Глава первая. Из неизвестности — в Петербург
19 сентября 2019 года, в славную доковидную эпоху, доживающую, впрочем, свои последние денечки, из неизвестности в Петербург шел самый обыкновенный поезд, в одном из купе которого коротали время три не совсем обыкновенных пассажира. Один из них был роста высокого, другой — среднего, а третий так и вовсе маленького. Лицо высокого дышало энергией и властностью, хотя проскальзывало в нем и что-то задиристо-мальчишеское. Лицо невысокого было неопределенно — одно из тех лиц, которые мы мельком видим и тут же забываем каждый день. Самым же замечательным было лицо пассажира среднего роста. Как бы получше описать его? Во-первых, это несомненно красивое лицо и даже несколько женственно-красивое. Во-вторых, это лицо человека, прекрасно знающего себе цену. В-третьих, цена эта, в свое время несомненно высокая, в настоящее время была неопределенной. Представьте себе золотой слиток в тот день, когда цена на золото по каким-то неведомым причинам резко упала. Да, цена упала, но золото остается золотом — таким вот слитком упавшего в цене, но все же при любых условиях остающегося ценным золота и было лицо пассажира среднего роста.
Итак, три разноростных человека, вместе со своими лицами, сидели в купе. Довольно долгое время троица сидела молча, не вступая друг с другом в беседу, но наконец одному из них, а именно высокому, надоело повисшее в купе неловкое молчание, и он обратился к «золотому» пассажиру среднего роста (в дальнейшем именуемым «средним»):
— Не возражаете, если я, выражаясь литературным языком, вступлю с вами в общение. Деваться-то нам некуда — все равно ведь познакомимся.
— Совсем не возражаю, — с охотою поддержал разговор средний, хотя, по-видимому, он с такою же охотой сидел бы и в полном молчании. — Всегда приятно поговорить с человеком, выражающимся литературным языком.
Следующий вопрос высокого, однако, был скорее бесцеремонно-кратким, а вовсе не изысканно-литературным:
— Зачем в Питер едете?
— По делу, — в тон ему ответил средний.
— Какому?
— По важному.
— Очень важному? — несколько насмешливо спросил высокий, как будто бы не верил в существование очень важных дел — во всяком случае для других.
— Очень, — спокойно и серьезно ответил средний и, в свою очередь, спросил:
— А вы?
— Зачем в Питер еду?
— Да.
— По делу. По важному. По очень важному делу в Питер еду. Так что мы оба едем в Питер и оба — по очень важным делам, с чем я нас и поздравляю.
— А я так просто из отпуска домой возвращаюсь, — вклинился в разговор человек маленького роста (в дальнейшем именуемый «маленьким»), которого, впрочем, никто ни о чем не спрашивал и чье замечание, таким образом, повисло в воздухе. Высокий же продолжил разговор со средним:
— Вы иностранец?
— Нет, — с улыбкой ответил средний. — А что — говорю неправильно? Или с акцентом?
— Вроде без акцента и не то, чтобы неправильно, но как бы немного через силу — как будто нужные слова подыскиваете.
— Понятно. Просто я очень долго не был в России, наверное, лет десять, — за границей обретался. Вот, навыки живого общения на русском и подрастерял.
— А что за границей делали?
— Лечился.
— Лечились? От чего лечились?
— Трудно сказать — меня потому за границу и отправили, что не могли точный диагноз поставить, а в Швейцарии как раз открылось заведение, где собирали таких вот «странных» пациентов, про которых не скажешь, что они в своем уме, но и сумасшедшими не назовешь.
— Ну, этак про любого можно сказать, — опять встрял маленький, но снова был проигнорирован.
— И что, вылечили в итоге? — продолжил вопрошать высокий.
— Вылечили, а точнее я сам вылечился, да я, впрочем, и не совсем болел. Мне просто надо было успокоиться, а лучшего места для успокоения, чем Швейцария, не найти.
— Так же как и худшего места, чем Россия.
— Пожалуй, вы правы. Мой врач активно не советовал мне возвращаться на Родину — говорит, может быть рецидив. Но я в последнее время сильно тосковать стал.
— Ностальгия, что ли?
— Она самая. Прямо хоть в петлю лезь. Ну а чем в петлю, лучше уж домой, в Россию.
Все трое на минуту задумались: как можно интерпретировать данную фразу и стоит ли ее считать комплиментом России? Наконец, высокий бросил мысленные интерпретации и продолжил разговор:
— Мы, кстати, так и не познакомились. Вас как звать-то?
— Михаил. Михаил Юрьевич Лев.
— И чем же вы, Михаил Юрьевич, заниматься в России собираетесь?
— Я не собираюсь, я уже и так занимаюсь. Я — писатель.
Тут маленький засмеялся, высокий же посмотрел на среднего испытующе-соболезнующим взглядом, как будто желая убедиться в его все же не до конца залеченном сумасшествии, — с тем, чтобы уже более с ним не разговаривать. Тот, однако, совершенно спокойно выдержал этот взгляд, как бы еще раз проговорив: «Да, я — писатель, не сомневайтесь даже». Но высокий сомневался:
— Лев, Михаил Юрьевич… Не слышал о таком писателе.
— Мудрено было бы услышать. Я ведь писателем по-настоящему только в Швейцарии и стал — во время лечения. Лечение творчеством — распространенная практика; знаете ведь, например, как душевнобольные любят рисовать.
— Да, но на этом основании вовсе не всякий душевнобольной может назвать себя художником.
— Вы правы, хотя согласно современным представлениям, с вами могли бы и поспорить. Лично со мной спорят постоянно, без устали воспроизводя один и тот же вопрос: «Кто определит — художник перед вами или нет?»
— Кто разбирается в искусстве, тот и определит, — безапелляционно ответил высокий на этот, признаться, совсем не простой вопрос.
— Замечательно. А вы, к примеру, разбираетесь? — в свою очередь не без насмешки спросил Михаил.
— Разбираюсь, можете не сомневаться. Правда, в живописи не особо, а вот как раз в литературе — вполне прилично, — по-прежнему уверенно заявил высокий, проигнорировав или вовсе не заметив насмешливости. Надо сказать, что хотя изначально здесь и подчеркивалась властность и энергичность высокого пассажира, а также его некоторая бесцеремонность, но лицо его при этом несомненно можно было назвать еще и лицом интеллектуала. Представьте себе гиперактивного мальчишку, волею судеб запертого в библиотеке — с большой степенью вероятности его неуемная энергия уйдет в чтение, хотя ни по темпераменту, ни по складу характера он и совсем не похож на читателя. Вместе с тем сама его неуемность служит гарантией, что, став читателем, он прочитает очень много — если же библиотека будет подобрана со вкусом, то это почти является гарантией, что мальчишке будет привит и отменный вкус. Таким вот гиперактивно-вынужденным читателем, запертым в хорошей библиотеке, а потом выпущенным из нее на волю и казался высокий (скоро он и сам расскажет о себе, в целом подтвердив наши предположения), — отсюда его заявление о том, что он, мол, разбирается в литературе, не выглядело чрезмерно смешным или абсурдным (разве что несколько неуместным мог показаться его безапелляционный тон). Сделав это пояснение, возвращаюсь к диалогу:
— Разбираюсь, можете не сомневаться. Правда, в живописи не особо, а вот как раз в литературе — вполне прилично, — уверенно заявил высокий.
— Вот как! Так может, вы имеете какое-то отношение к издательскому бизнесу? Это было бы весьма кстати.
— Может и имею… А скажите, у вас папка на коленях лежит — это не рукопись случайно?
— Рукопись.
— Ваша поделка?
— Моих рук творение.
— И никаких других вещей я что-то у вас не вижу.
— Никаких других вещей у меня и нет. В одной этой рукописи вся моя суть и заключается. А иногда мне даже кажется, что я перестал быть собой и превратился в придаток к написанному тексту. Так что есть я или нет — теперь не так уж и важно, а вот рукопись — она должна существовать.
— Разрешите взглянуть?
Михаил охотно передал высокому папку, в которой обнаружилась скрепленная кипа бумаг — страниц этак в четыреста. Высокий с удивлением заметил:
— Это что же — всё от руки написано?
— В Швейцарии нам не разрешалось пользоваться компьютерами. Поначалу это довольно сильно напрягало, но, поверите ли, привыкнуть к отсутствию компьютера можно довольно быстро.
— Отчего не поверить. И все же это удивительно: читать — сегодня! — от руки написанный текст! Всамделишная рукопись. Правда, почерк у вас, надо сказать, прекрасный.
— О, в этом у меня настоящий талант, я прямо-таки каллиграф, прямо-таки Лев Мышкин.
— Несомненно. Ну а сам-то роман кто-то уже читал?
— Мой лечащий врач хотел прочесть, но он просил меня писать по-немецки или по-французски, а по-русски, сами понимаете, он не читал, как и другие пациенты. А по-немецки я писать пробовал, но у меня плохо получалось.
— А по-русски — хорошо?
— По-русски — хорошо.
— Вы, как я вижу, о своем романе довольно-таки высокого мнения.
— Какой же писатель будет невысокого мнения о собственном произведении? Иной еще только первые пробы пера делает, а туда же — напечатайте, говорит, меня тиражом не менее чем в миллион экземпляров, да еще нобелевскую премию вручить не забудьте. А не вручат или даже не напечатают — зажимают, значит, гения. Другой — еще хуже. Годами пишет, ничего не выходит, отовсюду одни щелчки получает; уже ото всех, от кого только можно услышал, что он графоман, а все равно надеется, что раздастся звонок, книгу его напечатают все тем же миллионным тиражом и вручат все ту же вожделенную нобелевку. Нет, писатели — народ в своем самомнении упорный. Непробиваемый в своем самомнении народ, — среднего, то есть Михаила, казалось, немного потешали все эти горе-писатели, хотя можно было уловить в его словах и сочувствие к ним. Высокий же продолжал смотреть на среднего с нескрываемым скепсисом, вероятно не отделяя его от требующих сочувствия горе-писателей.
— И вам тоже нобелевку подавай? — прямо издевательски спросил он.
— Нет, без нобелевки я обойдусь, а вот напечатать рукопись в каком-нибудь приличном издательстве надо.
— И приличным тиражом, конечно? — продолжил издеваться высокий.
— И приличным тиражом, — спокойно подтвердил Михаил. — Впрочем, с этим я особых проблем не предвижу.
— Это почему же?
— Да уж такой я человек: что другим с трудом дается, у меня как-то само собою выходит, — веско, без всякой рисовки сказал Михаил. Ни издевательский тон высокого, ни его резкость ни на секунду не смутили его.
— А у меня прямо наоборот: что всем легко дается, у меня никак не получается; случись мне что написать — ни в жизнь никто не напечатал бы, — грустно заметил маленький. — Я, наверное, даже самиздатом умудрился бы не издаться, — совсем похоронил он себя. Средний посмотрел на маленького с любопытством, но высокий снова его проигнорировал. Он весь погрузился в чтение рукописи.
— Так, первая фраза: «Начну с самого важного». Ишь ты, с самого важного он начнет. Интересно, что там у нас самое важное? А, вот оно что… Хм… Впрочем, сейчас, в поезде все равно вердикта не вынесешь… Писать вы, конечно, умеете, но кто сейчас не умеет писать? Всеобщее бедствие всеобщей грамотности. А это единственный экземпляр романа?
— Единственный.
— Какая любопытная ситуация… Кстати, я так до сих пор и не представился. Александр. Александр Сергеевич Томский.
— Постойте-ка… — снова зашевелился малорослый собеседник, которого, впрочем, до сих пор отказывались принимать в собеседники. — Постойте-ка, да не может же быть, чтобы…
— Может быть, — сурово и брезгливо прервал его высокий.
— Неужели вы тот самый Томский — сын того самого Томского — нефтяного миллиардера, который умер две недели назад и оставил вам всё свое неслыханное состояние? Журнал «Форбс» оценивает его в 10 миллиардов долларов! И всё теперь ваше. С ума сойти!
— Ну чего ему, скажите пожалуйста! — раздражительно кивнул на маленького Томский. — Ведь я тебе ни копейки не дам, хоть ты тут неделю предо мной пляши.
— И буду, и буду плясать. Вы думаете, я каждый день с миллиардерами встречаюсь? Денег-то ваших, мне, конечно, не потрогать, но, так сказать, лично прикоснуться…
— Только попробуй прикоснись — вмиг в окно вылетишь!
— Я фигурально…
— А я — буквально. Так и знал, что кто-нибудь привяжется… Писатели никому не интересны, а вот актеры, миллиардеры и всякие прочие президенты — прямо медом намазаны. Тьфу… Кругом одни сумасшедшие… Извините, Михаил Юрьевич.
— Не извиняйтесь, Александр Сергеевич.
— А что же вы едете как обычный смертный — в обычном купе? — продолжил маленький. — Я бы на вашем месте или уж целое купе себе выкупил, а лучше так и в своем собственном вагоне разъезжать. Средства позволяют.
— Но тогда бы я лишился удовольствия общения с тобой, а заодно вот и с Михаилом Юрьевичем не пересекся бы. А вообще я еще «не вступил в права наследования» — так это, кажется, называется. Вот, еду вступать.
— Кажется, у вас с отцом был какой-то конфликт…
— Ну не знаешь ведь…
— Ан вот и знаю. Глупов всё знает. Меня, кстати, Василием Глуповым зовут, хотя никто и не спрашивает. Конечно, невелика птица, а тоже имя-фамилию имею. Хотя как можно жить на свете с фамилией Глупов! Ну да живу как-то. Хотя…
— Поближе к делу.
— Правильно, не про себя же говорить — никому сие неинтересно. Не миллиардер ведь и даже не писатель… А вот представьте себе писателя Васю Глупова — купили бы вы книгу такого автора? Миллиардера Васю Глупова, может, еще и скушали бы… С деньгами всё скушают. Деньги, как известно, даже и таланты человеку сообщают. Такая уж волшебная вещь.
— Деньги — вещь неплохая, но ничего волшебного в них нет. Деньги — это сила, но почти никто с толком этой силой не пользуется. Деловые люди всех мастей любят повторять: «На деньги дело надо делать». Оно верно, так и надо, но что они имеют в виду? — что на деньги надо сделать еще больше денег. А разве это дело? Нет, не дело. Совсем не дело. А уж что касается трат… Дальше покупки высокотехнологичных игрушек, пользования моделей или швыряния пачек в камин дело не идет. Особенно все эти рогожинско-швырятельные жесты меня бесят. Это, конечно, верх оригинальности — спустить всё в унитаз и считать себя на этом основании человеком с широкой душой! Просто Эверест оригинальности! Бесит!
Александр проговорил всё это с жаром — он явно повторял наболевшие и уже многократно произнесенные про себя слова, — теперь же слова эти вырвались наружу подобно лаве. Извергнувшись, вулкан-Александр обратился к Васе Глупову:
— Вот тебе сколько денег нужно для счастья?
— О, отчего бы и не помечтать в компании миллиардера! Да, пожалуй, много денег мне и не надо. Пятьдесят тысяч долларов меня вполне устроили бы.
— В месяц?
— На такие пряники судьбы я не рассчитываю. С меня хватит и единовременной выплаты.
— Получишь миллион.
— Что-что?
— Миллион, говорю, получишь.
— Вы это серьезно?
— Серьезно, и при свидетеле к тому же. Что, думаешь, осчастливил я тебя?
— Если только это не шутка. Знаете, пока деньги не в руках, всё как-то…
— Ладно, ладно, будут и в руках. Ха-ха, забавно получилось: только что осудил рогожинско-швырятельные жесты — и тут же миллион на ветер выбрасываю.
— Я — не ветер. Как говаривал Тартюф: «Я оборот деньгам похвальный дам».
— На благо ближнему?
— На свое собственное, если разрешите.
— Собственное благо всегда иллюзорно.
— Это почему же?
— Долго объяснять, да и место неподходящее, да и не поймешь ты.
— Куда уж нам! Мы, как говорится, в университетах не учились…
— Не обучались, — поправил не совсем точную цитату Томский.
— Мы в университетах не обучались… — послушно поправился Василий.
— Оно и видно. Хотя Мольера и Булгакова при этом цитируешь; образование, значит, приличное имеешь, придуриваешься больше.
— Что еще остается придурку как не придуриваться?
— Ну и придуривайся, раз сам себя придурком считаешь, а я тебя переубеждать не стану, — раздражительно отрезал Томский.
— Переубеждать не надо; дайте мне только миллион, — вот я уже и не придурок.
— Дам, не волнуйся. Хм, мне и самому интересно, что ты с миллионом сделаешь. Впрочем, именно что ничего интересного. Нет у людей фантазии. Насмотрелся… Так что ты там про меня с отцом якобы знаешь?
— Да говорят, а точнее показывают (я по ящику сюжетец видел) — так вот, говорят, что женщину вы с ним не поделили.
— Тьфу ты, мерзость какая… Желтизна на желтизне.
— Неужели неправда?
— Про все эти сюжетцы уместен другой вопрос: «Неужели хоть что-нибудь из этого правда?» Конечно, неправда. Знаешь, какая любимая поговорка всех этих желтушников?
— Дыма без огня не бывает?
— Конечно. Они именно что напустят дыма, а потом и говорят: раз столько дыма, не может быть, чтобы и огонек где-то под ним не теплился. Тем и живут.
— Но ведь была женщина, даже интервью с ней показывали.
— Ну, раз интервью, значит, всё! Впрочем, успокойся, женщина такая была и даже стычка у нас состоялась по ее поводу…
— А говорите — вранье.
— И говорил, и говорю. Не из-за нее мы с отцом поссорились. А там история банальная — олигарх на крючке у охотницы за олигархами. Ты, кстати, это интервью-то сам видел?
— Видел.
— Ну и что скажешь про мадам?
— Красивая мадама.
— И этот туда же. Вот скажи ты мне — ну что в ней красивого?
— Прямо как с обложки журнала сошла. Гламурная женщина — мечта фотографа.
— Гламурного фотографа. Вы не представляете, Михаил, какие они страшные, когда с ними хоть немного в общение войдешь. Буквально тела без душ, я не преувеличиваю, именно такое впечатление многие из них производят. А всё, что проглядывает в них от души — они всё это мгновенно душат. Боятся всякого проявления живого. Ну да это отдельный разговор.
— История такая есть, — неожиданно сказал Михаил.
— История?
— Да, история о возникновении пластической хирургии. Не слышали?
— Нет.
— Так я вам ее сейчас расскажу.
История о возникновении пластической хирургии
Жила на свете барышня — всем пригожая барышня, но сама она считала себя дурнушкой, а ей хотелось быть распервейшей на свете красавицей. Что делать? Обратиться к исполнителю различного рода суетно-тщеславных человеческих желаний, конечно — к самому дьяволу, то есть. Обратилась. Дьявол согласился помочь, но, как водится, под залог души. Девушка тоже согласилась. Тут-то, при передаче души и возникла загвоздка, потому как души у барышни не оказалось. Уж искали они душу-душеньку, уж как искали, — но даже и намека не нашли. Задумался дьявол, крепко задумался, а придумщик он все же большой, так что месяца через два нашел-таки выход из ситуации. «Грешники, — говорит, — обычно расплачиваются душой, ну а у кого нет души, пусть расплачиваются телом. Согласна ли ты изуродовать свое тело, но при условии, что окружающим будет казаться, что оно стало красивее?». «А им точно будет так казаться?» — спросила девушка. «Точно», — пообещал дьявол. Девушка согласилась и во мгновения ока была располосована скальпелем и накачана силиконом, так что из милой барышни превратилась в настоящего крокодила — ну да окружающие девушку люди в своем большинстве считали, что она превратилась-таки в красавицу — их взоры туманил дьявол, любой же человек, от дьявола хоть сколько-то отдаленный, прекрасно видел совершенную подмену. Так родилась пластическая хирургия, штампующая гламурных крокодилов; правда, обман слишком часто выходит наружу и для самых затуманенных глаз (так что только слепой не увидит, что нормальное тело безнадежно изуродовали) — ну да ведь не может же дьявол не обманывать и в мелочах. Такая вот история.
— Сами придумали? — вопросил Александр Высокий.
— Конечно, сам, — не без ехидцы ответил за среднего Михаила маленький Василий.
— Тебя, кажется, не спрашивали, — одернул его Александр.
— Зачем вы так грубо? — вступился за Василия Михаил. — Ни к чему это.
— Пожалуй, что и ни к чему, — согласился Александр. — Да он сам виноват — как будто и рад, что его свысока третируют. А, Вася, не прав я?
— Правы, как же вы можете быть неправы? Десять миллиардов раз правы.
— Видите, Михаил. Он сам напрашивается.
— Он напрашивается, а вы не ведитесь. Человека третируют, он привыкает и начинает вести себя так, как будто напрашивается на третирование — вот его и дальше третируют, причем всё больше и больше, — а он всё больше напрашивается.
— Это уже как будто новая история начинается, — снова не без ехидцы заметил Вася. — Жил на свете человек, которого все третировали…
— Видите — таких персонажей не третировать, так они враз распускаются.
— Ничего, ничего… Жил на свете человек, которого все третировали. Это он меня хорошо поддел… Славно поддедюлил, если уж литературным языком выражаться.
— Поддедюлил — словцо-то какое! Где-то я его встречал, но так сходу не вспомню — где. У Достоевского где-то, — призадумался Александр.
— Какое — у Достоевского. Гоголевское словечко. Типично гоголевское, — выразил свое мнение Василий.
— Достоевское, достоевское, — стоял на своем Александр. — Михаил нам сейчас подтвердит, что достоевское — он-то наверняка помнит.
— Подтверждаю, что гоголевское, — улыбнулся Михаил. — Но я со своими историями и словечками влез, а вы нам так свою историю и не дорассказали.
— Я уж и забыл, где остановился, — сказал немного раздосадованный своим поражением в споре Александр.
— Как же, как же, — снова напомнил о себе победитель Василий. — На гламурной красавице с обложки и остановились. Той самой, на которую смотришь — она вроде красавица, а на самом деле — испеченный диаволом крокодил. Вы еще из-за этого крокодила с отцом разругались.
— Да не из-за нее, я же сказал. Разругались мы совсем по другим причинам, а тут еще эта история с гламурной «красавицей»; ну, я ему и высказал пару слов.
— А он?
— А он мне пинка под зад. Проклял, лишил наследства и выбросил на улицу. Звучит, как в романе девятнадцатого века, но и в двадцать первом веке такое случается.
— А из-за чего вы изначально поссорились-то, вы нам так и не рассказали.
— Верно, не рассказал, хотя это самое главное и есть. Я хотел свой собственный бизнес открыть, а из отцова бизнеса, соответственно, уйти. Он и не то, чтобы сильно возражал, но его взбесило, что именно за бизнес я хотел открыть. А хотел я замутить (ужасное слово — и совсем не гоголевское!), так вот, хотел я организовать свое издательство.
Здесь Михаил, несмотря на всё свое величаво-непоколебимое спокойствие, заметно оживился и почти воскликнул:
— Издательство!
— Именно. Давняя моя мечта. Тут придется небольшую предысторию рассказать — о том, как моя жизнь складывалась. Отец всегда деньги зарабатывал — такой, знаете, купчина настоящий, разве что без бороды. Заработал, прогулял, — и опять на заработки. Заработал, прогулял — на заработки. Романтика! Но это я шучу, хотя гулякой он был и отменным — как и зарабатывальщиком, впрочем. Крепкий мужик и одновременно рубаха-парень. Но, как часто бывает с такими грубоватыми гуляками, жену он себе нашел почти полную противоположность — образованную и тихую «хорошую» девушку, библиотекаря.
— Каким же ветром его в библиотеку занесло?!
— О, это часть семейной легенды. Полагаю, что ложь, ну да легенда как сложится — опровергать ее уже бесполезно. Как сказали, что Менделеев увидел периодическую таблицу, когда ему во сне упало яблоко на голову — всё, значит, так оно и есть. Да и мать говорила, что это правда — не про Менделеева, а про отца. Якобы он редкую книгу искал — хотел подарок кому-то там сделать; надеюсь, хоть, деловому партнеру, а не постельной партнерше. Книгу ему насилу выдали (редкая книга), а он ее и подарил — возвращать и не подумал. Безумный штраф еще заплатил. Вообще, отец вокруг любого дела умел какой-то нездоровый шум и возню устроить — есть такие люди. А параллельно он в мою будущую мать влюбился, если только можно назвать его темную страсть столь чистым именем. Произвести впечатление он умел, в этом ему не откажешь. Хвост распушил — и давай очаровывать. В общем, скоро и свадьба состоялась, а через какое-то время и я на свет божий выплыл. Отец был из тех отцов, которые детьми (пока они маленькие) интересуются мало, так что я больше на материнском попечении находился. Мелкая, но характерная деталь: отец настоял, чтобы мать бросила работу. Ну а что остается женщине без работы? Дом и ребенок. Домом она почти не занималась, готовить не умела и не любила (да отец и редко когда дома ел) — в общем, занималась она почти исключительно мною. А больше всего любила она мне читать. Жюль Верна и Конан Дойля — пока я был маленький, а как чуть подрос, так и более серьезную литературу, вплоть до Толстого с Достоевским. Очень любил я эти чтения, особенно ласково-баюкающий материнский голос. Любящие мамы — лучшие аудиокниги на свете.
А потом мама умерла, мне тогда было двенадцать лет. Темная история. Когда я подрос, отец решил, что пора меня, как он сформулировал (в присутствии мамы) «оторвать от материнской сиськи», а то я, мол, девчонкой вырасту. Решил и сделал: забрал меня и поселил в отдельной квартире, причем мама даже не знала — где. Для нее это было концом всего, что хоть как-то привязывало ее к жизни. Результат: осенью отец забрал меня, а уже зимой мамы не стало. Я почти не сомневаюсь, что она покончила с собой, хотя официально она умерла от воспаления легких, — ну да кто не хочет жить, найдет способ умереть. Можно, например, заболеть и не лечиться… — а я самолично видел, как во время болезни мама подошла к окну и распахнула его, подставив свое больное тело под порывы ледяного ветра. Я вскрикнул, мама смутилась и сказала, что ей не хватает воздуха… Вскоре она и слегла так, что уже не встала. Вы спросите: как я мог увидеть и вскрикнуть? — ведь я тогда уже не жил дома. Это правда, но память иногда играет с нами странные шутки. Мне кажется, я видел эту сцену — скорее всего раньше — тогда мама тяжело болела, но выздоровела, хотя, похоже, уже тогда она больше хотела умереть. А может, я просто всё себе нафантазировал — не знаю… Но под конец она и так всё время была в подавленном состоянии: из-за неудавшегося брака и отсутствия каких-либо занятий и перспектив. Какое-то время они с отцом сильно ругались (мама находила переписку с девицами в его телефоне), а потом она не то чтобы смирилась, но понемногу снизошла на нет. Только я и поддерживал ее на плаву, а теперь и меня забрали. В общем, она очень быстро превратилась в тень, заболела и умерла.
В конфликтах с отцом я, разумеется, всегда был на ее стороне; я в этом смысле чисто фрейдистский ребенок — маменькин сынок, ненавидящий отца. А уж когда мама умерла, моя ненависть достигла апогея, и я смотрел на отца не иначе как на убийцу. Впрочем, даже сейчас я виню в ее смерти именно его, и уверен, что прав.
Сами понимаете, что при таких условиях наши с отцом отношения выстраивались туго, а после смерти мамы он наконец вплотную «занялся» мною. Убив маму, он захотел убить во мне и всё, что она в меня вложила. Отец вообще хотел вылепить из меня «настоящего мужчину», в самом таком пещерном понимании. Хотя нет, не в чисто пещерном, а в сочетании пещерного понимания с современным. То есть внешне — цивилизованный человек, а на самом деле — всё тот же мужик с дубиной, всех мыслей у которого — как бы побольше территорий пометить и самок обрюхатить. Он мне так прямо и говорил: «Всё, что в книгах написано, и всё, чему вас в университетах учат — муть. Правда жизни испокон веков не меняется. У кого сила, тот и правит. У кого деньги, тому и поклоняются. Посмотри кругом и убедишься, что я прав. Все эти рефлексирующие нищеброды, которыми заполнена вся эта так называемая литература — сплошь какие-то недоделки. Читал я как-то … „Над пропастью во ржи“, что ли… Этому парню просто ремня надо было вовремя всыпать — он бы школу враз и закончил. Так нет, с ним носятся как с писаной торбой, а сам он носится со своими подростковыми мыслишками и комплексами. Сцена с девушкой по вызову — апофеоз просто! Что делать с ней не знает — и давай разводить антимонии по поводу как ему ее жалко, или что там… А вы, глупцы, всё это читаете, и сами потом такими же недоделанными подростками остаетесь».
Книги он вообще ненавидел до самозабвения. Помню, как-то он прокомментировал документальный фильм про нацистов: «Книги и евреев в печку — это правильно». Как видите, помимо того, что он был книго- и жено-ненавистником (точнее, сексистом, то есть женолюбом и женоненавистником одновременно), был он еще и антисемитом. Расистом, точнее — никогда он не упускал случая пошутить про негров, которые не хотят, чтобы их называли неграми. «Как негра ни назови — белее он от этого не становится», — пошучивал он. Вообще, репертуар его расистских подколок был неисчерпаем, но, удивительное дело, если бы вы впрямую спросили у него: расист ли он, то он бы ответил, что — нет, не расист. После чего обязательно добавил бы: «У меня даже есть друг-еврей». О, этот друг-еврей! — каждый современный расист считает себя обязанным иметь такового, чтобы уже полностью развязать себе руки и городить любую расистскую хрень. Я, кстати, так и не увидел этого загадочного друга отца. Подозреваю, что все друзья-евреи антисемитов являются такими же воображаемыми, как и воображаемые друзья одиноких детей. Современность, слава небу, нетерпима к расизму, так что расистам приходится как-то выкручиваться, обманывая в том числе и самих себя. Однако, перефразируя расистскую подколку отца: сколько бы расист ни называл себя не-расистом, меньшим расистом он от этого не становится. Но это так, к слову. Вернемся к моему отцу. Книгофоб, женоненавистник, да еще и расист. Чудное сочетание! Он даже составил длиннющую родословную, по которой выходило, что он является самым чистокровным русаком (а всякий «не-расист» почему-то считает своим долгом доказать, что в нем нет ни капли чужой крови), ведущим свой род от каких-то там уже не вспомню кого из времен Ивана Третьего, а то и еще раньше. При этом Гитлера он не любил, называл истеричкой, а вот про Сталина говорил: «Правильный мужик, суровый». Впрочем, это к делу отношения не имеет — так, еще один штришок к портрету.
Но в одном я бы отдал отцу должное — он вполне разумно не подпускал меня к большим деньгам. Не знаю, может, это просто от жадности, ну да не суть. Главное, что лет до пятнадцати я вообще не понимал, что являюсь сыном миллиардера, а когда до меня наконец дошло, очень мне захотелось получить свою часть пирога, ну хотя бы пирожок, так сказать, но отец был непреклонен: «Мне не нужен избалованный сынок богатых родителей; пока сам не заработаешь — больших денег не увидишь». Но я их видел, конечно, — только со стороны. И деньги большие, и больших людей с большими деньгами. А как со стороны на эту публику посмотришь, так частью этой публики уже не очень и хочется быть. Но как бы то ни было, а, закончив университет (отец, при всей своей нелюбви к обучению, и мысли не допускал, чтобы я остался без диплома), в бизнес отца я все же впрягся. Отец был тем еще тараном (тиран-таран); если ему что в голову пришло, то противостоять ему мог только человек со сходной силой воли. А я слабовольным не был, но просто я тогда сам не очень-то понимал, чего мне от жизни надо, поэтому плыл по течению, а направлял это течение отец. В общем, я жил тогда, как почти все живут — что-то делал, непонятно зачем, думая иногда: неужели так вся жизнь и пройдет? В голове — котировки акций и всякая прочая дребедень. Одно время я даже книги читать перестал. Наверное, года за три ни страницы не прочел.
Впрочем, это я сейчас так скептически о том времени говорю, а тогда, помнится, здорово я во все эти бизнес-дела втянулся. Хватка у меня была отцовская, да и голова соображала. Знаете, есть свое извращенное удовольствие в том, чтобы следить, как увеличиваются циферки на счете. Вроде как действительно что-то важное происходит. Да и вообще — азарт, адреналин, даже романтика своего рода: утром — деловые переговоры в Париже, вечером — в Риме; женщины роскошные вокруг порхают — эти самые мадамы глянцевые, крокодилы силиконовые. В общем, отец уже почти восторжествовал — я уже почти превратился в самого что ни на есть настоящего мужчину. Еще бы немного и…
Но потом я случайно наткнулся на один текст. В инете. Он назывался «Сон смешного читателя» — стилизация под рассказ Достоевского «Сон смешного человека». Надеюсь, вы читали «Сон смешного человека»?
— Думаю, в нашем купе все и всё читали, — предположил Вася Глупов, Михаил же задумчиво промолчал.
— И я так думаю. А рассказ из инета я вам сейчас тоже прочту, он совсем короткий, а без него и мой рассказ дальше не пойдет. Так что я посчитаю вас как бы Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном, а сам превращусь в доктора Мортимера, читающего им древнюю рукопись.
Томский достал планшет, несколько секунд ушло у него на поиски требуемого текста, после чего он начал читать:
Сон смешного читателя
Я смешной читатель. Они называют меня еще сумасшедшим, что ж, они правы, наверное, хотя мне-то так не кажется. Их смешит, что я принимаю всё прочитанное в книгах за чистую монету, им кажется, что это ненормально, ну а я не пойму другого — разве, когда они читают книги, то не думают, что всё это взаправду? Когда-то мне довелось читать Декарта, а он говорит, что сомневаться можно во всем, кроме сомневающегося во всем «я». Но я не согласен. Сомневаться можно во всем, кроме того, что написано в книгах, причем в книгах художественных. Раскольников, Константин Левин, Джейн Эйр, Шерлок Холмс — разве можно хоть на миг допустить, что их не существует? Нет, это никак невозможно. Декарт просто не дожил до их появления, а то, верно, согласился бы со мной. С кино та же история, и с мультфильмами, естественно, тоже. Причем, например, диснеевского мульти Винни-Пуха, конечно, не существует, а вот советский мульти-Винни-Пух, тот самый, созданный Хитруком, Заходером и Леоновым, конечно же, бессмертен, ну или, как я подозреваю, переживет даже и Винни-Пуха Милна. Но это я немного уклонился в сторону, хотя и не совсем, потому как всё сейчас увяжется в одно: и книги, и фильмы.
А тогда я читал «Властелина колец» Толкиена, кстати, одна из моих любимых книг — пусть бы кто-нибудь попробовал сказать, что Гэндальфа и Арагорна не существует! Смешно ведь, правда? И вот чтение подходит к концу, а я в сотый юбилейный раз подхожу к Ширу, где, как оказывается, в отсутствие спасающих Среднеземье хоббитов начали твориться всякие темные дела… Тут-то меня и накрыла весть: «Властелина колец» экранизировали! Некто Питер Джексон экранизировал. Ну и шума же было вокруг этой экранизации! — я, понятное дело, не мог пропустить ее. Собрался я, значит, и пошел в кино. Темные дела, творящиеся в Шире, оказались ничем по сравнению с темными делами, творящимися на экране. Я смотрел на гламурный Шир, на опереточных черных всадников, на свеже-нашампуненного Арагорна, и на сердце у меня становилось все тяжелее. Как я досидел до конца не помню, так же плохо я помню, что со мной творилось долгое время после просмотра. Друзья смеялись надо мной, они говорили мне, что это ведь только кино, да и кино неплохое, — я говорил им, что смертельно ранен, подобно Фродо, пронзенному кинжалом короля-призрака. Они смеялись и над этим, им всё казалось смешным. А я ждал продолжения. Не знаю почему, но я должен был досмотреть этот фильм до конца. Испить чашу, так сказать. Так я прожил целый год, или сколько там прошло до того, как на экраны вышла вторая часть экранизации. Чего же все-таки я ждал? Что вторая часть будет лучше? Что по мановению волшебной палочки злые чары рассеются, и мы увидим мир Среднеземья не только мысленным взором читателя, но и физическим взором зрителя? Конечно, ничего такого я не дождался, хотя вторая часть вроде как и оказалась чуть лучше первой, если можно говорить о чем-то лучшем в отношении чего-то настолько плохого. Но, если даже вторая часть и была чуть лучше, то мне, после ее просмотра, стало только хуже. Друзья же смеялись надо мной пуще прежнего, кто-то даже сказал, что «он, пожалуй, еще помрет от горя — вот смеху-то будет», — я тогда запомнил эти слова. А что в них смешного? — чистая логика. Приобщаясь к реальности, живешь; приобщаясь к небытию, перестаешь и существовать. Я всегда подлинно жил лишь когда читал «настоящие» книги и смотрел «настоящие» фильмы — ничего не будет странного и в том, если я умру, погрузившись в пространство фильма небытийного. Вооружившись такого рода логичными, хотя и неконструктивными мыслями, я стал ждать выхода третьей, заключительной части экранизации. Дождался кое-как, хотя жизнь, кажется, и вправду уже еле-еле теплилась во мне. Третья часть, как я смутно и предвосхищал, добила меня. Чем ближе Фродо подбирался к Ородруину, тем и я всё ближе приближался к царству теней. Я буквально чувствовал, как жизнь покидает мое тело, и когда по экрану лениво поползли титры, мне показалось, что я умер, а на самом-то деле я заснул. Да, прямо в кинотеатре, при всей суматохе, которая всегда сопровождает поползновение титров, — когда включается свет, все поднимаются и продвигаются к выходу.
И снится мне, что я страшно разбогател, — что у меня в кармане лежит 100 миллионов не то долларов, не то евро. А ведь у меня в руках до этого никогда не было больше 10 тысяч рублей. Ну ясно, голова у меня пошла немного кругом, я бросился в книжный магазин и скупил все книги, какие мне только приглянулись, — а 100 миллионов как были, так и остались почти нетронутыми. Тогда, подобно Остапу Бендеру в схожей ситуации, я стал тратить деньги на всякие глупости — а на что их еще и тратить? — ходил по каким-то ресторанам, покупал какие-то ненужные мне вещи, подумывал даже о том, чтобы отправиться в кругосветное путешествие на собственной яхте, — но, честно говоря, я просто не знал, что мне делать с деньгами и всё больше воспринимал их как некую обузу, которую надо поскорее сбросить со своих плеч. В самом деле, когда у тебя миллион, это еще куда ни шло, но 100 миллионов — это явный перебор. И вот иду я как-то (во сне) мимо кинотеатра и вижу афишу: «Властелин Колец». Меня прямо как громом поразило. Вся боль, которую я пережил в реальности, обрушилась на меня и во сне. «Вот бы, — подумал я, — нашелся человек, который бы экранизировал „Властелина колец“ по-настоящему, чтобы перечеркнуть впечатление от увиденной фальшивки. Да где же найдешь такого человека, а главное, где взять деньги на экранизацию?» Тут-то меня и озарило: ведь деньги-то у меня есть!
Тут, как это и бывает во сне и в кино, произошел скачок во времени, и вот уже оказывается, что я режиссер и снимаю «Властелина колец». Дело, как водится, идет трудно. Просмотр кандидатов на роли, поиск натуры для съемок, десятки крупных, сотни средних и тысячи мелких проблем. А еще надо в бюджет уложиться. 100 миллионов евро-долларов, еще вчера бывшие грандиозной суммой, теперь вдруг оказались суммой едва-едва достаточной. Впрочем, и во сне я понял, почему я оказался обладателем именно 100 миллионов, а не, скажем, миллиарда. Миллиард оказался бы для меня тем же самым, чем были для меня сто миллионов в начале сна — чем-то излишним, что пришлось бы растрачивать на всякие глупости. А 100 миллионов приходилось экономить и тратить лишь на то, что необходимо, а не на компьютерное моделирование всяких троллей, которые всё равно выглядят до ужаса ненастоящими, или крепостей, которые всё равно выглядят крепостями из компьютерной игры. Много я ломал голову над тем, как решить проблему спецэффектов, а ведь без них всё равно не обойтись — или обойтись? Во всяком случае, я быстро определился с общей кино-эстетикой моего «Властелина» — он будет похож на «Дерсу Узала» Куросавы. Сам Дерсу — просто идеальный хоббит, жаль, нет ему подходящего хоббита-прототипа из книги — он как бы и Бильбо, и Арагорн, и Том Бомбадил в одном образе. И то, как они (Дерсу сотоварищи) идут по тайге — именно так мне и хотелось бы, чтобы хоббиты вышагивали по Среднеземью. Чтобы всё было по-настоящему, чтобы поменьше было всякого открыточного. Конечно, без чудес всё равно не обойтись. Как воссоздать сказочный Лотлориен, как снять вскипевшее смрадом мрачное озеро возле Мории, как изобразить черных всадников, чтобы они не выглядели просто дядями в черных капюшонах? Думать приходилось о многом, но я не унывал, я верил, что все проблемы решаемы. И вот, когда я очутился возле одного мрачного горного озера, которое привело меня в полный восторг, настолько оно совпадало с моим представлением о том, каким должно быть озеро из книги, я… проснулся.
Титры подходили к концу — оказывается, я и проспал-то всего несколько минут! Но если засыпал я уже почти развоплотившимся в призрак, то проснулся бодрым, как будто бы я и вправду режиссер, летающий с одного конца страны в другую в поисках натуры для съемок. Жизнь вернулась ко мне, и я теперь точно знал, что делать. Мне нужны деньги — 100 миллионов евро, ну или хоть долларов. И вот уже три месяца как я работаю не за страх, а за совесть — и уже отложил на свой кино-счет 30 долларов (по 10 в месяц). Друзья смеются надо мной, но я-то верю — начало съемок не за горами. 100 миллионов — не миллиард все-таки, добыть можно, лишь бы вера была.
Смешной читатель. (М.Ю.Л.)
— Вот такой рассказ… Что скажете?
— Концовка забавная, — сказал Вася Глупов, в то время как Михаил Юрьевич сосредоточенно-задумчиво смотрел на Александра Сергеевича.
— Концовка-то забавная, но мне по прочтении было вовсе не до смеха. Я же как будто про самого себя читал. Вплоть до того, что и «Властелин колец» — одна из моих любимых книг, и экранизацию Джексона я терпеть не могу, и о том, чтобы экранизировать «Властелина» «по-настоящему» — и об этом я, помню, думал. Да только вот есть между мною и героем этого рассказа одно существенное отличие.
— У вас есть деньги.
— В том-то и дело, что и есть, и как бы и нет, то есть тогда ведь не было. Деньги были у отца. А я вдруг понял, зачем мне нужны деньги, понял, в чем состоит мое предназначение. Я должен поддерживать Культуру. Финансово и организационно. Так я обрел смысл жизни — благодаря рассказу, случайно найденному в инете. Впрочем, это мои сегодняшние мысли, а тогда я еще не мыслил так глобально, как теперь. Тогда я просто подумал, что хорошо бы было запустить свое издательство. Просто для начала. А первым изданным мною автором должен был стать этот самый смешной читатель — М. Ю. Л. Я поклялся отыскать его и напечатать. Искал я его, искал, но так и не нашел. Что это вы на меня так странно смотрите? — спросил Томский у Михаила.
— Да вот думаю — признаваться или нет, но лучше уж, видно, сейчас признаться, а то потом смешнее выйдет.
— В чем признаться-то?
— Мой это рассказ.
— Что-что?
— Мой рассказ, говорю. М. Ю. Л. Михаил. Юрьевич.
— Лев!
— Да.
— Черт! Вы не шутите?
— Не шучу. Вот, смотрите — эта рукопись точно так же подписана.
Томский посмотрел, обратившись к последней странице рукописи. Действительно, там красовалась каллиграфически выведенная подпись: М.Ю.Л.
— А я-то был уверен, что всё это стер, уничтожил, — продолжал Михаил, он же М. Ю. Л. — Вот уж не думал, что кто-то вообще читал всю эту чепуху.
— Чепуху?
— Конечно, чепуху. Это ведь так, юношеские опыты. Я тогда много такого рода пустяковых рассказов-шуток насочинял — по самым разным поводам.
— В интересном направлении работали.
— В самом что ни на есть тупиковом. Мерзко все это.
— Что именно мерзко?
— Всякое там цитирование, оммажи и прочий плагиат. Есть что сказать — говори; нечего сказать — цитируй тех, кому сказать было что. А лучше так и вовсе помалкивай.
— Сурово. Но тут вы не правы. С цитированием и интертекстуальностью всё посложнее будет.
— Ничего сложного. Есть что сказать — говори сам, нечего сказать — цитируй других. Вот тут (Михаил снова указал на свою рукопись) — тут нет ни одной так называемой цитаты. Тут есть только…
— Самое важное? — всё еще насмешливо, но уже без всякого издевательства спросил Томский.
— Да, самое важное, — по-прежнему величаво-спокойно ответил Лев.
— Ладно, огорошили вы меня, конечно. М.Ю.Л.! Я даже сбился как-то. Про что я говорил-то?
— Про издательство.
— Да, так вот я и решил, что пойду к отцу и попрошу его выделить мне капитал, — чтобы начать свое издательское дело. Решил и пошел…
— Хе-хе, представляю себе реакцию вашего папаши… — опять присоединился к разговору Василий Глупов.
— Представляет он… Вообще, конечно, его реакция была предсказуемой, но люди иногда самым удивительным образом самообольщаются. К тому же в последние годы — с того времени, как отец всерьез «взялся за меня» — он стал куда более выносимым в общении, почти никогда на меня не орал; видимо мое положение «законного наследника» обязывало его относиться ко мне подобающим образом. Не могу утверждать точно — его кодекс поведения во многом так и остался для меня загадкой. В общем, мне показалось, что я могу поговорить с ним — и как сын с отцом, и как деловой человек с деловым человеком. Естественно, я ошибался, и вскоре мне пришлось столкнуться со старым злым отцом и стать свидетелем одного из его ужаснейших припадков ярости. Знаете, есть такие слова-триггеры, запускающие определенные психологические реакции. Видимо, само слово «книги» и было таким словом-триггером, делающим отца попросту невменяемым. Будь мы дома, я думаю, он бы меня и избить не постеснялся, но у меня хватило интуитивной мудрости провести разговор в офисе, так что, побесновавшись, он просто посоветовал мне выбросить все эти глупости из головы, а то он меня «уничтожит, в порошок сотрет, превратит в обоссанного бомжа» и совершит ряд еще столь же волшебных и приятных превращений.
После этого «разговора» я хотел порвать всякие отношения с отцом, но где-то через неделю мне пришлось еще раз «пообщаться» с ним — он пришел «уладить недоразумение». Естественно, это означало, что я должен «выбросить дурь из головы» и вновь заняться «нормальным» бизнесом. Когда я ему сказал, что придерживаюсь прежних мыслей, а в его бизнесе себя не вижу, мне пришлось пережить очередной его яростный припадок, который, правда, был интересен только тем, что один к одному походил на припадок недельной давности. Хотя нет, теперь его угрозы стали более конкретными. А тут я еще в раздражении сболтнул про его гламурную пассию, — и маму ему припомнил. Тогда-то он и вышвырнул меня на улицу (вполне буквально), пообещав лишить наследства и разрушить любое мое начинание. Надо сказать (еще один штришок к портрету отца), что, несмотря на несколько ударных бизнес-лет, как таковых своих денег у меня не было; отец применял странную методу оплаты моего труда — у меня была карточка, на ней всегда лежало десять тысяч долларов, и, сколько бы я ни тратил, отец пополнял счет до десяти тысяч. При этом снимать деньги со счета мне не разрешалось — только тратить на что-нибудь. Он называл свою методу «методом заботливого отцовского контроля» — на практике, конечно, я оказался в полной от отца финансовой зависимости — несмотря на то, что мог позволить себе самый шикарный образ жизни. Так что, вылетев из бизнеса и из квартиры (отец не отказал себе в удовольствии театрально выбросить мои вещи на улицу, равно как и осуществить свою старинную фашистскую мечту — сжечь все находящиеся в моей квартире книги), я остался буквально ни с чем.
Невеселая ситуация. Думал я думал, что теперь делать, думал-думал, и не придумал ничего лучшего, как уехать к бабушке — маминой маме, в Казань. Уехал. И вот живу я себе в Казани, книжки почитываю, а тут новость о смерти отца; он умер от инфаркта — ничего особо удивительного, учитывая, что и работал, и развлекался он всегда на износ. Удивительно другое — вдруг оказалось, что я-таки наследую весь его бизнес. Нищеброд превратился в миллиардера; безвестный — в знаменитость; бессильный — во всесильного. Тут-то мое воображение вовсю и развернулось, и я уже мечтал не просто об издательстве, но о создании целого, можно сказать, творческого мира — мне страстно захотелось объединить не более не менее как все ведущие творческие силы нашей планеты. Я и название для этой воображаемой организации-общности придумал — ГКП, что расшифровывается как «Глобальная Культурная Поддержка». Что же, для начала построив ГКП в уме, теперь я еду строить это сообщество в реальности.
После этих громких слов в купе повисла тишина. Через некоторое время Василий Глупов, посмотрев в окно, заметил:
— Мы уже в черте города. Минут через десять будем на вокзале.
Томский, в очередной раз проигнорировав Василия, обратился к Михаилу:
— Вот что, Михаил — М.Ю.Л., я забираю ваш роман. Обещаю в ближайшее время прочитать и вынести свой вердикт. Обнадеживать не хочется, ну да ведь я понимаю, каково это для автора — ждать вердикта относительно своего детища. Не знаю, может наша встреча — чистейшая случайность, а может быть нас свела Судьба. Мне как-то больше верится во второе.
— Вот видите — я же говорил, что рукопись найдет своего издателя. Даже и искать не пришлось.
— Ну, я ведь пока еще не обещал, что издам.
— Да, конечно. Пусть все формальности будут соблюдены. Где же мне вас найти и как узнать о судьбе рукописи?
— Ах ты, черт, придется ехать в отцовский офис. Не там бы хотелось поговорить, ну да уж… Вот адрес — Невский проспект, 333. Приходите завтра вечером — к восьми часам. И телефон мой запишите.
— Телефона у меня нет. В Швейцарии…
— Да уж понял — вас там на всем натуральном держали — подальше от всех достижений и разложений цивилизации. Может, оно и правильно. Куда ж вы, однако, прямо сейчас-то пойдете?
— Домой. Квартира-то у меня имеется.
— Ах, да. Как-то я вас совсем бездомным себе представил. Без компа, без телефона, без квартиры… Ну вот и приехали, пора прощаться.
— А со мной-то как? — напомнил о себе Василий.
— А что с тобой?
— Ну как, ведь говорили же…
— Про миллион, что ли?
— Конечно, вы думаете, я теперь о чем-нибудь другом могу думать?
— Не думаю. А миллион свой получишь, не беспокойся. Приходи ко мне вместе с Михаилом; завтра, к восьми часам вечера приходи. К тому времени, надеюсь, я уже первоочередные формальности улажу и смогу вполне распоряжаться своими средствами — командовать, так сказать, парадом.
— А может…
— Что «может»?
— Ну, что-нибудь типа расписки дадите…
— Ах ты, мелкая душонка, слову моему, значит, не веришь?
— Верю, да сомневаюсь. Сейчас вы, может, и дали бы мне миллион, сегодня вечером вам уже как-то слегка расхочется делать такие широкие жесты, а завтра и сама мысль об этом покажется вам странной. Это сплошь и рядом так бывает.
— Со мной не бывает. И вообще, как говаривал Остап Бендер: вы не в церкви, вас не обманут. Будет и миллион. С течением времени. Засим, прощайте.
И наша троица, прибыв из неизвестности в Петербург, вышла на перрон и растворилась в неизвестности Петербурга…
Глава вторая. М.Ю.Л.
2.1. Волшебный замок
Сколько помню, от меня всегда ждали чего-то великого: еще при рождении, как говорят, я не заплакал, а улыбнулся — словно бы предчувствуя, что жизнь моя будет не страданием, но праздником; не прозябанием, но — триумфом; не барахтаньем, но большим и увлекательным плаванием. Редко когда рождался ребенок со столь очевидно выдающимися способностями, развитыми столь гармонично и при этом не превращающими ребенка в белую ворону. Нет, я был вполне нормален, и, да — я был безумно-великолепен во всем, за что бы ни взялся. Не было предмета в школе, по которому бы я не получил высшего балла, и при этом не было такого предмета, который не был бы мне реально интересен. Я всегда получал удовольствие от учебы — мое неудовольствие всегда вызывал лишь тот черепаший шаг, которым учение продвигалось вперед. Я хотел знать и уметь всё, и я хотел узнать и суметь всё немедленно. Я равнялся только на лучших; в моей комнате висели портреты Леонардо да Винчи, Наполеона, Дарвина, Платона, Аристотеля, Шекспира, Толстого, Ньютона и Эйнштейна. Однажды, помню, я сильно разозлил учительницу литературы, назвав Бернарда Шоу «второстепенным драматургом, всё еще пользующимся некоторой известностью до нынешнего времени». Но, действительно, даже Уайльд казался мне мелковатым для того, чтобы войти в пантеон избранных из избранных первостепенных единиц, достойных висеть портретами на моей стене, — что уж там говорить о каком-то Шоу? Подобные сентенции, как вы понимаете, немало «веселили» моих учителей… Взяв пример с Наполеона, я старался спать не более четырех часов в сутки; одно время я попытался также взять пример с Леонардо да Винчи и спать по 15 минут каждые четыре часа (и тогда бы я тратил на сон не более двух часов в день!), но такой график, увы, мне не подошел. Ложился я всегда в 2 часа ночи, вставал в 6 утра. Всякий мой день был наперед расписан по минутам. Приведу примерный распорядок своего среднестатистического дня:
Подъем: 6 часов утра. До 6.30 — завтрак (повторяю про себя кое-что из заученного вчера).
С 6.30 до 8:30 — Фихтенгольц. «Курс дифференциального и интегрального исчисления».
С 8.30 до 10 — Платон. Чтение.
С 10 до 12 пишу сочинение на тему: «Образ Спарты в сочинениях древнегреческих философов».
С 12 до часу — Прогулка. Повторяю Фихтенгольца (первые полчаса) и Платона (вторые полчаса).
С часу до двух — Обед (расслабляю мозг, общение с родителями).
С 2 до 4 — Фихтенгольц.
С 4 до 6 — Платон.
С 6 до 7 — Ужин, общение.
С 7 до 9 — Читаю «Войну и мир».
С 9 до 10 — Общаюсь с родителями, обсуждаем все происшествия дня.
С 10 до 11 — Урок английского языка (с мамой).
С 11 до часу — Читаю английский текст в оригинале.
С 1 до 2 — «Война и мир».
Двумя моими любимыми школьными предметами были литература и математика. Я любил читать, и я любил решать задачи. Меня всегда завораживала неумолимость математической логики. Доказывая теорему, человек приобщается к некоему абсолютно незыблемому ПОРЯДКУ. Меня это всегда успокаивало и даже больше чем успокаивало — меня это просветляло. Ну и, конечно, доказательство каждой новой теоремы было приятно мне с точки зрения утверждения своего превосходства над окружающими — например, я уже в школе проштудировал весь двухтомник «Дифференциального и интегрального исчисления» Фихтенгольца, доказывая теоремы Вейерштрасса в то время, как мои однокашники еще постигали лишь самые азы. Вы можете подумать, что я был довольно высокомерным мальчиком и юношей; что ж, это правда — трудно не быть высокомерным, когда ясно видишь, что ты выше всех на две головы. Но, повторюсь, при этом я не был одиноким ботаником, погруженным в книжки. Дело в том, что у меня имелся талант, который, в отличие от математического таланта, вызывающего уважение, но и отпугивающего, притягивал ко мне всех окружающих. Я был мастером рассказа, а следовательно, и центром любой компании. Я не знаю, откуда брались все эти рассказы — они никак не были связаны ни с тем, что я сам когда-либо пережил, ни с чем-то, о чем я слышал. Нет, я просто придумывал их и рассказывал, упиваясь звуком своего мелодичного голоса и реакцией слушателей, которые сидели, зачарованно внимая каждому моему слову.
Естественно, что я очень любил художественную литературу, но тут была одна странность. Если математические книги всегда успокаивали меня, то художественные книги, напротив, всегда пробуждали во мне некое беспокойство. Очень долго я не мог разобраться — в чем тут дело, но однажды я вдруг понял, что просто не в состоянии понять, как писатель пишет книгу. Я понял, что чего-то не могу понять! Логика математики была мне предельно понятна, а вот логика создания художественного текста оставалась для меня загадкой. Вы спросите: «А как же мои рассказы?» — ведь я не испытывал ни малейших проблем, выдумывая историю за историей. Но в этом-то и проблема. Я чувствовал, что рассказываю как бы «невзаправду», и что мои рассказы никогда не станут настоящей литературой. Но это, повторюсь, было очень странно. С одной стороны, мне казалось, что нет ничего проще, чем сесть и написать лучшую книгу всех времен, а с другой — я понимал, что ничегошеньки у меня не выйдет. У МЕНЯ — и не выйдет!!! Я не мог смириться с данной ситуацией, но и ничего не мог с ней поделать. Так ушло время, которое я теперь называю «временем полноты», а на смену ему пришло «время тошноты».
Но это я забегаю сильно вперед, а пока что самое время рассказать о моих родителях, без которых я ни в коем случае не мог бы стать и приблизительно тем, кем становился, то есть разносторонне развитой личностью.
Что я могу сказать о них? — они были идеальными родителями. Вы можете подумать, что я их идеализирую, но это неправда. Правда — то, что они были идеальными, и неправда — то, что я их идеализирую. В жизни я видел от родителей только внимание и поддержку. Они не баловали меня, но и никогда ни в чем не отказывали. Как это совмещается? А очень просто. Представьте себе, что родители покупают любимому чаду на день рожденья компьютерную игру, в которую тот потом и режется круглые сутки. Это называется «баловство» и ведет к деградации «любимого сыночка». А теперь представьте, что ваш ребенок хочет посетить Лувр, чтобы посмотреть… да на всё, что может Лувр предложить, да и по самому Парижу прогуляться заодно. И вот уже куплен билет, и вся семья отправляется в путешествие. А потом мы еще едем в Ватикан, так как мне совершенно необходимо посмотреть «Афинскую школу» Рафаэля. Совсем другая картина, не правда ли? Чтобы потворство желаниям не превратилось в баловство, надо сначала научить ребенка желать того, что следует желать. Папа так и говорил мне: «Правильная форма желания — вот наивысшее из искусств». Милые родители…
Конечно, были у них и недостатки; так, отец, как я сейчас понимаю, временами был высокомерен до снобизма, что хорошо видно из памятного мне диалога, случившегося как раз при посещении нами Лувра:
Семейный диалог: Тайна Джоконды
— Ха, посмотрите-ка на этих остолопов. Они явились сюда со всех концов света с единственной целью — поглазеть на «Джоконду». Неважно, что из-за сутолоки и отдаленного расположения, ее толком и не разглядишь. Нет, им надо поставить галочку: «Ездил в Париж, ходил в Лувр, видел Джоконду». А еще не забыть заснять ее на свой телефончик. Неважно, что таких фоточек, наверное, и так уже с миллиард сделано, надо сделать миллиард первую. И выложить в свой… как там называется эта штука, сынок?
— Инстаграм?
— Вот-вот. Инстраграмм. А у тебя случайно нет своего инстраграмма?
— Инстаграма, пап. Нет, нету. Но несколько аккаунтов в соцсетях у меня имеется.
— Вот как… Любопытно.
— Я тебе потом покажу.
— Не надо. Каждый вьюноша должен иметь пространство, недоступное для его родителей.
— Что верно для юношей вообще, может быть неверно для конкретного юноши. Я как-то не рвусь иметь секреты — ни от тебя, ни от мамы.
— Что свидетельствует о наших с мамой высочайших моральных качествах. Ха-ха.
Тут в разговор вступила и мама, одернув развеселившегося супруга:
— Ладно, угомонись уже. Сначала оскорбил всех присутствующих в музее, а теперь еще философствовать принялся.
— Я всегда философствую — это единственно-доступный мне способ изложения мыслей. Да и единственно-приемлемый способ вообще. Кто мы, когда не философствуем? Никто. А что до оскорблений, то они сами виноваты. Ну посмотри на них — разве это не смешно? Разве не нелепо?
— По-моему, нет. Приехали люди в Лувр, хотят увидеть Джоконду. Ничего нелепого я в этом не вижу.
— Ну, конечно. А вот рядом расположилась картина, почти не привлекающая внимания — по-видимому, какого-то неизвестного художника. На ней изображены две женщины, ребенок и агнец. Одна из женщин протянула руки к ребенку, другая же взирает на всё происходящее как бы с небес, да и само лицо у нее поистине небесное. Как же называется эта картина? Ах, неужели это «Святая Анна с Мадонной и младенцем Христом»! Ах, неужели автор — всё тот же Леонардо да Винчи! Ну надо же! Да не может этого быть! Где же ажиотаж? Или, может, картина недостаточно хороша? Или небесный лик святой Анны недостаточно небесен? Нет, дело в другом — нам не сказали, что надо восхищаться этой картиной, нам сказали, что надо восхищаться той. Вот мы и восхищаемся.
— «Остапа понесло».
— Понесло — не пронесло.
— Никогда я не понимала этих твоих шуточек…
— Я и сам-то понимаю их где-то одну через две. И то, как говорил лорд Горинг, если внимательно прислушиваюсь.
— Считай, что к этой шутке я не прислушивалась. Кстати, а не ты ли всегда говорил, что именно «Джоконда» — вершина творчества Леонардо? Ты там еще какую-то чуть ли не целую теорию на этот счет вывел.
— Да, говорил, и сейчас повторю. Есть что-то удивительное, даже поразительное в том, как время всё расставляет по своим местам. Поразительное, учитывая, что люди вообще-то судят вкривь и вкось, — но в конце концов именно величайшее почитается величайшим. И именно «Джоконда», являющаяся вершиной творчества Леонардо, общепризнанно и считается таковой вершиной.
— Тогда выходит, что все эти люди, глазеющие, как ты выразился, на «Джоконду», правы в том, что они хотят поглазеть именно на «Джоконду», раз уж это вершина творчества Леонардо?
— Нет, не правы. Зрители всегда неправы — даже когда они аплодируют тому, кто заслуживает аплодисментов. Вот и тут — они явились поглазеть на Джоконду и загородили ее своими спинами. Чрезвычайно символично. В том-то и парадокс — зрители всегда ошибаются, но Истина Прекрасного в конечном счете всегда торжествует.
— Кто в конечном счете всегда торжествует — так это ты! (в скобках замечу, что папа, после произнесения тех или иных своих сентенций, действительно нередко выглядел как лорд Генри, который только что подвел итог всей мудрости мира).
— Не без того. Кстати, сынок, а как ты думаешь — лицо святой Анны ведь очень похоже на лицо Иоанна Крестителя кисти того же Леонардо?
— Несомненно.
— А вот похоже ли оно на лицо Джоконды?
— Сходство есть, но я бы сказал, что лицо Джоконды особенное, ни на какое другое не похожее.
— Ты так думаешь? А я слышал мнение весьма уважаемых искусствоведов, что все эти три лица — Джоконда, Иоанн Креститель, святая Анна — совершенно одно и то же лицо.
— Хм… Я бы все же так не сказал. Знаешь, мне кажется…
— Так что тебе кажется?
— Не хочется разбрасываться скороспелыми суждениями…
— Ты ведь не на экзамене, сынок. Никто не посмеется над тобой и не ударит тебя указкой по руке. Да и я уверен, что, раз ты заявил о своем суждении, — оно уже достаточно вызрело.
— Нет, недостаточно. Я просто вот о чем подумал: лицо святой Анны — это как бы идеал, как он видится Леонардо. Я бы прибавил — абстрактный идеал, или идеал сам по себе. И этот идеал, он всё время Леонардо преследует, поэтому, в той или иной форме, он и заявляет о себе на многих его холстах. Но, повторюсь, сама святая Анна — это идеал именно в чистой его форме. А вот Джоконда — она куда более земная, она — живая женщина. То есть мы видим всё те же идеальные черты, но воплощенные в реальной женщине. Поэтому, возможно, именно эта картина и стала вершиной творчества Леонардо — потому что здесь воплотилась вся чистота идеала, но в его соприкосновении с реальностью. Абстрактное Прекрасное стало реально Прекрасным. Небеса сошли на Землю.
— Прекрасно сказано, сынок! Реально прекрасно! Я просто на седьмом небе от счастья!
…
Такого вот рода беседы случались у нас во время экскурсий по музеям мира. Как видите, отец не стеснялся всячески хвалить и даже захваливать меня — мать ему в этом слишком сильно не препятствовала, поэтому я рос уверенным в своих силах и даже несколько самоуверенным молодым человеком. Впрочем, стоило мне хотя бы немного снизить требования к себе, как отец из сказки превращался в отца из кошмаров. Правда, он ни разу не поднял на меня руку. Просто он становился отчужденно-холодным — и этого мне было вполне достаточно, чтобы снова начать «расти над собой». Мать любила меня более по-матерински — она не раз говорила, что ей все равно, кем я стану, лишь бы… Впрочем, лучше я опять припомню один семейный диалог:
Семейный диалог: «Кем станет наш сын, когда вырастет»
— Мне всё равно, кем ты станешь, лишь бы ты стал хорошим человеком… и не стал философом, — заявила как-то мама.
— Ба, — вмешался в разговор отец. — Чем плохи философы?
— При слове «философ» я сразу представляю себе кого-нибудь вроде Канта или Ницше. Бррр.
— Но Кант совершенно непохож на Ницше.
— В чем-то до странности похож. Все философы слишком не от мира сего, да и с головой у них очевидно не всё в порядке. Канта, сколько я его ни читала — всё время у меня только голова начинала раскалываться. Его чистый разум — это какое-то чистое безумие. А Ницше так прямо клинически сумасшедший.
— Попробуй-ка поищи Истину — у кого хочешь ум зайдет за разум или, выражаясь по-другому: спятишь, когда вокруг тебя сплошное безумие, а ты при этом ищешь Истину. Но кем ты все-таки хотела, чтобы стал наш сын?
— Ну, не знаю, может быть, поэтом…
— Поэтом? Да все поэты алкоголики и женолюбы, а если взять сегодняшний аналог поэтов — рок-звезд, так они еще и наркоманы поголовно.
— Твоя правда. В общем, кем бы ты ни захотел стать, сынок, помни, что мы тебя поддержим.
— Да, сынок, помни — каким бы наркоманом ты ни захотел стать, мы всегда найдем тебе лучшие наркотики.
— Не слушай отца, сын. Он, как обычно, завирается, потому что плохо видит границу, отделяющую то, что можно говорить, от того, что нельзя.
— И кто же проводит эту границу?
— Совесть, бессовестный ты мой.
— Ах, совесть, то есть наш внутренний Кант. А ты еще говоришь, что плохо его поняла.
— Не надо быть Кантом, чтобы правильно отделять должное от недолжного.
— Кант прямо так и говорит. Могу даже точно сказать — где.
— Только не сейчас, пожалуйста… У меня и от тебя уже голова разболелась, не хватало еще и Канта.
— Ну ничего, вот станет наш сын философом и примирит тебя с философией.
— Лишь бы стал хорошим человеком.
— Хороший философ — лучше, чем хороший человек.
— Нет никого лучше хорошего человека.
Был ли я хорошим человеком в период своего взросления? Не уверен. Нет, несмотря на некоторое высокомерие, я не слишком задавался (мать бы этого не потерпела), хотя, может, со стороны казалось, что и слишком. Но я никогда никого не задирал, никогда ни над кем не издевался. С другой стороны, я никому особо и не помогал. Я был очень от всех отстранен, что и неудивительно, настолько условия моей жизни отличались от условий жизни всех моих знакомых сверстников. Да, «отстраненный» — вот самое точное слово. Отстраненный до жестокости. Нагляднее всего жестокость моей отстраненности проявилась в 90-е годы, когда почва реальности поплыла под ногами у абсолютного большинства. А вот под моими ногами — нет. В моей жизни ничего не изменилось — тот волшебный замок, в котором я жил, остался всё тем же волшебным замком. Да, «Волшебный замок» — так папа в шутку называл нашу просторную семикомнатную квартиру, в которой помимо необходимых гостиной, детской и спальни, были еще и излишние с точки зрения необходимости столовая, «спортивная», библиотека и рабочий кабинет отца. Сегодня, конечно, роскошными апартаментами уже никого не удивишь, но раньше-то они были привилегией партийной и, в меньшей степени, артистической элиты. Впрочем, «роскошные» — неточное слово. Папа всегда настаивал на том, что ничего не только роскошного, но и мало-мальски лишнего у нас нет, а есть только именно что самое необходимое, и вообще, семи комнат нам еще и мало, и хорошо было бы иметь восьмую — комнату-обсерваторию, откуда мы могли бы созерцать в телескоп звездное небо. Разве это не самая настоятельная из необходимостей — ежедневно созерцать Вселенную?
Итак, папа называл нашу квартиру «Волшебным замком» — в шутку, но по сути он был прав. Тот отрезок жизни мне и сейчас кажется не вполне реальным, но ведь я и жил скорее в сказке, чем в реальности. Невзгоды внешней жизни чудесным образом обходили нас стороной. Моя собственная жизнь была предельно насыщенна и увлекательна. Стоило мне чего-нибудь пожелать, и желание мое тут же исполнялось. Сказка.
Но вернусь в 90-е. Помню, однажды я шел по улице и увидел длиннющую очередь в магазин. Стоит отметить, что я нечасто обращал внимание на очереди, можно сказать, вообще их не замечал — очередь была для меня чем-то вроде фона, причем фона чаще всего нежелательно-отвлекающего. Представьте себе, что вы идете и повторяете про себя концепцию судьбы в «Государстве» Платона, а тут — очередь. Реальность прекрасных идей Платона была для меня куда реальнее людского раздражительного массива. И главное, я не мог понять: зачем они стоят («зачем» в обоих смыслах: и «зачем», и «за чем»), чего раздражаются? И вот однажды я решил все же спросить и, преодолев некоторую брезгливость, обратился к одному из стоящих:
— Не скажете, а за чем тут очередь?
— За сметаной.
— И сколько же вам приходится ждать?
Очередник посмотрел на меня с удивлением — должно быть, его удивила и суть вопроса, и обращение на «вы».
— Сколько ждать? Да еще часа полтора как минимум.
— А сколько вы уже тут стоите?
— Часа два стою.
— То есть вы уже простояли два часа и будете стоять еще два — только чтобы сметаны купить?
Тут очередник посмотрел на меня уже с раздражением.
— А ты знаешь, где можно быстрее отовариться? Или ты из этих — у которых всегда всё есть?
Почувствовав в голосе очередника враждебность, я поспешил уйти. И, да, я был «из этих» — и даже не задумывался об этом. У меня всё было, и это было естественно. У других многого не было, и это было странно. Придя домой, я захотел пересказать «происшествие со сметаной» матери — в шутливых отцовских тонах, — но шутки не получилось:
— Мам, представляешь, я сегодня видел вот такууую очередь в магазин — угадай, за чем?
— За чем же?
— За сметаной! Представляешь, какие остолопы! Стоять часами — за сметаной! Я бы и пяти минут не выстоял. Очень нужна эта сметана! А они — стоят. Остолопы.
Тут мама реально разозлилась — уверен, что она и ударила бы меня, если бы это только было для нее возможным. Но, не умея ударить меня физически, она постаралась побольнее ударить меня словом:
— Слушай, сын, если ты еще раз оскорбишь людей, которые стоят в очередях, потому что у них нет буквально самого необходимого, то я перестану считать тебя своей матерью. Ты понял? Ты понял меня?
Поначалу я был так шокирован резкостью ее слов, что не понял. Но и потом я не очень понял. Нет, я понял, что сказал что-то такое, чего никак нельзя было говорить, но в чем я не прав — этого я так тогда и не понял. Итогом разговора стало лишь то, что с этих пор я перестал обращать на очереди всякое внимание, стараясь попросту обходить их — хотя, учитывая количество очередей, это было и непросто.
Позже, вечером того же дня, когда состоялся наш разговор, мать попросила меня перечитать вслух сказку Уайльда — «Молодой король». Надеюсь, вы помните ее. Молодой, одержимый идеей Прекрасного король требует, чтобы ему доставали самые красивые драгоценные камни, самые роскошные одежды, чтобы взор его услаждали самые красивые картины. Но однажды ему снится сон, и он видит, что его праздная роскошь покупается ценой страдания простых людей. Король прозревает. Когда я перечитал сказку, мать спросила у меня:
— Надеюсь, сынок, что ты никогда не превратишься в молодого короля из начала сказки?
— Но мам, разве я когда-нибудь любил драгоценности или роскошь?
— Нет.
— Разве у меня есть рабы?
— Нет.
— Разве хоть один день своей жизни я провел в праздности?
— Нет.
— Но почему тогда ты спрашиваешь?
— Потому что я замечаю, что ты иногда презрительно смотришь на людей. Но если твое положение высоко, это не значит, что нужно смотреть на людей свысока. Запомни это.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.