18+
Лошади ждут

Печатная книга - 844₽

Объем: 272 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»

«Если мир есть воля, то есть похоть, проявляющая себя в поглощении последующим предыдущего, то мир как представление такого трагического поглощения должен стать проектом возвращения жизни предыдущей всеми последующими; иначе сказать: сыны должны вернуть к жизни отцов и тем спасти мир, а не восхищаться трагическим».

Н. Ф. ФЕДОРОВ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая. Город на заре

Был целый город, притом самый большой, который весь удивительно походил на воздушное явление — Петр, по рассказам финнов, строил его на воздухе и лишь впоследствии поставил целиком на болото; вплоть до известных пожаров творилась в городе и за его пределами странная воздушная история, напоминающая рассказы о том, как перед действительным сражением являются на воздухе воины и сражаются между собою.

На воздухе, очевидно, была мысль: она металась и реяла без оглядки и без задержки — тот, кто находился под ее властью, видел ее подтверждение даже в том, что прямо ей противоречило.

«Полезен всякий опыт, пусть даже сознание спит; метеоры, как бы они блестящи ни были, исчезают; наблюдатель же постоянно подвержен опасности ошибиться, что с того?!» — впрочем, распадалась мысль на три свои составляющие, а, может статься, была триединой.

«Одно не противоречит другому!» — Сергей Сергеевич Салазкин улыбался на воздух.

Ординарный профессор Петербургского женского медицинского института, среднего роста человек с маловыразительным лицом, полный и хромоногий, легко он дышал в редкой и холодной атмосфере общих мест и отвлеченностей.

«Холодной?! Редкой?! — не мог он взять в толк. — О чем вы?»

Вокруг него было горячее движенье, беспрестанно разраставшееся и усиливавшееся: возвышались вдруг люди, до сих пор неизвестные, одни сменяли других, возгорались какие-то распри, торжествовались победы: была увлекательная радость с одной стороны и страх — с другой; совершались перевороты, происходили разломы, раздавались крики восторга и злобные ругательства: движение это имело вид самой живой и яркой действительности.

«Передать для суждения в Вечность! — понимал Салазкин сложность своей задачи. — А там средние люди придут, похохочут над моей могилой!»

Солнце медленно вставало, предвещая погожий и жаркий день.

Николаевский вокзал только что поднял свою невысокую башню; на Аничковом мосту неспешно занимали места бронзовые кони барона Клодта.

Сергей Сергеевич посмотрел: он ждал того знака, который ему мог бы дан быть всеблагим промыслом: знака не было.

Умный и добрый человек старого покроя — у него давно вертелось в голове.

Человек должен подняться к сверхъестественным познаниям.

Кислая капуста, соленые огурцы и квас в гигиеническом отношении чрезвычайно полезны для простонародья.

Чем глубже мы исследуем Вселенную, тем сильнее склоняемся к мысли!

Но для того, чтобы мысль эта имела возможность выступить из широкой области неосуществимых проектов, необходимо было выполнить целый ряд предписаний — преодолеть несколько рядов препятствий.

Глава вторая. Дьякон и кшица

Лучезарен был солнечный день!

Гулко голоса раздавались под небесными сводами.

Двери хлопали своими половинками — легкие быстрые женщины, точно их сдувало ветром, перелетали с подножек экипажей в прохладные проемы магазинов. Юноши прислушивались к шуму платьев. Мужчины от нечего делать барабанили тростями по тротуару.

В церкви Рождества Богородицы дьякон читал ектенью: он смеялся тихим грудным смехом, картавил, блестел глазами, вставлял французские слова: он спрыснул волосы брильянтином, от которого они лоснились. На нем был нанковый жилет и галстук с булавкой в форме лилии.

Уличная кшица сидела на полу в платочке, рассматривая что-то на ладони.

— Почему вы не хотите следовать за моей мыслью и ставите мне в стыд, что этой мысли нет у других? — дьякон бросил читать и захлопнул требник.

— Ваша мысль: «Жизнь — это громадная потная женщина, не дающаяся с расплывчатыми чертами лица мужчине в костюме туриста, с палкой и с ранцем за плечами?!» — Салазкин поморщился.

— «Потная… живая, как ртуть, потрудилица и сослужебница, близкая к умопомешательству!» — выдававший себя за дьякона дополнил определение.

— Я потому не хочу следовать за нею, что неверна она, ваша мысль! — заговорил Сергей Сергеевич горячо. — Послушать вас — жизнь убегает, мы гонимся за нею! А по мне, так это она, родимая, предлагает себя нам, сама себя преподносит, а мы, никакие, уклоняемся, не умеем взять, не хотим, не можем!

Барон Дмитрий Оттович Шеппинг, изображавший священнослужителя, сошел с амвона: блондин с лицом, снятым с иконописи.

Он не умел владеть ружьем, но положил непременно выучиться.

— Закончите фразу так, чтобы выстрелила, — мечтавший о мелких почестях егермейстерства, он предложил: — «Вальдшнепы, гаршнепы, дупельшнепы, кроншнепы…

— … расфранчены в пух!» — Салазкин и не задумался.

Хорошенькая фельдъегерская дочка выглянула вдруг из-под платочка уличной кшицы и снова спряталась под ним.

Сергей Сергеевич рассмеялся звонко и нервно, почувствовав на себе ее жадный взгляд.

Он вырос в семье, где была некоторая, переходившая по наследству, склонность к визионерству, тому ясновидению на расстоянии, которое так поражает мистически настроенных людей — и это чувство ясновидения вполне нарисовало ему картинку из будущего: широкая зеленая левада курится зыбким маревом, темно-каштановые волосы девушки густым бандо спадают ей на спину из-под легкой кружевной шляпы с веткой темной сирени — очень недурная собою, в платье жемчужно-серого цвета, расшитом золотым суташем, типа туники, она точно сошла с полотна Клерена; массивная деревянная кровать с множеством подушек, накрытая вязаным вишневым одеялом, занимает добрую треть комнаты…

К чему торопить события — продолжая смеяться, Салазкин направился к выходу.

— ..! — громко пустил Шеппинг ему вслед.

Глава третья. Дом на буксире

Предположение его оправдалось: он застал жену наедине с дочерью.

— Усы надо выкатывать мякишем из хлеба! — старшая показывала младшей.

Обе были бледнее обыкновенного с незначительными лицами и усталыми глазами; лицо жены измято было рукой времени — дочь, неладно скроенная, но крепко сшитая, со станом почти без перехвата, изнемогала от внутренней борьбы.

Бедную девушку ожидало гнусное предложение, наперед он знал.

Солнечные полосы ложились на пол, сообщая всему нежный, меланхолический колорит; за щами явилась гречневая каша.

— Философствуй! — жена пришла в себя, стараясь даже сообразоваться с полетом его фантазии и вдохновения.

Сергей Сергеевич с аппетитом рассказывал разные вздоры.

— В Байоннском ломбарде, — он говорил, — заложено испанскими эмигрантами бриллиантов на сотни миллионов франков!

Тут засмеялась и дочь — что-то дрожало внутри нее мелкой дрожью; ее густые волосы спутались, и развившиеся пряди лежали на лбу.

Сергей Сергеевич помянул блины — ему поставили оладьи с сахаром.

Но что за шум?

Он наклонился над тарелкой, и на него повеяло морской прохладой.

Он сделался похож на человека, который окунулся в воду и просит пить. Ему послышалось несколько выстрелов как будто из пушек приближавшегося парохода. Это был как громовой удар среди ясного неба. Флигель дома Фроловой, пыхтя, проплыл мимо — за ним на буксире шел многотрубный дом Яниша со Сретенского бульвара. Шествие под русским и французским флагами заключал лакированный ящик с печеньями от Эйнема. «Даешь веру словам!» — в безрукавках кричали матросы. Быстро Сергей Сергеевич схватил мысль, не вникая в ее сущность. Море он любил до захлеба.

Профессор статистики и медицинской географии, домой, подпираясь тростью, на угол Мещанской и Столярного переулка, он возвратился с неопределенными ощущениями: трехэтажный каменный дом Алонкина.

Жена и дочь посмеивались, закусывая губы. На челе жены он заметил чуждый знак — такой же, поменьше, был у дочери.

Обе были в полосатых ситцевых капотах, украшенных черной рюшевой оборкой. В жене просматривалась определенная смесь домовитости и напускного мужичества; в дочери — смесь напускного мужичества и школьничества.

Завтрак прошел вяло.

Обе стороны избегали говорить по существу: они не спросили его, где он провел ночь — он не поинтересовался, почему это буфет в столовой изрублен в щепки.

Ему понятно было, что жена и дочь о чем-то стакнулись между собою.

Вот-вот его должны были начать шпетить.

Он положил себе отозваться неведением.

Глава четвертая. Письмо от мертвеца

В плохо обжитых комнатах ответ прозвучит гулко.

Если картины завешены марлей, а мебель стоит в чехлах — вопросов не задавать: сразу на пароход и уплыть.

Стерег мышонок сверкающую розу и ушмыгнул!

Несколько прозвучавших намеков встретил Сергей Сергеевич добродушным смехом. Своих оппонентов профессор превосходил обилием жизненной энергии и умственных сил. Что лежит в основе пищеварения? — Невозмутимость!

От порога передней через столовую в гостиную вбегала узкая ковровая дорожка, делала свой поворот и исчезала под письменным столом за дверьми кабинета: резной работы серебряный стакан с папиросами стояли, спичечница в форме пушки, палевая с изгибами пепельница, пресс-папье в виде плитки, выпиленной из слонового зуба и великолепно отшлифованной, так что ее легко можно было принять за светлую яшму с прелестными, зубчатого рисунка молочными жилками.

Двумя длинными пальцами Сергей Сергеевич потянул придавленную бумагу: письмо. На стенах было несколько полок с книгами разных форматов и разных эпох, географические и топографические карты; шкаф посвящен был редкостям естественной истории, в одном углу стоял скелет, на котором висели обыкновенно пальто и шляпа хозяина, в другом — живописный манекен с известным каждому бородатым, не слишком приятным лицом.

Сергей Сергеевич не любил переписки с женщинами, считая ее рискованной и налагавшей некие обязательства. Тонкая деликатность сердца мешала ему скоро сближаться и заключать связи.

Он снял сюртук и остался в белой полуистлевшей рубашке. Две мыши спорили у него в голове: прорывались случайные злые слова: «оптический обман», «ложь», «фарисейство».

Можно ли исцелить вывихнутый или сломанный член без боли?

В письме было что-то зачеркнутое и даже пропаленное спичкой.

Внезапно лицо Сергея Сергеевича разгладилось и стало молодым, как будто оно не принадлежало человеку пятидесяти с небольшим лет.

Блажен нарушивший закон во имя Бога!

Все люди разделяются на две половины: на людей живых и людей мертвых: Сергей Сергеевич Салазкин получил письмо от мертвого!

Написано было напористо и легко.

Салазкину показалось, что на руках у него больше десяти пальцев.

Сильно он колыхался из стороны в сторону.

Сцена отзывалась чем-то книжным.

Плотный мужчина, по походке и туалету француз, обрисовался в воздухе.

Его шею покрывал воротник из матовых золотых шнурков, переходивший в такой же нагрудник — на ногах были золотые сандалии.

Звонили, трещали и отжаривали часы всех видов и размеров.

В письме было написано: «ТЫ ПОСТУПИЛ ПРАВИЛЬНО!»

Глава пятая. Орган лжи

Его подозревали в некоторых увлечениях к утопии, к идеологии — в нем был избыток любознательности, пытливости и деятельности.

Ординарный профессор Петербургского женского медицинского института, он читал статистику и медицинскую географию, но часто, увлекаясь, далеко уходил от темы.

Темой большей частью он брал женщину.

— Девушка в шестнадцать лет очень желает казаться рассудительною; новобрачная в двадцать лет хочет носить чепец; женщине в сорок лет не хочется надевать его, — говорил он с кафедры. Или: — Орган лжи в женском мозгу развит много сильнее, чем в мужском.

Потолок захожен был мухами.

В блузах из легкого кретона слушательницы записывали.

— Женская ложь, о которой знают все мужчины, обыкновенно маленькая ложь, причем она бывает очаровательна, пикантна и своеобразна! — с изящной простотой и выпуклостью Сергей Сергеевич излагал. Или: — В электричестве и в паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса.

В глубине аудитории поднимался легкий оранжевый туман: было пыльно.

Слушательницы, Салазкин знал, сидят в узких юбках с фалбалами. Тихие улыбки, он видел, трогают их губы. Пронзительно от девушек пахнет борно-тимоловым мылом. Миндальные печенья в розовых обертках всегда они разворачивали с умышленным значимым шелестом.

— Лошадка бежит быстро, если извозчик управляет ею стоймя! — переходил Сергей Сергеевич к аллегориям. Или: — Если бы у меня обедали купчихи — я бы не отказал им в удовольствии чихнуть во время кулебяки.

Он говорил о среднем и обыкновенном, но в этом обыкновенном и среднем присутствовало неповторяющееся и вечное. Лицо Салазкина делалось бледно, неясно, без красок, без черни, без теней: белый лист. В своем роде ничего. И из этого ничего слышен был его голос:

— Я хотел родиться, а не родился. Хотел быть, да не вышло!

Слушательницы поджимали ноги, сдвигали колени.

— Перестаньте, женщины, стыдиться того, что составляет вашу честь и славу! — он сердился.

Он заставлял их проделывать игривые упражнения.

— Что значит комната перед ребенком и туалет возле материнства? — всегда спрашивал он на экзамене.

Они видели на лице его ужасную вуаль, накинутою самою природою; впрочем, она появлялась на очень короткое время и без следа исчезала.

— Канон сюжету, — оступенелые, статуеобразные, девушки отвечали. Или: — Ребенок крепит и оздоровляет.

Сергей Сергеевич равно принимал оба ответа.

Он видел природу, а не тряпки и комнату вокруг.

Глава шестая. Три струи жизни

Природа, а не тряпки и не комната всему дают язык, в природе именно все открывает себя!

С некоторого времени Сергей Сергеевич перестал говорить, чтобы высказывать мысли, а продолжал, чтобы их закрыть.

— Самоочертание — есть глагол! — с треском он закрывал.

— Па-а-азвольте! — ему не давали, противились, просовывали ноги.

— Глагол, которым вещь проявляет свое внутреннее! — снова он был вынуждаем к высказыванию. — Внутренним, однако, долго быть невыносимо, внутреннее стремится стать наружным.

Собственная его природа звучала о своих свойствах и показывала себя.

Все три струи его жизни текли обычным потоком: внутренняя — полная забот, но проясняемая упованием в милость Божию; наружная, официальная — среди усиленной работы и разных столкновений — и скрытая, неявная, тайная, приносящая с собой заветные думы и вытекающие из них поступки.

Над головой было все то же солнце, хотя и менее высоко поднимающееся над горизонтом; то же было ощущение беспредельного и вечного; та же непроницаемая, спокойная, светлая, лазоревая глубь.

Все вещи были в обычной своей повседневности: иначе и быть не могло, по натуре вещей.

Натура брала свое.

Надменно-фатовски тянул вверх свою невысокую башню Николаевский вокзал; гордо шевелили ноздрями клодтовские бронзовые кони.

— Чу! Он сумасброд! — в отношении Салазкина предупреждали они друг друга.

Увлекаемый все прибывавшей толпою мыслей, Сергей Сергеевич поднялся по широкой мраморной лестнице.

Барон Дмитрий Оттович Шеппинг с застывшим, ничего не выражавшим лицом, запустив одну руку за пояс, лежал на возвышении в открытом дорогом гробу. Глаза его были полузакрыты.

Ничтожный атом среди грозной бесконечности, он наложил печать молчания на свои уста; глухая прозрачная стена отделяла его от всего живого.

«И вас также, — казалось, все же говорил он своим видом. — Досадно и весьма, что нити, протянутые между мною и вами, так вдруг оборвались!»

Брови Сергея Сергеевича ходили.

«Пожалуйста, не ложитесь рядом с этим человеком!» — предупреждала типографски выполненная табличка.

Сергей Сергеевич Салазкин стоял в остолбенении, не отвечая ни слова.

— Что вам такое угодно? — наконец медленно он отозвался, видимо начиная тяготиться моими расспросами.

Нисколько не обинуясь и без малейшей утайки он расскажет мне все?

Я был не настолько наивен.

Глава седьмая. Путешествие в Египет

Я всегда любил духи и сигары — это для меня характерно — от Салазкина пахло сигарами и духами.

С первого взгляда этот человек не был замечателен: борода — не большая и не маленькая, нос — не маленький и не большой.

Сергей Сергеевич, казалось, прикован был к своему лицу — не замечательному, но значимому.

В лице значимого человека присутствует некая тайна: чуть слышный шепот полз Салазкину вслед; разрозненные документы бросали приглушенный свет на его жизнь.

Как его крокодилы не съели — одному Богу известно!

Ужин был изобильный, с проворной прислугой. Гостиная с итальянским окном, обращенным на цветник, полный розанов, служила трапезной. Все происходило так, как рассказывал Каяно — все могло происходить так, как комментировал де Роксас.

В досадном расположении духа Капуро держал диету, он долго был болен, но за ним хорошо ходили.

Пирог вышел редкостный: бланманже с миндальными кольцами.

Большой руки шутник Гильяно сидел в шубе, крытой сатен-дублем.

Гостиная обставлена была резной мебелью работы Лазере. Девятый час вечера был на исходе, хозяйка дома красиво поводила плечами, просвечивавшими так заманчиво сквозь черный гренадин лифа.

Энергически Александр Бусти распространял похвалы о доброте вина — вошел новый человек: присев к нашему столу, он сразу взял непринужденный и верный тон, шутливо рассказывая мелкие приключения из своего путешествия.

«Путешествия?! — об этом никто не знал. — В Байонну?»

«Берите выше, — рассказчик кивал на потолок. — В Египет!»

Он подарил хозяйке привезенную мумию священной кошки: всем сделалось безотчетно весело.

«Чем заниматься изволите?» — обратил он внимание на меня.

«Помогаю оформляться прошлому», — я ответил.

Галстук Сергея Сергеевича был завязан в виде шарфа вокруг шеи — в его лице появилось некое беспокойство.

Есть люди, которые одним присутствием своим в помещении разливают покой, водворяют гармонию в вашем внутреннем мире, производят на вас впечатление свежести и спокойствия мрамора или мягкости бархата — жаль, не встречал!

орваапрвыкаллоОбстановка вскоре сделалась напряженной — заметно все нервничали; Салазкин сдернул салфетку, встал, поклонился хозяйке дома.

«За разной суетой едва я не упустил!» — он объяснился.

Через минуту он положительно летел в своей коляске.

Каяно, де Роксас, Капуро, Гильяно и Александр Бусти, верхами, сопровождали его.

Глава восьмая. В тайном постриге

Барона Дмитрия Оттовича Шеппинга хоронили по монашескому обряду. Монахи пришли: «Он наш!»

Он был в тайном постриге.

«Он, может быть, имел европейскую цель, как Лагарп! — философский журнал „Вера и разум“ откликнулся. — Между товарищами он отличался чистотой квартиры и порядком одежды. Зачем прежде его мы не знали?»

Однажды из Москвы он привез ей ящик с печеньями от Эйнема. Она знала, он смотрит на нее, как на оптический обман, ложь, фарисейство. Она предпочитала конфеты от Бертелемота. Она должна была употребить над собою значительное усилие, чтобы воздержаться от резкостей.

Скорее стильная, чем красивая Элизабет Виже-Лебрен мечтала о флигель-адъютанте. Француженка, переехавшая на берега Невы, живя постоянно выше своих средств, она все проживала на наряды, обеды и всевозможные удовольствия. Уже не слишком молодая, она казалась девушкой от узких плеч, тонкой талии и необыкновенно светлых, серебристых волос.

Барон приехал, хотя не с бронхитом, но с расстроенной грудью. Она была одета в лиловое с белым барежевое платье с полуоткрытым воротом и лиловым бантом на корсаже и плечах. Расставленная как попало мебель разной формы и величины: шезлонги, огромные и совсем крошечные кресла, табуреты, пуфы — частью была обита шелковой материей в стиле Людовика Шестнадцатого, частью — чуть полинявшим утрехтским бархатом с гранатовыми разводами по желтоватому полю.

Его голос был слаб и неверен — кашляя, он стал жаловаться на недомогание, которое врач приписал обыкновенной простуде.

Она знала, у него оставалось лишь наследственное имение Тихвинское, и он пошел на крайний шаг: под залог Тихвинского взял в Опекунском совете Московского воспитательного дома несколько тысяч рублей.

Она спросила, помнит ли он давнишнее обещание? — Предмет требовал издержек.

Их отношения предусмотрены были Уложением о наказаниях за незаконное сожительство неженатого с незамужней.

Он вспыхнул и начал говорить, что это интимидация.

Страсти разнуздались, пошли взаимные обвинения, уличения — дурные отношения между ними обострились до вызова катастрофы.

Они разошлись тогда в сильном взаимном озлоблении.

Она узнала, что он сошелся с какой-то кшицей.

Ему донесли: она окружила себя пятью итальянцами.

Ей сообщили: барон Шеппинг заказал барону Клодту копии четыре аничковых коней и на специальных платформах вывез их в Берлин.

Ему стало известно — она побывала в Байонне.

Когда с застывшим пожелтелым лицом он лежал в гробу, Элизабет Виже-Лебрен, поднявшись по мраморной лестнице, подошла вплотную и положила ему на грудь конфету от кашля из ягоды сюжюб.

Глава девятая. Осторожно: иллюзия!

Возвратившийся из Египта Салазкин заехал к француженке, чтобы повидаться с Шеппингом — когда же барона в предполагаемом месте не оказалось, Сергей Сергеевич из вежливости присел к столу и разделил трапезу с присутствовавшими, при том отпуская забавные реплики и строя уморительные гримасы, как я понял впоследствии, чтобы скрыть испытываемое им волнение, если не замешательство: где, черт возьми, мог быть проклятый немец в такой значимый для судеб мира момент?!

Когда же в ответ на его вопрос француженка приоткрыла, что Шеппинг еще не возратился из Берлина, Сергей Сергеевич решительно поднялся и со спокойным духом сказал: «Канон ребенку! Сюжет крепит и оздоровляет!»

Уже не видел он комнаты, лицо его сделалось без теней: белый лист. Салазкин был ничего!

Оступенелые, статуеобразные, сфинксоподобные, мы потеряли счет времени.

Но вот как бы вспомнив что-то, гулко пробили стенные часы: все поднялись и вышли на балкон смотреть, какова погода: Мойка, Красный мост, апрель уже в половине, вящее доказательство, химерические предположения, первый литературный опыт человека с громким впоследствии именем отчеством, холодная дождливая погода и кучер-троечник на козлах: по слухам черств и себе на уме.

Спустя минуту ординарный профессор мчался, увлекаемый кровными рысаками в сторону Аптекарского острова, и итальянцы эскортом сопровождали его.

Боязливо сыщик-велосипедист перекрестился.

Петербуржцы смотрели вслед полными сна глазами. Виделись в окнах там и сям сжатые кулаки.

Предтеча солнца Геспер блистал словно алмаз на пальце Творца: прояснело.

«Полны руки золота, роз и крови-и-и!» — кричали или пели итальянцы.

Красивые, стройные, гладко причесанные и хорошо выбритые, они пели или кричали то, что приходило им в головы под влиянием минуты.

Стучали копыта: эскорт сопровождал эксперта.

«Настоящий русский с ног до головы!» — ощущал себя Салазкин.

«Природные итальянцы!» — ощущали себя Каяно, де Роксас, Капуро, Гильяно и Александр Бусти.

«Француженка!» — ощущала Элизабет Виже-Лебрен.

«Немец!» — в Берлине ощущал Шеппинг.

«Шведка!» — в платочке ощущала кшица.

«Испанцы!» — где-то ощущали себя еще какие-то.

Одно не противоречило другому, другое — третьему, четвертому, шестому.

Копыта стучали, цокал языком кучер-татарин.

Финны рассказывали потом, будто кавалькада неслась по воздуху и только на самом Аптекарском все опустились на землю.

Общая окраска действия, чувств и характеров предупреждала: осторожно, иллюзия!

Глава десятая. Скелет, мумия, манекен

Увлекаемая все прибывавшею толпой, Элизабет Виже-Лебрен с намерением поднялась по широкой мраморной лестнице — ее поднимала в собственных глазах несомненная ее сопричастность всему разворачивавшемуся и происходившему: лицо барона, она подметила тотчас, было с отпечатком некоего беспокойства; Каяно, де Роксас, Капуро, Гильяно и Александр Бусти стояли в почетном карауле; венки были от страхового общества «Нью-Йорк», магазина готового платья «Мандель», меблированных комнат «Заремба» и Опекунского совета Московского Воспитательного дома; меланхолические аккорды звучали, взятые смелой, уверенной рукой — она узнала эту руку: правую, левая была потеряна при Фонтенуа: французский посланник играл на траурной церемонии, провожая немца — потому только, что тот умер подобно Сен-Мартену, не пожелав допустить к себе священника?!

— Мертвый хватает живого. Король не умирает! — закончив играть, посланник встал за нею, наклонившись к уху.

Они познакомились на Сен-Жерменской ярмарке на бельевой и полотняной линии; в руке у него был Плутарх в изложении Амио: книга была для формы, вовсе не собирался он читать ее: условный знак, поданный судьбою.

Франция одно, Россия другое — одно зачастую противоречило другому.

Тогда, голодная, она стояла в крошечном сквере под башней Сен-Жермен л`Окзерруа, а третьего дня обедала у петербургского ресторатора Андре: лосиные губы,

разварные лапы медведя, жареная рысь, кукушки в меду по-строгановски.

«Я ненавижу всякое перемещение линий!» — она ответила тогда и сейчас — сейчас Элизабет смотрела на лицо с изгладившимся всяким присутствием мысли и чувства; штиблеты Шеппинга, выступавшие за край гроба, распространяли едкий запах ваксы.

Элизабет Виже-Лебрен и французский посланник маркиз де Монтебелло успели обменять еще несколько слов: скелет, мумия, манекен.

Маркиз губами щекотал ей ухо; черного барежа платье отлично обрисовывало ее фигуру: из-под прозрачной ткани сквозили матово-бледные, полные, слитые с грудью плечи.

Оба, он и она, искренне хотели сблизиться — тогда и, пожалуй, сейчас.

Тогда к этому не было никаких препятствий.

Сейчас между ними лежал барон Шеппинг.

Ей показалось вдруг, что барон взглянул на нее сухо, подозрительно и, не говоря ни слова, поднявшись, направился к выходу; она взяла себя в руки: барон возвратился и лег на прежнее место.

— Ach, mein lieber, guter Freund, ich will schlafen, — прекрасными голосами завели итальянцы.

Тогда именно Элизабет Виже-Лебрен приблизилась и положила на грудь барону конфету из ягоды сюжюб.

Глава одиннадцатая. Посмертная маска

Взошедший по, казалось, прогибавшейся под ним широкой лестнице, резко в залу вдвинулся барон Клодт: сапогами топ, топ!

Он пользовался громкой известностью: человек с решительным умом и твердым характером. Такой человек везде у места — барон Клодт остановился вплотную к барону Шеппингу. Линии сразу переместились: приехавшие на панихиду из Москвы домовладельцы Фролова и Яниш потеряли в объеме, непропорционально удлинился нос у той, что выдавала себя за уличную кшицу, Салазкин, стоявший от меня на подачу руки, процитировал Плутарха — единственною рукой маркиз де Монтебелло надвинул вдруг сползший парик, а Элизабет вспомнила о запрятанном в сумочке браунинге.

Тем временем барон Клодт сыпал какой-то порошок и чем-то брызгал поверху — барон Шеппинг лежал с застывшим лицом.

— Прошлое умерло, будущего не существует, настоящее, разве что, — зычно бормотал скульптор.

Швед, он имел итальянские корни, питался кониной, гнул подковы.

Такой запросто в щепы мог изрубить дорогой буфет мореного дуба; Сергей Сергеевич, я видел, закусил губу — он был мышонок против великана.

— «Положим, мой рост не из крупных. В нем не более двух аршин и одного вершка. — Сергей Сергеевич процитировал, — но я не желаю быть более высоким!»

Что-то похожее на ропот возникло в нем. Новые мысли набрались в голову, и голова работала под их напором.

Тем временем на лице Шеппинга появилась вуаль, накинутая Клодтом — стремительно она затвердевала, становилась материальной и осязательной: готово, можно снимать!

Профессионально Петр Карлович Клодт потянул на себя: посмертная маска!

Зачем? Все же не Лафонтен! — под париком у де Монтебелло вспотело.

Каяно, де Роксас, Капуро, Гильяно и Александр Бусти вдруг оказались оттесненными в сторону — монахи вошли.

— Он наш!

Умерший засветился удивительным внутренним светом; монахи подняли гроб так легко, словно это был ящик с печеньями от Эйнема.

Духовно поднятый и просветленный барон Дмитрий Оттович Шеппинг вступал в новую жизнь: я был во власти мрачной галлюцинации.

Истово Фролова клала земные поклоны.

С опозданием Яниш сообразил, что сделал нескромность.

Воздух сделался спернут — все ринулись к выходу.

В давке, мне показалось, Салазкин умышленно наскочил на кшицу, подмял ее под себя, хорошенькая фельдъегерская дочка проглянула — Сергей Сергеевич порывался сорвать платочек, но пробегавший французский посланник наступил ему на руку.

Оказавшись на улице, я увидел: стремительно сыщик-велосипедист уносился в сторону Литейного.

Глава двенадцатая. Крылов по матушке

Где сомнителен факт, там невозможно обвинение.

Со вчерашней папироской между двух пальцев следователь окружного суда Александр Платонович Энгельгардт читал французское надушенное письмо; он был баловень, особенно дам высшего круга.

Письмо дышало нежным, смелым и независимым чувством.

В длинном сюртуке скучного покроя, с лицом довольно обыкновенным, Александр Платонович сидел в служебном кабинете на Литейном — дверь отворилась, вошел Барсов, товарищ следователя.

Тут же Энгельгардт положил письмо под пресс-папье — ревниво он ограждал неприкосновенность своей корреспонденции.

Комната была об одном окне; за ним перемещалась толпа людей и лошадей; следователь был человек вполне петербургского вида, его товарищ — вида скорее московского или провинциального.

Рассказывая о том, что мы видели, — произвольно распоряжаемся мы материалом действительности: Барсов докладывал.

Бледнея, Энгельгардт слушал.

— Монахи, — Барсов рассказывал, — подняли гроб на попа; француз отдавил руку мышонку!

Попахивало грандиозной мистификацией в духе, может быть, Сен-Мартена: мертвый схватил живого?

— Монахи, которые унесли тело, — Энгельгардт помедлил, — францисканцы?

— Они русские.

— Что ли барон Шеппинг был православный?

— По материнской линии Дмитрий Оттович — русский, — предварительно Барсов навел справки.

Следователь Александр Платонович Энгельгардт допускал перемещение линий. В том числе и сюжетных, в духе Плутарха.

«В изложении Амио», — запретил себе Барсов дополнить и, чтобы вытеснить прорывавшийся к головке хвостик, подумал принципиально о другом: «Сен-Жерменская условная ярмарка!» — он подумал.

А подумавши, сам спросил, чего не знал:

— Как так вдруг вообще он скончался? Барон Шеппинг?

Они делали общее дело: следователь и товарищ.

— Он не умел владеть ружьем, — Энгельгардт показал пальцами, — но поставил себе целью выучиться. Неизвестно, как это произошло, но барона нашли бездыханным, и ружье лежало рядом с ним.

— В Берлине он ощущал себя немцем, а в Петербурге — русским! — Барсов предположил.

Что-то забрезжило в воздухе.

— Как, говорите, фамилия его по материнской линии? — Александр Платонович нахмурил брови.

— По матушке, представьте, он — Крылов! — рассмеялся Барсов.

Глава тринадцатая. Матросы и египтяне

Слух продолжал упорно держаться и, таким образом, приобрел значение достоверного факта: барону Шеппингу решено было поставить памятник.

Объявлена была подписка, стали поступать пожертвования.

Крупные взносы поступили от страхового общества «Нью-Йорк», магазина готового платья «Мандель» и меблированных комнат «Заремба», что-то пришло от московских домовладельцев, значительную сумму перевело немецкое посольство, сто рублей дал Федор Михайлович.

Барон Клодт работал день и ночь, памятник отлит был в мастерской Академии художеств и установлен в Летнем саду на площадке перед «Чайным домиком»: одетый в повседневный свой нанковый жилет Дмитрий Оттович Шеппинг стоял, как пораженный громом; в руках у него был чемодан без малого в полтора аршина длины и аршин ширины, а пьедесталом ему, натурально, служил гранитный куб, покрытый барельефами. Копия памятника отправлена была в Берлин — под петербургским же оригиналом играли дети, кормилицы судачили с мамками, обменивались поцелуями влюбленные; судебный следователь Энгельгардт за правило взял себе здесь прочитывать новости — облюбовав малоприметную угловую скамью, обыкновенно он садился под раскидистой липой и развернутой газетой от солнца прикрывал лицо.

Скоро появлялись интересовавшие его личности.

Первой всегда приходила кшица: к памятнику она подбиралась бочком, опасливо и после ходила вокруг по или против часовой стрелки, разбрасывая крошки хлеба голубям и галкам; за нею являлись итальянцы — пятеро, они становились по периметру ограды; Элизабет Виже-Лебрен возникала об руку с французским посланником; Салазкин озабоченно подбегал, стучал тростью по бронзе и спешно удалялся; последний, Федор Михайлович, издалека еще взглядом нащупав Энгельгардта, шел прямо на него и садился рядом.

Для формы при нем был Плутарх в изложении Амио — он никогда не раскрывал его, и потому у Александра Платоновича имелось изначальное преимущество.

— Как вам все эти басни? — вместо того, чтобы открыть книгу, спрашивал он Энгельгардта.

— Какие именно и почему — басни? — охотно следователь откликался.

Они подходили к памятнику; на цоколе напластованы были картины.

— К примеру, вот! — выискивал Федор Михайлович. — Басня о Суэцком канале!

Они рассматривали барельеф: матросы шли под парусами; египтяне пасли верблюдов.

— На мой взгляд, весьма правдоподобно, — Энгельгардт делал большие глаза.

— Барон Шеппинг никогда не был в Египте — это басня! — многозначительно Федор Михайлович щурился.

Глава четырнадцатая. Квитанция из ломбарда

По дороге забежав в Летний сад, Салазкин указкой стучал по бронзе, прислушивался некоторое время к отзвуку и спешил на выход.

— Мышонок! — ему вслед смотрели Элизабет и французский посланник.

Сергей Сергеевич ехал на Аптекарский либо читать лекции в Женский институт: слушательницы вязали варежки из шерсти, выкрашенной фуксином.

«На него мог наехать извозчик и растоптать его!» — они думали.

Пепиньерки сидели с лицами коровниц.

— Как выглядела Психея после открытия ящика Прозерпины? — тянул он указку.

— Грудь ее всколыхнулась, лицо порозовело и из хорошенькой она моментально сделалась обворожительной! — заученно ему отвечали.

Не докончив лекции, он мог бросить все и поехать к Шеппингу: в осиротевшем доме картины были завешены марлей, мебель стояла в чехлах — беспрепятственно Сергей Сергеевич ходил по комнатам, выдвигал ящики, трогал вещи, перебирал бумаги.

— Ищете, может статься, квитанцию из ломбарда? — однажды услышался издевательский голос.

Мертвый схватил живого?!

Нет, это был не воскресший барон — осведомился вполне живой человек, тот, манекен которого стоял у Салазкина в домашнем его кабинете на подачу руки от скелета, и, видит Бог, было бы лучше, если бы в кабинете Сергея Сергеевича стоял именно натуральный скелет этого человека рядом с безликим портновским манекеном!

Кролик, зараженный бешенством? — Тоже нет! Внешне оставался профессор невозмутимо-спокойным: мумия египетской кошки.

Больше того — от Сергея Сергеевича начал разливаться покой, он водворял гармонию, производил впечатление свежести, спокойствия мрамора и мягкости бархата!

Задернутые шторы не вполне позволяли им видеть друг друга — но слышать и ощущать: пневматическая химия!

Сергей Сергеевич умел давать странные названия самым обыкновенным вещам: сейчас умение его было как нельзя к месту: слова, он знал, сами по себе: шары, лом хрусталя, елочные игрушки, мишура, спирали.

Филипп Аурел Теофаст Бамбаст фон Гогенгейм!

Громадные часы, представлявшие Нюрнбергский собор, аппетитно треснули: в Петербурге так легко прятать концы!

Из последних сил сдерживал Сергей Сергеевич приступ ликантропии: не всё, он знал, можно взять приступом.

«Однажды волк зашел на псарню!» — стучалась басня.

На стене, покачиваясь, висело ружье Шеппинга.

Глава пятнадцатая. Попяться на коннике

Сергей Сергеевич возвращался с подарком: сыздетства привыкший более к гераням и ноготкам, чем к пышным махровым розам и гиацинтам, он приносил горшок с каким-нибудь гелиотропом и наполнял квартиру изысканным запахом виолетт-де-парм.

Улыбка дочери была некрасива.

Изрубленный буфет убрали, какой-то человек в безрукавке сидел на освободившемся месте и ел блины со сметаной.

— Перестаньте, женщины, стыдиться того что составляет вашу честь и славу! — говорил он жене и дочери.

Сергей Сергеевич мог при желании узнать в нем самого себя, но желания не было — лицо человека бледнело, теряло краски, утрачивало тени. Сергей Сергеевич дождался: белый лист, ничего — хныканье раздалось:

— Не родился. Не вышло…

Канон сюжету: незнакомец исчез, Салазкин занял освободившееся место.

Желание предполагает съесть что-то, чего нет.

Сергей Сергеевич спросил блинов со сметаной — это было так же нелепо, как если бы кто сказал, что поэзия Пушкина объясняется составом кушаний, какие были употребительны в России в первую четверть девятнадцатого века, или что Лютер начал реформацию, соскучившись постною пищей католических монастырей — Салазкину поставили каштаны в сахаре с померанцевым цветом; он съел, и жена напомнила, что пора расходиться по комнатам.

Выговорив последнее слово, она умолкла.

Ее утомляло ожидание, его мучила неопределенность.

В приподнятом расположении духа она обладала способностью смеяться на два голоса: женскому хихиканью вторил мужской хохот: первое время Сергей Сергеевич, возвращаясь домой и слыша чужого мужчину, весь внутренно напрягался, предполагая застать если не сцену, то картинку — со временем это прошло; Сергей Сергеевич знал, что другие мужчины не приходят к жене во время его отсутствия, а если и видел кого-нибудь, знал: это он сам.

Сергей Сергеевич расправил плечо точно после гимнастики.

Когда-то у него были брюки чуть не телесного цвета, а на углах его воротничков появлялись верблюжьи, кошачьи и мышиные головы: это было время их любовных отношений: ласково он придерживал ее за талию. Тогда он был любезным молодым человеком с той положительной складкой в общении, какая обличает обыкновенно врача, изучающего мир сквозь реальные очки.

Они могли попяться тогда хоть на коннике. С положительной складкой на теле, Прозерпина, она родила ему Психею: ящик раскрылся!

Со временем однако недостаток действительной жизни стал слышаться ей все явственнее — тяжелое впечатление безжизненности она ощущала чем дальше, тем сильнее.

Его утомляло ожидание, ее мучила предопределенность.

Глава шестнадцатая. Теория приятных ощущений

Вернувшийся с подарком от Шеппинга, Сергей Сергеевич мог привезти в дом изящную чашку с блюдцем или серебряную ложку — если же он возвращался с Аптекарского, в карманах у него обыкновенно были пробирки; все ложки-чашки жена убирала в буфет, пока он был; пробирки после ужина Сергей Сергеевич уносил в кабинет.

Жена просила привозить с Аптекарского кроликов, но всякий раз Салазкин отвечал, что кроликов забирать нельзя. Когда Сергей Сергеевич возвращался от Шеппинга, от него пахло духами. Когда он приезжал с Аптекарского, густо от его несло сигарами.

Она знала, он хотел родиться.

Она всматривалась в чистый лист бумаги и видела иногда его лицо.

Побывавший в Египте, он привез с собой дюжину полуистлевших рубашек, которые менял по мере необходимости.

Он был неплохим лекарем и мог вправить вывихнутый член почти без боли.

Он, представлялось ей, был рожден в воздухе и лишь впоследствии перенесен на землю. Чем глубже занимался он своими исследованиями, тем сильнее склонялась она к этой мысли.

— Поколику-потолику! — за окнами перезванивались колокола

Сергея Сергеевича не было — сторонний мужчина сидел у Прозерпины Валерьевны; весело они смеялись на два голоса — у них, может, и далеко заходило — что с того?!

— Действительность превзошла ожидания! — он ел блины со сметаной.

Теория приятных ощущений полностью себя оправдывала.

Он уговаривал ее не стыдиться ее раздавшегося тела и всякий раз исчезал, стоило появиться мужу: возникала придуманная ситуация: Сергей Сергеевич садился за его любимые блины; ничтоже сублимируясь, он щелкал их как каштаны, сетуя, что ему не подали телячью голову, но Прозерпина знала — под телячьей головой разумеет он не телячью вовсе: в Египте муж пристрастился к головам верблюжьим, кошачьим и мышиным.

Она знала: это было предопределено, как предопределено было многое другое: рождение дочери, а до и после него — поэзия Лютера, реформация Пушкина, клодтовские кони и прорытие этого чертова канала!

Напрашивалось подумать, что там, в Египте, Сергея Сергеевича словно бы подменили: уехал, дескать, туда деятельным и кипучим, а возвратился аморфным и безжизненным, но думать так Прозерпине Валерьевне было бы нечестно: кипучесть и деятельность мужа, им выказываемые, могли сбить с толку лишь в первые времена супружества — довольно скоро за суматохой, производимой им, все чаще видела она его истинного: по сути своей Салазкин был безжизненен!

— Скелет или манекен? — впоследствии не раз я просил сравнить.

Всякий раз добрая женщина затруднялась.

Глава семнадцатая. Немая ссора

Жизнь щедро предлагала себя Сергею Сергеевичу.

Выстреливали фразы. Женщины хлопали своими половинками. Лошади убегали, потные люди гнались за ними.

Торжественно своими колоннами гудел Исаакий.

Волосы Прозерпины Валерьевны были причесаны по-старомодному, чемодан у нее был маленький со стальными и медными пуговицами, она была в перчатках и, часто оглядываясь, споро переставляла ноги в высоких с прорезями ботинках.

Незаметный, Салазкин не упускал ее из виду.

Магазин готового платья «Мандель»: оранжевые горошинки на синей юбке! С появившимся моноклем в глазу, любуясь витриной, весело Сергей Сергеевич задавался вопросом: «Какого рожна, собственно, ей здесь нужно?!» Огромная, мысль не укладывалась в голове.

Под свежим впечатлением в памятной книжке Сергей Сергеевич набросал факты, пока без всякой группировки и выводов: «Нью-Йорк», «Мандель». У Манделя всегда можно было приобрести подходящий женский манекен.

В легком светло-зеленом барежевом платье, в белой тюлевой шляпке, в шведских перчатках, жена вышла.

Часы на башне Думы показывали три.

Меблированные комнаты «Заремба»?! С чемоданом Прозерпина Валерьевна скрылась именно там.

— И бесы веруют и трепещут! — через час времени она появилась все с тем же чемоданом; Салазкин проследил ее до дома.

Обед был скудный, а потому короткий.

Конюшенный мальчик принес портрет убитой им женщины: заблудившиеся слова и ничего за ними! Встряхнув головою, Сергей Сергеевич отогнал.

Закрыв окно, в молчании Прозерпина Валерьевна ждала вечера. Остатки обеда пахли грибными лишаями. Устало голова дочери качалась на шее: ее уложили, и как мышка она завозилась под простынями.

— Кролика не принес? — Прозерпина спросила.

— Нельзя кролика, — Салазкин ответил.

Варьировать свой ответ он не мог: строжайше возбранялось!

Полустарухи в неистовом беге с задранных юбок горох просыпают — в странном восторге конюшенный мальчик всадницу в задницу пальцем ласкает.

Взгляды Сергея Сергеевича и Прозерпины Валерьевны встретились, и никто не потупил глаз.

Оба молчали.

Началась какая-то немая ссора.

Ночью, неслышно ступая, он разыскал чемодан.

Раскрыл: пусто!

Глава восемнадцатая. Время ошибиться

Утром чемодан и вовсе исчез — будто его никогда не было.

«Какой из меня ясновидящий, — думал Сергей Сергеевич, — если я не могу представить, что в нем находилось!»

В таком небольшом чемодане компактно было переносить серии — выгрузить в страховом обществе, взамен положить разобранный карабин. Карабин перенести в магазин готового платья — это было несложно. Но! Что такого могла Прозерпина Валерьевна взять взамен карабина и доставить в меблированные комнаты «Заремба» — вот это было для Сергея Сергеевича тайной за семью печатями.

Завтрак был не слишком обильный, Сергей Сергеевич просматривал отдел происшествий: нападение на инкассаторов, похищен крупный пакет серий. На месте преступления брошен новейшей модели карабин — и рядом: в меблированных комнатах «Заремба» замечен был бес!

«Сейчас, — почувствовал Салазкин, — я получу письмо!»

Позвонили, человек, похожий на чемодан, принес на ладони.

В кабинете Сергей Сергеевич вскрыл: выпала карточка дочери. В амазонке она сидела в седле, представляя всадницу; конюшенный мальчик держал руку у нее за спиною.

В воздухе нарисовалось лицо Шеппинга: Салазкину должно было торопиться; заехав в Летний сад (лошади ждали), он постучал по бронзовому чемодану, и ему показалось, что стук отозвался не так, как прежде.

Почетный караул вокруг памятника сняли, не было и французов, куда-то подевалась кшица, исчез Энгельгардт, в воздухе растворились мамки с детьми: в единственном числе Федор Михайлович со скамьи манил Салазкина пальцем.

«Барон Шеппинг никогда не был в Египте!» — Салазкин знал, что услышит.

— Лошади ждут! — неуклюже сделал он попытку вывернуться.

— Лошади подождут! — Федор Михайлович выглядел полностью излечившимся.

Сергей Сергеевич приблизился, оттянул пациенту веки, сосчитал пульс, рукояткой трости задел по колену: порядок!

Он высказался по своему ведомству и приготовился выслушать по ведомству Федора Михайловича.

— Вы поступили правильно, — не стал Федор Михайлович затрагивать Шеппинга, — и правильно поступаете. — Но! Пришло время ошибиться. Вам следует совершить опрометчивый поступок!

Салазкин не знал, что и думать.

— Степень опрометчивости?

Ему показалось, в кустах шевельнулось — он ткнул тростью и вытер кровь газетою.

— Высшая, — Федор Михайлович сделал движение, как будто он падает со скамейки. — Предстоящий поступок ваш представляется мне в высшей степени опрометчивым! — кончил он, лежа на посыпанной желтым песком дорожке.

Глава девятнадцатая. Мышь — это чудо!

С темными, как будто сжигаемыми мыслью глазами, Сергей Сергеевич вышел на Неву — в голове его делался престранный хаос.

Взор его затуманился: мыслям Сергея Сергеевича был дан совершенно иной оборот.

Дома, извозчики, фонари — все это было не так как всегда. Что-то такое стояло теперь между ним и всем окружавшим его.

Легко сказать: опрометчивый поступок!

Сильно Сергей Сергеевич ударил себя в лоб.

Значительная толпа народа покрывала обширную набережную. Сновал люд деловой и праздношатающийся: дамы раскрашенные, со спутанными по моде ногами, подростки настоящие и поддельные; покачивались неподалеку от Сергея Сергеевича два надувных пристава.

У всех было такое выражение лица, как будто все знали, в чем заключается дело.

Федор Михайлович — под именем Федора Кузьмича почему не ушел он в народ?!

На мостике между Невою и Фонтанкою, щеголеватые, стояли итальянцы, Каяно рассчитывал понравиться галстуком персидского рисунка; де Роксас думал, что к нему невероятно идет пиджак с двумя разрезами позади; Капуро продел часовую цепочку сквозь петлю сиреневого жилета; Гильяно держал на виду замшевые перчатки с тремя черными полосами; Александр Бусти смазал волосы бриллиантином и частым гребешком сделал себе как по линейке геометрический пробор.

— Лягушка — шедевр,

И мышь — это чудо,

стройно они пели, —

Мышь — это чудо,

Которое может одно

Пошатнуть секстиллионы неверных!

У них были равнодушные глаза; они представляли собою не мысль, а зрелище.

В широкой соломенной шляпе и с посредническим знаком, итальянцев слушал французский посланник: решительно это был не тот знак, который ожидаем был Сергеем Сергеевичем; кшица, увернув голову клетчатым платком, прятала руки под кацавейку; приехавшие из Москвы Фролова и Яниш в такт песне переставляли ноги.

Речной пароходик причалил, матрос в безрукавке кинул Сергею Сергеевича канат. Публика принялась загружаться.

— Куда это все? — сразу Сергей Сергеевич не понял.

— На Острова… в монастырь… на могилу Шеппинга, — Элизабет Виже-Лебрен, приловчившись, особым движением, по-солдатски, прыгнула на палубу.

Глава двадцатая. Чистый лист

В старости Прозерпина Валерьевна написала книгу, в которой утверждала высокие идеалы, и то еще, что из Египта Сергей Сергеевич привез химеру.

Сразу за шмуцтитулом в книге был вклеен веленевый чистый лист, и пристально вглядевшись, на его поверхности можно было различить то возникающее, то пропадавшее вполне ординарное, незапоминающееся лицо.

Действительно, Сергей Сергеевич был хромоногий, но умел скрывать это.

Она не знает, в самом ли деле он был ясновидящий.

Она думает, эти бриллианты он нашел случайно.

Он, лежа в ванне, всегда просил пить.

Его отношение к революции? — Он приветствовал ее на балконе.

«Орган лжи» — его интересовало это словосочетание.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая. Нестрашный гений

Трудно прочитать то, что написано звездами на небе.

Написано было по-французски.

Александр Платонович Энгельгардт взял бинокль: какая-то годовщина открытия Суэцкого канала, напоминалось.

«Фердинанд Мари виконт де Лессепс!» — Энгельгардт подумал.

Как согласовывалось это с Делом, которое непосредственно он вел?

Он отошел от окна.

Человек, хотя сам не богатый, но происходивший от богатых родителей, Александр Платонович один занимал весь бель-этаж своего поместительного, известного каждому дома на углу Мойки и Невского; он никогда не терпел нужды, равно как не допускал излишеств: два ломберных стола с резьбою по краям, красного дерева удобные стулья, две лампы, одна против другой на стенах; перед диваном — кресло работы Шмидта; цветы у окон, цветы по углам, порядок.

Судебный следователь, некоторое время он увлекался толстовством и разделял мнение, что суд — есть зло, но полагал, что не следует развивать эту мысль далее и на выходе носить лапти и спать на печи с работником и его женою.

Уже протянувший руку к тому Толстого, Энгельгардт скользнул вбок: пальцы коснулись Плутарха.

«Иноходец летел стрелою, закидывая комья снега в высокий передок саней», — Энгельгардт прочитал в изложении Амио.

Он был уже в шлафроке и колпаке на голове. Его сутуловатость скорее можно было приписать привычке держать вперед голову, нежели природному недостатку.

«Почему этот гений не страшен? Без молний и громов, без режущего глаза блеска?» — подумал он о Плутархе. — Жизнь на каждом шагу оскорбляла его убеждения, — подумал он об Амио.

Амио: пожилой господин, одетый с изысканной простотой: человек может быть только тем, что он есть.

Отчасти фрондеры, весело они скакали между соснами: Плутарх, Амио, Сен-Мартен, Толстой — каждый, подобно Лагарпу имел европейскую цель.

Они слыли на прекрасной ноге с лошадьми.

Они показывали кнутовищами.

Безвольно женщины замирали в их объятиях.

Они приосанивались.

Они работали, как паровые машины.

Они чувствовали щемящую тоску по высшей действительности.

Они говорили живым, образным, сильным и общепонятным языком о тайнах вечности и гроба.

Они обменивались подобающими случаю словами и с поклонами расходились.

Глава вторая. Мамуровая пастила

Гейне, великолепный имитатор любви, желал окунуть Кедр Ливанский в кратер Этны, чтобы затем огненной лавой начертать на небе имя своей возлюбленной — это было то, что нужно!

Адель Гоммер де Гелль обладала природной, врожденной способностью держать себя с мужчинами. Специально для нее они заказывали мамуровую пастилу у Блигкена и Робинсона.

«Нас делает счастливыми именно излишнее, а не то, что всем необходимо!» — знала француженка из Плутарха.

Ее лицо было той банальной красоты, которая сотнями встречается всюду: правильные черты без особого выражения. Фигура — обыкновенный парижско-петербургский силуэт элегантной женщины, шуршащей шелковыми юбками и оставляющей за собою шлейф модных духов.

На стенах видны были виды Парижа: площадь Пети-Пон, улицы Дуэ, Сент-Оноре, Тур-Доверн; Адель Гоммер де Гелль скучала петербургской жизнью.

Ковры, мебель, драпировки отделяли тяжелый влажный аромат.

Умывшись, она стала курить.

Будуар был с повялыми розовыми обоями; слова «безобразный» и «безобразие» часто слышались в нем, когда речь заходила о России.

Это была часть игры: Адель Гоммер де Гелль была вовлечена в сложную игру — до мелочей ей следовало продумывать и выверять каждый свой шаг.

Ей надлежало едва ли не ловчее всех перелетать из духоты экипажа в прохладную сень магазина; она должна была справиться с целым рядом замысловатых и изощренных действий, как-то: завязать галстук в виде шарфа вокруг шеи; расположить вещи в обычной своей повседневности, но так, чтобы нужная непременно бросалась в глаза; разлить покой; водворить или выдворить гармонию; подпустить оранжевого туману; пустить шепот вслед тому, на кого ей укажут; разыскать заблудившееся слово. Адель имела представление о пневматической химии, отличала карабин от ружья, едва ли не цветастее всех могла раскрасить себя. Адели Гоммер де Гелль не составляло труда натыкать вокруг сколько потребуется подростков, поддельных и настоящих, надуть одного или нескольких приставов и даже побудить кого-либо прилюдно совершить нескромность.

До поры шло гладко.

Сбои начались с момента прощания с Шеппингом — когда же Клодт установил в Летнем саду свой памятник, Адель Гоммер де Гелль не на шутку забеспокоилась: начались срывы.

К примеру, для чего нужно было рубить этот буфет?

Или — конюшенному мальчику появиться с дурацкой фотографией?

Или — устраивать беспорядок на Садовой?!

Адель Гоммер де Гелль придавила папиросу: вошел гость; она поднялась навстречу.

Глава третья. Люди с длинными бородами

Пожалуй, что Александр Платонович Энгельгардт больше других походил на Амио: уже в годах, одетый изысканно-просто, он был тем, кем он был.

Безвольно Адель Гоммер де Гелль замерла в его объятиях.

Пальцами Энгельгардт скользнул вбок: заработала паровая машина: ливанский кедр вошел в кратер Этны — француженка почувствовала себя счастливой; упал со стены вид на улицу Тур-Доверн; в оранжевом тумане страстный прозвенел вскрик — увиделось небо в бриллиантах; иноходец закинул огненной лавы в высокий передок саней.

Потом она ела мамуровую пастилу.

— В начале марта рухнул снег, — рассказывал Энгельгардт из своей юности, и фраза просилась на музыку.

Она видела его подростком в коротенькой бекеше, синей, на вате и с выпушкой из черных смушек: тонкий столб поддерживал шар электрической свечки; другие шары сияли в перспективе. Лошади напирали слева, справа — она слышала их басистое парное дыхание, и была только одна мысль: «Как бы голодная лошадь не съела шар!»

— Пройдя улицу Тронше, я очутилась на Мадлэнском цветочном рынке, — после него вспоминала она, и ее слова попадали в желаемую точку — гость делался все внимательнее.

Он видел ее девочкой — уже тронутой жизнью, но все-таки еще девочкой — наивно играли синие горошинки на оранжевой юбке, так странно контрастируя с ее бледной хрупкой рукой. Случай бросал ей под ноги нечаянное приключение; молодые люди с возбужденными лицами приятно испугали ее. После артишоков она сказала: «Ну, это положим!..»

— Они были испанцы? — Энгельгардт спросил.

— Испанские иммигранты, — она кивнула.

— Мадлэнский цветочный рынок близко ли от Батиньольского вокзала? — Александр Платонович поднял с пола вид на улицу Тур-Доверн и принялся разглядывать прохожих.

— Мадлэнский цветочный рынок и Батиньольский вокзал — это одно и то же, — француженка объяснила. — Поездами туда доставляют цветы, там же и продают.

— В таком случае, Байоннский ломбард и башня Сен-Жермен л‘Окзерруа?.. — Энгельгардт послюнил палец и тер фотографическую карточку.

— О нет, это совсем разные места, — Адель не дала проделать дыру. — Под башней разбит крошечный сквер, перед ломбардом же стоит статуя лангобарда.

— По преданию, они умели писать звездами в небе, лангобарды? — он спросил.

— Они умели извлекать лаву из вулканов и разбрызгивать ее высоко в воздухе, — она ответила.

Лангобарды, понимал Энгельгардт по-французски, — люди с длинными бородами. Если же длинные волосы Адели завязать под подбородком, подумалось, вполне издалека ее можно будет принять за долгобородого мужчину.

Глава четвертая. Рассыпаясь бриллиантами

— В начале марта рухнул снег, — рассказывал Александр Платонович.

В ушах его играла музыка юности.

Он был подросток.

Он похудел, и это шло к нему.

Подросток, Александр, он только что отобедал и ходил перед домом на ходулях.

Гибкая как змея, из парадного выскользнула дама, ее губы были трагически вздуты, а в ушах прыгали черные спелые вишни, вдетые вместо серег.

«Негодный вы человек!» — походя, она ударила его зонтиком по колену.

Какие-то господа без сюртуков, в одних жилетах, с растрепанными бородами, развязные и потные, с натугой волокли за нею преогромный чемоданище.

На даме лиф застегнут был криво.

Дорожная щегольская карета примчалась, на высоком ходу, но на лежачих рессорах, окрашенная темно-зеленою краской; резко кучер-троечник осадил; внутри кулаком кто-то стучал по стеклу.

Кони ржали и били копытами.

«Мертвый хватает живого! Король не умирает!» — кричали.

Только что раздавленный лошадью, на мостовой лежал человек иностранного вида в короне и пурпурной мантии.

Жуть подползла к Александру, к самым ногам его — коленопреклонившись, он сполз с ходулей.

Хлопнуло, зазвенело: на воздух, рассыпаясь бриллиантами, вылетело стекло — проворный как мангуст, из проема кареты выбрался конюшенный мальчик; тут же он прыгнул на даму-змею.

Александра стошнило: ему показалось, что мальчик прокусил ей шею — в тот же самый момент чемодан в руках потных господ раскрылся, и тысяча мышей и лягушек, крича, мыча, визжа, ринулись из заточения на свободу.

Стремительно они разбегались по щелям, сусекам и закоулкам.

Александр, обмочившись, смотрел.

Споро господа с растрепанными бородами подхватили бьющееся в конвульсиях гибкое женское тело — ловко запихнули его вовнутрь опроставшегося чемодана — кучер распахнул дверцу, чемодан бросили в карету, вертко конюшенный мальчик ввинтился следом, кучер ударил, лошади зарычали и понесли.

Ничего не осталось: Александр протирал глаза и чистил уши: единственный, на каменной мостовой лежал человек в пурпурной мантии.

Превозмогая себя, Александр приблизился.

Мантия мешала разглядеть.

Александр потянул за края.

И обделался.

Искусно выполненный, перед ним лежал манекен.

Глава пятая. Верное слово

Александр Платонович Энгельгардт, натурально, не стал излагать Адели эту историю целиком, ограничившись первой фразой.

— В начале мая рухнул снег! — красиво он выговорил, а, может статься, и пропел приятным характерным баритоном на мотив известного романса; тем и закончилось.

Адель же Гоммер де Гелль свою историю преподнесла куда обстоятельнее.

— Пройдя улицу Тронше, — она рассказала, — я очутилась на Мадлэнском цветочном рынке. К платформам сюда поминутно прибывали поезда, груженные цветами: ничем Батиньольский вокзал не отличался от цветочного рынка.

Паровозы подкатывали, пропахшие цветами: рабочие выгружали цветы, отдававшие паровозным дымом.

Встречающие, провожающие, покупающие сновали. Люди, симпатизировавшие друг другу, отыскивали один другого, объединялись в группы. Каменные азалии, рогатые фиалки, гибиски, корнепуски, кувшинолистники поражали своим великолепием. Вежливо изогнув стан, кондуктора метили купленные букеты.

За несколько су Адель купила роскошную ипомею, которую приколола к шляпке; группа длиннобородых потных людей несла чемодан, из которого капало. Они были в длинных черных рединготах с прямыми и засаленными воротниками, черные брюки спускались грязной бахромой на огромные башмаки.

Они думали испугать ее, но Адель ответила: «Это положим!..»

Они были испанцы и угощали ее артишоками, они распустили ей волосы и узлом завязали их под подбородком — издали она стала похожей на них.

Она спросила, что было в том чемодане — вразнобой они отвечали: «шары, лом хрусталя, елочные игрушки, мишура, спирали».

«В таком случае, — она сидела на коленях одного из них, совсем мальчика и единственного среди всех безбородого, — с чего бы вдруг оттуда капало

Тотчас мальчик выдернул наружу палец.

«Она заметила! Она может догадаться!» — закричали они.

Они бросились на нее — сызмальства она обладала счастливой способностью ловчее всех прыгать с разбега и с места, едва ли не летать; окно было раскрыто — Адель, приловчившись, оттолкнулась от пола и, в чем была, вылетела наружу: улица Тур-Доверн, испуганные прохожие; оранжевый туман скрыл ее от преследователей…

По-женски, полуправдой, она передала ему этот ужасный эпизод.

— От мальчика, не помните ли, чем пахло? — Энгельгардт спросил.

— Курицей, — Адель напрягла память. — От него пахло потом и курицей.

Курицы, Александр Платонович знал, подождут!

— Он был настоящий или поддельный? — Александр Платонович продолжил. — Мальчик?

Адели следовало выбрать верное слово.

— Давайте я завяжу вам галстук, — она предложила. — По-новому. В виде шарфа вокруг шеи.

Глава шестая. Панталоны с разрезами

В служебном кабинете на Литейном судебного следователя ждал его товарищ Леонид Васильевич Барсов.

На письменном столе расстелена была газета — на ней располагался огромный лопнувший башмак, лежали разорванная юбка с фалбалами, раскрошившиеся печенья от Эйнема, треснувшая закупоренная пробирка с чем-то липким и полуистлевший воротничок от рубашки.

Энгельгардт смахнул мусор в корзину, заглянул в раздел происшествий.

«Вечером накануне, — сообщалось, — совершено нападение на квартиру барона Клодта: похищена посмертная маска барона Шеппинга».

Клодт жил в доме Шпанского на Васильевском острове. По вечерам он бывал в семействе Мартосов, где любезничал с барышнями. Дождавшись, пока он выйдет, неизвестные ворвались в его жилище; их было шестеро: пятеро мужчин и женщина.

От мужчин, связанная, показывала служанка, разило потом; женщина, напротив, распространяла запах парижских духов — зная по всей вероятности, где хранится искомое, топорами они разрубили буфет и беспрепятственно унесли маску, прихватив заодно почти полный ящик с дорогими московскими печеньями…

«Именно в то время, когда я был у Адели!» — автоматически Энгельгардт отметил.

— Служанка, — Барсов рассказывал, — готовилась закричать, но самый низкорослый из нападавших, — товарищ прокурора кашлянул, — засунул ей палец, да так, что бедная женщина лишилась дара голоса.

— Засунул в рот? — следователь изобразил наивность.

— Сейчас носят панталоны с разрезами! — товарищ притянул лист бумаги, чтобы набросать, но замер: с чистой его поверхности вдруг проглянуло лицо; Барсов протер очки: лицо исчезло.

— Эта служанка, — не стал Энгельгардт ждать, — прихрамывала?

— Именно! — чему-то товарищ обрадовался. — Именно она прихрамывала, но не хромала!

— От нее пахло? — нащупав что-то, Энгельгардт тащил на себя. — Чем?!

— Пожалуй, — Барсов наморщил нос, — от нее пахло… кроликом.

— Может быть, мышью или лягушкой? — следователю было важно.

— Нет — именно кроликом! — подтвердил товарищ.

— Ничем больше? — искусно следователь наводил. — Только кроликом?

— Еще — сигарами, — вдруг Барсов сказал. — От нее пахло кроликом и сигарами!

— Это она? — Энгельгардт кинул на стол фотографическую карточку.

— Нет.

— А это?

— Тоже нет, — Барсов пожал плечами.

— А здесь? — следователь положил третью.

— Здесь это он! — товарищ охнул.

Глава седьмая. Третья француженка

Нужно было ехать на Аптекарский.

Следовало на некоторое время избавиться от Барсова.

Энгельгардт отправил Барсова на Аптекарский.

В ушах Александра Платоновича раздавался аппетитный треск, он не поехал обедать, а направился прямиком в Летний сад.

Повертывая в руке истертую порыжелую шляпу, Федор Михайлович сидел на некотором расстоянии от бронзового Шеппинга; кормилицы, мамки, влюбленные, дети — все было как обычно. Два или три поддельных подростка, впрочем, содрогались внутри себя; вот-вот из них должны были выйти юноши.

— За ужином, мечтая забыться, она пила шампанское! — приподнявшись, Федор Михайлович подал руку.

— Был тетерев, прекрасно зажаренный, — Энгельгардт пожал чуть вспотевшую, — с китайскими маринованными яблочками?!

Он знал манеру своего оппонента забегать вперед и охотно подстраивался под нее.

Обыкновенно здесь же Федор Михайлович и обрывал, но мог войти в раж и тогда взяться за гуж.

«Мулен Руж!» — подумали оба.

«Снова француженка? Третья?!» — подумал Энгельгардт.

«Думай теперь!» — подумал Федор Михайлович.

Рабочие, неотличимые от настоящих, прикатили тачку со свежей рассадой — взамен увядших азалий вкруг памятника они высаживали корнепуски; может быть, на минуту Александр Платонович развлекся, наблюдая за ними; когда же взглядом и мыслями он возвратился к своему собеседнику, более того не наблюдалось на скамейке да и скамейки никакой не было, ровно как не было памятника и Летнего сада — судебный следователь сидел в четырех стенах за накрахмаленной белой скатертью и аппетитно трещал челюстями, разгрызая не то куриную, не то кроличью грудину; с грубыми чертами лица, похожий на Лютера, рыжий конопатый человек напротив него руками-граблями разрывал огромный кусок конины; в нем клокотала жизнь, но до поры он сдерживал ее токи.

«Значит, все-таки я поехал обедать!» — Александр Платонович понял.

— … разрубили буфет, похитили маску и ящик печенья! — совсем без акцента говорил швед.

— Что-нибудь, — в озарении Энгельгардт спросил, — они оставили вам взамен?

Петр Карлович Клодт обтер страшную руку.

— Вот, — вынул он из заднего кармана сюртука. — Извольте.

— Кугель? — удивился Александр Платонович. — Шар?!

Стеклянный, с тонкой спиралью внутри, он точно пришелся по руке Энгельгардту.

— Они загнали его в рот? Вашей служанке? Чтобы она молчала? — следователь знал о таких случаях.

— Нет у меня никакой служанки! — Клодт заказал еще порцию.

Глава восьмая. Король не умирает

Когда судебный следователь Энгельгардт попросил Барсова съездить на Аптекарский, сразу Леонид Васильевич понял, что от него на некоторое время попросту хотят избавиться — время Аптекарского острова еще не подошло — и поэтому вместо того, чтобы отправиться на Аптекарский, он решил заглянуть в страховое общество «Нью-Йорк».

Трехцветный каменный дом был довольно благовидной наружности; повсюду в разных позах стояли человеческие скелеты, в обширных ящиках из-под печенья грызлись мыши, в эмалированных ваннах мокли лягушки, люди в белых халатах входили в одни двери и выходили из других.

«Значит, все-таки я приехал на Аптекарский!» — Леонид Васильевич понял.

Чтобы не слишком отличаться от остальных, он облачился в подвернувшийся белый халат и присоединился к группе мужчин, переносивших что-то раздавшееся и укрытое окровавленной простыней.

Сильно от носилок несло кроликом.

«Он?! — кренился Барсов под тяжестью. — Тот, кто так ловко выдал себя за служанку Клодта?! Разрубленный топором?! С вырванным языком?!»

Леонид Васильевич Барсов не был ясновидящим.

Он предположил, что на носилках лежит тот, кто выдал себя за служанку, не потому что так подумал именно в этот момент, а потому только, что постоянно думал теперь о человеке, сумевшем так необыкновенно ловко обмануть его, и этот человек мерещился ему повсюду.

Салазкин, как и все — в белом, шел навстречу; увидев Барсова, он не плюнул, но как-то выпустил слюну на пол, растер и, ничего не сказав, пошел дальше.

«Этот человек, — продолжал Барсов думать об обманувшем его, — сумел изрядно запутать следствие! К примеру, для чего нужно было рубить этот глупый буфет и уносить ящик с печеньем?!»

На простыне, той, что прикрывала тело, в белой, не запачканной кровью, части вдруг, как померещилось Леониду Васильевичу, проглянуло лицо, искаженное гримасой страдания, — изломанные губы силились произнести нечто крайне важное, но расплылись вдруг в похабной, гнусной ухмылке — тут же все исчезло.

Леонида Васильевича покоробило.

Изнемогая под тяжестью носилок, он продолжал куда-то идти по длинному коридору мимо мышей, лягушек и человеческих скелетов.

Раздавшееся, окровавленное, страшное — то, что Леонид Васильевич нес и видел перед собою — вдруг шевельнулось и заходило: басистое парное дыхание приподняло простыню — огромная мохнатая лапа выпросталась и распрямилась Барсову в лицо.

Он задохнулся, потерял равновесие, был отброшен назад, потерял способность принимать какие-либо решения.

Оранжевый туман обступил.

«Король не умирает!» — пели.

Глава девятая. Король-манекен

«За ужином, мечтая забыться, она пила шампанское», — Александр Платонович Энгельгардт не забыл: третья француженка!

Он приказал подать ему список всех приехавших в Петербург за последнюю неделю: она не появилась, как, впрочем, и ее любовник, который мог приехать первым и здесь ждать ее.

Была соблазнительная идея поторопить их в Париже, но, если уж они не приехали проститься с Шеппингом — чем еще можно было их привлечь?

Судебный следователь размышлял, пока занимаясь текучкой.

Из Парижа доносили: они там, ни в чем подозрительном не замечены, приходят каждый вечер в «Мулен Руж», съедают тетерева с китайскими маринованными яблочками, танцуют, цветы покупают всегда чемоданами на Мадлэнском цветочном рынке — и только здесь была какая-то Александру Платоновичу зацепка: интересующая его пара приходит ли именно на Мадлэнский рынок или же Мадлеэнский рынок лишь отвлекающая деталь, и на самом деле он и она являются на Батиньольский вокзал?!

На Батиньольский вокзал именно, Энгельгардт знал, прибывают поезда из Байонны.

В своем служебном кабинете на Литейном следователь катал по столу стеклянный шар: внутри него посверкивала металлическая спираль, шар был скорее всего поддельный, но мог быть и настоящим.

Поддельный, он должен был остаться в прошлом.

Настоящий, он мог пригодиться в будущем.

— Вы продолжаете утверждать, что барон Шеппинг жив? — встряхнувшись, судебный следователь пристально посмотрел на Яниша, севшего на стуле напротив.

— Помилуйте! — московский домовладелец платком впитал струившийся по лицу пот. — Я этого не говорил!

Энгельгардт просмотрел запись допроса: действительно!

— Где были вы в день открытия Суэцкого канала? — переменил он тему.

— В этот день, — Яниш подумал, — я был в Египте… в Суэце.

— С Салазкиным?

— С Шеппингом.

— Документально установлено: Шеппинг не был в Египте!

— Он приехал туда под материнской фамилией: Крылов, — Яниш, показалось следователю, дернулся схватить шар и, кто знает, даже проглотить его; Александр Платонович убрал от греха подальше.

— Шеппинг-Крылов планировал осуществить покушение на испанского короля, прибывшего на торжественную церемонию, и вы должны были обеспечить условия? — Энгельгардт достал из стенного шкафа пурпурную мантию и разложил ее перед Янишем.

Он разрешил москвитянину курить, и тот пыхнул сигарой.

— Действительно я обеспечил ему условия, — непредсказуемо Яниш ухмыльнулся, — но лишь после того, как короля на трибуне для почетных гостей мы заменили на манекен.

Глава десятая. Мужские партии

Яниш, впрочем, был ветрогон и страдал несварением желудка, он был поддельный и мог утверждать что угодно; Александр Платонович допросил его более для проформы — вскоре судебный следователь и вовсе перестал слушать Карла Андреевича, меж тем как тот продолжал говорить, легко перескакивая с темы на тему; он говорил о двух разноцветных, вместе ссученных нитях, условной картавости, весенних ртах, докуке черной работы, бюрократической феруле, фальшивых изветах, о том еще, что низменные побуждения и пошлое отношение к жизни накопляют у иных людей столько грязи на дне того, что они по недоразумению называют своей душой, что, уподобясь скульптору, они лепят изображения других людей из той же собственной своей грязи.

Он говорил, что полотера сразу видно по усам, что желание мешает нам пользоваться тем, что мы имеем, что нет такой нелепости и такого безумства, которые не могли бы рассчитывать на успех — он говорил, что самые бессодержательные явления, самые пустые мыльные пузыри могут спокойно держаться и признавать себя чем-то существенным.

Энгельгардт вызвал Фролову: Фролова была настоящая, и ее прорвало: сразу же она заявила, что никакого ожерелья не видела — один раз не считается; она находилась в своем московском доме, кто-то дважды стукнул в дверь концом трости: в стуке было таинственное и вкрадчивое: решительно это был бес — от него пахло козлом, а на руках было больше десяти пальцев — один из них он запустил в нее, она открыла несгораемый шкаф и отдала все находившиеся там деньги — несколько тысяч рублей; что же касается до ожерелья, он поместил его в несгораемый шкаф, и ключ унес с собою; неделю она пролежала в беспамятстве — когда же очнулась, несгораемый шкаф был пуст.

— Елизавета Феофилактовна, — судебный следователь переждал, — скажите, для чего ездили вы в Италию?

Фролова колыхнула мощным грудным ящиком.

— Я ездила туда, чтобы научиться петь, — со всей естественностью она открыла и закрыла рот.

— А можно узнать, конкретно кто давал вам уроки?

— Извольте, — картинно примадонна повела плечом. — Перво-наперво Александр Бусти. Еще — Каяно, де Роксас, Капуро и отчасти Гильяно.

— В репертуаре у вас только женские партии? — Энгельгардт спросил как бы между прочим.

— Отчего же, — октавой ниже Фролова ответила. — Еще и мужские. Диапазон позволяет.

— Вы, исполняя мужские партии, — следователь остался невозмутимым, — полагаю, и гримировали себя соответственно?

— Нельзя сказать, чтобы тщательно, — певица-домовладелица возвратилась к обычному своему голосу. — Просто я выходила в мужском костюме — волосы же распускала и завязывала под подбородком так, чтобы напоминать долгобородого мужчину.

Глава одиннадцатая. Ради забавы

Энгельгардт поехал домой, скинул пропотевшую одежду, встал под душевую струю.

«Откуда взялось столько грязи?» — решительно он недоумевал, глядя на черный поток под ногами.

Тщательно он мылился.

Мыльные пузыри садились на поверхность воды и спокойно на ней держались, покой был разлит вокруг и умиротворение. Плавно одна другую сменяли мысли, и была одна, что его, Энгельгардта, не испугать фантомами, — и другая, состоявшая из постулата, о том, что неизменно он, Александр Платонович, гонит из головы всяческие фантасмагории и делает дело, а не гамлетничает, не гамлетничает — как вдруг дверь в ванную комнату распахнулась и две разноцветные, вместе ссученные нити, появившись, стремительно принялись заворачиваться вокруг его шеи — судебный следователь разрывал их голыми руками, они соединялись вновь — он разрывал, они соединялись, он разрывал, они заворачивались… шибануло козлом — дважды концом трости кто-то стукнул следователя по лбу; чей-то негнущийся палец пронзительно вошел в Александра Платоновича сзади — Энгельгардт испытал сильный подъем и оргазм: белая клякса, вылетев, растеклась по стене. Александр Платонович упал под воду — мохнатая лапа прижала его ко дну ванны.

«Мертвый хватает живого!» — Энгельгардт понял.

Дорожная щегольская карета примчалась, на высоком ходу, но на лежачих рессорах, окрашенная темно-зеленою краскою. Кони били копытами — барон Шеппинг выскочил наружу в полумужском костюме с чемоданом: шестеро с подвязанными бородами споро подхватили бившееся в конвульсиях тело следователя и запихнули внутрь огромного со стальными и медными пуговицами чемодана.

— Убили женщину! — в масках, высунувшись из кареты, неузнаваемые, кричали прохожим похитители.

Прохожие, встряхивая головами, отгоняли.

Стремительно лошади несли на Аптекарский.

— Хотя мальчишки побивают лягушек камнями ради забавы — лягушки умирают по-настоящему! — навязчиво некто повторял внутри чемодана.

Четыре лошади промчались, как блаженный сон.

Четыре лошади промчались, как одна минута.

Четыре лошади промчались, как шестерня.

В их бронзовых, тщательно вычищенных гривах, высоко приподнятых на затылке и низко спускавшихся на лоб, вместо всяких украшений были приколоты живые розы.

Совсем стемнело, погода переменилась; было сухо, но подымался скверный ветер, язвительный и острый, он взвевал кругом пыль и мелкий сор.

Уже на Петербургской сидевший на козлах опрокинул лошадьми женщину, но не сдержал, и погнал их еще того пуще.

Глава двенадцатая. Модный всадник

Когда после снятия показаний Энгельгардт отпустил Яниша, Карл Андреевич ушел не сразу, а дождался за ним вызванной к следователю Фроловой и только вместе с нею вышел через некоторое время на Литейный.

Оба домовладельцы, они состояли в Опекунском совете Московского воспитательного дома, в котором покойный барон Шеппинг взял некоторую ссуду, и Опекунский совет поручил им совместно приехать в столицу и кое в чем убедиться своими глазами.

Оба они лично были знакомы с бароном — Карл Андреевич по Египту, а Елизавета Феофилактовна — по Италии; еще один член Московского опекунского совета был знаком с Шеппингом по Франции, но этот член, сказавшись больным, на похороны не приехал, так что разобраться во всем предстояло им двоим.

Они приехали: похороны были бесспорны, смерть же клиента — сомнительна.

Впечатление, что нити, протянутые между ними и Шеппингом, оборвались, отсутствовало начисто; присутствовало впечатление противоположное: нити, прежде связывавшие их с бароном, теперь ссучились и связывают их куда крепче.

— Его интересуют египетские скарабеи! — выйдя на Литейный, Фролова сообщила Янишу об Энгельгардте.

— Он спрашивал меня об испанских бриллиантах, — в свою очередь Фроловой сообщил Яниш.

— Шар у него! — Фролова взяла полуоктавой выше.

— Шар настоящий или поддельный? — Яниш спросил для проформы.

— Поддельный, вестимо, — Елизавета Феофилактовна взяла его под руку.

Они вышли на Неву.

Оба мало заботились о налетевшем северо-восточном ветре: Фролова была в коротком жакете, отороченном серым барашком, и в серой барашковой шапочке.

Время от времени Яниш встречал пытливые взгляды подростков, и тогда загадочная улыбка играла на его благообразном лице.

Предметы теряли контуры; шпиль Петропавловского собора стерла молочная, со всех сторон наползавшая муть.

В Гостином дворе опечатывали книжные лавки: книг было довольно.

Все увеличивавшаяся была давка на Садовой: пешеходы валили с ног друг друга.

Из Михайловского театра выползла в сырость мучнистая, видавшая виды уврёза.

Дождь лил ливмя; мутное небо оскорбляло зрение.

Действительность утрачивала объективную цену.

Носились химерические предположения.

Тяжко, словно скалывая камень, застучали копыта.

Модный всадник скакал по фантастическому городу Петербургу.

Глава тринадцатая. Полустарухи и холостые мужчины

«Убили женщину!» — они узнали.

Подросток подошел к Янишу: «Только что!»

Он дернул за бараний мех.

Нащупалась третья нить и принялась ссучиваться с первыми двумя: убитая была в точно таком же, как у Фроловой, коротком жакете и одинаковой с нею шапочке.

— Где и когда вы купили? Я никогда не видел их прежде! — спросил Яниш.

Фролова ответила.

Барашковый комплект она приобрела накануне в магазине готового платья «Мандель» — нить тянулась оттуда.

— Желаете сдать? Мы охотно примем! — длиннобородый приказчик потянулся раздеть Елизавету Феофилактовну.

Вмешавшийся Яниш больно перехватил ему запястье — с очевидным намерением сломать наглецу руку он продолжал ее сдавливать; при этом Карл Андреевич задавал вопросы и получал на них ответы.

Обыкновенно «Мандель» продает синие юбки с оранжевыми горошинками — вчера однако поступили два барашковых комплекта; один приобрел неизвестный господин, другой взяла Фролова; господин, забравший первый комплект, явился снова и потребовал второй — ему сказали: уже продан! Неизвестный посулил заплатить вдвойне, если комплект вернут в магазин. Он оставил задаток, приказал упаковать два манекена и обещал зайти через пару дней: вот, что выяснилось.

— Чем-нибудь от него пахло? — спросила Фролова.

— Может быть, кроликом или лошадью? — не утерпел Яниш.

— Пожалуй, — приказчик наморщил нос, — от него пахло бараном.

— У вас можно приобрести, скажем, легкое серо-зеленое платье и белую тюлевую шляпку? — Яниш спросил.

— Может быть, шведские перчатки? — Елизавета Феофилактовна не утерпела.

— Пожалте, юбку с горошинками или любой манекен, — приказчик мотал бородою.

— Что же, у вас хорошо покупают? — спросили москвичи уже для проформы.

— Полустарухи берут на бегу, — довольный приказчик принял трешницу, — вестимо, ежели не угодят под жеребца, — он заржал.

Понятно было, полустарухи покупают юбки, а холостые мужчины — манекены. Впрочем, и полустарухи свободно могли приобрести манекен, а какой-нибудь из мужчин вполне мог выбрать себе полустаруху.

Уже некоторые покупатели-мужчины начинали приглядываться к Елизавете Феофилактовне; другие подходили к в ассортименте бродившим по торговому залу женщинам с подвялыми статями, о чем-то договаривались с ними и вместе шли в примерочные кабины, откуда слышалось прерывистое дыхание и раздавались хриплые стоны.

Елизавета Феофилактовна и Карл Андреевич поспешили уйти.

Глава четырнадцатая. Держать интригу!

Я много раз спрашивал Карла Андреевича, кто, после того, как вместе с Елизаветой Феофилактовной он вышел от Энгельгардта на Литейный, дернул Елизавету Феофилактовну за бараний мех: он сам или подошедший к ним подросток — и всякий раз Карл Андреевич отвечал мне в том смысле, что дернул вовсе не он, а именно специально обученный подросток, обративший тем самым их, Яниша с Елизаветой Феофилактовной, внимание конкретно на то важное обстоятельство, что Елизавета Феофилактовна была одета в такой же короткий, отороченный серым барашком, жакет и серую барашковую же шапочку, что и убитая чуть ранее женщина.

Подростки, я узнал от него, были привезены из Москвы и были взяты из тамошнего Воспитательного дома для того, чтобы в Петербурге, смешавшись с подростками столичными, они, смышленые москвичи, выполняли с присущей им живостью деликатные поручения своих попечителей: один из них был приставлен к магазину Манделя и вскорости выследил того неизвестного господина, купившего первый барашковый комплект и явившегося за вторым; уже уходя от Манделя накануне. Елизавета Феофилактовна буквально на пороге все же сдала свои шапочку и жакет, и тот господин сразу забрал его. Каково же было удивление их, когда он, Яниш, и она, Фролова, узнали имя этого человека!

Обыкновенно он рассказывал все это, сидя за шахматной доской и переставляя фигурки: Яниш был известный маэстро и разработал сложную систему контригры в испанской партии за черных, то есть за испанцев. Я нападал белыми, но Карл Андреевич, быстро перехватив инициативу, побивал меня в пух.

Елизавета Феофилактовна приносила нам чай и варенье в блюдцах.

— Пустынно догорал волшебный вечер, и хмуро молчали сосны! — пыталась она перезапустить рассказ по иному пути.

Блеск глаз хозяйки дома спорил с блеском бриллиантов в ее ушах.

В гостиной было человек семь, а с нами человек десять: подростки, гибкие, с весенними яркими ртами, сидели в позах, готовые к поручениям. Двух-трех из них хватило бы, понадобись изувечить мужчину в расцвете лет.

Мы пили чай, и я проигрывал партию за партией.

— Тот господин, взявший два комплекта, — я не давал себя сбить, — предполагаю, это был барон Клодт?

— Нет вовсе! — маэстро брал мою пешку на проходе.

— Салазкин? Сергей Сергеевич?

— Профессор? — удивлялся Яниш, — С чего бы ему? Нет, у Сергея Сергеевича вовсе были иные планы!

— Французский посланник! — не мог я выдумать ничего умнее.

Посмеиваясь, Яниш ставил мат моему королю.

Часы, представлявшие Нюрнбергский собор, отмеряли время.

Я не сердился: милейший Карл Андреевич помогал держать интригу.

Глава пятнадцатая. Убить из револьвера

Я спрашивал добрейшую Елизавету Феофилактовну, кто была убитая женщина, по чьей-то воле одетая в такой же барашковый комплект, который в некий день надела на себя она, Елизавета Феофилактовна сама, и всякий раз домовладелица отвечала по-разному, но неизменно присовокупляла реплику Амио, гласившую, что, если хвалят глаза, то это значит, что остальное никуда не годится.

Филейные гардины висели на окнах на розовой шелковой подкладке. Перед киотом с образами в богатых ризах и венцах, осыпанных драгоценными камнями, горела лампадка. Простой крашеный пол был чист, светел и старательно натерт.

Карл Андреевич улыбался, но с натуги.

«Может быть, мне надо будет убить его завтра из револьвера, выждав на улице», — эту мысль провел я в уме совсем машинально, не останавливаясь на ней нисколько.

Елизавета Феофилактовна высказывала соображения о столовой и чайной посуде — глядя на саксы и севры, блестевшие на горке, мы напились чаю из скверных чашек.

На некоторые вопросы решительно они отказывались отвечать.

Они приходили потом к Манделю порознь?

А до того — известно ли им, конкретно кого они сбили с ног в давке на Садовой?

А до того еще — случалось ли им бывать когда-нибудь в доме Энгельгардта?

А уж совсем до всего — как получилось, пусть даже с помощью подростков, опрокинуть в Неву одного из клодтовских коней вместе с усмиряющим его аллегорическим человеком?

Милейшие и добрейшие москвичи, оба делали вид, что не слышат.

Впрочем, кое-какие ответы я получил.

Девочек из Воспитательного дома с собой в Петербург они не брали.

Мальчики из Воспитательного дома, если у них отрастут пышные усы, могут впоследствии выучиться на полотера.

Им удалось купить в Гостином дворе нужную книгу до того, как там опечатали лавки, и незаметно передать ее уврёзе из Михайловского театра.

Действительно, да, у них похитили чемоданы, но возвратили такие же, еще даже и лучше.

Они никогда не побивали лягушек камнями и не поручали этого подросткам.

Ни на секунду я не забывал, что Яниш — поддельный, но этот поддельный Яниш, поверьте, ничем не отличался от настоящего.

Клубок разноцветных, вместе ссученных нитей катался перед Елизаветой Феофилактовной, и с нервностью она пыталась их рассучить.

— Барон Шеппинг, — я рискнул, — он приходил к вам после смерти?

Успешные домовладельцы переглянулись, и она чуть наклонила голову.

— Один раз, — Карл Андреевич ответил, — когда мы жили в меблированных комнатах «Заремба».

Глава шестнадцатая. Поддельный и настоящая

Поддельный Яниш был до того хорош, что мне в голову не пришло разыскать настоящего, в то же время настоящая Елизавета Феофилактовна была бледна и нереальна настолько, что прямо-таки просилась заменить ее более рельефной.

В сумерки он, Яниш, получил по городской почте записку с единственным словом: «Ждите!» Сразу же он лег под одеяло и притворился спящим. Играла музыка, и ее умирающие звуки поднимали в душе целый рой грез. Но вот зарычало пламя свечи, неправильно на окнах закачались занавеси, кислыми складками одеяло сползло, повеяло мертвенным холодом — пищали двери, шатались стулья, на паркете со скрипом завозились штиблеты, пахнуло дегтем: барон Шеппинг возник, словно бы выставленный из-под пола: он обносился, все на нем было вытерто, все утратило форму — он утерял былую статность, сделался неуклюж, нескладен; в лице его появилось какое-то ожесточение, оно обросло и огрубело. «Вы всеми вашими помышлениями посвящены только вашей меркантильной жизни!» — будто бы этот Шеппинг сказал ему и Елизавете Феофилактовне, предварительно, разумеется, зловеще расхохотавшись.

Яниш говорил, как лингвистический автомат; фальшиво Фролова поддакивала и неестественно вскидывала руки — неловко было смотреть на ее потуги; домовладельцы и москвичи, они полагали, что без труда задурят голову петербуржцу и квартиросъемщику. «Следуйте за моей мыслью! — будто бы появившийся Шеппинг тогда призвал их. — Жизнь — это громадная потная женщина, живая, как ртуть, потрудилица и сослужебница, близкая к умопомешательству, не дающаяся с расплывчатыми чертами лица мужчине в костюме туриста, с палкой и с ранцем за плечами!» В руках у барона было ружье; они повиновались: полубезумная потная женщина опрокинулась на спину, задирая юбки, и мужчина-турист было припал к ней на грудь, но та, словно огромная капля ртути, вывернулась и сама навалилась на спину тому, кому только что предлагала себя.

Вне всякого сомнения, пояснил Яниш, это была аллегория, отдававшая чем-то книжным: натура брала свое.

— Натура берет свое, — Карл Андреевич повторил со значением. — Жизнь берет свое — такова была первая часть мысли, и нам с Елизаветой Феофилактовной предстояло найти вторую часть, завершить мысль.

Признаться, в этот момент я усомнился: действительно ли поддельный?!

Подростки сидели: семеро по лавкам.

Тоненько под полом пели мыши.

Рукой в воздухе Елизавета Феофилактовна прочертила какую-то замысловатую конструкцию и бережно опустила ее на скатерть.

— Что же, — теперь я сам сделался недостаточно убедителен, — удалось вам закончить мысль?

— Тогда нет, — Карл Андреевич не сдержал лучшую из своих улыбок, — но теперь я знаю: «Жизнь берет свое — смерть возвращает чужое!»

Глава семнадцатая. Конструкция Эйфеля

Решительно одно не вязалось с другим: серьезный и взвешенный человек, каким Карл Андреевич предстал предо мною, никак не согласовывался с тем Янишем-ветрогоном, что сделал нескромность на похоронах барона Шеппинга.

Кто пускает ветры — тот пожнет бурю?!

Пронзительно с полминуты я в него всматривался.

Он ясным равнодушным взором устремлен был куда-то мимо и вдруг, ерзнув на стуле, осведомился, кривясь не то от боли, не то от смеха:

— Знаете, что такое ложное чувство?

— Когда хочется, а на самом деле не хочется?! — что-то такое я помнил.

— Ровно наоборот, — лицо Карла Андреевича стало наливаться краской. — Ложное чувство — это, когда не хочется, а на самом деле хочется!

Он говорил, как будто падал.

Елизавета Феофилактовна опустилась на стул и свободной рукой закрыла лицо.

Я побледнел, сам не зная отчего. Я слышал, Карл Андреевич никому не хотел обязываться, эта преувеличенная щекотливость в делах была типичной для него — но какое, скажите, касательство имело сие до возникшей ситуации?!

— Суп Нессельроде из репы, пудинг из каштанов, суфле из бекасов, — раздумчиво Карл Андреевич удивлялся. — У Кантю, как обычно, за общим столом — два рубля ассигнациями!

Мне показалось, он рыгнул.

Елизавета Феофилактовна протянула ему дижестивную лепешку — поздно!

— Все разглашаемое на мой счет — прямая клевета! — Яниш взревел.

На него нашло страшное озлобление — видеть Карла Андреевича в подобных обстоятельствах для меня было капитально важно.

Подростки с лавок, как мыши, бросились врассыпную.

Прохожие на Сретенском бульваре слышали: что-то рухнулось с ужасным треском.

Я, рассказывали позже, лежал в сенях на соломе.

Люди, выносившие меня из дома, казались безжизненными, автоматическими фигурами. Вся Вселенная представлялась лишенной жизни и смысла; ни цели, ни хотений, ни даже вражды не было в ней; чудовищная, неизмеримо громадная бездушная паровая машина монотонно вращала свои колеса, перемалывая в порошок решительно все, что попадалось ей.

Звонко хохотавшая над моим положением Елизавета Феофилактовна поправляла мне подушки — тяжело дыша, я старался завладеть ее руками.

Какие-то полностью чужие люди сходились у моего изголовья, обменивались таинственными репликами и снова расходились.

Рукою в воздухе Елизавета Феофилактовна прочертила замысловатую конструкцию и бережно опустила ее на одеяло.

Конструкция была Эйфелева башня.

Глава восемнадцатая. Внимание, слух и радость

Двенадцать авеню впадают в площадь Этуали подобно двенадцати рекам, несущим по радиусам воды свои в море: авеню де Булон, авеню Клебер, авеню Виктор Гюго, авеню Карно, авеню Клобер, авеню д`Иена, авеню Гош, авеню Фридланд, авеню Шан-Зелизе… и только одна — красавица авеню де Буа вытекает из нее.

Все авеню да и сама площадь мало походили на Петербург.

Над магазинами красовались итальянские, греческие, испанские вывески. Молдаване, валахи, армяне, татары в живописных национальных одеждах торговали в палатках. Мелькали фески турецких матросов, какой-то алжирец в белой чалме носил и продавал ручную обезьяну. Сотни возов, телег и немецких гарб тянулись к площади: там высыпали, лопатили, веяли и снова насыпали пшеницу. Везде слышался иноплеменный говор. Извозчики подавали дрожки. Нарядные красавицы под широкими бахромчатыми зонтиками носились на рысаках в богатых колясках и ландо. За три су желающие подкреплялись рюмкой малаги с бисквитами.

Улицы были черны от мужских пальто — одетым в них навстречу катила волна: приказчицы, белошвейки, скелеты-модистки и барышни-манекены.

Мимолетные улыбки скользили по лицам стариков.

Шумели и веяли холодом крылья из орлиных и соколиных перьев, прикрепленных, по обычаю времени, за плечами гусаров.

По авеню де Булон шла молодая женщина; большие темно-карие глаза, густые пушистые брови, подвижные ноздри и округлые стати — все это сообщало ей те преимущества, благодаря которым она пользовалась славой первой красавицы арондисмана. Она была одета просто, но щеголевато; в ее наряде отпечатывались достаток и вкус: серая блуза, кожаный пояс со стальной пряжкой и белые воротнички.

По авеню Клебер шел мужчина в расцвете лет: он был мускулист, силен и вместе с тем статен и ловок.

Лицом к лицу они столкнулись на площади Этуали: он подал руку ей — ее красивость расположила его разговориться.

В перчатках от Бергонье и пахнувший духами от Огюста, условно он картавил.

Она была вся внимание, слух и радость.

Смех не раз прерывал испещренный романтическими фразами и каламбурами русско-французский разговор.

В их звенящих голосах была сила.

Извозчики чего-то ожидали от них: недоставало только замороженных устриц и ледяного шампанского.

Военные султаны, цветы, колосья и перья колыхались вокруг, как нива.

Вместе с площади Этуали они пошли по авеню де Буа.

Глава девятнадцатая. Кони и сосны

Федор Михайлович заходил, поправлял конструкции на одеяле, проводил мне по губам губкой, смоченной в уксусе.

Взглядывая на меня, что-то брал на карандаш.

«Суп Нессельроде из репы, суфле из бекасов, — составлял он меню, — На ужин — каштановый пудинг. На ночь — клизму!»

Он виделся мне с расплывчатыми чертами, в костюме туриста, с палкой и с ранцем; громадная потная женщина то возникала, то пропадала за его плечами.

Мальчик с пальчиком иногда был третьим: вполне возможно, сынок Федора Михайловича и громадной женщины.

Я знал, пальчик стальной и бесполезно сжимать ягодицы.

От мальчика пахло потом и курицей.

— Парижанки любят посмеяться, поболтать, поесть, пьют шампанское с улыбкой, поют фальшиво, но с чувством, — сыну объяснял Федор Михайлович, показывая на одеяло. — Смолоду, заметь, они бывают премилыми существами.

На одеяле тем временем извечный русский вопрос получил облегченный французский ответ: вместе молодые люди пошли с площади; с француженкою у русского завязался флирт, который перешел у нее в увлечение.

Игрушки случайности, оба они полагали себя самостоятельными фигурами, не желая замечать очевидного: его вел Федор Михайлович — ей переставляла ножки громадная его сожительница: сынок их до поры сидел смирно, наблюдая.

Они, куклы, долго гуляли, потом там, в их маленьком Париже, наступил вечер: угадал или нет русский состояние молодой женщины, но он появился вовремя — незаметно от условной болтовни они перешли к более искренному и простому тону. Оба заговорили тише, слова прерывались и, наконец, наступила минута взволнованного молчания. Они взглянули в глаза друг другу, ее щеки вспыхнули, она чуть-чуть отвернулась, он кашлянул. Русский имел здоровый вид, а упрямый широкий лоб говорил за его умение выбрать и отстоять свою дорогу. Он угадал ее любовное волнение; в ближайшей гостинице без всяких слов и объяснений свершилось то, что из далеких сделало их близкими людьми, они бросились в объятия друг друга и целовались так, как если бы это было не первое, а последнее их свидание в жизни.

— Меня зовут Владимир Ульянов, — под одеялом он представился.

— А я — Инесса Арманд, — натягивая его на себя, открылась она.

— У нас в России, — потом рассказывал он, — пустынно догорают волшебные вечера и хмуро молчат сосны. Еще — Кони! — произносил он с заглавной буквы.

Кони и сосны — это было волшебно!

Во что бы то ни стало ей захотелось увидеть.

Владимир Ильич отбил телеграмму и вскорости получил ответ: в Петербурге их ждали.

Начались сборы.

Позже она заметила в нем некую странность: когда Владимир Ильич задумывался, он казался одним человеком; когда же смеялся и говорил — двумя.

Глава двадцатая. Простой и золотой

Проснувшись, она почувствовала, что едет: ночь царила во всей силе; в запушенные морозом окна нельзя было ничего видеть; только перебрасывало ее туда и сюда; колеса страшно гремели, снег хрустел и резво скрипел под железными шинами.

— Следуйте за моей мыслью! — ревел паровоз, — Легкость хода зависит от хорошего состояния бандажей и тщательной выверки золотников! Точно так же обильное парообразование при сравнительно небольшой трате топлива объясняется доброкачественностью медных кипятильников и хорошим устройством котла!

«Владимир Ильич, — уже тогда начала она думать о книге, которую непременно напишет в старости, — был человек не простой, а золотой. Впрочем, — додумывала она на ходу, — он был и простой, и золотой. Когда говорил и смеялся».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая. Пустая мебель

Симон Конрадович Дзержговский прислушался и всмотрелся: стоял туман, из него доносились фразы.

— Мертвый хватает живого! — кричали. — Король не умирает!

Симон Конрадович терпеть не мог ни тумана, ни фраз.

Морозная свежесть дарила ощущением вторичного умывания.

Туман, впрочем, не сочетался с морозом, а, значит, приходилось выбирать; Симон Конрадович выбрал мороз, морозец; туман рассосался.

На улице, стало видно, наступил настоящий день. Если не вся, то в какой-то своей части столица проснулась. Потянулись на биржу извозчики, чухонки с Охты понесли молоко, по морозцу побежали с огромными корзинами мальчишки-булочники.

Подводы тянулись, груженые разным: везли мебель от Тура, духи от Огюста и Марса, мороженое от Резанова. Дурно одетые штатские верхами опасно сближались с экипажами, по всей видимости приучая лошадей.

В шубе, крытой сатен-дублем, Дзержговский вышел у Николаевского вокзала.

Поезд прибыл — Дзержговский сразу увидел тех, кого должен был встретить.

Он снял с себя шубу и отдал ее Владимиру Ильичу; Дзержговский оказался в длинном галстуке, концы которого прикрывались жилетом.

Арманд была в светло-песочной ротонде с тибетским мехом.

— Кони и сосны! — она протянула встречавшему руку.

Забрали багаж, сели в карету: первым делом забросили на Аптекарский огромный, обшитый железом кофр — после вышли у старого дома Лисицына возле Спаса Преображения.

— На первое время! — Симон Конрадович провел по лестнице и открыл дверь квартиры.

Приехавшие остановились в портьере: мебель стояла самая пустая.

Серое небо и белый снег сливались в бледный колорит: на стене висела картина.

— Охота на лосей. Близ Третьего Парголова, — полячишко прокомментировал живопись.

В его галстуке торчал плохо горевший камень.

В корзине из ближайшего трактира доставили обед.

Инесса Федоровна (в России без отчества никуда!) молча ела рыбу.

За десертом решили: с дороги отдохнуть!

— Примемся завтра, с утра! — Владимир Ильич попросил Дзержговского провести его по всему списку.

— Кто он такой? — Инесса спросила, когда Дзержговский ушел.

— Директор Императорского института экспериментальной медицины, — Владимир Ильич ответил. — Мы познакомились в Москве на водопроводном съезде, когда он был еще простым дезинфектором.

— Он что ли делает погоду? — Арманд почуяла.

— В какой-то степени, — не стал Ульянов раньше времени раскрывать карты.

Глава вторая. В сторону клозета

— В обществе, — произносила Инесса Федоровна, — мне доставляет наибольшее удовольствие любование предметами искусства, театральный спектакль, многолюдный бал…

— Музыку я чувствую плохо, — отзывался Владимир Ильич. — Видимо, у меня недостаточно верное ухо. Зимой я ношу перчатки из бобровой кожи, весной лайковые, летом из сырцового батисту — для балов же употребляю только лощеные!

Распаковывая чемоданы и разбирая вещи, они рассказывали друг другу о себе.

— Перчатки я часто затериваю, — Владимир Ильич продолжал. — Большая часть моих денег находится в обороте! Я могу ездить по-казачьи и по-кавалерийски! Проспавши, второпях, как-то я надел левый башмак на правую ногу!

— Ужасная охотница до разных рукоделий, — выплескивалась Инесса Федоровна, — вышиваю в пяльцы, шью целый турецкий диван, а по вечерам читаю…

Она вынула и положила на ночной столик Плутарха в изложении Амио.

Из своего чемодана Владимир Ильич достал Сен-Мартена и положил его на Плутарха.

Сен-Мартена Инесса покрыла Лагарпом.

Лагарпа Владимир Ильич побил Толстым.

Одновременно они извлекли в простеньких рамочках по небольшому портрету: на каждом было изображение Лессепса: у Владимира Ильича тот, подложив том Толстого, держал раскрытым труд Сен-Мартена; на портрете Инессы Федоровны Лессепс на фолианте Плутарха читал брошюру Лагарпа.

Владимир Ильич снял с гвоздя охоту на лосей, и Инесса Федоровна повесила Лессепса: пронзительно-голубое небо над его головою и синяя блескучая вода канала за его плечами сливались в кричаще-яркий колорит.

Тут же Владимир Ильич и Инесса Федоровна упали в объятия друг друга — безумная жажда счастья горела в их побледневших лицах, в их жадных поцелуях.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.