12+
Лисёнок — райская птичка маминого сердца

Бесплатный фрагмент - Лисёнок — райская птичка маминого сердца

Современная проза и поэзия

Объем: 112 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Лисёнок — райская птичка маминого сердца

В ночном окне застыла тишина,

Где мама в одиночество одета.

Там памятью душа освящена,

Струящейся из ласкового света.

Ушла не вдаль, не в тёмный дол ночной,

А в музыку листвы и ветра шёпот,

Оставшись путеводною звездой,

Что заглушает горький судеб ропот.

Лисёнок мой, небесный нежный дух,

Ты в крапинах созвездий над домами,

Ты — папин смех, ласкающий наш слух,

Ты — теплота в руках усталой мамы.

Пусть ночь свои вуали развернёт,

Но фениксом любовь из пепла взмыла:

Смотри — в окне лисёнок твой рисует

Лучи небес, чтоб сердце не остыло.

В ромашке белой, в чистом ручейке,

В полночном пенье соловья в округе —

Ты в каждом слове, в каждом лепестке,

В той песне, что баюкала на досуге.

Твой свет не гаснет в маминых глазах,

Он в каждом вдохе, в миге повседневном.

Дочь обняла — и растворился страх,

Став океаном тихим и безбрежным.

Ты не зверёк из сказочных дубрав,

А ангел, исцеливший боль разлуки,

Своим сияньем горести поправ

И успокоив маменькины руки.

Ты — птица райская, чей дивный перелив

Дарует жизнь иссушенной пустыне,

Любви бессмертной вечный лейтмотив,

Что в этом доме не замолкнет ныне.

Лисёнок, в синей выси пролетай,

Оставив след добра неизгладимый.

Ты — наш нектар, ты — наш цветущий край,

Сердечный ритм, вовек неугасимый.

Над миром, где кончается тропа,

Твой свет горит, прозрачный и высокий,

И вечно будет мамина судьба

Хранить твои Божественные строки.

Вы когда-нибудь видели женщину, у которой есть всё? Счастливая семья, любящий супруг, дети, собаки и коты, любимое дело. Жизнь, отливающаяся тёплым золотом, как медленный закат. Она смеется на кухне, заваленной детскими рисунками, обнимает мужа, который принёс чай, смотрит на спящих собак у камина. Всё правильно. Всё на своих местах. И всё равно её что-то гложет. Тихий, негромкий звук внутри, похожий на далекий звон разбитого стекла, который слышишь лишь в полной тишине.

Она и сама порой злится на себя. Что ей ещё надо? Разве этого недостаточно? И тогда она прижимается к детям крепче, суетится на работе усерднее, затевает дома новый ремонт. Но тень не уходит. Она притаилась за спиной, невидимая и неслышимая для других. Это тень другой жизни. Параллельной, не случившейся. Тени того, кто не пришёл.

В её жизни был несчастный случай. Не громкий, не публичный. Тихий и приватный, как остановившееся сердце. Она ждала долгожданное дитя. Мысли о ней были уже вплетены в ткань будней: вот здесь будет её комната, вот так старшие будут помогать, вот эти крошечные платьица куплены просто так, от избытка чувств. Все показатели были хорошими. Анализы, узи, самочувствие. Будущее рисовалось чётким и ясным. А потом — тишина. Необъяснимая, абсолютная, медицинская тишина там, где должен был стучать новый пульс.

«Как так? Почему? Мы же так её ждали…» И даже именем ласковым нарекли — Лиличка. Их крошечное солнышко, их лисёнок Лиличка. Эти вопросы обрушились тогда, в тот день, и остались навсегда. Они не звучат ежечасно, нет. Они впитались в почву материнской души, как соль. Иногда они прорастают острым криком, когда она видит на улице ребёнка того самого возраста. Чаще — просто лежат холодным пластом где-то глубоко, меняя вкус даже самых сладких моментов. Потому что счастье теперь всегда с оттенком «а могло бы быть иначе». Потому что радость — с тихой оговоркой «но кого-то не хватает».

Трудно ответить на этот вопрос. Очень трудно. Готовых ответов нет. Есть только пустота, которую со временем научились не трогать, обходить, как хрупкую реликвию. Иногда говорят: «На все Божья воля». Это испытание. Проверка на прочность души, веры, самой ткани твоего бытия. Принять это — не значит перестать чувствовать. Принять — значит научиться жить с этой трещиной в фундаменте. Не заливать её бетоном показной радости, не маскировать пёстрыми коврами суеты. Видеть её. Знать, что она есть.

И вот она, эта женщина, стоит на кухне. За окном — её прекрасный, сложенный с таким трудом мир. В груди — тихий звон той самой разбитости. Она несёт в себе оба этих мира: тот, что есть, яркий и шумный, и тот, что не случился, тихий и призрачный. Они не воюют друг с другом. Они сосуществуют. Потеря стала не дырой, а просто другой фактурой её сердца — более тонкой, более чуткой к чужой боли, более осознанной в своей любви к тем, кто рядом.

Испытание ли это? Да. Оно не сделало её святой. Оно сделало её реальной. Со шрамами, с вопросами без ответов, с благодарностью, которая идёт рука об руку с тихой печалью. Она не ищет больше причин. Она просто знает, что жизнь — это не только то, что строится, но и то, что уносится неведомым ветром. И в этом знании нет безнадежности. Есть странная, зрелая ясность. Ценить каждое мгновение с теми, кто есть, не потому, что можешь их потерять, а потому, что они — настоящее чудо на фоне всех несостоявшихся миров.

Она закрывает окно. Поворачивается к гомону дома. Идёт дальше. Неся в себе и свет, и ту самую тень. Цельная не вопреки, а благодаря. Живая.

В доме, где воздух густой от печёных яблок и старой вишнёвой деревянной посуды, время струится иначе. Оно не утекает безвозвратно, а оседает тончайшей пыльцой на вышитых салфетках, на краю пустой колыбельки, на рамке фотографии, где застыли две смеющиеся женщины — большая и совсем маленькая. Мама знает это. Она чувствует, как стены дышат памятью — тем, что было и что навсегда осталось. И сердцем, израненным и бесконечно любящим, понимает: её Лисёнок не ушла. Она стала душой этого дома. Его тихой хранительницей.

А ангелы, как известно, не умирают. Они лишь меняют форму.

Это было не смерть, а превращение. Горстка дней земного света, несколько вдохов — и маленькая девочка перешагнула порог, который нам кажется пропастью, а для неё был лишь шагом в соседнюю комнату. Той комнатой стал целый мир, иной, но не чужой. Там, где реки текут мёдом, а небеса цвета незабудок, живёт она теперь. Прекрасная из дев, с глазами, в которых осталось всё материнское небо. Её волосы — первый луч утра, а смех — звон хрустального колокольчика, что мама порой слышит в саду, когда ветер заигрывает с флюгером.

А у её ног — верный страж, волк Мирон. Не страшный, не зубастый, а мудрый, седой от звёздной пыли, с лапами тёплыми, как вечерний песок. Он прилёг возле неё, едва она ступила в тот мир, и больше не отходил. Он охраняет её, беседует с ней тихим, грудным ворчанием, и на его широкой спине она скачет по радужным лугам. Он — её связь с миром дикой честности и безграничной преданности. Мама, сама не зная почему, всегда это чувствовала. Она вышивала волка на той самой салфетке, даже не задумываясь, откуда узор ложится под её пальцы.

Иногда, когда в доме воцаряется особая тишина, а боль в груди становится острой и звонкой, как натянутая струна, Лисёнок приходит в гости. Мама не видит её глазами — она ощущает. Внезапно, среди бела дня, воздух в гостиной наполняется густым ароматом спелых апельсинов — её любимых, тех, что она приносила с рынка. Запах висит миг, осязаемый и плотный, а потом тает. И мама улыбается, закрывая глаза. Это она. Лилечка шепчет: «Я здесь, мамочка. Я всё вижу».

Или другой знак: букет полевых ромашек, аккуратно положенный на крыльцо с утренней росой. Никто в округе не знает, откуда они. А мама знает. Она ставит их в узкую вазочку, ту, что Лисёнок могла бы обхватить крошечными ладонями, и целый день говорит с цветами, как с живой дочерью. Рассказывает, как распустились пионы, как соседская кошка принесла котят, как пахнет свежеиспечённый хлеб. И лепестки ромашек, кажется, поворачиваются к звуку её голоса.

А ещё — салфетки. Те самые, нарядные, с вышитыми вишнями. Мама находит их в самых неожиданных местах: на подоконнике, купающемся в лунном свете, на раскрытой странице книги, на спинке кресла. Они всегда безупречно чистые, отутюженные незримой рукой. Вишни на них — алые, сочные, будто вот-вот лопнут, источая сладость. Мама берёт такую салфетку, прижимает к лицу и плачет. Но это слёзы не только горя. Это слёзы встречи. От знания, что её девочка выросла прекрасной хозяйкой иного мира, но не забыла искусство уюта, которому училась, наблюдая за мамой.

Их сад — место силы, живой портал. Там, под сенью старой яблони, мама часто находит апельсины. Не купленные, а словно упавшие с небес, идеальные, солнечные, с кожурой, пахнущей дальними странами и детством. Она не ест их. Собирает в плетёную корзинку и ставит в центр стола. Это подношение. Или, быть может, дар от Лисёнка своей земной маме. «Возьми, мамочка, частичку моего мира. Он такой же сладкий».

По вечерам, когда тени становятся длинными и бархатными, мама садится на крыльцо. Она смотрит на пустую качель, тихо поскрипывающую от ветра. И видит не пустоту. Она видит, как на сиденье раскачивается тоненькая, светящаяся изнутри девочка, а у её ног, положив тяжёлую морду на лапы, дремлет огромный седой волк. Они качаются. Медленно. Туда-сюда. Лисёнок смотрит на маму и улыбается безмолвной улыбкой, в которой — вся вселенская нежность. Мирон приоткрывает один глаз, и в его янтарной глубине читаются покой и обещание: «Я её сторожу. С ней всё хорошо».

Мама не машет рукой. Не бежит навстречу. Она просто сидит и дышит одним воздухом со своей дочерью. Они говорят без слов. Обо всём. О том, как ярок сегодня закат. О том, что в печи остывает пирог с вишней — той самой, что вышита на салфетках. О том, как сильно они любят друг друга, сквозь все миры, сквозь все формы бытия.

Потом качель замирает. Видение тает, как туман на рассвете. Но чувство присутствия остаётся. Оно впитывается в стены, в каждую щель, в каждую половицу. Дом живёт и дышит Лисёнком. Он пропитан её детским духом, который стал не призраком, а душой этого места. В ночной тиши скрипнет ступенька — это она проверяет, все ли спят. Утром на столе лежит безупречно сложенная салфетка — это она помогла накрыть. В самый тяжкий час маминого одиночества ветер донесёт обрывок песенки.

Это не история о потере. Это история о связи, что сильнее всяких пределов. Лисёнок — райская птичка маминого сердца, которая не улетела, а свила гнездо в самой сердцевине родного дома. Она — хранительница очага, что никогда не угаснет, ибо питается любовью, крепче смерти. Ангелы не умирают. Они обретают новый дом. И её дом — здесь. В запахе апельсинов, в белизне ромашек, в стежках вышитых вишен, в тёплом боку волка Мирона и в неугасающем свете материнского сердца, которое будет ждать её и видеть всегда. В каждом миге. В каждой вещи. В каждом луче солнца, что ложится на пустую, но навеки живую колыбель.

А мы споём вам историю негромкую,

Где падает звезда в ручей, звеня.

Под крышей снежной, в чаще одинокой,

Живёт Лисёнок-фея, тепло храня.

А волк — её Мироном звали люди —

Не рыскал в стаях, не искал вражды.

Он пил свой чай у тихого подручья

И слушал, как поют в воде струны ночи.

А Лиличка — та, с солнечною гривкой,

Будила утро серебристым смехом.

Она не просто девочка с дудочкой,

А та, кто знает разговор с потешкой.

Когда садилась вышивать салфетки,

Вдыхала в синий цвет небесный вздох.

Иглой тропинку выводила метко,

Чтоб ангел-сторож проступил в стежках.

А по ночам, когда ложились тени,

Брала она свою подружку-дудочку.

И лился звук, как свет в ночном растенье,

Как тихий разговор с далёкой уткой.

Услышал раз Мирон тот перезвон,

Что меж сосен струился, словно эхо.

Забыл про всё, застыл, как околдован,

И шаг направил к огоньку под веткой.

«Прости, — промолвил, шерсть свою смущённо поправляя, —

Я, кажется, спугнул твои мечты».

А Лиличка, смеясь: «Садись, не стой ты!

Играть я буду для тебя в листве».

С тех пор сходились у ручья под вечер.

Она — с дудой, он — с тишиной в покое.

И в сердце волчьем, в самой чёрной печке,

Растаяла последняя зима в апреле.

Она ему салфетку подарила —

Там волк в очках читал луне стихи.

Он ей — душистых грибов полную корзину

И верность, что крепче любой руки.

Не сказка это, нет — кусок простого бытия.

Где дружба — нить, что не порвётся вьюгой.

Он сторожил её жильё, молчания храня,

Она ж ему дарила звук подругой.

Пусть в вашем доме, под любой звездой,

Живёт такой же немудрёный лад:

Где кто-то стежком ведёт беседу с тишиной,

А кто-то просто слушает и рад.

И если ночью песня проскользнёт в окно,

То знайте — это Лиличкина дудочка.

А рядом волк, доверчиво и мудро,

В её мелодию погружён, как будто.

Вот и вся быль. В ней нет больших секретов.

Лишь снег, ручей, салфетка на столе.

И двое, что нашли среди планеты

Свой островок в доверительной беседе.

Играй же, дудочка, в ночи хрустальной!

Ложись, крестик, на полотно судьбы.

Живи, история, в тиши прощальной,

Где волк и Лилечка отогрели льды.

Калоша на воздушном шарике

Воздушные шары… В детстве они пахли чем-то неуловимым и волшебным. Их покупали только по особым праздникам — длинные, скользкие, похожие на сардельки. И в моём детском сознании всегда что-то щёлкало и гасло: шарик-то обещан, а здесь — это странное недоразумение… Но однажды я поняла, что настоящее волшебство приходит не в форме надувного пузыря, а на четырёх лапах, с мокрым носом и взглядом, в котором тонет всё на свете. Её звали Калоша.

История имени была проста и нелепа. Её принесла мне старшая сестра, ворвавшаяся с холодного ноябрьского ветра. Крошечный, дрожащий комочек с глазами, полными вселенской тоски. «Смотрю, а она стоит посреди лужи, одна-одинёшенька, — сказала сестра. — И так несолидно в ней шлёпает». Я наблюдала, как щенок неуклюже и сосредоточенно переступает в ледяной воде, и я вдруг рассмеялась: «Да она же вылитая калоша!» Имя прилипло навеки. Никто не думал, что оно останется. Но пёсик отзывался только на него. Видимо, в её собачьей душе уже тогда зрела особая, лужепроходимая философия бытия.

Калоша выросла в самую прекрасную дворнягу на свете. Шерсть у неё была необычная — рыже-палевая, как первый луч солнца, пробивающий утренний туман, а на груди белела аккуратная манишка, будто она вечно собиралась на важный приём. Уши — одно острое, настороженное, другое мягко висело конвертиком, что придавало её морде вечное выражение добродушного и немного комичного удивления. Но главное — глаза. Тёмно-карие, глубокие, понимающие всё без единого слова.

Она стала моей тенью, моей тихой крепостью и самым внимательным слушателем. Когда я рыдала над двойкой по математике, она подползала и бережно клала свою тяжёлую, тёплую голову мне на колени, вздыхая так проникновенно, будто принимала на себя всю горесть мира. Когда я ликовала, она носилась вокруг, виляя хвостом-метёлкой, сметая всё с низких полок. Мы гуляли в поле за домом, и она неслась по высокой траве, как золотистая комета, а потом с грохотом валилась на спину, катаясь по земле с видом абсолютного, безмятежного блаженства.

Однажды она спасла меня по-настоящему. Мы забрели к старому карьеру, и я, засмотревшись на стрекозу, оступилась на самом краю. Калоша, всегда бежавшая впереди, в тот миг оказалась рядом. Молнией вцепилась зубами в рукав моей куртки и рванула на себя со всей силой, упершись лапами в землю. Я рухнула, но не вниз. Она лизала моё испачканное землёй лицо, тихо поскуливая, а я, обнимая её, чувствовала, как бешено и преданно стучит её сердце. С тех пор я знала твёрдо — у меня есть не просто собака. У меня есть Калоша.

Она прожила долгую жизнь, наполненную запахами полыни и мяты, вкусом украденных со стола котлет и тишиной моей безграничной любви. И когда пришло время, и её глаза потускнели, будто затянутые дымкой, она ушла на радугу тихо, положив голову мне на ладонь — точно так же, как делала это в детстве. Воздушные шары лопаются, оставляя после себя лишь горьковатую память о треске. А она оставила во мне тихое, прочное, как гранит, счастье. И теперь я знаю наверняка: настоящее чудо не бывает длинным и похожим на сардельку. Оно бывает тёплым, мохнатым и отзывается на имя «Калоша».

Ля-ля, ля-ля, ля-ля-ля!

Ля-ля, ля-ля, ля-ля-ля!

В ноябре, когда дожди за окном зарядили,

Нам прохладные ветра грусть-тоску надули.

Но внезапно на порог к нам сестра шагнула,

И собачку в наш уют из дождя вернула.

Та стояла в луже хмурой, мокрая, забытая,

Одинокая совсем, горем вся пробитая.

Видно, кто-то потерял, или просто  бросил…

Мы решили: это чудо на башмак похоже!

Эй, Калоша! Да Калоша! Какова краса!

Вот такие на планете нашей чудеса.

Вы не спорьте, детвора, с нами не судите,

А на хвостик наш виляющий лучше поглядите!

Пусть длинна она немножко, это ерунда,

Наша милая Калоша с нами навсегда!

Папа-рыцарь обещал шарик мне воздушный,

Чтобы дома я сидела, кроткая и послушная.

Только вместо шарика — длинная сарделька,

У Калоши по утрам сонная неделька.

Она вовсе не сарделька, просто очень длинная,

Словно модная обувка, спинка лебединая.

На шарик не похожа? Это не беда!

Зато в доме поселилась радость-доброта.

Эй, Калоша! Да Калоша! Какова краса!

Вот такие на планете нашей чудеса.

Вы не спорьте, детвора, с нами не судите,

А на хвостик наш виляющий лучше поглядите!

Пусть длинна она немножко, это ерунда,

Наша милая Калоша с нами навсегда!

Пусть длинная, «ненужная» — так думали другие,

А мы ей дали имя и стены дорогие.

Она теперь домашняя, она теперь любимая,

Калоша наша верная, никем незаменимая!

На калошу модную…

Но совсем не лишнюю…

Сарделька наша славная,

Самая отличная!

Шифоньер и платья тёти Нины

В будний день, перед школой, две подружки собрались у Наташи. Хозяйка, вся такая модница, с гордостью демонстрировала Жанночке дом, пока родителей не было на работе. Чудеса, да и только! Модные обои, стильная мебель, мягкие диваны и, конечно же, шифоньер в спальне родителей… Но самое интересное таилось внутри. «Тётя Нина у вас, наверное, очень модная», — прошептала Жанночка, и Наташа, оглянувшись, открыла дверцу.

А оттуда — будто волшебный сундук распахнули — посыпались платья, шляпки, туфли и лёгкие летние панамы. Воздух мгновенно наполнился ароматом духов, замши и тайны. Девочки замерли на секунду, а потом ахнули в один голос.

— Давай примерим! — предложила Наташа, и глаза её заискрились.

Они извлекли одно платье. Оно было шёлковым, цвета спелой вишни, усыпанное крошечными белыми горошинками. Наташа надела его. Платье, конечно, было ей велико и волочилось по полу роскошным шлейфом. Она подплыла к зеркалу, встала на цыпочки и поправила воображаемую причёску.

— Я — мама, — торжественно провозгласила она. — Я возвращаюсь с работы. Здравствуй, дочка! Как дела в школе?

Жанночка, закутанная в павлиний палантин, сделала изящный реверанс.

— Всё хорошо, мамочка. Жду тебя к ужину.

Потом очередь дошла до Жанночки. Она выбрала строгий жакет из синего крепа и намотала на шею нитку длинных, переливающихся бус. Подошла к окну, изображая телефонный разговор.

— Алло? Да, это я, тётя Нина. Дела? Прекрасно! Завтра буду в конторе к десяти. Документы приготовьте, — говорила она низким, деловым голосом, и Наташа хихикала, прикрыв рот ладонью.

Они менялись нарядами, и комната превращалась то в светский салон, то в деловой кабинет. Шляпка с вуалью делала Наташу загадочной дамой на прогулке в парке. Белые перчатки до локтя и сумка-ридикюль превращали Жанночку в гостью из старинного кино.

Это была не просто игра. Они вживались в образы. Вот Наташа-мама, уставшая, но нежная, гладит воображаемую дочь по голове и расспрашивает об уроках. Вот Жанночка-тётя Нина, энергичная и смешливая, рассказывает за чашкой кофе увлекательные истории из своей насыщенной жизни. В этих взрослых вещах им чудилась особая магия — дыхание иного времени, шуршание шёлка о криналин, нежная ворсистость бархата под пальцами. Они чувствовали себя не девочками, примерившими мамины наряды, а актрисами на большой сцене, где жизнь была ярче, интереснее, объёмнее.

Но вот из глубины шифоньера Наташа извлекла нечто особенное. Это было вечернее платье — воздушное, бледно-голубое, расшитое бисером, будто сотканное из сумерек и лунного света. Оно было прекрасней всего. Девочки замерли, заворожённые.

— Это, наверное, для самого большого праздника, — благоговейно выдохнула Жанночка.

Они надели его вместе, осторожно, трепетно, боясь омрачить его сияние. Наташа просунула руки в рукава, а Жанночка пыталась справиться с капризной застёжкой сзади. Платье было огромным, оно струилось вокруг них, как тихое озеро. Они встали перед зеркалом вместе, обнявшись, две детские головы со взъерошенными школьными хвостиками выглядывали из-под горы шифона и бисера.

В этот миг они были не мамой и тётей. Они были принцессами. Сестрами-принцессами на балу в волшебном замке. Музыки не было, но они её слышали. Это был вальс из их собственной, никому не ведомой сказки.

— Пора, — вздохнула Наташа, первой опомнившись. — Родители скоро вернутся.

Осторожно, словно святыню, они сняли незабудковое платье и начали спешно, но тщательно складывать все вещи обратно. Каждую шляпку, каждую пару туфель. Волшебный сундук закрылся. Комната вновь стала просто комнатой.

Когда они выходили из дома, спеша в школу, на пороге Жанночка обернулась и посмотрела на дверь спальни.

— Спасибо, — сказала она тихо. — Это был лучший бал.

Наташа кивнула, сжимая её руку в своей. Они так и пошли по улице — две девочки в обычных школьных формах, унося в себе тихий отблеск шёлка, холодный блеск бисера и сладкую, звенящую тайну только что прожитой взрослой сказки.

Тихий шёпот в спальне сонной,

Свет в окошке золочёный.

Две фигурки у дверей —

В мир таинственных вещей.

Скрипнул бережно замок,

Мамин важный шифоньер.

Каждый ящичек — восторг,

Стиля высшего пример.

Там атласа холодок

И шуршащий нежный шёлк,

В ворохе заморских тканей

Две девчонки знают толк.

Взрослым хочется обратно, в детство убежать,

Босиком по тёплым лужам весело скакать.

Ну а маленьким девчонкам — взрослой тёткой стать,

На высоких каблуках по комнате шагать.

Мир зеркальный манит блеском, кружит голова,

Детство — это сказка, юность — лишь слова.

Достают из недр платья,

Шляпки с узкою тесьмой.

В них таятся лишь объятья

Летней неги золотой.

Губы в маминой помаде,

Бусы — капельки росы,

В этом праздничном наряде

Свет нездешней красоты.

А за окнами прохожие спешат,

Сбросить время, как пальто, они хотят.

Взрослый мир — забот тяжёлая печать,

Как же трудно этот узел развязать.

Но пока в шкафу открытом — чудеса,

И азартом светятся у девочек глаза.

Мамин запах, терпкий ландыш…

Шифоньер закроют с грустью.

Поменяться бы ролями,

Только время между нами.

Маленьким — взрослеть…

Взрослым — улететь…

В детство… улететь.

Колечко на златом крылечке

В детстве мы играли в «колечко» — целой ватагой, усаживаясь в ряд на тёплых от солнца досках крыльца. Ладошки, сложенные лодочками, таили в себе либо пустоту, либо чудо. Считалочка лилась жужжащим, заговорщицким шёпотом, и в такт ей трепетали девичьи сердца. Каждая из нас замирала в ожидании того холодка — металлического или стеклянного — на своей коже.

— Выбери меня, скорей! Я ведь красивая, я умная, я самая счастливая! — кричало внутри каждое маленькое существо в выцветшем платьице, с волосами, растрёпанными ветром.

А колечко было волшебным проводником. Лежа на золотом от заката крылечке нашего старого дома, оно уносило мысли в самое что ни на есть настоящее царство. Там я становилась королевишной неописуемой красы — в платье, сплетённом из утренней росы, с короной из пойманных солнечных зайчиков.

— Ваше Величество, — склоняли головы придворные, — принцы из соседних королевств жаждут вашей руки.

И они являлись — на лихих конях, в сверкающих доспехах. Слагали стихи, бились с драконами и все как один влюблялись без памяти. Взгляды их были томными, речи — учёными, дары — диковинными.

Но стоило мне в том сияющем зале принять из рук самого статного принца райский цветок, как сквозь блеск самоцветов и шелест шёлковых знамён проступал другой образ. Неприглашённый, будничный.

— Юрка, ты куда? — слышался чей-то оклик из-за стены замка.

— На велике гоняю! Камеру потом починю…

Он не носил бархатных камзолов — только потёртую куртку и джинсы с заплаткой на колене. Не сражался с драконами — а однажды укротил злую соседскую овчарку куском колбасы, сказав нам потом, смеясь:

— Ну и дракон у вас, девчонки. Слюнявый.

В сказочном саду, среди говорящих роз, я вдруг начинала искать не алмазные тропинки, а знакомую трещину в асфальте у гаража. Принцы вещали о звёздах и вечности, а я слушала и думала о том, как Юрка, нахмурясь, вчера объяснял мне задачу:

— Ты не туда подставляешь. Смотри сюда… Видишь?

И этот простой мальчишка из старших классов, который мог и подразнить:

— Мань, у тебя бант опять как у ракеты!

А мог несмело взять мою сумку с книгами:

— Дай, тяжело ведь…

Он оказывался крепче всех чар. Якорем, что не давал моему златокрылому кораблю мыслей уплыть в безвозвратные дали.

Игра заканчивалась. Колечко, найденное в чьей-то ладошке, вызывало взрыв смеха и лёгкой, сладкой зависти. Мы вновь становились просто детворой. Девочка Маняша. С коленкой в зелёнке, с бантами, сползшими на затылок.

— Завтра ещё поиграем? — спрашивала я, сбегая с крыльца.

— Поиграем! — неслось в ответ.

Но внутри, в самой глубине, ещё тлело то царство. И в нём по-прежнему правила королевишна. Только трон её стоял не в бальном зале, а на том самом крылечке, под которым рос упрямый одуванчик. И ждала она у окна не златокудрого рыцаря, а смущённый стук велосипедных спиц о серый щебень.

Потому что её сердце, вопреки всем сказочным уставам, избрало не принца. Оно избрало того, кто чинил велосипеды и смеялся до слёз, глядя на мультики. Избрало Юрку.

А это и была самая трудная, самая немыслимая и самая настоящая магия из всех, что ей когда-либо довелось знать.

На золотом крыльце осталась сказка,

Где день искрился россыпью монет,

Где детская считалка, как подсказка,

Нам открывала таинства секрет.

Я мнила мир сверкающим чертогом,

Где у подножья — верные пажи,

Но в небесах, за облачным порогом,

Судьба уже сплетала виражи.

Я грезила торжественным приёмом,

Короной, что затмит собой закат,

Но рыцарь мой возник пред тихим домом

Без лат блестящих и былых наград.

Он не на верном скакуне летучем —

На старом «велике» летел сквозь зной,

Рассеивая пыль над склоном крутым,

Нарушив мой вельможный и покой.

А я выбрала просто красивого мальчишку,

На простом велосипеде, в запылённых кроссах.

Нос его загорелый, как яркое стёклышко,

В тех полуденных, знойных, немых остановках.

Мы делили с ним сливы и абрикосы,

Сок стекал по рукам — золотой и густой.

Наше лето осталось за старым забором,

Где скрипела калитка своей чистотой.

Сражались принцы в шумных спорах

За каждый взгляд мой, за поклон,

Но он летел на всех озёрах,

Сбивая цепь, на красный склон.

Он крал цветы в саду у тёти Дуси,

Дрожали стебли в маленькой руке,

И в этом сладком, солнечном союзе

Мы плыли вдаль по высохшей реке.

Пусть платья нынче строги и накрахмалены,

И вместо спиц — литьё крутых машин,

Все замки из песка давно развалены,

И пройден путь до ледяных вершин.

Но слаще всех десертов и изысков —

Тот сок плодов под маминым платком,

И блеск колёс — единственный из рисков,

Что в памяти остался огоньком.

Я выбрала красивого мальчишку

В его потёртых, пыльных кроссах вскачь.

Тот нос, сияющий стеклянной вспышкой,

В тени немых, полуденных удач.

Сок слив и абрикосов — наше небо,

За старым, покосившимся плетнём…

Туда, где счастье было былью, а не сказкой,

Мы в мыслях возвращаемся вдвоём.

Полёты в Бадминтон

Мы гуляли по улицам лета — озорная, шальная детвора. Чумазые, счастливые, они выплёскивались на простор, чтобы летать. Летать, конечно же, с парашютом! Хотя нет… В том далёком детстве наши парашюты были лишь одуванчиками — пушистыми, невесомыми семенами, пойманными на лету. А прыгали мы прямо с крыши.

Их было двое — Димка да его подружка Маринка. Димка — долговязый, как жердь. Маринка — словно маленький воланчик в своём ажурном, смешном платьице. Они так и окликали друг друга: «Эй, Воланчик!» — «Эй, Ракетка!» В бадминтон они любили рубиться по вечерам, но вечер придёт позже. А сейчас — прыжки с крыш, дерзкие полёты, назначенные ещё вчера.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.