от составителя

Те, кто периодически читает или просматривает наш альманах успели заметить, что в 2020-м году он вышел вместо четырех раз, всего лишь два. Связано это, конечно, с той странной ситуацией в мировом обществе, возникшей в последние два года. Слишком много, в связи с этим, психической и нервной энергии уходит на формирование контента для нашего издания. Вряд ли в будущем ситуация нормализуется и придет в приемлемую норму. Но мы надеемся, что приноровимся и все ж таки сыщем в себе необходимые силы и волю для издания альманаха в прежнем объеме. Будьте здоровы и читайте нас несмотря ни на что.

редактор-составитель

Иван Евсеенко (мл)

от редактора поэзии

На скорую руку

(Минск, январь)

Вчера с женой распили чек водки вечерком под маринованные грибочки, что нашли в холодильнике, который уже мой, и краковскую колбаску, купленную самостоятельно. Стали обсуждать мухоморы. Типа, что они лучше антидепрессантов, и нужно это проверить (это была моя позиция, вдохновлённая другим человеком, но тем не менее…). Поссорились. Вечер был испорчен. От злости пошёл дрочить на унитазе в сортире, который весь покрыт плиткой с морскими мотивами. Мама сделала ремонт в ванной и туалете, плитку там типа… и весь фарш.

У неё оказывается, мечта была такая, чтобы всё заебись было в этих местах санитарного назначения. По телефону говорили с ней, я покритиковал, мол, плитка в сортире — это буржуйство. А потом она умерла. Короче, в эту морскую ванную и сортир походила недели три и умерла. Мечта оказалась недолгой. Соседке сказала, когда ремонт сделала, что наконец-то в этой квартире жить хочется. А раньше не так сильно хотелось, получается… И вот я сидел в сортире этом охуительном и дрочил. Потом ещё и в ванной подрочил, под душем. Ведь не должны же пропасть труды человека. Пусть даже такие труды. Помянул, как умел.

Сегодня выпили в баре с женой. Опять разосрались. Но сегодня не буду дрочить. Нельзя ритуал в обыденность превращать.

Мать в гробу выглядела как напомаженное мясо. Лучше бы я не смотрел. Пошлая отвратительно яркая помада, которой ей нарисовали жуткую улыбку мертвеца. Волосы тоже зачем-то покрасили красным, гадким цветом. Под подбородком синеватая опухлость, как у мёртвой жабы. Синюшность в пальцах. Дурацкие православные ленточки и покрывалки — пустой, пошлый формализм похорон. Сжечь! Сжечь всё нахуй в крематории! Короновирус, закрытый гроб. Мне показали тело между моргом и машиной, которая отвезла тело в крематорий. Зачем я всё это рассказываю? Наверно, потому что мне нужно написать историю. Сейчас я всё хочу забыть. Но потом я захочу вспомнить, не всё сразу, не скопом, как сейчас, но в более спокойном ритме. Мне это нужно. Ведь я так много говорил и говорю о смерти. У меня нет права от неё отворачиваться в любых обстоятельствах. Но не сейчас.

Сейчас я купирую свой мозг, мне не нужны мысли. Пусть будет забвение. Все его заслужили, кто его желает, особенно мертвецы. Онанизм провоцирует выброс адреналина и дофамина, которые действуют, как на свинью, отупляюще. Может, это не самый плохой способ провести время. Отдать дурацкий долг памяти. Подрочить в этом охуенном морском сортире с видами огромных ракушек на стенах. Главное, самому не сдохнуть. Соседка говорила, что мать кашляла, кашляла и докашлялась. Я тоже кашляю, впрочем, как всегда. Но захотелось сделать флюорографию. Сделать тест на антитела. Не хочу умирать в этом сортире с ракушками. Это слишком нелепо. Хотя, смысла в суете немного.

Если бы даже можно было узнать сегодня, что ты умрёшь завтра, разве многое бы это изменило? Мне кажется, нет. В квартире после капитального ремонта всего дома, воет труба вентиляции, словно тут живут призраки. Никаких готических замков, но полный готический фарш. Иногда через вентиляцию отчётливо слышна гопарьская музыка, иногда крики какой-то истеричной мамаши: «Сядь! Сядь нормально! Ты что, сидеть не можешь? Ешь!» — на фоне воя ветра в трубе. И туман, и мутно-молочная мгла на небе. Это даже кайфово.

Квартира, которую раньше я разрушал с вожделением, устраивая пьянки с друзьями. Мать в ней тогда появлялась редко: работала в другом городе, в России — почти за границей! — жила в съёмной комнате… Квартира — парадоксально чужая мне теперь, ведь уже я давно живу в другом городе, в России, — с женой… Квартира, которая вряд ли станет моей, но я останусь её владельцем. Охуенная ванная и сортир.

Зав. отделом поэзии Дмитрий Колейчик

ПРОЗА

Николай Леушев

Леушев Николай Геннадьевич родился в 1956 году в селе Яренск Ленского района Архангельской области. В 1979 г. окончил лечебный факультет Архангельского медицинского института. Работает врачом-терапевтом в посёлке Урдома родного района. Автор ряда рассказов, печатался в журналах «Приокские зори», «Огни над Бией», «Истоки», альманахе «Земляки», интернет-изданиях «Литкультпривет!», «Великороссъ», «Хохлев».

Отец

Вдруг все как-то быстро вышли из операционной. Он остался один. Монотонно постукивая, дышал древний РО-2, дыхательный аппарат, чуть ли не ровесник его: он помнил эту «рошку» еще со студенческой практики. Полвека почти. Операция закончилась. Ссутулившись, опустив голову, он стоял у операционного стола, у дочери в ногах. Руками, тихонько массируя, грел ее ледяные стопы, пальцы с чуть облупившимся лаком. Уже не сдерживаясь, шмыгая носом, плакал. Вот и пролетело все. Вся жизнь.

Какие-то странные, ненужные сейчас мысли лезли в голову. Как будто мозг его, вот уже около семи часов беспрерывно работавший под мощнейшим прессингом страха, ежесекундного, жуткого страха за дочь, лежащую сейчас перед ним в глубоком наркозе, понял, что может произойти срыв. Точнее, какие-то отделы мозга, где-то там, в сером веществе лобных долей, расценили его состояние как критическое, и чтобы отвлечь его хоть на секунду, дать отдохнуть, спасти от катастрофы, способной погубить все, хитро выдавали информацию неожиданную, странную. И он невольно велся на хитрости этих центров самосохранения, тайных центров собственной мозговой безопасности, контролирующих, берегущих, действующих независимо от его желаний и воли. «Заградотрядов», пытающихся во что бы то ни стало хоть на миг, но остановить этот поток, эту непрерывную лавину ужаса, страха, безысходности. Он шел за воспоминаниями, образами, казавшимися реальностью, яркими, почти осязаемыми: дорога над рекой, крыльцо из детства, подвал облбольницы, полный студентов. Забытые лица, отдельные фразы. Смех. Ощущения чуть ли не радостные, противоположные действительности.

Спохватившись, он отшвыривал эти видения, эти звуки, эти узнаваемые ощущения. Снова и снова вглядывался в экран монитора, стоявшего в изголовье, снова и снова натыкаясь на горевшие каким-то противным тускло-серым цветом цифры: 80/45 и 128–130. Давление и сердцебиение. Главные параметры его дочери. Ее жизни. Параметры критические.

Все шло не так. Давление оставалось низким, несмотря на капающую плазму, несмотря на бодрые, бойкие, уверенные заявления Рыжей, что всё в порядке, все так и должно быть.

Все, что касалось его дочери с момента ее поступления сюда, шло медленно, неправильно, несправедливо.

Все пошло не так с самого утра. Он чувствовал такие дни и раньше. Просыпаясь. А точнее, еще во сне. Вот и сегодня. Нет, сегодня как раз не было ничего особенного. Еще не до конца проснувшись, он как бы оценил сновидения: не угрожающие, не устрашающие, не предвещающие ничего напрямую — так, нудные какие-то, серые, «левые», как говорит молодежь, ненужные ему. Такое ни то ни се. Хотя знакомые: река, подвал — тревожно промелькнули и сегодня.

В сновидения он не верил. Всегда говорил, что не верит. Но за свою долгую жизнь, испытав многое, в глубине души понимал: мозг или душа (не важно!) могут знать заранее, что предстоит, что потрясет в будущем — близком ли, далеком. Надо только прислушиваться к себе. Не думать, не обдумывать, а на уровне чувств слушать. Тонко все это. Но почувствуешь, если захочешь. Слушать надо только. Себя. Душу.

Понимал, но вслух признавать не хотел. Побаивался. Вот и сегодня, оценив, причислил сны к «не очень», постарался выкинуть, забыть. Показалось, что удалось. Но когда умывался, вдруг снова справа от него, как в окне машины, выплыл тот самый горизонт вдали, тот самый вид: река, простор, закат — когда-то в молодости, давным-давно, он проезжал там. Возник так явно, так четко, так реально. Он резко распрямился над раковиной и, глядя в зеркало — себе в глаза, спросил вдруг громко, хрипло:

— Коми. Зачем?

Себя спросил…

Потом пошли больные, звонки, жалобы, разборки, писанина, еще больные, вирус… Все забылось. Все шло как обычно. «Как обычно!» — сейчас это царапнуло душу болезненно и тоскливо, ностальгически… Он все бы отдал за то, чтобы сейчас было «как обычно»! Как ценна простая, даже нудная, скучная «как обычно» жизнь! Как она прекрасна! Как она желанна!.. И как невозвратима…

Резко, неприятно прозвучал в 11:30 тот звонок. И неуместно почему-то именно сегодня было слышать задорное соло на гитаре из «Эй Си Ди Си», которое дочь, смеясь («Будешь как молодой рокер!»), поставила ему на телефон вместо звонка. «Брат 1» — высветилось невовремя. Старший брат знал, что он в это время всегда занят. Прием ведет.

— Да!

— Как у тебя? (Тревожно.)

— Нормально.

— Ты как?!

— Нормально. (Уже напрягся.)

— Ты еще не знаешь?

— Что?!

Перехватило в горле. И комок. И как будто падение сердца вниз!

— Говори! Что?! Ну-у!

Встав, мгновенно почувствовал, понял, одним жестом оставив в прошлом бумаги, раздетого больного за столом, ту прекрасную, теперь уже желанную и невозвратную, такую милую «как обычно» жизнь — всё! И не оглядываясь, стремительно шагнул навстречу ей. Беде.

— Говори!

В коридоре больницы, на ходу сбрасывая халат:

— Ну! Не тяни! Говори!

— Ты ничего не знаешь? Про Веру?

Дочь! Господи!

— Говори же!!

С остановившимся дыханием и, показалось, сердцем выслушал. Короткое. Жуткое. Огромное. Тоскливо-безнадежное: дочь, ДТП. Пыльная дорога. Видимость — ноль. Обгоняя лесовоз, выехала на встречную полосу. Лобовое столкновение. В райцентре. В больнице. Палата номер четыре. Состояние вроде… На «вроде» удалось выдохнуть. Вроде не очень тяжелое…

— Тебе что, никто не позвонил?!

Брат звонил из Карелии.

— Это же еще утром было! До девяти!..

Шлейф из пыли в зеркале заднего вида был похож на выхлоп реактивного двигателя. Стрелка спидометра мертво встала на 165 и уже не дала больше на пыльной грунтовке ни одного деления сверх, хотя он все жал и жал на газ своей старенькой легковушки, все сто километров от поселка до райцентра.

Узкий коридор, второй этаж, хирургия, ординаторская. Четвертая! С окаменевшим плоским лицом резко рванул на себя дверь. Она, пружинисто подсосав из палаты воздух, открылась.. Две девицы с интересом (скучно!), подпершись кулачками, разглядывают соседку. Третью, лежащую напротив двери. Беспомощную. Маленькую. Родную.

Выпустив из рук большую, с красными крестами, реанимационную сумку-укладку, упал на колени перед низкой продавленной койкой. Перед дочерью…

Дышит! Слава богу! Глаза закрыты. Серая.

— Дыши!

Руки холодные. Пульс только на сонной. Тяжелая…

— Вера-а! (Полушепотом.) Где болит? Это я. Папа. Что болит?

С ходу привычно пальпируя живот. Напряжен: доска! Моментально оценил: тупая травма живота — повреждения, разрывы внутренних органов. Кровотечение. Шок. Тяжелая! Очень.

Девчонкам:

— Медсестру! Быстрей сюда!

Все спрашивал, тормошил:

— Где болит? Ты меня видишь?! Посмотри на меня! Открой глаза! Где?.. Не спи! Доченька, это я! Папа. Я здесь! Рядом! Посмотри на меня-а! Плохо…

Медиков рядом не было.

— Врач! Хирург где?! Давления нет! Восемьдесят на сорок! Где хирург?! Капельница не капает… Пустая!

Наконец в ответ абсолютно спокойный взгляд. Холодные глаза. Шапочка накрахмалена.

— Есть давление! Я мерила только что. И сатурация хорошая. Я мерила.

— Давление! Допамин! Капельница пустая! Я врач! Вы же меня знаете! Допамин!

— Нет, я мерила. И не пустая, я только что смотрела!

Знакомые серые глаза. Спокойные. Какие-то непобедимые. Равнодушные. Медсестра. Невысокая. Худенькая. Непреклонная. Опасная.

Дальше все пошло не так. Не так и чудовищно странно. Как будто в сказке, где все заколдованы. Он, боясь оставить дочь, требовал позвать врача в палату.

— Звать не буду, хирург в операционной. Оперирует!

— Допамин в капельницу!

— Нет, без назначения врача ничего не буду капать!

— Врача! Хирурга сюда!

Порой ему хотелось потрясти головой — сбросить все это, как наваждение, как сон! Разобраться с ними!

«Некогда, потом!»

Быстро подключив свою банку (двадцать допамина, два мезатона на двести физраствора), пустил струйно.

— Ты?.. (Еле слышно.) Сейчас получше… (Открыла глаза.) Вижу… но мутно… живот… слабость…

— Всё! Не закрывай глаза! Не спи! Не спи! Сейчас. Я здесь! Рядом. Все, теперь я рядом.

«Так, поднять давление, хотя бы до девяноста и, — набирая номер главной, — быстро разобраться с этими! Спящими! Ну, держитесь… Где хирург?! Так! Идет! Не нервировать его! Не наваливаться с ходу. Какой?! Тот самый, который сможет, вытащит?! Так, не психовать. Только бы это был ОН! Врач. Господи, пошли его! Пусть это будет ОН!»

Хирургов за свою сорокалетнюю врачебную практику он видел много и разных. Молодых и старых, веселых и угрюмых, трезвенников и пьющих, прекрасных «операторов» и «ни о чем». Разных. Сейчас же он ждал одного, с самым главным качеством — честного. Который не отдаст. Не отпустит. Вытащит. Для которого вытащить во что бы то ни стало — главное. Не в профессии даже — в жизни. Который к его дочери — как к своей! Ждал. Надеялся. Но сам не верил, что такой найдется именно сейчас.

Ибрагимыч. Хирург. Незнакомый. Не местный. Командированный. Наверно, как все приезжающие нынче в этот глухой район хирурги, в отпуске, на шабашке. Пять тысяч в день, и отпускные уже получены. Не старый. Восточного типа. Кажется, серьезный. Покоробило: спокойный! Может, это так, внешне? Не показывает волнения? Хотя живот-то видел! Уходя на второстепенную операцию — «на ногу» — видел… И оставил?! Знал про эту, в накрахмаленной шапочке, — и оставил?! Заныло внутри. Не тот…

Прибежала главная. Отметил — прибежала. Главную, когда она пришла на эту должность в районе, он сначала недолюбливал. Молодая. Не одинаково требовательна к подчиненным. Еще что-то, сейчас и не вспомнишь. Но потом как-то притерпелся. Вообще, она ему нравилась. Как женщина. А у него всегда было так: если женщина ему нравилась как женщина, он многое ей прощал. Хотя понимал, что они, женщины, и не подозревают о таком его «великодушии».

Нравилось, что оперирует, не ленится руками работать. Да и деловая, ничего не скажешь. И сейчас встревожена не на шутку: увидела живот. Спасибо, похоже — честно встревожена. Слова какие-то. «Смотрела, был спокойный». Она и не должна была «пасти», хирург есть! «Хотя — позвонить мне забыла? Так, ладно. Потом».

— Переводим в палату интенсивной терапии! Главная.

Перекатили. Огляделся. Зачем? Обычная палата.

— Дыхательный аппарат здесь? А работает ли?!

— Работает-работает! успокоила его главная.

Появился анестезиолог. Женщина. Молодая, высокая, дородная. Рыжая. Говорит что-то. Тоже командированная. Наездами: дать наркоз — и домой. Пятьдесят километров на машине.

Потом в ординаторской долго решали, что делать: везти в город, это двести километров по плохой грунтовке, или здесь идти на операцию. Задавая эти вопросы, почему-то все, включая хирурга и главную, вопросительно смотрели на него, на терапевта… Или на отца? На отца и врача? Ждали его решения? Желания? Ответа? Команды?

— Кто повезет? — Главная.

— Я не повезу! — Рыжая, анестезиолог.

Ибрагимыч, хирург: молчание…

Он нетерпеливо ждал, потом вдруг резко понял: ответственность! Они все боятся ответственности! Не хотят брать на себя, решать! Понял вдруг: болото!

— Я повезу. Сам повезу!

Явное облегчение в рядах.

Так все-таки что делать, везти? А вдруг там, в животе, кровотечение?! Ладно, повезем. А если селезенка полетела? Ухнет оттуда! Лапароскопа в районе нет! В живот не заглянешь. Глухо. Или же идти «на живот», на лапаротомию? Везти — или в операционную?! Сейчас пока стабильно. Но в дороге может кровануть сильнее! Сейчас, пока капаем, еще стабильно. А здесь, как войдут в живот, справятся ли? А крови-то нет донорской. Пока подвезут из города. Реанимацию вызвали, но пока там соберут бригаду, постоянно-то не дежурят! Час. Да пока едут по плохой грунтовке, еще три с лишним, не меньше. И ждать нельзя!

Бешено крутилось в голове. Стоял посреди ординаторской.

Молчат. Ждут вопросительно. На него смотрят.

Не те. Никто не хочет взять ответственность на себя. Все не те! Нет врачей. Ну ладно. Значит, он здесь главный!

— Так, сейчас скажу! Ждать!

И быстро вышел из ординаторской. Вышел, как будто вынырнул из безнадежной, трусливой неопределенности, из болота, где он, терапевт, задыхаясь без воздуха, ждал от них, специалистов, четкого, властного, необсуждаемого, спасительного и единственно правильного решения.

Шагнул в какой-то полутемный закуток. «Господи, помоги! Господи, помоги!» Наткнулся вдруг на кушетку. Вещи сложены. Чьи-то полусапожки черные. Рядышком… Как зачарованный, потянулся, взял один аккуратно… Узнал! Вернее, почувствовал — ее… На сапожке по голенищу сверху вниз к носку — полоска, рыжеватая. Кровь засохшая. Ее… Прижавшись к сапогу лицом, застонал негромко:

— Господи, помоги мне, Господи-и… Вразуми! Везти, рискнуть? Помоги-и…

Через минуту, быстро зайдя в ординаторскую, сказал четко, жестко:

— Отбой машине, не везем! Опасно! Идем «на живот», на диагностическую!

Он был уже другим человеком.

Все с шумом и явным облегчением (приказ получен, сам решил!) встали, загалдели — пошли в операционную.

И тут он совершил ошибку. Свою первую ошибку: его отговорили.

— Не заходи! Не заходи пока. Тяжело смотреть! — Главная. — Не мешай! Интубация, вводный наркоз, остановка дыхания, волнение… Волноваться будет. (Это она про Рыжую.) Ведь сам работал — знаешь! Сам анестезиолог был. Ты не заходи пока в операционную. Попозже!

Подчинился, а легкие дочери не послушал сам перед наркозом. Он бы услышал сразу! Пневмоторакс! В палате ворочать побоялся. Легкое, правое, тогда уже, наверно, не дышало!

Ждал в коридоре. Стоял молча, опустив руки по швам. Ждал.

Ждать он не любил. Вообще. Все свою жизнь он не любил ждать. Особенно стоять, ничего не делая. Просто стоять, ждать. Сейчас же удивительная промелькнула мысль: нет, совсем не тяжело стоять, ждать. Гораздо легче и лучше, чем идти или даже сидеть. Надежнее! Стоять, ждать. Вернее, как-то честнее (мысль пошла не туда). Так и стоять бы день, год, всю свою оставшуюся, недолгую (в последнее время он как-то четко осознал для себя — уже недолгую) жизнь. Лишь бы ничего не происходило, не было бы хуже. Ей. Ждать…

Мимо него по коридору ходили люди. Мужчины, женщины, здоровые, больные, в белом, синем, домашнем. Мелькали лица. Почти все с каким-то интересом глядели на него. Он стоял молча, всех видел, но ни на ком, ни на чем не фиксировался, никого уже не воспринимал, все пропускал мимо. Внешне он был спокоен, и голова была ясной, но в груди, где-то под горлом, что-то тяжелое — одновременно жгучее и мертвенно холодящее — висело ненадежно, как переполненный хрупкий сосуд с густой, плотной жидкостью, покачиваясь и подрагивая. И надо было обязательно время от времени глубоко и осторожно, с усилием, вздыхать, чтобы успокаивать это дрожание, это раскачивание, чтобы не расплескать, не уронить и не разбить нечто, очень опасное и для него, и для всех…

— Может, чайку?

— А?! Что? Не понял, что?

— Может, чайку попьете?..

Женщина. Немолодая. Невысокая. Лицо простое. Не красавица. Первая, которая сама к нему подошла. Глаза. Глаза настоящие. Глаза эти его «включили».

— Нет-нет, спасибо, не хочу! Ничего не хочу, — глядя в эти глаза. — Спасибо.

Санитарка. Вернее — санитарочка. Такие есть. Везде. Настоящие.

— Мне бы шапочку, бахилы. Сейчас туда, — показал глазами на двери операционной.

Переодеваться зашел снова в ординаторскую. Два врача. Что-то говорят. В ответ он — что-то невпопад. Про себя: и эти… тоже знали сразу, что его дочь. Не позвонили, ни один. Три с половиной часа потерял. Сообщил брат из Карелии. А с этими всю жизнь знаком, коллеги. Были.

Когда снова вышел в коридор, в оперблоке внезапно погас свет. Там, где сейчас вводный наркоз, где его дочери остановили дыхание, встал дыхательный аппарат! На вводном наркозе! С трудом удержался, не ворвался туда. «Стой! Запаникует еще Рыжая, помешаю! Стоять! Вручную, дыхательным мешком! Сделают!

Вышла главная. Спокойная.

— Сейчас-сейчас! — набирая номер. — Васю, завхоза!

Вбежал Ромка. Зять. Только что подъехал.

— Включиться должен аварийный дизель!.. Дизель не включался. Он что-то резкое говорил всем, что — точно не помнил, но одна фраза осталась: «Если что-нибудь случится с ней, я жить не буду. Но и вас заберу…» Кажется, завхозу Васе это процедил. Или это уже Ромка говорил? Хотя тот — что-то про стрельбу… Тот сделает, если пообещал.

Сбегали. Свет быстро включили, наладили. Но ненадолго. Когда свет в операционной погас вновь, он понял: все решать самому! Зятя быстро отправил за переносками-удлинителями, за бензогенератором в магазин.

— Бросим под окно, второй этаж, закинем прямо в операционную. Давай, метров по тридцать! Переноски!

Минут тридцать потеряли, но свет горел.

И дальше все катилось не так. Едва зайдя в операционную, он понял это по ее лицу: бледно-серое! Схватился за пульс — нитевидный! Давление? Измерил на слух, фонендоскопом — восемьдесят пять на шестьдесят. Мало!

— На мониторе больше! Два кубика мезатона! — Рыжая-анестезиолог.

— Правое не дышит! — он. — Легкое правое не дышит! Пневмоторакс?!

— Чуть послабже, но дышит! Правое.

Рыжая сомневается? Не видит? Не понимает? Не хочет дренировать?! Он в очередной раз, мешая «операторам», нырнул под простыню — слушать… Потом, просунув руки чуть не на операционное поле, стал перкутировать, простукивать. Тут хирург поднял головной конец стола, и дочь дала наконец явно услышать, вернее почувствовать дрожащим отцовским рукам «коробочный» звук пустой грудной клетки с опавшим легким. Сверху, спереди, справа.

— Пневмоторакс! Дренировать!

Спало легкое, правое: удар ремнем безопасности!

— Нет-нет, это легкое не дышит рефлекторно! Точнее, дышит слабо! Дренировать не будем, не надо! Еще два мезатона! — Рыжая.

Господи, да она боится! Дренировать боится! Лишь бы дотянуть на мезатоне и сдать реаниматологам! Идет ва-банк! Боится!

«Боже! Дай врача мне! Настоящего! Боже милостивый, пошли!»

Остановить операцию?! Самому пойти на дренирование? Не затягивать дальше? Гипоксия. Шок. Самому?! Дренировать дренировал, но в таких случаях — лежа — нет. Хотя: разрез, второе межреберье по среднеключичной, на два-три сантиметра. Справлюсь! Так, жду еще минут двадцать, когда все-таки начнут зашиваться. Остановлю и сам пойду на дренаж. Но без рентгена нельзя…»

— Рентген сделаем здесь, в операционной? Рентген, говорю? (Всем сразу.)

— Да-да, сможем! Сделаем! — Главная. — Аппарат есть.

«Ибрагимыч. Промыл брюшную полость. Вроде хорошо. Начал уже ревизию. Пять разрывов кишечника. Проникающее ранение коленного сустава, бедра. Теперь еще пневмоторакс справа. Черепно-мозговая. И что с шеей? Шея при таких ударах, травмах почти всегда… Так, что делать?! Ждать реанимацию из города? По времени уже должны подъехать, двести километров. Но связи нет. Значит, не близко. Ждать или дренировать? Боже, помоги!»

Рентген легких. Дочь пришлось перекладывать на кушетку, снимая с аппарата ИВЛ: операционный стол оказался слишком высок для переносного рентгена. Все шло медленно и не так. Снимок сделали. Пошли проявлять в соседнее здание. Принесли.

— Что это?!

— Такой аппарат, лучше не получится! Всем так делает! — медсестра. Немолодая. Со стажем, опытная.

— Пойдем! — подвел к рентген-аппарату. — Напряжение сколько ставили?

— Вот столько.

— Ставь сюда! Время — сколько? Так, сюда ставьте! Вы сожгли снимок. Черный!

— Он всем так делает, аппарат!..

Второй снимок проявлять в соседнее здание побежала уже бегом. И так было все.

Он умирал с ней. Здесь, в этой операционной.

Все эти три с половиной часа операции, все эти двести с лишним минут, каждую минуту, ежеминутно! Двести раз он умирал с ней. И дошел, довел себя до того состояния, что уже спокойно обдумывал конец своего существования. Конец, если что случится с ней. Он не простит себя за то, что опоздал. За ошибки, которые наделал уже здесь. И за то, что не ведет себя жестко со всеми этими…

* * *

В этой операционной, где все знакомо, раньше он бывал часто. Приезжал из своего поселка давать наркоз, когда не было специалиста здесь. Было это давно. После сокращения и оптимизации в больнице исчезли хирурги, анестезиологи и многие другие специалисты. Он давно работал семейным врачом и бывал здесь редко. Сейчас перед ним проносились какие-то воспоминания, лица врачей, работавших в этой больнице, тех, настоящих. Многих уже нет. Вспомнилось, как давал здесь наркоз своей любимой учительнице русского Серафимке. Почему она сейчас всплыла в памяти? Прицепился к случайной мысли, которая, как всегда, не случайна. За что любили ее? Справедливая была. Честная? Да, честная. Ровная и честная со всеми ими, разными учениками. Честная — это главное.

Все так же, всхлипывая, постукивая чем-то очень древним внутри, дышала самая надежная в мире советская дыхательная аппаратура. Постепенно он взял себя в руки. Правое легкое дышало не полностью. Нарастала гипоксия, и он был готов идти на дренаж, когда под окнами захлопали дверцы машины, послышались мужские голоса. Реанимация! Павел, хирург. Этот крутой, жаль — не успел на операцию. Молодой высокий анестезиолог, незнакомый. Пошли на дренаж.

И тут он сделал вторую ошибку: не проследил за дренажем! Пробе́гал, звонил из ординаторской в Коми. Не посмотрел, сколько воздуха по дренажу!

— Был воздух! Много, — молодой.

Он поверил. Послушал. Да, вроде справа получше стало дышать.

Рентген. Контроль.

— Давай не будем! Потеря времени! Дренаж стоит! Время! — анестезиологи.

Подумав, скрепя сердце согласился. Еще ошибка!

Успел заметить: куда-то исчезла Рыжая. Домой, наверно. «Так и не полюбовалась на рентген с пневмотораксом», — подумал как-то вскользь. Тут же забыл, навсегда.

— Куда везем? В город?

Снова взгляды на него.

— Нет, в Коми! В республиканскую.

Все — молчание. Возражений нет. Да хоть бы и были!

Были долгие муторные переговоры с Коми. «Вы не наши!» Центральная республиканская больница работает только на ковид, телефоны не отвечают. Несколько раз хватался сам за телефон, поминутно бегая в оперблок.

Наконец переложили на каталку, вынесли, погрузили и повезли. Как повезли, он почти не запомнил.

И сделал очередную ошибку: послушал реаниматоров.

— Не садись с нами. Тесно, мешаться будешь, четверо нас, три часа, не меньше! Тесно. На связи будем, давай за нами!

Согласился и не проследил. Был бы рядом — противошоковую терапию начали бы уже в реанимобиле.

Сев к зятю в машину, попытался что-то сказать, но вдруг, как-то по-собачьи взвизгивая, разрыдался, от дикой жалости к дочери, от своей беспомощности. Но тут же взял себя в руки и молчал всю дорогу.

Было неожиданно темно и мрачно в это время коротких белых ночей. Тучи наглухо заволокли небо, ни единого просвета. Периодически он набирал номер хирурга и не отрываясь все смотрел и смотрел на задние габаритные огни и мелькающие проблесковые маячки реанимобиля. Казалось ему, что навсегда наступила ночь. Но через какое-то время слева на небе появилась темно-красная полоса. Дорога, сделав длинный поворот влево, поднималась все выше и выше. Полоса, вспыхнув, вдруг раскрылась огромным темно-багровым закатом во все небо. Справа все еще шел черный лес, но вот он закончился, и в правое окно автомашины торжественно стала въезжать картина… Картина из его сновидений последних дней: простор, громадная северная река, делающая величественный поворот на девяносто градусов; бескрайний, в десятки километров, горизонт! Грозный закат, отраженный в реке. Смотри, мол, вот он я, ждал тебя, теперь ты веришь?

Он не спорил. Верил. Он знал: его предупреждали. Все предопределено. Все по заслугам. Всем. Все не случайно.

Что же произошло сегодня с людьми, с которыми работал много лет? И с ним? Он никогда не думал, что может оказаться чужим для своих, попадет в полосу отчуждения. Но давно уже замечал среди коллег своего возраста, дорабатывающих на селе, большое число усталых врачей. Уставших сочувствовать, сопереживать больным. Сопереживать — это же переживать совместно! Боль, беду, горе. Как свое переживать. Что это? Своеобразная защита психики? Ушел и забыл про больного. Для них человек, попавший на койку, пусть даже близко знакомый, сразу становится чужим. Они сразу отключают сопереживание. Защищают себя: «Не хватит меня на всех».

Он навсегда запомнил, как покоробило его и как изменило отношение к тому пожилому врачу, одно происшествие. Разбираясь с тяжело травмированным больным, кстати, знакомым, — пусть не слишком трезвым и не слишком приятным, — еще не начав, даже не попытавшись по-настоящему побороться за его жизнь, тот промолвил с каким-то облегчением, закуривая в ординаторской: «Вот хорошо, когда сам!» Сам, мол, травму получил. Сам и виноват, не мы! Не от болезни. Мы ни при чем! Заранее списывал уже его. Несовместимо с жизнью! Мы бессильны, мол. Не поборовшись. Не поработав. Не рискнув! Да, конечно, потом, на вскрытии, оказалось — травмы несовместимые. Но никто и не пытался вытянуть их! Затащить в разряд совместимых с жизнью…

Так и сейчас жуткое осознание: прибудь он на два-три часа позже — услышал бы уверенное в своей правоте и безнаказанности: несовместимые с жизнью… боролись… сделали всё, что могли…

Что все-таки случилось с нами? Почему, зачем существует и живет эта формула: врач не может сопереживать каждому больному как собственному сыну, дочери, его на всех не хватит. Может быть, и не хватит. Кого-то. Честного должно хватить.

И что случилось с ним? Все думал и думал он, глядя на закат. Тревожный. Багровый. Страшный. «Что это было? И зачем это мне?..»

Потом, как-то провернув все в душе, сказал вдруг себе вслух: «Опыт». Это опыт, страшнейший и ценнейший опыт, который можно только придумать для врача, чтобы понял он, как и что́ чувствуют близкие пациентов, когда врачи, пусть даже честно, чистосердечно отработав, говорят им: несовместимые…

Каждому врачу надо пожелать такого. Каждому, такому же, как он сам, сукиному сыну! Потому что было. Было и в его практике такое.

Он хорошо тогда запомнил и помнит всю жизнь. Мать. Старушкой ему тогда казалась. Мать, потерявшая сына, подростка… Пришла на прием, села. Посидела молча. Он тоже помолчал. А что говорить-то? Тогда казалось — все вроде сделал. Казалось. Давно, в молодости. Ведь передал он больного, пацана этого, уезжая в отпуск. Отпускные в кармане, последний рабочий день, впереди поездка куда-то на юга, за границу. Молодость! Передал другому врачу: «Подозрительный, не диабет ли? Хотя сахара почти норма. Домой все просится парень. Не отпускай…» Передал и уехал, спокойный такой, веселый. И равнодушный. Тот врач принял его, но назавтра отпустил домой. В деревню. Там и умер парень. Диабетическая кома…

Посидела молча мать. Потом достала фото. Смешные такие тогда фото делали: напечатают снимки, а потом раскрасят. На фото — парень тот. Посмотрел он на него. И помнит вот до сих пор. Давно умерла уже та мать. А он помнит. Всю жизнь. Но не закончилась, оказывается, та история. Опыт этот послан. Оттуда послан. С той фотографии. Он понял.

Понял, но легче не будет, хотя все и встало на свои места. Каждому врачу желал он сейчас, горячо желал, хлебнуть сполна такого опыта со своими родными! Или уходить. Потому что нечего делать здесь нечестным. Нечего делать с формулой «меня на всех не хватит»!

И наконец диковато как-то подумалось, но совершенно спокойно: повезло. Хоть к концу своей врачебной практики, к концу жизни приобрести это. Ценное такое. Понимание. Повезло…

* * *

К городу подъезжали уже глубокой ночью. Сначала запахло сероводородом, обязательным при варке бумаги, потом замелькали дымящие трубы целлюлозного комбината. Покружив, поплутав по переулкам, технологическим трущобам, встали.

— Вы приехали! — с каким-то трагическим оттенком поставил точку уставший женский голос навигатора.

Потом долго звонили в закрытую огромную железную дверь семиэтажного корпуса. Затем экспресс-тест — проверка на коронавирус. Еще мучительные полчаса ожидания. А он снова, стоя на коленках в реанимобиле, все грел ее ледяные стопы. Говорил ей что-то нежное. Ему казалось, что слышит она, понимает его. Хотя одновременно четко знал, что после такого объема наркотических и обезболивающих — это давно уже медикаментозная кома. Потом в ужасе стал замечать, что у нее пополз зрачок: стал больше! Понимал, что гипоксия это, но все равно был на грани паники. Наконец дверь отворилась, и они, отключив ее от аппарата, на мешке, вшестером: хирург, анестезиолог, медсестра, шофер, Ромка и он — покатили тяжелую каталку.

Первое помещение с рядами стульев, как в кинотеатре, — видимо, для ожидающих, — показалось слабоосвещенным и было пусто. Он перехватил у застрявшего в дверях с носилками реаниматолога дыхательный мешок, подключенный к легким дочери, стал дышать. За нее. Мягко, упруго, достаточно сильно и одновременно нежно, чувствуя даже не рукой, не пальцами, а изнывшим сердцем, как воздух из мешка с хрюкающим звуком наполняет легкие дочери. Впереди каталки как-то спиной шагнул он наконец в приемное отделение…

Заметил у стола двух женщин-фельдшеров. «А где же?!» — только успел подумать, как раскрылись большие стеклянные двери и начали быстро входить люди. В халатах, костюмах. Мужики. Много! Человек восемь. Нет, человек десять! Одна женщина, молодая.

Реаниматологи, хирурги, травматологи. Он давно научился различать специальности коллег по внешнему виду. А может, это ему показалось, что десять. Не считал, но увидел — много! Нет, не обрадовался даже — возликовал! Бригада.

«А он-то где? Где он, Господи?! Пошли его, Господи! Врача».

— Так, сразу сюда, на КТ!.. Почему без аппарата, без ИВЛ?! Почему без центральной вены везли! Кто анестезиолог?! Какой наркоз, где сатурация, почему кровь не капали? — Резко, властно женский голос. — Сколько давление?

Одновременно множество рук уже подключали мониторы, кто-то мягко, но уверенно забрал у него из рук мешок Амбу, подключил дыхательную аппаратуру, что-то уже замеряли, быстро, молча, без суеты. Бригада мастеров!

— Да вы в шоке девочку привезли! — резануло.

И прихлынуло тут же радостно: это она ее! Его дочь, его девочку! Сорокалетнюю уже, но для него навсегда, на всю жизнь девочку… девочкой назвала.

— Почему кровь не переливали?

— Не было, не успели.

— Что в животе? Хорошо промыли? Кровезаменители? Объемы?

— Плазмы тысяча. Кишечник… пять разрывов… толстого. Брюшную промыл хорошо — пять литров с лишним, не меньше.

— Видели? Ревизию хирург провел?

— Да, я видел сам. Ревизию, да. Проверил все, разрывов больше не нашли. Чисто. Я видел.

— Хирург как?

— Рукастый, хорошо ушил.

— Крови по дренажам?

— Нет, крови не было. По дренажам чисто.

Он все отвечал ей, она все что-то спрашивала.

— Наркоз какой, релаксанты? Сейчас сколько? — приняла его за анестезиолога.

— Ардуан, четыре миллиграмма, два часа, сейчас поддыхивать начнет. Пора.

— Воды?

— Достаточно. Давление не держит! Дренировал не я. Контроль не сделал: потеря времени. Да, ошибка. Не проверил. Мои ошибки…

Все остальные молчали. Он понял: его приняли за старшего из сопровождавших врачей. Отвечал четко, быстро, за всех.

И, еще даже в уме не сформулировав, почувствовал: она.

— Так, всё! На КТ! Снимаем всё! Начиная с черепа! Поехали, поехали!

Смилостивился. Послал. Она. Врач.

Потом он вместе со всеми стоял в аппаратной компьютерного томографа. Напряженно вглядываясь в большой монитор, периодически не сдерживаясь, среди общего напряженного молчания, громко, неуместно, невпопад, сам понимая это, но не в силах сдержаться, все спрашивал и спрашивал. Всех сразу. В ужасе. «Асимметрия?!» — глядя на мозг. «Тотальный?!» — видя вместо правого легкого ровное черное поле. Еще что-то. Еще. Никто не отвечал ему. Все молчали. Говорить первой, похоже, здесь могла только она. Но и она одну лишь фразу выдала:

— Да, тотальный. Это ваш неправильный тонкий дренаж. Притом уперся в средостение, не работает… Так, быстро в перевязочную! На дренирование.

Один рядом стоящий, наверно хирург, моложе его, восточной внешности, по виду и акценту — армянин, негромко и как-то мягко подтвердил:

— Да, тотальный…

Но он и сам уже понял это.

Так и катал он с ними дочь. В лифт, из лифта. На КТ, на дренирование, в палату, рядом с ней, старшей в смене реанимационного отделения, которую все мужики называли уважительно «Михайловна». В каждом новом кабинете, на каждом следующем этапе он с содроганием узнавал все новые диагнозы. К разрывам кишечника, перитониту, ранению коленного сустава, бедра, добавились контузия мозга, тотальный пневмоторакс, перелом шейного отдела позвоночника, перелом грудины, ключицы, множественные переломы ребер, ушиб сердца, ушиб легких. Множественные ушибы мягких тканей лица, конечностей… Шок.

Узнавал, но держался. Многое выпало. Но запомнилось странное. Они с каталкой поднимались на лифте на шестой этаж, в реанимацию (он точно помнил), всё наверх, но, поднявшись, вдруг оказались в том подвале из сновидений… Полутемном, с низенькими дверями. Палаты без окон, с низкими же потолками. Подвал из юности его! Подвал областной больницы с учебными аудиториями. Он понимал спокойно, четко и критично: так быть не может. Это не реальность! Это мозг его начал давать сбои. Довольно крепкий, как он всегда думал, но уже стареющий мозг давал ложную информацию. Или предупреждал уже? «Может, всегда перед концом бывает что-то такое?» — думал так о себе как будто со стороны. И был уверен, абсолютно уверен, что этот день может быть последним и для него. Если что с ней… Но был спокоен.

Он хорошо держался. Но когда в лифте с каталки вдруг упала простыня и внезапно обнажилась маленькая изящная грудь дочери… так беззащитно, так больно обнажилась… обидно открыто для всех… это вконец добило его. Чересчур поспешно, резко он натянул простыню, закрыл.

Она как-то удивленно, непонимающе глянула, еще спросила про наркоз. Ответив что-то невпопад, стоя напротив, через каталку, он сказал:

— Отец…

— Что? — не поняла она. — Что «отец»? Где отец?! — недовольно, не понимая.

— Дочь это. Дочь моя…

— Как дочь?! Вы же врач!.. Так! — догадавшись наконец. — Пойдем. Пойдем!

И увела его в ординаторскую.

— Ты посиди тут, подожди. Сделаю все необходимое — приду, поговорим. Посиди.

Потом, выслушав его бред, вой (держался до этого, хорошо держался), сказала четко:

— Иди ищи ночлег: сам знаешь, нельзя здесь, карантин. Постарайся отдохнуть, если сможешь. Состояние тяжелое. Критическое. Сам видишь. Сам знаешь. Сочетанная травма. Очень много всего по совокупности. Затянули. И в шоке. Звони не раньше, чем через два с половиной часа. Будет уже что-то. Прояснится.

…Кружил он, кружил… Эти два часа по незнакомому ночному городу. Думал о чем-то?.. Не думал… Не помнил. И вспоминать потом никогда не хотел.

Только когда через два часа пятнадцать минут после долгих-долгих длинных гудков услышал в трубке уверенный женский голос: «А, это ты!» — по интонации мгновенно понял: жива!

— Состояние твоей девочки стабилизировалось, из шока выводим. Успокойся, если сможешь. Звони теперь не раньше шести.

Держа обеими руками перед глазами телефон, еще долго смотрел он в экран на изумительно красивое, горящее ярко-зеленым «ВикторияМих реанимация», чего-то ждал еще.

«Ладно. Ладно… хватит и этого… пока, — сказал себе. — Мне хватит…»

Не чувствуя ничего, какой-то полностью опустошенный, всех за все простивший, никому и ничего уже не желавший, стоял он. Целую вечность стоял там. Потом вдруг обнаружил, что уже рассвет. Огромный, в полнеба, красно-золотистый рассвет все разгорался и разгорался на восточной окраине этого теперь уже близкого и родного ему города. Так же внезапно включился слух: ворвался шум ветра, трепет листьев и птичий гам. Шел новый день.

Высоко, на шестом этаже, где золотом сияли огромные окна реанимации, была сейчас его девочка, дочь. И рядом с ней была она. Он знал, что предстоит очень опасный, долгий и тяжелый путь лечения, реабилитации и много чего трудного. Он знал. Но знал и то, что сделан наконец первый правильный шаг, потому что рядом она. Высокая, стройная, темненькая, синеглазая, сначала показавшаяся ему не очень красивой. Резкая, властная, умная. Надежная и прекрасная. Зовут ее Виктория. И она от Бога.

Рассветное золото вдруг разом хлынуло и разлилось по свету. Опасные качания, дрожания в груди его всё уменьшали амплитуду и затихали. Он наконец, как ребенок, глубоко, длинно, прерывисто вздохнул… и стал жить дальше.

Илья Луданов

Родился 6 января 1985 года в Узловой. Учился в узловской школе №18. В 2006 году окончил Новомосковский институт РХТУ. В 2010 году поступил в Литературный институт имени А. М. Горького на семинар прозы Сергея Толкачёва. Неоднократный лауреат и финалист различных литературных премий. Проза Луданова переведена на итальянский и китайский языки. Работал журналистом телеканалов «Каскад» (Узловая), «Подмосковье» и «Культура». В 2013—2014 годах — корреспондент ТАСС. Живёт в Москве.

Белый волк

Расходилось особенно мерзлое и хмурое в наших местах время года. Петр стоял возле своего квадратного пазика на площадке у автостанции. Вокруг только битый асфальт, скрежещут ржавые автобусы, туман. Он заглянул в салон: сидят двое, это сорок рублей. Он с трудом окупит бензин.

Петр достал старомодные часы с цепочкой, щелкнул крышкой. Еще несколько минут. С этими часами — целая история. Как-то зимой — ох и заметало же в тот раз, а он только вышел на маршрут, боясь переметов и подснежной гололедицы — привелось подвозить ему старичка. В салоне больше никого, а этот — вылитый лесовичок, закутанный, в ушанке, одни хитрые глаза торчат. Старичок молчал всю дорогу, на Петра поглядывал и вдруг сошел на пустынной остановке, в полях, где и нет-то ничего, одна вьюга беснуется. Петр повернулся к коврику, куда мелочь кидают, а там эти часы. Выскочил он в метель, обежал автобус — никого. Как корова языком… Стоит Петр, глазами хлопает. Ну, ей-богу, куда этот чертяка мог подеваться? Даже перекрестился с испугу. Потоптался Петр, отхватил еще заряд снега в лицо и покатил дальше.

На автостанции автобусы коптили выхлопными испражнениями. В ноябрьские бесснежные холода выхлопные газы удушающе вонючи. Их тошнотворный сизый дым хотелось перебить. Петр вынул пачку «Беломора». Как водится, в двух местах смял папиросу крест-накрест — под губы и под пальцы — и закурил. Крепкий табачный дух глушил выхлопные газы. Мелькнула картинка из детства: тоже холод, пацанами-оборвышами, в жеваных куртках, без шапок, они сидят за школой в продрогших от изморози кустах, молча и глубоко затягиваясь, передают по кругу бычок «Беломора». Забавно, так мало от детства осталось в нем, и среди редкой памяти — вдруг это.

В автобусе сидела хмурая, как и погода, баба Зина, груженная рыночными покупками. В конец салона забился, прижавшись к стылому окну, с темным от щетины и похмелья лицом, Витя. Из окна, как из защитной крепости, он смотрел на улицу.

Рядом скрипнули тормоза, из «газели» подошел Валера.

— Здоров. Задымить найдется? — Петр протянул пачку.

— «Беломор», — усмехнулся Валера. — Еще делают.

Петр старался меньше говорить с людьми, точно говорить ему было не о чем. Одним взглядом спросил: как оно? Валера дернул плечами:

— Да ничего, — и помолчав: — Марина ушла.

Петр не ответил. Каждую неделю он слышал такое. Сходились и расходились, рожали и умирали, время в их городке, заброшенном среди лесов и полей, закручивалось глубже и дальше. Вот Валера. Девки с ним не уживались. С тех пор как он вышел, это вторая. Он не бил их. Погулять с ним разведенкам да вдовам было весело, а вот жить… Валера сел по глупости — выпили, подрались, попал одному по голове. Тот три месяца пролежал в больнице. Пришла жена — давай деньги на лечение, триста тысяч. Деньги оставались на вкладе матери, но отдавать ее накопления за битую морду… Жена пошла в суд. Там и рады — прокурор запросил три года, судья срезал до двух. Валера вышел — мать больная, на работу не берут. Через знакомого устроился водителем, теперь здесь перебивается.

Валера, морщась, курил, глядя в сторону.

— Ничего. Дураком не будешь — вытянешь, — Петр выбросил окурок, щелкнул крышкой часов. — Пора, старик.

Он похлопал автобус по вымороженному земляной пылью боку, прыгнул в кабину, снял тормоз, похрустел передачей и вырулил с остановки. Мимо, покачиваясь, плыл город. Через квадратное зеркало Петр смотрел в салон: похмельный Витя сжался и косился из-за воротника в окно. Казалось, не улицы с цепочками прохожих и пятнами машин, а само время проплывало мимо него. Вите хотелось задремать в нагретом автобусе и отдохнуть, отдохнуть от всего. А просыпаться или нет, он решит, когда они приедут. Баба Зина обставилась пакетами, расселась на два места, как наседка, и поглядывала по сторонам, дергая головой. На людях она привыкла молоть языком, и теперь, когда говорить было не с кем, ее распирало от мелочного беспокойства. Наконец не выдержала и повернулась назад, насколько позволяла заплывшая шея:

— Как, Вить, мать-то?

Тот лениво очнулся от дремоты:

— Жива.

Баба Зина снова закрутила головой, будто искала чего, и стала говорить, словно всем:

— По магазинам огрузилась, еду. На деревне-то — ни молока, ни яиц. Все в городе теперь, — выбрав уровень тона, старушка сетовала на цены, погоду, порядки. — И все бегут, спешат куда-то. Не осталось никого. Хоть школа есть, да и то семилетка. В институты и училища уедут — и поминай как звали…

Петр заскрипел тормозами — на остановке, вопреки бабкиным причитаниям, вошли две девочки-школьницы.

— Садитесь, девчушки, садитесь, — баба Зина стала подгребать к себе сумки и пакеты. Старшая протиснулась напротив нее и сказала подружке:

— Давай сюда.

Старушка радостно закопошилась в сумке и выудила щепотку конфет.

— Спасибо, мы не хотим, — вежливо отказалась старшая. Девочки достали телефоны и стали листать экраны.

— Во дела… Мы бы в детстве за конфетину… а теперь одни интернеты… — закудахтала старушка.

За городом потянулись унылые лысые посадки, стылый в изморози бурьян и кособокие дачи. Все застыло в пробирающей до поджилок стуже. Прогретый автобус казался островом тепла, покидать который было опасно. Полотно асфальта то медленно скатывалось вниз, то поднималось вверх, и пассажиры оказывались то в болотистой низине, то на ветреном бугре. На спуске Петр увидел впереди густой туман — совсем молоко.

— Откуда ты взялся? — он включил дальний свет и сбавил ход.

— Что там, Петр Сергеич? — вздернулась из-за перегородки баба Зина.

— Да вот, — Петр кивнул вперед, и они вползли в непроглядную беленую взвесь.

Липкая мгла раздвигалась перед автобусом и смыкалась позади, будто поглощая его. Петр вцепился глазами в обрывок дороги перед капотом. По сторонам выплывали призрачные очертания ивняка и болотистого камыша. Школьницы отвлеклись от телефонов и вглядывались в туман.

— Во девицы наворотили! Густо, густо мажут, — едва не нараспев протянула баба Зина.

— Какие девицы? — спросила старшая из девочек.

— Как какие? То кикиморы болотные кашу варят. Болотного черта потчевать. А туман — отвар их. Черт всю ночь шерудит, с полевиками и водяными страсти правит, веселье свое изводит. К утру оголодает, вот девки грешные его кашей и подбадривают, — задорно подмигнула девочкам баба Зина.

Старшая глядела с недоверием. Младшая вдруг показала в окно:

— А что это?

Все вздрогнули и повернулись к туману.

— Я видела кого-то.

— Они и есть, младшие грешницы — утопленницы да висельницы, навар для Анчутки снимают.

— Для какого Анчутки? — спросила младшая.

— Да то младшой по званию черт.

— По званию?

— У них — иерархия! — торжественно произнесла баба Зина. — Анчутка ночами в деревнях по крышам лазает, девок в окна зазывает. А какая поддастся ему, уведет в озеро или лес, водяному да лешему сосватает.

Девочки притихли, Петр хмыкнул и повеселел глазами. Ему тоже словно привиделось что-то.

— Ты, бабуль, раз знаешь все, не сама ль дружбу водишь с чертом? — обернулся Петр в салон, когда впереди посветлело и автобус, набирая разгон, пошел в гору.

— Как есть, так и говорю, — взбаламутилась старушка. — Поживи с мое на деревне, узнаешь.

— Да живу я.

— Да сколько ты, милый, у нас — года два?

— Три.

— А ты тридцать три поживи. Тогда уразумеешь устройство, — бурчала баба Зина. — Неужто зимой не слыхал, как волки в ночи воют? Как летом в полнолуние насмешницы балагурят? Скоро вот метели запоют, то девки белокосые закружат, метлами заметут.

— Что это за девки, бабушка, — утопленницы? — спросила младшая.

— Какие вам в зиме утопленницы? Они сейчас на дне, в илу спят. Метель, известно, ведьмы кружат, — баба Зина отвлеклась от девочек и стала говорить для всех. — Ишь, что думают себе — что на селе только пьянь одна, бараки да шахты, одни колхозы и бурьяны. А природа — не то. Тут все иначе устроено. Нам, чухням, на загляденье.

— Что же, повсюду ведьмы и черти? — не выдержал Петр.

— Не всюду, Фома ты неверующий. Бог тебя простит, — баба Зина с опаской перекрестилась. — Эти редко ходят. Когда случается чего или явление какое. В обычную пору всякая мелкая нечисть клокочет…

Позади автобуса из тумана с ревом вырвались два больших джипа. Петр только заметил в зеркало, как внедорожники — черный по обочине, красный по встречной полосе — обогнали автобус и, рявкнув моторами, унеслись.

— Вот и нечисть, — зевком напомнил о себе из угла салона Витя.

— Это — так, мелочь, — баба Зина, как и положено старухам, держалась в курсе новостей. — Сынок нашего князька с заграницы вертухался. По фамилии и званьице. Теперь у нас порядками заправлять будет.

— Нечисть, только отечественного производства, — буркнул Витя.

У поворота на Воронью пустошь подобрали деда Захара с рыбалки. Вороньей пустошью называли обширные карьеры, где когда-то добывали глину и песок для окрестных заводов. Потом заводы кончились, карьеры заросли, в них встали озера, глубокие и богатые рыбой. В стужу, по первому льду, с ящиками и длинными, как огромные сверла, бурами в руках, сюда съезжались окрестные мужики. До седин Захар был физруком на селе, пока школу не перекроили в семилетку, а его не попросили на пенсию.

В армейском полушубке, унтах, Захар пахнул изморозью в тепло автобуса.

— Привет, Петр Сергеич, Зинаида Ивановна. Здорово, Вить, — остывшим голосом хрипел дед.

— Господь с тобой, Захар, — снова перекрестилась баба Зина.

Рыбак грохнул буром, стянул ушанку, обнажив густую и черную с проседью, нестриженую шевелюру. Девочки глядели на него с замиранием.

— Вот вам и леший, — повернулся к ним Петр, трогаясь с места. Баба Зина недовольно зыркнула на него.

— Встал лед-то? — Петр глянул на Захара.

— Да, первый выход, — хрипя стылым горлом, после долгого молчания Захар говорил с охотой. — Только мелочь одна идет.

— Котам, — зевнула баба Зина.

Автобус укачивал, старушка пригрелась и тянулась в дрему.

Из-за поворота выросли обширные развалины приземистых строений бывшего колхоза.

— Вот где нечисти полны штаны, — улыбнулся в бороду Петр. — Призраки доярок и ассенизаторов. А главарем — демон председателя.

Девочки подняли глаза от телефонов и смотрели на развалины хозяйства с удивлением и растерянностью, словно не знали, что это за древние руины. По другой стороне дороги тянулись остатки ржавой изгороди, вплетенной в дебри зарослей. Местами выглядывали обломки зданий. Облупленная арка парадного въезда, глядя оголенным кирпичом, словно ждала гостей. Из арки торчали массивные распахнутые ворота, перекореженные так, словно их раздирало неведомое чудище. Двухэтажное здание конторы зияло чернотой битых окон и служило местом посиделок. Летом сюда приезжали с водкой и девками. Петр подумал, что толком не знает, что здесь было. Поговаривали, что-то военно-секретное. Но для местных просто — была работа, и вот работы не стало. А люди остались.

Показалось их село — самое обычное, белеными домиками и оградами за околицей растянулось по дороге. Дворы в большинстве еще сохранялись жилыми. В давности по кручинистым и пологим взгорьям вокруг села был раскидан десяток мелких деревень с белесыми соломенными крышами и разъезжими черноземными большаками. После пришли электрификация и колхозы. А к концу века от тех деревень остались смоляные столбы с обрезками проводов и редкие печные развалы в крапиве. Дети почивших старушек — кто порезвее — подались в город, другие перебрались сюда, в село.

Блеснула новоставленным льдом река, автобус спустился к мосту.

— Вишь, лесовики мохнатые опоры сдерживают, — баба Зина пришла в себя и кивнула девочкам. — Потому мост только и стоит еще.

— Э, опять старая за свое, — добродушно зевнул Захар. — Петя, останови за мостом. Пойду гляну лед на речке. Тонкий еще, наверное.

Петр скрипнул тормозами.

— А вы, девчушки, не слушайте. Бабы наши обижены на весь белый свет, вот и болтают почем зря, — Захар весело подмигнул девочкам и, кряхтя, вышел.

— Ходят тоже… знатоки, — баба Зина зыркнула в сторону Захара, когда за тем закрылась дверь. — А потом хороводы с русалками водят.

На повороте, у своей избы, старушка подалась к выходу:

— Ты чего это, Петр Сергеич, грустный? — аккуратно положила она монеты на коврик. — Часом, не заболел?

— Порядок, бабуль. Погода грустная, чего веселиться?

— Ты погоди чуток, порадуешься. Дай-ка руку-то погляжу.

— Ну тебя, бабуль, я сам как-нибудь, — усмехнулся Петр.

— Дай руку, не гневи лешего, — баба Зина схватила его ладонь, когда Петр хотел забрать плату за проезд.

Девочки смешливо улыбались. Старушка мельком глянула на ладонь и повернула к Петру тревожный взгляд.

— Что там, тоже черти? — Петр вырвал руку и открыл ей дверь.

— Ты бы, милый, зашел вечерком, я бы отварчику травяного навела, — внимательно смотрела на него баба Зина.

— Ты, бабуль, конечно, сохранилась — дай бог каждому, — Петр весело подмигнул девочкам. — Так я не младшой черт по званию, отвык ночами по девкам бегать.

Девочки прыснули со смеху. Баба Зина плюнула в сторону, махнула рукой и, причитая про бестолковый люд, вышла, охая и волоча за собой пакеты.

Поднялись в гору и свернули на площадку конечной остановки. Пучеглазое, в два этажа, здание школы выглядывало из оголенного сада. Выскользнули из автобуса девчушки. Петр собирался на перекур. Кособочась, подошел Витя, взглядом спросил огня. Они стояли, дымили в морозный воздух. Молчали, смотрели на село, лежавшее перед ними на протяжном берегу реки. Слова давно кончились, все было понятно. Витя притушил бычок, с чувством дыхнул перегаром.

— Ну ладно.

Пожал Петру руку и, скособочившись и оттого представляясь еще тоньше и слабее, чем был, побрел краем дороги. Петр смотрел Вите вслед и ощущал покой.

— Петр Сергеич! — послышалось со стороны школы. — Привет! — махая издалека рукой, к нему спешил директор школы, прижимая от холода полы старомодного пальто.

— Здорово, Сергей Николаевич, — Петр загодя протянул директору руку.

Они года два как познакомились. Петр бесплатно подвозил детей и учителей в город. Директор пособничал соляркой и придерживал для Петра обеды в столовой.

— Слушай, у тебя выезд минут через сорок? — спросил директор.

— Где-то так.

— Помоги шифер в школу довезти. Тут недалеко совсем. На «семерку» мою не погрузишь, а старших нет у меня теперь.

Петр кивнул и отщелкнул бычок.

— Когда ж вам машину дадут? — спросил с шуткой, выруливая на дорогу.

— Да ну что ты, — смеялся Сергей Николаевич. — Когда школа полная была, все клянчил, коньяк в департамент возил. И то не дали. А как оптимизировали нас, че уж тут. Вот сюда, налево, — он показал на небольшой беленый домик.

Во дворе Сергей Николаевич подхватил лестницу. В скудном, неухоженном хозяйстве директора проглядывало мужское одиночество. Из обрывков автобусных пересудов Петр знал: жена директора еще бог знает когда уехала в город. Выросшие дети — тоже. А он остался.

Директор приставил лестницу к сараю.

— Отсюда будем снимать, — он резво вскарабкался на крышу.

Петр за ним. Осторожно ступая по гребням шиферных листов, директор подкладывал кусок мягкой резины под тяжелый гвоздодер и вынимал длинные, сотенные гвозди.

— А сарай как? — наблюдал за ним Петр.

— Ничего, у меня рубероид подложен. Зимой не протечет, а весной придумаем что-нибудь.

Петр заметил, что с другого края крыши уже не хватает нескольких листов.

— Бери с лестницы, — махнул директор.

Петр ухватился за край большого листа, они неторопливо спустили шифер на землю. В автобусе лист поставили в проходе, директор сидел и держал его.

В школе было тихо, уроки недавно кончились. Длинные пустые коридоры точно состояли из слоев воздуха. Поднялись на второй этаж.

— Был же у вас Михаил по хозчасти, — припомнил Петр.

— Был да сплыл, — директор снял замок с чердачного люка.

— Инструменты, Сергей Николаевич, — подошла учительница лет шестидесяти, в строгом сером костюме. В руках она держала деревянный ящик.

— Ну чего вы, я бы сам принес, — директор достал из ящика стамеску и молоток. — Эх, в люк не пролезет, придется колоть надвое. А там волна на волну положим.

Петр покачал головой.

— С улицы бы поднять, по трубам.

— Вы, как обычно, в половину поедете? — спросила учительница с опаской, что Петр не поедет. — Таню возьмете?

— Где ж я тебе таких труб наберу? — откликнулся директор с чердачной лестницы. — Это ж метров по десять нужны. А у меня одни обрезки и хомуты, порывы закрывать.

— Да, в половину, — кивнул Петр учительнице. — Возьму, конечно, скажите Татьяне.

— Последняя наша надежда, — подхватил директор, когда тащили шифер на воркующий голубями, пахнущий теплой и сухой соломой чердак. — Английский, французский и компьютерная грамота — три в одном. Вот надоест ей к нам в глухомань наезжать — и туши свет, хоть школу закрывай. Департамент уже предлагал — нас прикрыть и в город на автобусе детей возить. Оптимизаторы хреновы.

Протиснулись в маленькую дверку и вылезли на крышу, где, уцепившись за конек, лежала длинная лестница. Предусмотрительный, — усмехнулся Петр. Директор забрался на лестницу, вынул гвозди из разбитого шифера и сбросил обломки на землю.

— Это такое дело, брат, — педагогика, — директор устраивал новые листы, подкладывал заготовленные отрезки мягкой резины и прибивал шифер блестящими гвоздями. Школа стояла на бугре, и поверх голых раскидистых яблонь, с крыши открывался вид на округу. Просматривалось село, цепью выстроенное по холму к реке. Поле за рекой покрывал рыже-коричневый бурьян. Под мостом теперь, должно быть, рыбачил дед Захар. Высокие бетонные опоры моста давно облупились. При взгляде на опоры отсюда, сверху, казалось, что мост держат мохнатые лешие, упираясь ногами в лед реки, и лишь потому мост еще держится.

— Похоже, снег будет, — директор показал на горизонт.

От дальнего перелеска наступали темные, вихрастые тучи. Они шли обширным фронтом, словно кто-то гнал их. Что-то быстрое и веселое было в этих тучах. Петру на минуту стало отчего-то радостно, точно от чувства движения и силы, которые нес в себе снеговой фронт.

— Пора бы. Уж столько все холод, холод, а снега нет. Земля вся вымерзнет.

Когда листы прочно встали на место, они спустились. Директор протянул Петру руку.

— Зайди еще в столовую, успеешь.

— Ехать надо. В другой раз.

Петр заглянул ему в глаза. Директор был крепок, тоска и нервность еще не продавили его.

Когда Петр подошел, Татьяна, учитель английского и еще двух предметов — три в одном, как рекомендовал ее директор, — в хорошеньком синем пальто, берете с аккуратной серебряной брошью в виде кошки и легких сапожках, стояла у автобуса, сжавшись и переминаясь с ноги на ногу от холода. Работала Татьяна только с начала года, и Петр толком ничего о ней не знал, кроме каких-то чудных слухов. Было ей двадцать с хвостиком, и она считалась едва не самым молодым учителем по району.

По-зимнему рано темнело. Выехали, собирая по пути редких селян. Они выходили на своих больных ногах к дороге и стояли, глядя на автобус.

Татьяна пересела к водительскому месту.

— Спасибо, что подвезли.

Она ездила с ним по два-три раза в неделю.

— Вы в город? — улыбнулся Петр ей в зеркало заднего вида.

— Нет, в Сады еще нужно. У меня там раз в неделю урок и еще надомник.

В Сады, мелкую деревню в стороне от дороги, Петр не заезжал. Некогда асфальтовую дорогу туда разбили, с годами рядом по полю прокатали грунтовую. Жителей там осталось десятка три, и чтобы добраться в город, они ходили два километра до остановки.

— Дойдете, по холоду-то?

— Все ходят, а я чего, — Татьяна взглянула на него в зеркало.

— Сколько же учеников там? — Петру хотелось поддержать разговор.

— Двое в этом году, — ей было приятно рассказывать о работе. — Пятый и шестой классы. Хорошие ребята, учат дедов в Интернете новости смотреть.

Подъехали к повороту на Сады.

— Остановите тут, — попросила она. Петр обернулся к салону:

— Эй, честной народ, махнем не глядя до Садов — учительницу чтоб не морозить? Делов-то на десять минут.

— Чего мы там не видели? — послышались сзади недовольные. — Туда и дороги нету.

Остальные жали плечами, ухмыляясь в стоячие воротники.

— Нету, так прокатаем, — буркнул Петр и так резко свернул на проселок, что сзади чуть не послетали с сидений.

Раскатанная в осенней распутице грунтовка задубела на морозе, и автобус зубодробительно трясся.

— Ну что вы, не надо, — запротестовала Татьяна. — Чего мучить всех из-за меня? И так зайцем с вами катаюсь.

— А то мы, милая, без тебя мало мучаемся, — поддал сзади старушечий скрежет, и его подхватил общий, с хрипотцой, смех.

Петр вырулил на скошенное поле, автобус пошел ровнее, шурша по белесой от изморози стерне.

— Во дожили! — скрипел сзади какой-то дед. — Полем-то ровнее всего выходит.

— Как же вы обратно? — спросил Петр.

— Обратно довезут, — улыбнулась заботливому вопросу Татьяна. — Еще отучить всех надо. У меня же там надомник, Алеша.

— Который не ходит?

— Да, родовая травма. Достали неаккуратно. Язык Алеша, считай, сам выучил, хотят уровень повысить, чтобы он переводами мог зарабатывать, через Интернет. Отец его очень просил заниматься.

— Интернет у нас теперь — всему голова, — откликнулись сзади.

— Отец этого Алеши очень просил, — сказала Татьяна.

— Знаю, Яков, кажется, — кивнул Петр. — Дельный мужик.

— Дельный! — подхватили сзади. — Хотел даже как-то в депутаты выйти — бардак разгрести маленько. Только не пришелся ко двору.

Поднявшись из лощины на бугор, автобус уперся фарами в заборы и дал тормоз.

— Вот здесь, здесь можно, — торопливо заговорила Татьяна. — Спасибо! — Учительница юркнула в дверь.

— Может, в город кого захватим? — пробуровил какой-то дед сзади.

— Да ты что, старый! — оборвала его соседка. — Для них тут автобус навроде летающих тарелок!

— А ничего англичаночка, Петр Сергеич, на вид мягонькая, — примостился рядом забулдыга, известный собиранием на выпивку у магазинов.

Не оборачиваясь, Петр дал газ, и автобус рванулся в поле.

— Эй, сизокрылый! Отстань и не булькай, — раздался сзади грозный бабий раскат. Забулдыга вмиг исчез.

— Да ты, товарищ шофер, не сердись, — примирительно зашептали пассажиры. — Мы тута все не без греха. А за учительницей без нас присмотрят, ухажеры почище.

— Это кто ж приловчился? — едко выспрашивал какой-то старичок.

— Так и Князева сынок — кто ж еще-то, видная девка-то, — ответили из угла салона.

— Это тот самый, что на броневике своем разъезжает?

Рявкнув двигателем, Петр вырулил на асфальт и не расслышал ответ. Закружились большие, сначала редкие, снежинки. Потом хлестнул ветер — и сразу зашлась метель. Все притихли, наблюдая, как снеговые заряды бьют в стекло и свет фар борется с вьюжной завесой. Петр не заметил, как проскочили Воронью пустошь, как выскочили из ямы, где высматривали кикимор. В городе разгорались уличные фонари, их тусклый свет после пустого, холодного поля обдавал теплом.

— Будто и смеркается, — послышалось сзади. — А еще четырех нет.

— Все, шабаш. Теперь до Нового года так. А потом уж дело к весне.

— До весны еще дотянуть надо…

Петр развез пассажиров по остановкам и завернул на автостанцию, пристроился рядом с такими же неловкими и квадратными, как и его, пазиками, в стороне от юрких грязных «газелей» и деловитых вытянутых импортных микроавтобусов, курсирующих до областного центра.

С полминуты Петр послушал двигатель — что-то постукивало под капотом, но не опасное. Спрыгнул в мокрый, липкий снег и направился в станционную столовую. К этому пропахшему едой заведению на совковый манер в точности подходило — общепит и совсем не годилось — кафе. Владельцы пытались осовременить его, но и через свежий декор, как и через самих владельцев, просачивался застойный общепит, который было не вытравить никакими новшествами.

Как обычно, столовая гудела разношерстным народом — кто во что горазд. Петр взял простой обед и только сел у окна, как из толпы к нему вышла бедно одетая женщина лет сорока, со впалыми щеками, ненакрашенным лицом и большими внимательными глазами.

— Привет, Петя. Я уже думала, сегодня не придешь, — она осторожно взглянула на него.

Петр застыл над едой.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.