
Пусев держал ее в руках и не верил, что это свершилось. Синяя корка диплома о высшем образовании свидетельствовала о том, что отныне имярек «Литературный работник» и владеет специальностью «Литературное творчество». Когда ректор, крупный мужчина с ухоженной седой бородой, сверился со списком и объявил, что Василий Пусев вызывается для получения диплома государственного образца, грохнули аплодисменты. Конечно, и до него выпускникам тоже хлопали, но хлопали негромко, вразнобой и — было видно — скорее для приличия, чем от души.
С Пусевым было по-другому — казалось, что волны аплодисментов вынесли его к кафедре, а когда он получил заветную корку, расписался и поднял ее над головой — аплодисменты переросли в овации. Тоненько зазвенели стекла в окнах, прохожие на Тверском останавливались и по-хорошему завидовали артисту, чей талант, очевидно, так оглушительно приветствует публика. Пусев, неожиданно для себя вспотевший и покрасневший, как рак, кивал во все стороны, жал протянутые руки и бормотал какие-то дурацкие благодарности.
Как в тумане, он пробрался к своему месту, получил поцелуй в щеку от миниатюрной поэтессы и сделал вид, что не заметил этого — пора с девочкой заканчивать, свой почти отцовский долг он практически выполнил.
Предстояло выполнить еще одну задачу — раздать преподавателям по маленькому бронзовому значку с бюстом Горького, в малиновом бархатном мешочке. А это было нелегко — большую аудиторию на втором этаже заочного отделения накрыла сутолока людских тел. Студенты обнимались и трясли друг другу руки, преподаватели, те, кого не нагрузили букетами, тихонько пробивались к выходу. Получив багровый кисетик, все удивлялись, и, открыв, умилялись — бронзовый значок с Пешковым был очень кстати.
Пусев подошел к Смирнову — совсем тот постарел, потяжелел и побелел. Получив подарок, тот взглянул на мужика со светящимся черепом и спросил.
— Впечатлен. Вам так хлопали.
— Николай Старшинов учился двадцать лет. Я почти тридцать. Я помню, как вы были ректором.
— Правда? — оживился Смирнов — и как вам тогда училось?
— Отлично — не стал врать Пусев — спускайтесь, пожалуйста, вниз, там столы накрыты.
Внизу вышла небольшая заминка — Пусев слегка упустил процесс сервировки, и в итоге его взяли в свои наманикюренные ручки энергичные дамы с курса. В итоге колбасная нарезка лежала чуть ли не вперемешку с фруктами, конфеты заняли один конец стола, шампанское — другой, коньяк скромно прятался под столами — поскольку торжество было вообще запрещено. Пусеву пришлось вперется в кабинет начальника по административно — хозяйственной части, и нагло глядя прямо ему в глаза, сообщить, что курс хотел бы после вручения дипломов традиционно попить чайку. Ради этого они готовы на все — даже написать заявление, на любое имя и столько, сколько нужно.
Чай и тортом и пирожным попить разрешили — подразумевалось, что если коньяк, вино и ликеры случайно вытекут из конфет в терапевтических дозах, что это не будет преступлением против режима института.
Конечно, только чаем не обошлось. Откуда-то, из каких-то неведомых схронов (вранье, Пусев сам ездил в сетевой магазин и набивал под завязку пакеты) появлялись бутылки с шампанским, коньяком и вином. Охранник, по долгу службы обходящий старый флигель заочного факультета, остановился в дверях, поглазел на водоворот тел студентов и преподавателей, и решил уйти от греха подальше.
Пусев суетился возле стола, стараясь избыточной активностью заглушить тоску.
Ему не верилось, что сегодня заканчивается роман с Литом — пожалуй, со дня создания он был самым упорным студентом, в общей сложности проведший в стенах без малого тридцать лет. Конечно, все эти годы шли не подряд — в таком случае был бы не один, а сразу несколько рекордов — а с большими перерывами. Пять, шесть, даже десять лет отсутствовал Пусев в родном институте — но всегда возвращался, всегда его влекло в желтый особняк на Тверском бульваре. Институт притягивал его, как убийцу тянет не место преступления, как брошенного любовника тянет на месте былого счастья.
А первый раз он получил сообщение из приемной комиссии о том, что творческий конкурс успешно пройден, в проклятых девяностых.
Впрочем, тогда ему было не до резких оценок действительности — советские люди, выращенная в теплице особая порода наивных и безобидных лентяев, с радостным гомоном шли на закланье.
Они хотели свободы — мечтали запустить в нее руки по плечи и жрать, давиться, заталкивать ее как не в себя, шататься и орать от избытка вседозволенности.
И не понимали, что напоминают телят на лужке, за которыми спокойно и до времени наблюдают старые волки. Пусть себе брыкаются, пусть. Все равно половина пойдет под клыки, часть — под нож, остальные может и выживут.
Как грибы после дождя, полезли палатки на площадях и возле метро, в которых вместе со спиртом продавались лимоны и ботинки, презервативы и пирожные, виноград и крем для обуви.
Игрушечные пистолеты, ничем не отличающиеся от настоящих, ножи — выкидушки, которые со страшноватых шелчком выкидывали лезвие, и с таким же щелчком убирали.
Людей распирало от жажды деятельности — открывались кооперативы, появлялись книжные и газетные развалы (для того чтобы начать торговать нужно было всего-то лишь встать и начать торговать), где «Архипелаг ГУЛАГ» мирно соседствовал с порнографическими газетами и детективами, отпечатанными на туалетной бумаге. Причем качество этих изданий полностью соответствовало содержимому.
Знаменитое кафе Лира на Пушкинской площади выкупила сетевая тошниловка, и наивные люди, жаждущие приобщится к капитализму путем пожирания самой вкусной и передовой еды, давились в очереди. Очередь окружала сквер несколько раз, и позеленевший Пушкин грустно смотрел на этот позор.
Америка, мировой полицай, выигравшая в борьбе двух сверхдержав, потирала руки в предвкушении грандиозных прибылей — и эмиссары, жестко дрессированные на свое дело люди полезли на одну шестую часть суши с полными кейсами денег. Их задача была проста — уничтожить то, что можно уничтожить, остальное — скупить и уничтожить, если не получается так, и подготовить почву для продаж своих товаров.
Советских людей корежило от одного воспоминания о своей гибнущей стране. Они разевали рты, и пили, захлебываясь, то что струями хлестало из распухших сосков америки-мамы. А хлестало струями кока-колы, мерзейшего напитка, вбиваемого рекламой в сознание россиян, струями спирта Рояль и кровью.
Пусеву же было хорошо, без всяких шуток. Он работал в тресте с названием Спецмясмолмонтаж и занимался проверкой заземления и изоляции оборудования мясных и молочных комбинатов по всей стране — предпочитая брать, само собой, ближнее подмосковье.
Он ходил с прибором по цехам, и двумя пилками от ножовки царапал всякие станки. Если стрелка показывала нужно значение — то хорошо, если нет — ставилась галочка и местный электрик должен был неполадку исправить.
Конечно, по доброй традции советской страны он имел то, где работал — то есть мясо и молоко. И если молоком особо разжиться было нельзя- ну сколько его можно пить, в конце концов? То с мясом все обстояло по другому.
Начальство крупных подмосковных, да и московских заводов не собиралось ссориться с московскими спецами — и Пусеву каждый день несли вырезку, различные деликатесы, колбасы всех сортов.
Конечно, ему, любителю животных, сначала до отвращения, до тошноты не хотелось идти проверять бойню — но куда деваться, работа есть работа. Через пару дней он спокойно шнырял между овечьими тушками, висящими вниз головами, стараясь не смотреть в застывшие глаза и не запачкаться о бахрому слюней.
Он спокойно смотрел, как бьют коров и быков, как напрягается тело под запущенным током, как веселые тетки одним лихим жестом рассекают яремную вену и густая живая кровь убегает в решетку на полу.
Он привык к тяжелому запаху сырой плоти, влажных испарений. На него перестали смотреть с интересом рабочие — худой юноша в очках и с толстым журналом не мог не привлекать внимания, особенно бойцов скота.
Он удивлялся, наблюдая полную боевую раскраску женщин в кишечном цеху — конечно, выдавливать содержимое кишок можно только с маникюром, укладкой и густо накрашенными ресницами.
И не удивлялся, когда вахтерши выдавали ему на проходной куски мяса — извлекая его то после турникетов в груде тряпья, то в лесополосе под третьим кустом, то просто в руки.
Лесополоса вообще была интересным местом — именно в ней рабочие, раскоряченные от примотанной к телу продукции, избавлялись от нее.
Пусев умилялся — идет такая тетка, на вид — килограмм под пятьсот. Потом, зайдя в кусты (который не менее оживлены, чем улица) не глядя по сторонам, начинаем снимать — пласт мяса с живота, пласт со спины, по два пласта с рук, по два батона колбасы с боков, вырезка извлекалась из межножья, сосиски оказывались накрученными на ляжки.
И остается девчушка лет двадцати и килограмм сорока весом от силы. Стоит и улыбается, не сильно смущаясь своего белья.
Но замечательней всего было то, что объявились какие-то загадочные конторы, которые могли обналичить и выдать на руки сто процентов заработанной суммы. Как это происходило, Пусев не представлял — но по представленным документам один раз ему выдали четыреста тысяч. Понятно, что и сами такие фирмы внакладе не оставались.
И вот примерно в это время из почтового ящика был извлечен конверт с приглашением на экзамены.
В общем, Пусев напоминал брыкливого бычка, или веселенького щенка с незамутненными ничем глазами — хотя по характеру уже прошлись, как плугом, разрывая и распахивая, два армейских года. Он уже отслужил — а в старый Литинститут брали только состоявшихся людей, с рабочим стажем или хотя бы службой в армии.
Для Пусева, человека от природы нежного и чувствительного, диковатые армейские отношения были в новинку — особенно необъяснимый гонор князьков с забытых богом горных вершин.
Один такой князек — темный, твердый, как иссохшее пустынное дерево — как то попался с Пусевым в один наряд. В штаб. Делать в штабе ночью было нечего — разве что вымыть длиннющий, поблескивающий линолеумом коридор. Пусев честно вымыл свою половину — а на дружеское его предложение вымыть остаток и лечь спать, князек, побагровев от ярости, загудел что-то гортанно. Пусев разобрал, что ему, князю, мыть полы не пристало, пусть этим занимается поганая русня, у которой не разобрать, что мужики, что бабы.
Пусев переспросил. В ответ услышал какой-то невнятный орлиный клекот, после чего был послан на три с трудом выговоренных буквы.
Ну что оставалось делать? Пусев надел на голову горца ведро с грязной водой, приговаривая — ах, ты запачкаться боишься, блядина, ну так я тебя помою.
Горец сбросил ведро и стал хватать ртом воздух, вне себя от гнева, но больше ничего сделать не успел — Пусев пошел охаживать его шваброй куда попало.
Поскольку смелый князек удирал, прикрывая голову руками, то попадало в основном по узкой спине и тощей заднице, пока черенок не сломался с треском.
Князев выскочил из штаба мокрый, грязный, держась за голову и оглушительно каркая на непонятном наречии.
Пусев, довольный, но грустный, собрал за ним воду, вымыл руки, поправил гимнастерку и решил было вздремнуть, прикидывая, сильно ли его накажут за порчу казенного имущества.
Но вздремнуть не удалось — в половину первого ночи тесное помещение дневального вдруг заполнилось какими-то звероподобными существами. Громадными, черными, небритыми, с распахнутыми воротниками, из- под которых лезла черная шерсть, шапками на затылках, с ремнями, висящими под вываливающимися животами — соплеменники, земляки, дембеля.
Пусева держали трое, а князек бил с наслаждением — то, что он избивает человека, неспособного дать сдачи, его ничуть не смущало.
А потом они выдернули у штанов Пусева ремень — тут он начал рычать и извиваться, боясь, что будет изнасилован — и сноровисто соорудили на каком-то торчащем из стены крюке петлю.
Пусев сообразил, что сейчас произойдет и начал лупить сапогами по всему, что попадалось — вышиб стекла, перевернул стол, несколько раз заехал зверям по коленям, но его подняли, как ребенка, и спокойно начали приспосабливать голову в петлю.
Грязно- зеленые стены, ослепительно пятно лампы качались и готовы были померкнуть от удушья — но вдруг за грохотом в дверь раздался грохот сапог убегающих соплеменников, Пусев, уже почти повешенный, смог схватиться за петлю руками, вывернуться и упасть.
Он сипел и задыхался, не в состоянии что либо ответить дежурному офицеру, а князек цокал языком и говорил — вах, какой нэжный, что с табой праизашло, барат? Мамай клянусь, я не знаю, зачем мой барат вешатся хател.
Потом Пусева долго трясли особисты, потом определили в санчасть и оставили — но это другие истории, про которые, впрочем, Пусев не забыл и записал их в школьной тетрадке. Потом перепечатал, упихал в обычный конверт, который раздулся, как лягушка, и отправил в Лит.
Пару раз в командировку присылали бойцов с далеких лесных частей — это были даже уже не люди, а равнодушные, голодные животные, даже не вздрагивающие от окриков или ударов, а тупо, как механизмы, делающие какую-то работу.
Пусев в своих рассказах вспомнил все — и как его отправили в армейскую психушку (постарался злопамятный князек), и как он спасал деревенских шлюх, который дежурный по части увез в лес на пожарной машине и выкинул, босых, в снег (это не помешало им, вылечив обморожение, по-прежнему навещать солдат)
И как он забирал с аэродрома местного, которому солдат разворотил живот очередью, и запомнил искренне недоумение в затухающих глазах старика — тридцать лет ходил по этому полю, прямо под крыльями самолетов к куму в соседнюю деревню, и вот на тебе, доходился до маслин в кишках.
И как боец, уже дембель, глухо выл на одной ноте, раскачиваясь и держать за голову, и говорил — посиди со мной, Пусев, мне плохо, мне страшно, я человека убил. Нам водки принесут.
И действительно, приносили водку, и они пили все вместе — командир части, дежурный майор, сержант, расстрелявший старика, и самец Пусев.
И как он, уже будучи дембелем, дотла сжег сверхзвуковой бомбардировщик — по счастливой случайности на нем не оказалось ядерных боеголовок, поговаривали, что и с такими ракетами стояли самолеты.
И как Романов, громадный северянин с Колымы, поскандалил с прапорщиком прыгнул в пожарный сто тридцать первый ЗИЛ, и на полном ходу врезался в стену находящегося рядом с пожаркой склада.
И как материли его солдаты — он поехал на губу, отдыхать, а они сутки разбирали завалы и заделывали дыру.
В общем, весело было — Пусев все это изложил самыми черными, самыми страшными красками — и прошел творческий конкурс.
Тогда он познакомился с людьми, так или иначе отмечавших его судьбу около тридцати лет — Натоновым, тогда, не первых экзаменах, темноволосым молодым человеком с едва намечавшейся лысиной, Зоей Михайловной, отношение с которой варьировали от неприязни и даже ненависти до полной симпатии и почти родственных отношений (она хромала на одну ногу и казалось Пусеву атаманшей, пираткой, по недоразумению оказавшейся на берегу), Есиным, Рекемчуком, в семинар которого он попал и где испытал свой первый литературный шок.
Познакомился — это, конечно, громко сказано. Натонов, откровенно мучающийся с похмелья, рассказал про символистов Серебряного века и поставил четверку. Энергичная черноволосая дама, Коденко, тогда еще тоже практически юная, выслушала невнятное мычание про революцию 905 года и, сморщившись, натянула три.
Но собеседовании комиссия поинтересовалась, откуда Пусев родом — и, узнав, что москвич, поставили пять. И, вздохнув, посочувствовали — мол, проходной балл вы все равно не набираете, именно одного балла вам и не хватает. Так что походите семестр вольнослушателем, поучитесь, сдайте экзамены, поработайте не семинарах — а потом мы вас зачислим.
Ну какие семинары? Молодая кровь буйствовала и рвалась наружу. О том, чтобы высиживать академический час под унылое (тогда любая лекция казалась унылой) разглагольствование, и речи не шло.
Пусеву хотелось пить и… ну, что обычно хочется молодому дураку, только-только вернувшемуся из армии?
Страна трещала по швам, в азиатских и кавказских окраинах (еще до того, как эти окраины переместились в Москву, основательно потеснив коренное население) выгоняли и вырезали русских, испитой подонок лупил боевыми снарядами по Белому дому, народ, сбросив узду, пустился во все тяжкие.
Но сам Пусев во время этого безобразия жил вполне себе комфортно. Он вдруг понял, что собаки не только преданные до гроба существа, но и неплохой источник дохода.
В один прекрасный день он встал, взял маркер и от руки написал три десятка объявлений — дрессировка собак, охрана, общий курс.
Стоит заметить, что на тот момент у него была только одна собака — щенок дворняги из лесной конюшни. Пусев, взяв его, нарушил все заповеди дрессировки и содержания — и щенок благополучно скончался от чумки пяти месяцев отроду.
Но тем не менее лихое время дало свою поправку — и на клич доморощенного кинолога откликнулись только в своем районе порядка шестидесяти человек.
Пусев набрал три группы на конец недели и схватился за голову — ему предстояло научить несколько десятков собак кусаться. Но как? На голые руки? Страна, очнувшись от советской дремы, первым делом кинулась продавать, все продавать, от предприятий до трусов, но не производить, и купить готовый дрессировочный рукав не было возможности. Попросить у профессионала на площадке и заодно проконсультироваться Пусеву как-то не пришло в голову.
Потом он вспомнил свою службу в пожарной охране, что пожарный рукав не прокусит ни одна собака в мире, пошел в ближайшую башню, в подъездах у которых, в пожарных щитах были свернуты рукава — и стащил один. Справедливо полагая, что если не он украдет рукав для нужного дела, что его все равно рано или поздно пропьют. Или украдут — но без пользы, чисто ради спортивного интереса.
В общем, на свое первое занятие он шел как герой — со щитком из сшитых меж собой отрезков рукава, толстенным щитком от запястья до локтя, и абсолютным непониманием того, что ему предстояло сделать.
Ну, понятно, привязать собачек в ряд. Дальше побегать, помахать руками. Дальше дать укусить. А если собака не хочет кусать? Ну как это не хочет. Хочет. А если нет? Тогда заставлю.
Так он прошел старой дорогой в лес — через воинскую часть, мимо фабрики Природа и школа, к юным еще березкам. К этим девственным деревцам и привязали счастливые хозяева своих волкодавов. Два добермана, три колли, один ризеншнауцер — хозяйка, молоденька девчонка со вздернутым носом, оглушительно кричала «Тина, фас!!».
Привязали хозяева собак и пошел себе Пусев махать руками. Да бегать мимо оглушающего ряда. Дальше все шло прекрасно — собачки резво хватали за щиток — правда, зубы соскальзывали с плотного материала — виляли хвостами от новизны ощущений, хозяева были счастливы, с Пусева пот катился градом и толстенькая пачка денег в кармана заставляла стараться.
Правда, один кобель колли попортил праздник жизни — он пару раз куснул щиток, потом решил, что это ниже его рыжего достоинства и отвернулся. Ах, так? — сказал Пусев — ты у меня будешь кусать, зараза.
И попер на бедного кобеля, как на кассу, тыча ему в нос щиток и повторяя — кусай, падла, кусай, тебе говорят, хозяева, кричите.
Взмокшие и рассерженные хозяева кричали, колли старался уйти и спрятаться за их ноги, потом решил — ок. Хотите, чтобы я укусил — укушу.
И в мгновение ока пробил незащищенную руку выше щитка. Кровь брызнула струей. Хозяева побледнели.
Пусев свернул занятие и, капая на пыль кровью, пошел домой. Ни бинта, ни зеленки, не перекиси он взять не догадался.
Как ни странно, от занятий никто не отказался. Время было такое — все хватались за все, спекулянты — за товар, бандиты — за ножи, аферисты — за что попало. Вот и Пусев был, в принципе, таким же аферистом. Хотя был влюблен и в собак, и в профессию.
Некоторое неудобство и смущение он испытал через несколько недель — когда отмучил уже несколько партий собак и один клиент выразил желание поработать частным образом, не жалея, конечно же, денег.
И тут выяснилось, что работать перед строем, когда каждой собаке достается максимум одна –две хватки, это одно, а вот индивидуальное занятие — совсем другое. К тому же Пусев совершенно не представлял, что можно делать кроме простого укуса.
Хозяин тоже что-то почувствовал, так как стал менее любезен, но вопросов пока не задавал, тем более что ротвейлеру все нравилось — и лаять, и рвать поводок, и висеть на защите.
Они работали в лесу в Богородском. Отдыхали после тяжелой борьбы человека собакой. И появился зритель- крепкий, коротко стриженный парень явно не бандит, с двумя мощными восточно-европейскими овчарками, увидел Пусева с клиентом и скромно встал в сторонке. Посмотреть. Ну, посмотреть, это дело обычное — Пусева же насторожили псы. Парень посадил их метров за тридцать, без всякого поводка, и пошел в сторону так, как будто они были привязаны. Собаки, превратившись во внимание, тем не менее с места не двигались.
Пусев, хоть и чувствовал себя неуютно под внимательным и спокойным взглядом парня, честно помахал руками и поиграл с ротвейлером в перетягивание рукава. Потом решил, что нужно прояснить ситуацию, и подошел к зрителю. Дальше состоялся интересный диалог.
— После армии? — спросил парень без всякого приветствия.
— Ага. — ответил Пусев.
— Погранец, что ли?
— Нет, пожарная охрана.
— В пожарной охране были собаки? — удивился парень.
— Откуда? — так же искренне удивился Пусев — не было никаких собак.
Парень помолчал, обдумывая, потом уточнил.
— У тебя кинологическое образование?
Пусев, ощущая себя очень неловко, усмехнулся.
— И образования тоже нет.
Парень посмотрел на него, как на неведомого зверя.
— Так почему ж ты дразнилой пошел?
— Нравится — во весь щербатый рот улыбнулся Пусев — а ты кинолог?
— Да — вздохнул парень — я профессиональный кинолог. Мент. Ты с ним поработай выдержку, потом съем с рукава после прекращения сопротивления, потом атаку на неподвижного человека.
Пусев кивал, как китайский болванчик. Парень покачал головой.
— Сколь, блин, самозванцев видел, но они обычно после службы начинают собак портить. А чтобы вот так, на ровном месте — такое впервые вижу.
Он свистнул собак — они рванули с места — потом остановил их, потом жестами положил — посадил — поставил, потом подозвал и пошел в сторону выхода. Пусев рванул следом.
— А может вы меня научите? Может вам помощник нужен?
— У меня помощников полный питомник.
— Красная звезда? — блеснул познаниями Пусев.
— Ладно, давай телефон, если нужно будет — я позвоню.
*
Именно в это время проявилась черта характера, которая потом попортила много крови Пусеву и с которой он тщетно боролся всю свою жизнь — абсолютная, полная неспособность заниматься тем, что ему было неинтересно. Он не просто делал спустя рукава или, к примеру, засыпал над работой — но чувствовал отвращение такой силы, что справиться с ним не мог при всем желании.
В его жизни, кроме Литературного института, именно в то время появилась конюшня и прорубь.
Пожалуй, единственное, что притягивало Пусева всю жизнь, его единственная верная любовь — это лес. Любой лес — и трещащий от мороза и ноющий от комаров, вешающий клещей на ноги и тянущийся однообразной полосой во время долгих пробежек, лес, прячущийся во мраке от плясок косматого огня. Пусев не просто любил лес, он каждую свободную минуту старался быть в нем. Бежал в лес и с икшанских огородов и с Борисовской заимки, а уж столичные парки он просто исследовал вдоль и поперек.
Лосиный остров был для него вторым домом — с одной стороны, на улице Абакумова, в домиках, добротно построенных пленными немцами, жил его отец. Жил, как оказалось, лучшие свои годы — и когда забирал маленького Пусева на выходные, то обязательно водил в Лосиный остров. Там они кормили пятнистых оленей в загоне, шли до лесничества, сидели на берегу пруда. Отец курил, Пусев брызгался в мутной воде или крутил колесико приемника, пытаясь найти в шипении помех далекую музыку.
Матушка жила с другой стороны Лосиного острова — на улице Подбельского, которая сейчас стала Ивантеевский, в коммунальной квартире. «система коридорная — на тридцать восемь комнаток всего одна уборная» Комнат было не тридцать восемь, а три, но всякой коммунальной экзотики и от этих трех хватало с лихвой.
Другая сторона Лосиного острова запоминалась в основном лыжами — матушка, в которой бурлила молодая кровь, брала его в лес в любую погоду. Маленький Пусев на маленьких лыжах, обросший мохнатым инеем честно пыхтел по лыжне, и она казалась ему бесконечной, а сосняки — громадными.
Потом оказалось, что проходили они не больше трех километров, а громадными молодые посадки могли показаться только маленькому мальчику.
В общем, с лесом у Пусева был такой же роман, как и с Литературным институтом, только на двадцать лет больше.
Запоров сессию, но получив богатейший интимный опыт, Пусев, имея много денег и еще больше свободного времени, оседлал велосипед и стал наматывать километры на ступицы.
И в одни прекрасный день увидел шеренгу лошадей, не спеша идущих по дороге.
У Пусева был опыт езды — оказавшись второй раз в седле, но поехал строевой облегченной рысью, чем сильно удивил тренера Певцова — отца артиста. Настолько удивил, что Певцов пригласил его заниматься каждой утро, но в то время Пусев работал пять два и вынужден был отказаться.
Но ездить верхом ему понравилось. Настолько, что при каждой возможности он тащился на ипподром, нависал на верещащими у окошка кассы девочнками и ждал, как аист марабу над скандалящими грифами — потом выхватывал большой кусок. Окошко регулярно открывалось, высовывалась рука с билетиком — и Пусев, вытянув кисть над головами, точным жестом выхватывал его.
А тут — лес, вечер, солнечные лучи горят на соснах, лоснящиеся бока гнедых лошадей — сказка, диво дивное.
А можно покататься? — Можно — А запись нужна? — Нет, приезжайте и катайтесь — А сейчас можно? — Можно и сейчас.
Ну и началось. Выяснилось, что конюшня принадлежит лесничеству, и лесники именно на этих лошадях должны делать обходы. Но они предпочитали ездить на тракторе, а лошадок отдавали в прокат. Рядом с прокатной конюшней существовала еще и рабочая — там стояли тяжеловозы, на которых трелевали деревья, попавшие под рубку ухода.
На конюшне работали девчёнки, два дня через два — причем делали он абсолютно все — косили траву и отбивали денники тоже сами (отбивать — слэнг, значит менять старые опилки на новые), а это работа не для слабых женских рук.
В общем, Пусев, как и положено, предложил свою помощь — да так и остался на конюшне не ближайшие несколько лет. Причем остался в прямом смысле — девчонкам- инструкторам принадлежало две просторные комнаты (даже три — с просторной холодной прихожей, в которой толпились сапоги, краги и валенки) в которых вполне комфортно можно было ночевать.
***
Бархатов любил вечерние прогулки по центру — он даже подумывал завести себе трость, тяжелую палку с серебряным набалдашником, узловатый солидный предмет красного дерева. Но к такой стильной вещи просто необходим был цилиндр и плащ-накидка, но это, как подозревал Тим, могло бы скинуть его в яму самого дремучего декаданса. А жизнь была прекрасна. Жизнь была великолепна. Жизнь текла к нему со всех сторон ручейками весенних банкнот.
Взбалмошный старик, бывший главный редактор, в течении почти что четверти века топивший газету был наконец-то отстранен от дел, оставлен на должности свадебного генерала, специально придуманной для него. Иногда ему разрешалось занимать драгоценное место — в прямом смысле драгоценное — простынями своих политических, ужасных, скандальных статей.
Тим морщился, но разрешал — все-таки Старик был именем, и, пока газета не обзавелась выгодными либеральными читателями, необходимо было хоть изредка баловать уходящих советских подписчиков привычным материалом.
Но пора было эту практику прекращать. Он и так позволил остаться бывшему главреду на теплом месте, получать приличные деньги практически не за что — эти суммы путем нехитрой операции Тим собирался перебросить на свой счет — да еще позволять регулярные публикации. Это, пожалуй, было бы чересчур.
В общем, конечно, Тимофей Бархатов не был опереточным злодеем. Да и вообще злодеем не был, если трезво рассудить. Он был розовощеким пухлым пионером, свято верящим в добро, справедливость и ВЛКСМ. Потом вдруг оказалось, что комсомольцы все как один рвачи, хапуги и выжиги, а пухлые щечки с девичьим румянцем не только говорят о хорошем пищеварении, но и притягивают алчные взоры тощих волков в человечьем обличии, и отбиться от них можно, только став таким же волком.
И юный Тимоша стал брать пример с прожженных сволочей, и его отхлестанные щеки пылали совсем другим багрянцем. Очень скоро все узнали, что Бархатов — он, конечно, человек глубоко и принципиально неприличный, но что если быть ему выгодным, он даже не предаст. Минимум в ближайшее время. С ним можно даже дружить — если не забывать, что Тим спокойно ждет удобного случая, чтобы с доброй улыбкой сломать хребет.
Единственное, чего не переносил Тимофей — это любой критики. Когда Топляков снимал его статьи за серость– он аж передергивался волнами нервной дрожи, но смотрел в свой родной текст и соглашался. Да, в самом деле, и как вы это увидели, мне вот не хватает профессионализма такие тонкости разглядеть, спасибо, спасибо, спасибо за то, что открыли мне глаза.
Пусев же, брякнувший, что текст книжки «Яма для журналиста» серый, как ноябрьское утро, был обречен.
Но, в общем, это была славная работа. Тимофей не зря четыре года полировал языком седой зад главреда — теперь же, став главредом сам, не смог отказаться от резвых языков своих сотрудников.
Но иногда хотелось прогуляться. Даже без узловатой трости с серебряным набалдашником, даже без почтительно внимающего ученика — пройтись, как обычный человек, и чтобы встречные прохожие даже не подозревали в нем главного редактора. Чтобы стать обычным рыхлым дядькой в мешковатом костюме, каким-нибудь начальником отдела или стареющим снабженцем.
В общем, это ему прекрасно удавалось. Настолько хорошо, что Тим начал даже сомневаться, все ли в порядке в нашем королевстве — чтобы никто, ну никто из прохожих не обратил внимания на известного прозаика, главного редактора легендарной газеты, заместителя председателя Союза писателей. Бархатов шел и саркастически улыбался — вот если бы вместо него не спеша фланировал Телушкин, то, конечно, реакция прохожих была бы другой. Хотя почему — непонятно. Телушкин — гора колыхающегося сала под два метра, ну и Бархатов тоже высокий и, как стеснительно он говорил, полненький. У Телушкина жиденькие кудри пытаются прикрыть растущую лысину, у Бархатова даже лысина солидна, и густые волосы вокруг подчеркивают ее начальственный блеск. Телушкин, как самый настоящий графоман, фонтанирует текстами — по любому поводу и, конечно, безо всякого повода. Бархатов тоже пишет много, как и положено писателю, каждый день, ища время в забитом расписании литературного функционера. Но вокруг Телушкина собралась бы толпа, все бы достали свои смартфоны, снимали бы его, кто нагло, кто осторожно. Но чтобы появления большого литературного начальника прошло совсем никем не замеченным… да, что-то не ладно в королевстве, что-то не ладно.
Бархатов проплыл по Хохловскому переулку, покосился на бывшее здание ГЛ — да, упустил старик такое здание. А новый хозяин, турецкий застройщик, увеличил старинный особняк на три этажа и открыл в нем хостел.
А вот дуб возле изуродованного дома сохранился. Дуб повидал многое — и шустрого живописца печальных российских пейзажей, и грузную старуху-миллионершу, которая отдала ему особняк под жилье и мастерскую, и даму, привлекательную исчезающей цыганской красотой, которая навещала живописца в этом домике.
Тим прошел мимо знаменитой Ляпинки, вспомнив почему-то Натонова — всеми любимый преподаватель Литературного института окончательно спился и умер от цирроза.
Бархатов покосился на стену Морозовского сада, но подниматься не стал — его мало интересовали клочки зелени в каменной Москве — свернул в Трехсвятительский и мимо храма спустился на плавящуюся от зноя площадь.
Он стоял в своем черном костюме, с лысиной хоть блины пеки, обливался потом и не понимал, что он тут делает. Ну да, Хитровская площадь, ну да, любимое место Владимира Гиляровского, ну да, смрадное дно Москвы.
Он-то, писатель и редактор, что тут забыл? Он же не Глеб Успенский, да и никаких страхов здесь больше нет. Клумбы пестрят анютиными глазками, вялые приезжие читают информационные стойки под стеклом.
При таком избытке информации каким-то образом на Хитровской площади умудрялись зарабатывать и экскурсоводы. Одна из них, девчонка лет двадцати пяти, бойко чирикала, на обращая внимания на своих клиентов, которые погрязли в телефонах.
— А вот здесь вы видите дом Ярошенко, в котором жили знаменитые нищие — вылезает такой страхолюдный дядя из-под нар, пьет стакан сивухи в долг, закидывает ранец на спину и идет, часто босиком по снегу для доказательства своей святости к замоскворецким купчихам. Им можно было продать чеку от колесницы Ильи-пророка, щепку от лестницы Иакова… вот в этом самом доме Ярошенко.
— Девушка — максимально вежливо заговорил мужчина, коренастый, со здоровенными накачанными руками и сверкающей, голой как бильярдный шар головой — все вы верно говорите, только с домами напутали. Вот этот, на который вы показываете — дом Бунина. Дом Ярошенко справа — вот этот, бывшие палаты стольника Бутурлина. А до этого домом владели многие — Голицыны, Степанов, а потом уже его дочка, вышедшая замуж за Ярошенко и взявшая его фамилию. А эти самые нищие, про которых вы так близко к тексту рассказывали, жили на третьем этаже дома Румянцева. Ну, в так называемом доме Румянцева, вообще-то он принадлежал церкви, в нем жили певчие Крутицкого подворья, в честь них и был назван переулок.
— Молодой человек — гневно воскликнула девушка — вы так и будете меня поправлять? Я экскурсовод, а не вы.
— А я купил билет на вашу экскурсию и вообще думаю — может, мне вместо вас рассказать про Хиву?
— Какую еще Хиву?
— Хорошо, про Мудрый рынок.
— Какой еще Мудрый рынок? Хватит мне мешать. Если вы такой умный, то ведите экскурсию сами.
Лысый только покачал головой, улыбаясь. Девушка приняла эту улыбку за признак капитуляции и продолжила.
— А сейчас мы с вами пройдем в настоящий московский дворик.
— Скажите пожалуйста, а где находилась Каторга? — отлипнув от смартфона, спросила зрелая дама в соломенной шляпке с цветами.
Экскурсовод опасливо покосилась на лысого, подумала и заявила.
— Вон дом, видите? Это Утюг. В нем и находилась Каторга. Или вот во этом. Никто не знает. Авакумов, например, утверждает, что никакой Каторги не было и в помине. Перепись семнадцатого года…
— Девушка!!!
— Вы опять? Вы поставили себе целью сорвать экскурсию?
— Милая девушка, я вас всего лишь поправляю, причем когда вы делаете грубейшие ошибки. Ну как это Каторги не было? Была. Какой еще семнадцатый год? Давайте с вами вспоминать даты. Когда наш дядя Гиляй основался в Москве? В 81 году. Когда Свиньин дом, Утюг и Сухой овраг стали Кулаковкой? Примерно в 88. Кулаков к тому времени был уже казначеем благотворительного общества, и кроме Каторги и Свиньиных домов прикупил себе сельцо Константиново, но это к слову. Но в 1902 году, когда Гиляровский привел артистов, исполняющих роли в горьковской пьесе «На дне» вооон туда, в квартиру переписчиков, он писал — давно нет ни Каторги, ни Рудникова. То есть Каторга существовала — причем это, как мы помним, неофициальное название — до 89—90 года примерно. Хотя есть сведения, что Кулаков, начавший заботиться о своей репутации, закрыл ее на фиг и устроил чайную и пивную. Так что девяностые годы Каторга не пережила. Она, притон буйного и пьяного разврата, работала, кстати, до одиннадцати вечера.
А вот в том доме, куда вы показывали, в доме Румянцева, существовали Пересыльный и Сибирь. Первый — в центре дома, еще три года назад в нем была столовая, я там кушал. Второй — с угла, он давно закрыт. А теперь посмотрите — видите шесть окон от арки? Вот это Каторга и есть. Крайнего окна не было, на его месте был вход. Следы этого входа остались на мостовой. Сейчас там иконописная мастерская. Вообще трактир был огромный, с двумя залами, оркестром и кухней.
— Вы все сказали? — девушка весь доступный яд вложила в интонации — тогда все-таки пройдемте в типичный московский дворик, заодно и посмотрим на следы Каторги, как уверяет наш такой образованный экскурсант.
Размягченные от зноя люди, которым лениво было даже спорить — а то ведь наверняка заступились бы за хорошую девушку и поставили на место наглого лысого умника — потащились за бодрой девицей. Тим последовал за ними, держась на расстоянии — не хватило еще получить замечание за халявное прослушивание.
Арка была перекрыта железной дверью. Тим посмотрел на асфальт — и, действительно, заметил очертания квадратного проема. Непонятно почему, но ему стало как-то не по себе и по мокрой спине просквозило холодком. Меж тем экскурсия втянулась в калитку и оставила ее открытой. Бархатов тоже зашел в арку и попал в тот самый «типичный московский дворик».
Тим сунулся в открытую дверь — и, увидев удивленного попа в длинной черной рясе, извинился и попятился. Посмотрел в подвал — в него вели выщербленные ступени, веяло мертвым холодом и жутью — но, если бы не решетка на замке, он бы спустился. Подошел к двери, толсто обитой дермантином — дернул, она оказалась открытой, толкнул вторую — в лицо пахнуло запахом старых коммунальных квартир, где-то бубнило радио, трещал жир на сковородке.
Время в этом дворе действительно остановилось — одноэтажный кирпичный сарай, узорная кладка освобожденной от штукатурки стены здания напротив, колокольня и сверкающий крест надо всем, чуть вперед и вправо.
Экскурсия обнаружилась за углом. Девушка, протянув руку к какой-то непонятной башне, уверенно говорила — но пятна на щеках намекали, что эта уверенность напускная.
— А вот здесь вы видите аутентичное окно семнадцатого века…
От группы, держась одной рукой за живот, а второй закрывая рот, отвалился лысый и пошел в сторону. Увидев удивленный взгляд Тима, он отозвал его в сторону и сдавленным от смеха голосом прошептал…
— Не могу больше, блин… аутентичное окно семнадцатого века… эта башня — сортир, пристроена в 1900 году. Вон там следы выгребной ямы… а окно заложил и сделал маленьким местный житель, Авакумов. Он, кстати, клянется, что никакой Каторги тут не было… год назад. Уф. Не зря семьсот рублей выкинул. Повеселился. Выпить хочешь?
Тим задумался. Большие дела требовали серьезного подхода. Когда он себе поставил цель — получить газету — то не пил. Ни капли в рот, ни… да, и это тоже.
Правда, лысый до омерзения напоминал Пусева, но — мало ли кто кого напоминает.
— А что вы предлагаете выпить? И где? В ресторане?
— Ну какой ресторан, о чем вы. Прямо тут, за углом. Тут хороший дядька обитает. Правда, у него пунктик есть, а так вообще замечательный.
— Пунктик? — Насторожился Бархатов. Не хватало еще с сумасшедшим пить, от которого и по кумполу получить недолго.
— Да ничего страшного, он не опасен. Я уже много раз с ним пил. Обещаю. Отвечаю. Я вам такое про Хиву могу рассказать…
— Про Хиву? — переспросил Тим.
— Ну да, так Хитров рынок на своем жаргоне назывался. Ну? Идем?
Тимофей задумался. Да, он главный редактор. Да, он питается в ресторанах. Он может себе это позволить. Но, в конце концов, должен ли он отрываться от народа? Должен ли он забывать о его кондовой, посконной сущности? К тому же в таком месте, которое просто обязывает занять — но выпить.
Бархатов махнул рукой. В конце концов, всё рестораны да рестораны — надоели!!
Лысый понял, что на чаше сомнений перевесило желание выпить — обрадовался сразу и оживился, взял Бархатова под мягкий локоток и повел за угол — к тому самому широкому приземистому сараю.
Когда, пригнувшись, они вошли в дверь, то на них пахнуло ночлежкой — смрадом давно не мытого тела и тряпья, табака и какой-то несвежей стряпни. В середине обширного пространства — темные кирпичи стен почему-то подчеркивали объем — стоял ободранный стол, явно спасенный от помойки, две деревянных колоды и желтая пластиковая табуретка. Вдали, у стены, на узком топчане лежал длинный тощий человек с лохматой седой головой и ноутбуком не животе. Он косился то на экран, то на клавиатуру и тыкал в нее указательными пальцами.
— Дедуля!! — радостно провозгласил лысый — вставай, мы водки принесли!! Дедуля не оживился, как должен был бы оживиться любой уважающий себя алкоголик, а сказал.
— Этот графоман новый стишок напечатал. Про литературу. Все у него, гада, графоманы, а он сам графоман конченный.
Бархатов прищурился — и, к своему изумлению, узнал в постояльце сарая дубового сидельца.
Постоялец же, весь в мыслях о своем литературном враге, не замечал ничего кругом.
Лысый решительным шагом подошел к нему и захлопнул крышку компьютера. Дед некоторое время тупо таращился в сумрак, потом тряхнул головой.
— Что говорите? Водки принесли?
Бархатова он, конечно, не узнал. Лысый достал из сумки балык в промасленной бумаге, две бутылки виски- дерьмовый самогон, скривился Дед — крепенькие огурчики, бордовые грузные помидоры и пучки пушистой зелени. После первого стакана — за это прекрасное место, за свободу, за Хитров! — беседа стала весьма занимательной.
— Почему меня считают подлецом? Ну почему меня считают подлецом? Ну да, я делаю подлости, но я же их делаю не с удовольствием, а по необходимости. Подлец — это тот кто подличает с удовольствием, а я по нужде. По нужде, понятно? По нужде. Какой же я подлец?
— В этом помещении, ребята, до революции находилась мертвецкая. Трупы из ночлежек складывали, прежде чем отвезти в Орловскую больницу для бедных. Чувствуете ауру? А в том подвале, рядом с подъездом, жил владелец. Точнее, ответственное лицо. Владелица этот дом скорее всего и не видела никогда.
— Этого гада надо вообще от литературы отлучить. Изменяла она ему, понимаешь ли. Даже если изменяла — трахать надо было лучше…
Последнюю фразу Дед произнес надтреснутым звонким голоском — так что собутыльники замолчали и грохнули дружным хохотом. Отсмеявшись и выпив очередную дозу, Бархатов решил расставить все точки. Он взял Деда за грудки, подтащил к себе и плачущим голосом спросил.
— Ты знаешь кто я такой? Ты меня уважаешь?
Дед долго и мутно пялился на Бархатова, потом пожал плечами.
— Хрен тебя знает. Карлсон какой-то.
— Я не Карлсон — вдруг всхлипнул, оскорбленный до глубины души, Тим — я председатель Союза писателей. Я главный редактор Газеты Литераторов. Я большой человек. Твой Пусев работал на меня. Так почему же я подлец?
— Ты подлец — отчеканил Дед с ненавистью — потому что на тебя работал Пусев.
— Нет!! Я не подлец!!! Я его выгнал!! Выкинул под зад коленом!! Пусть нищенствует дальше!!! Кому он на хрен нужен!! На шестом десятке нищета!!
От такого сообщения и у Деда блеснули слезы. Он три раза стукнул себя в ребристую грудь, в силах выразить свой восторг, потом вдруг схватил мягкую лапку Бархатова и ткнулся в нее губами и носом.
Потом стер с нее, обмякшей, сопли и слезы и приложил к груди. И сказал с вибрирующим в голосе чувством.
— Я ваш… за такой благородный поступок — я ваш навеки.
— А что вы на этого несчастного Пусева взъелись? — спросил протрезвевший от увиденного Лысый. И Дед с Бархатовым, дружно повернувшись к нему, хором рявкнули.
— Потому что графоман!!!
Но Лысый не верил словам.
— Не, мужики, вы мне покажите, что он там написал, а я скажу, графоман он или нет.
— А чего это ты скажешь? — сурово вопрошал Тим.
— Да, чего это? — немедленно подхватывал Дед.
— Ну, как — терялся лысый — понравится мне или нет.
— А ты кто? Ты профессионал?
— Я читатель — отбивался Лысый и Бархатов вдруг согласился.
— Дед, найди ему стишок нашего козла. Какой нибудь. Только живенько — добавил он вдруг начальственным тоном и пояснил — Бухнуть охота.
Дед весьма резво и угодливо, насколько ему позволял стакан виски, открыл компьютер и провозгласил.
— Хитровка. Клюква.
Какие рассветы пылали над красною клюквой,
Разбрызганной кровью по рыхлости желтого мха.
Теперь только пальцы желающих водочки клюкнуть —
Они не желают не сеять, ни жать, ни пахать.
Чадит керосинка. И в чайнике медном пузатом
Разбавлена водка, и ящики с пивом у стен.
За окнами виден Утюг да закат розоватый,
И хлопает дверь, пропуская случайных гостей.
Насыпана клюква до края надтреснутой чашки —
Корявой щепотью хватай да закидывай в пасть,
И станет легко так без груза грехов наших тяжких,
Так станет легко, что плевать — хоть напасть, хоть пропасть.
В каморке у съемщика тлеют лампады. Иконы
Глядят равнодушно на жирный загривка бугор.
Кряхтит он, крестясь и ломая земные поклоны,
И дым от махорки, как ладан, плывет в коридор.
Лысый слушал, склонив голову и закрыв глаза. Потом попросил — еще раз прочти. Дед отказался. Тогда Лысый молча взял ноутбук и внимательно прочитал, шевеля губами и иногда глядя куда-то поверх голов, еще пару раз.
— Ну? — хором спросили Тим с Дедом.
— Ребята, вы меня простите, я, конечно, не спец, но мне кажется, что это настоящая литература. Высшего класса. Он уместил в одно стихотворение… сейчас скажу. Оформлю только. Мысли в слова… это ж практически картинка.
— Какая еще картинка? — недовольно буркнул Тим — это бред сумасшедшего. Чайник какой-то, пальцы, мох. О чем это вообще?
Лысый протянул руку направо, потом обвел кирпичи.
— Обо всем этом. Из чайника разливалась водка. А клюква стояла в чашке с водой, и каждый брал щепоть на закуску.
— А иконы при чем тут?
— Видимо, съемщик был верующий. Не знаю, ребят. Но это литература и описание высшего класса. Хоть режьте меня, хоть ешьте меня. Я Хитровкой давно занимаюсь, все в точку. Как его, говорите? Найду и почитаю. Вот найду и почитаю.
— Васька Пусев — брезгливо бросил Тим — конченый неудачник. Ничтожество.
— Графоман!!! — почувствовав поддержку, радостно заорал дед.
— Я так не думаю…
— Нам виднее!! — гаркнули хором, повернувшись, Тим с Дедом.
Лысый оказался миролюбив. Он не стал конфликтовать из-за того, в чем не разбирается. Он предложил еще выпить, потом достал телефон и углубился в него.
И через некоторое время тихо ушел из сарая, оставив Тима с Дедом бушевать и изощряться в злоязычии — они, увлеченные избиением далекого врага, даже не заметили, что компания уменьшилась.
— Я с этим гадом работал… я его знаешь откуда подобрал?
— Откуда? — глазами голодной собаки смотрел на него Дед.
— Из конюшни.
— Из конюшни? — Дед заливался неестественным смехом и потирал руки.
— Да-да, из конюшни. — Тим наклонялся к Деду, обнимал его за плечи и дышал перегаром в лицо так близко, что казалось — хотел поцеловать — он, представляешь, дерьмо за лошадьми убирал, а я его сразу — на литературный флагман.
— Рулевой! — тут же подхватывал Дед — Вы капитан корабля по имени Литература!! Пена!! Буруны!! Черный флаг!! Фрегаты!!!
— Хрен с ними, с фрегатами, но подобрал то я его из навоза. Из навоза, понимаешь? Из лошадиного дерьма. И чем он мне отплатил?
— Да, чем он вам отплатил?
Бархатов тяжело уставился на собутыльника. В отупелых от паленой водки мозгах не было никаких мыслей. Чем, в самом деле, отплатил Пусев ему? Не тем же, чем он сам отплатил Старику. Честно выполнял Бархатовские задания — например, в пух и прах разнести либерального графомана Орляка. Вступался за Бархатова в социальных сетях, куда сам Тим не заходил, не дружа с интернетом. В общем-то, ничего плохого, получалось, и не было.
— Он меня не ценил. А меня надо ценить. Я ему все дал. Работу — престижную. Зарплату — высокую… (тут он слегка запнулся, поскольку высокой ту самую зарплату мог назвать разве что уборщик туалета в бюджетном учреждении). Статус. О. Я ему дал статус. А он как отплатил? Как он мне, гад, отплатил?
— А все потому что он графоман!! — азартно вскричал Дед — потому что он графоманище!!
— Да? — Тупо уставился на него Бархатов — а я кто?
— А ты — незамедлительно ответил Дед — ты, извини меня, ну вот извини меня. Ты меня извинишь?
— Ладно — снизошел Бархатов — так и быть, извиню.
— Спасибо, что извинил, но я все равно скажу. Я старик, мне терять нечего. Ты великий. Ты просто великий.
— Я не гений?
— Нееет — Дед мотал седыми патлами — ты просто великий писатель. Обычный великий писатель.
— Ну, выпьем за это.
Они втянули в себя виски, тяжело, как чистый спирт, Дед посмотрел на опустошенную бутылку и отшвырнул ее в угол. Тим хрюкнул и с пустым стуком уронил голову на стол.
В темном углу — отчего-то там свет нетусклой лампочки проваливался как в яму — кто-то завозился и заворчал. Дед замер. По спине пробежались, вонзаясь, ледяные иглы, колени обмякли мягким ватным бессилием. Из угла вышел невысокий кряжистый человек в кожаном пиджаке и высоких сапогах, блестящим лысым лбом. На объемистом животе поблескивала золотая цепь. Усы сливались с остроконечной бородкой. Человек остановился рядом с Дедом — тот видел все, даже поры на носу и волоски в ухе — достал табакерку, щелкнул по ней пальцем, зарядил обе ноздри, и, вздохнув троекратной судорогой, оглушительно чихнул. Затем шагнул к двери — из нее холодный ветер занес несколько желтых кленовых листьев. Хотя стояло — помнил Дед — иссушающее лето.
Дед сел на чурбак и сиплым голосом произнес…
— Ты это видел? Ты видел его? Кабана, который мимо прошел? Откуда он здесь взялся? Он здесь прятался, пока мы пили? Или мы до мужиков допились? А? Блин, руки трясутся… мокрый весь, хоть выжимай… не, ну ты видел? А? Надо выпить. Надо еще выпить. Еще и еще надо выпить…
Светящая остывшим блином лысина главного редактора не отвечала.
Дед знал, что надо выпить — он хорошо помнил, как цокали по брусчатке копыта, как блестели глаза в темных кругах у слезшей с пролетки дамы, и кулак, опрокинувший его на грязный двор, он тоже помнил хорошо. Кстати, очнулся он тогда в своем привычном мире — но глаз заплыл роскошным фиолетовым фингалом.
Дед вышел из кирпичного сарая и поежился. Ночь, несмотря на лето, оказалась холодной и ветреной. Двор как-то неузнаваемо изменился. Деревья вроде стояли — но не на своих местах. На стене появился колпак фонаря с четырьмя стеклами, в котором шипел голубоватый газ. Несколько окон второго этажа были освещены желтоватым светом, в них виднелись занавески и герани.
Дед поежился. Выскочил он так же, как и пил, не одеваясь — зачем, на улице лето — в рваных джинсах и майке, и теперь ему было холодно. На странности он, будучи хорошо поддатый, особого внимания не обратил — мало ли что померещиться после второй бутылки. Видел же он только что мужика, нюхающего табак. Отчего ж шипящий фонарь на стене не увидеть?
Душа, взбаламученная странными картинами, требовала пойла. Дед, подтягивая штаны и теряя пластиковые тапочки, пошел к знакомой арке.
В арке его ждал сюрприз — железные ворота исчезли. За полукруглым выходом зияла какая-то туманная пропасть, хотя обычно площадь ярко освещалась всю ночь. Дед хотел выпить и мужественно шагнул в неизвестное.
Впрочем, неизвестное оказалось известным — слева темнела решетчатая громада навеса, рядом с аркой — ряд тускло освещенных окон, тихих и безмолвных. Дед, развернувшись по осевой и едва устояв, увидел двоящуюся надпись — Пивная — и бросился к двери. Споткнулся на ступеньках, идущих вниз, схватился за отполированную тысячами рук ручку — заперто. Несколько раз стукнувшись об деревянную дверь плечом и понимая, что скорее сломает плечо, чем ее, дед прильнул к окну. Босой мальчишка в длинном фартуке собирал со столов пустые бутылки, стаканы и объедки. В дальнем углу за столом сидел бородатый человек в пенсне и пересчитывал деньги. Перед ним в полупоклоне замер другой, в жилете, косоворотке и сапогах гармошкой. Толстые пальцы, листающий купюры, брызгали бриллиантовыми искрами.
Дед хотел было постучать — но отчего-то не решился. Только продолжал смотреть, как завороженный, не понимая, почему в иконописной мастерской — он в нее иногда заходил поругаться и поспорить о религии — стоят столы и кто-то считает барыши.
Дед в огляделся в полном отчаянии — темно, холодно и кабак закрыт.
За желтоватыми стеклами началось какое-то движение –босоногий мальчишка, до предела нагрузив поднос и изогнув назад от напряжение спину, исчез за стойкой. Дед, предчувствуя удачу, согнулся, всматриваясь. За спиной сидящего бородача открылась дверь и оттуда появился, держа за талию смеющуюся девицу, тот самый в кожаном пиджаке. Он тоже был весьма доволен. Дед мгновенно оценил девицу- приталенная кофточка открыта на груди, растрепанные волосы собраны в какой-то приблизительный пучок, видно, что на скорую руку, из-под складок юбки мелькают изящные ботики на каблучках. Она практически висел на надувшем рукав бицепсе, и хохотала, закинув голову, блестя зубами. Спутник, наклонившись, что-то ей говорил и вызывал новый взрыв веселья.
Считающий деньги быстро убрал купюры в карман и смел мелочь в ящичек стола широким жестом, вскочил, и пошел сзади парочки –а они, слегка задевая столы, двинулись к выходу.
Возле двери девица присосалась к кожаному долгим поцелуем — и через минуту мужик в коже вышел на площадь уже один.
Дед понял, что его время настало. Мужик в коже, сунув руки в карманы и подняв воротник, осматривался, видимо, думая куда пойти. Дед уж боялся лишь одного — что его опять, как в сарае, не заметят. Он подошел и просительно кашлянул.
Как ни странно, кожаный его заметил. Несколько удивленно осмотрел с ног до головы и сказал несильным тенором.
— Что тебе? Пятак на ночлег? Три копейки дам.
— Мне выпить… душа горит… помру ведь… и где я?
Кожаный подошел, присел, крякнув, осмотрел тапочки, оттянул пальцем майку и очень заинтересовался очками.
— Как –то ты выглядишь… пропился? Да где ж такую одежу дают?
— Я из будущего — жалостливо сказал Дед — у меня уже второй раз такое. Первый раз в глаз дали вон под тем навесом, очнулся с синяком. А сегодня вас видел у себя в сарае. Я тут, во дворе, в сарае живу. Вы минут двадцать назад мимо меня прошли и чихнули. Может, выпить?
Кожаный смотрел на него пристально, наморщив лоб, и не понимал.
— В сарае? А из какого будущего?
— Из две тысячи семнадцатого года.
— Брешешь? — после немой паузы спросил мужик.
— Бля буду — ответил Дед первое, что пришло на ум. — Зуб даю, век воли не видать.
— Чего я только на Хитрове не видел, что чтобы такое — вдруг рассмеялся кожаный — две тысячи семнадцатый, говоришь? И в сарае живешь? Тогда все уже на аэропланах летать будут. На тебе рубль, у съемщика смирновки купишь, а то ханжи.
— К какому съемщику? — не на шутку испугался Дед — купи мне выпить, а, друг? Хочешь, я тебя с главным редактором Газеты Литераторов познакомлю? Он у меня там спит. Нам добрать надо. Погоди. А ведь где-то я тебя видел.
— Видеть вряд ли. Скорее читал. В кабаке. Я журналист. Я дядя Гиляй.
— Гиляровский!!! — закричал Дед так, что вернувшийся к своему столу трактирщик поднял голову — а это что? Каторга?
— Ну да, Каторга. В одиннадцать закрылась, Ванька прибыль подсчитывает. Скажи-ка, ты, который из будущего, про меня у вас помнят?
— Еще бы не помнить — важно сказал Дед. — Москву и москвичи я сам читал. И про Хитровку тоже. Сюда сейчас экскурсии ходят толпами. Вот утереть бы нос Абакумову — не было Каторги, не было, хорош народ кошмарить…
— Ладно… куплю я тебе выпить, а ты меня небылицами потчевать будешь. В сарае говоришь? В мертвецкой? Был я там. Чихал. Но тебя не видел.
— Купи выпить, родной — молитвенно сложил руки Дед — иначе трезвый да похмельный с ума сойду…
Газетчик посмотрел на Деда с сомнением — но рваные джинсы, майка, очки и пластиковые тапочки оказались весьма весомым доводом. К двери Гиляй возвращаться не стал. Наклонился, постучал в стекло и гаркнул.
— Вань, забыл, дай мне с собой два смирнова, сельтерской и яиц на закуску.
Трактирщик посмотрел в окно, на лице отразилось некое напряжение — потом он кивнул и через пару минут босоногий мальчишка с бумажным пакетом пробежал к двери. Метнулся к Гиляю, сунул ему пакет, шмыгнул носом и протянул грязную пятерню. Тот кинул ему туда монетку. Мальчишка достал из-за уха папиросу, прикурил, осмотрел Деда и сказал басом.
— Где?
— Что — где?
— Где цирк стоит?
— Иди себе… цирк. Это из будущего засланец.
— Брешешь?
— Не брешу. Иди себе, а влетит по первое число от Ваньки.
— Погоди — Деду стало вдруг до жути интересно, что курили сто лет назад — давай меняться. Я тебе вот эту пачку, а ты мне свои папиросы.
— Чудной барин — усмехнулся парень и вынул из кармана надломленную папиросу. Дед выдал ему взамен пачку с летящим синим орлом. Пацан покрутил ее в руках, циркнул длинным плевком и пошел, пару раз все-таки глянув через плечо на чудного оборванца.
Дед поежился — Хитровская площадь столетней давности была не такая уютная, как в двадцать первом веке. Резко пахло конским навозом, тухлятиной сырым деревом и какой-то неописуемой снедью. Приземистые дома прятались во мраке, шипящий фонарь освещал льнущий к нему туман синеватым неярким светом. Из этого туман иногда вываливались люди в таком отрепье, что Дед при всем своем воспаленном поэтическом воображении даже представить не мог. Один человек двинулся было в их сторону с конкретной, судя по всему, целью, но Гиляровский гаркнул — куда прешь, каторга, не видишь, кто стоит? — и тот молча исчез.
— Вот, а тебя бы уже раздевали… хотя вряд ли на Мудром рынке такая одежа спрос бы имела. Разве что, правда, в цирке. Ну что? Пошли, потомок? Расскажешь, как там у вас что в будущем?
Когда они двинулись обратно все в ту же подворотню, Дед, протрезвевший от страха, с обостренным вниманием видел то, чего не заметил раньше. Груду досок у стены, скособоченный сарайчик, какую-то тачку на двух тележных колесах. И — вдруг осознал он с ужасом — четыре светлых гроба, стоймя прислоненных возле открытой двери.
— Ты чего шарахнулся? Завтра праздник, в каждой ночлежке будут опившиеся. Вот гроба заранее и готовят. На всех на хватит, понятно, но хоть несколько человек как люди будут похоронены. Тут уж как кому повезет.
— Вы об этом не писал — сдерживаясь, чтобы не лязгать зубами, ответил Дед.
— А я много о чем не написал. Входи, что ли.
Дед понял, что внутри кирпичный сарай, почти год служащий ему домом, тоже изменился. Слева виднелся край просторных нар и торчали босые ноги с кривыми пальцами. Свет с трудом пробивался через закопченное стекло керосинки. Стол, за которым по-прежнему спал Тим, обзавелся гнутыми ножками и — под столешницей — прямоугольными дырами из-под ящиков.
Около всклокоченной лысины главного редактора валялся объеденный огурец и ломоть ноздреватого хлеба.
— Тимофей!!! — закричал Дед, тряся мягкие, как студень, плечи Бархатова — смотри, кто к нам пить пришел!! Это сам Гиляровский!!!
Бархатов трудно поднял голову, попытался разлепить глазки, но уронил ее с пустым стуком.
— Ну и рожа у твоего Бархатова… Пастухов поприличнее будет. А чего он главный редактор?
— Газеты Литераторов.
— А. Не знаю. Ну давай, потомок, выпьем а потом расскажешь, как у вас там, в грядущем.
Выпили. Каторжная «Смирновка» провалилась в пищевод с трудом.
— Плохо у нас. Дышать нечем.
— Лошади все засрали? — с пониманием уточнил Гиляровский. — Тут тоже у каждого дома пять дворников, но не справляются.
— Машины.
— Машины? Да не смеши. У нас десять машин на всю Москву.
— Миллионов пять примерно — занизил цифру автомобилей Дед. — И все воняют.
— Пять миллионов? Да быть не может. А что, ты говоришь, ты читал?
— Книгу вашу. Называется «Москва и Москвичи»
— Нет у меня такой книги.
— Давай еще по одной. За книгу. Я говорю — будет. Я ее читал. Ее многие читали. Вот сюда — на Хитров рынок — людей ходит чуть меньше, чем в Кремль. Но это будет, извините, в две тысячи семнадцатом году.
Гиляровский молчал. И это было понятно.
— Ну, допустим. Ты оттуда, чудило. Ну и какой она будет? Что из старины сохранится?
Спросил он, наливая еще водки. Тут только Дед обратил внимание, что пьют они из граненых штофов на коротких ножках.
— Много — сипло от перехваченного горла ответил Дед — это вот все… Кремль, понятно. Исторический, торговые ряды. Английский клуб. Дом Герцена. Кстати — Шиповская крепость достоит до семидесятых годов двадцатого века. Потом снесут. Всю Китай-городскую стену снесут, Страстной монастырь полностью, церквей больше половины уничтожат. Храм Христа взорвут. Но потом восстановят. Пашков дом сохранится, старый университет тоже. Елисеевский…
— Какой еще Елисеевский?
— А, не открыли еще… какой год-то нынче?
— Восемьдесят седьмой.
— Тим!!! — заорал, выпучив глаза, Дед. Спьяну его швыряло от равнодушия к панике — Тим, проснись!!! Мы в позапрошлый век перенеслись!!! Мы можем с Чеховым бухнуть!!! С Кувшинниковым тоже!!! С Левитаном!!!! С Буниным!! С Брюсовым!!! С Горьким!!!! Со Станиславским!!!! Мы можем бухать с ними, когда они Художественный театр с похмелья придумают! Не спи!!
Вне себя от возбуждения, Дед без всякого уважения поднял голову Тима за волосы и пару раз хлестнул по дряблым щекам.
— Гиляровский — вот он, Гиляровский!!!! Во он, живой!! Его потрогать можно!!
— Какая-то морда у твоего главного редактора мерзкая… — прищурившись, всматривался в Тима Гиляровский — ему бы тут квартиру ночлежную содержать, с такой то рожей. Ты уверен, что это редактор? Может просто съемщик загулял?
— Нет, мамой клянусь. Это главный редактор Газеты Литераторов. Он Пусева оттуда вышвырнул, хороший человек.
Тут произошло чудо — голова Тима, поддерживаемая за власы богатырской рукой короля репортеров, открыла глаза и шепеляво сказала.
— Да, у Пусева никакой сбуро… срубро… бусро… субродинарции…
Потом губы расплылись в бессмысленной и блаженной улыбке, а рука стала шарить в воздухе. Дед понял намек и быстро клюнул ее носом и ртом. Гиляровский от неожиданности отпустил волосы, и голова Тима опять издала пустой деревянный звук.
— Ты что, старик? — удивленно спросил Гиляровский — ты ему руку поцеловал?
— И что? — задиристо, хоть и неуверенно, ответил Дед — у нас, современных писателей, традиция такая — хочешь не хочешь, а целуй руку. Чаще даже задницу. Что поделать. А за то, что он Пусева из литературы выкинул, ему можно и жопу поцеловать.
— Кто такой Пусев? — задал Гиляровский традиционный уже вопрос и получил традиционный уже ответ.
— Высокомерный и отвратительный графоман. Называет себя поэтом, а сам ни разу не поэт.
— У него книжка есть? Где его почитать?
Дальше Гиляровский, на которого встреча с потомком произвела неизгладимое впечатление, увидел нечто удивительное — всклокоченный старик достал коробочку, которая ярко засветилась, начал тыкать в нее пальцем — а на светящимся квадрате появлялись и исчезали картинки.
— Черт — бормотал Дед — сети тут нет… откуда тут сеть двести лет назад… что ж это… а, в кэше посмотрим… ну хоть вот. Вот!!! Как раз про Гиляя. Даже вас обкакать сумел. Читайте.
Гиляровский взял телефон осторожно, как раскаленное железо.
— Если будет очень плохо… то, топя печаль в вине… перебей-ка, друг… Балдоха… Балдоха? — становую жилу мне. Ого. В портерной мы сядем чинной, из окна… на площадь вид. Ты мужчина, я мужчина, я писатель, ты бандит… да уж, бандит. Так… мелкий текст. Какие-то И у вас дурацкие. И ятей нет. Как вы пишете? Ты живешь совсем не сладко… фартом брошена блесна… блесна… я… даю тебе десятку и еще отрез… отрез сукна. А захочешь дам я лишку только… только делай, не виляй. Про тебя напишет в книжке… в книжке… тот кабан… да-да… Гиляй? Гиляй. Хех, Гиляй. Кабан, значит… ну да, кабан, что уж тут. День летит, минуты длинны, не скажу что в этот год попадешь ты с Сахалина… С Сахалина, значит… попадется значит… прямо в твердый переплет. Что за переплет? Что-то шумно стало, слышишь… беготня и суета… каторга сигает с крыши… где-то хлопнули кота… наведя на стойку глянец… зырит Ванька Кулаков… действуй рыжий Хитрованец… и бесшумно и легко…
— Ну? — торжествующе вскричал, дождавшись окончания чтения, Дед — графоман же?
— Где он? — мрачно спросил Гиляровский — почему не он тут, а ты? Я с ним выпить хочу. Заодно с Болдохой познакомлю.
— Так графоман же?
— Поэт. А что это за коробочка?
— А… — потух Дед — Это смартфон.
— Смар-фон?
— Ну да. Телефон. И интернет.
Гиляровский, посопев, позыркав из-под бровей, попросил.
— Поясни.
— Господи — разозлился Дед — что тут пояснять-то? Носишь его с собой и если хочешь — разговариваешь с кем хочешь. Ну, с тем у кого тоже такая коробочка есть.
— С соседним домом можно поговорить?
— С соседним миром можно.
— И здесь тоже?
— Нет, в прошлом нет сети. Сеть — продолжил Дед, увидев недоуменный взгляд Гиляровского — это куча информации, которую можно получить вот в него. Бесплатно обычно. Любая информация.
— Вроде газет и книг?
— И газеты и книги, и фотографии, и кино. Все здесь. А так же кино…
Дед замер. Идея, пришедшая ему в пьяную голову, была проста и гениальна. Он навел камеру на Гиляровского — бородатый мужик с высоким лбом и интеллигентной бородкой, золотой цепью с брелоками и хмельной удалью в глазах — и нажал запись. Замигал красный кружок, освещение выхватило не только Гиляровского, но и блестящую лысину Тима. Гиляровский поднял ладонь и проворчал
— Хватит слепить… — после чего телефон пискнул и погас.
— Ну что за черт — обиделся Дед — в кои-то веки с Гиляровским бухаю…
— Вы говорите — бухаю?
— Пьем водку, значит… кстати. А не трахнуть ли нам по рюмашке?
Но Гиляровский не стал продолжать знаменитую фразу из фильма, он молча наполнил штофы и, пристально всмотревшись в Деда, хмыкнул.
— Ничего не понимаю. Вроде хрен как хрен. Стрюк как стрюк. Так что у нас впереди, говоришь?
— О — улыбался закосевший Дед — впереди много чего. Сначала будет первая мировая война. Потом буржуев сковырнут. Потом наши всех победят. Начнут жить, начнется Вторая мировая. Наши всех победят. Начнут жить. Строить социализм. Начнут жить. Тут грянет перестройка — считай, хуже войны. И все вернутся опять к буржуазному строю. Кто-то живет, большинство — нет. Народ опять в заднице.
— А тут что? Опять ночлежки? — Гиляровский обвел рукой сарай, но было ясно, что он имеет в виду всю площадь.
— Не, дядя Гиляй — можно я так тебя звать буду, можно? Ну, можно? Тут будут сидеть какие-то странные конторы. А на втором этаже… слушай, дядя Гиляй… слушай… ты же друг Чехова? Устрой мне с ним бухнуть? А?
— С Антошей?
— А с Антошей… Антошка, Антошка… пошли копать картошку…
— Чего?
— Детская песенка — улыбался Дед — дай я тебя поцелую… устроишь с Антошкой бухнуть? Я всем расскажу — бухнул, мол, с Антошкой. Каким? Да Чеховым.
— Не знаю, не знаю. Мужичок ты забавный, но что-то я тебе не верю. Ты где ночевать-то будешь? На площадь не ходи, там тебя быстро ограбят.
— А я тут, у себя спать буду — бодро ответил Дед, ничуть не сомневаясь, что именно так оно и будет.
— С мертвяками?
Тут Гиляровский взял лампу со стола, и ее качающийся свет выхватил несколько голых, прикрытых рогожами тел. Дед заорал и грохнулся в обморок.
Дед пошевелился, не зная, жив он или мертв. В затылок упиралось что-то твердое. Поведя глазами и сморщившись от взметнувшейся боли, Дед увидел пластиковый пакет из пятерочки и вздохнул облегченно — надо же, все в порядке, присниться же спьяну такой бред. Гиляровский, Каторга… надо вострить отсюда лыжи и чем быстрее, тем лучше.
Бархатов спал, растекшись щекой по столешнице. От дряблых губ расползлась прозрачная лужица. От скулы к безвольному подбородку расползлась щетина, осыпанная, как солью, сединой.
Дед осторожно потряс толстое плечо. После второй встряски, посильнее, Тим поднял голову и после мутного размышления откинулся на спинку жалобно заскрипевшего стула. После чего он опять опустил веки, но рука его стала описывать в воздухе какие-то круги. Дед, уже знающий, что нужно, незамедлительно ткнулся в нее колючим подбородком.
— Да не надо, сколько можно — брезгливо дернулся Тим — Выпить мне дай. Или хотя бы попить.
Тяжело на седьмом десятке изображать молодую прыть — Деду показалось, что его суставы оглушительно заскрипели, когда он вставал на четыре кости и выпрямлялся.
Стол представлял собой странную картину — кроме вчерашнего натюрморта, разодранных пластиковых упаковок, мерзких одноразовых стаканчиков и пустых бутылок появились еще вещи. Два граненых штофа мутного стекла и бутылка с коричневой грязью на горлышке. Бутылка была полна. Вторая такая же лежала на боку, и из нее нельзя было вытрясти ни капли.
У Деда похолодели пальцы, но он быстро нашел выход — нажрался вчера до беспамятства и не помнит, как сбегал за добавкой. Он наполнил стаканы, очистил от скорлупы невесть откуда взявшееся мятое яйцо, разрезал его на две половинки и сунул штоф в руку умирающего начальника.
— Ну, будем… за нас с вами…
Тим никак не среагировал. Он залпом опрокинул водку и протянул руку, куда тут же легла половинка яйца.
— Где ты это дерьмо взял? Сивухой так и шибает.
Дед торопливо заглотил свою порцию. Водка, в самом деле, была по вкусу ближе к самогону. Зато яйцо за века на изменилось — яйцо как яйцо.
Треснув себя по затылке — понял, что думает о ночном кошмаре так, как будто он существовал в реальности — Дед подобострастно уточнил
— Ну как, полегчало.
И без вопроса было видно, что Тиму полегчало — лицо порозвело и пустые, как у утопленника, глаза обрели мысль.
— Так — сказал Тимофей, оглядывая кирпичные стены и низкий потолок сарая — где это я? Что это со мной? А ты кто такой?
— Не извольте беспокоиться, вы на Хитровской площади. А я тут кем-то вроде дворника. Я Дед Тип-Топ, вы меня за ножку изволили с дубка стаскивать.
— Не стаскивал я тебя — нахмурился Тим, вспоминая — да, действительно, этот сумасшедший сидел на дубе возле редакции, а он сам, тогда заместитель главного и начальник отдела, вызывал на него ментов.
— Да, вы вызывать ментов-с изволили, они меня и стаскивали.
— Ментов-с? — удивился Бархатов.
— Ментов-с — подтвердил Дед. Потом вдруг хитровский самогон сыграл с ним злую шутку — он рухнул перед Тимом на колени и, прижав к своему горячему лбу руку редактора, заголосил.
— Не вели казнить, надежа, вели слово молвить… нет больше никакой силушки на Хитровом рынке обитать, то каторга ограбит, то Гиляровский мерещиться, то мертвяки по стенам… по нарам… пальцы синие… возьми меня к себе в редакцию, хоть скрепки гнуть… постели коврик у стола, тряпочку у двери…
— Да погоди ты — не без труда стряхнул с руки Деда Тим — что ты заблажил на всю Иваноскую… что ты можешь? Ну, кроме того что Пусева ненавидишь?
— Все могу — с готовностью ответил Дед — на гармошке играть, гвозди гнуть, пальцы топырить, кашу из топора, компот из кнопок, петь в женском хоре, бить татуировки, лазить за кокосами…
— Писать умеешь?
Дед с готовностью продекламировал
— Кто тут тошен, кто тут гнусен,
Кто не кандидат наук?
Это Пусев, это Пусев,
Отвратительный паук.
— У тебя кроме Пусева что-нибудь в голове вообще есть?
Бархатов смотрел на Деда угрюмо и тяжело, и тот понял, что нужно сделать. Тим оценил граненую рюмку, которая, как по волшебству, оказалась в его руке в самый нужный момент.
— Кое-что есть… ладно, Дед. Сделаем так — раз уж тебе тут жить так плохо, так невмоготу, я тебя возьму к себе. Есть в редакции уголок, там будешь жить. Платить не буду, работать будешь за жилье. Ну и фамилию свою на страницах газеты увидишь. Это для начала. Потом поглядим, на что ты годен.
И в этот ответственный момент, поймав мимолетный взгляд Тима, Дед повел себя так, как нужно было — с пьяным благодарственным всхлипом он схватил руку Тимофея Бархатова, главного редактора Газеты Литераторов, и покрыл ее слюнявыми поцелуями и оросил благодарственными слезами.
Бархатов сидел, слегка перекосившись, и не отнимал руку, напоминая уставшую проститутку под клиентом — и противно, и надо. Ему нужен был верный человек для грязных дел. Нет, конечно, не для воровства или убийства — а для подметных писем, клеветнических статей и прочего оружия современного интеллигента. Свою фамилию, и так очень широко известную в среде графоманов, он по понятным причинам светить не хотел. Графоманы — да черт бы с ними, это неизбежное зло, только такие дураки, как Пусев, будут серьезно с ними бороться. Это все равно что бодаться с бараном — только лоб расшибешь и сотрясение мозга заработаешь. С бараном не нужно бодаться. Его нужно стричь и потом зарезать и оценить не его бараний лоб, а мясо в виде шашлыка. Пусев этого не понял, потому всю жизнь плетется в арьергарде. Тим- понял. Потому и на коне.
Вместе со вторым шкаликом тошнотного пойла отступало мертвящее похмелье и возвращалась жизнь. Тим, собравшись с духом, отдернул руку — а приятно, черт возьми, этакое искренне проявление народной любви!!! — и попытался встать. Попытался — потому что сел, как подрубленный, и уставился на Деда с неописуемым выражением гнева, страха, брезгливости, непонимания и возмущения. Ниже пояса — что до времени скрывали пиджак и рубаха — он был наг.
О, если бы случайный режиссер смог запечатлеть эту сцену — ни один, даже самый гениальный актер не смог бы передать возникшее в воздухе напряжение. Деда, который присел с растопыренными руками да так и остался, с отвисшей челюстью и вытаращенными глазами, Тима, который натягивал на рыхлые бедра в пятнах черных волос полы пиджака и рубахи.
— Это что? Это что? Это кто? Это как? Это что? Это кто? Это как? — шипел Тим, бросаясь от одной позорной догадки в другую, то страшно багровея преддверием апоплексического удара, то бледнея.
— Не извольте беспокоиться… все в лучшем виде сделаем… все сейчас будет… примите для успокоение нервной натуры… — шарахался перепуганной курицей Дед и не знал, что делать.
— Какая, сука, нервная натура? — отвечал Тим, оскалив зубы — где мои штаны?? А почему трусов, сука, нет? Ты куда, сука, трусы мои дела?
Дед крутил головой и вдруг с криком — О! — метнулся к стене. Вернувшись, показал Тиму какие-то непонятные тряпки.
— Ваше? — с надеждой спросил он. Тим завыл раненым зверем. Потом приказал.
— Покажи.
Дед развернул тряпье — мешковатые штаны были украшены заплатами разных цветов, которые, впрочем, имели один оттенок из-за грязи. Застегивались они на две пуговицы с боков, грубая ткань буквально расползалась под пальцами. Кроме штанов, дед нашел пару ботинок с накладывающимся на подъеме верхом, потрескавшимся лаком и гвоздями торчащими в отошедшей подошве. Тим недоуменно рассматривал вещи издалека, запретив даже приближаться к себе — и, понятно, надевать их наотрез отказался. Дед же, поднеся штаны поближе к лицу, вдруг исказился и отшвырнул их подальше, начав яростно что-то стряхивать с себя.
После бурных, но совершенно неприличных выяснений, куда делись вещи с начальственного низа, после того, как Дед едва ли не на коленях, потрясая воздетыми к небу руками, доказал свою невиновность, было принято решение.
Дед был послан за добавкой — пойло из стоящей на столе бутылки Тим пить наотрез отказался, подозревая, что его специально отравили. Так же Дед обещал принести какие-нибудь штаны.
Рубаху Тим застегнул вокруг пояса, соорудив подобие юбки, пиджаком же прикрыл рыхлое мохнатое тело. Почувствовав себя в таком виде более-менее уверенно, он принялся изучать обстановку на предмет улик. Была найдена раздавленная папироса «Заря» из желтоватой бумаги и набитая табаком, больше походившим на махорку. На штанах, как он ни ворошил их палочкой, никакой маркировки не нашлось. От ботинок же шел такой густой аромат, что он отфутболил их подальше в пространство сарая.
А вот бутылки Тима заинтересовали. Что-то вы них было несовременное. То ли плотная бумага этикетки, то ли мутноватое стекло, то ли сургуч, оплавивший горлышко. Что это подделка, Тимофей ни на секунду не сомневался — оставался вопрос — кому она нужна, такая подделка? Кому понадобилось ночью продавать бутылки в сургуче, с датой на этикетке — 1887 год? Для пьяниц, кишевших ночью возле метро — все-таки память места — страшная вещь — вполне хватило бы паленки в самой обычной таре. Такую водку могли бы продавать в ресторане, заломив за антураж тройную цену, но очень сомнительно, что Дед пошел бы ночью в ресторан — когда за углом узкоглазые торговцы беляшами продают обычную водку кому угодно.
А главное — кто, да и зачем стащил с него штаны вместе с трусами? И что было дальше? Тим елозил по табуретке, прислушиваясь к ощущениям и пытаясь понять, случилось позорное или не случилось? От страха он то ощущал остаточную боль, то ничего не ощущал.
Но один вывод из этого происшествия следовал несомненный — Деда селить в редакции нельзя. Пользоваться его услугами — это сколько угодно, а вот разрешать жить рядом с собой — это уже чересчур
Тим огляделся. Путешествие в народ закончилось тем, что он попал в непонятное, и следовало как можно быстрее вернуться к привычной жизни. Как только Дед принесет штаны…
Мысль ударила его в лоб и оглушила, как быка кувалдой — в брюках, именно в брюках он хранил бумажник и телефон. Тупенький, простенький кнопочные телефон — но именно в нем все номера, в нем вся жизнь. Конечно, номера он восстановит — но в бумажнике банковские карты, которыми подлецы вполне могут воспользоваться. Тимофей Бархатов, главный редактор Газеты Литераторов, находящийся на пике своей карьеры и своего могущества — сидит в сарае на Хитровом рынке, прикрыв срам рубахой, без денег, без карт, без телефона. Он сидит голый и ничтожный и ждет, когда сумасшедший старик притащит ему хоть что-нибудь.
Тим прошелся по сараю. Что-то в нем было недоброе, что-то такое, отчего хотелось уйти. Он выглянул из двери. Там стояла толпа экскурсантов и дородная тетка с усиками над верхней губой, в кофте, которую растягивали валики жира, джинсах и стоптанных набок туфлях вещала что-то про скелет в стене. Она повернулась на скрип двери и без всякий заминки продолжила.
— Обратите внимание, что по прошествии двухсот лет Хитров рынок продолжает служить прибежищем разнообразного антисоциального элемента, яркого представителя которого вы сможете увидеть, если посмотрите по направлению моей руки. Обратили внимание? Надеюсь, эта весьма живописная маргинальная личность не будет против нескольких фотографий, а вы не откажете ему в маленьком вознаграждении за это.
— Триста рублей — неожиданно для себя тонким голоском заявил Тим.
— Собираем экскурсоводу — тут же влезла тетка. Зашуршали рубли. Замигали вспышки телефонов. Тим стоял, не понимая, что с ним происходит.
Тетка с усиками подошла и доверительно сообщила.
— Превосходно. На всей Хитровке не найти ни одного бомжа. Вот ваш гонорар. Себе возьму четверть, за этих дураков. В пять еще приведу, вы уж будьте на месте. И можете как-то разнообразить внешность. Хотя — она скептически оглядела его — и так хорошо. Рубашке вместо штанов… лихо. Мерси.
В руке Тима оказалась нетолстая пачка мелких банкнот. Он повернулся, чтобы скрыться в своем сарае — и экскурсанты, стервятники, успели снять мелькнувший в разрезе рубахи жирный зад главреда.
Сам же Бархатов вернулся за стол взял странную бутылку и, поколебавшись несколько секунд, стукнул сургучом об стол. Это было падение, это было позор — но и постоянный заработок тоже. Если, допустим, под пиджак одеть вот эти страшные штаны… это будет лучше или хуже? Или под рубаху шкеры? Не бриться, отпустить космы вокруг лысины. Для сущей верности можно перед группами полоскать рот водкой. Хотя — зачем полоскать? Можно и выпить. Кто мешает выпить.
Он выпил без закуски, опять удивившись странному вкусу и долго рассматривал штоф толстого грубоватого стекла. И емкость вот странная… так как лучше — босиком в штанах или в рубахе над шкерами?
Потом хлопнул себя по лбу и громко выругался. Он!!! Он!!! Он!!! Главный редактор флагмана литературного процесса!! Который почти уже нашел подход к самой Шинелевой!! Она его, конечно, еще не подпустила еще к заветному писательскому месту, но до колен он уже в верноподданническом порыве уже дополз!!!! Он, гений, за которым блеющим стадом бегают графоманы, жаждущие милости от его скупой начальственной руки!!! Он сидит тут — голый зад холодит пластиковая табуретка, по босым ногам несет скознячком, зато в желудке тепло и в голове мутно. Да пошла она, эта Шинелева со своим Телушкиным и Наляпиным!!! Он пересчитал деньги. Вышло полторы тысячи. За три минуты. Это круче, чем редакторство. Даже круче, чем наркотики. За дверью раздались голоса. Тим широко распахнул дверь, икнул, звучно поскреб грудь и заявил.
— Ну че, злая рота, кто хочет с настоящим хитрованцем сфотаться — бабло на бочку, пятьсот рублей снимок.
Когда Дед вернулся — а шел он к подворотне, честя себя на чем свет стоит, потому что купил яркие, красно-зеленые, кричащих кислотных цветов женские леггинсы — то увидел странную картину.
Тим был пьян, как настоящий хитрованец. По столу были небрежно рассыпаны сотенные купюры. Правда, никакой новой выпивки или снеди не наблюдалось — Тим выпил то, что передало им прошлое, и теперь спал сном праведника, похрюкивая и похрапывая.
Дед уселся и пригорюнился, рассматривая тропическую радугу, вспыхнувшую вдруг в сарае — не, не наденет Тим такое позорище. Не наденет — вдруг зло решил он — будет рубахой зад прикрывать.
Тимофей, само собой, женское сверкающее непотребство использовать не стал. Пояснив, однако, что дело не в брезгливости, кто их тут видит — а всего лишь в ра-ци-о-на-ль-ности. Пока бабло прет — поучал он Деда, подняв пухлый палец — надо этим пользоваться. Вот накоплю на… хрен его знает, на что я коплю, давай выпьем — и вернемся тянуть редакторскую лямку.
Но зато с рубахой они нашли прекрасный ход, натянув рукава на ноги. Сама рубаха висела подобно вымени, но вкупе с пиджаком создавала такой ансамбль, что желающие сделать снимок становились в очередь.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.