Аннотация
Макс мечтает стать акробатом и посвятить свою жизнь Киевскому цирку. Юноша идёт к реализации своей цели, когда его планы рушит отец. Жизнь Макса меняется коренным образом. Максу приходится бросить цирк и переехать в Москву. Он налаживает жизнь на новом месте, поступает в престижный ВУЗ и готовится к защите диплома, когда роковое стечение обстоятельств и донос забрасывают его в тюрьму. Сможет ли молодой студент выпутаться из этой ситуации и выйти из неё победителем? Насколько внешние обстоятельства определяют наш жизненный путь? Можно ли переписать свою судьбу, сделав правильный выбор?
Вражеский мост, на котором я оказался почти что случайно, стал в моей жизни судьбоносным объектом. Меня арестовали именно из-за этого моста. А ведь всё могло быть иначе. Я бы мог и не ехать на этот объект, мог бы и не жить даже в самой Москве. Ведь с детства у меня была одна только мечта — работать в цирке, в Киевском цирке. Циркачом я не стал по одной только причине. Мой отец, узнав о моей мечте, к осуществлению которой я двигался целенаправленно и воодушевлённо, пообещал, что проклянет меня и всё моё потомство. Отца своего я боялся — если бы такое сказала моя мать, то я бы ещё подумал, станет ли она приводить в исполнение свой приговор. Но отца ослушаться не мог. Отец сломал мою мечту и заставил меня стать инженером. Также он заставил меня уехать из Киева — а ведь я почти что женился на циркачке и стал циркачом-гимнастом.
Лицо моего отца, когда он разговаривал со мной, до сих пор стоит у меня перед глазами. Он говорил тихо, размеренно, но я чувствовал его ярость.
— Ты позоришь весь наш род. Какой ты Коэн? Как ты смеешь? И связываться с шиксой? С уличной бабой? Как ты можешь?!
Я молчал, и отец продолжил, чтобы совсем меня добить:
— Коэны — это элита. Избранные из избранных. Не для этого ты пришёл сюда, чтобы вверх ногами болтаться и позориться на весь мир.
Я снова промолчал, но мысленно удивился: «Откуда отец узнал о том, чем именно я занимаюсь в цирке? Ведь я только недавно освоил свой последний, коронный номер, где делал сальто-мортале под самым куполом цирка. И действительно болтался вверх ногами». Я мысленно обдумывал своё поведение, пытаясь понять, где и как мог оступиться и совершить ошибку? Неужели я чем-то себя выдал? Ведь я был так осторожен. Так тщательно скрывал цирк от родителей все эти годы.
Тем временем отец поднял брови и посмотрел на меня, ожидая реакции. Но мне нечего было сказать. Я знал, что он ожидал от меня полного повиновения. И то, что отец не одобрял моего увлечения цирком, тоже знал, поэтому и прятался от него и ходил в цирк украдкой. Но кто-то отцу донёс, и он всё разузнал. Я опять стал мысленно обдумывать, кто и зачем меня подставил, и вдруг меня озарило. Ведь это мог быть только Изя. Мой младший брат, который всегда следовал за мной хвостиком и всегда мне подчинялся. Изя был на 5 лет меня младше. Ему было уже 13, но для меня он всегда оставался малышом и карапузом. Я помнил, как он появился на свет, как мать плакала, получив «ещё одного мальчика», но как потом он сумел её очаровать своей постоянной яркой улыбкой. Изя был счастлив всегда и во всём. Он умел замаслить даже самых злобных торговок на рынке, и те дарили ему персики и отрезали куски арбуза, только бы Изя им улыбнулся. Мы с Изей были нераздельны. И в цирк он увязался за мной почти что сразу. «Значит, это Изя меня выдал, — подумал я. — Надо будет надрать ему уши». И я сжал кулаки, уже мечтая, как вымещу свою злость на младшем брате.
«Ну?» — отец смотрел на меня неморгающим взглядом.
Я ничего не ответил. Отец знал, что выбора у меня не было. Я не мог оставить мать и отца, братьев, семью ради Олеси и цирка. Конечно, я сделал вид, что колебался, и согласился только через несколько дней. Но судьба моя была решена тогда же, в тот момент, который я потом вспоминал в полные отчаяния дни в тюрьме.
Белая Церковь
Я родился в рубашке. Я родился с двумя макушками. Что это значит, я точно не понимал до моих шести лет. Ну или семи, это смотря как считать. Чтобы я смог пораньше пойти в школу, куда мои родители поспешили меня отдать сразу после переезда в Киев, меня записали на 1911 год. Однако на самом деле я родился в 1912 году в Белой Церкви, в местечке под Киевом, где проживала и преуспевала до Революции активная еврейская община.
День рождения мне тоже записали не мой — 23 марта. А это был день рождения моего отца. Когда мне переписывали документы, мать выбрала такой день, чтобы было удобнее запоминать. В то время была неразбериха с реформой, был старый стиль, новый стиль, и мать решила не переводить мой день рождения на новый стиль, а просто дать мне новую дату. И мы с отцом стали праздновать один и тот же день рождения. На самом же деле я родился в апреле, но это уже никому не было интересно. Да и мать уже не помнила точный день моего рождения, ведь у неё было пятеро сыновей и ещё умершая любимая дочь Ханна.
Про Ханну надо рассказать отдельно. Появился я на свет благодаря именно ей, Ханне. За год до моего рождения моя мать была вполне довольна своей жизнью: у неё было трое детей, старшая Ханночка и два мальчика, Миша и Петя. Больше детей мать не хотела, она еле управлялась с двумя мальчиками, и всё ждала, когда Ханночка подрастёт и станет ей помощницей. По рассказам матери, Ханна была ответственной и благоразумной девочкой. Никогда не озорничала и была к тому же красавицей. Но в возрасте пяти лет Ханночка заболела воспалением лёгких и умерла. Мать была безутешна. Она осталась с двумя мальчиками, а старшая, девочка-помощница, ушла из жизни.
И мать решилась родить ещё одного ребёночка, девочку, себе в утешение. Мать представляла себе новую Ханночку и всю беременность была уверена, что у неё будет именно девочка, которую она хотела назвать тоже Ханной, в честь ушедшей дочурки. Несмотря на то, что это считалось плохой приметой и её пытались отговорить, мать для своей девочки другого имени не хотела. У неё должна была родиться точно такая же Ханночка. Знающие люди уверяли, что живот сидел слишком высоко для девочки, но мать их не слушала. Она твёрдо знала, что у неё снова родится Ханночка, та самая девочка, которая будет ей дана в утешение. Но вместо Ханночки на свет появился я. Мать сначала отказывалась поверить, что я — её ребёнок. Она всё искала девочку. В первое время она даже отказывалась на меня смотреть, так потом рассказывали. Третий мальчик не входил в её планы. Но потом повитухи напомнили ей, что моё появление было прямо-таки чудесным. Родился я в рубашке и с двумя макушками.
«Рахиль, не бойся, этот не помрёт, — говорили ей бабки-знахарки. — Ты смотри, какой мальчик, крепкий, могучий у тебя пацан вышел».
Была ещё одна проблема в моём появлении на свет. Мать не знала, как меня назвать. Ведь она ждала девочку Ханночку, а для мальчика у неё не было ни имени, ни сил. И тогда, уже отчаявшись, мать решила, что даст мне самое традиционное, самое классическое имя нашего рода. Меня назвали Мордехаем, в честь прародителя нашего рода Пугачевских из Белой Церкви, Мордко Кагана.
Каким образом Мордко Каган стал Мордко Пугачевским? Дело было в 1787-м, когда княжна Браницкая заключила договор с евреями для возрождения экономики Белой Церкви. Княжна Браницкая, Александра, урождённая Энгельгарт, была, по слухам, дочерью Екатерины II, которую Екатерина скрыла и подменила на Павла, чтобы у неё был наследник престола. Однако к Александре Екатерина II всегда относилась благосклонно, и та была при дворе фрейлиной. Вышла замуж Александра за княза Браницкого, богатого и знатного поляка, и проводила часть времени в Белой Церкви — имении, которое подарил ей тот самый Браницкий. Она-то и перевезла туда польских евреев, и даже одарила их польскими фамилиями, оказав тем самым свою благосклонность.
Мой прародитель, Мордко, был среди перевезённых княжной Браницкой евреев и поменял свою родовую фамилию «Каган» на звучную и красивую «Пугачевский». Прародитель Мордко жил хорошо, на широкую ногу, и к середине XIX века в Белой Церкви было уже четыре семьи Пугачевских, и все они являлись его потомками. Дед мой, Герше, был прямым наследником Мордко, его правнуком, чем очень гордился.
Если верить легенде, то сам прародитель наш, Мордко, был силачом и кутилой и работал всю жизнь биндюжником. Пугачевские славились своей силой, и эту особенную мощь унаследовал и мой дед Герше. Как и его прадед, Герше был биндюжником. Огромный мужик, он мог подкову согнуть одной рукой. Дед славился на всю Белую Церковь своей мощью, и его звали на подмогу, если надо было перевернуть телегу или же перетаскать какой-то очень тяжёлый груз. Силу эту он сохранил до старости. Дед Герше издевался над хилыми, вялыми еврейскими мальчиками, которые корпели над книгами и зубрили наизусть Талмуд и Тору. Он ценил физическую силу и не одобрял выбора своего единственного сына, Иосифа, который вместо того чтобы продолжить дело отца и тоже стать биндюжником, открыл леденцовую фабрику.
«Разве это мужское дело? Сахаром заведовать? — возмущался дед. — Мужчина должен работать на свежем воздухе, на природе». При этом он обнажал бицепс или же поводил плечами, да так, чтобы подчеркнуть ширину своих неимоверных плеч. Или же ненавязчиво клал свой мощный кулак на стол.
Отец на его выпады не реагировал. Он обожал свою фабрику и проводил там все дни напролёт. Фабрика приносила большие деньги, и только это оправдывало занятие сына в глазах Герше.
В отличие от матери, дед Герше меня полюбил сразу, возможно, из-за родового имени или же из-за моей тяги к физическим упражнениям. Я думаю, что он видел во мне истинного продолжателя рода Мордко Кагана. Мать не ошиблась, дав мне такое имя, тем самым обеспечив мне внимание и любовь деда. Но она поступила ещё умнее, записывая моё рождение в метрике. По документам она дала мне имя Макс. Откуда взялся этот Макс, никто не знал. У нас была немецкая книжка, Max und Moritz, про непослушных мальчиков Макса и Морица. Но чтобы назвать ребёнка в честь хулигана из немецкой книги? Таких имён в Белой Церкви просто не было. Однако Макс соответствовал еврейской традиции, первая буква была такой же, как и у традиционного имени, а о том, что на самом деле я всегда был Мордехаем, знали только самые близкие. Это действовало как своего рода оберег. Так и был я Мордехаем-Максом, пока не пошёл в школу. А в школе про Мордехая уже не знал никто, я представлялся только Максом, и потом даже сам стал забывать про то, что настоящее моё имя было Мордко, и сделался я Максом на всю свою оставшуюся жизнь.
Первые пять лет моей жизни прошли чудесно. Мать ко мне привыкла, а потом даже полюбила. Она простила меня, потому что после меня у неё родились ещё двое мальчиков. И свой гнев она переместила на них, а потом уже и свыклась с мальчишками вокруг себя. Когда мать осознала, что девочки у неё больше не будет, она перестала винить меня в том, что ей не удалось повторить ещё одну Ханну. Мой младший брат, Изя, появился на свет в 1917-м, когда я был уже вполне себе смышлёным пятилеткой, и нас стало пятеро братьев. Старший из нас, Михаил, держался отдельно. Он был на целых десять лет старше меня, и особо со мной не общался. Михаил ещё помнил Ханну и был замкнутым мальчиком. Петя же, второй по счёту брат, был для меня авторитетом. Из всех братьев я считался самым красивым. Люся, четвёртый по счёту брат, увлекался лесом и природой. Он всегда пропадал в оврагах вокруг Белой Церкви и приходил домой с жуками и змеями, которых мать тут же выкидывала. Я же его любви не разделял, и как-то так получилось, что бо́льшую часть времени я проводил с малышом, Изей. Мы с Изей были неразлучны почти всё моё детство.
Деда Герше я обожал, и он меня тоже выделял из всех своих внуков. Жили мы вместе с родителями отца, и именно дед Герше меня научил грамоте. Читать я научился в четыре года, но деда это не впечатляло. Больше всего времени дед уделял моим физическим упражнениям и гимнастике, к которым у меня с самого детства была сильная предрасположенность. Заметив, как я кувыркаюсь, дед тут же соорудил мне турник, и я вертелся на нём целые дни напролёт. Мать ругалась, но только когда дед не слышал. Перечить свёкру она не смела. Среди всех братьев только я проявлял интерес к физической активности и гимнастике, и дед частенько вздыхал, что «хотя бы один внук достойным родился».
«Опять как обезьяна вертишься!» — прикрикивала мать на меня. А я не обращал внимания и только пытался подтянуться на одной руке. Дед сказал мне, что, если я подтянусь десять раз на одной руке, а потом столько же — на другой, он подарит мне леденец. И я старался.
Во дворе у нас рос огромный каштан. Возможно, что дерево не было таким уж высоким, но в мои пять лет оно казалось мне неприступной скалой. Дед привязал канат на одну из веток, и я практиковался, лазая вверх и вниз по этому канату.
«Подрастешь, станешь как я! Таким же сильным», — обещал мне дед. И я мечтал стать таким же, как он.
Дед поощрял меня и мои упражнения. Мать же, проходя мимо, только вздыхала и неодобрительно мотала головой.
Биндюжники-Пугачевские отличались ещё одним качеством. Среди них было много алкоголиков. Напасть эта моего отца миновала и проявилась уже у моих братьев, проскочив поколение. Дед же мой Герше был запойным алкоголиком. До пяти лет я никогда не видел деда пьяным, да и не осознавал, что в употреблении спиртного было что-то недостойное. Дед Герше, видимо, старался напиваться поаккуратней, вдали от внуков, или же я был слишком мал, чтобы что-то заметить. Весной же 1917-го я обнаружил деда, который валялся около входной двери, прямо в пыли. Мне было всего пять лет, но я всё отлично помню. Вскоре после этого события в Белой Церкви начали происходить погромы и постоянная смена власти.
Так вот, весной 1917-го дед мой валялся около дома без сознания, и видеть его огромное тело в таком состоянии было дико для меня. Ведь дед был самым сильным, самым крепким, мог всё на свете и был моим главным учителем. Как мог он дойти до такого зверского состояния? Я очень испугался и заплакал. Я подумал, что дед умер, и побежал к матери, чтобы она что-то предприняла. Мать меня успокоила и тут же увела от непристойного зрелища. Мне запомнилось ещё и то, что мать не подошла к деду, и даже не пощупала его пульс, чтобы убедиться в том, что он жив. Она позвала бабушку Рейзль, которая уволокла деда внутрь двора. Каким образом маленькая бабушка сумела затащить огромного деда внутрь двора, я не знаю. Мать же к тому времени уже привыкла к таким буйствам свёкра и не ввязывалась его спасать. После этого я лучше стал понимать отношения матери со свёкрами. Я думал, что мать побаивалась деда. Но потом понял, что она просто его избегала, зная его склонность к пьянству и неуравновешенный характер.
Бабушку Рейзль я помню плохо. По рассказам близких, она была мягкой, тихой женщиной. Мать о ней говорила мало, да и что можно ожидать от бывшей невестки. Иногда намекали, что бабушка Рейзль была женщиной забитой, а не тихой, и что буйный нрав деда совершенно её подавлял. Видимо, так оно и было, потому что если деда я помню чётко, то бабушку Рейзль не помню почти совсем. Либо она меня особо не выделяла, либо просто мало участия принимала в нашем воспитании, а жила мышиной жизнью где-то в углу, опасаясь взбаламутить своего неуёмного мужа.
Тогда жизнь ещё казалась мне спокойной и предсказуемой. А потом Белая Церковь стала адом на земле. В наш город пришли погромы. Дом наш, стоявший в самом центре, около Базарной площади, стал подвергаться чуть ли не ежедневным атакам. Я всё порывался поучаствовать в митингах и сборищах, которые проходили как раз на Базарной площади. Как ни пыталась меня удержать мать, я сбегал от неё и умудрялся бывать на площади по несколько раз в день, и подслушивать, что же там происходило. Я хорошо помню, как какой-то моряк, которого я опознал по широченным штанинам и матросской форме, выступал на площади стоя на бочке и что-то кричал. Моряка слушали и ему хлопали. Мне запомнились его огромные штаны, такие широкие и непривычные. Видимо, в то время в городе главенствовала Советская власть.
А потом приходил то один бандит, то другой, то Петлюра, то деникинцы, то ещё какие-то лихие люди, и грабили, и требовали денег. Однажды в наш дом ввалились огромные разбитные мужики. Они плевали прямо на пол, и от них пахло отвратительно, по́том и перегаром. Мать спрятала меня и моих братьев за бочку. Изе, самому младшему, было чуть больше года, но он не плакал, а тихо сопел рядом. Мужики мать мою не тронули, они искали чем бы поживиться, и ей повезло. Мать отдала им всё, что было, и мы остались совсем без еды. Все ценности уже украли у нас их предшественники. В тот же вечер мать перевезла нас, троих младших, к своим родителям, которые жили на окраине города. У них в доме было поспокойнее. Так мы провели 1918-й. Но и туда стали добираться погромщики, и мать с отцом увезли всех нас в Киев в начале 1919-го. Тогда-то и приписали мне лишний год, чтобы я мог пойти учиться, потому что в Киеве мать хотела поскорее меня отправить в школу, чтобы облегчить себе жизнь дома. Так я стал учиться в одной школе с Мишей и Петей, которые переехали в Киев ещё раньше и остановились у родственников.
Деда Герше и бабушку Рейзль убили петлюровцы в мае 1919-го. В то время петлюровцы опять орудовали в Белой Церкви. Они схватили Герше и Рейзль и повели в комендатуру. Идти туда было недолго, ведь комендатура находилась рядом с Базарной площадью. Шли они вместе с соседями, и дед мой, будучи огромным и сильным, начал протестовать, кричать и буйствовать. Возможно, он был пьяным, но точно никто не знает. Так рассказали нам потом свидетели. Его застрелили на месте по совету одного из соседей, украинца, который давно мечтал о нашем доме и часто высказывался, что «негоже жидам в таком доме жить». Бабку же пристрелили заодно с ним. Дом же наш тот сосед так и не получил, его всё равно конфисковала Советская власть. Так и закончилась жизнь моего шумного, сильного деда и тихой бабушки. Куда свезли трупы их, никто не видел, и об их жуткой смерти узнали мои родители только несколько месяцев спустя. Отец мой потом долго добивался правды, ходил по инстанциям, пытался понять, кто именно застрелил его родителей. После семи лет обивания порогов отец получил справку, подтверждающую факт убийства Рейзль и Герше Пугачевских в 1919-м Петлюрой. Эта справка оказалась у меня, и я иногда смотрю на неё, поражаясь эфемерности человеческой жизни.
Сейчас мне уже за 60. Удивительно, но я никогда не думал, что переживу этот возраст. Я всегда считал, что 60 — это лимит моей земной жизни. И я даже знаю почему. Ведь в этом возрасте был убит мой дед, мой любимый дед Герше. Его смерть сейчас кажется мне ещё более зверской, чем когда-либо. Ведь в свои 60 я уже чувствую наступление старости. У меня болят суставы, почти не осталось волос на голове, и ходить стало труднее. Я всё ещё занимаюсь гимнастикой и пытаюсь оставаться как можно более подвижным, но вижу, что силы меня покидают. На закате жизни я решил легче относиться ко многому. Но неуважение молодёжи к старости меня приводит в бешенство и кажется самым страшным грехом. А ведь те, кто застрелили моего деда, были молодыми. Неужели они не пожалели его преклонного возраста? А бабушку, забитую, бедную старушку, которую они тоже застрелили заодно с дедом? Я часто сравниваю себя с дедом и думаю, был ли мой дед Герше сильнее меня? Ведь он занимался физическим трудом всю жизнь. А ведь последние двадцать лет я занимаюсь трудом умственным. Однако дед разрушал свой организм алкоголем, которым я балуюсь очень редко. Только по большим праздникам. И это меня радует, ведь в моём соревновании с дедом Герше я выхожу почти что всегда победителем.
Мост
Я загремел в тюрьму из-за моста, который почти что сразу возненавидел. Этот мост я поехал строить осенью 1936-го, перед тем, как защитить дипломный проект. Мне оставалось совсем немного, и я стал бы инженером. Я мечтал строить дороги и мосты, мечтал помогать советской власти расти и становиться сильнее и крепче. Я хотел быть инженером Москвы, чтобы этот город стал символом новой жизни в Советском Союзе.
На практику в Вязьму я поехал нехотя. Дома, в Москве, меня ждала грудная дочка и моя молодая жена. Я согласился на эту поездку только потому, что мост через Днепр должен был быть построен очень быстро. Также меня привлекало и то, что этот мост являлся главной частью важнейших магистралей СССР — трассы Москва — Смоленск. Моё дело, а я устроился туда прорабом для практики, было закладка и бетонирование свай. Дальше же, к концу октября, моя работа должна была закончиться, и я мог вернуться в Москву. Вся поездка должна была занять чуть больше месяца.
Поехал в Вязьму я налегке, взяв только одну тёплую куртку, даже не захватив с собой перчаток и шерстяных носков. Я думал, что успею вернуться в Москву до заморозков. Бетонирование моста задерживалось, а погода в Вязьме стояла премерзкая. Рабочие трудились на холоде, под проливным дождём, материалы не поставляли вовремя, и уже через три недели после моего приезда, в конце сентября, стало ясно, что бетонирование займёт ещё два месяца. Эта мысль повергала меня в ужас. Оставаться в гадкой деревне мне не только не хотелось, от одной этой мысли я трясся от бессилия и злости.
Жить в деревне я устроился у одной пожилой хозяйки, Ольги Ивановны, которая мне ещё и готовила. Это было очень кстати, потому что деньги задерживали и, отдав Ольге Ивановне масло и сахар в начале месяца, я получал взамен полноценное питание на весь месяц, не думая о зарплате. Моя жена Ниночка писала мне и помогала как могла. Я же рвался обратно в Москву. Однако главный инженер проекта, товарищ Войновский, отказывался меня отпускать. Сначала мне показалось, что его запрет не сможет меня остановить, и я попытался уволиться, но и это мне не удалось.
— Пугачевский, вы что тут задумали? У нас критический объект! Потерпите ещё пару недель, — возмутился Войновский, узнав о моём заявлении.
Это был высокий, худощавый мужчина, похожий на орла своим сгорбленным носом и желтоватыми, выпученными глазами.
Тогда я написал заявление в Смоленск, с надеждой на то, что хотя бы там меня услышат. Мне нужно было защищать диплом, а для этого я должен был вернуться в Москву до конца ноября. Но вот пролетел октябрь и наступил ноябрь, а мне всё не удавалось переломить ситуацию. Из Смоленска мне никто не отвечал.
На ноябрьские праздники мне стало совсем гадко. Мысленно я видел себя в Москве, и мы с Ниночкой отмечали этот замечательный день вместе. Но вместо этого я всё ещё торчал в деревне. Дорожки подмерзали, а потом их снова развозило. По пути на мост и обратно в избу я каждый раз, как ни старался, попадал в лужу и приходил к себе разбитый и злой, да ещё и с мокрыми ногами. Первым делом я пытался высушиться, потом поскорее поесть, а дальше сил не было ни на что, кроме того, чтобы забыться тяжёлым сном.
Работал на объекте я в любое время суток. Особенно тяжко было мне по ночам. Эти жуткие, холодные, безнадёжные ноябрьские ночи ломали и изводили меня. Темнело всё раньше и раньше, а рассвет, казалось, не наступит никогда. Да и когда он наступал, то это означало, что пора было хлюпать к себе в каморку, в мой закуток. В домике Ольги Ивановны было тепло, жил я за печкой в прямом смысле этого слова, и мой закуток был отгорожен ситцевой занавеской. Занавеска эта была в весёленький, ромашковый цветочек и смотрелась очень странно на фоне остального, хмурого и безнадёжного вязьменского бытия. Ольга Ивановна кормила меня хорошо, и я старался помогать ей, чем мог. Если были деньги — а денег обычно не было — я покупал хлеб. Моё пребывание у Ольги Ивановны меня тяготило, и я думал, что и ей оно должно было быть в тягость, и пытался хоть как-то искупить своё у неё существование.
Ниночке я писал длинные и нудные, как мне теперь кажется, письма. Писал постоянно, когда только мог. Просил о помощи, рассказывал о своём быте и, наверное, изматывал свою бедную жену своими исповедями. Но Ниночка никогда не жаловалась, а наоборот, отвечала мне старательно и регулярно и в подробностях рассказывала о дочурке, о своём институте и о том, по каким инстанциям она моталась, пытаясь вызволить меня из Вязьмы. Конечно же, Ниночка не называла свои приключения «мотаниями». Ниночка всегда отличалась стойким характером и твёрдостью натуры. Все свои мучения она переносила и переносит спокойно и безропотно. Иногда мне кажется, что совершенно ничто не может вывести мою жену из себя. Но я и никогда не пробовал довести её до предела. Ведь Ниночка является мне опорой все эти годы. Конечно, Ниночка не первая любовь в моей жизни. В самой юности у меня была Олеся. Это была та самая девушка, из-за связи с которой мой отец заставил меня уехать из Киева.
Цирк
После того страшного разговора с отцом я ещё делал вид, что раздумывал. Несколько дней я шатался по Киеву. Домой возвращался только поздно ночью, уходил спать в нашу с Изей комнату, а на рассвете снова удирал. Отца я избегал, а мать меня и не пыталась поймать. Я принял решение, как мне казалось, не сразу. На самом же деле я понял, что выбора у меня не было, ещё в тот самый момент, когда отец поставил мне ультиматум. Я не мог существовать без семьи. Без отца я бы ещё мог прожить, мы никогда не были особо близки, но не без матери и не без моих братьев. Изе было всего 13 лет, и он был моим любимчиком. Мысль о том, что я больше не смогу видеться с младшим братом, раздирала меня изнутри.
На третий день после разговора с отцом я объяснился с Олесей. Я направился к ней, полный решимости и твёрдости. Я был уверен, что смогу её убедить, что она поймёт и поверит мне, что моя любовь к ней не угаснет. Что уехать в Москву, бросить цирк и стать инженером — единственное правильное для меня решение. Что мы ещё потом как-нибудь встретимся, как только я закончу институт и получу диплом, и тогда у нас всё получится. Но как только я открыл рот, она посмотрела на меня и заплакала. И я понял, что между нами всё кончено. Она же осознала это первой.
— Я знала, я знала, — Олеся выплевывала из себя слова сквозь рыдания. — Меня ведь предупреждали не связываться с такими, как ты. Но я им верила.
«Какими такими?», — думал я уточнить, но решил промолчать.
Я попробовал её обнять и потянулся к ней, пытаясь приблизить такое знакомое и гибкое тело ещё совсем недавно любимой девушки. Но Олеся ловко отбила мои руки и залепила мне пощёчину. Я удивился: это показалось мне каким-то водевильным жестом. Олеся же была спокойной и разумной барышней, как я считал до этой сцены. Однако потом Олеся стала заламывать руки и ещё громче плакать, и я опять попытался извиниться, но она не давала мне больше говорить. Олеся словно пыталась выдавить из себя все те эмоции, которые она накопила с самого начала нашего знакомства. Мне было гадко и неудобно находиться рядом с ней, но я терпел. Она проплакала ещё около получаса, а потом, взглянув на часы, вытерла глаза, деловито бросилась к умывальнику и объявила, что ей надо собираться, что скоро представление, и выставила меня из гардеробной. На прощание, оглядев меня снизу вверх, она сжала губки и выдавила из себя:
— Не будет тебе без меня счастья.
С этими словами Олеся захлопнула за мной дверь. Олесины слова прозвучали зловеще. Я постарался стряхнуть с себя то грязное впечатление от нашей последней с ней встречи, и даже почувствовал облегчение после того, как с ней распрощался. Я пытался убедить себя, что принял правильное решение, послушав отца.
«Ведь она плохо себя повела», — думал я, ища оправдание своему обману и трусости. Олеся уже не казалась мне прекрасной, милой молодой девушкой. Она виделась мне жутковатой полуколдуньей, готовой мстить за полученную обиду. Копаясь в себе, я пытался найти и другие оправдания своему поведению. «А были ли её слёзы настоящими? Ведь она циркачка, а они ведь актрисы», — думал я и почти что преуспел в том, чтобы стереть из памяти Олесю.
Мне казалось, что расстался я с Олесей так же легко, как и сошёлся. Только через много лет, имея возможность обдумать своё поведение и наши с Олесей отношения, я понял, что поступил неблагородно. Олеся была моей первой любовью, и, бросив Олесю так, как я сделал тогда, я совершил гадкий поступок. Но в тот день мне казалось, что я поступал правильно, что надо было вырезать Олесю из своей жизни навсегда, и сделать это как можно быстрее, иначе было бы слишком больно и ей, и мне. У меня было много дел: надо было собираться в Москву, организовывать мой переезд и поступать в институт. Я был движим словами отца, угрозой его проклятия, и в свои 18 был ещё слишком молод, чтобы понять всю силу своего решения. Олеся и цирк слились в моём уме и сердце в единое целое. Олеся была для меня олицетворением цирка, а цирк был для меня сказкой. И теперь я покидал тот сказочный мир, чтобы начать новую жизнь в Москве.
Цирк вошёл в мою жизнь сразу после переезда в Киев. Не помню, бывал ли я в цирке в Белой Церкви, хотя наверняка к нам приезжали циркачи и давали представления на Базарной площади. Однако то ли эти представления были слишком редкими, то ли меня не пускали на них смотреть, но я их совсем не помнил. Зато в Киеве мы поселились прямо напротив площади, на которой находился Киевский цирк. Это был просторный шатёр, окутанный тем специальным цирковым запахом — потрясающим запахом конюшни, пота, смешанным с запахом свежих стружек и грима. Вечерами, к этому запаху примешивался ещё и запах горелого сахара и каштанов, которые продавались зевакам перед представлениями. На меня эти запахи действовали магическим образом. Они зазывали меня внутрь и полностью поглощали всё моё внимание.
С первого же дня в Киеве я стал кружить около шапито. Денег на билеты у меня не было, и попасть в цирк я не мог, пока я не нашёл лазейку, подружившись с конюхом. Конюх, которого звали Пантелеймоном, любил отлучаться днём на пару часов, чтобы, как я потом узнал, посетить свою любовницу. Жена конюха была цирковой: многие цирковые посвящали себя делу полностью и создавали пары. Однако этот конюх умудрился найти себе пассию на стороне и улизывал к ней, пока его жена репетировала. Пантелеймон оставлял меня следить за лошадьми во время его отлучки, а взамен я получал возможность попадать на представления, на которые он проводил меня через конюшню и усаживал в тёмном углу, за оградой.
Попав на представление в первый раз, я влюбился в цирк без оглядки. Больше всего мне понравились гимнасты. Это были крепкие, бесстрашные, как мне тогда казалось, парни, с сильными мышцами. Они неслись на лошадях, вытворяли невероятные трюки, летали над головой, парили на канатах, вертелись и отжимались. Это были не просто люди, а настоящие герои. Будучи натренирован уже покойным на тот момент дедом Герше, я решил, что смогу стать таким же. Большую надежду в меня вселил самый молодой гимнаст. Это был, как я скоро выяснил, пятнадцатилетний юноша по имени Адамчик. Адамчик — не Адам, а именно Адамчик — был крепким блондином, который попал в Киев откуда-то из Польши. Многие цирковые прибились в киевский цирк после того, как разорился один из крупных польских цирков, и Адамчик был одним из них. Он стал моим кумиром. Я обожал разглядывать Адамчика перед представлениями. К тому времени Пантелеймон уже порвал со своей пассией и не нуждался в моих услугах, но я успел подружиться с некоторыми цирковыми мальчиками, и они приняли меня в свой круг. Теперь я мог ходить на репетиции и смотреть, как цирковые готовились к спектаклю. Оказалось, что репетировали цирковые почти что постоянно. К 10 утра все уже собирались на репетицию, а после представлений расходились только к полуночи. По утрам акробаты прохаживались по арене, разминаясь. Те, кто участвовал в трюках с животными, занимались ими, приводили себя в порядок. Клоуны же репетировали и отрабатывали фокусы. Тут надо сказать, что клоуны меня никогда не привлекали. Я относился к ним, да и сейчас тоже отношусь, без особой любви. И даже в детстве мне казалось, что есть в их поведении нечто непристойное. Будто это люди, которые идут на постоянный обман, на иллюзорность, в обмен на смех зрителей. Однако клоуны были, да и остаются, царями цирка. Для них всегда освобождалась лучшая часть арены, и если главный клоун был не в духе, то это отражалось на всей труппе.
Но для меня главными были акробаты. Я с нетерпением ждал их появления на арене. А потом следил за каждым их движением, пытаясь запомнить последовательность и в уме разучить каждый трюк. Идея повторить всё дома возникла сама собой. Увидев, как ловко всё делает Адамчик, я подумал, что тоже так смогу, и стал пытаться проделать те же трюки самостоятельно во дворе. Но во дворе выполнять цирковые движения было неудобно и больно — падать в грязь было куда менее приятно, чем на мягкую стружку цирковой арены. Однако я сумел отработать ходьбу на руках и специальный кувырок, заканчивающийся стойкой на руках. Я научился отжиматься, стоя на руках, и пружинисто прыгать с ветки одного из деревьев. Упражнялся я на глазах у матери, но она не обращала на меня особого внимания. Мать была постоянно занята, ведь она руководила домом.
Отца же дома не было почти что никогда. Сразу после переезда в Киев он устроился работать на леденцовой фабрике, на отличную работу, которая обеспечивала нам вполне сытное существование, что в те голодные годы было спасением. Работал отец много и время семье уделял мало. Но так как учился я всегда хорошо, то был предоставлен сам себе и ошибочно считал, что моя судьба отца мало интересовала.
В 1924 году я поступил в техникум. По бумагам, подделанным, как я уже упоминал, мне было 13, но на самом деле едва исполнилось 12.
Миша в тот год женился. Свадьбу устроили еврейскую, с хупой, с раввином, но сделано было всё втихую, чтобы не пронюхали антисемиты-соседи. Мать и отец старались не афишировать свою приверженность к религиозным традициям. Михаил женился на еврейской девушке из благополучной киевской семьи. Их сосватали — Михаил был красивым и умным, да ещё и из рода Коэнов, так что выбор у него был богатый. Мать шушукалась с соседками, наводила справки и остановилась на Саре Плессерман. Мне кажется, что матери нравилась не сама невеста, а будущая тёща Михаила. Они с матерью Сары стали неразлучны и часто сидели в саду и вместе вязали.
Невеста брата мне совсем не понравилась. Меня раздражали её выпученные коровьи глаза. Она казалась недостойной Михаила, моего умного старшего брата, которого я любил и которым восхищался. Я не понимал, как эта чужая девушка вдруг станет важнее для Михаила, чем я или родители. «Ведь она нам никто!» — думал я, разглядывая Сару. Она же не обращала на меня никакого внимания, а влюблённо держалась за Михаила и таинственно молчала. После свадьбы Михаила мать как-то притихла и успокоилась. Мне казалось, что она очень сильно переживала за своего старшего сына. Устроив же его судьбу, она перестала постоянно крутиться с местными женщинами, общаться с соседками. Как-то она подозвала меня к себе.
— Мордко!
Мать называла меня так в исключительно редких случаях. И я застыл в ожидании.
— Теперь Михаил уже живёт отдельно. Петя работает на фабрике, и ты у нас остался за старшего, — объявила мне мать.
Я кивнул, хотя для меня это известие было неожиданным. Я совсем не собирался стать старшим братом в семье и считал, что так и останусь в середине, раз кроме меня есть ещё и Пётр. Но Петя пошёл в деда Герше, он был весельчаком и кутилой, и мать никак не могла на него положиться.
— Так что вот, Мордко, мой милый мальчик, — мать погладила меня по голове и улыбнулась, — ты уж, пожалуйста, следи за Изенькой. И за Илюшенькой. Они ведь ещё маленькие совсем.
Илье было уже 9 лет, и во мне он совсем не нуждался, как я считал. Люся много учился, а в свободное время исчезал где-то в лесу. Изе же было 7 лет, и он тоже не казался мне особо маленьким. Но спорить с матерью я не хотел.
— Ты, Максик, — мать переключилась на моё общепринятое имя, и я понял, что разговор подходит к концу, — ты бери Изеньку с собой, как будешь гулять или ходить куда с ребятами. Чтобы Изя не попал в беду.
Я кивнул. Из разговора я понял, что мать устала от нас и хотела, чтобы я присматривал за Изей. И я стал брать Изю с собой в цирк. Изя был от цирка в восторге. Он и так постоянно за мной бегал, а теперь, получив официальное разрешение матери находиться рядом со мной, был счастлив. Если бы не Изя, я бы никогда не решился подойти к акробатам и попробовать свои силы. Но Изя ничего не боялся и первым подбежал к ним.
— А мой брат тоже почти что акробат, — объявил он.
Мы были на репетиции, и я хотел постоять в стороне, как обычно делал, но Изя подбежал прямо к паре в трико, которая репетировала какой-то очень заковыристый трюк.
Кто-то вздохнул. Один из репетировавших хрюкнул, а его напарник спрыгнул на землю и рассмеялся. Это был не кто иной, как мой кумир, Адамчик. Адамчик, которого я видел впервые в жизни так близко, оказался совсем невысокого роста. Я был чуть ниже его, хотя и младше на несколько лет, как потом выяснил. Однако он был широк в плечах и гораздо более мускулист. Он двинулся ко мне, и я чуть посторонился, ожидая подвоха. Однако Адамчик протянул мне руку и объявил:
— Адам Воскобойник, очень приятно.
Я кивнул. Адамчик вопросительно на меня смотрел, и я, едва обретя дар речи, пожал его руку и назвался:
— Макс.
Фамилию свою я проглотил.
— Ты что, правда хочешь быть акробатом? — спросил меня Адамчик.
Я кивнул, но без энтузиазма. Мечтая стать акробатом все эти годы, теперь я жутко стеснялся этого, считая свою мечту простой фантазией.
— Он не просто хочет, он постоянно тренируется. Он всё умеет делать, всё, и даже на руках стоять, и мортале делать, и всё на свете! — вдруг затараторил Изя. — Вы бы его видели, он и на дереве крутится, и шпагат может сделать, и все трюки выучил.
Я покраснел, не ожидая от младшего брата такой прыти. Адамчик, казалось, не обратил внимание на Изины слова и на моё смущение, а повернулся к Изе и вкрадчиво спросил:
— А ты? Ты тоже хочешь быть акробатом?
Изя, излучая полную уверенность в себе, кивнул и объявил:
— Ну а как же иначе?!
— А вот скажи мне, хлопчик, твой брат может показать, что именно он научился делать? — спросил Адамчик у Изи.
Изя ничуть не смутился, будто это он командовал, а не я, и я обязан был ему подчиниться, и приказал мне:
— Макс, давай, покажи им!
Теперь все смотрели на меня. Адамчик, Изя, несколько акробатов постарше и даже старый конферансье, имя которого гремело по всей Европе тридцать лет ранее. Теперь же этот человек был негласным художественным руководителем цирка и пользовался полным авторитетом и уважением всех циркачей. Именно он решал очерёдность представлений, кого выпускать на сцену, а кого подержать, готов ли акт, будет ли клоун пользоваться успехом, кому работать в паре, а кому — солировать. Игнат Клементьевич, так его звали, был усатым мужчиной, казавшимся мне глубоким стариком. Думаю, ему было уже за 70, но это был ещё крепкий мужчина, и усы он свои смолил, а голову аккуратно брил и косил таким образом под казацкого атамана. Не знаю, делал ли он это нарочно или же просто так сложилось, но про себя я его называл как раз атаманом. Циркачи же звали его уважительно, исключительно по имени и отчеству. Носил он чёрный жилет, в кармане которого уютно блестели золотые часы.
Мой звёздный час настал, и случилось это так неожиданно, что я даже не понял, что произошло. Неуверенной походкой двинулся на арену. Я так давно мечтал об этом моменте, и теперь, когда он настал, у меня было ощущение передвинутой реальности. Будто мой мир перевернулся, и я уже видел себя со стороны. Вот идёт фигура, я вижу себя с высоты, мне 12 лет, я одет в обыкновенную одежду, но знаю, что она не помешает мне прыгать и упражняться, показывать трюки. Вижу маленькую фигурку Изи, который семенит рядом, а потом отстаёт, и даёт мне пройти вперёд. И Адамчик, который стоит, упершись руками в бока, и остальные акробаты, которые тоже смотрят на меня. И Игнат Клементьевич, сидящий с краю, но так, что ему всё отлично видно. Я смотрю на себя сверху и начинаю парить и прыгать так, как ещё никогда этого не делал. Я летаю, стою на руках, выполняю невообразимые трюки и ощущаю, что моё тело необыкновенно лёгкое и крепкое. Послушное и гуттаперчевое. Все молчат. Мне кажется, что надо продолжить, и я продолжаю, перекручиваюсь ещё раз и ещё, а потом останавливаюсь. Мир замедляется, и я возвращаюсь в своё тело. Я уже не парю над ареной. Теперь я — снова я. На арене, окружённый акробатами. Адамчик смотрит на меня одобрительно, а Изя молчит, но в его взгляде читается восхищение.
Первым заговорил Атаман.
— Ну что, хлопчик, потолкуем? — обратился он ко мне и глазами указал вглубь, за арену, где находились подсобки и гримёрные. — И ты тоже давай, — кивнул Атаман в сторону Адамчика.
Мы проследовали за Игнатом Клементьевичем — первым шёл Адамчик, затем Изя и заключал процессию я. Мысли путались у меня в голове. Я двигался в сторону этого таинственного помещения, где решалась судьба цирка. Мы шли путаными коридорами, и я удивлялся, что никогда не подозревал о существовании этих комнат, когда работал в конюшне. Меня потряс размер цирка, но я быстро потерял ориентир и следовал за Атаманом и Адамчиком. Присутствие Изи меня успокаивало, но у меня создалось ощущение, что мы снова перешли в другое измерение. Запахи чувствовались по-другому, более резко. Кругом царила полутьма, сказочная и дремотная. Мне казалось, что, если Атаман вдруг решит нас тут бросить, мы уже никогда отсюда не выберемся и останемся в этом длинном, запутанном коридоре навсегда. Но внезапно открылась дверь, и мы попали в аккуратную комнату. Окон в ней не было, но внутри горели яркие лампы, и по стенам стояли три сундука с наклейками, какие даются при пересечении границы. Сундуки были древние, видавшие виды, но добротные. Игнат Клементьевич показал нам на один из них, и мы с Изей сели на него рядом. Игнат Клементьевич поместился в кресло, а Адамчик остался стоять у дверей, будто охраняя помещение. Атаман крякнул:
— Беспризорники?
Я молчал. Игнат Клементьевич посмотрел на меня вопросительно, чуть наклонив голову, и тогда я отрицательно покрутил головой. Он хмыкнул:
— Да, понятно, на беспризорников не похожи.
Изя, не привыкший сдерживаться, заёрзал на сундуке, и я остановил его жестом. Изя послушался и затих. Игнат Клементьевич ещё раз вздохнул, и тут Адамчик объявил:
— Его Максом звать. Я его давно уже подметил, он тут крутится постоянно. Хороший парень, крепкий.
— Макс? Немец, что ли? — уточнил Атаман.
— Нет, просто имя такое, не немец, — ответил я.
Я сознательно умолчал о своём еврейском происхождении, надеясь, что мои голубые глаза и правильные черты лица помогут мне сойти за поляка. Или того же немца. Мать часто давала понять, что афишировать еврейское происхождение не нужно, что «антисемиты кругом, им только волю дай», а «свой свояка видит издалека». Это означало, что евреи меня найдут и вычислят сами, а остальным же знать, кто я на самом деле, не нужно. Благодаря моему имени и вполне европейской внешности за еврея меня принимали, только если узнавали моё отчество или же если я сам в этом признавался.
— Значит, не беспризорник, и звать тебя Максом. Понятно. — Атаман снова вздохнул. Я кивнул. — Ну что, задатки у тебя есть. Я бы даже сказал, что хорошие задатки. Только вот что, тебе сколько годков-то?
— 12! — выпалил я. Потом вспомнил, что надо было соврать и прибавить себе год, согласно документам, но увидел, что Атаману мой возраст понравился.
— 12 — это хорошо. Это в самый раз, — одобрительно крякнул он. — Это очень, очень хорошо. Дай-ка я на тебя гляну поближе.
Я встал с сундука и подошёл чуть ближе, а он, увидев моё смущение, сказал:
— Да подойди сюда, не съем я тебя.
Я подошёл, и он покрутил меня, поворачивая влево и вправо, щупая мышцы, а потом приказал сесть на шпагат. Шпагат я делать умел, но мало уделял ему внимания.
— Так, надо будет поработать над этим, но растяжка имеется, — будто про себя отметил Атаман. Вид у него был как у человека, покупающего лошадь на базаре.
Мне вдруг перестало нравиться это место и стало неуютно в этой комнате.
— Так что же, не беспризорник, значит. А то тут ошиваются разные. Все в акробаты хотят поступить.
Это было правдой. Около цирка действительно вились целые толпы грязных, вшивых беспризорников. Отлавливать их приходили бригады комсомольцев, а потом отводили в приюты. Ребята эти были моего примерно возраста, но грязные, оборванные и вечно голодные. Мы с Изей их побаивались, но научились обходить стороной и вести себя уверенно и достойно, так, чтобы беспризорники нас не трогали. Беспризорники мечтали поступить в цирк и ездить с цирком «на гастроли», что в их представлении означало колесить по всей стране и получать хлеб за то, чтобы «пару раз покувыркаться на арене».
— Так ты что же, хочешь стать акробатом?
— Да. Очень хочу.
— И жильё тебе не нужно?
— Нет, не нужно. Я тут рядом живу.
— Понятно. — Атаман задумался. Затем снова спросил: — А что же, ты, может, и в школу ходишь?
— Конечно, хожу, — ответил я.
— Так чему же вас там учат? В школе вашей? — спросил Атаман.
Вопрос мне показался странным, но я решил, что будет невежливо на него не ответить.
— Разному учат, я в техникуме учусь, там у нас математика и основы физики, и ещё разное.
— Понятно, понятно, значит, обучают всё же, а я-то думал, советская власть всю науку отменила. Это отрадно, — заметил Игнат Клементьевич. — Ну вот что, Макс, я думаю так. Раз ты учишься в техникуме, в акробаты тебе поступать не надо. Потому что жизнь у цирковых такая, что альтернативы нет. Цирк — это навсегда. Понимаешь?
Я кивнул, хотя не понимал его слов. Только почувствовал, что ещё вот-вот, и он мне откажет, и от этой мысли мне стало горько и обидно.
— Так вот что я тебе скажу, Макс. Ты можешь приходить к нам и заниматься, у тебя явно природный талант, такое бывает исключительно редко. Я это вижу, ценю, но раз у тебя есть родители и ты обучаешься наукам, то забрать тебя в цирк я не смогу. Это раньше такое бывало, убегали от родителей и уезжали с цирком на гастроли. А мы-то здесь надолго. Найдут ведь тебя рано или поздно, и меня накажут. Бывало уже. Так что ты смотри, учёбу свою не бросай. Техникум этот. Но захаживай. И если хочешь, можешь даже с Адамчиком репетировать. В паре. Я думаю, у вас хорошо получится.
Атаман замолчал и пожевал губами. Затем подкрутил усы и покачал головой.
— Спасибо вам! Я обязательно буду, зайду, — сказал я.
— До встречи, Макс, — ответил Атаман. — Захаживай. — Затем, повернувшись к Адамчику, он процедил: — Ты проводи их, Адамчик, и возвращайся.
Мы с Изей вышли из гримёрной и последовали за Адамчиком. Обратный путь показался мне гораздо короче, и уже через несколько минут мы были на жаркой площади перед цирком.
— Ну что, Макс, давай тогда встретимся на днях? — Адамчик протянул мне руку.
— Да, конечно. — Я пожал его руку, а потом спросил: — Так я не понял, я что, могу с тобой тренироваться? Могу акробатом стать?
— Конечно, это он тебя так проверяет.
— Проверяет?
— Ну да, хочет удостовериться, что ты серьёзно к вопросу подошёл. Ты ему понравился.
— Так значит, он меня в цирк принял?
— Ну, не совсем. Пока что только в стажёры.
Адамчик
Мой дебют в цирке состоялся в мае 1925-го. Учебный год подходил к концу. Впереди было целое лето, которое я решил посвятить цирку. Мать была довольна тем, что мы с Изей были «при деле» — уходили рано утром, а домой возвращались за полночь, после того, как заканчивались представления. По утрам мать обнимала нас, давала булку каждому, и мы убегали из дому.
Лето 1925-го было самым прекрасным летом моего детства. Мы с Изей появлялись в цирке около 11. К тому времени все были на месте, на арене репетировали, но цирк ещё был полусонный. Было ещё довольно тихо и спокойно. Основные репетиции начинались после полудня, и у нас образовывался целый чудесный час, когда можно было погладить любимую лошадку, поболтать с ребятами или же просто посидеть и полюбоваться окружающим нас сказочным миром. Утренний цирк был прекрасен. Арена была свежевыметенной и пахла душистой стружкой. Летнее солнце светило внутрь как-то особенно радостно и чисто, и весь мир казался мне добрым и ласковым. Мы с Изей обычно поглощали мамины булки уже прибыв в цирк, потому что с утра мы торопились и не хотели задерживаться дома. Мы боялись, что мать вдруг не отпустит нас гулять или же вдруг придумает нам какие-то домашние дела. Когда я вспоминаю это время, то удивляюсь, почему Люся никогда с нами не бегал в цирк. Да и мы почему-то не звали его с собой. Как-то так установилось, что мы с Изей были неразлучны, а Люся жил своей жизнью. Мы же с Изей были неудержимы и просидеть дома больше часа просто не могли.
После 12 в цирк приходил Адамчик и начиналась наша репетиция. Работали мы в паре, и очень быстро сработались. Работа в паре, как я понял с первого же дня, требовала огромного напряжения от нас обоих и полного доверия друг у другу. Работать в паре — это значит полностью доверять партнёру. Ведь от партнёра зависит не только успех твоего трюка, но зачастую и твоя жизнь. В 13 лет осознание собственной смертности притуплено. Подросткам кажется, что им нечего терять, и что их тело способно на всё. Именно поэтому настоящие акробаты приходят в цирк ещё в детстве, чтобы потом сохранить это чувство бесстрашия, которое взрослым уже недоступно. Несмотря на это, я всё равно чувствовал, что некоторые наши с Адамчиком трюки находились на грани.
Адамчик пока что был ещё только запасным акробатом и выступал исключительно в паре. Его уже готовили в солисты, но все остальные акробаты были слишком продвинуты для того, чтобы с ним тренироваться для выступлений в паре, и тут как раз подвернулся я. Из меня не собирались делать циркового — ведь я был студентом и не хотел оставлять свою жизнь ради цирка. Во всяком случае, так я думал. Ещё что-то останавливало меня от того, чтобы полностью влиться в цирковой коллектив. Несмотря на мои акробатические способности, я был другим. Я не вырос в цирке, не зависел от цирка, мог найти себе другое дело, а все цирковые, как я вскоре понял, были исключительно преданы цирку. Для них ничего другого в мире не существовало. Отсюда и такое большое количество цирковых пар — люди находили партнёров среди себе подобных, потому что иначе не могли. Другой жизни для них не существовало. Цирковых нормальные люди, зрители, обыватели, понять не могли. Несмотря на это, на то, что я был другим, настолько непохожим на моих цирковых коллег, у меня были хорошие гимнастические задатки, и мне разрешили тренироваться. Я стал в цирке почти что своим. Меня узнавали, со мной здоровались, и меня пускали на представления. Это, как я сейчас понимаю, было вершиной успеха для такого, как я, для обывателя. Не циркового человека, которым я являлся.
Через некоторое время Адамчик, уже перешедший в солисты, перестал со мной заниматься, но мне всё так же разрешали тренироваться и приходить на представления. Меня полюбили. Изя, который оставался моим извечным спутником, начал тоже постепенно вовлекаться в цирковую жизнь, и через несколько лет наших еженедельных тасканий в цирк он тоже добился определённых акробатических успехов. Изя всё повторял за мной, и силовые упражнения давались ему особенно легко. Он обещал быть ниже и крепче меня, что хорошо дополняло мой ассортимент трюков. Я привык видеть в Изе ребёнка, младшего братика, только и всего, но вскоре Изя почти что стал мне ровней. Мы стали работать в паре, и у нас уже кое-что получалось. Цирковые нам были рады и даже разрешали давать выступления перед началом основного спектакля, разогревая таким образом публику.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.