электронная
140
печатная A5
553
18+
Lucid dreams

Бесплатный фрагмент - Lucid dreams

Объем:
252 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-5122-8
электронная
от 140
печатная A5
от 553

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

homo somnus

В сущности, я все время живу во снах,

а в действительность наношу лишь визиты.

Ингмар Бергман

Согласитесь, мы принадлежим к цивилизации бодрствования. «Хватит спать, проснись и пой, сонная муха» и проч., чего только не слышит человек в свой адрес. Если кто спросит по телефону: «Ты что спишь?» для большинства из нас (по крайней мере, для меня точно), это покажется обвинением в смертном грехе. Да и сам сон, несмотря на внимание к нему и отведение под это дело целой науки под названием «Сомнология», рассматривается как нечто утилитарное — средство, придающее человеку силы для дневного бодрствования (на что мы тратим эти силы — другой вопрос). Для меня лично, существование во сне, это отдельная и самодостаточная сфера жизни и, возможно, эти рассказы тому подтверждение.

Самое интересное, на мой взгляд, исследование природы сновидений принадлежит Джону Данну в его работе «Эксперименты со временем», где он рассказывает о своих предиктивных снах, пытаясь объяснить их, насколько это возможно. Автор не считает себя человеком со сверх-способностями, утверждая обратное, что подобные сны видит каждый, но не каждый пытается их зафиксировать, или хотя бы внимательно отнестись (вы понимаете, что я говорю не о сонниках, типа, «к чему сняться тараканы?»). И барьером для целостного взгляда на вещи, для понятия природы времени (автор утверждает, что во сне человек путешествует между прошлым и будущим) является наш здравый смысл, сопротивление которого автоматическое и чрезвычайно мощное, отключается во время сна. К слову, Джонном Данном увлекались многие писатели, Борхес и Набоков, в частности, и в «Необратимости» (Irreversibel) Гаспара Ное в конце фильма и, следовательно, в начале истории, героиня читает как раз «Эксперименты со временем».

Что до меня, я не могу похвалиться вещими снами (хотя по Данну, повторяю, их не существует); похвастаться крепким и здоровым сном, так же не могу — но часто вижу интересные сны. И эти сны, «настоящие сны», как я называю, они не пропадают в памяти, некоторые невозможно забыть не только утром, но и в течение всей жизни. Потому что эти сны отчетливы, они чувствуются и проживаются. А как забудешь жизнь? В общем я долго, запоминая эти сны (и даже потом записывая, по совету друзей), рассматривала их как данность, личное качество, не собираясь что-либо делать из них, ну разве что пару фильмов.

Короче, однажды ночью, это было в феврале, я не могла долго заснуть, и в отчаянии, в помутненном от бессонницы сознании, натянула на голову трусы, чтобы не мешал утренний свет. Не скажу, что я заснула, но в очень тонком сне, коротком видении, я увидела (скорее почувствовала) инопланетянина, который выглядит как человек, и его прислали на Землю, найти тургеневскую девушку. В общем, абсурд — «как во сне». Когда же я встала, к счастью, это был выходной, я не могла делать что-либо осмысленное и бодрое, присущее человеку со здравым рассудком, так что ничего не оставалось, как продолжить абсурд, и я села писать.

Так и получился первый рассказ «Трепых». Было это в 2014 г., с тех пор я не прекращаю этих абсурдных занятий. Немного изменилась природа сновидений: если поначалу я видела весь сюжет от начала до конца, с героями, деталями, переплетениями отношений, как в большинстве рассказов — «Жестокиий роман», «Ловушки снов», «Прерванный полет», «Тертлин» и др, потом оставалось лишь литературно обработать увиденное, то теперь, задача усложнена тем, что проскальзывают лишь образы — главная идея, как в рассказах «о. Савватий», «Чуточку Джобса», «Введение в драконологию», другими словами надо прикладывать больше усилий для написания. Наверное, это тенденция возникла еще и потому, что качество сна с возрастом не улучшается. Но в любом случае, выходит, я ничего не придумываю — все это реальность?

К. Красная

МУЗЕЙ

Из описания новой выставки на официальном сайте музея:

«Недавно в нашем Музее начала работу масштабная ретроспективная выставка, посвященная коллективизации и голодомору. Огромное количество архивных фотоматериалов и других документов (часть из них до недавнего времени была недоступной), открылось широкому зрителю, который теперь имеет возможность подробно ознакомиться с этим периодом Новейшей Российской истории.

В первом зале, предваряющем выставку, находится большое красное полотнище с портретами Ленина и Маркса. Всю противоположную стену занимает баннер — увеличенный фрагмент газеты «Правда» от 7.11.1929, с цитатой Сталина о том, что за 3 года Россия должна стать «одной из самых хлебных, если не самой хлебной страной в мире». На стенах следующего — главного зала экспозиции, посетители увидят большое количество фотографий. Внимательный зритель, рассматривая их, удивится тому, как меняются со временем выражения лиц у крестьян.

Начинается ретроспектива 1926 годом — «Первые колхозники села Лохово». Группа из нескольких человек обедает на траве. Перед ними — хлеб, лук и газета «Правда» (не иначе, как подложенная репортером специально), позади лес, пашня и несколько лошадей на пашне. Похоже, сидящие только что смеялись, отчасти — чтобы побороть стеснение перед фотографом, но может, и действительно от радости новой жизни. К тому же, дело происходит весной. С лиц еще не сошли улыбки, красивый мужчина в центре композиции, безупречно выстроенной неизвестным автором, одной рукой держит папироску, а другой обнимает девушку в светлом платье, под дружный хохот бригады, прерванный, должно быть, щелчком затвора. Эти колхозники еще непуганы, они выглядят наивными и беспечными.

Дальше веселье исчезает, взгляды на снимках суровеют: лица сельхозработников, что стоят рядом с тракторами и сеялками, больше ничего не выражают, а потом и вообще — люди сами по себе уже не имеют значения. Например, на фотографии, где парень в рубахе с закатанными рукавами держит за веревку быка, а пара босых мужиков выглядывает сзади, написано протравленными в фотоэмульсии буквами — «Племенной бык колхоза «Красный боец». Последний проблеск «человечинки» можно прочесть в глазах седоватого мужика с бородой на стенде, посвященном раскулаченным — это Никандр Кудрявцев (1897 — 1955), портной деревни Полицы, Лоховского сельсовета, Лютовской волости. Он стоит на фоне бревенчатой стены в кожаных сапогах и двубортном пиджаке под руку, очевидно, с женой — высокой худощавой женщиной в цветастом платке, которая держит в руках березовую ветку. Супруги улыбаются. Большая надпись на противоположной стене гласит: «В губернии за 3 года было раскулачено 358 246 крестьянских хозяйств».

Фоторяд колхозников завершает групповой портрет головорезов с прозрачными и лютыми глазами, как у мужчин, так и у женщин. Они смотрят прямо в объектив — и уже никакого намека на улыбку или смущение не видно в этих лицах. На этикетке значится: «Члены правления колхоза «3-й решающий год пятилетки».

В центре зала — витрина, где разложены музейные экспонаты: документы ответственных работников, проводивших коллективизацию — партбилеты, удостоверения, письма, постановления, несколько газетных вырезок, а также их личные вещи: винтовка, наганы и плетки. За стеклом висит кожаная куртка героя гражданской войны Морозова Леонида, активного борца с кулачеством, председателя колхоза «Активист», репрессированного в 30-х.»

РЕПОРТЕР

Редактор мерил шагами скрипучий паркет кабинета — туда-сюда, туда-сюда, раздавая ЦУ перед командировкой. Когда дымовая завеса от его папирос превысила все нормы КЗОТа, вселяя надежду, что может хоть пожарная сигнализация прервет этот поток слов, редактор, наконец, истощил красноречие:

— Успехов вам, товарищ. Расспрашивайте людей на местах, устанавливайте связь с массами, больше прямой речи и сведений с мест событий — этого требует нынешняя обстановка. Снимайте, снимайте и снимайте! Сведите на нет все интеллигентские рассуждения, минимум политической трескотни, ближе к жизни. Держите руку на пульсе времени! Учтите, сымок сделать, это вам не отчерк написать, — в который раз произнес он заезженную редакционную шутку, и добавил будничным тоном — не забудьте про паек и командировочные, кстати — склад до шести.

После этих, прокуренных работниками пера кабинетов редакции, так хорошо было оказаться на улице, где уже начинал формироваться вечер. Раскаленная от напряженной дневной смены махина солнца прошлась своим горячим валом по крышам жилых домов и учреждений, ветер, взявшись за работу коммунальщиков, гнал по мостовой всякий ненужный мусор и пытался содрать со столба кустарное объявленьице, а в шум машин, звон трамваев и гомон масс врезались аполитичные птичьи трели. На редакционной стоянке ждал новый Форд, и шофер открыл дверцу, встречая репортера:

— Фарт тебе, сестренка, вышел — радовался он. — Во, зажили! Глянь, какой фиделькрант, а какая тут кожа?!

— Это все буржуазные ценности!

— Трудовой процесс выполнять сподручней на хорошем автомобиле, факт.

Обсуждая Форд отечественного производства, что поступил недавно в редакцию, они добрались до Чистых прудов. Водитель знал все закоулки, и автомобиль быстро завернул в Подсосенский, где распугал всех кошек во дворе двухэтажного дома. «Вон та правая дверь и есть склад» — сказал шофер и посигналил на прощание. Репортер позвонила. Через минуту на пороге появилась тетка в фуфайке, замотанная в грязный, деревенский платок:

— По какому вопросу? — недовольно спросила она.

— У меня разнарядка — репортер протянула бумажку.

— Экие вы несознательные, товарищи! Когда спохватились! В нашем учреждении почти не осталось в настоящий момент продукции, а госкредитов отпускают в малом количестве, — заворчала тетка, тем не менее, приглашая пройти вверх по грязной лестнице, от перил которой остались только крючки. В помещении стоял спертый запах, который заполняет все учреждения, как старорежимные, так и советские. На стенах второго этажа среди приказов и постановлений красовался плакат «Фруктовые воды несут углеводы». Тетка открыла дверь с табличкой «Приемная».

— Маняша, тут опять за продовольствием пришли, думают у нас бездонная бочка — крикнула она секретарше, сидевшей под большим фикусом. На секретарше с цветом лица, сливавшимся с грязно-серыми стенами, было серое же в полоску платье, а бесцветные волосы заколоты в жидкий пучок на затылке.

— Прислали так прислали, Анна Ильинична, — строго сказала секретарша, — да не болтайте лишнего, смотрите на чье колесо воду льете.

Служащая взяла бумажку, прочла, деловито встала, одернув свой мышиный наряд и постучалась в дверь кабинета:

— К вам товарищ из газеты.

Репортер вошла. Первое, что бросилось в глаза, был портрет Ильича, который щурился из-под кепи на засаленных обоях. Потом она поразилась, какой же маленький кабинет у заведующей (вот она ленинская скромность!), но присмотревшись, поняла, что такое впечатление производит огромное количество папок на стеллажах и просто сложенных на полу. За рабочим столом, который занимал почти все свободное пространство, притулилась пожилая женщина в круглых очках. Седые волосы были убраны под гребенку, плечи покрывал вязаный платок. Женщина что-то писала, она подняла голову, выпучив умные и грустные глаза и устало улыбнулась:

— Да-да, в таком печальном положении мы пребываем. Боролись за свободу, равенство, братство, а сами, как видите, сидим в этой крысиной норе, даже жалованье получаем по четвертому разряду и без сверхурочных.

Корреспондент с интересом разглядывала захламленный стол начальницы: лампа с зеленым абажуром, телефон, на краю недопитый и, видать, остывший жиденький чаек в стакане с подстаканником. Вокруг все усыпано хлебными крошками; тут же стопка бумаг с резолюциями, на которых торчали уголки с фиолетовыми надписями «не возражаю», «отменить», «поставить на вид», стеклянная чернильница, темные пятна, а возле густо исписанного перекидного календаря, стояла фотография молодой красивой женщины с короткими кудрями, приклеенная прямо на лицевую сторону партийного удостоверения.

— Это товарищ Инесса, — сухо сказала заведующая, — так вы по какому вопросу?

— Командировка на Волгу, буду собирать материал о коллективизации — репортер осторожно присела на краешек табурета.

— Понятно. Учтите, отдаю последнее, закончилась всесоюзная житница. А что они хотели? — доверительно сказала собеседница — от этого нацмена добра не жди, я так всегда говорила и на пленумах, и Володе лично. Он прозрел лишь перед третьим ударом. А меня обвинили, что это я довела его своей подозрительностью. ЭТОТ тогда сказал мне так: «Будешь много болтать, мы Вдовой объявим Елену Стасову, партия все может». Думаете, Ленка не согласилась бы? Да она за партию родную мать продаст.

Заведующая поежилась, как от холода, закуталась в свой платок и со вздохом продолжила:

— Да, я понимаю, наше время прошло, вы теперь другие — новые люди новой формации, знаю, смеетесь над нашими ошибками. Думаете, небось, что поступали бы по-другому на нашем месте? Ленина вот грибом называете! Анекдоты придумываете про нас с Володей, вот, — она открыла ящик стола и достала толстую папку с кудрявым ангелом в центре красной звезды на обложке. Репортер прочла надпись: «Рассказы о Ленине. Том 4729». — Воистину великое ленинское наследие! Ленин всегда живой: вот его портрет с чебурашкой, вот список городов, по всему миру, где он стал крёстным отцом; а вот история жизни Владимира Ленина Монтесинос Торрес, коррупционера, между прочим, из Перу — сказала она, многозначительно подняв палец, и бережно переложила листы в папке. — А тут фотографии, где маоисты покупают значки с Лениным, только почему-то лысого предпочитают — вздохнула заведующая, — октябрятские звездочки не берут. Но больше всего, конечно, песен про Володю. Последним у меня Егора Летова сочинение, Вы то, часом, ничего новенького не слышали? — она с надеждой взглянула на корреспондента — может хоть рэп какой деклассированный?

— Нет.

Начальница поджала губы. Затем, встав из-за стола, и с трудом протиснувшись в узком пространстве, она открыла дверь в приемную:

— Мария Ильинична, я сама проведу товарища.

Они пошли по коридору и спустились на первый этаж.

— А что с Зиновьевым и Каменевым сделали эти мерзавцы? Вы знаете, я на пятнадцатом съезде поддержала доклад Каменева. И кто за нами пошел? Пятеро из шестисот, Лёва уже тогда голоса не имел. Остальные лишь в ладоши хлопали да глотки подхалимские драли, когда ЭТОТ лез во власть. Думали, он их отблагодарит, как же — бормоча себе под нос, заведующая возилась с замком. Наконец, дверь открылась. Тусклая электрическая лампочка осветила помещение, по стенам которого располагались пустые стеллажи. Запыленный плакат «Свобода Равенство Братство» чуть оживлял казенную бесприютность.

Здесь было холодно. Вынув из кармана красный платок, который носят работницы-передовички, заведующая повязала им голову, затем пошла вглубь склада, куда с трудом доходил свет, и открыла завертку на голубом ларе с облупившейся краской, прибитом к стене. Дверцы, украшенные деревянной резьбой, распахнулись, обдав кисловатым запахом гнили. Зав. складом взяла палку с загнутым, как у клюшки для гольфа, концом и стала выгребать содержимое. Из глубины выкатилось несколько картофелин. «Подставляйте тару! Что стоите?» Корреспондент быстро открыла рюкзак. «Вот и все — сказала заведующая через минуту, на всякий случай, еще раз пошерудив в ларе, — теперь взвесим». Поставив рюкзак с картошкой на весы, она пошевелила губами и подвигав туда-сюда гири, произнесла — «Кило триста». Помусолив химический карандаш, зав. складом заполнила накладную, присев за необструганный, грубо сколоченный столик: «Распишитесь». Корреспондент поставила подпись в том месте, куда ткнул короткий и грязный от картошки, палец.

— Спасибо, мне этого хватит, я мало ем.

— Ха-ха-ха, да кто ж теперь много ест, батенька? Разве что члены политбюро? А на Волге, я слышала, некоторые несознательные гражданки даже детишек своих малолетних поедают! Но вы пишите обо всем по-ленински честно, разговаривайте с трудящимся, коллективным крестьянством, — и не забывайте о классовой борьбе! Будьте всегда начеку, не давайте чуждому элементу запутать вас — наставляла она.

Потом внезапно закручинившись, зав. складом села на скрипучую табуретку возле окна, облокотилась на шаткий свой столик, по бабьи подперев голову руками, и затянула песню. Какое-то время, покуда репортер шла по коридору, и даже на улице, порывы ветра доносили до нее эти жалобные звуки — протяжным тонким голосом выводила заведующая свою песню, так сильно перевирая мотив, что Варшавянка смахивала на Лучинушку.

МУСЯ

Перед закрытием музея смотрительница отключила электричество в зале, и Муся украдкой присела на их старый зеленый диванчик, вспомнив, как в детстве отец здесь качал ее на ноге. Свет уходящего дня пробивался сквозь шторы, тоже зеленые, с кружевом по краям. Это были шторы из гостиной, и на них даже были еще заметны чернильное пятно, что оставила Муся, когда училась правописанию, и дырочка посредине, которая, кажется, была здесь всегда. Справа от окна стоял отцовский письменный стол, лампа и книги на нем; портрет, знакомый с детства, висел на стене. Муся чуть отодвинула занавеску — за окном шелестела рябинка, покачивая созревшими гроздьями, ветер полоскал красный транспарант «Долой безграмотность» — Мусина работа. Внизу прогрохотала телега. Мужик в буденовке крикнул «тпрууу», натянув поводья и остановился рядом с дворником, их бывшим дворецким Северьяном Поликарповичем:

— Ей, Карпыч, одолжи полтинник? С жалования верну, вот те крест.

­– Все кресты нынче комиссары посрывали, — проворчал дворник, роясь в карманах — как там у вас в деревне-то?

— Ааа, — махнул рукой мужик, — а то ты не знаешь? Весь хлеб эти… (он закрутил головой, не слышит ли кто?) паскуды вывозят. Жди голода, Карпыч. У Маруськи, слышал, пацан умер, восемь месяцев.

— Ох, беда-то какая, — забормотал дворник, доставая полтинник.

Меж тем смотрительницы в коридоре громко обсуждали новость, которая лихорадила весь штат музея — Аполлинарий Константинович, их директор, уходит на пенсию, — и не по своей воле. Кого пришлют — неизвестно. В разговоре то и дело всплывало слово «чистка».

Муся сидела в полумраке и напряженно вглядывалась в тускнеющую даль за окном. Ей хотелось запомнить решительно все, что она теперь чувствовала. День заканчивался, значит скоро она будет свободна и вернется к работе. Муся отчетливее видела композицию своего нового произведения и тот ускользающий образ, который она хотела схватить в воображении. Перед глазами была брошенная деревня и лужа посреди дороги, сорванные с церкви кресты, но еще, что-то еще должно быть…

— Товарищ Травникова, так вы опять за свое? Не барышня вы нынче, а народное имущество у нас портить запрещается! Табличка для кого висит: «Граждане, на мебель не садиться!?» Вы у нас, чай, не безграмотная, в заграницах учились, пока мы тут на вас горбатились, — Нюра, главная смотрительница, стояла перед ней, уперев руки в крутой зад.

Муся нервно вскочила, одернула затертую свою, парижскую еще юбку и быстро вышла, хлопнув дверью. Извинятся не хотелось, но и ссорится было опасно — Нюра, крикливая бабенка, дочь их бывшей горничной, быстро делала карьеру в музее.

Раздраженно поправляя круглые очки, то и дело спадающие с носа, прямого, тонкого, с горбинкой посредине, как у отца, она быстро шла в мастерскую. Так громко называлась лачуга музейного художника-оформителя. А настоящая мастерская, которую они с папой когда-то вместе проектировали, теперь была занята под фондохранилище. Там лежат вещи, не вошедшую в основную коллекцию музея: старое бабусино бюро, пара китайских ваз с разбитыми краями, бронзовый Будда с камина, какая-то рухлядь; также здесь была спрятана от девственных взоров комсомолок огромная картина из кабинета отца, где персиянка с розовой пышной грудью сидела на траве, раздвинув ноги. Еще Нюрина мать, плевалась на эту картину, называя Розовую персиянку «бесстыжей толстожопой», вызывая приступы смеха у отца. Тут Муся почему-то вспомнила семейное предание про то, как была шокирована эта новая горничная, только что привезенная из Тверской губернии, увидев ее, Мусю, с сигаретой — курить младшая дочь профессора Травникова начала в 13 лет. Нюрину мать попросили тогда погулять с девочками, заменить няню, страдавшую от болезненных кровей. Горничная, пав на колени, принялась что-то шептать и исступленно крестится на пожарную каланчу, увидев, как младшая из барышень, в шелках и кринолине, угощает папироской мальчишку в подворотне. «Не упрашивали бы всей семьей ее тогда остаться, не кричала бы на меня сейчас ее дочь» — подумала Муся. Да, черт с ней, с Нюрой, а вот по «Розовой персиянке» она скучает. Проходя мимо бывшей своей мастерской, она иногда заглядывала в окно, чтобы полюбоваться на картину, которая обычно стояла там, прислоненной к стене. Сейчас вид загородил старик Мошонкин, что слесарил в музее. Он менял обивку на стуле. «Наконец-то, — подумала Муся с сарказмом, — взялись за народное добро». Стул валялся сломанным с той памятной ночи, когда жители окрестных деревень ворвались к ним в имение. Муся, обеспокоенная вестями с родины, только вернулась из Парижа, где проходила стажировку от Академии Художеств. Она отлично помнит ту ночь в середине зимы, когда их сторож, по сговору, конечно, открыл ворота, и пьяная толпа мужиков и баб влетела в дом. К счастью, все обошлось, папа смог довольно быстро связаться с кем надо по телефонной линии, передал трубку главарю, хромому мужику, недавно вернувшемуся с фронта, которому очевидно пригрозили на другом конце провода, и дальше гостиной эта толпа не проникла. Но вид экскрементов в тонкой итальянской вазе долго потом стоял перед Мусиными глазами.

Папа так и не смог оправится от потрясения. Вскоре его не стало. А еще через несколько месяцев они получили известие, что муж старшей сестры Лики, Георгий, погиб в Крыму. У них остался сын Алексей. Поначалу всей семьей думали уехать за границу, но бросить на произвол судьбы папину Коллекцию, которой он отдал всю свою жизнь, они так и не решились. Через некоторое время эта коллекция, так же, как и дом их и все имущество, были национализированы. Дочерей профессора Ильи Владимировича Травникова взяли в штат музея и даже милостиво предложили жилье в бывшем флигеле прислуги. Старшая, Лика, стала заместителем директора по научной работе, младшая — художником-оформителем. Ни Мусин диплом Академии Художеств, которую она закончила с отличием, ни двухгодичная стажировка в Париже, где училась у самого Модильяни, не произвели впечатление на новую власть, и разряд она получила самый низкий. Эталоном для всех уже были окна РОСТа и плакаты ЛЕФовцев. Муся же демонстративно не признавала пролетарского искусства. Она работала сначала в жанре кубизма, потом стала заниматься абстрактной живописью, а сейчас, кажется, нащупала что-то новое. Почти прервались связи с коллегами, которые уловив дух времени, бодренько перешли на новый социальный реализм. На выставки ее больше не звали, понимая, что она не будет подделываться под крикливую советскую риторику. «Да и где выставляться?» — пожимала плечами Муся, представляя прокуренный Рабочий клуб и стены его, засиженные мухами.

— Не нравится мне левое искусство! — такое она могла сказать только в семье — меня тошнит от Родченко и Эля Лисицкого. Почему я должна подделываться под них? — кипятилась она в домашних разговорах — мой Учитель — Вася.

— Что ж ты не уехала тогда со своим Кандинским в Берлин?

— Ты издеваешься, Лика? Как бы я вас оставила?

Правда, в семье Муся всегда находила поддержку. — Ты работай, работай хоть в стол. Ты же талант, не смей унывать — говорила мама, Прасковья Федоровна (дома ее звали Пушей). — Я верю, ты будешь висеть в лучших музеях мира! И Муся трудилась не покладая рук, не теряя формы, оттачивая до совершенства каждый штрих… для того, чтобы пополнить очередной ярус своих работ на домашних антресолях.

Прасковья Федоровна любила искусство, разбираясь во всех течениях, школах, направлениях, она всегда оставалась лучшим советчиком своего покойного мужа, профессора Травникова. Жена переводила его книги, статьи, договариваясь с издательствами, вела переписку, беря на себя всю рутину, а вот сейчас была не у дел. Советская власть в ней тоже не нуждалась, и Пуша стала домохозяйкой, как это теперь было принято называть.

Некогда изысканная, посуда семьи Травниковых нынче была разнообразной до причудливости. Среди изящных чашек севрского фарфора с вензелем под дворянской короной, можно было увидеть жестяные кружки; в шеренге серебряных ножей то и дело появлялись неотесанные латунные новобранцы, но скатерть на столе в небольшой комнате, что выполняла теперь роль гостиной и столовой одновременно, всегда оставалось безупречно белой.

— Как тебе, Пуша, не надоело крахмалить скатерти, — удивлялись дочери, — кому нужен теперь твой grand tenue?

— Нет уж, девочки, пока жива, я буду ужинать на белой скатерти, а на кухонном столе пусть кухарки едят — неизменно отвечала Прасковья Федоровна.

Впрочем, ужин на этой скатерти чаще всего был самый плебейский. Вот и сейчас Пуша раскладывала по тарелкам картофелины в мундире. Она делилась со своей старшей, Ликой новостями, привезенными из Ленинграда.

— Представляешь, мне предлагали контрамарку в бывшее Дворянское собрание на Девятую симфонию. И я отказалась. Не могу видеть весь этот сброд, что сидит там в партере, представляю нэпманов и пролетариев с семечками.

— Но Девятая симфония осталась девятой…

— Ma сher, Бетховен в таком окружении становится divertissement. Да, кстати, я слышала свежий анекдот из Петербурга.

— Пуша, сейчас опасно называть Ленинград Петербургом.

— Ну и я сейчас не в очереди за постным маслом! Очень смешной анекдот — один еврей в учреждении…

— Мама, вообще-то нам не до смеха — прервала ее Лика. Она убрала прядь со лба, потуже заколов шпилькой светло-русую копну. На высоком лбу показались морщинки, — я давно хотела сказать, но была не уверена, а сегодня узнала наверняка, мне по секрету нашептали, что в Наркомате рассматриваются три кандидатуры на должность директора музея. Окончательной резолюции пока нет. Двоих я не знаю, какие-то дамы из выдвиженок, а третий — Ротенберг.

— Тот самый?

— Да, мама.

— Боже! Видишь ли ты это? — воскликнула Прасковья Федоровна, обращаясь тем не менее к портрету супруга, висевшему над столом. — До чего дожили! Мерзавец, карьерист, пригрел же Илья змею на груди. И этот негодяй будет распоряжаться Коллекцией? Unreal absolutely.

— Пуша, страшнее другое, нам тут не будет места. Он отомстит за все.

Прасковья Федоровна задумалась:

— А этот знакомый, что ухаживал за тобой в прошлом году, с биржи труда? Товарищ, как его…

— Да я ходила к товарищам на прошлой неделе тайком от тебя. Он, кстати на бирже труда уже не работает, там другой, сидит за антикварным столом такой прыщ в картузе, — «метр с кепкой», как они говорят. Что-то пишет, перекладывает бумаги с места на место, вечно курит, а окурки, представляешь, тушит о французский гобелен на стене. «Вы, — он сказал мне, — гражданка Травникова, хоть и дочь многоуважаемого профессора, а все равно по сути, остаетесь нашим идеологическим врагом и допустить, чтобы вы пребывали на ответственной должности в советском учреждении, я не имею права!» Это на словах только, а на самом деле, думаю, ему на лапу нужно.

— Что-что?

— Ах, Пуша, теперь все так говорят, это советский жаргон. Взятка. А что мы можем им дать?

Женщины замолчали. Ротенберг, бывший лучший ученик профессора Травникова, присвоивший себе исследование о русском импрессионизме, над которым они вместе работали, выпустив, тайком от профессора, монографию на эту тему и затем поливавший грязью уже покойного Травникова в прессе, был персоной нон грата в семье. Не удивительно, что у Прасковьи Федоровны защемило сердце, и Лика побежала за микстурой.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — через некоторое время сказала Пуша, отдышавшись, — не говори только Мусе пока.

Во дворе послышался лай, возня и детский смех. Это вернулся со школы сын Лики, который оседлал их старую, слепую гончую, размахивая палкой, как саблей.

— Алекс, живо домой, у тебя английский!

Муся откинулась на спинку стула. Она еще побаивалась смотреть на только что завершенную работу, но в душе было знакомое чувство, что она сделала именно то. Она уловила самую суть и ей открылась какая-то высшая правда. Что это даже не она, а Тот водил все последние часы ее рукой, изображавшей пустые крестьянские избы, лужу посреди дороги и …младенцев. Она устало вытянула ноги в стоптанных красноармейских башмаках и затянулась. Руки еще дрожали. Внутри было опустошение. Кто там сказал про радость творчества и самоотдачу? Какие глупости. Муки творчества — это да. Недели поисков, взлеты и падения, потери и находки, темное отчаяние, мысли, не отпускающие даже во сне. Постоянное напряжение. Жизнь, кажется, висит на волоске. Как скульптор, снимающий с камня пласт за пластом, чтобы отсечь все лишнее и из бесформенности, хаоса, выявить именно ту единственно чистую форму, что живет в глубине его души, любой настоящий художник отметает лишние мысли, идеи, концепции, возможно наработанные годами, убирает ненужные линии, цветовые пятна и груз стереотипов, для того, чтобы в конце получился тот самый новый образ, который обретет новую, свою уже жизнь. И вот объект готов, ты знаешь, что он получился, но нет сил даже на радость. Лишь где-то в глубине чувство: — «Да. Это Оно».

Муся медленно брела по темным аллеям парка. Как всегда, в такие минуты она чувствовала, что отец где-то здесь. Идет рядом, справа от нее, по мокрой дорожке. Вскоре между стволами лип начала поблескивать черная гладь озера, по волнам плыла унылая песня. Муся с содроганием подумала, как совсем недавно эта вода была столь манящей, влекущей в себя… На другом берегу мерцал огонек. Это рыбаки, члены колхозной рыболовецкой артели готовились к новому трудодню. Казалось, свет костра проникал в самое сердце Муси. Он объединил ее с сельхозработниками. Тонкий луч, протянувшийся от них, пошел дальше и связал ее с другими рыбаками, с теми, что закидывали свои сети две тысячи лет назад. Сейчас Марина чувствовала, что она соучастник той дивной, непрерывной работы, что творится на земле вечно. Которую вершат отдельные души. Благодаря чему, может, и существует земля.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 140
печатная A5
от 553