18+
Мать сыра земля

Объем: 414 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
О книгеотзывыОглавлениеУ этой книги нет оглавленияЧитать фрагмент

От автора

Представьте себе абсолютную темноту перед глазами и полное отсутствие звуков. Каким органом чувств мы измерим ее глубину? Между тем, человек безошибочно определяет, что́ перед ним: потемки маленькой комнаты, чернота дощатой сцены с выключенными прожекторами или мрак бескрайнего пространства впереди.

Этот дом возник посреди бескрайнего пространства в полной темноте — деревянный коттедж в скандинавском стиле, приземистый и вытянутый в длину, с покатой черепичной крышей, засыпанной снегом. Никакие прожектора его не освещали. Пожалуй, был виден только свет из окон, который разгонял темноту вокруг стен и отражался от снега — насколько хватало силы этого света. Я даже не знаю, был ли дом одинок в бескрайнем поле или стоял среди других таких же домов? Или под горой? Или на берегу реки? Или возле шумного шоссе? Мне был виден только дом, его свет и слышались звуки внутри него, но не снаружи.

Три окна библиотеки окрашивали снег в цвет спелого меда; а в том, что эта комната служила библиотекой, не оставалось никаких сомнений: застекленные стеллажи с книгами упирались в низкий потолок по всем четырем стенкам. Электрический камин играл сполохами огня, а в кресле возле журнального столика сидел солидный человек в уютном трикотажном костюме и в мягких тапочках на босу ногу. Широкая рюмка с остатками коньяка на дне повисла у него между пальцев, голову — седую, с двумя широкими залысинами — он откинул на спинку кресла. И не открывал глаз.

Он не спал, даже не дремал, хотя любой на моем месте принял бы его за спящего. Он высматривал что-то в абсолютной темноте бескрайнего пространства. Конечно, было бы забавно, если бы он увидел выхваченные из темноты окна моей комнаты, но тогда не было бы этой книги. Он видел совсем другое.

Мне так и не удалось узнать его настоящего имени из черновика его книги, на титульной странице которого он не удосужился ничего написать. Осталось только его детское прозвище — Килька. Мне было смешно оттого, что этого плотного дядьку лет пятидесяти называют Килькой.

Он оказался очень милым занудой, кропотливо объясняя своим читателям очевидные вещи, забегая в повествовании вперед, наивно раскрывая карты в самый неподходящий момент, не мучая загадками, затягивая диалоги и пропуская целые куски настоящего действия; по двадцать раз он повторял одно и то же, не надеясь на память читателей. Добрый романтик! Нестрогий судья с устаревшими принципами, реликт, более напоминающий разночинца века девятнадцатого, чем интеллигента века двадцать первого. Откуда он взялся такой? Килька…

Он заставил меня привязаться к нему. К нему и к его «гостям».

Мы вместе прошли весь путь, от первой страницы до последней точки. А если абсолютно темное пространство мутнело и дом с освещенными окнами терялся и блекнул, мне приходилось раздвигать эту муть, словно липкие водоросли на дне холодной реки, чтобы не пропустить ни одного слова.

Ветер подымается, звезда меркнет,

Цезарь спит и стонет во сне.

Скоро станет ясно, кто кого свергнет,

А меня убьют на войне.

Сейчас я в два раза старше, чем Морго́т тогда. И в пять раз — чем я сам в то время. Теперь я могу смотреть на это с высоты прожитых лет. Что я понимал в те времена? Мне казалось — очень много. Прошло больше сорока лет, и реальность предстала передо мной гораздо более правдоподобной, но вместе с тем я понял, что не знаю почти ничего.

Я всегда мечтал написать эту книгу. Я хотел бы сложить о нем песню, но песен слагать я никогда не умел. Мы с Бубликом множество раз додумывали эту историю, особенно ее конец. Став взрослым, я старался достроить в воображении то, чего не видел и не знал, и часто мне казалось, что вот это-то и есть та самая правда, но шло время, и я понимал: это снова мои выдумки, ничем не отличающиеся от наших с Бубликом сказочных историй. Я создавал файлы с названием «Моргот», сидел, глядя в белый лист, развернутый на экране, и даже порывался что-то написать, но неизменно стирал написанное: по прочтении оно оказывалось косноязычным, доморощенным, смешным. Особенно по сравнению с тем, что когда-то в своей записной книжке написал Моргот.

Я бы так и не сумел начать, если бы однажды зимней ночью он сам не явился ко мне. За окном выла вьюга, снег стучал в стекло, и книга, которую я читал, навевала сон. Ничего удивительного не было в том, что я отложил ее и откинул голову назад. Тогда он и вошел ко мне в библиотеку. Такой, каким я его помню: высокий и гибкий, в неизменном черном свитере и узких черных брюках, расправляя и чуть приподнимая плечи — он всегда приподнимал плечи, чтобы они казались круче. Я сразу узнал его легкую, танцующую походку, его узкое бледное лицо с выпирающими скулами, иссиня-черные прямые волосы, всегда отросшие, но никогда не достающие до плеч, и глубоко посаженные светлые глаза. Он мнил себя демоном, случайно запертым на земле, земля казалась ему скучной и неполноценной по сравнению с мирами, что лежали за ее пределами. Он не сомневался в своем бессмертии. И мы с Бубликом еще много лет верили в то, что он пришел на землю из иных миров, а потом, выполнив свою тайную миссию, возвратился домой. Когда открылась дверь в библиотеку, мне показалось, что в проеме за спиной Моргота мелькнуло черное кожистое крыло…

— Ты стал толстым, Килька, — сказал он мне, усаживаясь в кресло напротив и разворачивая к себе электрокамин. — Я всегда думал, что ты станешь эдаким ученым интеллигентом, но в то, что ты потолстеешь, я бы не поверил никогда.

Моргот подвинул к себе широкую рюмку из-под коньяка и плеснул в нее из бутылки, не дожидаясь, когда я ему это предложу. А потом закурил и развалился в кресле.

Я не удивился и даже не обрадовался, из чего можно определенно сделать вывод: это был всего лишь сон. Но я испытал боль — тянущую боль старой, давно затянувшейся раны. От этой боли слезы навернулись мне на глаза, я словно вернулся в то время, когда мне еще не исполнилось одиннадцати лет.

— Я хотел написать о тебе книгу, — сказал я.

— Это забавно, — усмехнулся Моргот. — Никогда не думал, что кто-то напишет обо мне книгу.

Он врал. Он всегда об этом мечтал и не сомневался, что книгу о нем кто-нибудь напишет. Он любил находиться в центре внимания, он выставлял напоказ свои мысли и суждения (не вполне искренние, впрочем), он любовался собой каждую минуту и считал, что все вокруг должны им любоваться, и восхищаться, и любить его, такого замечательного, такого талантливого, такого загадочного. Я хотел написать ее именно поэтому — зная, как для него это важно, как ему этого хочется.

Мне было непривычно смотреть на него свысока…

С этого вечера и началась моя книга. Стоило мне включить камин и откинуться в кресле, выпив коньяка, ко мне являлись те, кто давно оставил эту землю. Они приходили, и мне казалось, что они говорят со мной. Иногда я думал, что сошел с ума. Но стоило им покинуть библиотеку — я хватался за клавиатуру (я консерватор, и все эти технические новшества вроде диктовки текста или записи его от руки мне не нравятся) и стучал по клавишам до самого рассвета, позднего зимнего рассвета. На этот раз я не сомневался: то, что я записываю, произошло на самом деле. Слишком прозаичной оказалась эта история по сравнению с нашими выдумками.

Я не чувствовал усталости, но с каждым днем реальность уходила от меня все дальше — до тех пор, пока я не поставил последнюю точку. И время, повернутое вспять, вдруг остановилось… Я ждал чего-то. Я на что-то надеялся. И никто меня не понимал. А я, одиннадцатилетний, стоял перед заправочной станцией, вглядываясь в зарево над огромным городом, и ждал.

Бублик приехал ко мне на следующий же день после моего звонка — поезд шел от него ко мне сутки, и ровно через сутки он позвонил в мою в дверь. А это значит, что он не раздумывал, а сорвался с места и выехал сразу. Он приехал и сел в кресло, где до него столько ночей подряд сидел Моргот. Он читал мою книгу взахлеб, судорожно переворачивая страницы, лихорадочно бегая глазами по строчкам, и мне становилось страшно: а не продолжение ли это моих снов? А если продолжение, то кто сидит передо мной? Бублик ли? И жив ли он, друг моего детства?

И когда он дошел до последней точки — я видел это, — для него тоже остановилось время. Но он всегда был сильней меня и всегда мыслил здраво.

— Ну и чего ты ждешь, Килька? — через несколько минут спросил он. — На что ты надеешься?

— Как ты думаешь, ему бы понравилось? — спросил я, ощущая себя ребенком, ищущим одобрения у друга (Бублик был старше меня на год). Словно оба мы стояли перед дверью в каморку Моргота и боялись переступить через порог.

— Ну, если вычеркнуть половину… — улыбнулся Бублик. — Добавить немного героических эпизодов, рассказать, как он хорошо смотрелся и как все вокруг были им очарованы… Кроме нас, разумеется.

— Я хотел, чтобы он был живым, понимаешь? Чтобы он оставался таким, какой он есть. Мне казалось, стоит мне написать все так, как это было на самом деле, и он оживет, вернется. Но он не вернулся.

— Ах вот чего ты хочешь? — Бублик кисло улыбнулся. — Нет, Килька. Не выйдет. Та точка, которую ты поставил, стоит не на месте. Сядь, вот сейчас же сядь и напиши все до конца.

— Я не могу. Я не хочу.

— А ты через «не могу».

— Тогда вообще не останется никакой надежды.

— Килька! Да ты на самом деле не понимаешь? Я читал твою книгу, и это было так же, как будто он вернулся. А ты отнимаешь у него самое главное — то, ради чего он явился на землю. Он живет здесь, — Бублик потряс толстой распечаткой. — Он живет здесь!

А что, собственно, есть жизнь? Отражение в темной воде, образ в чьем-то затуманенном сознании, контур за заиндевевшим стеклом? Или буквы на белом листе бумаги. След человека на земле не есть ли сам человек?

Не знать начал своих желаний,

Но помнить, как рождался свет…

И мнимой вечности планет

Не признавать за мирозданьем;

Не дорожить своим дыханьем,

И не считать часов и лет,

Отмеренных на ожиданье

Любви, супружеских тенет,

Уродства, старости, болезней;

Пятном на солнце бросить след!

Жечь пламень звезд в холодной бездне!

И пламень в сердце бесполезном:

В моем бессмертье смерти нет!

Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу

«Вы смотрите хронику пятилетней давности: толпы людей на улицах, словно зомби, вскидывают правый кулак вверх и кричат: «Непобедимы!». Не все они — фанатики, многие выгнаны на этот митинг страхом за свою жизнь. Ровно пять лет прошло с того дня, как потерпел крах кровавый коммунистический режим Лунича — одного из самых страшных диктаторов уходящего столетия. Вглядитесь в эти лица (камера скользит по толпе, выхватывая крупным планом отвратительного старика с приоткрытым ртом, зверскую рожу, заросшую бородой, интеллигентную даму с длинным носом, ребенка, оглядывающегося вокруг и неловко вскидывающего кулак): тогда никто не знал, кто стоит рядом с тобой — фанатик, соглядатай или завистливый сосед, готовый в любую минуту донести на тебя властям. И взлетали вверх сжатые кулаки, и несся над площадями воинственный клич, угрожающий всему миру: «Непобедимы!».

Теперь этой угрозы нет (камера показывает богатый квартал малоэтажной застройки, женщину с коляской, играющих в саду детей). Непобедимый режим на поверку оказался гнилым внутри. Мы смели его с лица земли, подарив маленькой северной стране свободу и процветание. Избранное народом правительство Матвия Плещука идет по пути мира и созидания. Люди поднимают свою землю из руин, и недалек тот день, когда наши солдаты смогут вернуться домой. (Камера показывает людей, сажающих деревья на пустыре, им помогают военные. Крупным планом в кадре девушка, улыбающаяся молодому солдату.)

Эта победа далась нам нелегко. До сих пор не утихают споры, имели ли мы право вмешиваться якобы во внутренние дела суверенного государства. И даже в наших рядах нет единого мнения на этот счет. Но ответ прост: если бы не наше вторжение, тлеющий огонь ядерных запасников рано или поздно обернулся бы мировым пожаром. Диктатор, посмевший грозить миру смертоносным оружием, полусумасшедший изувер, поставивший на колени свой народ и мечтающий о власти над планетой, — он бы не остановился ни перед чем (в объективе — вышки и колючая проволока). Даже бомбардировка крупных городов и стратегических объектов не заставила этого фанатика выполнить требования мировой общественности: он спокойно взирал на то, как под бомбами гибнет его народ, и стоял на своем. Лишь прямое введение миротворческих сил положило конец ему и его власти.

Незадолго до памятной даты наши журналисты посетили военные базы, говорили с нашими солдатами и офицерами. Разговор получился острым, полемическим, противоречивым, и в результате на свет появился фильм, который выйдет в эфир как приложение к нашему выпуску новостей. Итак, смотрите после рекламы!»

В кадре один другого сменяют военные разных званий и родов войск.

— Мы были уверены, что нас поддержат местные повстанцы, мы пришли к ним как освободители, но люди были столь напуганы режимом Лунича, что боялись выступить на нашей стороне. Наши переводчики говорили с ними, и все они в один голос сказали: «Вы уйдете, а мы останемся».

— Мы продвигались вперед с большими потерями, мы не ожидали такого сопротивления. Если бы мы знали, что нас ждет, мы бы остались дома!

— Мой друг был зверски убит боевиками-коммунистами. Коммунистическую заразу надо извести во всем мире, и я готов отдать за эту свою жизнь.

— Ядерное оружие в руках фанатиков — это страшно. Я воюю за мир во всем мире.

— То, что мы пережили, — это был кошмарный сон. Мне и теперь по ночам снится крик «Непобедимы» и сжатые кулаки, вскинутые вверх. Это не люди, это даже не звери — звери не могут питать такой ненависти к себе подобным.

— Мы пришли на эту землю с миром, мы несли сюда свободу и законность. Но теперь я не могу с уверенностью сказать, как отношусь к живущим здесь людям. За каждой улыбкой мне чудится желание убивать нас, за каждым обывателем мне мерещится переодетый коммунист. Я все время оглядываюсь — мне кажется, кто-то целится мне в спину.

— Мы дорого заплатили за мир на этой земле. И мы не уйдем отсюда, пока последний коммунист не предстанет перед народным судом.

Мы обожали его. Мы смотрели ему в рот. Мы ловили каждое его слово и с восторгом бежали исполнять любое его желание. Лишь дети способны на такую любовь — к старшим братьям или старшим товарищам. Моргот не звал нас ни в братья, ни в товарищи, он всегда немного отстранялся и все время повторял: «Навязались на мою шею». Но у нас никого больше не было. Мы не могли назвать его ни учителем, ни воспитателем — он кормил нас и давал нам кров. И ничего не требовал взамен. Тогда нам казалось, что так и должно быть: четверо мальчишек на попечении одного, совершенного чужого им взрослого. Только потом, когда мы с Бубликом уже закончили университет, нам пришло в голову, что Моргот никогда не требовал от нас благодарности. И мы ее не испытывали, мы любили его, как щенок любит хозяина: бескорыстно, а не за миску с едой.

Мы жили в подвале — роскошном подвале во дворе бывшего инженерно-механического института. Бывшего, потому что в то время на его месте лежали развалины; говорят, когда бомбы падали на институтские корпуса, бомбардировщики целились в стоящий неподалеку завод, но, как обычно, промахнулись. А роскошным мы считали его потому, что прямо под нами проходил подземный силовой кабель, и в подвале было сколько хочешь электричества, и совершенно бесплатно. Конечно, электричество в подвал провел не Моргот — он ничего не умел делать толком, да и не хотел: он был удивительно ленив. Это пьяница Салех, сбежавший из армии прапорщик, в редкие минуты трезвости мастерил удивительные вещи. Мы привыкли не обращать на него внимания: он или спал без задних ног, или бродил по городу в поисках выпивки. Хотя именно он привел всех нас в подвал к Морготу. Салех жалел нас, как ребенок из хорошей семьи жалеет бездомных котят, и тащил к себе — подкормить и обогреть. Как забота о взятых в дом котятах ложится на родителей, так и в подвале мы быстро переходили в ведение Моргота.

Силю Салех нашел под мостом морозной ночью — тот уже уснул; Бублика отбил от озверевшей толпы на рынке, когда того поймали на воровстве; я, сбежав из интерната, пытался утопиться в пруду — Салех нырнул за мной и разбил бутылку водки, там было мелко… И только Первуня — самый младший из нас — просто плакал, сидя на поребрике. Плакал оттого, что хотел есть.

Приводя очередного мальчишку в подвал, Салех говорил Морготу одну и ту же фразу:

— Ну ты посмотри, какой маленький!

Словно мы на самом деле были котятами. Когда «котята» выздоравливали, отъедались и успокаивались, Салех терял к ним всякий интерес. А Моргот пожимал плечами и повторял: «Навязались на мою шею». Но он не искал способа избавиться от нас и «передать в хорошие руки», даже никогда не говорил об этом, принимая наше присутствие в подвале как должное.

Мне пятьдесят два года. Я не знаю, что им двигало. Я не понимаю его — почему? Он не был ни добрым, ни жалостливым, в отличие от Салеха, он не лил над нами пьяных слез — он нас не прогонял… Кто-то мог бы посчитать нас бесплатной прислугой — мы готовили, бегали в магазин, убирали в подвале, стирали белье, носили воду, но, честное слово, одного Бублика хватило бы на это с лихвой. Нас же было четверо, и времени на игры у нас оставалось предостаточно. Сейчас мне кажется, что Моргот нуждался в нашей бескорыстной любви. Тысячи людей заводят собак, чтобы увидеть в чьих-то глазах беззаветную преданность, чтобы кто-то бежал тебе навстречу, когда ты возвращаешься домой. Но четверо мальчишек отличаются от одного маленького спаниеля — за нашу преданность Моргот платил гораздо дороже, чем владелец четвероногого друга.

Он не мог жить без собственной комнаты, и единственное, что сколотил в подвале своими руками, — две перегородки, отделявшие угол, где он запирался от нас. Это было священное место: каждый раз, переступая порог его каморки, мы испытывали трепет. Такой же трепет испытывает уличный пес, когда его пускают в прихожую хозяйского дома. На бетонном полу там лежал протертый до дыр ковер, стенки были затянуты выцветшим гобеленом, а широченная кровать с выступающими пружинами матраса занимала больше половины угла — нам это казалось красивым и богатым. Мы тогда думали, что Моргот очень богатый; между тем, все убранство своей комнаты он собирал на свалках. Еще там стояли обшарпанный письменный стол и стул. Вещи он хранил в чемодане под кроватью. Да, Моргот не мог не смотреть на свое отражение — на двери в каморку, изнутри, висело большое мутное зеркало.

Он очень много курил — длинные тонкие темно-коричневые сигареты. Примерно два блока за неделю. Я не знаю, где он их доставал, — с сигаретами в городе было плохо, они стоили дорого, из чего мы снова делали вывод, что Моргот очень богат. Просыпаясь утром, он сначала брался за сигарету и выкуривал ее, еще не открыв толком глаз. Иногда он и ночью просыпался, чтобы покурить.

Он жил угоном машин и мелким грабежом, и, конечно, этих денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Он запрещал нам попрошайничать на улицах, но мы все равно попрошайничали — у мальчишек множество расходов: сласти, спички, игрушки. О своих запретах Моргот тут же забывал и вспоминал только под настроение.

Он ненавидел деньги, его лицо всегда приобретало брезгливое выражение, когда он брал их в руки, и мы не понимали этого — деньги казались нам очень полезной штукой. И вместе с тем он нуждался в них, за что ненавидел еще сильней, — он был исключительным мотом, спускал за несколько дней столько, сколько любому хватило бы на месяц, а потом сидел на бобах, хандрил и ругался.

Все эти подробности до сих пор вызывают у меня тоску — я не знаю, по Морготу ли я скучаю или по своему детству? Наверное, его следовало бы назвать тяжелым, но те два года, что я провел в подвале Моргота, были самыми счастливыми в моей жизни после потери родителей.

Город лежит в развалинах,

и на камнях его — черные ожоги.

Он похож на убитого зверя.

Сквозь его мертвое тело прорастает сорная трава — высокая и кустистая.

Ее называют бурьян.

Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу

В тот вечер, довольно поздно, к нам явился Макс — одноклассник и друг детства Моргота. Мы любили Макса и знали, что он настоящий боец Сопротивления, правда, не вполне понимали, кому он сопротивляется. Он совсем не напоминал те страшные рожи, которые нам показывали по телевизору, называя их боевиками. Мы почему-то упрямо стояли вне политики, происходящее казалось нам слишком противоречивым, чтобы делать какие-то выводы. Разные взрослые говорили разные слова, и никому из них доверять в полной мере мы не хотели. А Моргот о политике с нами не говорил. Только иногда кривился, проходя мимо телевизора, или орал из своей каморки, когда мы смотрели мультики:

— Да выключите вы наконец этот гребаный ящик? Это же невозможная чушь!

Мы хотели быть такими, как Моргот, но мальчишки любят игры в войну, и Макс — настоящий боец — прельщал нас не столько своими убеждениями, сколько тем, что сражался против кого-то с оружием в руках.

Он был очень высоким, и в подвале ему приходилось пригибать голову, чтобы не касаться макушкой потолка. Мы, в силу малого роста, не замечали, что потолок висит у взрослых прямо над головой. Макс имел косую сажень в плечах, светлые вьющиеся волосы и лицом — добродушным и жалостливым — напоминал плюшевого медведя. Сейчас мне кажется, что человек с таким лицом не мог стать боевиком, не мог стрелять, убивать.

Он зашел в подвал, как всегда, пригибаясь, захлопнул дверь и выкинул вверх правый кулак в знак приветствия. Мы повскакали с табуреток и ответили ему тем же, хором заорав:

— Непобедимы!

Для нас это была игра, мы не очень хорошо понимали смысл этого жеста, нам попросту нравилось орать хором.

В ответ на наш крик из каморки тут же высунулся Моргот — взлохмаченный, босиком и с сигаретой в зубах.

— Какого черта… — зашипел он. — Сколько раз говорить, чтоб я этого больше не слышал, а?

— Здорово, Морготище, — рассмеялся Макс.

— Принесла нелегкая, — поморщился Моргот, скрылся в каморке, а вернулся оттуда в тапочках, слегка пригладив волосы. Макс тем временем без приглашения уселся за стол и тут же, словно извиняясь, сказал:

— Я по делу.

Они дружили с первого класса, но Макс был почти на год старше и всегда относился к Морготу немного свысока — об этом Моргот рассказал мне потом. И я уже сам догадывался: он хотел быть таким, как Макс, подсознательно копируя его манеры, слова, походку и выражение лица, и одновременно непременно желал противопоставить самого себя другу, доказать ему собственную исключительность и превосходство.

— Макс, ты же знаешь, я не интересуюсь твоими делами, — Моргот зевнул и развалился на стуле напротив, оперев его спинку на стену и закинув ноги на табуретку.

— Ты всегда был трусом, — беззлобно усмехнулся Макс, включая чайник.

Моргота передернуло, и я подумал, что Макс не прав. Кем-кем, а трусом Моргот не был никогда.

— Моргот не трус! — воинственно сунулся Бублик, на что тут же получил от Моргота в лоб.

— Не лезь, когда старшие разговаривают! Развесил уши! И вообще, катитесь по кроватям! Давно спать пора, надоели…

— Ну, Моргот… — затянул Первуня. — Ну еще немножко… Мы будем тихо играть.

— По кроватям, я сказал! Вы тихо играть не умеете. И чтоб никаких разговоров!

— Что ты на них все время кричишь? — Макс склонил голову на бок, выражая снисходительный укор.

— Не твое дело, — ответил Моргот спокойно.

— Думаешь, дисциплину можно поддерживать громким голосом?

— Дисциплину я поддерживаю крепкими затрещинами.

Тут он не соврал — рука у Моргота была тяжелая, и поддать он мог вполне ощутимо. Но ни разу он никого из нас не ударил просто так, от раздражения или от злости. Мы считали его справедливым.

Конечно, они говорили о политике. Я запомнил этот разговор, как и сотню других разговоров Моргота, — мы всегда прислушивались, о чем он говорит. Лежа под одеялом, я старался не закрывать уха и одним глазом смотрел на них обоих: Макс сидел ко мне лицом, а Моргот — вполоборота.

— Ну как, сколько военных баз противника Сопротивлению удалось уничтожить за последний месяц? — усмехнулся Моргот, глубоко затягиваясь новой сигаретой.

— Знаешь, все это вовсе не смешно, — ответил Макс.

— А почему, собственно, мне не посмеяться? — с вызовом спросил Моргот.

— Иногда я поражаюсь твоему цинизму. Ты до сих пор считаешь, что тебя все это не касается?

— Нисколько не касается. Мне хорошо во все времена и в любом месте, — Моргот поменял местами скрещенные ноги.

— Ты сам не веришь в то, что говоришь.

— Ты так думаешь?

— Я в этом не сомневаюсь, — процедил Макс. — Послушай, когда всех твоих накрыло бомбой, когда тебе нечего было хоронить, ты тоже так думал? Ты тоже нес эту ерунду про все времена?

— Оставь, — Моргот поморщился. — «Бокалы пеним дружно мы и девы-розы пьем дыханье…» Я — жив, понимаешь? И этого достаточно, чтобы жить дальше, только и всего. Или я, по-твоему, должен разбить башку о могильные камни?

— Ты хочешь казаться хуже, чем есть на самом деле.

— Я такой, какой я есть! — фыркнул Моргот. — Нравится тебе это или не нравится. И я не хочу принимать участие в твоих делах не потому, что они меня пугают, а потому, что ты занимаешься ерундой, играешь в войнушку. Вы ничего не добьетесь, вы ничего не можете сделать! Все это полная чушь, разговоры и напрасная трата времени! Чем-то напоминает кнопку на стуле учителя. Конечно, учителю неприятно, но он останется учителем.

Макс сузил глаза:

— А если вместо кнопки окажется промокашка, пропитанная йодистым азотом? И так — три раза в неделю? Долго он продержится в учителях, этот учитель?

— Тебя раньше выкинут из школы, — рассмеялся Моргот, — да и промокашек я пока что не видел, только кнопки. Три выстрела из-за угла — это не война.

— Ты ничего не знаешь, — усмехнулся Макс. — Если по всему городу не грохочут взрывы, это не значит, что наша работа не имеет никакого смысла. Мы бьем редко, но метко. В самые больные места. О наших операциях не всегда пишут в газетах, это правда. Но от этого удары не становятся слабей. Мы не даем вывозить из страны ресурсы, мы делаем эту войну слишком дорогой для них. А сейчас, когда комендантский час отменили, у нас и вовсе развязаны руки. Вот увидишь, не позже чем через год мы развернем настоящий фронт.

— Да ну? Может, вы и демократические выборы подготовите? — Моргот рассмеялся еще громче. Смеялся он открывая рот и показывая все зубы — звонко и заразительно.

— Ты можешь не верить…

— Да я верю, верю. В прошлом году вы фронт уже разворачивали. И чем это кончилось? Вас переловят рано или поздно, и некому будет продолжить ваше правое дело. Вы не можете добраться до военных баз, а остальное — полная чушь. И потом, коммунизм — это не модно. Попробуйте какой-нибудь другой лозунг.

— Коммунизм здесь ни при чем, — терпеливо объяснил Макс, — мы воюем против захватчиков, против агрессоров.

— Долой иноземных солдат! По-моему, прекрасно.

— Ты напрасно издеваешься. У нас все больше сторонников.

— Видел я этих сторонников, — хмыкнул Моргот, — они не думают ни о чем, кроме денег, которых у них нет. Какой тут фронт! О чем ты говоришь?

— Видишь ли… Я считаю, что любовь к родине — естественное чувство для каждого человека. А что естественно, рано или поздно пробьет себе дорогу.

— Пффф, — прошипел Моргот, — у них никто не отнимает родины. Им дают новую родину — демократическую. Справедливую. Общество равных возможностей. И, знаешь, многие верят, что скоро начнут жить гораздо лучше, чем жили при Луниче.

— Надеюсь, ты в это не веришь? — спросил Макс.

— Я вообще не хочу это обсуждать. Равно как и ваши перспективы на разворот настоящего фронта. Все это — полная чушь.

— И чем ты тогда от них отличаешься?

— Я принимаю жизнь такой, какая она есть. Я радуюсь жизни, понимаешь? Я радуюсь, что ту ночь, когда на мой дом упала бомба, я провел с девкой в трех кварталах от него.

— Это здорово, конечно, что ты так хорошо устроился… — Макс сжал губы. — Подвал, грабеж, угон… Жизнь прекрасна и удивительна!

— Да! — Моргот выпрямился. — Да, она прекрасна и удивительна! Я беру у нее то, что могу взять!

— Ты же бессмертен? — хмыкнул Макс.

— Не передергивай. Бессмертие — это другое. Я не боюсь смерти, я просто живу. Я живу так, как мне нравится.

— Ну-ну… Живи, как тебе нравится. Знаешь, то, что тебе кажется игрой в войнушку и полным идиотизмом, миротворцы таковым не считают. Они и торчат здесь пятый год подряд только для того, чтобы не дать нам открыть фронт, чтобы мы не могли собрать силы для реального удара. Потому что если бы не они, правительство Плещука не продержалось бы у власти и месяца.

— Не надо только лекций, — Моргот демонстративно зевнул. — Даже если миротворцы отсюда уберутся, никто и никогда не вернет того, что они называют «режимом Лунича». Надо быть таким наивным, как ты, чтобы в это верить.

— Лунич жив, — Макс сузил глаза.

— Ага. Лунич жил, Лунич жив, Лунич будет жить. В наших сердцах еще лет десять-пятнадцать.

— Моргот, он жив. Я видел его. Я говорил с ним.

— Это ничего не меняет, как ты не понимаешь?

Несмотря на любопытство, я быстро задремал под их голоса — я не понимал и половины из того, о чем они говорят. А проснулся среди ночи — как мне показалось — от крика Моргота:

— Килька!

Они давно перебрались в каморку, а он всегда звал нас, не вставая с постели, если ему было что-то нужно.

— Что ты кричишь? Они же спят давно! — зашипел Макс.

— Ничего, проснутся. Килька!

— Чего? — сонно спросил я, продирая глаза.

— А ну иди сюда!

— Ну чего? — я захныкал: мне очень хотелось спать.

— Ничего. Иди сюда, сказал.

Я не знаю, почему мы всегда его слушались. Уж точно не потому, что он мог прийти и силой вытащить меня из постели, — мы нисколько его не боялись. Я, как сомнамбула, вылез из-под одеяла и пошлепал босиком по бетонному полу в сторону его каморки.

— Ну чего? — я приоткрыл дверь и сунул голову внутрь.

— Килька, кто такой Лунич, ты знаешь?

— Конечно. Он диктатор, — я вздохнул, словно отвечал урок у доски. — Он насаждал у нас коммунизм, и, если бы не переворот, мы бы до сих пор жили при его кровавом режиме.

На самом деле я подозревал, что это полная ерунда. Но думать спросонья мне не хотелось, и я выдал первое, что пришло в голову.

— Килька, — ласково спросил Макс, — ты где это услышал?

— В интернате, где же еще… К нам тетки приезжали из гуманитарного фонда, еду везли. Нас всех заставили выучить перед их приездом.

Моргот ухмыльнулся.

— Килька, а кем были твои родители, ты знаешь? — спросил он безжалостно.

— Знаю. Мама врачом была, а папа инженером, — я постарался не думать о них, мне было очень больно думать о них.

— А за что их убили, ты знаешь?

Я не смог ответить — только закусил губу, чтобы не разреветься.

— Моргот, прекрати, — забормотал Макс сквозь зубы. — Он ребенок, он хочет спать, не сейчас же с ним об этом говорить и не таким тоном.

— Да ну? А когда еще? Может, ты придешь к нам как-нибудь днем, мы вместе пойдем в парк на карусели, и там, в каком-нибудь кафе-мороженом, за стаканчиком молочного коктейля стоимостью в месячную зарплату врача, мы и поговорим о том, почему он остался сиротой в восемь лет? Килька, твои папа и мама прятали у себя раненых боевиков, сторонников кровавого режима Лунича.

В ту минуту мне не хватило сил думать об этом. В интернате со мной работал «псих», как его называли другие ребята, — то ли психолог, то ли психиатр. Он-то и научил меня отстраняться от этих мыслей, не пропускать их через сердце. И я отстранился — и шагнул назад, в темноту подвала, где никто не увидит моего лица.

Конечно, я знал, как и за что убили моих родителей. Но я не мог думать об этом. И «псих» тоже говорил мне, что думать об этом не надо.

— Иногда мне очень хочется дать тебе в морду, — сказал Макс и отвернулся от Моргота.

— Не понимаю, что тебя останавливает, — фыркнул Моргот. — Килька, иди спать…

Я тихонько прикрыл дверь — она скрипела — и пошлепал обратно в кровать. Только теперь не мог уснуть и невольно прислушивался к разговору за тонкой перегородкой.

— Чего ты этим добился? — Макс скрипнул зубами так громко, что я услышал это и под одеялом.

— Я готовлю тебе смену. Ты думаешь, он не знает, что произошло с его родителями? Прекрасно знает. Их там всех покрошили в капусту: и раненых, и женщину, которая их лечила, и ее мужа. Всех! Килька чудом жив остался. Случись подобное веков этак пять-шесть назад, и он был бы одержим кровной местью. А он не одержим! Он как зомби повторяет чушь, вбитую ему в голову в интернате, и не видит в происходящем противоречия. Он не хочет об этом думать! Он не сопоставляет фактов!

— Ты слишком много хочешь от десятилетнего ребенка. Сейчас не каждый взрослый способен сопоставлять факты.

— Брось. Все способны. И Килька способен. Он не хочет. У него в голове что-то сместили. Как будто выключили что-то.

— А у тебя, Моргот? У тебя не выключили? — Макс хлопнул ладонью по столу. — Ты же ведешь себя ровно так же! Разве твоих родителей не убили? А ты разве одержим кровной местью? Ты-то не ребенок!

— Я не одержим именно потому, что я не ребенок. Я отдаю себе отчет в том, какая мерзость происходит со мной. И, знаешь, нахожу в этой мерзости какое-то удовлетворение.

— Как всегда! — ответил Макс. — Это поза, Моргот! Поглядите, какой я негодяй! Не понимаю только, зачем тебе надо, чтобы этот мальчик тоже ощутил себя негодяем. Он, в отличие от тебя, ничего сделать не может.

— Нет, Макс. Не в отличие от меня. Ты хочешь, чтоб я встал в твою позу: посмотрите, какой я герой? Я бы назвал ее: посмотрите, какой я кретин.

— По-твоему, всякий, кто защищает родину с оружием в руках, — кретин? — в голосе Макса послышалась угроза.

— Нет, наверное. Но пьяный мышонок, который собирается бить морду коту Ваське, уважения у меня не вызывает, только смех.

— Ты основываешься на собственных пессимистичных прогнозах?

— Нет. Я основываюсь на здравом смысле.

Вскоре Макс ушел, а я так и не мог уснуть. Я не плакал, хотя, наверное, стоило бы. Иногда мне бывало так плохо, что я не мог плакать. Тогда мне казалось, что я схожу с ума.

Прошло наверное, не меньше полутора часов, когда я увидел, что ко мне на цыпочках приближается тень Моргота. Когда он ночью уходил в город, то всегда надевал кеды — их белые подошвы были хорошо видны в темноте, и он мазал их гуталином, зато ступали они бесшумно.

— Килька, — он тронул меня за плечо.

— Чего? — шепотом спросил я.

— Вставай, пошли со мной.

Он сказал это так странно, как никогда до этого со мной не говорил. Поэтому я ни о чем не спросил, а поднялся и начал одеваться. В темноте блестели белки глаз Моргота — мне показалось, что все это мне снится или я на самом деле сошел с ума, мне почему-то было очень страшно и весело одновременно. Меня даже слегка потряхивало — от волнения. Словно он заразил меня своим ознобом, своим неправильным, ненормальным возбуждением.

Мы вышли из подвала, и я сразу же споткнулся, не разглядев в темноте кирпича под ногами. Моргот взял меня за руку и уверенно повел вперед — я думал, он видит в темноте. Я ни о чем не спрашивал его, просто шел рядом. Мне не было любопытно — только страшно и весело. Я чувствовал, как дрожит его рука. Он шел быстро, так что я еле поспевал за ним; впрочем, он всегда ходил быстро.

— Макс, собака, приперся не вовремя… — проворчал он вдруг. — Четвертый час уже…

Инженерно-механический институт располагался на границе «старого» города и новостроек. Когда-то в сторону проспекта, вдоль которого стояли длинные серые девятиэтажки, вела узкая зеленая улица с двухэтажными домами, построенными сразу после войны; теперь она превратилась в мрачный коридор между развалинами, освещенный, по непонятной случайности, двумя фонарями на погнутых столбах. Мы часто играли на этих развалинах. Сегодня фонари не горели.

Мы шли довольно долго — обогнули сияющий рекламой центр и вышли в «спальные» кварталы с другой его стороны. Я все еще подозревал, что это сон. Никого не было вокруг, только мы с Морготом. Как на другой планете. Огромный город, похожий на разоренный муравейник, замер в свете редких и тусклых фонарей. За пять лет успели разобрать не все завалы, и черные груды строительного мусора, в который превратились панельные дома, стали курганами, поросшими травой. Только местами из них торчали усы покореженной арматуры.

— Когда-то новостройки возводили с таким расчетом, чтобы разрушенные дома не загораживали проезда танкам… — сказал Моргот, доставая из кармана пачку сигарет. — Никто не верил в те времена, что такое на самом деле произойдет.

Мы свернули к виадуку над бывшей сортировкой, на котором движение было закрыто еще три года назад, и в двух местах нам пришлось перепрыгивать через широкие проломы, затянутые арматурой: понизу было не пройти, там и теперь стояли остовы товарных вагонов. Что-то сгорело во время бомбежек, а то, что осталось, люди давно растащили по домам. Но голые колеса и платформы, исковерканные, перевернутые, заросшие кустарником, все еще лежали на вывернутых из земли рельсах.

Моргот прыгал без труда, я так не мог. Он в детстве занимался легкой атлетикой и картингом и много раз говорил, что его детские увлечения сделали из него профессионального угонщика и грабителя.

— Руку давай, — он наступил на прогнувшийся под его весом ржавый стержень и взялся другой рукой за широкие перила моста, не вынимая изо рта сигареты.

Мне было страшно, но показать этого Морготу я не посмел: он бы стал смеяться. Я закрыл глаза и вцепился в его пальцы изо всех сил, а он перетащил меня на другую сторону. Обрывался виадук неожиданно, метрах в трех над землей, но и это Моргота не задержало. Он сначала повис на руках, цепляясь за металлические «ушки» бетонных плит, а потом спрыгнул вниз — легко и бесшумно.

— Давай, не бойся, — сказал он мне снизу, — я тебя ловлю.

— Я не боюсь, — ответил я. И действительно не боялся — мы частенько лазали по развалинам и спрыгивали и с большей высоты.

Потом мы шли по разбитой бетонной дороге через мертвую промзону. Сквозь стыки бетонных плит прорастали кусты малины, обочину же заполонила высоченная крапива — ее жгучие листья иногда касались моей голой руки, я отдергивал ее и чесал о штанину.

За сортировкой лежало болотце, затянутое ряской.

— Здесь когда-то были пруды, — сказал Моргот, — мы в них купались. И утки тут жили круглый год.

Я кивнул.

За болотцем прямо на земле стоял десяток вагонов без колес. Я очень удивился, когда увидел занавески на окнах и какие-то сарайчики, развешенное на веревках белье и даже свет в одном окошке.

— Здесь живут беженцы, — пояснил Моргот. — Городок на АЭС сровняли с землей, и они перебрались сюда.

Дорога через промзону выходила прямо на трассу, которая вела в аэропорт, — я этого не знал, мы с ребятами старались туда не соваться. Трассу окружал довольно фешенебельный район: мотели, огромные супермаркеты, салоны по продаже машин и новые заводы — преимущественно по разливу колы, изготовлению леденцов и жвачки. Здания из металлических блоков, напоминавшие дешевые и холодные ангары, громоздились друг возле друга, исходили неоновым светом и навевали мысли о потемкинских деревнях: за ними, ничем не подсвеченные, лежали развалины и уродливые участки садоводов — с покосившимися парниками, сараюшками и рядами только что вылезшей из земли картошки.

Моргот не стал выходить на освещенную фонарями дорогу, и мы пробирались дальше задворками, пока я не догадался, куда он меня ведет, — в авиагородок, туда, где расположился квартал миротворцев. Двухэтажные домики их старших офицеров, похожие на времянки, — ровненькие и светлые, — стояли вперемешку с панельными девятиэтажками. Когда-то, по словам Моргота, там давали жилье служащим аэропорта, а мы считали, что там живут летчики. В городе шутили: миротворцы поселились возле аэропорта, чтобы можно было быстро смотать удочки, в случае чего.

— Стой здесь и не сходи с места, — велел мне Моргот, когда мы вышли на асфальтовую дорогу, ведущую в авиагородок.

Я ничего у него не спросил, но меня снова стало трясти, очень сильно, так что зубы застучали отчетливо и громко — мне опять было страшно и весело. И когда Моргот скрылся в темноте, мне стало еще страшней, а веселье куда-то исчезло. Я стоял посреди дороги, и дрожал, и казался самому себе маленьким и жалким. Мимо меня проехало три машины, но я издали замечал их фары и прятался в кустах — не знаю, почему я это делал, но думал, что никто не должен увидеть нас с Морготом здесь. Прошло очень много времени, как мне казалось. Я не устал ждать, я бы простоял на том месте целую неделю, если Моргот так велел. Но дрожь моя только усиливалась, и я думал, что Моргот не вернется уже никогда. Совсем близко пролетел самолет, заходивший на посадку, — огромный, мигавший огнями. В другой раз я бы подивился, разглядывая его, но в тот раз меня лишь напугал его свистящий грохот.

Машину я издали не заметил — она подкралась бесшумно, ни одного огонька на ней не горело, и она вынырнула из темноты в десятке шагов от меня. Я метнулся к кустам, но она остановилась, дверь распахнулась, и раздался знакомый голос:

— Килька! Быстро сюда.

Я даже не удивился, только вздохнул с облегчением и сразу перестал бояться и дрожать.

Моргот включил фары, лишь когда выбрался за черту города, на шоссе. Я не очень хорошо разбирался в машинах, но то, что это была очень дорогая иномарка, догадался быстро. Одни сиденья, обитые светлой мягкой кожей, стоили уйму денег.

— Ты ее угнал? — спросил я, когда мы помчались по шоссе на сумасшедшей скорости.

— Нет, купил, — натянуто хмыкнул Моргот.

— Мы ее продадим?

— Нет, — бросил он зло, едва не выронив изо рта сигарету.

Я не стал больше спрашивать, мне уже не было страшно, у меня появилось совсем другое чувство — похожее на злорадство. Я не вполне осознавал его, но то, что Моргот угнал машину у миротворца, наполнило меня и ненавистью, и торжеством. То, что я так старательно прятал от самого себя, вдруг выплыло из глубины подсознания, и я расхохотался. Моргот скосил на меня глаза и ничего не сказал.

Мы ехали очень быстро, едва не летели. Иногда в свете фар мне чудилось, что асфальт поднимается горбом или проваливается куда-то вниз, но я не боялся. На поворотах Моргот почти не сбрасывал скорость, и я думал, что мы сейчас перевернемся. Это было похоже на аттракцион в луна-парке. Я снова считал, что это мне снится.

Мы перепрыгнули через железнодорожный переезд, и машина, визжа тормозами, свернула к заброшенной станции, от которой остались только развалины платформы и пешеходный мост. Нас сильно тряхнуло, мотор взревел как зверь, когда Моргот, нажав на газ, перелез через рельсы по гнилым деревянным сходням. Я каким-то внутренним чутьем угадал, что́ он собирается сделать и зачем мы едем по рельсам. И когда он заглушил мотор под пешеходным мостом, ничему не удивился.

— Выходи, — сказал он, открывая дверь.

Я кивнул и снова задрожал.

Моргот бросил сигарету на землю и с силой наступил на нее — я никогда не видел, чтобы он так тщательно тушил окурки.

На заднем сиденье, оказывается, лежала пластиковая канистра — я ее не заметил. Моргот вытащил ее, медленно отвинтил пробку и протянул канистру мне.

— Держи. Сегодня твоя очередь.

Наверное, Моргот взял ее в гараже, откуда угонял машину. Я едва удержал канистру в руках: она показалась мне очень тяжелой, хотя в ней было всего литров пять. Я даже не спросил, что с ней делать, — мне все было ясно. Я неловко размахнулся и плеснул бензином прямо в салон, на обитые светлой кожей сиденья. Мне почему-то стало смешно, я неуверенно хохотнул и снова плеснул бензином — на этот раз на руль, и на полированную деревянную панель, и на дверцы, и на задние сиденья, а потом на капот, на крышу, в открытый Морготом багажник. Мне хотелось, чтоб она вся пропиталась бензином. Я обливал ее и смеялся, хохотал — и задыхался от этого смеха, захлебывался им и шмыгал носом, потому что из него вдруг потекло… Мне казалось, что я стреляю из автомата. Я слышал автоматные очереди в каждом всплеске, и эхо этих очередей заставляло меня хохотать еще громче. Я слишком хорошо помнил, когда слышал автоматные очереди так близко. И запах бензина напоминал запах пороха и крови. Мне хотелось, чтоб эта машина кричала, кричала громко — сначала от удивления, а потом от ужаса. Как моя мама.

Моргот отобрал у меня пустую канистру и швырнул в багажник.

— Пошли, — он дернул меня за руку.

Я все еще хохотал и размазывал по лицу слезы вперемешку с соплями. Моргот не успокаивал меня, не обнимал за плечо, а тянул за собой на мост, не обращая внимания на мою истерику.

В темноте я еле-еле разглядел машину внизу. Моргот не спеша закурил и облокотился на перила. А через минуту, дождавшись, когда я перестану хохотать, спросил:

— Ну что? Пора?

Я кивнул, глотая слезы.

— Держи. И смотри не промахнись, — он протянул мне недокуренную сигарету.

Рука моя перестала дрожать — я взял окурок и стиснул фильтр пальцами со всей силы.

— Я называю это ритуальным убийством, — сказал Моргот, вытряхивая из пачки новую сигарету. — Завтра они найдут машину и расскажут ее хозяину, что с ней стало. И ему станет страшно. Мне нравится, когда им страшно.

Я не знаю, хотелось бы мне, чтобы им было страшно, или нет. Потом, став взрослым, я думал об этом: они сделали это из страха. Тогда, когда это произошло, я считал их исчадиями ада, воплощенным злом, вселяющим ужас. А став взрослым, увидел мальчишек-солдат, нервных, перепуганных, а оттого злых, мешающих в одном стакане энергетические напитки и успокоительное, потому что они не смели пить спиртного. Они боялись, что в квартире им окажут сопротивление, они убивали не от ненависти, а от испуга! Они стреляли по мертвым телам и не могли остановиться, потому что боялись!

Моргот щелкнул зажигалкой и улыбнулся:

— Да кидай уже, щас окурок погаснет.

И я кинул. Машина вспыхнула сразу, едва маленький огонек коснулся ее крыши. И горела она странно, словно не сама, а что-то вокруг нее, в сантиметре от поверхности. Жар дохнул мне в лицо, а я облокотился на перила так же, как Моргот, и смотрел на огонь — водоворот огня, — и странное спокойствие сошло на меня. Спокойствие и радость. Я не смеялся, только улыбался. Словно в этом огромном огне сгорало то, что мучило меня столько времени. И я тогда подумал еще: это начало. Я боялся думать об этом, у меня не было мыслей ни о ненависти, ни о мести. Я не хотел понимать, зачем и почему это сделал: слишком тяжелым было мое потрясение от потери родителей, чтобы я мог спокойно об этом рассуждать.

Мы пешком дошли до другой станции на той ветке, где ходили электрички. Когда мы туда добрались, рассвело, и я заснул еще на платформе, положив голову Морготу на колени, а проснулся уже на вокзале, в городе. Мне снился Моргот с черными кожистыми крыльями за спиной, на фоне большого огня. Мы летели рядом, планировали, падали в пропасть и снова поднимались вверх — на черных крыльях. А под нами был огонь. Я очень хорошо помню этот сон, он и сейчас иногда снится мне, хотя я давно расту только в ширину и летать во сне мне не положено.

Мне хватило ума не рассказывать о происшедшем никому, даже Бублику. Я думал, что если бы миротворцы нас с Морготом поймали, то расстреляли бы. На самом деле, конечно, мне бы они ничего не сделали, разве что отправили обратно в интернат, а Моргота могли бы посадить в тюрьму, и только. Но мне было приятно думать о нас с Морготом вместе и представлять себя в смертельной опасности.

Тогда я так и не узнал, за каким делом к нам приходил Макс, и об этом мне рассказывал сам Моргот. Потом. Когда я уже начал писать эту книгу.

Воспоминания мои слишком яркие, неестественно яркие. Иногда мне кажется, что я не просто вспоминаю, а заново проживаю некоторые минуты, словно смотрю кино со своим участием. Я раздваиваюсь, распадаюсь на маленького мальчика Кильку и зрелого, поседевшего зрителя, который смотрит фильм, заранее зная конец.

Макс просил у него не так много — всего лишь стать завсегдатаем в арт-кафе «Оазис» на набережной. Послушать разговоры, собрать слухи, сплетни — кафе в последнее время вошло в моду. Раньше там собиралась богема — преимущественно непризнанные художники и поэты, от неприлично нищих до вызывающе богатых. Местечко славилось возможностью купить кокаин чуть ли не прямо за стойкой, а траву не стесняясь курили за столиками. И вместе с тем, это кафе не было наркопритоном и имело вполне презентабельный вид: тихая музыка, мягкий свет, картины на стенах. А также мини-вернисажи, литературные чтения, тематические вечеринки и даже небольшие спектакли — хозяева кафе поддерживали репутацию заведения, так что вскоре вокруг него образовалось разношерстное общество, мнившее себя аристократами по тем или иным причинам: от утонченного восприятия мира до непомерно высоких доходов. Моргот бывал там раза два — высматривал машины, которые бросали прямо на набережной, так как стоянки кафе не имело.

Конечно, Максу в этом кафе делать было нечего, он бы выглядел там бельмом на глазу: аристократической утонченностью он не отличался.

— Ты же ничем не рискуешь! — убеждал он Моргота. — Ты же не шпионить будешь, а просто передавать слухи.

— Ну и зачем они тебе нужны? — Моргот смерил друга взглядом.

— У нас был человек для этого — в другом кафе, покруче. И он там работал, барменом. Знаешь, барменов за людей никто не считает, и разговоры за стойкой ведут не оглядываясь по сторонам. Я узнавал от него очень многое. Например, о том, что продают Гипропроект, слухи начали ходить за месяц. Откуда мне, простому смертному, знать о таких сделках? А там это обсуждается свободно, в этом нет никаких тайн, просто я не вхож в тот круг, где об этом говорят.

— И что, вашего бармена уволили? — Моргот зевнул. Он догадывался, что́ ему ответит Макс, и зевнул нарочно, демонстрируя Максу свое безразличие к Сопротивлению.

— Его убили. Неделю назад, в перестрелке. Он был одним из нас… — Макс помолчал. — Я долго думал, кем его заменить и как: устроиться на работу в такое место не так просто. А в «Оазис» прийти может каждый, там и цены не самые высокие.

— Я не люблю богему, — поморщился Моргот.

— Какая разница? Ты же любишь играть, вот и сыграй! И потом, ты не любишь их, потому что такой же, как они. Тебе противно сознавать, что и кроме тебя есть люди, которые не хотят быть такими, как все.

Моргот поморщился и отвернулся. Он не просто умел играть — он считал себя настоящим лицедеем; он мог представить себя любым человеком и становился им. И верил в то, что он другой человек. В детстве с ним это случалось непроизвольно: он менял маски в зависимости от обстоятельств, от прочитанных книг, увиденного в кино — и тогда это действительно была игра, но не актерская, а детская игра с самим собой. Он был то рыцарем, то предателем и трусом, то отважным разбойником, то ловеласом, то пай-мальчиком, то двоечником и хулиганом. Все дети играют сами с собой, но Моргот, примеряя на себя маски, сливался с ними: у него менялся голос, походка, лицо — он полностью растворялся в своем воображении. И проживал жизни десятков людей, и за несколько часов мог поменять несколько ролей и измениться: и внешне, и изнутри. Да, у него были любимые образы, но для каждой компании особенные и разные для разных людей. И больше всего на свете Моргот не любил, когда с него срывали маску: для него не было неудачи тяжелей, чем сломанная игра, или, как это называл Макс, невозможность устоять в той позе, которую он сам себе выбрал. Моргот боялся разоблачения не только перед другими — он боялся разоблачения и перед самим собой, хотя, конечно, мнение о нем тех, кто его окружал, было для него важней собственного.

Моргот не знал, какой он на самом деле, и не хотел знать. И даже для своей записной книжки выбрал определенную роль и играл ее, оставаясь наедине с собой. Он мог быть кем угодно, и хотел быть совсем не тем, чем был, и верил, что никто не догадается о том, каков он есть без маски.

Да, конечно, маска демона, запертого на земле, очень ему шла. По натуре эмоциональный и несдержанный, он хотел выглядеть флегматично равнодушным; открытый и нуждавшийся в общении, он изо всех сил старался казаться замкнутым и таковым себя искренне считал. Не имея никаких способностей к точным наукам, он, тем не менее, выбрал после школы Технический университет и тратил уйму времени на доказательства своей состоятельности в математике и механике. От природы не отличаясь физической силой, он старался не попадать в ситуации, где это будет заметно, но с детства тренировал ловкость, быстроту и реакцию, преодолевая прирожденную лень. Моргот рисовал сам себя, сильно приукрашивая действительность («приукрашивая» в его понимании), и верил, что нарисованное — это и есть он сам.

И когда под тщательно вырисованным портретом проступало его истинное лицо, когда внутренняя сущность брала верх над ролью, он долго мучился и избегал людей, которые не только могли увидеть это, но и услышать об этом.

Однажды в школе у него брали кровь из вены — Моргот упал в обморок, единственный из всего класса. Он сам не понял, как это случилось: он увидел темную кровь в стеклянном шприце, густую и пенистую, сначала у него закружилась голова, потом затошнило и появился холодный металлический привкус во рту. Он думал, что умирает. Но не умер — навернулся со стула на каменный пол, набив шишку на голове. Девочки жалели его, а мальчишки посмеивались, и он не мог им объяснить, что это не зависит от него, что это произошло не от страха, это нормальная реакция очень многих людей. Не мог объяснить, потому что не мог отнести себя к таким людям, это противоречило образу хладнокровного демона — невозмутимого и бесстрастного. Моргот неделю не ходил в школу и все это время провалялся на кровати, глядя в потолок.

После той ночи, когда на его дом упала бомба, он хранил на лице маску равнодушия довольно долго — почти сутки. Он играл не сломленного горем героя: сухие глаза, опущенные плечи, застывающий время от времени взгляд, короткие рваные фразы… Эта роль спасала его, потому что играть человека, у которого убита вся семья, совсем не то, что быть этим человеком. И он продолжал играть. До тех пор, пока не разобрали завал и его не вызвали в морг для опознания. Там, собственно, нечего было опознавать — бомба разорвалась у них в квартире. Он прошел мимо длинного ряда мертвецов, продолжая играть в невозмутимость, с отвращением глянул на фрагменты человеческих останков, еле сдерживая тошноту, подкатывавшую к горлу, — но продолжал играть. А потом увидел сандалик — зеленый сандалик своего младшего брата. И босую ступню в нем. Его брату было девять лет, Моргот считал, что ненавидит его — за назойливость, за шумные игры, за детские глупости, который тот говорит со знанием дела, за постоянно включенный телевизор с мультиками, за проблемы с учебой и необходимость отвечать на бесконечные вопросы. За то, что в младенчестве он не давал спать. За то, что за ним надо было смотреть, когда он научился ходить и пихать пальцы в розетку. За то, что его надо было забирать из сада и идти по улицам, рискуя встретить знакомых.

Моргот выл и катался по кафельному полу морга, бился головой об этот блестящий белый пол и стучал по нему кулаками. Пожилая санитарка, видавшая в морге и не такое, равнодушно брызгала ему в лицо водой и подносила к носу ватку с нашатырем. Его подняли с пола, вывели вон и усадили на банкетку возле двери. Он отбил зубами край граненого стакана, когда его хотели напоить валерьянкой. Он вырывался из назойливых рук врача и милиционера и снова бился головой, теперь о стену. Им надо было получить от него подпись под протоколом опознания, а он рыдал навзрыд и повторял, как заведенный:

— Они уйти хотели, они оделись, чтоб уйти…

Почему-то именно эта мысль не давала ему успокоиться. Как только он собирал силы, чтобы взять себя в руки, она выплывала откуда-то, и все его попытки заканчивались новым потоком слез. Он до боли давил ладонями глаза, чтобы перед ними больше не появлялся зеленый сандалик.

Мимо него шли соседи и родственники соседей — кто утирая слезы, кто надрывно рыдая, кто стиснув зубы, кто выкрикивая проклятья — Луничу или миротворцам. Пришел Макс, молча обнимал Моргота за плечо и смотрел глазами плюшевого медведя, поставив брови домиком. Так и не успокоившись, Моргот просидел в морге не меньше двух часов, пока наконец из него не выцепили эту злосчастную подпись и не вытолкали вон. Макс отвел его к себе, и до самой ночи Моргот, лежа на диване в комнате друга, тонко подвывал, зажимая рот подушкой, — уже без слез. Мать Макса позвала соседа-врача, и только после укола появилось равнодушие и пришел странно глубокий, похожий на забытье сон.

Маска не сломленного горем героя после этого никуда не годилась, и на следующее утро Моргот придумал новую роль: человека под воздействием сильного транквилизатора — заторможенного, апатичного и бесстрастного. Роль ему удалась — безо всяких уколов он чувствовал себя так, словно в него вливали литр валерьянки в сутки. Он сам занимался похоронами: обзвонил родственников, заказал венки, нашел место на кладбище, нанял автобус, заплатил могильщикам — играть эту роль наедине с самим собой или с Максом показалось ему ненадежным. И даже когда на крышки трех закрытых гробов упали первые комья земли, он оставался невозмутимым и безучастным: слишком много зрителей собралось посмотреть на него в этот день. Он знал, что под гробовой доской лежит зеленый сандалик, но эта мысль не встревожила его.

В кафе «Оазис» Моргот заявился слегка навеселе. Он не сказал Максу ни «да», ни «нет», чтобы не чувствовать себя связанным. Не то чтобы он боялся не выполнять обещаний — отсутствие совести тоже входило в тщательно прорисованный образ, — но на этот раз он опасался, что у него ничего не выйдет. Моргот действительно не любил богему потому, что там каждый стремился попасть в центр внимания, и в подобной компании можно было встретить серьезных конкурентов в борьбе за звание самых оригинальных и самых загадочных.

Для начала Моргот вымыл голову, а потом долго стоял перед зеркалом, пытаясь придать волосам непринужденный и не очень чистый вид — при помощи подсолнечного масла. Он оделся так, как обычно выходил на улицу по ночам, в черное, только кеды вымыл, чтобы белые подошвы бросались в глаза. Обычно он не носил часов, но тут достал из чемодана довольно дорогую вещицу — не все часы, которые ему удавалось снять с припозднившегося пьяницы, он продавал, кое-что оставлял и себе. Равно как и зажигалки — он питал слабость к дорогим мелочам.

«Оазис» летом перебирался под высокие деревья бывшего парка, внутри почти никого не было, музыка играла еле слышно, официантки, сбиваясь с ног, сновали туда-сюда, а за стойкой скучал бармен. Моргот попросил триста грамм водки и бутылку минеральной воды: денег у него оставалось немного, цены в кафе кусались, и он, продумавший новый образ до мелочей, посчитал, что заказ соответствует этому образу.

Он не пошел в парк, где было шумно и многолюдно, а сел в угол возле двери, повернувшись к стойке: он знал, как хорошо его бледное лицо заметно в полутьме, притом что сам он не бросался в глаза сразу, на входе. И не ошибся: не успел он выкурить и двух сигарет, как его заметили. Две девицы, смазливые и фигуристые, зашли взять по бокалу пива и принялись пристально разглядывать Моргота, толкая друг друга локтями и переглядываясь.

— Вы не скучаете? — спросила одна из них, блондинка в красном блестящем платье.

— Нет, — усмехнулся Моргот, качая головой.

Он не знал отказа у женщин, но ни с кем не стремился сойтись тесно. Влюбленного демона он представлял себе плохо, поэтому никогда не демонстрировал женщинам своих чувств, даже если их испытывал (а в юности это случалось с ним нередко). Моргот имел два или три довольно продолжительных романа, но уже в университете, когда он получил возможность затащить к себе в постель кого пожелается, его романтический пыл слегка поутих — он свел представление о любви к физиологии.

Впрочем, определенные его роли допускали некоторую возвышенность и даже восторженность, и тогда он вспоминал свою первую школьную любовь, девочку по имени Таня. В ее облике было что-то японское: миниатюрность, хрупкость, очень темные волосы и большие глаза странной формы — не вполне миндалевидные, совсем чуть-чуть раскосые, немного припухшие и всегда словно влажные, бархатные, похожие на лепестки темного цветка. Она была на год старше и жила в одном дворе с Морготом. По утрам он глядел из окна, как она выходит из своего подъезда. Он никогда не шел вслед за ней, напротив, дожидался, когда она уйдет настолько далеко, что он точно не догонит ее по дороге. Сталкиваясь с ней в школьных коридорах, он не смотрел в ее сторону, но если она случайно попадала ему на глаза, это напоминало вспышку: у Моргота обрывалось дыхание и пересыхало во рту.

После школы он ни разу не видел ее, она очень быстро вышла замуж, а ее семья переехала в новостройки. И, наверное, он радовался этому — она запомнилась ему юной, в школьном платье, в ореоле недоступности и целомудрия.

Эти две девицы не навевали на Моргота никаких романтических мыслей. Их откровенная физиологичность — выпирающие груди, блестящие губы, обтянутые тонкой тканью бедра — слишком напоминала о продажной любви.

— Вы сидите тут, такой одинокий… — вторая девица, шатенка в мини-юбке, подсела к другому концу столика. — Вы кого-то ждете?

— Нет, — Моргот плеснул в рюмку немного водки и быстро опрокинул ее в себя, словно это был глоток воды. На девиц он смотрел снисходительно, не отталкивая: пусть подсядут, надо же с кого-то начинать.

— Скажите, а вы, случайно, не художник? — блондинка села рядом с подругой.

— Нет, я не художник, — слегка улыбнулся Моргот.

— Жаль, — вздохнула блондинка. — Может, у вас тут есть знакомые художники?

Девицы хотели быть натурщицами. Если бы Моргот был художником, он бы выбрал натуру поинтересней. Но кто же знает этих художников?

Они поболтали с ним минут десять и ушли на улицу — Моргот вздохнул с облегчением. За час рядом с ним остановились еще пять или шесть человек, дольше всех задержался какой-то обкуренный подросток, пытаясь читать ему свои незрелые вирши. Моргот собирался вышвырнуть его из-за столика, но тот понял это заранее, по глазам, и отвалил. Моргот выкурил десяток сигарет, ополовинил графин с водкой и собирался уйти — не особенно и надеялся на удачу в первый же день, хотел сначала примелькаться. Но тут, на его счастье, начался ливень, от которого не спасали зонтики под деревьями, и толпа из парка хлынула под крышу — девицы визжали, звенели собранные стаканы, бутылки и тарелки.

Столиков внутри не хватало, и Моргот почувствовал себя хозяином положения — это был подходящий момент обратить на себя внимание. К нему подсела компания из шести человек — две девицы богемной наружности и четверо молодчиков, получивших в народе прозвище «чей папа круче». Девицы смотрели на Моргота благосклонно и заинтересованно, молодчики же косились на него с презрением, но поделать ничего не могли: они пришли к нему за столик, а не он к ним. Они пили дорогое красное вино, словно компот, и закусывали его мидиями и креветками — редкое невежество для тех, кто причисляет себя к аристократам. Разговор их, вялый и натянутый, вращался около цен на бензин и избытка дешевых автомобилей в городе.

Моргот невозмутимо влил в себя стопку водки — ему мучительно хотелось закусить, его тошнило от сигарет и омерзительно подсоленной минералки. Но он хлебнул воды из бутылки, затянулся и выпустил дым вверх, приподняв голову.

— Вы не дадите мне прикурить? — к нему повернулась томная девица, сунув в рот длинный мундштук с крепкой и дорогой сигаретой без фильтра.

Моргот откинул крышку серебряной зажигалки, щелкнул ею и протянул девице огонек левой рукой, незаметно отодвигая с запястья рукав, чтобы продемонстрировать швейцарские часы, — очень хорошую и недешевую подделку, неотличимую на первый взгляд от подлинных. Она оценила стоимость и того, и другого: взгляд ее изменился.

— Я вас никогда не видела, — девица курила не затягиваясь, словно целовала край мундштука, — вы тут в первый раз?

— В третий, — ответил Моргот.

— Вот как? И каждый раз напиваетесь в гордом одиночестве?

— Я люблю наблюдать за людьми со стороны, — он пожал плечами.

— Мы вам помешали?

— Отчего же, — Моргот хмыкнул, — я и за вами наблюдаю со стороны.

— Как в зоопарке? И каковы ваши впечатления?

— Забавно.

— И это все, что вы можете сказать? — девица подняла брови.

— Нет, это все, что я хочу сказать.

Ей нечего было ответить, и она отвернулась к своим.

— Это нормально! Почему во всем цивилизованном мире в центре расположены офисы самых престижных фирм? Какого черта у нас здесь полно коммуналок и нищих старух? Это неприлично, непрезентабельно, в конце концов! Никто не выселяет их насильно, просто жизнь в центре постепенно становится им не по карману, и они вынуждены сваливать отсюда в спальные районы.

— Как-то это негуманно по отношению к бедным старушкам, — захихикала девица с мундштуком.

— Очень даже гуманно! Там и воздух свежей, и зелени больше. Если старушка воспитала своих детей бездельниками и неудачниками, то ей за это и расплачиваться. Слава богу, теперь не надо жалеть убогих и делить на всех то, что досталось тебе честным трудом.

— Что ты называешь честным трудом? — снова рассмеялась девица. — Теплое местечко в банке, которое тебе подыскал папаша?

— Ты не представляешь себе, что такое работа в банке! И сколько знаний она требует. И какая это ответственность. И потом, я не вижу ничего предосудительного в том, что мой отец позаботился обо мне, а не о каком-нибудь голодранце с улицы, — говоря это, парень недвусмысленно покосился на Моргота.

Отец Моргота был полковником в отставке. Имел связи, как это было принято тогда называть, четырехкомнатную квартиру в центре, дачу на берегу озера — она сгорела во время бомбежек, а участок Моргот продал. Моргот гордился тем, что никогда не пользовался связями отца. И меньше всего сожалел о том, что некому теперь пристроить его на работу. С тех пор, как он поступил в университет — безо всякого протежирования, — он не брал у родителей ни копейки. Из гордости. Его отношения с отцом были сложными, если не сказать — враждебными. Отец был властным человеком, а Моргот не принимал никакого насилия над собой, даже минимального давления. Их война, с переменным успехом обеих сторон, постепенно заканчивалась в пользу Моргота: чем старше он становился, тем легче ему было выскользнуть из-под отцовской авторитарности. Даже смерть отца не примирила Моргота с ним: он словно не успел что-то отцу доказать, добиться окончательной и безоговорочной победы, и потребовалось несколько лет, чтобы сквозь враждебность и соперничество проступила тоска, и любовь, и жалость.

Отец был убежденным коммунистом, рьяным и непримиримым. Он не пользовался и десятой долей тех благ, которые мог бы иметь. Моргот часто задумывался: что бы отец делал в этой новой действительности? Кем бы стал? Пенсионером, ругающим правительство? Или, напротив, нашел бы путь к деньгам и власти? Он имел такую возможность, и не стар был вовсе… И отставка его перед самой войной тоже вызывала некоторые сомнения — словно армия избавилась от самых ревностных апологетов социализма, с тем чтобы потом без осложнений присягнуть новому правительству.

Моргот слушал циничный бред молодых подонков, рассуждавших о справедливом социальном переустройстве, и его тошнило. И от коммунистических лозунгов отца, и от не далеких от фашизма разглагольствований об ускорении вымирания старых и больных. Но больше всего — от выпитой водки.

Дверь широко распахнулась, и по «Оазису» пролетел возглас радости. Моргот поднял пьяные глаза и сначала им не поверил: на пороге стоял Кошев собственной персоной.

Они ненавидели друг друга с первого курса, едва ли не с первого сентября, хотя учились на разных потоках. Во всяком случае, Моргот ненавидел Кошева с первого взгляда. Это было его отражение в кривом зеркале, пародия на его сущность лицедея, на образ демона.

Кошев был загорелым, светловолосым и кареглазым, девушки называли его белокурым херувимом. Он стриг волосы неизменным длинным каре, с челкой, закрывавшей лоб и падавшей на глаза. Он носил броскую одежду, более уместную для отдыхающего в курортном городке на теплом море: какие-то разноцветные рубахи, то чересчур широкие, то обтягивавшие его тощую грудь и длинные руки; яркие галстуки с невообразимым сочетанием цветов, вроде зеленого в красный горошек; то сапоги на каблучке, то навороченные кроссовки, бывшие в те времена редкостью, доступной не всем; то джинсы в обтяжку, то белые пляжные штаны, то безупречные костюмы-тройки.

Отец Виталиса Кошева был директором металлообрабатывающего завода — одного из самых крупных в городе. Теперь завод захирел, а старший Кошев изрядно приподнялся. Но и в те годы, когда Моргот учился в университете, сына директора такого завода причисляли к «золотой молодежи».

Младший Кошев всегда окружал себя свитой, и свитой многочисленной. Вокруг него вились и откровенные искатели его благодеяний (которые он раздавал не скупясь), и те, кого очаровывал его ореол: веселья, праздности и богатства. Моргот иногда задумывался, на чем основывается его ненависть: не на зависти ли? Кошев шел по жизни легко, со стороны казалось, что его ничто не встревожит, не сможет возмутить буйной радости жизни, не перекроет кипучей энергии, бьющей через край. Он тоже играл — Моргот не мог не видеть этого, — но играл совсем не так. Его маски были пустышками, за ними не скрывалась глубина истинного лицедейства, и, как считал Моргот, прикрывали эти маски пустоту. Кошев был умен, но его ум не растрачивал себя на абстракции, ограничиваясь ловкими построениями «здесь и сейчас». Он мог рассуждать, но за его рассуждениями не стояли ночные размышления наедине с собой — размышлять и рассуждать наедине с собой Кошеву было неинтересно. Так думал Моргот.

Их конфликт был затяжным. Поначалу, оказываясь в обществе друг друга, каждый старался задеть другого побольнее. Оба работали на публику, оба имели сторонников, оба отличались остроумием и умением находить уязвимые точки противника. К открытой же конфронтации они перешли на третьем курсе.

Кошев искал места в университетском комитете профсоюза (у него были проблемы с учебой, а это теплое местечко обеспечивало ему ряд поблажек и автоматических оценок на экзаменах); Моргот, который никогда не интересовался делами профсоюза, пустил по факультету слух о том, что Кошев вылетит из университета, если не получит должности. А вдобавок дал своему сопернику кличку «массовик-затейник», которая прижилась и доставила Кошеву немало хлопот. Профсоюзное собрание факультета прокатило Кошева, и кличка решила исход дела. На это собрание (как и на все остальные) Моргот не пошел.

Кошев не остался в долгу: написал в милицию заявление о том, что Моргот изводит его сексуальными домогательствами. Моргот не ожидал ничего подобного, и, поскольку выражение праведного гнева не входило в его образ, мог только молча хлопать глазами и про себя поражаться цинизму противника. Во-первых, в те времена было не принято привлекать милицию к выяснению отношений; во-вторых, о сексуальной ориентации Кошева и так ходило немало толков, и лишь субъект, напрочь лишенный стыда, мог выставить себя в столь пикантном свете. Не будь он сыном своего отца, в милиции бы лишь посмеялись над ним и послали подальше. Но проигнорировать заявление самого Кошева-младшего никто не посмел.

Надо сказать, Моргот пережил немало неприятных минут за три часа в отделении: ему вывихнули правую руку и едва не отбили почки. Но вмешался его отец — Моргот многое бы отдал, чтобы отец вообще об этом не узнал, но повестку из милиции прислали домой, и почтальону двери открывала мама. Собственно, отец не собирался его вызволять, он всего лишь хотел узнать, что Моргот натворил, но когда услышал, в чем дело, орал в трубку на все отделение, включая обезьянник, — доходчивыми словами кадрового военного. Стражи порядка, оказавшись между двух огней, постарались замять дело.

Моргот вышел из отделения злой как черт, горя желанием отомстить, в перерыве заявился на лекцию параллельного потока, разыскал Кошева и пробил слева, прямо в ухмыляющийся большой и красивый рот. Удар получился слабоватым, Кошев не растерялся, отскочил и начал с улюлюканьем бегать от Моргота по аудитории, как обезьяна прыгая по партам, корча рожи и показывая «носы». Собравшиеся зрители нашли ситуацию забавной, и Морготу ничего больше не оставалось, как выматериться и уйти.

Он, конечно, дал Кошеву по морде, но попозже и, к сожалению Моргота, при отсутствии публики: его утешил только синяк на пол-лица, с которым Кошев появился в университете на следующий день. Впрочем, наличие синяка того нисколько не смутило — он был как прежде весел и окружен свитой.

Прошло больше пяти лет с тех пор, как они виделись в последний раз, но Кошев нисколько не изменился. На этот раз он был в кремовых льняных брюках и черной рубахе, прошитой полосками люрекса. Из свиты с ним появилась только одна девушка, он втащил ее внутрь за руку и провозгласил:

— Господа! Прошу любить и жаловать! Стася Серпенка, юная художница, страдающая от недостатка поклонников ее таланта, а также от застенчивости и целомудрия!

Кошев протолкнул девушку вперед, на свет, и, казалось, тут же позабыл о ней. Она стояла посреди прохода, между дверью и стойкой — потерянная, смущенная — и не знала, куда девать руки. Она показалась Морготу бесцветной: выцветшие волосы, застиранная ковбойка, блеклое широкое лицо на тоненькой шейке, серая юбка, из-под которой торчали широкие коленки. Девушка была субтильной, с плоской цыплячьей грудью, волосы она заправляла за уши — большие и острые, как у зверюшки. Если бы не широко поставленные, большие глаза, Моргот бы посчитал ее дурнушкой: широкие светлые брови, широкий нос, широкие губы. Однако было в ней и некоторое очарование — испуг и беспомощный взгляд милого затравленного зверька. Но не более. Моргот, рассмотрев ее, тут же потерял к ней интерес.

Кошев там временем бурно здоровался с завсегдатаями кафе: перегибался через столы, пожимая руки и целуя ручки, махал ладошкой тем, до кого не собирался дотягиваться, обнимался с девицами и успел глотнуть из десятка протянутых ему бокалов. Моргота он заметил не сразу — тот поспешил откинуться на спинку дивана, пряча лицо в тени. Но стоило Кошеву подойти поближе, как взгляд его тут же изменился: в нем появился веселый азарт.

— Ба! Какие люди! Какая встреча! Громин! Тебя ли я вижу?

— Даже не знаю, что тебе на это ответить, — проворчал Моргот. — Наверное, не совру, если скажу, что ты видишь меня.

Кошев поломал ему выбранный образ, и пришлось судорожно выдумывать новый, не противоречащий предыдущему, а Моргот чувствовал себя пьяным и импровизировал с трудом. Соседи за столиком изрядно удивились его знакомству со столь блестящей личностью.

— Неужели ты стал поэтом, Громин? — широко улыбнулся Кошев. — Я всегда подозревал в тебе лирика! Эдакое обостренное восприятие мира, тонкие душевные движения, чувственность и уязвимость… Это так поэтично…

— А тебя, я смотрю, неразделенная любовь к искусству толкнула на стезю мецената. Очень благородно: если сам творить не можешь, хоть рядом постоишь.

— Громин, я не верю, что ты хочешь меня обидеть, — Кошев нагнул голову набок и скроил притворно-удивленную мину, — это так на тебя не похоже!

— Да ну что ты, — криво оскалился Моргот, — я никогда не стремлюсь к невозможному. Обидеть? Нет, Кошев, я хотел тебя оскорбить.

Моргот боковым зрением изучал реакцию публики: интересно, что они думают?

— Меня? За что же? Я так обрадовался, встретив старого товарища!

— Товарища? Товарищи остались в комитете профсоюза, Кошев. Теперь товарищи не в моде.

— Эх, Громин, какая ты бука! — Кошев расхохотался. — Я надеюсь, ты не уходишь прямо сейчас? Могли бы посидеть, поболтать, вспомнить золотые годы!

— Золотые годы у тебя впереди, — успел пробормотать Моргот до того, как Кошев развернулся и направился к своей протеже. Элегантно подхватив девушку под руку, он увлек ее за собой к соседнему столику, где им тут же нашлось место. Моргот выпил еще одну стопку — его едва не стошнило.

— Вы так хорошо знаете Виталиса? — тут же повернулась к нему его соседка с мундштуком.

— Мы вместе учились, — ответил Моргот, скривив лицо.

— А по-моему, он очень мил и совершенно безобиден, — ответила она. Видимо, приняла кривое лицо Моргота за выражение отношения к Кошеву — и была недалека от истины.

— Возможно, — кашлянул Моргот и подумал, что в следующий раз, перед тем как пить без закуски, надо хотя бы пообедать.

— У него только один недостаток, — щебетала его соседка, — он забывает возвращать зажигалки, когда просит прикурить.

Моргот хотел прислушаться, о чем Кошев разговаривает со своими соседями, — собственно, Макс просил именно об этом: послушать разговоры. Но голова уплывала, услышанные слова не складывались во фразы, смысла в них Моргот не улавливал и очень хотел уйти. Впечатление он уже произвел; что еще здесь делать? И он бы ушел, как вдруг его пьяное сознание выхватило из бесконечного потока слов:

— Это секретарша моего папаши. Почему бы не поддержать бедняжку? Не на помойке найденная. И не такое уж она и чучело…

Моргот повернулся в сторону столика Кошева: девушки, с которой он пришел, там не было — она или ушла совсем, или вышла на минуту. Секретарша Кошева? Ничего себе! Да одного такого знакомства достаточно, чтобы добывать для Макса нужные слухи, и не только слухи! Моргот спешно долил в рюмку остатки водки — еще грамм пятьдесят, — выпил залпом и поднялся.

— Вы уже уходите? — спросила соседка.

Моргот чуть не икнул вместо ответа, кивнул ей и вяло помахал рукой. Если девушка всего лишь вышла, ее можно поймать у гардероба. Его слегка качнуло, он зацепил стул, на котором сидел один из молодчиков, и тот недовольно оглянулся. Моргот проигнорировал его взгляд, но тот вызывающе спросил:

— А извиниться?

— Отвали, — рыкнул Моргот и пошел дальше. Молодчик поверил и больше заводиться не стал.

Секретарша старшего Кошева столкнулась с Морготом в дверях, и новый образ созрел в голове мгновенно.

— Погодите, — Моргот схватил ее за руку, — погодите, не ходите туда.

— Почему? — она отступила на шаг, но руку вырвать не посмела.

— Мне надо кое о чем у вас спросить.

— О чем? — ее бесцветные брови поползли вверх.

— Когда вы придете сюда в следующий раз?

— Я… Я не знаю… Я не собиралась…

— Приходите завтра, пожалуйста. Это очень важно!

Он умел ошеломить, он умел быть убедительным. Она — несчастный кролик, а он — мудрый удав.

— Я… я не знаю… — в отчаянье прошептала она. — Но если вы так просите…

Моргот сжал ее тощенькую руку посильней:

— Это точно? Я нарочно приду пораньше, часам к семи.

— Хорошо, хорошо, — глаза ее все шире раскрывались от удивления и страха. — Я не знаю, успею ли я к семи, я до шести работаю и могу задержаться. Я никогда не знаю, на сколько меня задержат.

Ей не пришло в голову отказаться, у нее на лице было написано, что говорить «нет» она не умеет.

— Приходите. Стася.

Когда он успел запомнить ее имя?

— Громин! — услышал он окрик Кошева. — Ты что, уже сматываешься?

Моргот отпустил руку девушки.

— Нет. А ты что, хочешь проводить меня до сортира? — крикнул он Кошеву и осклабился. Перепуганная окончательно Стася проскользнула мимо него в зал, втянув голову в плечи.

Он сидит передо мной в кресле — откинувшись на спинку и обхватив пятернями края подлокотников. В его позе — напряжение и напускное спокойствие. Чувство собственного достоинства и чувство вины. Высокий лоб с еле заметными залысинами не блестит в свете настольной лампы. У него волевое лицо — прямоугольное, узкое, словно чуть вытянутое по вертикали изображение на экране. Только губы с опущенными уголками, красной ниткой пересекающие бледную, рыхлую кожу, не вписываются в это лицо: они мягкие, чувственные и безвольные. Глаза его, кажется, смеются, но на самом деле он серьезен. Он старше меня даже сейчас.

— Я почти не знал Моргота Громина. Я видел его несколько раз, и только, — говорит старший Кошев. У него вкрадчивый взгляд и голос. Он похож на шпиона, который прикидывается добропорядочным обывателем. Он хочет казаться умней, чем есть на самом деле.

Я не возражаю. Мне есть что возразить ему, но я не возражаю. Пока. Он делает вид, что ни в чем не виноват. Но знает, что это не так. Я ненавижу его. Я не имею на это права, я знаю, что он поступил правильно. Но я ничего не могу с собой поделать. Я ненавижу его за все — за сына, которого он породил, за завод и сеть супермаркетов, за его попытку остаться честным перед собой, и за этот сотни раз проклятый мною чистый графит! А главное — за его первый и последний визит в подвал. Но об этом — по порядку.

— Я знал о цехе по производству чистого графита. Верней, не так. Я знал, что этот цех, кроме графитовых добавок для производства сталей, может производить не только реакторный графит, но и особо чистый графит для полупроводников. Я один из немногих знал об этом. Цех появился на заводе в начале пятидесятых, когда атомная электростанция для нас была лишь мечтой. Когда технология только создавалась. Я принял его из рук моего предшественника. Этот цех никто не прятал, он, что называется, лежал на поверхности. Верней, стоял. Размещался в отдельном здании, не очень большом, да и объемы выпуска имел скромные. Но никто не знал, чем занимаются люди в лаборатории при цехе, что часть продукции выпускается по особому госзаказу, и технология эта относится к стратегическим. Цех формально не принадлежал заводу и директору завода не подчинялся, хотя оформление рабочих проходило через наш отдел кадров. Он отличался от других производств только тем, что немногочисленный инженерно-технический персонал проходил многократные проверки на лояльность правительству, а техническое руководство имело многочисленные ученые звания, о которых, впрочем, помалкивало. Посвященных было немного.

Я не вполне понимаю, о чем он говорит. Я представляю себе этот цех монстром социалистической индустрии и думаю, что неправ.

— Лунич законсервировал цех, как только почувствовал внешнюю угрозу. Он ее только почувствовал! Это произошло за три года до его отставки. Графитовые добавки для науглероживания металла нас тогда не интересовали, у нас имелись некоторые запасы. Цех был разобран и упакован в контейнеры. Действующая АЭС требует не очень больших объемов выпуска реакторного графита, но требует, и запасы его не бесконечны. Я не знаю, о чем думал Плещук. Я считаю, он не думал вообще — только исполнял приказания. Замедлитель нейтронов — не то сырье, которое нам с радостью продадут из-за границы. Я не говорю об особо чистом графите, прекращение выпуска которого не остановит нашу экономику, но закроет перед нами множество дверей. Контроль же над АЭС имел двоякое политическое значение. С одной стороны, это позволяло контролировать экономику страны, значительную ее долю. Остановка АЭС означала экономический коллапс, у нас не было ни мощностей, ни лишнего топлива для того, чтобы производить электроэнергию на тепловых электростанциях. И не было средств на строительство гидростанций. Но есть второй, и очень важный, нюанс: все четыре энергоблока нашей АЭС накапливали оружейный плутоний. И весь мир был против этого. Мы действительно в любую минуту могли начать производство ядерного оружия, у нас не было к этому никаких препятствий. Принудительно лишить нас АЭС и поставить экономику под угрозу миротворческие силы не решились, они и без того наворотили тут достаточно. По большому счету, лишив нас возможности поддерживать реакторы в надлежащем состоянии, они добились бы того, что рано или поздно АЭС остановилась бы без их участия.

Он замолкает, собираясь с мыслями, и продолжает снова:

— Говорили, Лунич расстрелял всех посвященных, кто работал в этом цехе, но я в это не верю: Лунич не тот монстр, которого нам рисовали когда-то средства массовой информации. Я знал его лично и могу сказать: это был дальновидный и сильный политик. Он думал не только о завтрашнем дне, но и послезавтрашнем. Для него уничтожение ученых не имело никакого смысла. Да, эти технологии представляли из себя государственную тайну, но не того масштаба. А впрочем… Политика — не игра на скрипке. Эта государственная тайна стоила очень дорого. Я даже не мог себе представить, насколько.

Он оправдывает себя. Он хочет уверить меня в том, что за эту тайну не жалко положить несколько человеческих жизней. Я ненавижу политику и политиков. За человеческим материалом они не видят человеческих жизней и человеческих судеб. И свою жизнь Кошев за эту тайну не отдал.

— Я долго не мог понять одного: неужели технологию можно уничтожить безвозвратно? Вот так просто взять и вывезти оборудование с чертежами? Да, конечно, при Плещуке никто не стал бы заниматься ее восстановлением, а через десять-двадцать лет она бы не стоила ломаного гроша. Но мне все равно это казалось странным, — он пожимает плечами и добавляет многозначительно: — На наш завод не упало ни одной бомбы…

Ненависть — обременительное чувство.

Она или клокочет внутри,

требуя выхода,

или выплескивается в самый неподходящий миг;

она учащает дыхание и пульс,

от нее болит левая сторона груди.

Она противоречит инстинкту самосохранения,

не знает притворства,

не понимает игры,

не ценит шуток.

Попытки вылить ее тогда,

когда тебя никто не видит,

не приводят ни к чему:

она от этого разгорается только сильней.

Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу

Мы проснулись от грохота перед дверью и ругани Моргота: он был настолько пьян, что, скатившись с лестницы, не мог встать и перемежал матерную брань с жалобными стонами. Бублик поспешил зажечь свет.

— Моргот, тебе помочь? — спросил он почему-то шепотом.

Похоже, дверь Моргот открыл лбом, потому что она была распахнута настежь, а Моргот валялся на пороге.

— Идите вы все к чертовой матери! Навязались на мою шею… — проворчал он и снова жалобно застонал.

— Ты ушибся? — спросил Бублик тихо.

— Мля, а ты как думаешь?

— Давай я тебе помогу…

— Пошел к черту.

Моргот по-пластунски перелез через порог и начал подниматься. Это ему не удалось, и он сел на полу, покачиваясь из стороны в сторону.

— Ну? Что разлеглись? — угрюмо начал он. — А ну быстро всем встать!

Силя поднялся и потащил за собой одеяло, стараясь в него завернуться, — из открытой двери тянуло холодом.

— А? А остальных это не касается? — рявкнул Моргот, после чего и мы с Первуней вылезли из кроватей — ну что же сделаешь с пьяным Морготом? Не спорить же с ним, в самом деле.

— А Бублик? Куда Бублик свинтил? — Моргот пристально посмотрел на его кровать.

— Я здесь, — Бублик тщетно старался закрыть дверь, но ему мешала нога Моргота.

— Вот и иди сюда, чтоб я тебя видел. Значит, в школу вы не ходите, так?

— Не ходим, — вздохнул Первуня.

— И не собираетесь ходить, я правильно понимаю?

— Моргот, нас из школы сразу в интернат заберут, — сказал Силя. — Ты что, хочешь нас в интернат отдать?

— Я хочу, чтоб ты помолчал. Ты когда в последний раз книжку читал, а?

— Какую книжку? — удивился Силя.

— Обычную книжку. Которую читают.

— А я не умею читать, — Первуня снова вздохнул.

— Так ты еще и читать не умеешь? Бублик! Почему он читать до сих пор не умеет, а?

— Я не знаю…

— Вот чтоб завтра купил ему букварь, понял?

— Моргот, так денег же нету…

— Деньги — это грязные бумажки, тебе ясно?

— Да.

— Что тебе ясно?

— Что деньги — это грязные бумажки, — невозмутимо ответил Бублик. Мы довольно спокойно относились к пьяным выходкам Моргота.

— Молодец. Первуня, ты хотя бы буквы знаешь?

Первуня замотал головой.

— И чего ты тогда тут стоишь? А?

— Моргот, можно мы спать пойдем? — спросил Силя. — Ночь ведь…

— Не ной. Так я не понял, чего ты тут стоишь?

— Так ты же сам сказал… — Первуня распахнул глаза.

— Да? Я сам сказал? А ну-ка марш по кроватям! Быстро! И чтоб ни одного звука! Ни днем, ни ночью покоя нет!

Мы быстренько ретировались, пока Морготу не пришло в голову что-нибудь еще. Силя делал знаки Бублику, чтобы тот скорей погасил свет, но Бублик покачал головой и приложил палец к губам. Моргот снова попытался встать, но тут же опять растянулся на полу и долго лежал не шевелясь, сквозь зубы втягивая в себя воздух.

— Моргот, давай, — Бублик присел рядом с ним на корточки, — за меня хватайся.

— Больше мне делать нечего, — фыркнул тот, приподнимая голову. — А хавка есть какая-нибудь?

Бублик все же довел Моргота до кровати, снял с него кеды и притащил ему кусок хлеба с маслом, но Моргот уснул, так и не сумев его прожевать.

На следующее утро шел дождь, и мы остались дома — играть в настольный хоккей, который где-то раздобыл и починил Салех. Моргот проснулся поздно и, прежде чем встать, слабым голосом позвал:

— Бублик… Бублик, твою мать…

Бублик вскочил, махнул нам рукой, чтоб мы его подождали, и кинулся к двери в каморку.

— Чего? — спросил он, просовывая голову в щелку.

— Во-первых, прекратите орать… — Моргот вздохнул, прежде чем продолжить. — И сбегай за пивом.

— Так денег же нету, Моргот…

— В штанах у меня возьми сотню. И это… пожрать есть что-нибудь?

— Только булка осталась. Принести?

— Не надо. Возьми еще сотню, купи селедки, что ли… И картошки…

— Ты вчера еще сказал букварь Первуне купить, — язвительно вставил Бублик.

— Чего? Какой букварь?

— Ну букварь, чтоб он буквы учил.

— Бублик… — устало вздохнул Моргот. — Иди за пивом, а? Жрать нечего, какой букварь, на…

Когда Моргот в начале восьмого явился в «Оазис», Стася Серпенка уже ждала его за столиком возле стойки. Она была одета точно так же, как накануне, словно не ночевала дома. Ей не хватило ума даже на то, чтобы не смотреть пристально на вход, — каждому становилось ясно: она кого-то с нетерпением ждет. Моргот сделал невинное лицо — в конце концов, она сама сказала, что не успеет к семи. Его еще мучило похмелье, зато брюхо он набил перед выходом под завязку. Меньше всего ему хотелось водки — он не любил пить два дня подряд, но имидж требовал…

В кафе никого, кроме Стаси, не было: народ собирался попозже. Официантки скучали за соседним столом, уставившись в телевизор, висящий над стойкой, а бармен куда-то исчез.

— Я рад, что ты пришла, — Моргот подмигнул ей, усаживаясь напротив. — Взять тебе чего-нибудь?

Она улыбнулась смущенно:

— Можно. Я бы выпила сок.

Моргот щелкнул пальцами, когда увидел, что одна из официанток недовольно и нервно оглядывается в ожидании заказа, — та тут же поднялась, с грохотом отодвигая стул, и неторопливо направилась в их сторону.

— Девушке мартини с соком, без водки, — сказал ей Моргот, — и… пирожное какое-нибудь…

— У нас нет пирожных, — официантка зевнула.

— Не надо, не надо… Здесь все так дорого, — тихонько запротестовала Стася.

Моргот сдал в ломбард золотое кольцо, припрятанное в чемодане на черный день, и чувствовал себя зажиточным человеком.

— А что есть из сладкого? — спросил он у официантки.

— Мороженое и фруктовый десерт, — ответила та.

Моргот прикинул: кролики должны любить фрукты.

— Тогда фруктовый десерт. Мне — триста водки, бутылку воды, только не минеральной, обычной воды… Без газа.

Официантка скрылась за стойкой, Стася с напряженным и оттого еще более несимпатичным лицом выжидающе смотрела на Моргота; он не торопясь закурил и повторил:

— Я рад, что ты пришла.

— Вы… Ты… так просили меня об этом. Как же я могла отказать?

— Я вчера был пьян, поэтому не хотел задерживаться. А мне очень хотелось с тобой поговорить.

— Я даже не знаю, о чем со мной можно поговорить… Я вчера оказалась тут случайно, я вообще не хотела сюда идти. Это все Виталис, ему же невозможно отказать! Заехал к отцу в управление на ночь глядя и потащил меня сюда… Шеф не хотел меня отпускать, но Виталис и слушать его не стал. Я вчера прокляла тот день, когда сказала ему о том, что рисую.

— А ты рисуешь? — Моргот поднял брови.

— Я закончила художественное училище, — вздохнула она, приподняв и опустив покатые плечики, — но ведь сейчас работу не найти… И раньше-то было тяжело, а сейчас художники совсем никому не нужны. Мой отец был другом семьи Кошевых, и дядя Лео взял меня к себе.

— Как-как ты его назвала? — Моргот прыснул. — Дядя Лео? Это превосходно!

Она засмеялась вместе с ним — натянуто и скованно. Ее нужно было напоить, чтобы она перестала смущаться, и Моргот шепнул официантке, что в мартини пора добавлять водку. После четвертого бокала Стася смеялась непринужденно и болтала без умолку. Впрочем, болтала она очень мило — Моргота нисколько не раздражало.

— Послушай, так ты будешь говорить со мной или нет? — спросила она, когда в кафе потянулся народ.

— А я что делаю? — Моргот поднял брови.

— Ну, я думала — у тебя ко мне какое-то дело, — она улыбнулась, и на лице ее появилось что-то таинственное.

Моргот, конечно, всем своим видом старался убедить ее в том, что она ему всего лишь понравилась, но говорить об этом вслух не входило в его планы. Он неопределенно повел бровями и тоже напустил на себя таинственность. Как будто бы предлагал ей угадать, какое дело привело его сюда.

— Это, конечно, смешно… — она игриво прикусила нижнюю губу, — но вчера мне показалось, что ты… Ты не бойся, я никому об этом не скажу… Мне показалось, что ты из Сопротивления…

Моргот и в этом не стал ее разубеждать.

— А что, тебе так хотелось встретиться с кем-нибудь из Сопротивления?

Он представил ее с калашниковым наперевес и едва не рассмеялся.

— Я не знаю… Мне кажется, в Сопротивлении очень много по-настоящему честных людей. Чистых… Которые не думают о том, как разбогатеть. Разве это не благородно — рисковать жизнью за свои убеждения?

— Наверное, — Моргот пожал плечами.

— Мне кажется… они, конечно, заблуждаются… и, конечно, приносят много вреда людям, но они, по крайней мере, думают не о себе.

— Ты не разделяешь их убеждений?

— Я не знаю. Я ничего не понимаю. С одной стороны, режим Лунича был чудовищным. Если вспомнить, сколько людей он отправил за решетку, сколько расстрелял…

— Ты присутствовала при расстрелах?

— Нет, конечно, но цифры, которые обнародовали… Это ужасно, я и представить себе не могла, что творилось здесь на самом деле! Я хотела убить его собственными руками, когда нам все о нем рассказали!

— Во здорово, — хмыкнул Моргот.

— Тебе смешно?

— Нисколько. Я не собираюсь никого убеждать в том, что Лунич — ангел во плоти. Но к официальным цифрам советую относиться с осторожностью. Кто стоит у руля, тот их и диктует. Если им верить, во время бомбежек погибло девятьсот человек…

— А ты думаешь, больше? — глаза ее испуганно распахнулись.

— Я не считал.

— Все, что происходит, — это что-то невероятное, что-то, чего я не хочу понимать. Я уже никому не верю. С одной стороны, что мешало Луничу остановить бомбежки? А с другой — неужели у миротворческих сил не нашлось другого способа добиться его отставки?

— Послушай, — Моргот усмехнулся, — все это — ерунда. Миротворческим силам надо было посадить в президентское кресло Плещука, и они его туда посадили. Вот и все. Ты думаешь, их сильно заботили жертвы? Нисколько! И тратить на это лишнее время и деньги они не собирались.

— Ты рассуждаешь так, как будто они не желали нашей стране добра и не добивались справедливости…

— Чего? Какой справедливости? Какого добра? Они вложили в правительство Плещука деньги, теперь отбивают их и хотят отбить как можно больше и быстрей. Им нужны были открытые границы для ввоза и вывоза капитала и свободное предпринимательство — чем свободней, тем лучше. Им нужна безработица, чтобы снизить цену на рабочую силу, им нужно давать нам в долг валюту, чтобы получать проценты — это тоже вложение капитала. Им нужна приватизация, чтобы на законных основаниях скупать здесь все, что может приносить прибыль. В особенности — землю и недра.

— То, что ты говоришь, — это так цинично… — Стася снова прикусила губу, только теперь от горечи. — Я думаю, если бы чиновники не рвали страну на куски, у нас все пошло бы по-другому. Ведь живут же люди в развитых странах по-человечески!

— Они живут по-человечески, потому что на них работают три континента. Теперь и мы на них работаем тоже.

— Да нет же! Мы просто не умеем работать. Мы отстали от мира, от прогресса, у нас нет своих технологий, поэтому, конечно, мы и плетемся в хвосте… Если все начнут работать так, как работают люди на Западе, и у нас все получится!

— Чтоб мы начали работать, как работают люди на Западе, нас сначала надо убедить в том, что другого выхода нет: или пахать на дядю до седьмого пота, или подыхать с голоду. Многие уже поверили, но что-то я не вижу от этого никакого толку: работая на дядю, никто еще не разбогател, разве что пока от голода не умер.

— Браво, Громин! — вдруг раздалось от входа: Кошев поднялся со стула и три раза хлопнул в ладоши. Моргот не заметил его прихода и не ожидал, что тот может войти тихо, без обычной помпы. — Ты, я смотрю, изрядно покраснел за последние годы. Может, повторишь все это в саду, на широкую, так сказать, публику? Там найдется много людей, готовых с тобой поспорить. И даже постоять за свои убеждения с оружием в руках. Тут красных не любят особенно, Громин.

— У меня нет убеждений, Кошев, — Моргот едва повернул голову в его сторону, — я в своих рассуждениях использую здравый смысл, не более.

— Твой здравый смысл словно сошел со страниц пропагандистских газет Лунича, — Кошев подошел и уселся за их столик.

— Возможно, Луничу здравый смысл отказывал не всегда.

— Запомни, Громин: Лунич — полусумасшедший фанатик, поставивший страну на грань разорения. Диктатор, угрожавший миру ядерным оружием и обвиняемый в геноциде собственного народа. Сейчас это знает каждый ребенок, а ты до сих пор этого не понял? — Кошев рассмеялся.

— Отчего же? — Моргот осклабился. — Я это очень хорошо понимаю. Бомбы и танки — убедительный аргумент в споре, они не оставляют оппонентам выбора, кроме как согласиться с точкой зрения противной стороны.

— Вот об этом я и говорю, — Кошев поднял указательный палец. — А ты рассуждаешь так, как будто до сих пор с ней не согласился. Не угостишь меня сигареткой?

— Я пользуюсь своим конституционным правом на свободу слова, — ответил Моргот, машинально протягивая Кошеву пачку.

— Громин, я же не собираюсь сдавать тебя властям! Я всего лишь предлагаю повторить сказанное во всеуслышание.

— Сдавать меня властям ты уже пробовал, у тебя это неплохо получается, — Моргот хмыкнул. — Не могу взять в толк, почему в общении со мной тебе непременно требуются заступники? Тебе что, не хватает аргументов?

— Я не люблю красных, Громин. От идейных борцов за дело коммунизма у меня оскомина осталась на всю жизнь, — он сунул сигарету в рот. — Может, у тебя и прикурить есть?

— А ты не иначе как идейный борец за дело капитализма? — Моргот протянул ему зажигалку, которой в некотором роде гордился.

— Нет, конечно. Я не борец, к тому же — безыдейный. Но мне не нравится, когда милым барышням пудрят мозги красной пропагандой, заставляя их думать о том, о чем барышням думать не положено. Это ты — эдакий здравомыслящий созерцатель сущего, а Стасенька… — Кошев обнял девушку за плечо и притянул к себе. — Стасенька — существо трепетное, ранимое, которое не может созерцать несправедливости мира и не страдать при этом.

— Это очень трогательно, Кошев. Я уже проникся жалостью и оценил собственную неотесанность. А теперь — свали отсюда. Кто девушку ужинает, тот ее и танцует.

— Стасенька, может быть, ты хочешь, чтоб тебя поужинал я? — Кошев со смехом нагнулся и чмокнул ее в щеку. — Честное слово, я не ограничусь фруктовым десертом!

— Виталис… — она сложила губы бантиком. — Ты все время ставишь меня в неловкое положение. И вчера, и сегодня. Я вовсе не хочу есть!

— Бедняжка такая скромная, — Кошев подмигнул Морготу и наконец прикурил, — никогда ничего не попросит для себя.

— И я сама могу решить, о чем мне положено думать, а о чем — нет… — добавила Стася, смешавшись.

— Она мне как младшая сестренка, — Кошев снова чмокнул ее, не сводя глаз с Моргота, и сунул зажигалку Моргота в карман, — ее отец, царство ему небесное, был моим крестным. Моя маман относилась к нему словно к родному брату. Знаешь эти взрослые дни рождения — когда детей всех возрастов запирают в самой дальней комнате, чтоб они не мешали взрослым напиваться? А, Громин? Ты помнишь? Твой папа-полковник наверняка таскал тебя на такие праздники. Кстати, как он себя чувствует?

— Благодарю, превосходно. Думаю, лучше всех нас, — коротко кивнул Моргот.

— Очень рад. Наверное, разбогател во время конверсии? Самые ярые последователи Лунича почему-то отказывались от своих коммунистических взглядов быстрей остальных.

— Это интересное наблюдение, Кошев. Я попробую собрать статистику. У тебя ко мне все?

— Еще одно замечание: обрати внимание, красные разговоры обычно заводят те, кому не хватило ни ума, ни ловкости выбиться в люди. Те, кто еще надеется приподняться, напротив, превозносят свободное предпринимательство, а те, кому ничего не светит, вроде тебя, — вот они-то и вспоминают Лунича со слезами на глазах… Привет семье, Громин! — Кошев поднялся, шумно вздохнув. — Я, может, еще загляну.

— Надеюсь, этого не случится… — проворчал Моргот и только потом вспомнил о зажигалке: — Эй, верни вещь!

— А! Точно! — Кошев сунул руку в карман и вытащил зажигалку. — Все время забываю их возвращать!

Стася проводила Кошева взглядом и посмотрела на Моргота.

— Вы так сильно друг друга ненавидите?

— Мы друг друга недолюбливаем… — улыбнулся Моргот.

— Виталис, конечно, развязный и избалованный, как говорит моя мама, но он не так уж плох. Он добрый, его все любят. И денег он никогда на друзей не жалеет, и помочь всегда может.

— У него есть свои деньги? — удивился Моргот.

— Нет, конечно: он же нигде не работает. Дядя Лео ему ни в чем не отказывает. Ты видел его новую машину?

— Пока нет. Но обязательно взгляну, — Моргот отвел глаза — мысль показалась ему интересной.

— Но он все время говорит, что рано или поздно заткнет своего отца за пояс. И, знаешь, мне кажется, он решил взяться за ум. Он часто приезжает к нам на завод, в управление.

— А что, завод еще жив? Я считал, дядя Лео, — Моргот сделал ударение на этих словах, — давно все продал.

— Нет, ну что ты! — она тихо засмеялась. — Да, центральная площадка почти вся сдана в аренду. Кое-что, конечно, продано. Но у завода восемь площадок, и три еще работают. У дяди Лео сорок процентов акций, и больше крупных собственников нет, только мелкие акционеры. Рабочие в основном. А то бы завод давно распродали.

— Интересно, а откуда дядя Лео взял деньги на открытие двадцати супермаркетов? — осклабился Моргот.

— Завод приносит прибыль, — Стася пожала плечами, — это же гигант…

— Верится с трудом… — сказал Моргот вполголоса.

— Виталис говорит, что весь завод стоит в десять раз дороже, чем все эти супермаркеты.

— Да ну? Прогнившее оборудование? Или панельные стены? Если что-то там и стоит денег, так это центральная площадка. И только из-за стоимости земли в центре города.

— Я не знаю. Я ничего в этом не понимаю. Я ведь только секретарь. Но Виталис в этом разбирается, и он в последнее время загорелся работой на заводе. Дядя Лео так радуется, он так надеется, что Виталис будет работать вместе с ним! Мне даже страшно иногда: Виталис — натура увлекающаяся, сегодня ему интересно на заводе, а завтра — в ресторане. Мне будет жалко, если он разочарует отца.

— Не бойся. Дядя Лео переживет, — серьезно кивнул Моргот, нисколько не сомневаясь, что младший Кошев непременно разочарует отца. И не станет он шататься по заводу, если у него нет в этом прямого интереса. Наверняка задумал оттяпать у папаши кусок пожирней!

— Почему ты так плохо думаешь о них обоих?

— Разве плохо? — Моргот пожал плечами. — Я попросту не обольщаюсь. А про старшего Кошева я и вовсе ничего не знаю, кроме того, что он ни в чем не отказывает своему сыну и имеет сеть супермаркетов.

— Дядя Лео очень его любит, поэтому переживает. Понимаешь, разочарование после надежды — это всегда очень больно.

— Наверное, — Моргот подумывал о том, что пока разговоров достаточно, надо как-то сворачивать беседу на личное и расставаться до следующего раза. И организовать этот следующий раз где-нибудь в другом месте — подешевле и там, где не появится Кошев. — Давай лучше закажем еще выпить и поесть чего-нибудь.

— Я и так, по-моему, слишком много выпила… Голова кру́гом.

— Тем более надо закусить, — кивнул Моргот.

— Ты это предлагаешь нарочно. Потому что Виталис тебя поддел, — она улыбнулась. — Так вот, я на самом деле ничего не хочу. И я прекрасно понимаю, что это место тебе не по карману.

— Мне?

— И мне, между прочим, тоже. Только я не вижу в этом ничего постыдного. Сейчас такое время. Если хочешь, пойдем лучше просто погуляем. Сегодня прекрасный вечер.

Моргот плохо представлял себе прогулки по городу с девушкой: такие приключения остались в далеком школьном прошлом. Он хотел возразить, но тут в кафе вломилась толпа человек из двадцати — во главе с Кошевым, понятно.

— Громин, я обещал тебе вернуться, и я вернулся! — со смехом воскликнул тот, хлопнул Моргота по спине и плюхнулся рядом, пытаясь обнять его за плечо. Моргот брезгливо освободился от объятий, но их уже окружили со всех сторон. Четверо вчерашних молодчиков как-то незаметно встали у него за спиной, за столик набились молодые люди, чем-то неуловимо на них похожие, девушка с длинным мундштуком встала напротив, прислонившись к стене, и, сделав равнодушное лицо, внимательно разглядывала происходящее. Стася оглядывалась по сторонам и, как рыба, открывала и закрывала рот, ничего не говоря.

— Громин, расскажи нам о Луниче! — Кошев хихикнул и толкнул Моргота локтем в бок.

— Право, даже не знаю, с чего начать, — Моргот стиснул зубы: ситуация вовсе не показалась ему невинной шалостью Кошева.

— Начни с конца. О том, как Лунич учинил геноцид! Я хочу проверить, хорошо ли ты понял, что я тебе говорил.

Моргот не мог жить без риска. Он понял это еще в детстве. Сначала он ощущал свою потребность смутно, не отдавая себе отчета, зачем иногда выкидывает опасные и глупые шутки — например, пройти по краю крыши или прыгнуть в бассейн с десятиметровой вышки. Пережитый страх несколько дней питал его головокружительным восторгом. Это каким-то причудливым образом уживалось в нем с обычной человеческой трусостью, но потребность в головокружительном восторге рано или поздно сносила барьеры. Заниматься картингом он пошел, отлично осознавая, чего ему хочется. И очень жалел, что родители отдали его в секцию легкой атлетики, а не горных лыж или чего-нибудь подобного. Картинг оказался скучнейшим делом: время уходило на закручивание гаек, в ладони въедалась черная смазка, ковыряться в моторах Моргот так и не полюбил, хотя неплохо в этом разбирался. Карты собирали практически своими руками, изучая каждую деталь мотора, каждый винтик, каждый проводок. Моргот до сих пор удивлялся, как ему удалось пройти через все эти барьеры — ему, белоручке и эстету! Все окупалось скоростью — бешеной скоростью, и поворотами, когда широкие колеса низкой машинки отрываются от земли, и визгом тормозов. Он рисковал гораздо сильней и чаще, чем это было позволено, и много раз его собирались выгнать из секции.

А кроме всего прочего, Моргот утер нос Максу, который научился водить машину только через десять лет. Картинг был настоящим мужским делом, не то что легкая атлетика. Лет в девять-десять Макс дразнил Моргота «принц-принцесса», и тот не раз кидался на него с кулаками, потому что более обидной клички и представить себе не мог. Надо отдать Максу должное: он никогда не делал этого при свидетелях. Макс действительно считал Моргота трусом, белоручкой и неженкой, но не старался доказать это остальным — он был верным другом. Моргот же не замечал благородства Макса и при любых обстоятельствах стремился опровергнуть его мнение, попадая при этом в еще более нелепые ситуации.

Моргот не переносил дискомфорта, даже в детстве. Может быть, этому послужило желание отца воспитать его как спартанского мальчика, и сработал дух противоречия: вместо привычки появилось отвращение к жестким кроватям и водным процедурам. Он ненавидел походы и ночевки в палатках, плохо переносил холод и жару, не умел терпеть боль и не мог отказать себе ни в одной слабости. От голода у него кружилась голова и тряслись руки, и тогда он не выдерживал и нескольких минут, не положив чего-нибудь в рот. Макс потешался над ним иногда, отбирая булочку, купленную на перемене, и наслаждался его бешенством. Мама объяснила, что это такая болезнь и с этим ничего нельзя поделать, но примириться с этим Моргот не мог — впрочем, и справиться тоже. С возрастом это пропало, но на смену пришли сигареты, из дурной привычки быстро превратившиеся в необходимость, как он сам себе объяснял.

Макс имел слоновью шкуру, бегал босиком по снегу, всю зиму ходил без шапки, мог сунуть руку в костер и не обжечься, обожал всяческие трудности и занимался боксом. Моргот тоже хотел заниматься боксом, но после первой же тренировки получив в нос, больше никогда в этой секции не появлялся. Став постарше, он где-то услышал про низкий болевой порог — и заявил о нем как о своей особенности, о признаке демонической сущности. Макс назвал это «низким волевым порогом» и оправданий не принимал. Впрочем, в драках Моргот не чувствовал ни боли, ни страха — одно бешенство, — уступая Максу только в технике. И, тщательно скрывая от остальных свои слабости, искренне считал, что о них известно только лучшему другу.

Но драка драке рознь, и, сидя в «Оазисе» в окружении товарищей Кошева, Моргот бешенства почему-то не ощущал: образ не предполагал столь сильных чувств. Страха образ не предполагал тоже, но, пожалуй, Моргот испугался, потому что больше всего он боялся унижения и сорванной маски. И за образ пришлось цепляться, натягивая маску сильней, прижимая ее к себе, сращивая с кожей, превращая в собственное лицо.

— Что-то я не понял, Кошев… Ты не читал газет? Или мое авторитетное мнение призвано выбить клин у тебя из мозгов?

Девица с мундштуком еле заметно усмехнулась, и глаза ее посмотрели на Моргота одобрительно.

— Нет, Громин, — Кошев широко улыбнулся, — твое авторитетное мнение послужит индикатором твоей лояльности демократическому правительству.

— Ты работаешь на правительство? — Моргот с нарочитым удивлением нагнул голову.

— Да! Я тайный агент военной полиции! — захохотал Кошев. — Похож?

Он привстал, повернулся в разные стороны, выпятив грудь, а потом резким кивком поклонился благодарной публике.

— Чрезвычайно, — фыркнул Моргот. — Я надеюсь, в военной полиции все сотрудники столь же искренне болеют за дело демократических перемен. И нет им покоя ни в светлый день, ни в темную ночь…

— Громин, ты тянешь время, — покачал головой Кошев, — по-моему, ты боишься высказать свою точку зрения на эти перемены.

— Я? Да что ты! Свою точку зрения я всегда высказываю с удовольствием, особенно если ее записывают на пленку. Значит, ты хотел услышать историю о том, как Лунич учинил геноцид собственного народа? Я тебе расскажу. Потрясенная его бесчинствами мировая общественность потребовала от него добровольно покинуть пост президента страны, а он, подлец, не внял голосу разума, доносившемуся со стороны всего прогрессивного человечества. И тогда прогрессивное человечество, вооруженное демократическим пафосом и тяжелыми бомбардировщиками, подкрепило свои требования налетами на наше недемократическое государство. Но Лунич слишком дорожил президентским креслом, чтобы уступить, и принес в жертву девятьсот невинных граждан, погибших под бомбами, и примерно столько же солдат, когда мировая общественность, отчаявшись попасть бомбой в президентский дворец, ввела на нашу, опять же еще недемократическую, территорию миротворческие силы. Дальше рассказывать? — Моргот осклабился. — О победном шествии миротворческих сил и освобождении народа от коммунистической диктатуры?

— Громин, мне кажется, за твоим сарказмом кроется несогласие с обвинением Лунича в геноциде, — Кошев сбвинул брови.

— Я, право, не выражал согласия или несогласия с обвинением. Обвиняемый не считается виновным, пока его вина не будет доказана в установленном законом порядке. Вот когда суд установит его вину, я всецело соглашусь с мнением суда. А соглашаться с обвинением или нет — разве я могу один взять на себя труд это решить? Поднять материалы дела, с которым и международный суд еще не справился? Нет, Кошев, просто так взять и согласиться — это было бы нарушением презумпции невиновности.

— Может быть, ты тогда расскажешь нам о целях миротворческих сил, пришедших сюда для установления свободы и демократии? Ты еще час назад рассказывал об этом так увлекательно, я слушал с большим удовольствием!

— И об этом расскажу, Кошев, — Моргот едва удержался, чтобы не хлопнуть его по плечу. — Как ты только что отметил, установление свободы и демократии, ради которого миротворческие силы так самоотверженно сражались с нашей недемократической армией, одурманенной идеями Лунича и запуганной его кровавым режимом, потребовало от мировой общественности существенных затрат. И это неудивительно: война — дорогостоящая штука. Но для чего это было сделано? Не для личного же обогащения мировой общественности, правда? Наша страна в настоящий момент являет из себя площадку для инвестиций, наша неокрепшая рыночная экономика требует капиталовложений, нового строительства. Кроме этого, мы — рынок сбыта продукции народного потребления. Наша экономика не в состоянии производить эту продукцию на уровне мировых стандартов, но чем же наши люди хуже остальных? Ну, а поскольку мы не располагаем квалифицированной рабочей силой и не владеем высокими технологиями, то и вложения в нашу экономику пока делаются осторожно, только в добывающую промышленность и торговлю. В то, что может быстро окупиться. Ведь ни для кого не секрет, что у нас пока неспокойно, и иностранные предприниматели боятся рисковать, избегая долгосрочных и крупных капиталовложений. Вот когда правительство Плещука с помощью миротворческой армии окончательно наведет тут порядок, тогда, вне всяких сомнений, инвестиции потекут к нам рекой. Я так и представляю себе вложения в фундаментальную науку, подготовку специалистов для высокоточных производств, строительство заводов, на которых мы будем сами производить микропроцессоры для электронно-вычислительных машин. Я представляю, как высшее образование и платная медицина становятся доступными для всех граждан страны без ограничений, как приобретение жилья превращается в необременительную сделку, как пенсионеры, когда-то по уму обратившиеся к частным пенсионным фондам, путешествуют по миру, а не прозябают на грошовые подачки государственных учреждений. Все это будет, как только иностранный капитал почувствует себя спокойно на нашей территории и посчитает, что наши граждане достойны того, чтобы делиться с ними прибылью. Я, правда, не припоминаю ни одного аналогичного случая в мировой истории, но мы — особенные. Мы, в отличие от третьих стран, сумеем доказать миру свою состоятельность. Мы же не третья страна, правильно?

— Громин, ты меня утомил… — Кошев махнул рукой. — Ты, наверное, читаешь по утрам газеты…

— Да что ты — газеты! Нет, я иногда смотрю телевизор.

Она сидит передо мной — двадцатилетняя… Худенькая, узкоплечая, с волосами, небрежно заправленными за острые ушки. Когда-то я считал ее тетенькой… Сидит на краю кресла, с прямой спиной, положив на колени руки, сцепленные замком. И еще иногда теребит край юбки, пытаясь натянуть подол на широкие колени.

— Мое первое очарование Морготом прошло очень быстро. Ну, не очень… но быстро, — говорит она. — Когда я разглядела в нем позера и циника, мне стало трудно с ним общаться. Он был слишком в себе уверен и слишком самовлюблен, чтобы замечать кого-то вокруг. Сначала я думала, что его цинизм — это притворство. Ну, вы понимаете меня…

Она обращается ко мне на «вы». Она не помнит маленького тощего Кильку, который прибегал к ней по поручению Моргота.

— Он считал себя неотразимым. Настолько неотразимым, что я поначалу поверила в это. Потом мне было противно оттого, что я в это поверила.

Стася Серпенка не может говорить о Морготе без неприязни. Она умалчивает о том, что ее «первое очарование» прошло в тот день, когда она встретила Макса. Я не возражаю ей — зачем? Она так и не узнала о четверых бездомных мальчишках в подвале. И я сейчас думаю: а какая разница, почему Моргот позволял нам жить с ним? Какая разница, для чего ему это требовалось? Пусть бы и для того, чтобы кто-то смотрел на него с восхищением и встречал у порога. Нам от этого не стало ни лучше, ни хуже. Я не знал о его младшем брате, пока он сам не рассказал мне об этом. Неделю назад. И теперь я думаю: не искал ли он в каждом из нас своего брата? Искал и не находил? Или, напротив, не мог избавиться от чувства вины перед ним? Сейчас я знаю, как это бывает: мучительно вспоминаешь второпях произнесенные слова, укоряешь себя за равнодушие, за нехватку времени, за раздражение… Только изменить ничего нельзя, потому что смерть — это навсегда.

— Когда мы встречались в самый первый раз, в «Оазисе», я нарочно отпросилась у дяди Лео пораньше, чтобы забежать домой и привести себя в порядок. Я взяла такси, чтоб успеть к семи часам. А он опоздал. Я очень неловко себя чувствую в незнакомых местах и больше всего боюсь оказаться там в одиночестве. Он даже не извинился, как будто так и должно было быть! Но тогда я не обиделась, тогда я его совсем не знала и приняла это как должное. Мне кажется, общение с ним чем-то унизило меня, как будто я позволила обращаться с собой, как с вещью. Он использовал меня, он имел собственные интересы и не гнушался никакими средствами.

Я не возражаю и про себя улыбаюсь — она всего лишь хочет оправдать свое мимолетное увлечение. Перед собой ли, перед Максом? От влюбленности до неприязни расстояние гораздо короче, чем от любви до ненависти. Конечно, Моргот имел собственные интересы, если их можно назвать собственными. Да, он играл, он развлекался, он любил авантюры. Но, опять же, какая разница, что двигало им?

— Он был настолько эгоистичен… Он никогда ничем не жертвовал ради других, никогда. Только если ему было что-то нужно… Я столько раз говорила ему, что мне плохо от табачного дыма, но он никогда не выходил курить на балкон, он курил прямо в постели.

Я ловлю себя на мысли, что мне очень хочется ей возразить. Я думаю, она и не представляет себе, насколько она несправедлива, насколько ужасающе несправедлива. Но я опять не возражаю.

— Иногда я думаю, что Виталис был прав, когда говорил о нем как о завистливом неудачнике. Мы вышли из «Оазиса» после этого отвратительного спектакля — а я считаю, он был отвратительным как со стороны Виталиса, так и со стороны Моргота… Они глумились над тем, над чем глумиться нельзя. Они трагедию собственного народа обращали в фарс, они соревновались в остроумии, они словно забыли, что за всем этим стоят человеческие жизни! Жизни невинных людей, детей! Они оба никогда не знали горя, настоящего горя!

Тут я не могу смолчать.

— У Моргота под бомбой погибла вся семья… — говорю я тихо.

— Да? — лицо ее удивленно вытягивается. — Я не знала…

Она поперхнулась и кашляет, словно ей требуется пауза.

— Значит, он еще циничней, чем я думала, — делает она вывод через полминуты.

— Вы говорили про «Оазис», — напоминаю я.

— Да. Мы вышли из «Оазиса», и он попросил показать ему машину Виталиса. Я давно забыла о том, что обещала это сделать, мне это казалось незначительным, не заслуживающим внимания, но он словно только об этом и думал весь вечер. Я не разбираюсь в машинах, но это была роскошная машина — красный кабриолет. Это при нашей-то погоде! Да на нем можно было ездить только несколько дней в году! Но Виталис был в него влюблен, как ребенок, он гордился этой машиной, словно сам на нее заработал. Моргот, когда ее увидел… у него рот открылся. Он даже головой покачал, как будто своим глазам не поверил. Он вокруг ходил не меньше пяти минут, а я нервничала — если бы Виталис это заметил, они опять начали бы пререкаться. Я тогда… я тогда очень испугалась. Ну, еще в «Оазисе». Когда Виталис привел эту толпу. Они же фашисты все, настоящие фашисты.

Про настоящих фашистов я ей не очень верю.

— Виталис сказал мне потом, что пошутил. А Моргот принял это за чистую монету и испугался. Тогда я не заметила, чтобы Моргот испугался, но я не хотела этого замечать. Я говорю, он очаровал меня…

Весь день пробегав по улицам, мы вернулись в подвал, когда стемнело: еще не привыкли к отсутствию комендантского часа, да и отменен он был только номинально. И хотя патрули теперь ходили по улицам реже, попадаться им на глаза не следовало. Моргот, конечно, отсутствовал, Салех спал в своем углу и, судя по храпу, был мертвецки пьян. Вообще-то Салех был тихим алкоголиком, никогда не буянил, иногда исчезал на несколько дней, а если пил в подвале, то, хлебнув из добытой бутылки, мирно спал, распространяя вокруг запах перегара и мочи. Он мог протрезветь на несколько дней и каждый раз собирался бросить пить навсегда, занимался хозяйством, пытался с нами играть — неуклюже и без души, — но вскоре снова выходил на поиски спиртного и возвращался пьяным. Мы почему-то были равнодушны к нему, стеснялись и чувствовали неловкость, когда он заводил с нами пьяные разговоры. Иногда нам приходилось раздевать его и стирать его вещи, когда запах становился невыносимым.

Моргот принимал Салеха как неизбежное зло, никогда его не осуждал, разве что время от времени кривил лицо, глядя на храпящее вонючее тело в дальнем углу. Они, бывало, даже разговаривали — когда Салех только-только начинал входить в запой. Но Морготу с ним было скучно. Я думаю, Моргот мирился с ним, потому что ничего не умел и не хотел делать сам. В подвале, конечно, не могло быть канализации, но водопровод Салех к нам провел. И сделал насос, которым можно было выкачивать на улицу грязную воду из ванны — у нас была ванна. Обычная чугунная ванна на тонких ножках. Воду мы в ней грели кипятильниками, сделанными из двух лезвий, — их тоже изобрел Салех. И телевизор у нас был, и холодильник, и электрическая плитка с двумя конфорками, и электрический чайник.

В тот день мы почему-то ссорились с Силей. Сейчас меня поражает жестокость, с которой мы иногда относились друг к другу. Силя единственный из нас не был сиротой, родители отдали его в интернат сами. По-моему, они принимали наркотики. Во всяком случае, алкоголиками они не были, судя по тому, что Силя нам рассказывал. Он сбежал из интерната, чтобы вернуться домой, но там жили чужие люди: квартиру его родители продали. Он в очередной раз плел нам какую-то сказку о том, что их похитили инопланетяне, а мы хохотали над ним до упаду, отчего он злился и чуть не плакал. Силя верил в то, что его родители мечтают о встрече с ним (и это неудивительно), и каждый раз придумывал новые версии их исчезновения. То они уходили в партизаны, то уезжали на заработки в Африку и попадали в плен, то улетали в космос на много лет, но должны были вот-вот за ним вернуться.

Я думаю, наша жестокость к нему происходила из зависти: ни у кого из нас не осталось ни одной лазейки для иллюзий. Отец Бублика по пьяной лавочке зарубил топором его мать и отправился в лагерь до конца дней — это случилось еще при Луниче. Встречи с отцом Бублик не жаждал. Шестилетний Первуня двое суток провел в квартире с мертвой матерью. А потом, одевшись, ушел из квартиры и больше туда не возвращался. Через неделю на улице его подобрал Салех. Моргот ходил к нему домой — Первуня знал свой адрес, но сам туда не пошел. Наверное, в интернате ему было бы лучше. Наверное, он должен был ходить в школу. Но я, вспоминая интернат, не желал Первуне такого счастья.

Так сложилось, я не знаю почему, что все мы больше всего боялись оказаться в интернате. Жизнь с Морготом в подвале нельзя было назвать жизнью в семье. Но мы чувствовали себя семьей, мы очень хотели быть семьей. Хотя бы и ее жалким подобием, которое все равно лучше казенной обстановки интерната, где от тебя ничего не зависит, где ты сливаешься с серой массой остальных и безуспешно ищешь в себе личность, индивидуальность. В подвале мы сами делали свою жизнь, мы сами отвечали за себя: Моргот — то ли в силу своего эгоизма, то ли из философских соображений — быстро научил нас самостоятельности. Сейчас, вспоминая об этом, я думаю: главная задача воспитателя — научить ребенка быть взрослым. Моргот научил нас быть взрослыми. В интернате нас этому не учили. Мы в конце концов попали в хороший интернат, там нам старались подарить счастливое детство. Никто из тех, кто закончил школу вместе со мной, так никогда и не встал на ноги, так и не понял, что значит быть взрослым человеком и отвечать за свою жизнь. Только мы с Бубликом сумели.

Силя был слабаком и обычно не лез драться, но в тот день нам удалось довести его до того, что он кинулся на Бублика с кулаками. Двенадцатилетний Бублик разделался бы с десятилетним Силей в одну минуту, но их драку оборвали свет фар в окне под потолком и звонкая трель автомобильного сигнала. Мы присели от испуга, уверенные, что это за нами приехала милиция, и Бублик не сразу отважился подставить стул и выглянуть в окошко.

— Это не милиция, — сказал он шепотом, — там красная машина какая-то…

Мы, осмелев, тоже полезли на стул, отталкивая друг друга. Первуня навернулся на пол и, как всегда, захныкал — он был плаксой. Бублик спрыгнул вниз — он жалел Первуню. Если меня Бублик считал другом, Силю — товарищем, то Первуню — младшим братом. Почти настоящим.

— Ну? — раздалось с порога. — Я не понял: и долго мне ждать?

Лицо Моргота светилось радостью и самодовольством, хотя он не улыбался. И глаза его горели, как в ту ночь, когда мы сожгли машину миротворца. Он постоял, опершись на дверной косяк, поглядел на наши ошарашенные лица и направился обратно наверх. Мы со всех ног кинулись за ним, высыпали из подвала и обступили красную машину.

— Ух ты! — я погладил капот. — Красная!

— Вот это тачка! — Бублик со знанием дела обошел кабриолет со всех сторон.

— Моргот, это теперь наша машина? — неуверенно, но радостно спросил Первуня.

— Щас тебе, наша, — фыркнул Силя. — Моргот ее украл!

— Ну раз он ее украл, значит она теперь наша? — не сдался Первуня.

— Наша, наша, — кивнул ему Моргот. — Залезайте быстро, кататься едем.

Мы полезли в машину, не открывая дверей, поспорили немного, кто поедет спереди, рядом с Морготом, но Моргот усадил туда Первуню и пристегнул его ремнем безопасности: тот преисполнился гордостью.

Кабриолет рванул с места так быстро, что мы кучей повалились на заднее сиденье и захохотали от восторга. Стоило нам подняться, Моргот заложил такой крутой вираж на повороте, что все мы отлетели в противоположную сторону, снова хохоча и поколачивая друг друга кулаками.

— Локоть убери!

— Сам дурак! Ты мне коленкой по зубам дал!

— Моргот! Это было круто! Давай еще раз так повернем!

Моргот выехал на проспект и понесся вперед, обгоняя машину за машиной, виляя из ряда в ряд — у нас от восторга захватило дух. Мы визжали и пытались встать на заднем сиденье. Первуня сидел впереди не дыша и таращил глаза от страха и восторга. Дважды Моргот пролетал перекрестки на желтый свет, но на третьем затормозил: в будке посреди перекрестка маячила фигура милиционера. Мы, как груши, попадали Морготу на спину, но успели залезть на сиденье и плясали там козликами, пока он снова не рванул с места.

— Поехали на кольцевую! — захлебываясь встречным ветром, крикнул ему в ухо Бублик. — Вот там мы развернемся!

— Поехали, Моргот!

— На кольцевую! Ура!

— Поехали, — Моргот сунул в рот сигарету, и услужливый Первуня тут же утопил кнопку прикуривателя.

Он прокатил нас проходными дворами, пронесся маленькими зелеными улочками спального района, визжа тормозами на поворотах, выбрался на другой проспект и красиво вылетел с него на полукруглый виадук, ведущий к кольцевой дороге. Мотор начал подрагивать, когда Моргот выдавил из него все возможное.

Дети не ведают страха смерти, не чувствуют опасности — бешеная скорость в открытой машине казалась нам веселым аттракционом, плотный ветер обтекал кабриолет и задувал в лицо, это было как в мультфильме, где герои несутся с обрыва в вагонетке или падают в пропасть: всем понятно, что дело закончится хорошо! Ощущение полета, настоящего полета, как на крыльях!

— Ура! — крикнул я. — Летим! Мы летим!

Мы, обнявшись, пытались плясать и даже попробовали затянуть какую-то песню про летчиков. Моргот хмыкал, Первуня раскрыл рот, и из его угла поползла густая струйка слюны.

По автостраде мы сделали целый круг, когда с виадука на кольцевую внезапно выскочила машина ДПС с мигалками и грозный, шипящий голос велел красному кабриолету съехать на обочину и остановиться.

Моргот, конечно, останавливаться не стал.

— Ух ты! Нас догоняют! — восторженно вскрикнул Силя.

— Мы им покажем! Моргот! Быстрей! Быстрей! Они на хвосте! — заорал Бублик.

— Нас так просто не возьмешь!

Нищая милиция сравниться с кабриолетом не могла, Моргот легко оторвался на приличное расстояние, но со следующего виадука выехала вторая машина, с обочины сорвалась третья, едва не задев его бампер. Даже я понимал, что на кольцевой они возьмут нас легче легкого!

— Мы будем отстреливаться! — предложил Силя. — Им нас живыми не взять!

— Чем это мы будем отстреливаться? — спросил я. — У нас же нет ничего!

Надо сказать, я немного струсил, в отличие от всех остальных.

— Здорово! Как в кино! — Бублик развернулся лицом назад, сделал вид, что в его руках автомат, и выдал очередь. — Ты-ды-ды-ды-ды-ды!

— Ура! Они отстают! Ты его подранил! — подхватил Силя и тоже начал «стрелять из автомата».

Мы, вообще-то, боялись милиции. Но тут с нами был Моргот — взрослый, с нашей точки зрения, — и мой страх быстро развеялся, уступив место захватывающей игре, в которой все было по-настоящему! Действительно, как в кино!

Моргот хотел уйти с кольца за город, но поворот перегородили три милицейские машины, и ему пришлось проехать дальше.

Мы стреляли и орали песню про погоню.

— Эх, гранату бы щас! — прошипел Силя. — Первуня, открой бардачок, посмотри, там гранат нет?

Первуня, ерзавший на переднем сиденье, с радостью дернул дверцу бардачка: оттуда посыпались зажигалки — огромное количество зажигалок, перемешанных с какими-то бумагами. То ли хозяин кабриолета их коллекционировал, то ли забывал в бардачке и покупал новые.

— Есть гранаты! — заорал я радостно. — Первуня, будешь подавать!

— Так точно! — Первуня откозырял мне и полез под сиденье доставать трофеи.

Впереди кольцевая оказалась перегороженной по всей ширине, и перегороженной машинами военной полиции. Моргот увидел это издали и успел вывернуть руль на ближайшем виадуке — правые колеса едва не оторвались от земли. Я тогда и представить себе не мог, в чем разница между военной полицией и дорожно-патрульной службой и насколько осложнилась ситуация. Но камуфляжная раскраска вызывала у меня рефлекторный ужас, который в тот миг только придал азарта игре — словно все действительно происходило на экране телевизора, не со мной, а с каким-то неведомым героем — непобедимым и отважным.

Три полицейские машины рванули к повороту, визжа тормозами. Наверное, Морготу было не до шуток — он сжимал руль обеими руками и, не вынимая сигарету изо рта, оглядывался назад, сосредоточившись и сузив глаза.

— Ура! — заорали мы хором, когда первая зажигалка полетела в джип, выкрашенный в защитные цвета.

— Недолет! — сквозь зубы прошипел я и со всей силы швырнул следующую.

Ничего подобного тому, что я испытывал, когда сжигал машину, на этот раз не было — я чувствовал веселый азарт игры, и только. В тот раз все происходило по-настоящему, на самом деле, а в этот — мы просто баловались. Сирены надрывались, и мы еще громче заорали песню про погоню, надеясь их перекричать. Зажигалки летели на дорогу одна за другой, и Бублик с Силей сами изображали взрывы:

— Тыдыщ! Тыдыщ!

Моргот выскочил на проспект — обыватели прижались вправо, освобождая дорогу.

— Первуня! Гранату!

— Тыдыщ! Они отстают! Моргот, быстрее! Они отстают!

Моргот пролетел перекресток на красный свет, и к трем джипам присоединился четвертый.

— Моргот, у нас больше нет гранат!

— Из автоматов стреляйте, — хохотнул Моргот.

— Ты-ды-ды-ды-ды! Ты-ды-ды-ды-ды!

На проспекте впереди снова показался полицейский кордон. Моргот развернулся, перелетев через газон посреди проспекта, Первуня подпрыгнул, прикусил язык и пустил слезу, а мы едва не вылетели на дорогу.

— Кончай стрелять, — крикнул Моргот. — Держитесь крепче. Сейчас самое интересное начнется.

Мы вцепились в сиденья, и Моргот на полной скорости свернул с проспекта. Он отлично знал город, гораздо лучше пришлых миротворцев, — наверное, в силу своей «профессии», — поэтому направился к центру, где проходные дворы делали его преимущество еще более значимым.

Полицейские не успели повернуть за ним, пролетели по проспекту дальше, а Моргот тут же выкрутил руль, сворачивая в карман возле длинной девятиэтажки.

Минут десять мы мчали по темной улице вдоль железной дороги, и погоня отставала — на гладком асфальте красный кабриолет начал отрываться от тяжелых военных машин. Мы проскользнули под мостом, но там, на проспекте, ведущем через промзону, нас снова заметили: сначала включилась сирена машины ДПС, а вскоре наперерез нам выехали два военных джипа. Моргот ушел в темный узкий проезд между двух бетонных заборов, погоня заметалась — шесть машин не успели договориться, какая из них повернет за нами первой. Нас тряхнуло на вросших в асфальт рельсах, колеса зашуршали по траве, но вскоре впереди показался свет городских улиц, и кабриолет выкатился в район старых домов, с арками, ведущими в проходные и глухие дворы. Мне показалось, Моргот не снижал скорости. Преследователи чуть оторвались, он успел свернуть на узкую улицу до того, как они выехали из-за поворота, и тут же кабриолет взвизгнул тормозами, въезжая в проходной двор. Нас подбросило вверх на двух лежачих полицейских, Моргот снес хлипкую оградку газона, проехал сквозь подворотню и вырулил на соседнюю улицу.

— Готовьтесь. Как только я остановлюсь, выскакивайте из машины и бегом в разные стороны. Встретимся «У Рональда» на проспекте. Все ясно?

— А когда ты остановишься, Моргот? — спросил Первуня.

— Как только, так сразу. Отстегивай ремень.

Первуня завозился, а со стороны проспекта нам навстречу тихо вырулила полицейская машина. Сирена включилась, когда из нее увидели кабриолет. Моргот развернулся, заехав задом в подворотню, — чуть руки не вывернул, выкручивая руль. Навстречу попалась какая-то мелкая дамская машинка с девицей за рулем, Моргот сшиб ей зеркальце и царапнул бок: мне показалось, девица упала в обморок. Как в кино! Из подворотни вырулила еще одна полицейская машина, Моргот прибавил скорость, пролетел перекресток, едва не угодив под колеса огромной хлебовозки: сзади послышался визг тормозов. Он свернул в ближайший двор, проскочил его насквозь и остановился.

— Быстро! Разбегаемся в разные стороны! — он ловко распахнул двери, и мы последовали его примеру. Силя побежал в сторону проспекта, мы с Бубликом — в глубину дворов, Моргот направился к темной подворотне, маячившей впереди. Мигалки осветили двор мерцающим светом, и тут около машины раздался оглушительный рев Первуни. Мы оглянулись и увидели пацана, растянувшегося на асфальте. Бублик хотел вернуться, но я потащил его за собой, заметив, что Моргот, успевший отбежать от машины на десяток шагов, возвращается.

— Черт бы тебя побрал! Бегать разучился? — услышали мы, как рявкнул Моргот на Первуню.

— Стоять! Не двигаться! Буду стрелять! — раздалось сзади. Мы с Бубликом присели и на полусогнутых побежали вперед еще быстрей. Теперь, когда Моргота с нами не было, нам действительно стало страшно.

Конечно, Первуня нам рассказывал, и не один раз, как они с Морготом бежали и прятались от полицейских. Да и сам Моргот не обошел этот эпизод вниманием — с этого самого момента история если не началась, то круто повернула в сторону. И сейчас я не знаю, как мне относиться к этому повороту…

Моргот поднял Первуню с асфальта рывком, за руку, и потащил за собой — тот спотыкался, путался в собственных ногах и волочился по асфальту.

Полицейский действительно выстрелил в воздух, отчего Первуня присел, но Моргот свернул в подворотню, вытащил мальчишку на улицу, пробежал до следующего двора и затаился в ближайшем подъезде.

Первуня сопел, лил слезы и тихо всхлипывал.

Полицейские в камуфляже, бряцая автоматами, пробежали мимо. Моргот поднялся на площадку и посмотрел из окна на их поиски: они не усердствовали. Посветили вокруг фонариками, покричали чего-то и убрались через несколько минут. Я думаю, они успели разглядеть нас на заднем сиденье кабриолета, а воевать с детьми и подростками, пусть и хулиганами, в планы военной полиции не входило. Машину они нашли и вскоре вернули владельцу; зачем им было стараться, бегать по дворам, а потом полночи писать протоколы?

Моргот не стал дожидаться, пока прибудет подкрепление, и дернул Первуню вниз.

— Пошли. Герой!

— Моргот, я не хотел… У меня случайно.

— Не ной.

Они добрались до проспекта проходными дворами и слились с множеством прохожих. Первуня всю дорогу спотыкался и норовил упасть.

— Ты чё? Ходить не можешь? — раздраженно спросил Моргот.

— У меня шнурок случайно развязался…

— Во здорово! — посмеялся Моргот. — А как насчет завязать? Не пробовал?

— Ну как бы я его завязал, если мы все время бежим?

Вообще-то Морготу казалось, что они давно идут никуда не торопясь; он поглядел на ноги Первуни и увидел, что тот еле-еле успевает ими перебирать, стараясь за ним поспеть. Моргот остановился.

— Завязывай шнурок, только быстро.

Первуня присел, и из кармана его узких джинсов что-то выпало на асфальт. Мальчишка подобрал вещицу и попытался снова засунуть ее в карман, но у него ничего не вышло: как только, завязав шнурок, он разогнулся, вещица снова вывалилась. Моргот не стал дожидаться, когда Первуня нагнется еще раз, и сам поднял ее с земли: это был маленький блокнотик, в розовых цветочках, с нарисованным плюшевым мишкой голубого цвета и белоголовой куклой рядом с ним. Блокнот был отделан латунной оправкой и защелкивался на блестящий замочек. Моргот брезгливо поморщился и вернул вещь Первуне.

— А платьица тебе никогда надеть не хотелось? — спросил он.

— Да нет, это я в машине подобрал, он из бардачка выпал. А что? Красивый же блокнот.

— Очень… — кивнул Моргот.

Мы с Бубликом едва не заблудились в проходных дворах, выходили на какие-то неизвестные нам улицы, снова прятались, уверенные, что нас ловят, пока случайно не оказались на хорошо знакомом углу проспекта, откуда рукой было подать до того места, о котором говорил Моргот. Напротив фонтана, где раньше был скверик, стоял стеклянный ресторанчик фаст-фуд «У Рональда», открывшийся с полгода назад, — один из десятков, разбросанных по всему городу.

Сейчас об этом смешно вспоминать, но тогда «Рональд» необыкновенно привлекал нас и был совершенно недосягаем: для нашей страны цены в нем оказались слишком высокими и мало кому доступными, хотя во всем мире он считался дешевым. Мы частенько разглядывали его снаружи, прикладывая ребра ладоней к стеклу, и обсуждали запредельно высокие цены; нам казалось, что все, что там продается, — невозможно вкусно, мы знали наизусть весь ассортимент и обсуждали, кто что больше любит, хотя не пробовали незамысловатых блюд. Но мы никогда не заходили внутрь, не толпились у стойки, никогда не ощущали себя «клиентами». Мы смотрели на детей, которых родители выводят из ресторана, и выдумывали, что прячется в цветных складных коробочках, похожих на новогодние подарки. Нас манил рыжий клоун из папье-маше, стоящий в маленьком стеклянном вестибюле, — в полосатом трико и желтом комбинезоне. Мы думали, он живой. Или оживает по ночам, когда его никто не видит. Во всяком случае, нам хотелось рассмотреть его вблизи, постоять рядом, потрогать, но мы не решались войти внутрь.

Однако на этот раз Моргот сам велел нам ждать его «У Рональда» и не уточнял, около ресторанчика или внутри. И мы, конечно, воспользовались этой двусмысленностью, — верней, первым ею воспользовался Силя: он раньше всех добрался до места и зашел в вестибюль. Правда, пройти дальше он не решился и сел на скамейку рядом с клоуном, разглядывая его снизу вверх и украдкой трогая пальцами его ярко-желтые штаны.

Мы с Бубликом заметили его издали: кафе хорошо освещалось, и Силя выглядел в нем как рыбка в аквариуме. Пока он был один, он еще немного робел, но как только мы к нему присоединились, от робости не осталось и следа. Для начала мы попытались подвинуть его в сторонку, чтобы тоже посидеть на скамейке рядом с клоуном, но Силя не уступил. Возились мы довольно долго, визжа, переругиваясь и пихая друг друга. По нашим меркам, это вовсе не напоминало ни драку, ни шумную игру. Да, клоун покачнулся раз-другой, и скамейка едва не опрокинулась, но мы ничем не отличались от других мальчишек, и хулиганами нас назвать можно было с большой натяжкой. Мимо нас добропорядочные припозднившиеся мамаши волокли в машины своих детей — тогда все, кто приходил в «Рональд», ездили на машинах, это была особая, в какой-то степени избранная публика. Кто-то из «избранных» за стеклом показал на нас пальцем охраннику, и тот, лениво пожимая плечами, вышел к рыжему клоуну.

— Вам что здесь нужно? — спросил он, зевая.

— А чё? — Бублик поднялся и выпятил грудь. — Нигде не написано, что детям тут нельзя!

— Валите отсюда, — поморщился охранник. — Тоже мне, дети! Ничего же не купите.

— А может, и купим! — подхватил Силя.

— Валите, я сказал. Нечего тут хулиганить. Чини скамейки после вас. А Рыжего уроните — вообще в милицию отведу, ясно?

— Никуда мы не пойдем, — набычился Бублик. — Где хотим, там и хулиганим. Почему это им можно, а нам нельзя? Где тут написано, что нам нельзя?

— Слово такое есть: фейсконтроль. Слыхал? Считай, ты его не прошел.

Бублик не знал, что такое «фейсконтроль», но виду не подал, только глупый Силя не постеснялся спросить:

— А что это такое?

— Фейсконтроль? Это когда мне рожа твоя чем-то не понравилась, — охранник расхохотался.

Мы не заметили, как в вестибюль зашли Моргот с Первуней — на наше счастье, потому что ничего другого, кроме как убраться, нам не оставалось: мы боялись, что нас отведут в милицию.

— Может, тебе и моя рожа чем-то не понравилась? — Моргот оперся на дверной косяк ладонью, так что его локоть оказался возле уха охранника, а сигарета едва не воткнулась тому в лицо.

Конечно, его поведение было не более чем рисовкой, дешевой и весьма неоригинальной, но тогда мы готовы были завыть от восторга. Мы восхищались им в этот миг, в наших глазах он выглядел Робин Гудом, защитником всех угнетенных детей на свете!

— Поосторожней, — охранник отодвинулся и смерил Моргота угрожающим взглядом.

— А ну-ка позови своего управляющего, — Моргот затянулся и выдохнул дым охраннику в лицо. — К тебе клиент привел четверых детей, а тебе, значит, рожи их не понравились? Или эта завлекалка стоит здесь не для того, чтоб детишки издалека сбегались смотреть на ваши бутерброды?

Моргот ткнул рыжего клоуна пальцем в живот, так что тот покачнулся.

— Кооператив «Слеза ребенка». Дети плачут, а родители платят, — проворчал он. — Мульт такой был, про поросенка, помнишь?

Охранник ничего не сказал и молча вернулся через стеклянные двери на свое место. Тогда нам казалось, что он испугался Моргота, на самом же деле он боялся потерять работу — клиентов у «Рональда» было маловато, да и политику ресторанчика Моргот обрисовал довольно точно.

— Моргот, мы что, пойдем в «Рональд»? — Первуня раскрыл рот.

— А что нам теперь остается? — Моргот затушил окурок в цветочном горшке с высоким фикусом и полез в карман посчитать деньги. — Но я бы с большим удовольствием разгрохал им пару стекол.

Мы закричали «ура» и ринулись в двери, едва не срывая их с петель.

Моргот взял нам четыре детских обеда с игрушками — тогда в них вкладывали дешевые трансформеры, но даже мы с Бубликом (довольно взрослые) не считали себя разочарованными. Моргот велел девушке на кассе проверить, чтобы все игрушки были разными, и она не посмела отказать. И колу он велел налить безо льда, чем сильно нас расстроил.

— Ну почему, Моргот? — заныл Силя. — Со льдом же лучше!

— Цыц! Водички я тебе дома налью.

— Ну Моргот! Без льда в бутылках продается.

И он уступил.

— Ладно, черт с вами. Девушка! Насыпьте им льда! Чтоб вы им подавились.

Еще он взял нам по рожку с мороженым и по хрустящему пирожку с вишней.

— А тебе, Моргот? — поинтересовался внимательный Бублик — больше никто не заметил, что себе Моргот не взял ничего.

— Я этого дерьма не ем, — он поморщился и спросил у девушки: — А выпить у вас нечего?

— К сожалению, только безалкогольные напитки, — ее широкий оскал изобразил улыбку.

— Не надо мне так улыбаться, я никому не скажу, что вы не были со мной приветливы, — Моргот кинул на стойку несколько скомканных купюр и добавил мелочи, порывшись в кармане.

Мы пировали, сидя за блестящим столиком: шурша льдом, сосали колу через полосатые соломинки с гофрированным изгибом; дрались за наггетсы и картошку фри, макая ее в соус; кусали друг у друга гамбургеры, которые Моргот так презрительно обозвал «бутербродами»; жевали пирожки, подбирая с подносов сыпавшиеся хрустящие корочки и слизывая со стола вишневое варенье, капавшее с другой стороны пирожка. Мы были счастливы.

Моргот пошел покурить, а вернулся с маленькой бутылкой водки: лицо его выражало исключительную брезгливость. Он пил водку из горлышка, изредка запивая колой из наших бумажных стаканов.

— Как вы можете пить эту дрянь? — каждый раз повторял он, отодвигая стакан в сторону.

Лицо его светилось, и глаза горели тем же странным, демоническим блеском.

Мы возвращались домой почти час: у Моргота не оказалось денег даже на автобус. Нам он об этом, понятно, не сказал, да мы и не устали. Наоборот, нам нравилось идти с ним по темным улицам — он не так часто куда-то с нами ходил.

Сейчас я думаю, что он мог бы продать кабриолет. Это была дорогая, очень дорогая машина. Ему ничего не стоило, не заезжая за нами в подвал, перегнать ее перекупщикам — мы почти час носились по городу, пока нас не начали ловить, за это время можно было уехать далеко за город. Конечно, перекупщики платили ему едва ли десятую часть той стоимости, по которой потом машину продавали, но все равно это составило бы огромную сумму — можно сказать, за один вечер Моргот просадил столько, сколько хватило бы нам на полгода безбедной жизни, а то и больше. Я до сих пор помню ощущение праздника, и восторг, и счастье. Моргот хотел, чтобы мы смотрели на него раскрыв рот, и добивался своего. Его недальновидное презрение к деньгам, его ничем не оправданное мотовство может вызвать осуждение, но я до сих пор восхищаюсь его способностью к эдакому широкому жесту. Ради минутного удовлетворения швырнуть под ноги такую сумму — пусть и украденную — способен не каждый.

Вернувшись в подвал, спать мы, конечно, не собирались: нам было что вспомнить. Моргот заперся в каморке, сказав, что мы надоели ему до тошноты. Вот тогда-то Первуня и показал нам свой трофей — розовый блокнот. Крохотный замочек сломал Бублик — вилкой. Блокнотик оказался исписанным непонятным почерком, а в его середине были спрятаны разрезанные на кадры кусочки пленки. Я первый решил, что это диафильмы: мои родители показывали мне их, когда я был совсем маленьким. Никто из ребят о диафильмах не слышал, и мне пришлось долго объяснять, что это такое и как их смотрят. Я понятия не имел, чем диапозитив отличается от негатива, и был уверен: чтобы непонятные белые значки на темном фоне превратились в картинки, нужен специальный проектор. Спросить о проекторе у Моргота мы решились только утром, когда он выбрался к завтраку. Еду готовили мы сами — как умели, конечно. Чаще всего на завтрак была яичница, иногда с колбасой, но чаще — с хлебом.

— Моргот! — Первуня кинулся к своей кровати — каждый из нас имел свою кровать, и лампочку над ней, и постельное белье, и покрывало. Моргот хотел, чтобы мы жили по крайней мере не хуже, чем в интернате.

— Не ори… — Моргот поморщился: у него болела голова. — И не топай.

— Да я и не топаю, — шепотом ответил Первуня и на цыпочках вернулся назад с блокнотом в руках. — Смотри, Килька говорит, это можно смотреть через какую-то штуку специальную…

— Это диафильм! — подтвердил я. — У меня такие были в детстве.

Моргот взял в руки один из вырезанных кадров и посмотрел на свет.

— Чушь, — ответил он. — Никакой это не диафильм. Это негативы. Можете смело выбросить.

Он взял второй кадр и снова посмотрел на свет — и вдруг лицо его изменилось.

— Где вы их взяли?

— Так в блокноте же… — ответил Первуня.

— В каком еще блокноте?

— Вот в этом, — Первуня с готовностью протянул Морготу розовый блокнот. — Это который я в машине нашел.

— Дай его сюда.

Он долго разглядывал вещицу, пролистал его с начала до конца, а потом обратно.

— Черт бы тебя побрал… — проворчал он, забрал все и унес к себе в каморку.

Мать сыра земля…

Рождение и смерть.

Я видел ее сегодня,

трогал даже —

она оставляет грязные следы на пальцах.

Она действительно сырая.

И теплая, как женское лоно.

Поутру капли ее пота ложатся на траву —

она красиво потеет.

Она принадлежит мне.

Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу

«Европейская цивилизация постепенно проникает и в наш город. Вчера Матвий Плещук побывал на открытии второй в городе ночлежки для бездомных. В благоустроенном двухэтажном корпусе любой зарегистрированный бродяга может получить ночлег, скромный ужин, душ и услуги прачечной, и все это за очень умеренную плату. На строительство ночлежки деньги были собраны депутатами парламента, а ее текущее содержание берет на себя городской бюджет.

Еще одна приятная новость: на прошлой неделе создан пенсионный фонд «Наследие», и с сегодняшнего дня триста тысяч рабочих предприятий города начали подписывать договоры на частное пенсионное обеспечение. Ни для кого не секрет, что частные пенсионные фонды имеют больше возможностей для прибыльного размещения средств, и, в конечном итоге, это повлечет за собой значительное повышение уровня жизни пенсионеров.

Искрами насилия назвал тележурналист Владислав Райнер беспорядки, все еще нарушающие покой мирных горожан, однако в военной полиции это не изжитое нами явление принято называть прямо: бандитизм. Сегодня ночью пять человек, имеющих автоматическое оружие, пытались проникнуть на территорию порта с целью захвата сорокафутового контейнера с дорогостоящим оборудованием, предназначенным для бурения скальных пород. Нет сомнений: бандиты руководствовались меркантильными соображениями — в состав оборудования входят алмазные буровые коронки, а также инструмент из особо прочных металлов. В результате неумелых действий грабителей произошел взрыв находившихся неподалеку баллонов с ацетиленом. Два работника порта и один пожарный пострадали и доставлены в больницу. Преступникам удалось скрыться.

Завершает ленту новостей сообщение, полученное из-за рубежа: нашу страну в ближайшие месяцы намерен посетить Боб Флай — легенда тяжелого рока, которого в нашей стране до свержения коммунистической тирании почитатели его таланта могли слушать лишь тайком. Шестидесятилетний Боб намерен дать у нас четыре концерта, сборы от одного из них полностью пойдут на восстановление разрушенного бомбами жилья. Рок-кумир сказал, что это станет его вкладом в дело мира и дальнейшего процветания нашей страны».

Розовый блокнот Моргот изучал несколько часов. Он снял с него копию. Он выучил наизусть его содержание. На следующий день, отчаявшись разобрать изображения на негативах с помощью лупы, он стащил проектор для диапозитивов из фотомастерской. Черчение было самым ненавистным для него предметом в университете, но он снял копии с чертежей на миллиметровку, чтобы не разглядывать их в темноте. Он не знал, зачем это делал, и не собирался передавать полученную информацию Максу. Во всяком случае, немедленно. Он почувствовал Большую игру сразу, с первой страницы блокнота. Да, Моргот закончил всего четыре курса университета из шести и не был усерден в учебе, он ни дня не работал по специальности и никогда не интересовался своей будущей работой всерьез, но технический университет имел особенность вкладывать знания и в те головы, которые всячески этому противились. Моргот представлял себе примерную ценность искусственного графита, применяемого в ракетостроении, и догадывался, насколько более совершенную структуру имеет графитовая кладка для атомных реакторов.

Сначала он заподозрил Кошева в желании продать запасы чистого графита, но, по мере расшифровки его обрывочных записей, убеждался, что даже это для Кошева мелко.

На одной из последних страниц он нашел список фамилий с инициалами, рядом с которыми значились адреса. Их было около двадцати. Моргот был слишком ленив, чтобы тут же кинуться на поиски «фигурантов», и азарта его хватило ровно на то, чтобы прогуляться до телефонной будки — позвонить Стасе. Потому что самыми мелкими буквами, в самой середине блокнота, в уголке, Моргот нашел запись: «ю-з пл?». Расшифровал он эту запись как «юго-западная площадка».

В шпионы Кошев не годился: такие вещи надо запоминать.

Стася собиралась обедать и не скрывала радости от звонка Моргота.

— Хочешь, пообедаем вместе? — спросил он непринужденно.

— Моргот, мне неловко… Ты все время тратишь на меня деньги…

Он вспомнил неожиданно (он всегда вспоминал о таких вещах неожиданно), что вчера все деньги оставил в этом проклятом «Рональде». Три дня можно было жить…

— Мы же не в «Оазис» пойдем, правда? — вкрадчиво дыхнул он в трубку.

— Конечно нет… У меня вообще-то с собой бутерброды. Давай лучше сходим в парк, такое солнце сегодня!

Моргот постарался, чтобы вздох облегчения не прозвучал слишком громко:

— Ну, давай в парк.

— Тогда подходи к проходной. Я увижу тебя в окно.

Моргот не стал возвращаться в подвал: до центральной площадки завода за полчаса можно было дойти пешком, а клянчить у пацанов мелочь, упрятанную в кубышки (у нас у всех имелись смешные сбережения, которыми Моргот пользовался часто и беззастенчиво), ему не хотелось.

Стася, похоже, ждала его не у окна, а возле вертушки, потому что выпорхнула на улицу, как только он появился. Щеки ее горели, и большой рот расплывался в улыбке; Моргот отнес ее незамысловатое счастье на счет своего обаяния и непревзойденного мастерства в постели. Впрочем, в постели Стася была холодна и чересчур стеснительна. Моргот чмокнул ее в щечку и, направляясь в сторону парка, вульгарно притянул к себе, искренне полагая, что скромницам надо привыкать к откровенным ласкам.

— Представь себе, вчера у Виталиса угнали машину! — начала она, когда оправилась от неловкости и перестала оглядываться по сторонам.

— Да ну? — Моргот злорадно прикусил зубами усмешку.

— Да! Прямо от «Оазиса»! Он пришел к нам в управление и требовал, чтобы дядя Лео поднял все свои связи и нашел угонщика.

— Связи в таких случаях хороши только в первые пятнадцать минут, — проворчал Моргот.

— Ничего подобного! Машину нашли через два часа. Между прочим, Виталис был уверен, что машину угнал ты. Мне кажется, он сильно разочаровался, когда ему сказали, что машину взяли покататься какие-то подростки. Ее искала военная полиция! Представляешь?

— Ничего себе связи у дяди Лео! — присвистнул Моргот.

Они расположились в парке на покрашенной в белый цвет скамейке, Моргот закинул руку на ее спинку, чтобы удобно было нагибаться и шептать что-нибудь Стасе на ухо. От бутерброда с дешевой вареной колбасой он отказался и осторожно и старательно поворачивал разговор к юго-западной площадке завода. И в конце концов услышал то, что хотел: площадка действует, но частично сдана в аренду.

— Наверное, дядя Лео готовит ее к продаже, — усмехнулся Моргот.

— Нет, что ты… — Стася махнула на него ладошкой. — Он против ее продажи. Ему предлагали, но он отказался. Дядя Лео очень дорожит заводом. Ты можешь в это не верить, но это именно так.

— Ну еще бы! Это сегодня магазины приносят денег больше, чем металлургия. Но, как я тут недавно говорил, скоро инвестиции потекут к нам со всего мира… — он хмыкнул и отвернулся.

— Дядя Лео говорит, что завод — это капитал, а супермаркеты — стекляшки, которые ничего не стоят.

— Посмотрел бы я, на чем ездил бы его сын, не будь этих стекляшек, — фыркнул Моргот.

— Акции завода поднимаются в цене, — с гордостью ответила она. — Дядя Лео говорит, это конец экономического кризиса, и скоро пойдет рост производства. Вот как только отменят валютный коридор. Это он так говорит…

— Пффф… Валютный коридор при Плещуке никто не отменит. Это требование МВФ.

— Дядя Лео считает, что валютный коридор не дает производству разворачиваться. Наш прокат стоит дороже, чем в других странах.

— Надо думать. Валютный коридор для этого и создан. По-моему, это очевидно. Никому не нужен наш прокат, всем нужно наше железо. А оно-то как раз дешевеет, чтобы сделать конкурентоспособным наш прокат.

— Ты так хорошо в этом разбираешься, — вздохнула Стася и посмотрела на Моргота с восторгом. Она не была дурой, нет. Она пыталась ею прикинуться. Но Моргот все равно удовлетворенно вздохнул.

— Я всего лишь думаю над тем, что происходит, — снисходительно ответил он и загадочно улыбнулся.

— Ты ненавидишь их?

— Кого?

— Ну… Плещука…

— С чего ты взяла? Они мне до лампочки.

— А зачем ты тогда так упорно выспрашиваешь меня о заводе? — она улыбнулась — открыто и немного испуганно.

Моргот решил, что переиграл в красного шпиона, если это бросается в глаза. И тут же успокоил себя мыслью: тот красный шпион, которого он играл, не был искушен в шпионской деятельности. Но неприятный осадок все равно остался: обычно его хитрости оставались невидимыми.

— Хочешь честно? — он доверительно взял Стасю за руку. — Мне действительно нет дела до Плещука, и вообще — до политики. Я не люблю Кошева.

— Дядю Лео? — она удивленно приоткрыла рот.

— Нет, конечно. Младшего Кошева.

— Но за что?

— У меня есть на то причины. И сейчас я очень сильно подозреваю, что он хочет обуть твоего любимого дядю Лео.

— Как это… обуть? Почему обуть?

Моргот усмехнулся про себя и качнул головой.

— Кинуть, — он достал сигарету и, посмотрев на ее непонимающее лицо, добавил: — обойти на повороте. Ну, обмануть.

— Этого не может быть… Виталис ветреный, но он не станет обманывать отца.

— Ты слишком хорошо о нем думаешь. Если интересно, можешь проверить. Зуб даю, он скупает акции завода. Поэтому они и растут в цене, а вовсе не из-за выхода из кризиса.

— Неправда! — она мягко, но победно улыбнулась. — Мы знаем обо всех крупных покупках наших акций! Мы же ведем реестр акционеров.

— Вот и попробуй проверить, кто покупал у вас акции. Не сомневаюсь, ваши новые акционеры валяются под забором. Или это домохозяйки, у которых нет денег даже на квартплату.

— Я проверю, — уверенно ответила она и улыбнулась снова.

Моргот сидит передо мной, развалившись в кресле, и цедит коньяк, время от времени катая его по широкой низкой рюмке, — это хороший коньяк, он оставляет на стекле мимолетные маслянистые разводы.

— Эта идея с акциями сама собой пришла мне в голову. Что-то вроде наития. И только после этого я подумал, что Кролик ляпнет об этом старшему Кошеву.

Он упорно называет Стасю Кроликом.

— Я позвонил ей домой часов в десять. Я не собирался к ней, мне надо было где-то достать денег, а хуже ночи на пятницу может быть только ночь на понедельник. Она ничего не сказала «дяде Лео», ей хватило ума.

— Лучше бы сказала, — не удержавшись, ворчу я. — Старший Кошев остановил бы это до того, как потерял решающий голос.

— Я тогда так не считал. Мне было мало разоблачить игру Кошева против отца. Я хотел огласки, я хотел, чтобы об этом цехе узнали все.

— Зачем?

— Не знаю. Мне так хотелось. Придумай сам что-нибудь, — Моргот подмигивает мне.

Он и теперь играет. У него роль развязного, разбитного парня, который стесняется того, что о нем кто-то пишет книгу. Но играет он столь достоверно, что я иногда верю: он действительно испытывает неловкость.

Я понимаю, почему он хотел огласки: ему нужно было выставить Кошева негодяем публично, именно публично. Моргот не только ненавидел Кошева — он ревновал к нему его популярность, его умение находиться в центре внимания. Я не верю в то, что Моргот завидовал ему, его богатству. Это отношение я считаю именно ревностью.

— И потом, я же не знал, что старший Кошев — против продажи цеха. Я думал, он продаст его сам, как только о нем узнает.

Он затягивается и откидывается в кресло еще глубже.

— Ты остановился на том, что позвонил Стасе в десять вечера, — мягко напоминаю я.

— Да. Она, представь, действительно посмотрела в реестр акционеров и сразу после работы побежала выяснять, кто купил крупные пакеты за последние дни.

— И как?

— Я оказался прав! — довольно жмурится Моргот. — Она проверила всего два адреса. По одному из них застала семейство в коммуналке, троих детишек в коротких маечках, а по второму — алкоголика, заросшего мусором. Она потом еще неделю бегала по разным адресам и видела то же самое. Но меня это уже не интересовало. Я не сомневался, что это Кошев.

— Послушай, если бы ты знал, чем это закончится, ты бы полез в эту историю? — после паузы спрашиваю я.

— Если бы я знал, чем это закончится, я бы не поверил! — смеется Моргот. — Ты чего, Килька? Я хотел нагадить Кошеву, только и всего! Меня, знаешь ли, не интересовали стратегические интересы Родины. Да и стратегического интереса я в этом не увидел. Я хотел помешать ему срубить деньжат по-легкому! Родину продавали все кому не лень, и меня это волновало не больше, чем жизнь на Марсе.

— Это же неправда, Моргот, — я смотрю на него, укоризненно наклонив голову. — Я читал твою записную книжку.

— Ну и что? — он равнодушно пожимает плечами. — Мало ли что я писал в записной книжке? Нет, Килька, я не был пламенным борцом за правое дело.

Он не желает знать о том, какие чувства им двигали. Он закрывается от самого себя, он играет роль перед самим собой и верит в искренность игры. Он найдет тысячу оправданий своим поступкам, лишь бы никто не посчитал его «пламенным борцом».

Ему не везло — хуже ночи на пятницу может быть только ночь на понедельник. Улицы центра словно вымерли. Одинокие дамочки не спешили домой из ресторанов и от любовников, пьяные посетители не валили валом из казино, обкуренные подростки не расходились по домам богатых родителей…

Моргот случайно набрел на пьянчугу, у которого в кармане денег нашлось на две бутылки пива, потом вытащил из стоявшей машины барсетку, но в ней денег не было вообще. Наконец ему повстречался в меру пьяный гражданин с портфелем, но деньги он явно в портфеле не держал, а Моргот не добирал квалификации карманника. Гражданин не производил впечатление сильного и ловкого — так, загулявший мелкий чиновник, — и Моргот попытался отобрать у него бумажник силой. Но просчитался, за что получил сначала кулаком в лоб, а потом, лежа на асфальте, — презрительный пинок ногой в живот.

— Что, так сильно доза нужна? — брезгливо поинтересовался гражданин, глядя сверху вниз, как Моргот корячится и пытается хлебнуть немного воздуха. — Подавись…

Он вытащил из портфеля две крупные купюры — действительно, на дозу могло и хватить — и пустил их плавно лететь вниз, прямо Морготу на голову. Моргот выругался: если бы он мог только предположить, что деньги лежат в портфеле, то не валялся бы сейчас на асфальте, считая искры, высыпавшиеся из глаз — на лбу набухала здоровая шишка. Нет, разбойные нападения надо совершать с оружием, ну хотя бы с ножом. Гражданин не дождался, пока деньги упадут на землю, и направился своей дорогой. Мелькнула мысль догнать и вырвать портфель, но Моргот решил, что человек, столь мастерски владеющий кулаками, и бегать может не хуже него.

Подобные происшествия он относил к профессиональным рискам, но каждый раз долго досадовал на себя и переживал неудачу по нескольку дней подряд: еще бы — его, такого хитрого и ловкого, вываляли в грязи, унизили, над ним насмеялись, глядя свысока. Он пытался изображать человека, который не видит в этом унижения, только радуется полученным деньгам, но эта роль давалась ему плохо. Моргот не был вором по своей сути — он только играл вора. Когда он искал себе рискованные приключения, он вовсе не хотел, чтобы они заканчивались столь плачевно, напротив, если его «подвиги» кончались неудачей, пусть и не самой страшной, он уже не испытывал того, ради чего их затевал, — легкости и слегка пьянящей эйфории.

Поднявшись на ноги, он долго отряхивался, как будто хотел уничтожить следы случившегося, дабы ничто не напоминало о бесславном «налете».

Фортуна так и не улыбнулась ему в ту ночь, и на подвиги Моргота особо не тянуло: от удара в лоб раскалывалась голова. Он вернулся в подвал, когда светало, нашел в холодильнике кусок мороженого мяса, добытого Салехом с месяц назад, и лег спать, приложив его к шишке на лбу, — мясо воняло тухлятиной. Наверное, поэтому Бублик и утверждал, что еды нет совсем.

Мы не могли не разбудить его своей утренней возней. Мясо растаяло и капало розовой вонючей водичкой сквозь полиэтиленовый пакет прямо на подушку. Моргот сбросил его на пол и позвал:

— Бублик!

— Чего? — мы всегда ждали, когда он нас позовет, и немедленно заглядывали в спальню.

— Иди сюда.

Тот с готовностью протиснулся в дверь.

— Дверь закрой. И слушай внимательно. Я тебе сейчас дам пару адресов, сбегаешь и выяснишь, что там к чему. Ну, в общем, живут там эти люди или нет. Понял?

— Ага, — Бублик все понимал.

Он немало хлебнул за свою маленькую жизнь, гораздо больше меня и больше Моргота. Принято считать, что дети, которым приходилось не жить, а выживать, становятся отморозками. Это неправда. Жизнь научила Бублика совсем другому: он чувствовал чужую беду, как свою собственную, он умел сопереживать, потому что на своей шкуре испытал, что такое горе, боль, голод, страх. Он был удивительно добрым, мой друг. Жизнь заставила его стать старше и умней, а не злей и циничней. Наверное, потому, что он никогда не винил в своих несчастьях злую судьбу.

— И перестаньте орать… — добавил Моргот, вырывая из записной книжки листок.

— Ага, — кивнул Бублик с готовностью, — а Кильку можно с собой взять?

— Нет, — поморщился Моргот. — И не надо трепаться об этом всем и каждому.

Хранить тайны Бублик умел, ему не надо было повторять дважды. Перегородки в комнате Моргота пропускали звук слишком хорошо, и я слышал их разговор, но Силя и Первуня не слушали: они дрались за умывальник, хотя умываться, конечно, не любил никто из нас.

Моргот дал Бублику первый адрес в списке и те, что были подчеркнуты ногтем, потому что считал их наиболее важными. Адреса были написаны против фамилий Стогов, Станич и Ганев.

— И это… — Моргот посмотрел на кусок мяса, валяющийся на полу, — на помойку, что ли, снеси… Где Салех только раздобыл эту тухлятину?

— Ему в магазине дали, где он машину разгружал, — тут же объяснил Бублик. — Он думал, ему денег заплатят, а ему дали мяса. Он продать хотел, но никто не купил.

Не было никаких сомнений в том, что мясо стухло в попытках его реализовать…

Живой и здоровый Бублик поставил мне в вину тираду про его трудную жизнь.

— Килька, убери это. Я понимаю твое желание сделать меня ангелоподобным существом, оттенив демонизм Моргота. Но, честное слово, я вовсе не был добрым, я был нормальным ребенком. Вспомни, как мы издевались над Силей! Очень добрый Бублик даже дрался с ним время от времени! А ведь сейчас подумать — это же изощренная жестокость: смеяться над его надеждой на возвращение родителей. А?

Я неопределенно повел плечами, но вычеркивать ничего не стал.

Лео Кошев тихо кашляет, прочищая горло, прежде чем заговорить. В отличие от Моргота, он смотрит на меня с непониманием, когда я предлагаю ему коньяк.

— Главным инженером цеха, фактически руководителем, был Виктор Ганев, — начинает он, все так же сжимая пальцами подлокотники. Ничто, кроме нервно сжатых подлокотников, не выдает его волнения. — Я хорошо знал его, хотя формально он мне не подчинялся. Это был великий ученый, человек, преданный своему делу. Мы привыкли представлять себе ученых либо седыми стариками, либо нелепыми очкариками. Ганев более всего напоминал капитана парусника. Очень энергичный человек, очень деятельный и очень умный. У него в госбезопасности была кличка Хранитель. Я узнал это после его смерти, когда ко мне попали документы. Трагически погиб во время бомбежек. Если к его смерти не причастны люди Лунича (а я очень сильно сомневался, что это сделали люди Лунича, как я уже говорил), то тогда можно было говорить о разработке операции по лишению нас технологии производства искусственного графита. Сейчас я в это верю с трудом, и правды, боюсь, никто никогда не узнает.

— Почему они не купили Ганева? — спрашиваю я.

— Ганев не продавался, — пожимает плечами Кошев. — Вы можете в это не верить, но в те времена существовали люди, которых нельзя было купить. Заставить ученого работать на себя по принуждению? Не знаю. Не верю, что такое возможно.

— Возможно все, — вздыхаю я. — А второй, его заместитель? Технолог?

— Инженер-конструктор. Марко Станич. Был убит случайным выстрелом на улице во время уличных боев. Был еще некто Сава Стогов, так вот он погиб незадолго до продажи цеха.

Кошев морщится. Он не хочет произносить вслух того, что знаем мы оба.

— Зачем они ждали пять лет? — спрашиваю я. — Почему не вывезли цех сразу?

— Они не знали, где он. Они не знали даже, на каком из заводов страны он размещен. Наша государственная безопасность, вопреки общепринятому мнению, работала профессионально.

Я не собираюсь превращать нашу беседу в допрос, хотя мне очень хочется спросить: а откуда о цехе узнал ваш сын? Этот вопрос вертится у меня на языке, но я держу его при себе. Пока.

Никакой Ганев по указанному адресу никогда не проживал, Марко Станич погиб довольно давно, а вот некто Стогов скончался в больнице не приходя в сознание всего два дня назад — Бублик застал приготовление к похоронам и попал в очень неловкое положение. Больше Моргот Бублика на проверки не посылал — ходил сам. Он надеялся успеть. Две трети людей из списка расстались с жизнью пять лет назад, а остальные почему-то вздумали умереть на прошлой неделе. Моргот надеялся застать хоть кого-нибудь. И застал — Игора Поспелова семидесяти восьми лет, находящегося в НИИ скорой помощи с желудочным кровотечением. Моргот заявился в больницу, не дожидаясь часов, отведенных для посещений, и не ошибся: входить в НИИ мог кто угодно и когда угодно. Охрана на входе лишь поинтересовалась, в какое он идет отделение.

Дед лежал в коридоре, в длинном ряду металлических кроватей, расставленных по обеим его сторонам. В отделении толпилось много народу, только медперсонала видно не было. Громко кричал телевизор в холле, вокруг которого собрались больные в халатах и спортивных костюмах. Моргот постоял у сестринского поста в надежде узнать, кто из больных Игор Поспелов, но, так никого и не дождавшись, пошел по коридору, собираясь угадать. И угадал — это оказалось несложно: восковое лицо, плотно обтянутое сухой блестящей кожей, большие глаза с расплывшейся, затуманенной радужкой, и при этом — осмысленный, умный взгляд, спокойный и отрешенный.

— Вы — Игор Поспелов? — спросил Моргот, остановившись над стариком.

В глазах старика промелькнул страх, но тут же исчез, сменившись бесстрастием.

— Да, — ответил он тихо.

Роль сурового борца подполья не шла Морготу, и он долго примерял на себя разные образы по дороге в больницу. Очевидно, с равнодушным демоном, запертым на земле, старик откровенничать бы не стал. Моргот годился ему во внуки, и надеяться на понимание не приходилось. Образ, на котором он остановился, примирял его с необходимостью искать подходы и проявлять должное уважение к пожилому человеку — Моргот не любил просить, быть кому-то должным и проявлять уважение.

Он разглядел пустующий стул у соседней койки и с шумом притянул его к себе.

— Посмотрите на этот список, — Моргот вытащил из кармана замусоленный листок бумаги, — вы ведь знаете этих людей?

Старик вытащил руку из-под одеяла и взял список тонкими, чуть подрагивающими желтоватыми пальцами.

— У меня в тумбочке лежат очки. Будьте добры, достаньте их, пожалуйста, — попросил он, немного насмешливо глядя на Моргота. — Тумбочка под кроватью.

Морготу пришлось встать на колени и пригнуться к полу, чтобы обнаружить злосчастную тумбочку. Да еще и долго разглядывать полутемные полки — роль загадочного пришельца не предполагала таких манипуляций.

— Возьмите, — наконец сказал он, протягивая старику очки.

— Спасибо, юноша, — кивнул тот, и Моргот подумал, что дед в этом цехе наверное не был подсобным рабочим. Он больше напоминал профессора, привыкшего к ученикам, и долго разглядывал листок, отодвигая его от лица, словно Моргот явился на зачет и ждет оценки своего ответа.

— Да, я знал этих людей, — через некоторое время кивнул старик, — конечно, знал. Ни для кого не секрет, что мы работали вместе.

— Кроме вас, никого из них нет в живых, — сказал Моргот, пристально вглядываясь в лицо собеседника.

— Я это предполагал. Видите ли, у меня всю жизнь барахлила печень, но был очень здоровый желудок. О моем желудке мои друзья сочиняли байки, будто я могу пить неразбавленную серную кислоту. Я жив только потому, что они были недалеки от истины.

Игор Поспелов замолчал.

— Я знаю, что производил тот цех, где вы работали, — сказал Моргот.

Старик ничего не ответил, разглядывая Моргота без удивления и любопытства — скорей, изучая его и подбирая слова. А потом заговорил, словно и не услышал его утверждения.

— Знаете, я всю жизнь считал себя космополитом. В молодости я верил в коммунизм, который скоро наступит на всей земле, а потом — в здравый смысл человечества, в его ум и стремление к совершенству. Я искренне полагал, что научные открытия должны принадлежать миру. Меня очень тяготила необходимость работать в условиях жесткой секретности. Я восхищался теми, кто, рискуя прослыть предателем, передавал противной стороне военные секреты в надежде уравновесить силы. Нет, сам я ни на что подобное никогда бы не решился, но я завидовал принципиальности этих людей, их мужеству. Неважно, какой стороне они принадлежали. Наверное, я и сейчас стою на этой позиции. Но сдается мне, что мое детище, дело всей моей жизни, жизни моих друзей, моих коллег, соратников, если так можно сказать… Это детище не собираются дарить миру. Уравновешивать нечего. Нас хотят его лишить, отнять. Если бы речь шла о секретном оружии, я бы нашел этому оправдание. Но речь в том числе идет о мирном атоме, о том, что несет в дома людей тепло и свет. Простите, что я говорю столь высокопарно, но это действительно так.

Старик вздохнул, выдержал паузу и спросил:

— Скажите, цех уже уничтожен?

Моргот покачал головой.

— Странно. Зачем вы пришли?

Он спросил это так неожиданно, что Моргот вздрогнул и не сразу нашел, что ответить.

— Вы же зачем-то пришли, — продолжил старик. — Мне нечего бояться, мне все равно, кого вы представляете: Лунича, Плещука или наших друзей-миротворцев. Вы хотите что-то узнать, а когда я умру, спросить будет некого. Кто бы ни захотел меня спросить. Спрашивайте.

— Почему вы считаете, что у нас хотят отобрать технологию?

— Потому что иначе нет никакого смысла убивать тех, кто может ее воспроизвести по памяти.

— А вы можете воспроизвести ее по памяти?

— Разумеется. Я занимался ею сорок лет без малого. И потом, основы таких технологий известны каждому инженеру, ценность представляют лишь принципиальные технологические моменты, то, что можно считать открытием. То, что будет опубликовано в журналах лет через двадцать. Мы понятия не имели, насколько позади или впереди остального мира находимся. И сейчас не знаем. Возможно, наша технология вообще не представляет ценности, возможно, наше производство чересчур дорогостоящее или слишком медленное. И если физические свойства и степень чистоты реакторного графита мы могли сравнивать с зарубежными аналогами, хотя бы и с опозданием в несколько лет, то о качестве графита для получения чистого германия и кремния мы могли только гадать. Никто не продал нам и грамма… — старик посмотрел по сторонам, но отделение монотонно шумело вокруг и на них с Морготом внимания не обращало, — и грамма… Зато наши запасники и лаборатории, насколько я знаю, исследовали с особой тщательностью под предлогом поисков ядерного оружия. Мы двигались вслепую, совершенствовали технологию, снижали брак, сокращали потребление электроэнергии, а графитация — энергоемкий процесс. Через несколько лет мы узнавали, что наши зарубежные коллеги идут тем же путем, или другим, более витиеватым, или, напротив, прямым. Только это ничего нам не давало, поскольку обнародование таких сведений происходит на том этапе, на котором они уже бесполезны. Разведка наша такими мелочами не интересовалась.

— Скажите, а само оборудование цеха представляет из себя ценность?

— В определенной степени представляет. Но оно не сравнимо со стоимостью научных разработок, вложенных в него. С моей точки зрения, оборудование ценно только тем, что по нему можно судить о тонкостях технологии. Скажем так, воспроизвести эту технологию заново, с нуля, будет очень сложно. На это потребуются годы. И не просто годы. Учеными, да и инженерами, не рождаются, ученых создает среда, окружение, образование. Чем больше людей получает нужное образование, тем больше вероятность, что среди них отыщется один, способный открыть что-то по-настоящему важное. Но и этого мало. Открытие — это цепочка случайностей, это наитие, а наитие не возникает в голове на пустом месте. Вложение средств в фундаментальную науку всего лишь увеличивает вероятность появления цепочек, приводящих к открытиям. Сегодня мы еще способны дать миру ученых, настоящих ученых, но пройдет лет десять-двадцать, и их не станет. Молодые не стремятся в науку, образование постепенно выхолащивают, превращают в объект купли-продажи. Дети не ходят в авиамодельные кружки и шахматные секции, молодые люди озабочены добычей средств к существованию, родители не в состоянии платить за их обучение в вузах, а ученые — самая низкооплачиваемая категория людей… Я начинаю думать, что это делают с нами нарочно…

Моргот отвернулся в сторону — от лекций он скучал. Старик заметил это и замолчал.

— А в какую сумму вы бы оценили оборудование цеха? — тут же оживился Моргот.

Старик чуть заметно скривил губы:

— Я не коммерсант. Я ученый.

Моргот понял, что заигрался: загадочный незнакомец явно перестал нравиться Игору Поспелову.

— Его хотят продать. Почему его хотят купить, я уже понял. Теперь хочу понять, есть ли смысл его продавать? Если стоимость оборудования невелика?

— Знаете, юноша, награбленное обычно продают за бесценок…

Это Моргот знал лучше старого ученого. Гораздо лучше. И не смог сдержать усмешки.

— Вы не могли бы посмотреть на чертежи, которые мне удалось достать? — Моргот хотел спросить, представляют ли они какую-нибудь ценность, но вовремя сообразил, что загадочный незнакомец должен мыслить не только стоимостными категориями. — На этих чертежах отражено что-либо, что не может воспроизвести рядовой инженер?

Старик кивнул, и Моргот полез за пазуху, доставая неаккуратно сложенную миллиметровку.

Желтые пальцы дрожали, и широкие тонкие листы тряслись и тихо шуршали в руках ученого, как сухая листва на ветру. Моргот неожиданно представил себе, что будет, если к миллиметровке поднести огонек зажигалки: как легко вспыхнет бумага, как сгорит за несколько секунд, осыплется пеплом на грудь старика, покрытую жалким, запятнанным больничным одеялом. Ему показалось, что и старик может так же легко сгореть вместе с этой бумагой — такой же высохший, тонкий, дрожащий, как лист на ветру.

— Вынужден вас разочаровать: вы не продадите это и за бутылку водки, — старик улыбнулся, и руки его упали на одеяло.

Моргот сузил глаза и усмехнулся, чтобы скрыть разочарование. Он, конечно, не собирался продавать чертежи, но он надеялся передать их Максу. Передавать Максу дешевку он не хотел — ему непременно надо было доказать свою значимость и продемонстрировать исключительный талант шпиона.

— У меня нет на них покупателя, — зло ответил он старику. — У тех, кто имеет покупателя, я думаю, на руках не только все документы, но и оборудование. Куда ж мне со свиным рылом в калашный ряд?

— Скажите, а зачем тогда вам это нужно? — ученый взглянул на Моргота с любопытством. — Я все гадаю, кто вас прислал ко мне, и не могу понять… Мне, конечно, все равно. Те, кому я бы не хотел ничего говорить, пытались заставить меня замолчать, значит, им мои речи ни к чему… Тем, кто продает цех, не о чем меня спрашивать. Это дельцы, им без надобности знать технические секреты…

Он поднял глаза и улыбнулся Морготу — Моргот оставил лицо непроницаемым.

— Спрашивайте. Что еще вы хотите узнать?

— Я хотел вас попросить. Если это физически возможно, конечно. Если это вообще в принципе возможно. Напишите, что, по-вашему, могло бы помочь воспроизвести технологию, если она все же уйдет из страны. Самое главное.

Ученый посмотрел на Моргота и качнул головой:

— Мне нечего терять. Государственной тайны больше нет. Я напишу. То, что успею. Пусть мои последние дни станут осмысленными… Я не уверен, что мои записи попадут в нужные руки, но пусть они останутся. У первого встречного.

Крупная медсестра средних лет выскочила в коридор из ниоткуда и тут же деловито всплеснула руками:

— Наконец-то к дедушке пришли! Что вы думаете себе, а? Думаете, мы тут будем за вашими родственниками ухаживать? Что за народ пошел! Сдали старика в больницу — и дело с концом?

Голос у нее был громким, визгливым, и Моргот поморщился.

— Что рожу-то кривишь? Помыть надо дедушку, покормить, лекарств принести! Три дня лежит, ни одна душа не заглянула! Он же неходячий! Щас я список лекарств принесу, доктор специально оставил. А ты пока в ванну дедушку веди, чего расселся-то?

— Он же неходячий, — Моргот скрипнул зубами: этого ему только не хватало.

— Ну, судно возьми в ванной, над судном подмой. Вата в процедурном есть.

Она не дождалась ответа Моргота и прошла мимо по коридору в сторону ординаторской. Моргот хлопал глазами, глядя ей вслед, и не знал, как поступить: послать ее подальше — обидеть старого ученого. Но и роль доброй сиделки никак его не устраивала: он был брезглив.

Старик улыбнулся мягко и виновато:

— Дайте ей денег, если можете. Они так деньги из родственников вымогают. У меня никого нет, кроме соседей по квартире… Я понимаю, на зарплату медсестры можно ноги протянуть, вот они и изворачиваются. Они не ленивые и не злые, в общем-то. Но жить всем хочется.

— Сколько? — спросил Моргот.

— Я не знаю, — старик пожал плечами. — У меня, знаете ли, нет опыта…

Когда медсестра, пробегая мимо, кинула Морготу в руки листок бумаги, вырванный из блокнота, он остановил ее, схватив за руку.

— Сколько тебе надо? — спросил он пренебрежительно и сам не заметил, как в точности воспроизводит интонации того человека, что дал ему денег «на дозу».

Сестра остановилась, кокетливо зарделась и пожала плечами:

— А сколько не жалко?

Моргот достал из заднего кармана скомканную пятисотку и хлопнул ею по пухлой ладони медсестры.

— Но лекарств все равно принеси, — та, нисколько не стесняясь посторонних, спрятала деньги в карман, — у нас только анальгин и димедрол.

Моргот нехотя сунул список в задний карман, ни секунды не сомневаясь, что благотворительности на сегодня вполне достаточно.

— Не вздумайте ничего покупать, — оглянувшись, сказал ему старик, — мне это не поможет. Они не могут остановить кровотечение. Я стою в очереди на срочную операцию — она назначена на следующую пятницу.

Моргот посмотрел на ученого недоверчиво.

— Да, юноша. При поступлении в больницу меня честно предупредили: тридцать тысяч, и операцию сделают сразу же…

Ненависть — обременительное чувство… Моргот едва не потерял маску загадочного незнакомца, от которой и так мало что оставалось. Лицо его дернулось само собой, словно от судороги, но он быстро сделал его равнодушным. Однако от старика не ускользнуло его замешательство. И когда Моргот, уходя, оглянулся, то увидел желтый сжатый кулак на подушке возле уха, и ему показалось, что губы старика шепнули бесшумно:

— Непобедимы…

Я надеялся на приход младшего Кошева. Я закрывал глаза и представлял, как он вламывается ко мне в библиотеку в сопровождении шумной компании и разваливается в кресле перед камином. Я так хотел увидеть его молодым! Его и его друзей. Я хотел увидеть их молодыми, потому что по ночам ко мне приходили только мертвые…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.