18+
Квантовая неопределенность

Бесплатный фрагмент - Квантовая неопределенность

Сборник рассказов

Объем: 208 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Квантовая неопределенность (сборник рассказов)

Выбор

Иногда лучший способ погубить человека — это предоставить ему самому выбрать судьбу.

Михаил Булгаков

Как правило, мы не предлагаем выбор. Нет, свободу воли еще никто не отменял. Просто истинная свобода воли это вовсе не то, что таковой принято считать. Но эта тема туманна, скользка и может завести слишком далеко. Поэтому ее касаться я не буду. По крайней мере, не сейчас… Итак, как я уже сказал, выбор мы обычно не предлагаем. Но тут имел место совершенно особый случай, поэтому и подходу к нему тоже следовало быть особым. Одно дело, когда надо решить, станет ли объект инженером-механиком или инженером человеческих душ, и совсем иной коленкор, когда выбор столь брутален, как в

этот раз. Именно в таких случаях мы и вспоминаем о свободе воле, хотя на самом деле это всего лишь отмазка. Просто иногда самым разумным бывает переложить решение на другого, в данном случае на сам объект.

Нашу встречу я организовал в небольшой кофейне, которыми испокон веку славится этот космополитичный город, и которые втиснуты в него порой по дюжине на квартал. Прежде чем толкнуть крутящуюся стеклянную дверь, я долго рассматривал сквозь широкую витрину объект предстоящего мне разговора. Это молодой мужчина лет 25-ти с довольно правильными чертами узкого лица. Идеально прямой нос несколько мясист, что скорее характерно для пруссаков, чем для уроженца восточно-немецких земель. Глубоко посаженные глаза слегка навыкате имеют неопределенно-серый цвет. Узкий подбородок чисто выбрит, усы неровно подстрижены, как будто их владелец еще не решил, соединить ли их с еще не выросшими бакенбардами или укоротить до щетки под носом. Коротко подстриженные волосы темные, но недостаточной черноты для того чтобы их обладателя можно было назвать брюнетом. Уши соразмерные, не лопоухие, но и не слишком прилегающие, не оставляющие простора для фантазии Ломброзо.

— Кто вы? — спрашивает он, отвлекшись от своего кофе.

Как это предсказуемо! Интересно, что он ожидает услышать? Может быть: «Я тот, который…» Причем говорить надо непременно с подвыванием. Меня так и тянет произнести нечто выспренное, не то из Гете, не то из Стокера, но я молчу, лишь выразительно гляжу на него, он тушуется и снова утыкается в созерцание кофейной гущи. Ну что такое, скажите на милость, он надеется там разглядеть? А ведь действительно, кто я такой? У меня и самого нет однозначного ответа на этот туманный вопрос. Наверное я действительно «тот, который..». Пропуск можете заполнить по своему усмотрению и любой ответ будет равно истинным и равно ложным.

Кельнер, завешенный длинным, ослепительно-белым передником, уже принес нам еще по одной чашке неплохого кофе и мой собеседник пытается нервно опорожнить вторую порцию. Не вредно ли ему, при его темпераменте холерика, такое количество бодрящего напитка? Можно было бы пригласить его в пивную и я даже обдумывал такой вариант. Но неизвестно, как подействует алкоголь на моего визави, да и народу там больше. В этом же заведении сидим только мы, да еще две субтильные девицы, похожие на гимназисток, тихо хихикают в углу, поглощая миндальные пирожные. Они нам не помешают.

— Ну, так что же тебе от меня надо?

Вот это уже ближе к делу. Иного, возможно, мог бы покоробить переход на «ты», но мне все равно. Напротив, это даже к лучшему, ведь такая фамильярность означает, что меня уже классифицировали и наклеили этикетку. Тут я вспоминаю, что некогда он пел в церковном хоре и одно время даже примеривал на себя карьеру священника. Следовательно, отведенная мне роль очевидна и любые мои возражения будут лишь подтверждать его твердокаменное убеждение. Ну что ж, не вижу смысла возражать. Впрочем, мой друг демонстрирует известную гибкость мышления, смело допуская, что мне нужно нечто отличное от его бессмертной души. Забавно! Неужели он прозорливее, чем я предполагаю? Но, нет, я его явно переоценил и разговор развивается согласно шаблону.

— Впрочем, я знаю. Нетрудно догадаться, что тебе нужно.

Ничего-то он не знает и даже не догадывается. Хотя… Пожалуй что предстоящий нам разговор можно было бы спроецировать и на знакомую ему терминологию. Рай и ад, цена за бессмертную душу и вечные муки вместо вечного блаженства. Как это тривиально и как это легко ложится на примитивную картину его мира. Вот только и продавать и покупать будет он сам. Сейчас мне, пожалуй, следует выдержать паузу подлиннее: пусть поволнуется, утеряет напускную сдержанность и станет самим собой.

Любопытно, кого он видит сейчас напротив себя? А ведь это, пожалуй, не так уж легко предугадать. Ну-ка, подумаем… Возможно, перед ним сейчас сидит респектабельный господин в темно-зеленом сюртуке, панталонах в полоску и с лоснящимся котелком, а то и цилиндром, в руке. Или это наглый молодой человек, непременно рыжий, в спортивном пиджаке и клетчатых брюках с крагами, заправленных в жокейские сапоги? А может быть я представляюсь ему антагонистом? Ведь мой собеседник, насколько мне известно, латентный антисемит. Значит и я могу быть сейчас традиционным евреем неопрятного вида в лапсердаке и с седыми пейсами. Впрочем, не все ли мне равно? Не знаю, не знаю. Принято считать, что у нас напрочь отсутствуют эмоции, но это заблуждение невежд. На самом деле я полон самых невероятных чувств, вот только проявляются они совсем не так, как ожидают неосведомленные люди. Впрочем, к делу это отношения не имеет. А ведь речь сейчас пойдет именно о деле. И я излагаю ему свое дело.

Человек по другую сторону круглого мраморного столика кисло морщится: похоже его покоробили мои формулировки. А ведь я всего лишь позволил себе высказаться откровенно, не выбирая слова и не смягчая их смысл.

— Я художник — нервно заявляет он — Я творец прекрасного. А ты предлагаешь мне стать маньяком-убийцей.

Мой собеседник передергивает: ничего такого я ему не предлагал. Он это понимает и отводит глаза. Выбор за ним, по крайней мере так он считает и отчасти он прав, но лишь отчасти. На самом деле я позволил себе немного его подтолкнуть, дважды отказавшись принять его в Академию. Ну сами посудите, кому нужен еще один крепкий, успешный и известный художник, ничего не привносящий в искусство? Мне так точно не нужен. А нужно мне совершенно другое. Впрочем, успешным он сможет стать и без академии, а вот известным — вряд ли. Думаю, что для моих целей этой мелочи будет вполне достаточно, ведь ему нужна именно слава, а не коммерческий успех. Впрочем, посмотрим, решать все же ему. Выбор у него есть, по крайней мере тут моя совесть спокойна. У него два пути и это вовсе не я их проложил, а он сам. Я лишь показал ему. Ну и немного подтолкнул, разумеется, но это почти не в счет.

Первый путь, прямой и торный, дарует ему мирную и спокойную жизнь, насколько это возможно в охваченной войнами и революциями Европе. Это будет обеспеченная жизнь примерного семьянина и преуспевающего художника, хоть и не блещущего талантом. Конечно, никто и никогда не узнает что будет твориться в душе примерного семьянина или за дверью его уютного дома в предместье Мюнхена. Не исключено, что там будут бушевать шекспировские страсти с шиллеровским надрывом и греметь кровавые локальные битвы за жизненное пространство на кухне и в спальне. Но это мало кому интересно и, уж точно, не мне. А вот второй путь совсем иной и он активно не нравится моему собеседнику.

— Сотни тысяч? — переспрашивает он.

— Нет — говорю я — Вы неправильно расслышали. Не сотни тысяч, а миллионы.

Все он правильно расслышал. Все… Вот только не так просто юноше, воспитанному на Гейне и Шиллере, принять мысль о миллионах убитых в развязанных им войнах. На самом деле, конечно, вовсе не он… Но это сейчас не существенно. Да и кому захочется признать себя не игроком, а марионеткой, которой двигают даже не люди, а всего лишь биржевые индексы и объективные законы социума. Нет, уж лучше стать злодеем мирового масштаба. Или все же художником-посредственностью в мюнхенском домике? А ведь кроме Гейне и Шиллера он читал еще Шпенглера, Маркса и Ницше. Так что, возможно, юноша не так уж сильно ужаснулся. Ну что ж, сейчас и увидим.

— Но как? Почему?

Ну вот! Наконец-то он начал задавать разумные вопросы, хотя и не совсем правильные. Ему следовало бы спросить: когда? Разумеется, во время войны, наилучшей питательной среды для развилок судьбы. А ведь речь у нас идет именно о такой развилке. Ему это пока неизвестно, но, пожалуй, он имеет право знать. Ну что ж, попробую объяснить. Вот только будет ли он слушать? Ведь слушать такое больно и многие на его месте стали бы отрицать неприемлемое. Это не так уж сложно: надо лишь отключить сознание и внимательно выслушивать неприятные слова, но не воспринимать то, что они несут разуму. Ах нет, мой собеседник не таков, он не зарывает голову в песок. Что ж, пусть тогда слушает и внимает.

Итак: войны калечат. Да, да, а вы и не знали? Некоторых они калечат физически, лишая рук, ног, глаз. Иных (и таких много больше) война калечит духовно. Обычный человек, вовсе не злодей, берет в руки оружие и принимает законы войны. А ведь они чудовищны, эти законы, они меняют каждого. Пока еще это примерный семьянин, послушный сын или нежный брат. Он всего лишь держит в руках меч, дубину или винтовку, но ничего еще не произошло. Потом проходит время, совсем немного времени, и с войны возвращается совершенно иной человек. Предположим, он даже не слишком пострадал физически: сохранил руки-ноги, не приобрел сабельных шрамов на теле. И, тем не менее, даже его внешность изменилась. Теперь носогубные складки на его лице обозначены резче, нахмурен лоб и куда-то спрятались глаза, а ведь он их никогда раньше не таил. Походка тоже претерпела изменения: он все время озирается, непроизвольно рассчитывая сектора обстрела, а ноги привычно пружинят, готовые в любой момент забросить тело в укрытие. К тому же, он реже улыбается или не улыбается совсем. Но дело не только во внешности. Теперь эта телесная оболочка имеет совершенно иное наполнение, ведь примерный семьянин и почтительный сын стал убийцей. Да, да, именно убийцей! Может быть, конечно, он убивал во благо (хотя вряд ли такое возможно) или защищаясь (а кто определит где граница между защитой и нападением?). Но это не спасет, потому что все равно на его руках кровь и ее невозможно окончательно отмыть. Именно поэтому война служит поворотной точкой и перекрестком, на котором судьбу можно направить в ту или иную сторону. Мне ли этого не знать?

Да, война ломает многих, но не всех. Иногда надо выстоять только один раз, разглядеть развилку судеб и пройти ее достойно. Вернуться израненным душой и телом, но остаться человеком. Не дать ужасам бомбардировок, иприта, трупного запаха, или гнилых ран проникнуть в душу и искалечить ее. Ты так сможешь? Я пристально смотрю на человека за столиком, требуя ответа.

— Не знаю — отвечает он неуверенно.

Ну что ж, это, по крайней мере, честно. Но ты не знаешь не только это: ты многого еще не знаешь, так что позволь тебе объяснить… Война всегда что-то забирает у тебя. Ты спрашиваешь, что именно? О, очень многое. Ты никогда не вернешься целым и невредимым, ты до конца жизни будешь ущербным, потому что война обязательно отнимет у тебя что нибудь. Что это будет? Возможно, ты отдашь ей свежесть восприятия, измятую и изломанную окопной грязью пополам с дерьмом и кровью? Или будет безвозвратно утеряна вера в людей, которые готовы вонзать клинки в себе подобных? А может быть тебя покинет способность без содрогания любоваться красками заката? Или для тебя навсегда исчезнут некоторые оттенки зеленого, ставшие облаком иприта? Какой же ты после этого художник без совершенно необходимых оттенков?

Он непроизвольно качает головой. Человек на другом конце столика не хочет терять оттенки: ни оттенки цветов, ни оттенки чувств. Его кофе остыл, но он этого не замечает. Попрошу-ка я кельнера принести ему порцию свежего напитка и пусть мой собеседник подогреет себя темно-бурой жидкостью, насыщенной кофеином. Он еще не понимает и, возможно, никогда не поймет, что не желая терять оттенки он приговаривает себя к совершенно другой потере — потере человечности. Я же объяснил ему, что потери не избежать, а вот что именно отнимет война — решать ему. Впрочем, того что останется тебе хватит для безбедной жизни с преданной женой и тремя милыми детьми. Хочешь? Он молчит, но я же вижу, что он не хочет. Почему? Наверное, многие согласились бы на мир и покой в кругу семьи и вдали от катаклизмов. Еще бы, ведь это заветная мечта чуть ли не каждого уроженца центра Европы, ее комфортабельного подбрюшья. Веками кровавые войны двигали самые разные войска с запада на восток и с востока на запад. И каждый раз, проходя через уютные опереточные княжества, они вытаптывали огороды, разрушали дома и насиловали женщин. Так может быть хотя бы теперь, когда Европа стала добродушно-цивилизованной, тебе удастся отсидеться? Или не удастся? Мы оба знаем: не удастся. Тогда выбор становится до отвращения простым: быть жертвой или быть злодеем. Третьего не дано. Выбирай. Ну же! Ты даже не представляешь, какое мужество потребно, чтобы решиться стать жертвой. Нет, не безропотной жертвой, разумеется, но все же жертвой. Есть у тебя такое мужество? Решай!

Похоже, что он уже решил, потому что в воздухе повисает совершенно иной вопрос:

— Не знаю, имею ли я право?

Наконец-то ты заговорил иначе! Право? Люди сами берут себе права, вот только делают это по-разному, даже тогда, когда обстоятельства до омерзения схожи. Посмотрите: два человека мучаются на больничных койках, отхаркивая легкие от иприта. Потом они выздоравливают и задумываются. И вот один из них берет лист бумаги и выводит на ней жгучие слова чтобы никогда больше не повторился этот ужас. У него есть право кидать такие слова в людей, потому что он прошел ад и остался человеком. Возможно, и даже скорее всего, у него ничего не получится, но он хотя бы заставит задуматься еще двоих-троих, а те, в свою очередь… Впрочем, это не имеет отношения к моему сегодняшнему делу, потому что меня больше интересует второй из этой пары. А второй из прошедших ад ввергает в такой же ад миллионы и уверяет себя, что получил такое право. Вот такие вот разные права. Но я не буду объяснять это человеку за столиком. Просто не хочу.

— Нет, я не хочу! — кричит он.

Ах так? Он тоже не хочет? Наверное подслушал мои мысли. А вы не догадываетесь, почему он кричит шепотом? Да, мой собеседник снова лукавит. Хочет он, очень хочет стать кумиром миллионов, вот только цена его смущает. Ведь погибнуть должны тоже миллионы и эта цифра его пугает. Вот если бы один-другой человек… Пусть даже десяток, сотня, пару тысяч. А вот миллионы… Это уже слишком. Он же не чудовище. Пока не чудовище. Надо бы разъяснить ему то, что выбора нет. Вообще-то выбор есть, но не для него, не для того, кто не готов потерять оттенки, зато готов потерять другое. Сказать, что-ли? Нет, не надо: мой собеседник неглуп и все понял сам. Он уже согласился, только еще не знает этого. Он согласился стать злом, красивым, привлекательным злом, которое так легко и удобно оправдать.

Он и не догадывается, что станет вовсе не злом, а лишь его оберткой. Если бы он понял, то такое понимание больно ударило бы по его и без того ущемленному самолюбию, а мне это не нужно. Он конечно, поймет, но потом, не скоро, совсем не скоро, когда для него будет уже поздно. И тогда он очень, очень расстроится, а зря, потому что его роль важна, чрезвычайно важна. Ведь злу необходима этикетка, красивая и омерзительная вывеска, на то оно и зло. Именно этим и станет мой собеседник: не самим злом, а этикеткой на нем. Дело в том, что зло существует и само по себе, этакой квинтэссенцией мелких и подлых поступков под личиной всеобщего блага, медленно, но верно ведущих к большой крови. Такое зло не материально и в этом и его сила и его слабость. Нематериальное зло почти неуязвимо для нас в своей абстрактности, как ветряная мельница для рыцарского копья. Действительно, попробуй-ка сразись с тем, что и имени-то толком не имеет, не то что бы тела. Но, как любая нематериальность, оно жаждет материальной оболочки и тем подставляет себя под удар, будь то удар пера или удар семидесятишестимиллиметрового снаряда. Я дам ему вожделенную оболочку-западню, даже не одну, ведь зло многолико. Вот мой кофейный оппонент и станет такой ловушкой для зла, одной из нескольких. Ему это знать не обязательно.

— Вам придется решить — убеждаю я его.

— Наверное — неохотно соглашается он — Но только не сейчас. Попозже. Немного позже. Ладно?

— Хорошо — охотно соглашаюсь я.

На самом деле он уже все решил, но его решение пока что ждет своего часа где-то в глубинах его подсознания. Рано или поздно он найдет ему множество оправданий, одно лучше другого, и допустит это понимание поближе в сознание, так и не облекая его в слова. Мне все равно, я свое дело сделал и моя совесть чиста. Чиста ли? Откуда же тогда этот мерзкий привкус во рту, как будто я долго грыз медный провод? Так ли уж я бесстрастен, как мне хотелось бы? Не знаю и это хорошо. Как сладостно не знать!

И без того я знаю слишком многое и это знание меня не радует. Я слишком хорошо знаю, что время от времени на теле человечества появляются нарывы и им нужен выход: гноем и кровью. Таким нагноением моему знакомцу и придется стать, ну а миллионы людей будут считать его квинтэссенцией зла. А ведь альтернатива была много хуже, но эти же миллионы людей никогда об этом не узнают. Об этом знаю один я и это знание тяготит. Не слишком осведомленные люди полагают, что такие как я (а я не один) только и ищут как бы погубить побольше народу. Как безнадежно далеки они от истины. Все же

похоже на то, что мои эмоции не слишком отличаются от обычных, человеческих, потому что мне это очень и очень обидно. На самом же деле наши интересы совпадают с интересами человечества, а вот методы кардинально разнятся. К сожалению, большинство людей способны оценить лишь непосредственные результаты и не в состоянии, хотя бы и в силу своей недолговечности, осознать долгосрочные последствия поступков.

Поэтому я сейчас проверну вращающуюся дверь и оставлю в кофейне того, кем потом долго будут пугать детей. Развилка пройдена и человечество, которое и так ждет не слишком светлое будущее, избежало много худшего и в этом моя заслуга, как, впрочем и заслуга того, кто останется за стеклянной дверью. Но он этого никогда не узнает. А сейчас он допьет свой остывший кофе, встанет и тоже толкнет вращающуюся дверь. Он уже все решил, хотя и не догадывается об этом. Но пока что у него осталось еще несколько лет для создание милых пейзажей и малевания рождественских открыток. Потом начнется война.

Дверь

У меня неприязнь к закрытым дверям. Никогда не знаешь, что происходит по другую сторону.

Лоис Макмастер Буджолд

Эту невероятную историю я услышал абсолютно случайно. Будучи литератором (писателем я себя назвать не решаюсь, так как все еще не научился зарабатывать на жизнь литературным трудом) я как-то раз имел неосторожность свести знакомство с

лингвистами. Началось это с того, что один докторант выбрал меня в качестве подопытного кролика. До сих не знаю, что он именно он на мне изучал (может быть источники и побудительные мотивы графомании?) и предпочитаю оставаться в неведении. Как бы то ни было, но через какое-то время (скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается), сей докторант добрался до защиты и благополучно взял эту вершину. Пойти на саму защиту я не решился, хотя меня и приглашали, но банкетом не пренебрег: люблю, знаете ли, красиво выпить и вкусно закусить. Но после третьей (а, может быть и четвертой, а то и пятой) рюмки я заскучал в компании прожженных лингвистов и вышел покурить на улицу. Там уже стоял пожилой персонаж, лицо которого пару раз промелькнуло где-то на дальнем конце стола. Еще один лингвист, подумал я, спокойно покурить не дают. Сейчас он подойдет и поинтересуется моим мнением по поводу классификации филиппинских языков или подобной хрени. И он действительно подошел, но заговорил совершенно о другом.

— Простите за беспокойство — сказал он — Мне помнится, кто-то представил вас как писателя. Это верно?

— Я, скорее, литератор — пробурчал я, ожидая вопроса или, не дай бог, комплимента.

Комплимента, к счастью, не последовало, а вопрос оказался совсем не тем, которого я опасался.

— Хотите услышать несколько необычную историю? — неожиданно предложил незнакомец — Чем черт не шутит, вдруг пригодится как сюжет для вашей очередной книги?

Мне сразу стало скучно. Ну вот, сейчас я услышу еще одну душераздирающую историю развода или очередной «случай на охоте». Но невежливым быть не хотелось, я согласился и не пожалел. Поначалу рассказчик едва заметно усмехался, поглядывая на мою кислую физиономию, но с того момента, как его рассказ, начавшийся довольно обыденно, сделал неожиданный поворот, на моем лице появилось, надо полагать, нечто вроде интереса. Тогда он перестал смотреть на меня, уставился куда-то в район созвездия Стрельца и продолжил рассказ уже для самого себя. Под конец эта история настолько меня меня увлекла, что я счел возможным поместить здесь рассказанное мне неким… Впрочем, имя незнакомцу не понадобится, тем более что оно так и не прозвучало, а его рассказ я привожу так, как услышал сам — от первого лица. Итак…

***

Истории этой уже много лет. Произошла она в те давние времена, которые принято ругать, но которые, тем не менее, остаются временами моей молодости. Именно тогда, на подступах к своим тридцати годам я попал в профессиональную ловушку. Как вы догадываетесь, я лингвист, лингвистом, судя по всему родился и лингвистом, скорее всего, и помру. В соответствии с моими наблюдениями, идущих в наше ремесло можно разделить на две неравные по размеру категории. К первой я отношу патологических бездельников, наивно полагающих, что нашли нишу, в которой фраера будут платить им за бессмысленное времяпровождение. Со временем они осознают свою ошибку и либо избавляются от иллюзий, либо покидают профессию. Иные же (вроде меня) столь же наивно полагают, что лингвистика призвана исправить древнюю вавилонскую ошибку и

облагодетельствовать народы. Причем, кое-кто из этих последних (вроде меня) сохраняет свои иллюзии до конца жизни. В силу этих иллюзий, замешанных на упертости и любви к букве и слову, я без особого труда попал на факультет языковедения. Вот тут-то и выплыла моя профнепригодность. Вы можете быть каким угодно корифеем формальной лингвистики, но для пользы дела неплохо было бы еще и знать пару-тройку языков кроме своего собственного. Да что там, это просто необходимо. И тут выяснилось, что у меня напрочь отсутствуют способности к языкам. Причем не просто отсутствуют, а делают это на каком-то патологическом уровне, вплоть до подозрения в извращенной форме дислексии. Впрочем, в те давние времена советская медицина не особенно признавала дислексию. Как бы то ни было, но даже с английским у меня были серьезные проблемы, в результате чего я не слишком далеко продвинулся от канонического «зис ис э тейбл». Каким-то чудом мне все же удалось поступить в университет и даже доучиться до диплома, но дальше начались проблемы посерьезнее. Дело в том, что в нашем лингвистическом деле перед выпускником открыты в основном два пути: либо податься по ученой части, то есть защитить диссертацию и писать умные статьи, либо пойти в учителя словесности. Последнее, в силу отсутствия педагогических талантов и большой любви к детям и юношеству, особых восторгов у меня не вызывало, что усугублялось еще и нищенской зарплатой, неспособной вызвать восторга моей жены. А для защиты диссертации надо было прежде всего сдать кандидатский минимум, включающий, о ужас, экзамены по двум языкам. В общем, положение становилось близким к безвыходному.

Жили тогда мы с женой и дочкой в коммуналке. Знаете, что это такое? Боюсь, что не знаете. Даже если вы и слышали о коммунальных квартирах, то вряд ли представляете эту жизнь. А я прожил в такой квартире более десяти лет, вплоть до того, как… Впрочем, это уже не имеет отношения к делу. Так вот: многочисленные коммуналки вовсе не следует валить в одну кучу. Отнюдь! В иной коммунальной квартире висят раздельные счетчики в туалете, идут схватки за жизненное пространство на кухне и битвы за право помыться в ванной, а кто-то уже строчит очередной донос в очередную инстанцию. Дело может дойти и до плевков в кастрюлю с борщем, а то и похуже и дальше уже приходится разбираться участковому милиционеру. Иные же коммуналки, в том числе и наша, напоминают скорее коммуну: дети играют вместе, пока взрослые рассуждают на кухне о политике и искусстве за рюмкой чего-нибудь этакого. И, кстати, всегда есть у кого одолжить пару рублей до получки. В таких коммуналках живут дружно, но и в этом случае не следует обольщаться: до идиллии там далеко и предложи жильцам разъехаться по отдельным квартирам, ни один из них и не подумает колебаться. Впрочем, нам никто ничего такого не предлагал и вследствие этого мы продолжали жить дружной коммуной.

Благожелательной атмосфере способствовало и незначительное число семей, а именно — четыре. Нам с женой досталась по наследству от моей бабушки просторная комната с балконом, в которой даже было место для детской кроватки, уже отнюдь не пустовавшей. За стеной, в узкой как пенал комнатушке обитал скалолаз Толя с постоянно меняющейся, но неизменно веселой и доброжелательной подругой жизни. Сам Толя был, наверное по контрасту со своими девушками, неразговорчив и малозаметен, тем более, что в нашей квартире он появлялся не слишком часто. Была у него какая-то профессия, но в моей памяти она не удержалась, потому что Толя в основном обитал где-то высоко в горах. Потом он откуда-то и куда-то падал, некоторое время лечил переломы и

обморожения в больнице, появлялся ненадолго в нашей кухне и снова лез в горы. Лучшего соседа трудно было бы себе представить. Трудно, но можно…

Сразу за комнатой скалолаза начинались владения Аркадия и Светки: аж целых две смежные комнаты. Сам Аркадий был артистом, как по характеру, так и по профессии. От всенародной любви он пока не страдал, но мы всей квартирой верили, что громкая слава у него впереди. Всегда веселый и доброжелательный, он, в то же время, обладал удивительно спокойным характером, что было необычно для экстраверта его профессии. Возможно, этим он компенсировал буйный характер своей Светки. Не припомню, кстати, чтобы когда-либо ее называли Светланой или Светой, ни то ни другое ей явно не подходило. Она была именно Светкой: ураганом, самумом, веселым и добрым природным катаклизмом. Надо заметить, что нашу квартиру, судя по всему, нарезали из двух смежных домов, потому что кухня и смежный с ней туалет располагались на полметра ниже всей остальной квартиры. На кухну вела лесенка из четырех ступенек, до которых мы не разрешали доезжать нашим детям на трехколесных велосипедах, опасаясь их появления на кухне вверх тормашками. И именно через эти ступеньки прыгала Светка, появляясь на кухне с оглушительным воплем: «Фикус а-ля мадера! Мадера а-ля фикус!» Что это такое, никто не знал, но Светке мы все прощали за беззлобный нрав.

Последняя, перед ванной и кухней, дверь вела в хоромы Соловейчиков. Сам Соловейчик был несомненным прохиндеем из не то райпищеторга, не то еще какого-то распределителя ограниченных советских благ. Возможно именно поэтому он никого никогда не допускал в свои две смежные комнаты. Но, как всякий порядочный еврейский прохиндей, он не только заботился о своей семье, но не забывал и соседей и мы порой вкушали на кухне недоступные прочим коммуналкам деликатесы. В посиделках он принимал лишь пассивное участие, мудро посмеиваясь над нашими вольными речами и столь же мудро не произнося ни слова.

В общем, нравы у нас царили самые что ни на есть демократичные. Кто-то пожертвовал старый телевизор, его водрузили на кухне и по вечерам мы все вместе смотрели унылые советские новости, превратив коммунальную кухню в подобие клуба. Холодильники у нас стояли в коридоре и, разумеется, не запирались, a котлету со сковородки на кухне мог взять любой голодный ребенок или даже взрослый. К тому же мы периодически ставили бражку, совместно гнали самогонку, настаивали ее на кардамоне и апельсиновых корочках и пили по случаю праздников. Как видите, у нас было не скучно и, в тоже время, не склочно, так что наши мечты об отдельных квартирах не переходили в разряд унылой тоски. И вот такая идиллия продолжалась то ли три, то ли четыре года.

Но времена постепенно начинали меняться и первым почувствовал это Соловейчик, всегда державший нос по ветру. В один прекрасный день мы обнаружили его семейство сидящим на чемоданах в коридоре: наши соседи отправлялись в Израиль.

— А вот ребятки и ваш новый сосед — грустно сказал старый Соловейчик, откупоривая бутылку коньяка на кухне.

Только сейчас мы заметили появление нового персонажа. Это был мужчина неопределенного возраста и столь же неопределенного облика. Над темными старательно, но не чрезмерно, отглаженными брюками основательно сидел более светлый летний пиджак с закатанными рукавами и белая рубашка навыпуск. Аккуратная короткая прическа, дополняющая его столь же аккуратный прикид, наводила на мысль о

комсомольском работнике среднего звена или даже сотруднике неназываемых вслух органов. Серые, немного блеклые глаза смотрели на нас так спокойно, как будто новый сосед уже решил все проблемы и теперь ему оставалось лишь снисходительно наблюдать нашу суету сует. Странный это был персонаж, какой-то никакой. Лишь массивный золотой браслет на его левой руке смотрелся некоторым диссонансом.

— Николай Петрович — представился новый сосед — Но можно просто Коля.

— Добро пожаловать… Николай! — с натужной радостью сказал Аркадий.

Мне показалось на какое-то мгновение, что он не случайно сделал паузу перед именем. Действительно, свое имя новоприбывший озвучил каким-то странным тоном, как будто ему было все равно как себя назвать и только недостаток фантазии не позволил ему представиться каким-нибудь Паприкакием Ипохондриевичем.

— А где ваша семья? — ляпнула Светка.

— Я один — голос Николая Петровича не изменил тембра.

Ни хрена себе, подумал я, один в двух комнатах. На лицах остальных отразилась та же самая мысль, но ничего, разумеется, не прозвучало и каждый из нас, я в этом уверен, постарался загнать мерзкую мысль как можно дальше в подсознание.

Вот так Николай Петрович поселился в нашей квартире. Вел он себя исключительно корректно, вежливо здоровался, мыл полы и унитаз в свою очередь, исправно платил долю за общественный свет и газ, и даже сдавал свой килограмм сахара на приготовление нашей бражки, хотя самогонку не пил. Тем не менее между нами сохранялась некая дистанция. И хотя мы к нему привыкли, но продолжали называть по имени отчеству: ни Колей, ни Николаем он так для нас и не стал, как и не стал своим в кухонном клубе. Его скромный и не привлекающий внимание вид не мог не вызвать справедливых подозрений в нашем ярком и склонном к фантазиям коллективе. Какие только безумные предположения не возникали на кухне в отсутствие Николая Петровича. Некоторые считали его глубоко внедренным шпионом (им ведь не следует выделяться, верно?), иные предполагали в нем столь же глубоко законспирированного адепта таинственного Ордена Розенкрейцеров, третьи же, а именно — женщины, как существа менее склонные к фантазиям и более — к страхам, были уверены, что в квартире поселился маньяк и извращенец. Последнему предположению способствовал и благообразный внешний вид подозреваемого, свойственный, по их убеждениям, именно извращенцам. О месте работы Николая Петровича высказывались столь же дикие и столь же обоснованные предположения. Но, как вскоре мельком обронил он на кухне, работал наш сосед всего лишь бухгалтером в каком-то тресте. Мы бы ему, разумеется, не поверили на слово, подозревая хитрую легенду подозрительного персонажа, но тут подоспело подтверждение. Как-то раз наш новый сосед приболел и из этого самого треста позвонила секретарша, справляясь об его здоровье. Разговаривала с ней моя жена, которая, как всем известно, умеет определять характер человека по телефону. Голос в телефоне несомненно принадлежал типичному «офисному планктону» и все наши фантазии моментально развеялись как дым.

Нового соседа можно было смело реабилитировать, если бы не случай с тестем Аркадия, гостившем у него пару дней. Этот тесть (и Светкин отец по совместительству) служил в управлении КГБ Удмуртии на полковничьей должности. Несмотря на высокое звание и не слишком симпатичное место службы, на нашей кухне товарищ полковник

показал себя неплохим мужиком, тихим и незлобливым. Последнее стало очевидным после того, как моя жена опрокинула ему на парадный китель лепешку свежеиспеченного хачапури, разумеется кипящим сыром вниз. Его порядочность следовало наверное объяснить технической специальностью, далекой от идеологии: он заведовал центром связи. Будучи технарем, какими-то навыками в области госбезопасности он все же, судя по всему, обладал. Наверное именно поэтому появление Николая Петровича на кухне вызвало у него нездоровый интерес.

— Странный тип — заявил он Аркадию, в ответ на что тот только пожал плечами: мы давно привыкли к «никакому» облику соседа.

— Надо бы поинтересоваться… — туманно заметил полковник и немедленно исчез на полдня.

Когда он вернулся, то выглядел странно. Не сразу, но я вспомнил, что именно такое выражение принимала морда нашего кота, промахнувшегося мимо вороны. Подумаешь, утверждала эта морда, не очень то и хотелось.

— Ну как? — неосторожно поинтересовался я.

— А никак! — мрачно и туманно заявил полковник.

Потом он взглянул на Светку, затем на мою жену и добавил:

— Не бойтесь, он не извращенец. Вот только…

— Что «только»? — вскинулся Аркадий.

— Ничего! — рявкнул тесть так, что нам расхотелось развивать эту тему.

До конца своего визита полковник был тих, задумчив и даже перестал поглядывать на не до конца вытертое пятно на кителе. Впрочем, этот случай быстро забылся.

Все, изложенное мной до сих пор, было лишь прелюдией, фоном для самой истории. А история та началась где-то пополудни в один прекрасный августовский день. Для меня, впрочем, тот день не был столь уж прекрасен, потому что я уже второй час уныло рассматривал мерзкую брошюру под названием: «Методические указания к кандидатскому экзамену по английскому языку». Если подразделы «Грамматика» и «Чтение» вызывали у меня лишь легкую оторопь, то параграф, изящно поименованный как «Говорение», утверждал следующее:

Аспирант должен владеть подготовленной и неподготовленной монологической и диалогической речью, а также умением общаться на иностранном языке в условиях естественной (бытовой и учебной) коммуникации.

Подобно известному персонажу, никогда еще я не был так близко к провалу, а моя застарелая дислексия торжествовала, ввергая меня в уныние. Поэтому, более всего мне хотелось немедленно впасть в депрессию, но к депрессиям я, увы, не склонен. Еще очень хотелось сочувствия, но и тут дела обстояли из рук вон плохо: посочувствовать мне было некому. Жена с дочкой сидела на даче у ее родителей, Аркадий укатил на гастроли, прихватив Светку и сына, скалолаз Толя падал сейчас в какую-нибудь пропасть на Хибинах, а Николай Петрович, сидя в своем тресте, сводил воедино кредит с дебитом, что бы это не значило. Впрочем, ожидать сочувствия от последнего все равно не приходилось. Итак, я был совершенно один и в квартире и в отчаянии.

И тут в коридоре послышались шаги. Это было более чем странно, потому что последним уходил Николай Петрович, отправляясь на службу, а он славился тем, что

никогда не забывал гасить свет в туалете, закрывать воду и газ, или запирать входную дверь. С некоторым холодком в груди я выскочил в коридор, запахивая на ходу полы халата.

— Здравствуйте, Николай Петрович! — ошалело пробормотал я.

Такого на моей памяти еще не случалось. Дело в том, что служба нашего соседа в тресте была в чем-то подобна ходу светил на небе: неизменна и упорядочена. Пять рабочих дней в неделю и по восемь рабочих часов каждый такой день, не считая тридцати-минутного обеденного перерыва. Отклонений от этого графика не случалось с начала периода наблюдений, если выражаться заумно, или с момента вселения Николая Петровича, если попросту. А тут вдруг такой катаклизм.

Внезапно я осознал, что вижу перед собой вовсе не Николая Петровича. Нет, этот человек несомненно был похож, весьма похож, но это не был наш новый сосед. Впрочем, не так-то и сильно он был похож. Незнакомец был пониже ростом, имел густые темные волосы, в отличие от лысеющего блондина-соседа и носил на носу очки с темными стеклами. Да нет, он же совсем не похож! Как это могло так померещиться? И тут он заговорил:

— Извините — произнес незнакомец — Ваша дверь была не заперта и я осмелился войти.

Тут до меня наконец дошло, почему я принял его за Николая Петровича. Незнакомец тоже был «никаким» и даже голос его был «никаким»: пустым и безэмоциональным.

— Я ваш сосед снизу — продолжил он, не добавив эмоций в голос — Не хотелось бы вас огорчать, но боюсь что у вас протечка и довольно серьезная. В моей комнате уже начинает обваливаться штукатурка.

Когда в многоэтажном доме случается протечка, в силу вступают некие неписаные законы, напоминающие правила оказания помощи на море. В этот момент забываются распри, склоки, срочные дела, болезни, международное положение и начинается стремительная спасательная операция.

— Пойдемте! — не долго думая предложил я и быстрыми шагами направился в ванную.

В ванной все было предельно сухо и идеальная чистота подсказывала, что последним убирался в ней аккуратист Николай Петрович. Теперь следовало спуститься по знаменитым ступенькам и проверить кухню и туалет. Но выскочив в коридор я, к своему великому удивлению застал незнакомца распахивающим дверь в комнаты Николая Петровича.

— Позвольте! — закричал я — Куда это вы?

— Так ведь протечка-то оттуда! — заявил он.

— С какой-такой стати? — возмутился я — Там и протекать-то нечему. Кстати, откуда такая уверенность?

— Может быть батарея парового отопления? — неуверенно проблеял он, игнорируя мой последний вопрос.

Ага, и это в августе месяце, когда в трубах сухо, как в душе алкоголика после завязки. И тут вдруг у меня в голове что-то щелкнуло. Старый Соловейчик всегда блюл неприкосновенность своих комнат и никогда в них никого не приглашал, а уходя — тщательно запирал. Единственный раз мне удалось увидеть эту святая-святых в день

отъезда, когда мы все помогали Соловейчикам выносить их многочисленные чемоданы. Николай Петрович не изменил традиции и тоже никогда не забывал запереть свою дверь. В моей бедной голове смешалось все подряд: наш подозрительный сосед, еще более подозрительный незнакомец снизу, распахнутые нараспашку некогда запертые двери, таинственная протечка и, наконец, странное поведение полковника. Смешалось и сложилось в некую головоломку, смысла которой я не улавливал, но существование которой было очевидным. Надо было что-то делать и из всех туманных идей единственно разумным показалось мне каноническое «держать и не пущать». Я даже успел подумать, что иные действия властей, следовавших этому принципу, возможно тоже были спровоцированы растерянностью.

— Нет — заявил я милицейским голосом — Никуда вы не войдете без жильца либо без ордера на обыск. Есть у вас такой ордер?.

Жилец снизу смотрел на меня, склонив голову набок, и молчал. Ордера у него явно не было. Молчал он долго, настолько долго, что это молчание начинало становиться зловещим. Причем смотрел он на меня без всякого выражения на лице. Не представляю, как такое вообще возможно. У меня вот на лице, надо полагать, промелькнул целый спектр выражений, от негодования до недоумения. Как бы то ни было, понять суть нашего молчания мне не удавалось. Он мог с равным успехом прикидывать как бы меня половчее придушить или, наоборот, как бы ему побыстрее убежать. Наконец он выбрал последнее и произнес голосом телевизионного диктора:

— Еще раз прошу меня извинить. Видимо произошло досадное недоразумение. Всего доброго.

С этими словами он развернулся и быстрым, но уверенным шагом направился к двери, всей спиной демонстрируя непричастность. Мой возглас: «А как же протечка?», он гордо проигнорировал и через пару мгновений исчез в лестничном пролете. Признаюсь, что после его ухода (или бегства?) я наконец-то вздохнул с облегчением. Теперь стоило бы собраться с мыслями, однако некоторое время это у меня упорно не получалось. Наконец я сообразил осмотреть обе двери: входную и в комнаты Николая Петровича. Никаких следов взлома мне обнаружить не удалось, но и мысль о том, что наш сосед забыл их закрыть, тоже казалась мне дикой: любой человек, хоть немного сталкивавшийся с Николаем Петровичем, не осмелился бы даже допустить, что тот что-либо забыл. Я запер входную дверь и вернулся ко второй распахнутой двери. Запереть ее без ключа я бы все равно не смог и хотел было просто прикрыть, как в голову мне внезапно пришла крамольная мысль. А что если там скрыта неведомая тайна Николая Петровича и у меня появилась уникальная возможность ее выведать? Тут же из хитрого подсознания выползла подсказка: вдруг там действительно протечка? Тогда мой долг это проверить, несмотря на бегство жильца снизу. И, заполучив столь серьезное оправдание вторжению, я решился.

До сих пор не понимаю, почему для похода в две смежные комнаты нашей квартиры мне понадобилось переодеться: снять домашний халат, надеть брюки и гавайку и обуть туфли. Потом, много позже я объяснял это интуицией. Действительно, чем еще это можно было объяснить? Таким образом, уже через пару минут я осторожно (но, все же, не на цыпочках) входил в «логово» Николая Петровича. Первая из двух смежных комнат соседа оказалась, по сути, прихожей: маленькой и квадратной, без окон. Перетаскивая чемоданы

Соловейчика, я не успел ее толком рассмотреть, хотя и смотреть-то в ней было не на что, кроме облезлого кресла, столь же облезлого журнального столика и двери в дальнюю комнату, которая уж точно, думал я, хранила все на свете тайны. Посмеиваясь над своим детским романтизмом, я осторожно надавил на ручку двери. Она легко пошла вниз и дверь немного приоткрылась, наверное благодаря сквозняку. И как раз именно в этот момент в квартире снова послышались шаги. Шаги были спокойные, не похожие на подкрадывание на цыпочках, но, в то же время, медленные. «Жилец снизу» — не столько понял, сколько почувствовал я. Не долго думая, а точнее — не думая совсем, я распахнул дверь и шагнул во вторую комнату. При чем сделал я это спиной вперед, потому что со страхом смотрел на дверь из коридора в «прихожую». Наверное, открой я ту дверь лицом вперед, этой истории бы не случилось, а то что открылось мне за дверью, я бы счел болезненным бредом и вымел бы из послушной памяти поганой метлой. Но я-то вошел во вторую комнату спиной и, не оглядываясь, быстро закрыл дверь за собой. Первое, что меня удивило, была сама дверь. Изнутри она ну никак не походила на свою внешнюю сторону. Во-первых, она была темно-коричневой с такого же цвета филенками, хотя ее внешняя сторона филенок не имела и была покрашена алебастровой краской. Во-вторых, дверь почему-то сидела в нише из грубо обработанных серых камней. Ну, и в-третьих, никакой комнаты не было и в помине. Я стоял на улице…

Впрочем, назвать это место улицей было бы явным преувеличением. Я стоял посередине узкого переулка, задавленного мрачными четырех- и пяти-этажными домами из того же, что и дверная ниша, грубо обработанного камня всевозможных оттенков серого и темно-бежевого.

— Блин! — констатировал я, и повторил — Блин!

Ничего более содержательного мне в голову не пришло. По идее, меня должно было удивить, нет, даже не удивить, а изумить многое. Например то, как можно открыв дверь в комнату на третьем этаже, оказаться на улице, не разбив себе при этом голову. И еще многое и очень многое могло бы меня изумить, но самым удивительным было совсем иное. Каким-то непостижимым образом, вместо того чтобы предсказуемо завопить от ужаса и начать звать санитаров, я стал с интересом осматриваться вокруг.

По мостовой, выложенной аккуратной серой брусчаткой, кто-то провел две ярко-желтые линии, условно отделяя «тротуар» от проезжей части и на этом «тротуаре» весело толпились восемь разноцветных мусорных баков. Переулок тянулся метров на триста в обе стороны, где упирался в те же серо-бурые каменные стены с грубо прорезанными окнами. Был он девственно пуст, если не считать криво запаркованного на желтой полосе светло-синего пикапа с веселенькой надписью: «BLUE VANS MEAN BUSINESS». Совершенно очевидно, что я оказался в другом городе, а, возможно, и в другой стране, а то и на другой планете. Впрочем, на другой планете мне бы вряд-ли встретились надписи на английском языке.

Немного поколебавшись, я, осторожно ступая по брусчатке, двинулся вдоль по переулку. Перед стеной, в которую он упирался, предсказуемо обнаружился поворот налево. На угловом доме я обнаружил табличку, гласившую: «ROSE STREET. SOUTH LANE», ничего мне не говорящую. Еще через несколько шагов, колено переулка вывело меня на более оживленную улицу. Все еще неширокая, она была выложена уже не грубой брусчаткой, а «елочкой» из кирпичного цвета керамических плиток. Впрочем, оживленной

ее можно было назвать лишь по контрасту с давешним переулком. Фантомное ощущение бурной жизни создавали не немногочисленные прохожие, а скорее многочисленные рекламы не то магазинов, не то ресторанов. Вывеска на ближайшем ко мне доме гласила: «Суровый». Вот тут-то я и заподозрил неладное. На самом деле на вывеске значилось: «The BAD ASS». Моего английского было как раз достаточно для того, чтобы перевести каждое из этих двух слов. Составленные вместе, они должны были, по-идее, означать «Злая задница». Но в моем затуманенном (или просветленном?) сознании они сложились в жаргонный термин «суровый», который впрочем можно было бы перевести и как «крутой». Интересно — почему? Объяснения у меня не было и искать его я почему-то решил в «Суровом».

Заведение оказалось гриль-баром. Массивная дверь подумала, поскрипела на низких тонах и позволила мне войти, отзвонив свое дверным колокольчиком. На первый взгляд «Суровый» показался мне копией бара из плохого советского фильма про «иностранную жизнь». Здесь наличествовало все, что предполагалось канонами этого жанра: массивная барная стойка красного дерева с круглыми высокими сиденьями перед ней, батареи разномастных бутылок за ней, четыре круглых столика, стилизованных под то же самое красное дерево и по три «венских» стула вокруг каждого из них. Присутствовал даже пожилой бармен с плохо закрашенной сединой, протирающий сомнительной тряпкой идеально чистый бокал. Два парня в одинаковый темных рубашках «поло» с невнятными логотипами, сидевшие по эту сторону барной стойки, резко крутанулись на своих табуретах и уставились на меня. Только тут я заметил, что на одном из них клетчатая юбка, открывающая волосатые колени и гетры над теннисными туфлями. Шотландец? Второй из местных носил обычные джинсы. Я подошел к ним поближе и осторожно пробормотал:

— Хелло!

— Добьрьо утро — отозвался «шотландец» — Какь дила?

— Спасибо, хорошо — машинально ответил я по-русски — Надеюсь, у вас тоже?

Только тут до меня дошло, что со мной заговорили на моем родном языке и я удивленно уставился на эту троицу. Реакция присутствующих на мои слова оказалась еще более неожиданной. Бармен звонко захохотал, а посетитель в джинсах расплылся в широкой улыбке и, приподнявшись на своем стуле ударил своей вытянутой вперед ладонью об ладонь бармена. Я видел такой жест в кино и предположил, что он означает нечто вроде празднования победы. «Шотландец», не выразив никаких эмоций, молча расстегнул поясную сумку и передал бармену две банкноты.

— Не обращайте внимания на этих придурков, сэр — улыбнулся мне бармен — Они поспорили на то, что первый же посетитель сумеет ответить по-русски. Вот же везунчик этот Даффи. А вот Фергусу вечно не везет, но он не унывает. Верно, Фергус?

«Шотландец» Фергус только криво усмехнулся. Все это было сказано барменом по-английски, но я, каким-то непостижимым образом, его прекрасно понимал.

— Что будете пить, сэр? — лицо бармена приняло профессиональное выражение.

Вот незадача: что же ему ответить? «Зис из э тейбл» тут явно не поможет. К тому же расплачиваться мне нечем, если не считать мятой трехрублевки в заднем кармане и мелочи на метро.

— Боюсь, я сегодня не при деньгах!

Эта фраза вылетела из меня как-то странно. Не то что бы я ее не собирался произносить. Собирался, разумеется, но не представлял, как это сделать. И вдруг, то что я собирался сообщить, вылетело из меня, оформившись в правильную иностранную фразу. То что она правильная я понял по реакции бармена, а точнее — по отсутствию какой-либо особой реакции. Не смутило его и то, что человек без денег поперся в пивную.

— Не беспокойтесь, мистер. Вам полагается пиво за счет Фергуса, уж таковы у них были условия пари. Что вам налить?

— На ваше усмотрение…

Бармен понимающе кивнул и стал медленно цедить в высокую кружку золотистую жидкость из крана на стойке. Наливал он, держа кружку под углом и мне вспомнилась каноническая надпись: «Требуйте долива пива после отстоя пены». Я сел на свободный табурет в конце стойки и тут же испугался, что бармен заставит кружку с пивом скользить по стойке в мою сторону, а я ее не поймаю. Но тот не стал унижать себя цирковыми номерами, а попросту поставил кружку перед Даффи, который и подвинул ее ко мне.

— Ваше здоровье! — провозгласил я, салютуя своим пивом обоим спорщикам.

Наверное, я сделал все правильно и в соответствии с местными обычаями, потому что они согласно кивнув, подняли свои кружки в ответ. Пиво оказалось много лучше, чем в пивном ларьке на углу Набережной Мойки и Малой Подъяческой, хотя призыва требовать долива я над стойкой не заметил.

— Простите, мистер…? — спросил Даффи. Я назвал свое имя и он продолжил:

— Надо полагать, вы изучали русский в нашем университете?

При этом он мотнул головой в неопределенном направлении, вероятно туда, где находился местный университет.

— Не думаю — произнес я, сам удивляясь исторгаемым мной изящным оборотам — Ведь это мой родной язык.

— Да ну? — недоверчиво сказал Фергус — Что-то я не слышу у вас не только русского, но даже и английского акцента.

Фраза по поводу английского акцента прозвучала довольно странно, ведь мы, как мне казалось, разговаривали по-английски.

— Да что ты пристал! — вмешался Даффи — Дай человеку спокойно выпить свое пиво.

Фергус улыбнулся и молча отпил из своей кружки.

— Позвольте узнать, друзья… — спросил я, приободренный доброжелательностью посетителей — Что это за город, в котором обитают такие славные джентльмены. Признаться честно, я не совсем представляю, где оказался?

Из меня буквально так и перли изысканные обороты речи, но посетителей восхитило не это.

— Ого! — произнес Даффи — Такого я еще не слышал! Вот до чего может довести изучение иностранных языков. Как хорошо, что я ни одним не владею!

— Заткнись, трепло — усмехнулся Фергус — Вы в Старом Коптильщике, сэр, самом лучшем городе из всех городов.

— Воистину так — согласился Даффи, легонько ударив дном кружки об стойку в знак согласия.

— Спасибо — только и мог пробормотать я.

Это название мне ничего не говорило, но уточнить я постеснялся. Расправившись наконец с пивом, я распрощался с веселыми спорщиками и барменом и вышел на улицу. На Роуз-стрит по-прежнему было малолюдно, что указывало на середину рабочего дня. Я задумался. Итак, открыв дверь в смежную комнату на третьем этаже ленинградского дома, я оказался на улице какого-то англоговорящего города. Более того, я, ни с того ни с сего, начал не только понимать английский, включая идиомы, но и заговорил на нем как на родном. По всем правилам мне следовало заподозрить в этом высокотемпературный бред, незаметно впрыснутое мне соседом снизу наркотическое вещество или еще какую-нибудь мерзость. Но придумывать простые объяснения мне почему-то не хотелось. И, самое главное, я был спокоен, подозрительно спокоен, к тому же мне было интересно, безумно интересно, хотя следовало ощущать страх. Тут, прервав мои размышления, снова хлопнула дверь «Сурового» за спиной. Вышедший оттуда человек не был ни барменом, ни одним из спорщиков и я заподозрил, что он сосал пиво в темном углу заведения, пока мы развлекались беседой. Своей одеждой он больше всего напоминал доктора Ватсона из телевизионного сериала. Наверное этому способствовала старомодная накидка и надвинутая на глаза шляпа-котелок, похожая на головной убор агента охранки из старого фильма про революцию. Опирался он (ну разумеется!) на длинный зонтик с изящной ручкой в виде головы сокола.

— Простите меня, сэр — начал персонаж в котелке — Это разумеется не мое дело, но не мог бы я узнать, куда вы сейчас направляетесь?

Наглый вопрос был задан подчеркнуто вежливым тоном. Очень хотелось ответить ему: «Вы совершенно правы, это действительно не ваше дело», но я ограничился неопределенным:

— Не знаю…

— В таком случае я бы посоветовал не затягивать вашу прогулку. Честь имею!

С этими словами он приподнял двумя пальцами котелок и я увидел его глаза. На мгновение мне показалось, что я снова вижу Николая Петровича: глаза у незнакомца тоже были «никакие». У меня отнялся язык не то от растерянности, не то от страха, а когда я немного пришел в себя, он уже орудовал своим зонтиком чуть ли не другом конце Роуз-стрит.

К совету следовало прислушаться, но это показалось мне обидным. К тому же я так и не выяснил, что же это за город. Выпытывать это у прохожих я побоялся, опасаясь той же реакции, что и у Даффи, поэтому просто поплелся вдоль по Роуз-стрит, в надежде почерпнуть какую-либо информацию. Красноватая плитка елочкой на Роуз-стрит сменилась серо-бурыми кирпичиками и я поднял глаза на уличный указатель. Оказывается здесь уже знакомую мне Роуз-стрит пересекала некая Касл-стрит. Это название, означающее «Замковая улица», меня заинтересовало и я наугад повернул направо. Касл-стрит меня не обманула: в ее створе немного смутно, в легкой дымке, виднелся черный замок, стоящий, как и полагается порядочному замку, на горе. Как здорово, а ведь мне так давно хотелось побывать в настоящем замке. Поэтому, недолго думая, я направился вниз по полого спускающейся улице. Чем ближе я подходил, тем сильнее крепло во мне чувство, что я уже знаю где нахожусь, но чувство это оставалось лишь чувством и превратить его в слова или, по крайней мере, в мысли, мне пока не

удавалось. Так я дошел до конца Касл-стрит, застроенной довольно унылыми трехэтажными домами, облицованными все тем же серо-бурым камнем. Не торопясь и стараясь не попасть под машины, почему-то идущие в противоположную сторону, я перешел трамвайные пути на довольно широкой и, для разнообразия, заасфальтированной улице и вышел к низине перед замковой горой. Внизу лежал изрезанный асфальтированными дорожками парк, по которым катались велосипедисты, проезжали дети на самокатах, с визгом двигались детские коляски, прогуливались парочки и почему-то стоял каменный солдат с каменным же медведем в обнимку. Мраморный постамент прямо надо мной попирал некий вдохновенный персонах, нежно обнимающий оборванного парнишку. А за всем этим: за парком, за памятником, за заросшей кленами и березами лощиной, возвышался замок, навалившись на черные базальтовые скалы. И тут, наконец, я понял где нахожусь.

Нет, я никогда здесь не был и даже не видел эти места на глянцевых иллюстрациях. Однако порой мне встречались строчки черным шрифтом на белой бумаге, такие, что будут поживописнее иных самых лучших фотографий. Вам случалось, закрыв глаза, увидеть только что прочитанное? Мне случалось и теперь я видел наяву (наяву ли?) то, что некогда прочел и увидел в своем воображении. Да, да, вон там, именно по этой отвесной скале спускался, раскачиваясь на веревке, нагловатый и бесшабашный виконт де Сент-Ив. А примерно там где я сейчас стою, проходила быстрой походкой прекрасная Флора Гилкрист. Все верно, замок отсюда неплохо просматривается и с крепостной стены несложно было для хороших глаз рассмотреть яркое платье здесь, на Принсес-стрит. Левее же замка начинается Королевская Миля, самая знаменитая и самая центральная улица города, и где-то в самой ее середине, вероятно в каком-нибудь Банковском переулке, располагалось некогда, а может быть располагается и до сих пор, Британское Льнопрядильное Кредитное общество. То самое, в двери которого вошел Давид Бэльфур, чтобы выйти богатым человеком и тут же неподалеку, в одном из переулков, спускающихся в лощину, встретить Катриону Друммонд в сопровождении закутанных в пледы мрачных горцев. В общем, Роберт Льюис Стивенсон неплохо отметился в своем родном городе, в Эдинбурге.

Почему-то меня уже не удивляло то, что, открыв дверь у Николай Петровича, я попал в Шотландию, за тысячу миль (мне почему-то лучше думалось в милях, чем в километрах или верстах) от нашей коммуналки. А еще мне было безумно интересно. Но тут я вспомнил, что дверь в комнаты Николая Петровича осталась незапертой, а дверь из прихожей во вторую комнату так и совсем открыта куда-то в южное ответвление Роуз-стрит. От этой мысли мне стало не по себе и, бросив последний взгляд на Эдинбургский замок, я поспешил обратно по Касл-стрит. Повернуть на Роуз-стрит и зайти в знакомый переулок с разноцветными мусорными бачками заняло у меня не более трех-четырех минут и все эти минуты я задавал себе вопросы, на которые у меня не было ответов. А что если дверь в нашу коммуналку заперта? Или, того хуже, она ведет на обычную эдинбургскую лестницу? Что мне тогда останется делать? Сдаться властям? Искать помощи? Наверное будет очень забавно заявиться в советское консульство в Шотландии, если таковое имеется, и рассказать им мою безумную историю. Боюсь только, что это будет совсем не забавно, а весьма и весьма тревожно. Интересно, меня сразу оденут в одежду с завязками сзади или вначале напоят чаем? Кажется местный дурдом

называется Бедлам, или это в Лондоне? Такие или примерно такие мысли обуревали меня, пока я судорожно давил ногами брусчатку эдинбургских улиц. А вот наконец и темный переулок, тихое южное колено более оживленной Роуз-стрит. С замиранием сердца ухватился я за ручку двери и на мгновение замер, не решаясь ее открыть. Простой нажимной язычок с нашей стороны, здесь она представляла собой массивную бронзовую загогулину с завитушками под старину. Наконец я рискнул и под моим нажатием ручка туго пошла вниз, но дышать в полную сила я все еще не решался. Дверь открылась без скрипа и, с чувством невероятного облегчения, я увидел тусклые обои светло-горохового цвета в веселенький блекло-голубой цветочек в прихожей Николая Петровича. Не размышляя более, я шагнул через порог с чувством подобном тому, которое наверное ощущал Бугенвиль, ступая на девственный песок очередного необитаемого острова. И, хоть ступил я всего лишь на линолеумный пол, счастлив был не меньше французского мореплавателя. Теперь, по всем канонам жанра дверь за мной должна была захлопнуться сама со зловещим грохотом. Но в реальности (хотя я не был уверен, что комнаты Николая Петровича подходят под этот термин), мне пришлось закрыть ее самому, да, к тому же, уже стоило поторопиться: с Роуз-стрит сильно дуло. Когда я захлопывал дверь, мне на мгновение показалось, что в конце проулка стоит эдинбургский «никакой» и приветливо машет мне на прощание своим старомодным котелком. Дверь, хлопнув язычком замка, послушно закрылась и я решил, что мне почудилось.

Вот тут-то на меня и навалились все те чувства, которые мне, по идее, следовало ощущать в Эдинбурге. Было ли мне страшно? Несомненно! А что, по вашему должен ощущать человек, перенесшийся в единый миг черт знает куда и вернувшийся обратно? Первое, что должно было прийти мне в голову, так это то что я свихнулся, лишился разума, съехал с катушек и у меня поехала крыша. Признаюсь, именно это мне голову и пришло, причем все синонимы одновременно. Теперь, для восстановления душевного здоровья совершенно необходимо было объяснить мои шотландские приключения каким-нибудь высокотемпературным бредом или внезапным помутнением сознания. И, разумеется, надо было немедленно убедить самого себя, а, в дальнейшем, возможно и санитаров, что ничего такого со мной не происходило и мне просто-напросто стало дурно от спертого воздуха в комнате, в которую я по дурости-то и залез. В общем, мысли мне в голову лезли самые что ни на есть благоразумные, вот только голова отказывалась их принимать. Каким-то образом я был абсолютно уверен в том, что на самом деле побывал в Эдинбурге. Впрочем, проверить это было несложно.

Я с опаской открыл дверь в коридор, убедился, что она действительно ведет в коридор, и поспешил к себе. Там я снова уставился в текст пресловутой брошюры-методички. Затем я, не долго думая и обращаясь к промежутку между кроватью и гардеробом, произнес вслух следующее:

A postgraduate student must be proficient in both prepared and unprepared monologue and dialogue speech, as well as in the ability to communicate in a foreign language in conditions of natural (both domestic and educational) communication.

…И обалдело посмотрел в зеркало гардероба чтобы убедиться в том, что там по-прежнему отражается моя физиономия. Поверьте мне, не было ничего удивительного в том, что я засомневался. Дело в том, что суконный текст оригинала прозвучал в моем

переводе настолько органично, что я грешным делом заподозрил методичку в плагиате с английского. Зато мое красноречие в эдинбургском бистро уже не представлялось мне бредом. Правда, никаких идей о причине такого лингвистического прорыва у меня и в помине не было. Более того, я тщательно старался об этом не думать, чтобы ненароком не свихнуться.

Теперь пришло время привести мысли в порядок. Итак! Как выяснилось, дверь во внутреннюю комнату нашего соседа по коммуналке имеет милую привычку открываться в благоразумно безлюдный проулок в центре шотландской столицы. Это порождало множество вопросов, ответов на которые не было и, возможно, быть не могло. Тем не менее, от вопросов никуда было не деться, они копошились в мозгах так, что чесалось под черепом. Вопросов было много и разных. Например, не могут ли через таинственную дверь проникать в Ленинград подлые шпионы? Или контрабандисты? Но, признаюсь честно, несмотря на весь мой патриотизм, проблема шпионов беспокоила меня не слишком сильно. Ну что они могут такого интересного узнать? Причину появления корюшки сразу после ледохода или сакральную тайну бесконечного разбавления пива в пивных ларьках? Контрабандистам, как и ворам тоже нечем было поживиться в нашей квартире. Нет, не это меня интересовало, а совершенно иное. Вот скажите на милость куда, во имя всего святого, девалась вторая комната Николая Петровича? Существует ли она вообще? А ведь у Соловейчиков несомненно было две полноценные комнаты, я же собственноручно таскал чемоданы из второй. Помнится мне, было в той комнате высокое окно в полстены, батарея парового отопления под ним и какая-то мебель. Да нет же, не могло мне показаться, да и не поместилось бы семейство Соловейчиков в одной только прихожей! А еще, мне очень и очень хотелось бы знать, каким таким фантастическим образом я приобрел несвойственные мне лингвистические способности? И, скажите на милость, как человек перенесенный черт-те куда умудрился не свихнуться, не испугался, не заистерил, а, напротив, испытал нечто сродни эйфории разумного масштаба.

И тут меня кольнула острая, как лезвие рапиры, мысль. А что если, подумал я, та дверь больше никогда не откроется? Что, если даже каким-то чудом я снова попаду во вторую комнату Николая Петровича, то увижу лишь поблекшие на солнце обои, окно на улицу, соседний дом и услышу не тишину Роуз-стрит, а перестук трамваев по окном? Я посмотрел на часы. Мои приключения в Шотландии заняли не слишком много времени. Оказывается, для того чтобы выпить кружку пива в «Суровом» под веселый треп, взглянуть издали на эдинбургский замок и вернуться, мне понадобилось менее часа и сейчас мои часы показывали одиннадцать с минутами. Колебался я не более двух секунд. Английский я теперь знаю, дорогу до парка помню, а там не может не быть дорожки до самого замка. Несколько минут до парка и еще полчаса от силы на подъем к замку, да столько же на обратную дорогу. Ничего сверхъестественного. Двери, открывающиеся за тысячи миль, я почему-то не считал сверхъестественными.

Второй поход в неизвестное дался мне много тяжелее первого. Признаюсь, на сердце было немного неспокойно, да к тому же где-то глубоко шевелилась совесть и тихо ныла непонятно о чем. Поэтому к Николаю Петровичу я шел по нашему коридору на цыпочках и даже его первую дверь открывал с великой осторожностью, так что же говорить о второй? Ее я отворял двумя пальцами, опасаясь не только сквозняков с Роуз-стрит, но и еще чего-то, непонятного мне самому. Наверное больше всего я опасался увидеть обои второй

комнаты и услышать, как пробегает трамвай за окном. Но, когда дверь послушно открылась, я с облегчением увидел дорожное покрытие и стену дома по другую сторону переулка. Облегчение мое, впрочем, длилось недолго: увиденное мною вовсе не было коленом Роуз-стрит. Действительно, на этот раз переулок был много уже даже южного ответвления Роуз-стрит, которое и так было настолько нешироким, что пешеходный тротуар приходилось обозначать на нем желтой полосой. Тут же речь не шла не только о тротуарах, но и вообще о проезжей части. Действительно, то что открылось мне за дверью было скорее проулком, на котором с трудом могли разминуться двое пешеходов. В общем, это было совершенно другое и, на первый взгляд, не слишком привлекательное место. И все же я осторожно, предельно осторожно, ступил через порог.

В отличие от виденного мной прежде, здесь не было брусчатки, а стоял я на бетонной дорожке с грубыми водосточными канавками по обеим ее сторонам. По канавкам весело журчал спокойный поток довольно чистой воды. Нет, это явно была не Шотландия: все здесь было иным и даже запах был тоже не таким как в Эдинбурге. Разумеется, столица современной европейской страны должна была пахнуть бензиновым перегаром и так оно, скорее всего и было. Однако во время моего быстрого набега на Эдинбург мне почему-то все время чудился запах торфяного дыма, как будто со времен Стивенсона и Вальтера Скотта шотландцы не переставали топить камины. А может быть именно так и было?

А вот в новом месте пахло совершенно иначе. Запахов здесь было великое множество и все они смешивались в непередаваемую обонятельную симфонию, поразившую мое обоняние своей богатой палитрой подобно тому, как поражают меломана богатством обертонов первые аккорды органной музыки. Все же два запаха превалировали. Один из них я легко узнал: это был резкий аромат жареной салаки. Причем речь шла о настоящей океанской салаке, а не о нашей ленинградской корюшке, которая в сыром виде пахнет свежим огурцом, а в жареном не пахнет ничем. И пусть ихтиологи говорят что хотят, но только истинно океанская салака пахнет так резко, подпрыгивая на сковороде. Второй из главных запахов был странным, не знакомым моему обонянию.

Как направо, так и налево от двери Николая Петровича тянулась все та же бетонированная дорожка. Нависшие с обеих ее сторон дома, хоть и не слишком высокие, полностью скрывали перспективу и создавали полумрак. Нет, понял я, то не полумрак, а темнота, ночная темнота, подсвеченная многочисленными подслеповатыми лампочками, торчащими из стен. Только тут я догадался взглянуть на наручные часы. В мой первый выход через таинственную дверь в Эдинбурге был день и я не обратил внимания на разницу во времени. Сейчас же она была настолько разительной, что не заметить ее было трудно. Видимо, законов физики никто не отменял. А может быть и отменил, подумал я, вспомнив открывающиеся неизвестно куда двери, но все же не все. Итак, я попал в иной и, надо полагать, довольно далекий часовой пояс. Прежде всего следовало осмотреться, но особенно осматривать было нечего. Вдоль обеих сторон бетонированного прохода (язык не поворачивался назвать его переулком) стояла сплошная стена плотно прильнувших друг к другу домов. Были они трехэтажными, но этим их сходство и ограничивалось. Казалось, какой-то безумный архитектор расставил вдоль улицы бетонные коробки, не заботясь даже о том, чтобы выровнять их края. Поэтому дома вдоль прохода стояли вкривь и вкось, то выпирая на десяток-другой сантиметров, то утопая на столько же. Из-за этого прямая, в принципе, дорожка казалась изломанной. Чтобы

дополнить впечатление хаоса, из стен торчали какие-то трубы: от тонких водопроводных, до толстенных и гофрированных воздуховодов. Не отставали от труб и непонятного назначения счетчики, навесы, хаотично подвешенные балконы и эркеры, коробки непонятного назначения механизмов. И, при всем при том, это жуткое нагромождение всего на свете непонятным образом выглядело довольно гармонично. Наверное строительный хаос достиг здесь некоего предела, за которым архитектурная какофония породило новое качество и новую, прежде неведомую, красоту некрасивых форм. Почувствовав себя истинным диалектиком, я направился в левую сторону на запах жаренной рыбы.

Через пару десятков шагов проход стал немного шире и бетон сменился асфальтом от края до края уже без всяких канавок. Тут я с удивлением заметил такие же как и на Роуз-стрит полосы, отделяющие тротуар от проезжей части, правда не желтого, а красного цвета. Провел их, надо полагать, какой-то шутник, потому что по «проезжей части» не смог бы проехать и «Запорожец», а «тротуар» был плотно заставлен цветочными горшками у одних домов и столь же плотно захламлен строительным мусором у других. Впрочем нет, кое-где на «тротуаре» под углом к «проезжей части» (наверное, чтобы не перекрывать ее) были припаркованы мотороллеры. Как они только проезжают здесь, подумал я и тут же, услышав гудок за спиной, отскочил на свободный пятачок «тротуара». Мотоциклист пронесся довольно быстро, тщательно огибая выпирающие на «проезжую часть» доски, стулья, сохнущее белье на стойках. Больше всего это напоминало упражнение по слалому и мотоциклист выполнял его изящно и профессионально.

Запах рыбы усилился и я увидел его источник. На «тротуаре» стоял колченогий мангал, а на нем благоухали дары моря в виде тощих сардинок. Над всем этим великолепием довлел синий тряпичный навес с двумя идущими сверху вниз надписями: 炸魚 и 周金龙. Странно, подумал я, «жареная рыба» это понятно, но «неделя» и «золотой дракон»? При чем тут дракон? Именно это я и подумал, и только в следующий момент до меня дошло, что я читаю китайские иероглифы. Первая моя мысль была на изумление продуктивной: «Ну, ни хрена себе!» Наверное я неосторожно и слишком громко высказал ее вслух по-русски, потому что какой-то старик выглянул из «жареной рыбы» и спросил:

— Добрый вечер, господин. Будете ужинать?

— Великодушно прошу меня простить — вылетело из меня — Я совершенно напрасно вас побеспокоил.

— Ничего страшного. Прошу меня извинить — скороговоркой пробормотал он и исчез в недрах «рыбы».

— И вам того-же — обалдело произнес я, на этот раз, для разнообразия, по-русски.

Все это короткое действо походило на сцену из плохонькой китайской пьесы в еще худшем русском переводе, ведь думать-то я продолжал по русски. Хорошо еще, что он не пожелал мне процветания и в этом и в верхнем мире. А ведь мог же, наверное. Тут я сообразил, что имел счастье лицезреть и «неделю» и «золотого дракона». Значит хозяина «рыбы» зовут Чжоу Цзиньлун.

Я двинулся дальше по переулку, который становился все шире и шире. В нем стало оживленнее и начали попадаться продуктовые лавки, магазины товаров для дома с выставленными на обочину метлами, швабрами, ведрами, кухонными раковинами, сливными бачками и разной всячиной. Попадались и маленькие ресторанчики, а то и

тележки с незатейливой едой. Среди последних преобладали переносные мангалы со все той-же салакой, поэтому резкий рыбный запах то утихал, то усиливался, но окончательно не исчезал, забивая все остальные запахи. Наконец мой переулок выплеснулся на оживленную улицу. Да, нет, это была не совсем улица, а скоре базар с проезжей частью посередине. Но машин было мало, зато от тарахтения мотороллеров и мопедов и дребезжания велосипедных звонков раскалывалась голова. Они неслись в обе стороны десятками, как стаи рычащих и жаждущих добычи хищников. И вывески, вывески, вывески. Казалось, здесь продают все, от свадебных костюмов до жирных угрей (и то и другое можно было потрогать). При этом ожидаемого шума и крика зазывал не было слышно, лишь ровный гул разговоров многотысячной толпы. Вот он, результат всеобщей грамотности, подумал я, увертываясь от очередного мотороллера. Но где же я нахожусь? Судя по надписям, я в Китае и это же подтверждают как мои наручные часы так и темнота на улице. Но в Китае вроде бы все должны ходить в одинаковой одежде темно-синего цвета, а здесь вокруг меня гудела многотысячная разноцветная толпа. В Гонконге я, что ли? Но тогда почему почти не видно надписей на английском языке?

Перейдя, точнее — перебежав — улицу перед несколькими угрожающе рычащими мотоциклами, я оказался в обжорном ряду и углубился в него. О, чем здесь только не потчевали. Из огромных чанов доставали белые, наверное рисовые, клецки-шарики, клали в сито, сливая кипяток, обливали блестящим соусом и перекладывали в миски с полупрозрачным бульоном, приправленным зеленью. Рядом, на чем-то похожем на капустные листья, лежали маленькие креветки и очищенные мидии с язычком какого-то неестественно-яркого соуса. Тут-же на крошечных шампурах жарились неизвестные науке продукты во фритюре, а за ними лаконичные меню обещали суп из акульих плавников и лягушек в карамели. Тут-то я вспомнил, что ограничил свой завтрак стаканом желудевого кофе, да и после этого мне не досталось ни крошки ни в Ленинграде, ни в Эдинбурге. Неудивительно, что мой рот наполнился слюной и я готов был положить в него даже лягушку. Но на мои три рубля тут не удалось бы получить и жареного таракана, которые, я в этом не сомневался, продавались за углом. Продавцы смотрели на меня понимающими взглядами и снисходительно улыбались.

Быстрым шагом я пересек соблазнительные ряды и уткнулся в храм, точнее — в храмовый двор. Думаю, ставь режиссеры Ленфильма фильм про китайское средневековье, им стоило бы не придумывать декорации, а лишь установить свои камеры в дальнем углу этого двора и снимать. Тут было все, что только подсказывает нам воображение при слове «Китай»: драконы, бронза, мрамор и изящные черепичные крыши. Ветер раздувал дымок по храмовому двору и я сразу распознал второй из главных запахов — это был запах благовоний. Он шел из двух огромных бронзовых чанов-треножников с гнутыми драконьими лапами вместо ножек. Из равномерного слоя пепла внутри курильниц торчали то ли использованные, то ли готовые к употреблению курительные палочки, от которых и стелился благовонный дым. Над курительницами возвышались изящные беседки, защищающие их от дождя, а в стенки каждого из чанов вцепились по два забавных дракончика. Сам храм, довольно приземистое одноэтажное здание, поражал своей крышей. Она была выполнена, разумеется, в «императорских» цветах: золотом, ярко-красном и лазоревом. Изящную черепицу украшали бесчисленные фигуры драконов с длиннющими, завитыми в кольца хвостами, богов и уже совершенно

фантастических животных, наверное пресловутых цилиней. С крыши свисали резные наличники огромного размера, а вход в храм охраняли два плачущих льва. Я прошел между двух резных колонн, минул львов-охранников и вошел в открытый портал храма. В дальнем конце зала, там, где по христианским канонам полагалось быть алтарю, стояли две пирамиды из маленьких свечей-плошек и две мрачные фигуры с поднятыми мечами. Подойдя ближе, я разглядел оскаленные лица из глазированной карминно-красной керамики, черные косы, парчу халатов, красные головные уборы наподобие чалмы и золоченые лезвия занесенных над головой коротких мечей без гарды. Гигантские близнецы злобно косили глазами на меня, намекая на то, что европейцу здесь не место. Я огляделся. Храм был отнюдь не пуст, но и не слишком переполнен. Местные занимались своими делами: молились на коленях, сложив ладони лодочкой перед собой, размахивали курительными палочками, читали многочисленные объявления, перечисляющие имена жертвователей и расписание праздников. На меня они не обращали ни малейшего внимания: наверное привыкли к туристам и их не смущало даже отсутствие у меня фотоаппарата. Пресытившись созерцанием непонятных мне символов, я вышел через боковой портал и снова оказался на базаре. Оглянувшись назад, я увидел, что покинул храм через изящные ворота с неизменными драконами и цилинями на черепичной крыше и надписью крупными буквами: «Храм бога города Синьчжу». Это название ничего мне не говорило.

Только тут я сообразил, что не знаю куда идти. По идее мне уже пора было возвращаться к двери Николая Петровича, точнее — к ее местной ипостаси. Но я уже не представлял в каком направлении находится вожделенный переулок с рыбным заведением господина Чжоу и заветной дверью. Я остановился в растерянности и начал вертеть головой в надежде увидеть устье того самого переулка. Но я безрассудно вышел из кулинарно-храмового комплекса совсем не там, где в него вошел и теперь меня окружали лишь прилавки, вывески и мотороллеры. Громко повизгивая и распугивая прохожих, прополз раскрашенный всеми мыслимыми цветами автобус с надписью «Школьники» на лобовом стекле. Стало заметно прохладней.

— Не могу ли я чем-либо помочь? — спросили меня.

Эту фразу на ломаном английском языке произнес пожилой господин в легкой спортивной куртке с логотипом «Адидас», серых хлопчатобумажных брюках свободного покроя и обутый в сандалии на босу ногу. На голове у него красовалась бейсболка со непонятным гербом на ней, а из под козырька виднелись необычно темные для его возраста и густые пряди черных волос.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.