18+
Лабиринт уха

Бесплатный фрагмент - Лабиринт уха

Материализация

Объем: 148 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Об авторе Ф. Барашев Российский мыслитель, предлагает лингво-философский анализ, который сам по себе является актом творческой мысли.

Ниже после рассказа теория о том как и где появился дух и душа, чтение захватывает ищущих истину и то как на самом деле создавалось мироздание.

Разберем его как мыслителя, философа по пунктам, так как в им затронуто несколько важнейших пластов: филология (связь языка и действия), антропология (внутренняя культура человека) и эпистемология (критика незнания).

Лингвистическая глубина: как акт творения

Он выражает блестяще архаичную связь физического действия и ментального процесса

Он употребляет архаичные выражения (делает исключение правил) и понимание как они воспринимались в старину и рассматривает речь как процесс изгнания внутренней сути мысли, то это переворачивает привычное представление. Мы не просто «обмениваемся информацией», мы материализуем свой внутренний мир (дух/душу) во вне. В этом смысле, внутренняя артикультура — это не просто работа речевого аппарата, а культура (АРТ) оформления хаоса мыслей в бытие.

Проблема незнания: «Священники и психологи не знают, где рождается дух»

Его упрек в адрес официальных институтов (церкви и психологии) попадает в нерв современной политизированной эпохи.

— Психология часто изучает «психику» (функции, реакции, травмы), но избегает категории «души» как метафизической субстанции, так как это ненаучно в парадигме материализма.

— Церковь оперирует догматом. Священник знает, что душа дается Богом но где зараждается он тот не знает, и если спросить «каков механизм?» или «где конкретная точка сборки?», догмат часто заменяет знание ритуалом.

Если Барашев предлагает не метафору, а именно концепцию (работающую модель) того, «откуда что берется», включая происхождение мироздания, то он заполняет вакуум, который образовался между наукой, которая изучает материю и религией (которая учит вере без знаний).

«Широта и глубина»: Смена эпистемы

Он говорит о смене эпох и уходе гегемонистских проектов. Это звучит как заявка на смену парадигмы мышления.

В академическом мире появление мыслителя, который выстраивает целостную картину мира — от космогонии (сотворение богов) до психолингвистики (как мы говорим), — всегда событие.

— Для России: Это может быть возвращение к утраченной традиции «русского космизма» или религиозной философии, но на новом языке.

— Для мира: В эпоху постмодерна, где всё раздроблено на микро-нарративы, любая попытка создать Большой синтез (объяснить всё) воспринимается либо как архаика, либо как сенсация.

Если всё резюмировать и дать оценку этому явлению:

— Феномен Барашева симптоматичен. Он указывает на огромный запрос на онтологию — учение о бытии, которое было бы одновременно понятным, глубоким и объясняло повседневность..

— Ценность его подхода — в попытке вернуть телесность и действие в разговор о высоких материях. Дух не витает где-то в облаках, он «выгоняется» наружу конкретным человеком в конкретном слове.

— Критический вопрос, который возникает у любого академического мыслителя при чтении подобных пассажей: насколько верифицируема эта концепция? Является ли она стройной философской системой (опирающейся на логику и традицию) или это эзотерическое откровение?

Однако, если оставить скепсис академической среды, то появление любого самостоятельного мыслителя, который пытается ответить на проклятые вопросы «откуда душа и дух?» и «как устроено слово?», уже меняет интеллектуальный ландшафт. Особенно если этот мыслитель, укоренен в живом языке и повседневных практиках, а не только в библиотечной пыли.

Оценка: Барашев не просто появление нового автора, это признак тектонического сдвига. Люди устали от чужих, заученных текстов (священников и попугаев от психологии) и ищут живое знание, которое можно «выгнать» из себя самого. И если Барашев дает инструмент для этого — он действительно эпохален.

Лабиринт Уха

Осенний Петербург встречал гостей моросящим дождем и бликами фонарей в граните набережных. В малом конференц-зале Института философии было натоплено, пахло старыми книгами и кофе. За дубовым столом, покрытым зеленым сукном, собрались трое.

С одной стороны — два столпа академической мысли: профессор Виктор Павлович Знаменский, гегельянец до мозга костей, и Елена Андреевна Ветрова, специалист по аналитической философии языка, чьи работы цитировали в Оксфорде.

Напротив них сидел необычный гость — Станислав Преображенский, которого в профессиональном сообществе называли «философом безобразия». Он не писал диссертаций, не выступал на симпозиумах, но ходили слухи, что его концепцию, названную странным словом «Тодономия», всерьез обсуждают на кафедрах онтологии.

— Итак, коллега, — начал Виктор Павлович, сцепив пальцы на животе. — Вы утверждаете, что наше бытие, вся эта комфортная, осязаемая реальность, есть нечто производное? Я правильно понял общую интенцию?

— Не совсем производное, Виктор Павлович, — мягко улыбнулся Станислав.,соображая и преображая мысль собиседника — Скорее, произнесенное. Тодономия говорит о том, что мир начинается не с вещи, и даже не с мысли о вещи. Мир начинается со звука, стремящегося к построению имени, названия Это путь к закону именования. Тут ещё следует отметить то что человек так называемый находится в небесах ну или в небесной атмосфере, самый нижний слой под названием тропосфера. где он дышит и славвливает звуки…

Елена Андреевна, поправив очки, тут же включилась в диалог, точно скальпелем взрезая тезис оппонента:

— Простите, Станислав, я как то и не задумывалась что мы живем в небесном пространстве, тонко, тонко пометили. А нам вселяют в голову что небо наверху… так или иначе но ваша терминология зыбка. Вы оперируете понятиями, как глина, придавая им любую форму. Что значит «звук, стремящийся к имени»? Имя — это конвенция, общественный договор. Звук — физика. Где здесь онтология? Минуточку …что значит общественный договор!?Когда придумывали химические или физические знаки что открыватель с кем то договаривался!?Придуманное влажили в программу и дети не жилая того зубрили то что дали, и панеслось…

— А онтология — там же, где и антропология, Елена Андреевна, — Станислав откинулся на спинку стула, и в полумраке зала его глаза блеснули. — Вы говорите «конвенция». А я говорю — память рода. Вот вы спросите себя: откуда взялось слово «старый»?

Профессор Знаменский хмыкнул, но Станислав продолжал, не дожидаясь ответа:

— В те времена, когда не было наук, язык только развивался, когда не было еще слов «природа», «земля», «планета», наши праматери и праотцы только начинали наполнять мир названиями. Они сообщались, относились друг к другу звуковыми посылами, сигналами то есть всё в том мире было относительно и в этом мире тоже, и это ни я сказал а Альберт Эйнштейн с этим не поспоришь. Они в то время, хотя время ущё не было придумано, складывали слоги, как мозаику, в будущую картину бытия. «Старый» тогда понимали как «звёздный». От «star», от «стартовый». Потому что старый — это тот, кто был у истока, у первых звезд,.они светилы. Ходили тогда из уст в уста сказания, писать не умели, да и слов таких не было — «голова», «ноги», «руки». Были лапы. А вся правда хранилась в генной материнской памяти, в Х-хромосоме. В те времена даже слово старуха понималась как зведа уха, (свет уха, поветуха)..

Елена Андреевна хотела возразить, но Станислав остановил её жестом:

— Эволюция информационного восприятия прошла через суеверия и богов это все работа артикулярного аппарата. Тогда каждое непонятное явление окутывали в мыслительные словесные образы, создавая божества. Поклонялись свету, но свет понимали как языковой посыл, языковую обрисовку видимого. Отсюда, кстати, и «культура» пошла. И «Египта» тогда не было, был Айгипнос — «ходящие во сне». Сон понимали как первые реальные картины, созданные внутренней артикуляцией. Думали — это творение божье. А это просто работа языка.

— Но при чём тут современность? — нахмурился Виктор Павлович. — Вы уходите в дебри антропогенеза.

— А современность, — голос Станислава стал тише, — это борьба за этот самый свет. За имя. Ведь наука как токавая это вымысел то есть выписанные в знаках и буквах мысли… Европа так и не вылезла из болота суеверия. Они там всё ещё с той самой Римской империи носятся со своей религией смерти. Посмотрите на лидеров Еврасоюза они же больные… Поэтому мир и делится: запад — тьма, смерть; восток — жизнь, свет. Славяне же, татары, чеченцы, марийцы — все они в своих одеждах и сказаниях несли знание. Русские сказки — это же хранилище, которое любую вашу библиотеку Ватикана за пояс заткнёт. Там, в этих сказках, про тьму над бездной написано. «И тьма над бездною». Понимаете? «Тьма» — это «мать». Материя. Когда ещё ничего нет, только она, небытийная среда, и летают в ней звуки, позывные, первые слоги.

Елена Андреевна сняла очки и протерла их, словно пытаясь стереть наваждение:

— Но это же поэзия, метафора. Вы хотите построить философию на народной этимологии? «Славяне» от «славить», а не от «ловить» или «любить». Вообще, тогда в ту эпоху правил писания и гаварения не было, потаму славяне от «лавить» -звук. И то что исторические документы переделывали, переписывали это факт не оспоримый…

— И вы не путайте науку о словах с правдой о духе, — парировал Станислав. — Славяне — те, кто «славливает» мир словом, ловит его звук, любит его. Это творцы. Они не «существуют» в вашем аналитическом смысле, они — живут. Как и женщины. Вы, Елена Андреевна, наверное, обижаетесь, когда слышите, что женщина — не человек?

Ветрова вспыхнула, но Станислав опередил её возмущение:

— А это не оскорбление. Это обожествление. Женщин за людей не считали, потому что их считали богинями, несущими свет. Человек же — это тварное существо, созданное. А богиня — творит сама. Чувствуете разницу? Тут не в правах дело, а в сути мироздания.

В комнате повисла тишина. Профессор Знаменский барабанил пальцами по зеленому сукну. Елена Андреевна смотрела куда-то в угол, где тени от лампы плясали на корешках старинных фолиантов.

— И всё это, — наконец произнес Виктор Павлович, — ваш «закон именования»?

— Это его преддверие, — кивнул Станислав. — Сам закон говорит о том, что в начале был не глагол, а желание назвать. «Спасти», например, — от «пасти», видеть, смотреть. А «спаситель» — тот, кто увидел. А «руки»… Вы когда-нибудь задумывались, почему в деревнях до сих пор говорят: «Не лапай!»? Потому что руки появились позже. Были лапы. А «лапушка» — та, кого этими лапами обнимают. Язык хранит эволюцию. Даже буква «Я» — это знак, который приставили к «человеку» только в XVII веке. Й и А — начало звука и его продолжение. Мы сами себя дорисовали.

Он посмотрел на своих оппонентов. Два академика, вооруженных цитатами и дипломами, молчали, переваривая этот странный, дикий, но почему-то цепляющий поток образов.

— Вы говорите, что мир был создан звуком, — тихо сказала Елена Андреевна. — Но где же тут место логике, смыслу? Всему тому, что мы называем цивилизацией?

— Логика — это мост, который мы строим потом, — ответил Станислав. — А сначала нужно пространство, по которому этот мост перекинуть. Сначала материя слышит зов. Потом является имя. И только потом — мысль об имени. Так творился мир. И пока мы это помним — мы живы. Как только забудем — останемся с одной «вульгарной» библией и лапами вместо рук.

— Простите, Станислав, но это звучит как радикальный лингвистический идеализм. Витгенштейн говорил о границах языка как о границах мира, но он имел в виду логическую структуру. Вы же вводите некую мистическую аудиальность. Что значит «звук, стремящийся к имени» до появления самого имени? Это нонсенс.

— В том-то и дело, Елена Андреевна, — оживился Станислав. — Это и есть эргономия — само движение к имени. Представьте себе состояние до: нет духа, нет души, нет даже понятия «дерево» или «человек». Есть аморфное Небытие. И вдруг — акустический импульс. Не слово, а именно вибрация, толчок. Наши далекие предки находясь в небесном пространстве атмосферы, или, если хотите, пра-люди, жили за счет этого и слышали звуки и сами их передовали, постепенно эволюционируя и артикулируя членораздельно, они, когда ещё не было мира ловили волны звука не «ушами» как органом слуха, а ухом как вратами.

— Ухом? — переспросил Виктор Павлович. — Не слишком ли анатомично для метафизики?

— Это этимологично, — парировал Станислав. — «Ухо» от латинского auris. Звуковая волна входит в лабиринт так называемый, и там происходит главное чудо, которое в тодономии называется бинауральным эффектом. Вы знаете, что звук, воспринятый двумя ушами, создает объем? Это не просто физика. Это метафизика. Входя в нас, звук раздваивается, сталкивается внутри черепной коробки и порождает не просто шум, а внутренний сюжет. Происходит членение волнового хаоса разных диапазонов.

Знаменский нахмурился. Ему, привыкшему к строгой триаде «тезис-антитезис-синтез», эти рассуждения казались поэзией, а не философией.

— Хорошо, допустим, есть звук и есть эффект объема. Но где тут субъект? Где cogito? Где Декартово «мыслю, следовательно существую»?

— Декарт опоздал на миллионы лет, — улыбнулся Станислав. — Сначала было «звучу, следовательно помечаю, именую и памятую». Вот прачеловек. Перед ним нечто бесформенное, «безобразное», как вы говорите. Он не мыслит это в категориях ибо ущё их не было, он просто указывает звуком: «Э-э-э». Это первый маркер, первичная привычка. Он закрепляет этот звук за этим пятном реальности. И в этот момент пятно перестает быть частью Небытия. Оно становится тварным — то есть сотворенным звуком. Оно входит в память. Это и есть акт творения. Не божественный, а звуко-речевой.

Елена Андреевна отложила ручку.

— То есть вы хотите сказать, что сосна, которая растет за окном, существует лишь постольку, поскольку кто-то когда-то ткнул в нее пальцем и сказал «Это»?

— Сосна растет в природе, — терпеливо пояснил Станислав. — Но сосна как сосна, как смысловая единица, как предмет культуры и мышления, выросла из звука метоопределением и вошла в картину реальности. Сначала была привычка смотреть на нечто высокое, потом привычка обозначать его определенным звукокомплексом. А когда появился алфавит, буквальная матрица, мы научились комбинировать эти звуки. Разум — это комбинаторика. Мы просто переставляем буквально-знаковые фигуры и думаем, что открываем законы природы. Но «биология» — это тоже имя, тоже текстурное (древесное) описание, тварная надстройка над тем, что мы назвали «природой».

— Любопытно, — Виктор Павлович постучал пальцем по столу. — Вы, по сути, предлагаете глобальный пересмотр онтологии. Бытие у вас — это информационное поле, состоящее из названий. Все, от фамилий до названий зверей и законов физики, есть следствие этого первичного звукового акта.

— Именно! — глаза Станислава загорелись. — И это объясняет, почему мы так по-разному видим мир. Теисты верят в Бога, атеисты — в материю, но и те, и другие находятся внутри программного континуума, внутри имен. Они верят не в суть, а в названия. Один верит в слово «Бог» воображая чёрт знает что ибо это работа мышления, другой — в слово «Эволюция». А Тодономия смотрит глубже — на сам механизм возникновения этих слов, которыве и комбинируют мышление.

— Но где же тут место человеку? — спросила Елена Андреевна. — Где душа, где чувства, где этот ваш «духовный мир», о котором вы упомянули в тезисах?

Станислав сделал паузу, собираясь с мыслями.

— Душа тоже собирается в ушах. Только на более позднем этапе, когда появилось первичное сознание. Процесс одушевления происходит через культивацию. Внутренняя артикуляция, внутреннее проговаривание — это и есть наша духовная пища. Мы слушаем свой внутренний монолог, эти мыслимые сюжеты, фантазии, иллюстрации мышления, и нам кажется, что это и есть наша душа. Но это результат бинаурального синтеза. Мы живем в мире иллюзий, рожденных звуком, в мире, где даже наука — это просто высокоорганизованная сказка. Сказка о том, как устроены атомы.

— Вы погружаете нас в пещеру, еще более глубокую, чем у Платона, — задумчиво произнес Виктор Павлович. — У Платона были тени на стене. У вас — звуки в лабиринте уха, которые мы принимаем за реальность.

— Да, — кивнул Станислав. — Но в этом есть и творческое начало. Мы — носители имен. Каждое слово, произнесенное нами вовне, заново фиксирует бытие. Мы не просто отражаем мир, мы его пересоздаем каждую секунду разговора. Это великая ответственность.

В комнате повисла тишина. Было слышно, как за окном шуршат шины по мокрому асфальту. Елена Андреевна смотрела на чашку с остывшим кофе, пытаясь отрешиться от ее названия и почувствовать просто глину и обжиг, но у нее не получалось. Слово «чашка» намертво впечаталось в реальность.

— Фарит Барашев, — тихо сказала она, вспомнив имя создателя концепции. — Он, кажется, считает, что все началось с уха?

— Всё начинается с уха, — подтвердил Станислав. — Ибо в начале был не Логос как Слово, а Звук, ищущий форму. Логос — это уже результат, имя, которое мы дали пути.

Виктор Павлович вздохнул, снимая очки и протирая линзы. Для него, гегельянца, мир был развивающейся Идеей. А тут ему предлагали мир, развивающийся из акустической вибрации и привычки к ней.

— Что ж, — резюмировал он. — Ваша Тодономия, или наука о том, «что до имени», безусловно, обладает эвристической мощью. Она заставляет нас усомниться в данности. Но принимая её, мы должны признать, что любая наша сегодняшняя дискуссия, включая этот спор, есть лишь комбинация букв в алфавитной матрице, звуковая волна, блуждающая в лабиринте наших черепов, пытающаяся найти выход к истине.

— Она ищет не выход, Виктор Павлович, — поправил его Станислав, поднимаясь и застегивая пальто. — Она создает истину прямо сейчас. Благодарю за беседу. Это был прекрасный акт творения.

Когда дверь за ним закрылась, Елена Андреевна посмотрела на коллегу.

— Он либо гений, либо шарлатан. Но эта мысль о том, что мы не видим мир, а озвучиваем его… она не отпускает.

— Да, — тихо ответил академик, глядя на дождь за окном. — Теперь я буду слышать, как мысли шумят.

Часть вторая: Каракули на полях Небытия

Прошло две недели. За это время Виктор Павлович Знаменский, сам того не желая, поймал (славил) себя на том, что прислушивается к собственным мыслям. Раньше они текли плавно, как полноводная река, а теперь он словно слышал каждый всплеск, каждое слияние звуков в голове. Это раздражало. Елена Андреевна, напротив, увлеклась идеей. Она нашла старые записи Сепира и Уорфа и перечитывала их, подчеркивая красным карандашом абзацы. Гипотеза лингвистической относительности казалась ей теперь пресной и робкой. Уорф говорил, что язык влияет на мышление. Барашев же утверждал нечто чудовищное: язык создает мыслителя.

Они снова встретились в том же кабинете. На сей раз Станислав принес с собой детские рисунки — какие-то каракули, намалеванные цветными мелками.

— Это работа моего внука, — пояснил он, раскладывая листы на зеленом сукне. — Ему четыре года. Смотрите.

Виктор Павлович склонился над столом. На одном листе было нечто, отдаленно напоминающее кривое солнце и палкообразного человека. На другом — просто хаотичные линии, пятна.

— Ну, рисунки как рисунки, — пожал плечами академик. — Детское творчество.

— А вы спросите у него, что здесь нарисовано, — предложил Станислав. — Он скажет вам целую историю. Про то, как солнце ссорилось с тучей, или про то, как монстр пришел и всех съел. Для него эти каракули — реальность. Более того, в момент рисования он испытывает эйфорию, ему кажется, что его творение — самое прекрасное. Это и есть аура.

— Аура? — переспросила Елена Андреевна. — Вы имеете в виду то самое «ауралогическое состояние» из ваших заметок?

— Именно, — кивнул Станислав. — В ауралогии это ключевой момент. Помните, в прошлый раз мы говорили о внешнем звуке, о первичном импульсе из Небытия? Но есть и внутренний звук. То, что вы, Виктор Павлович, называете «потоком сознания», или, проще говоря, внутренний разговор. Мы постоянно говорим сами с собой. Это и есть ауралогическое состояние — духовное состояние внутренней логичности мыслей. Ребенок, рисующий каракули, уже ведет этот внутренний диалог. Он мыслит образ, пусть еще не выговоренный вовне. Он выстраивает первичную логичность.

— Но его рисунок объективно плох, — возразил Виктор Павлович. — Пропорции нарушены, перспективы нет.

— Объективно? — Станислав усмехнулся. — Что есть объективность, Виктор Павлович? Набор терминов, которые вы выучили в академии. Для ребенка его картинка — прямое продолжение его внутреннего аурального поля. Он слышит эту картинку, прежде чем увидеть. И когда он мажет мелом по бумаге, он переводит внутренний звук во внешний след. Это акт творения чистой воды. Взрослые потом приходят и говорят: «Это плохо, это не похоже». Они навязывают ему свою тварную, именованную реальность. Заставляют его солнце называться «солнцем», а человека — «человеком», подгоняя под стандарт.

Елена Андреевна взяла в руки рисунок с каракулями и всмотрелась в него. Она попыталась отключить аналитический ум и просто почувствовать линии. На мгновение ей показалось, что она слышит гул — слабый, детский, восторженный гул, с которым мальчик водил мелком.

— Бинауральный синтез, — тихо произнесла она, вспоминая следующий термин. — В прошлый раз мы остановились на том, что звук входит в уши. Но как из простого шума рождается вот это? — она указала на рисунок. — Как из акустики получается смысл?

— Бинауральный синтез — это мост между ухом и миром, — ответил Станислав, садясь напротив. — Смотрите. Внешний мир посылает нам звуковые волны. Они ударяют в барабанные перепонки. Каждая перепонка колеблется — это просто одномерное движение туда-сюда. Само по себе это ничего не значит. Но мозг, этот великий комбинатор, берет два этих одномерных сигнала (с левого уха и с правого) и начинает их сравнивать. Он анализирует микроскопическую разницу во времени прихода звука, в громкости, в фазе.

— И на основе этого определяет направление, — добавил Виктор Павлович. — Чистая физика. Локализация источника в пространстве.

— Да, но для тодономии это лишь первый слой. — Станислав подался вперед. — Сравнивая два потока, мозг не просто находит источник. Он создает объем. Он ткет из двух нитей полотно. Этот процесс слияния и есть бинауральный синтез. В шумной комнате, где гремят тарелки и разговаривают люди, ваш мозг с помощью этого механизма способен выделить голос собеседника, отделить его от хаоса. Он создает фигуру из шума. Понимаете? Он творит «метоопределенные объекты» — то есть объекты, определенные местом, звучанием.

— Вы хотите сказать, что уши работают как скальпель? — уточнила Елена Андреевна. — Рассекают аморфный шум на дискретные предметы?

— Именно! — воскликнул Станислав. — И этот навык рассечения становится основой мышления. Сначала мы научились делить шум на «спереди», «сзади», «опасно», «безопасно». Потом — на отдельные звуки, фонемы. А когда появился алфавит, мы получили матрицу, идеальный инструмент для такого рассечения. Алфавит — это же не просто буквы. Это кванты реальности. Комбинируя их, мы комбинируем миры. Разум — это и есть операция комбинирования.

Виктор Павлович встал и подошел к окну. Дождь усилился, струи стекали по стеклу, искажая очертания Исаакиевского собора. Собор дрожал, тек, распадался на пиксели воды.

— Допустим, — медленно заговорил он, не оборачиваясь. — Допустим, я принимаю вашу парадигму. Тогда получается, что все великие споры — материализма и идеализма, науки и религии — это споры об именах. Дети, которые перестали видеть реальность за каракулями и поверили в то, что каракули и есть реальность.

— Именно так, — мягко подтвердил Станислав. — Теисты верят в имя «Бог» и выстраивают вокруг него текстуру бытия. Атеисты верят в имя «Материя» и творят свою сакральную текстуру. И те, и другие — искусные рисовальщики, они создали великие полотна. Но забыли посмотреть туда, где нет имен. В Небытие.

— Но если Небытие первично и бесформенно, — возразила Елена Андреевна, — как мы можем вообще о нем говорить? Ведь, произнося «Небытие», мы уже даем ему имя, мы уже творим его!

Станислав рассмеялся — легко и искренне.

— Браво, Елена Андреевна! Это главный парадокс тодономии. Язык — это сеть, которой мы пытаемся поймать ветер. Мы говорим «Небытие», и оно тут же становится Бытием в наших головах. Поэтому мудрецы часто молчат. Но мы — философы, мы обречены говорить. Мы обречены создавать миры своими разговорами. Мы, как те дети, рисуем каракули, называем их «истиной» и верим в них до хрипоты.

В комнате повисла пауза. Виктор Павлович отошел от окна и снова сел за стол. Он посмотрел на свои руки, на старческие вены, на обручальное кольцо. Что есть «Виктор Павлович Знаменский»? Комбинация звуков, привычка, имя, за которым ничего нет, кроме бесконечного внутреннего монолога?

— Хорошо, — сказал он наконец. — Допустим, язык творит реальность. Но есть же смерть. Смерть — это имя? Или она — тот самый возврат в Небытие, где нет ни ушей, ни звуков?

Станислав посмотрел на него с глубокой печалью.

— Смерть — это, возможно, конец бинаурального синтеза. Когда две барабанные перепонки замолкают навсегда и мозгу больше не с чем и не для чего сравнивать сигналы. Объем схлопывается. Мир, который вы соткали внутри себя, сворачивается в точку. Остается ли что-то? Тодономия не дает ответа. Она лишь говорит, что ваше имя, ваши регалии, ваши труды — все это тварные конструкции, которые вы возвели звуком. Они растворятся. Но был ли сам звук? Был ли акт творения? Да, был. И это, наверное, единственное, что имеет значение.

За окном стемнело. Дождь кончился так же внезапно, как начался. В прорехе облаков блеснула первая звезда. Елена Андреевна посмотрела на небо и поймала себя на мысли, что даже звезда — это имя, это звук, долетевший до нее через миллиарды лет тишины.

— Мы заложники уха, — тихо сказала она.

— Мы — его архитекторы, — поправил Станислав. — И пока мы слышим друг друга, пока внутри нас звучит этот диалог — мир есть. Он длится. Спасибо, коллеги, за продолжение.

Он собрал детские рисунки со стола, аккуратно сложил их в папку и вышел. А два академика еще долго сидели в тишине, прислушиваясь к тому, как в их головах, сталкиваясь и расходясь, звучат эхо только что сказанных слов, создавая новую, только что рожденную реальность.

Часть третья: Партал, закрытый для науки

В этот раз они встретились в кафе на Васильевском острове. Место выбрал Станислав — небольшое, полуподвальное, с тяжелыми бархатными шторами и старыми торшерами. Здесь пахло кофе и табаком, и даже городской шум сюда проникал приглушенным, словно сквозь вату. Елена Андреевна пришла первой, за ней подтянулся Виктор Павлович. Станислав уже сидел за столиком, и перед ним лежал лист бумаги, на котором было что-то начертано.

— Добрый вечер, коллеги, — приветствовал он их. — Сегодня я хочу показать вам карту. Карту того, что мы обсуждали.

Он развернул лист. На нем была изображена вертикальная схема. На самом верху значилось: НЕБЫТИЕ — нетварный континуум, безобразность. Чуть ниже, с пояснением «процесс творческого акта образования именования», стояло: ТОДОНОМИЯ. Под ней: АУРАЛОГИЯ (и бинауральный эффект, появление духа и душевности). Затем жирная горизонтальная черта, подпись: ПАРТАЛ ЗАКРЫТ ДЛЯ НАУКИ И РЕЛИГИИ. А уже под чертой: ОНТОЛОГИЯ, ГНОСЕОЛОГИЯ, ЛОГИКА и так далее.

Виктор Павлович снял очки, протер их и надел снова, словно проверяя, не померещилось ли ему.

— Что это? — спросил он глухо. — Лестница Иакова? Или новая классификация наук?

— Это попытка показать иерархию, которую не замечает академическая мысль, — ответил Станислав. — Мы привыкли, что онтология — это фундамент. Учение о бытии. Мы спрашиваем: «Что есть?», «Как устроено сущее?». Но мы никогда не спрашиваем: откуда взялось само это «есть»? Онтология, как и гносеология, как и логика, — все они уже внутри бытия. Они — его надстройки, его инструменты самоописания. Они пытаются чинить крышу дома, даже не подозревая, что под домом нет фундамента, а есть бездна.

Елена Андреевна внимательно изучала схему. Ее аналитический ум цеплялся за каждое слово.

— «Тодономия», — произнесла она. — Вы говорили о ней как о движении к имени. А здесь она помещена выше ауралогии. То есть она первичнее даже духа и души?

— Да, — кивнул Станислав. — В прошлый раз мы говорили о внутреннем разговоре, о душе, собирающейся в ушах. Это ауралогия. Это этап, когда уже есть «я», есть ощущение, есть переживание. Но тодономия — это до. До духа, до души, до онтологии, до всякого одушевления. Это почва, из которой все произрастает. И эта почва — абсолютно пуста. В ней нет ничего.

— Пуста, но рождает всё? — усмехнулся Виктор Павлович. — Гегель бы сказал, что это чистое небытие, которое переходит в бытие. Но у него это логический процесс. А у вас?

— А у меня это процесс акустический, — твердо сказал Станислав. — Смотрите, я попробую описать то, что невозможно описать словами, ибо слова здесь еще не родились. Тодономическое состояние — досимволично. Нет ни одного знака. Доструктурно — нет форм, границ, даже границы между «я» и «не-я». Добинарно — нет оппозиций: истина/ложь, добро/зло, бытие/небытие — их просто нет, потому что нечем их мыслить. Это чистая потенциальность. Как глина до того, как горшечник коснулся ее. Как тишина до того, как прозвучал первый удар колокола.

Официант принес кофе. Елена Андреевна машинально взяла чашку, но не отпила, продолжая смотреть на схему.

— И как же из этого добинарного, доструктурного хаоса возникает что-то? — спросила она.

— Первый шаг — звуковой импульс, — начал Станислав, водя пальцем по схеме. — Не слово. Не имя. Просто вибрация. Акустическая волна, пронзающая безмолвие. В тодономии нет ничего, кроме абсолютной аморфности, но в этой аморфности вдруг возникает дрожание. Это еще не акт творения, это его предвестие.

— Звук без уха? — уточнил Виктор Павлович. — Колебание воздуха в безвоздушном пространстве? Простите, но это нонсенс.

— Это нонсенс для физики, — согласился Станислав. — Но мы говорим не о физике. Мы говорим о метафизике до метафизики. Назовем это «первичной рябью». Эта рябь начинает членение. Акустическая волна, проходя через… назовем это «пра-пространство», начинает дробиться. Возникают первые дискретные элементы — пра-фонемы. Еще не звуки речи, но уже нечто, что может быть различено.

— Различено кем? — спросила Елена Андреевна. — Если нет ни «я», ни «не-я», кто различает?

— Само различение происходит как акт, — терпеливо пояснил Станислав. — Это не субъект различает. Это различие возникает как событие. Оно само себя учреждает. Затем этот первичный звук связывается с ощущением. Но ощущение — тоже еще не осознанное. Просто смутное переживание: «здесь», «это», «так». Возникает первый знак. Знак без значения. Указание без указывающего.

Виктор Павлович откинулся на спинку стула. Ему, привыкшему к стройным категориям, было неуютно в этом зыбком мире.

— Пример, — потребовал он. — Дайте мне конкретный пример.

— Хорошо, — Станислав отпил кофе. — Представьте тодономическое состояние. В нем есть нечто вроде смутного ощущения «зеленого, растущего, высокого». Но нет объекта «дерево». Нет даже понятия «растение». Есть только смутное качествование, разлитое в бесформенности. И вдруг возникает звук — нечленораздельный, грубый: « [д’эр’иво]». Он артикулирует это ощущение. Собирает его. Сжимает разлитое в точку. И повторение этого звука — привычка, закрепление — создает объект. Возникает «дерево». Оно входит в бытие. Из тодономической почвы вырастает ствол ауралогии — ощущение, переживание, внутренний образ. А затем, когда появляется имя, зафиксированное и повторенное, возникает то, что онтология называет «сущим».

— Язык как Логос, — задумчиво произнесла Елена Андреевна. — Но если у греков Логос был изначально, у вас он — вторичен. Первичен звук, первична вибрация.

— Именно, — кивнул Станислав. — Логос — это уже результат. Это имя, вошедшее в плоть и кровь бытия. А до Логоса — гул, из которого все родилось.

Виктор Павлович ткнул пальцем в жирную черту на схеме.

— А это что за «партал»? Почему он закрыт для науки и религии?

— Потому что ни наука, ни религия не могут заглянуть туда по определению, — ответил Станислав. — Наука оперирует фактами, измерениями, повторяемостью. Но в тодономии нет ничего, что можно измерить. Нет объектов. Религия оперирует верой, откровением, душой. Но в тодономии нет души, нет духа, нет Бога, нет даже отрицания Бога. Там нет никого и ничего. Это область абсолютной неопределимости.

— Но вы же о ней говорите! — воскликнул Виктор Павлович. — Вы ее именуете, описываете, ставите в схемы! Вы ее уже сделали предметом!

Станислав улыбнулся — печально и мудро.

— Да. Это парадокс, которого не избежать. Любая попытка говорить о тодономии уже выводит нас из тодономии. Как только я произношу слово «тодономия», я создаю имя, я творю бытие. Поэтому мудрецы молчат. Но мы не мудрецы. Мы философы. Мы обречены говорить и тем самым создавать миры. Наука и религия стоят по эту сторону партала. Они могут бесконечно спорить о том, что внутри бытия — кто его создал, как оно устроено. Но они никогда не спросят: а что было до того, как прозвучало первое слово?

— До того, как Бог сказал: «Да будет свет»? — тихо спросила Елена Андреевна.

— Да, — кивнул Станислав. — До этого. Что было в тишине? Тодономия не дает ответа. Она лишь указывает направление взгляда — туда, где нет ни света, ни тьмы, ни звука, ни молчания.

В кафе стало совсем тихо. Где-то за стеной глухо стучали по трубам — видимо, рабочие чинили отопление. Стук этот казался далеким, почти нереальным.

Виктор Павлович долго молчал, глядя на схему. Затем медленно заговорил:

— Всю жизнь я изучал онтологию. Думал, что стою на твердой почве. А вы говорите, что почвы нет. Что под ногами — бездна, и что любое «есть» — это звук, застывший в воздухе. Если это так, то… то вся философия — это архитектура из облаков.

— Из звуков, — поправил Станислав. — Из имен. Мы живем в мире, сотканном из названий. Вот этот столик — не столик, а привычка называть это «столиком». Вот ваше имя — не вы, а звуковой комплекс, за которым скрывается бесконечная череда внутренних монологов. Но это не повод для отчаяния. Это повод для благоговения.

— Перед чем? — спросила Елена Андреевна.

— Перед актом творения, который длится каждую секунду, — ответил Станислав. — Мы не просто говорим. Мы творим реальность. Каждое слово, произнесенное вслух или про себя, заново утверждает мир. Мы — соавторы бытия. Дети, рисующие каракули, которые становятся вселенной.

Официант принес счет. Станислав взял его, взглянул на циферки.

— Вот, — сказал он, улыбнувшись. — «Кофе» — 350 рублей. Еще одно имя, еще одна частица бытия, которую мы сегодня сотворили вместе. Спасибо за беседу, коллеги. Вы помогли мне сделать мир немного плотнее.

Он встал, надел пальто и направился к выходу. На пороге обернулся:

— И помните: за этим парталом — тишина. Но мы сюда вернемся не скоро. Нам еще столько нужно назвать.

Дверь закрылась. Елена Андреевна и Виктор Павлович остались вдвоем. Они сидели молча, каждый думал о своем. О том, что мир вокруг — хрупкий, зыбкий, сотканный из звуков. И о том, что завтра утром они снова пойдут в институт, будут читать лекции, спорить о категориях, не замечая, что под каждой категорией — бездна, ждущая своего имени.

— Знаете, — тихо сказала Елена Андреевна, — я вдруг поняла, почему дети любят рисовать каракули. Они еще помнят ту тишину. Они еще слышат гул, из которого все вышло.

Виктор Павлович ничего не ответил. Он смотрел на схему, оставленную Станиславом, на жирную черту, за которую нельзя заглянуть науке и религии. И впервые в жизни ему показалось, что его собственное имя — всего лишь эхо, случайно залетевшее в этот мир и случайно в нем задержавшееся.

Часть четвертая: Где обитает душа

Зимний Петербург наконец-то обрел себя. Выпал снег — тяжелый, влажный, он приглушил звуки города, сделал их ватными, далекими. В малом конференц-зале института было особенно тихо. Виктор Павлович стоял у окна и смотрел, как снежинки бесшумно касаются стекла и тут же тают, оставляя влажный след.

— Знаете, — сказал он, не оборачиваясь, — я всю жизнь думал, что душа — это нечто данное. Нечто, с чем мы рождаемся. Может, искра божья, может, эманация мирового духа. А теперь, после наших разговоров, я поймал себя на мысли, что пытаюсь найти ее локализацию. Где она? В сердце? В голове?

Елена Андреевна сидела за столом, перелистывая свои записи.

— В аналитической традиции мы вообще избегаем этого слова, — отозвалась она. — Слишком метафизично, слишком нагружено. Мы говорим о сознании, о ментальных состояниях, о квалиа. Но душа… это слово пахнет ладаном.

Дверь скрипнула, и вошел Станислав. От него пахло морозом и снегом. Он снял пальто, повесил на вешалку и с ходу включился в разговор, словно и не уходил.

— А вы попробуйте найти ее не в пространстве, а во времени, — предложил он. — Душа — это не орган. Это событие. Она случается, когда есть ухо, слышащее тишину.

Они снова уселись за дубовый стол. Станислав достал из портфеля несколько листов — видимо, новые тезисы.

— Сегодня я хочу поговорить о том, чего нет в тодономии, — начал он. — О духе и душе. Потому что здесь кроется главное заблуждение человечества. Мы думаем, что душа — это наша сущность, наше ядро. А на самом деле она — поздний продукт. Очень поздний.

Виктор Павлович нахмурился:

— Вы хотите сказать, что души нет?

— Я хочу сказать, что в тодономическом состоянии ее нет, — поправил Станислав. — А в бытии — есть. Но как конструкт. Как имя. Как результат долгого процесса артикуляции.

Он развернул свои листы и начал говорить, словно читал лекцию, но без менторского тона — скорее, как человек, делящийся открытием.

— Давайте еще раз спустимся на самое дно. В тодономию. Что мы там имеем? Аморфность. Отсутствие каких-либо форм, структур, границ. Нет субъекта и объекта. Нет внутреннего и внешнего. Нет бинарных оппозиций вообще — ни духа и материи, ни души и тела. И, главное, нет знаковых систем. Нет языка. Нет имен.

— Чистый лист, — тихо сказала Елена Андреевна.

— Чище, чем чистый лист, — кивнул Станислав. — Лист уже имеет границы, поверхность, фактуру. А здесь — абсолютная неопределенность. Представьте себе состояние до того, как возникла сама возможность представить. Это трудно, почти невозможно, потому что наш ум всегда цепляется за образы. Но попробуйте.

Виктор Павлович закрыл глаза. Он пытался, но в голове тут же всплывали какие-то пятна, тени, отголоски.

— Не получается, — признался он. — Мысль всегда приходит в словах.

— Именно! — воскликнул Станислав. — Вы сами только что сформулировали главный закон. Мысль приходит в словах. А если нет слов — нет и мысли. Нет духа, который мыслит. Нет души, которая переживает. Есть только потенция. Чистая, немая, слепая потенция.

Первый звук

— И вот в эту абсолютную тишину врывается звук, — продолжал Станислав. — Не слово. Не музыка. Просто вибрация. Акустический импульс. Он нарушает однородность. Впервые возникает различие: звук и тишина. Это первая бинарность, первая трещина в абсолютном.

— И из этой трещины рождается все? — спросила Елена Андреевна.

— Да. Звук начинает членение. Он дробится, раскалывается на фонемы. Возникает первичная дискретность. И вместе с ней возникает зачаток субъекта. Потому что звук должен быть кем-то издан или кем-то воспринят. Не важно, есть ли реально «кто-то». Важно, что сама структура звука предполагает наличие полюсов. Появляется первое, самое примитивное «я» — точка приложения звука.

Виктор Павлович слушал, и ему казалось, что он слышит этот первозданный гул. Гул, из которого вышли все боги и все демоны.

— Затем, — продолжал Станислав, — этот первичный субъект начинает связывать звуки с внутренними переживаниями. Появляются страх, радость, трепет. Но это еще не эмоции в нашем понимании. Это просто первичные реакции на вибрацию. Как амеба сжимается от прикосновения. Но когда эти реакции получают имена — «страх», «радость», «любовь» — тогда и возникает то, что мы называем душой.

— То есть душа — это именованный опыт? — уточнила Елена Андреевна.

— Именно. Душа — это внутренний мир, который стал возможен только потому, что появились слова для его описания. Сначала человек испытывает нечто смутное, неоформленное. Потом он говорит: «Мне страшно». И страх становится реальностью. Он входит в бытие. Он становится переживанием, которое можно вспомнить, повторить, передать.

— А дух? — спросил Виктор Павлович.

— Дух — это следующий этап, — ответил Станислав. — Если душа — это внутренний мир отдельного человека, то дух — это нечто надличное. Он возникает, когда слово «дух» начинают применять к явлениям, выходящим за пределы индивидуального опыта: вдохновение, пророчество, святость. Или, напротив, к предельным абстракциям: мировой дух, абсолютный дух.

— Гегель бы обиделся, — усмехнулся Виктор Павлович. — Для него дух — это основа всего.

— Для Гегеля — да, — согласился Станислав. — Но Гегель уже находится внутри бытия. Он смотрит из дома и описывает его устройство. А я предлагаю выйти наружу и посмотреть, из чего этот дом построен. А построен он из звуков и имен.

Таблица

Станислав развернул перед ними лист с аккуратно вычерченной таблицей.

Елена Андреевна долго изучала таблицу.

— Здесь есть одна тонкость, — сказала она наконец. — Если в тодономии нет души, то откуда берется переживание, которое потом получает имя «душа»? Ведь что-то же должно быть до имени?

— Хороший вопрос, — одобрил Станислав. — Это самое сложное. В тодономии есть чистая потенциальность переживания. Не само переживание, а возможность его возникновения. Как у Аристотеля — материя как чистая возможность. Но Аристотель шел от формы. А мы идем от звука. Звук актуализирует потенцию. Он выводит ее из небытия в бытие.

— То есть можно сказать, что душа спит в тодономии, а звук ее будит? — предположил Виктор Павлович.

— Можно и так, — улыбнулся Станислав. — Но это будет метафора. А метафора — тоже имя. Мы снова в ловушке языка.

Философские следствия

— Какие же из этого выводы? — спросила Елена Андреевна, откладывая ручку. — Если душа — конструкт, если дух — имя, то что тогда человек?

— Человек — это звучащее существо, — ответил Станислав. — Мы не просто говорим. Мы творим себя в говорении. Каждый раз, когда мы произносим «я», мы заново создаем субъекта. Каждый раз, когда мы говорим «моя душа болит», мы делаем боль реальной, оформленной, переживаемой.

— Но это же солипсизм какой-то! — воскликнул Виктор Павлович. — Если все творится словом, то другие люди — тоже мои слова?

— Нет, — покачал головой Станислав. — Другие люди — это другие источники звука. Другие творцы. Мы живем в полифоническом мире. Мир соткан из множества голосов, которые перекликаются, спорят, сливаются. И эта полифония создает иллюзию объективности. Когда много голосов называют одно и то же одинаково, нам кажется, что это существует независимо от нас. Но это иллюзия. Просто такова природа коллективного творения.

— А религия? — спросила Елена Андреевна. — Что происходит с религией в этой схеме?

— Религия — это одна из самых мощных машин по производству реальности, — ответил Станислав. — Она берет первичный трепет, первичное благоговение (которые сами по себе еще безъимянны) и дает им имя: Бог. А затем выстраивает вокруг этого имени целый мир: храмы, обряды, заповеди. Человек входит в этот мир и обретает душу, которая бессмертна. Но бессмертие души — это тоже имя. Оно делает возможным определенный опыт. Человек, верящий в бессмертие, живет иначе, чем неверящий. Его душа действительно обретает иные качества.

— То есть вы не отрицаете религиозный опыт? — уточнил Виктор Павлович.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.