18+
«Крутится-вертится шар голубой»

Бесплатный фрагмент - «Крутится-вертится шар голубой»

Объем: 512 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
О книгеотзывыОглавлениеУ этой книги нет оглавленияЧитать фрагмент

Посвящается моим родителям

Тарловским Константину Герасимовичу и

Дине Геннадьевне,

их родителям:

Тарловскому Герасиму Осиповичу и

Фарбер Софье Зельмовне,

Осокиным Геннадию Васильевичу и

Агнии Кузьминичне

Кто мы и откуда пришли? Кто проложил нам путь в Мир и помогает найти свое место на Земле? Сам ли человек идет по жизни или чья-то неведомая рука ведет и направляет его? Некоторые никогда об этом не задумываются, полагая, что после того, как перерезана пуповина, мы полностью отделились, став самостоятельными сущностями; и нет больше постоянной, видимой связи, ежеминутно соединяющей нас с теми, кто дал нам Жизнь, кто привел в Мир.

Конечно же, мама и папа остались с нами, рядом и бабушки с дедушками, и все вместе они заботятся о нас, кормят, играют, водят гулять, рассказывают сказки и учат, как поступать в той или иной ситуации, объясняя, что есть хорошо и что плохо. В детстве дети чаще всего послушно соблюдают правила, установленные родителями.

Вырастая и вступая во взрослую жизнь, человек абсолютно уверен, что сейчас-то он стал совершенно самостоятельным и независимым, и все его поступки, а также происходящие события контролируются лишь им самим или же случаются под влиянием окружающей среды. Бабушки и дедушки давно нет в живых, а сами мы уехали от родителей в другой город и даже в другую страну и все реже их вспоминаем, забываем то, что знали о них. Нам интереснее наша сегодняшняя жизнь, она нас волнует, она для нас важнее. А наши предки остались в прошлом. Пуповина давно перерезана, ее нет, ее не видно, следа от нее не осталось.

Но почему-то наступает момент, когда хочется остановиться и оглянуться, чтобы увидеть позади, в прошлом, тех, кто незримо стоит за нами, кто с любовью взирает на нас из тайных уголков Вселенной и поддерживает невидимой рукой в трудную минуту. Такое желание появилось и у меня.

Трудно сказать, что явилось толчком, какие события побудили по крупинке складывать воедино те обрывочные факты, которые хранились в памяти. Возможно, это была смерть моей мамы, когда я вдруг поняла, что все уходит, что все уйдет, и ничего не останется; а может, ощущение незавершенности чего-то важного в жизни, потребность материализовать на бумаге имеющиеся знания о своих родителях, бабушках, дедушках, чья судьба закручено так витиевато, так жестко, что специально не придумаешь, даже если очень постараться.

Пазл сложился, когда дочь прислала несколько цитат из книги «Я у себя одна, или Веретено Василисы» Екатерины Михайловой. И всё встало на свои места — у меня в тот момент даже дух захватило.

Есть легенда о Костяной Женщине, единственная работа которой — собирать кости. Она собирает и хранит, главным образом, то, что может стать потерянным для мира. Она ходит по пустыне и пением оживляет косточки; и из фрагментов, кажущихся мертвыми и бессмысленными, она воссоздает нечто живое и целое. Эта легенда о том, что мы носим в себе всю историю своего рода — и мужчины и женщины, — не ощущая этого. Костяная Женщина говорит с нами сотнями разных способов, да только слышим мы не всегда. Но если человек услышал ее, он может найти ответы на многие вопросы, жизнь обретает иной смысл, вдруг появляются новые силы, опора, о которой человек даже не догадывался. Обращаясь к памяти предков, он не только ищет отгадки или помощь, но и исполняет что-то такое, что жизненно важно сделать. Он оплакивает, прощает и просит прощения, соединяет оборванные нити, в конце концов просто подтверждает: они были, поэтому и я есть. Потребность восстановить историю своей семьи связана с пониманием того, что время беспощадно смывает, уносит с собой все события, имена, судьбы. С другой стороны, в нашей памяти слишком много грозных напоминаний о том, что мы сами, да и наши родители, и их родители — выжившие, и пришли в этот Мир не благодаря, а вопреки историческим обстоятельствам.

И эта Женщина пришла ко мне.

Пуповина перерезана, ее больше нет. Но связь осталась, невидимая глазу, необычайно прочная связь, которая соединяет нас с нашими прародителями, благодаря которым мы те, кто мы есть. И чем лучше человек знает свой род, своих предков, тем он сильнее, тем увереннее стоит на этой земле.

Он ждал этот день и готовился к нему. Как, впрочем, и в прошлом году. И в позапрошлом. Сколько было этих лет? Кажется, все случилось совсем недавно — конечно, не вчера, не неделю назад, но явно прошло не так много времени, поскольку он помнил этот день до мельчайших подробностей — день, когда счастье, наконец, заглянуло в его судьбу, день, когда он встретил ее, главную женщину всей своей жизни.

И, как обычно, он мучился стоящим перед ним выбором: чем порадовать ее в этот день? Она была равнодушна к дорогим подаркам; порой ее могла обрадовать пустяковая вещица, сущая безделушка, как, например, чайная чашка или шелковый платок. Что ей надо на этот раз? Что зажжет блеск в ее глазах? Как и любой мужчина, он метался и впадал в ступор, принимая это непростое решение.

Из дома он вышел довольно рано, Диана еще спала. Пока голова разрывалась от роящихся в ней идей, ноги сами побрели на ближайший рынок. И когда голова вернулась в реальность и вновь подружилась с ногами, стало ясно, что это самое правильное решение. Летний рынок — если даже нет еще четкого представления, что можно там купить, — он сам все покажет и подскажет.

Бродя между рядами, он разглядывал прилавки с выставленными на них веселыми прыщавыми огурцами, розовато-недозрелыми помидорами, буйными залежами зеленого лука, укропа и петрушки. Кабачки поросятами лежали в ряд, перемигиваясь с неопрятными разлохмаченными кочанами молодой капусты, словно хвастаясь своими гладкими боками. Диана любит свежие овощи, потому что они «вкусные и в них так много витаминов». Она каждый раз говорит об этом, когда ставит на стол витаминный овощной салат, который ему пришлось полюбить.

Тетки-цветочницы выстроились в ряд, преграждая путь к фруктово-ягодным рядам. Он не очень разбирался в цветах и часто путал их названия. Ему казалось, что это несущественная информация, — какая разница, как они называются, лишь бы были красивые. А какие из них красивые? Ему нравились все цветы, точнее, казались одинаковыми в плане эмоций, которые они могут вызвать у женщины. А после того, как цветы оказывались в вазе, он не обращал на них никакого внимания — выполнив свою функцию подарка, они переставали для него существовать. После акта дарения от цветов не было больше никакой пользы. Да, «от них нет пользы» — Диана тоже так считала и предпочитала практичные подарки. Как он мог про это забыть!

Прорвавшись сквозь заграждение из теток с цветами к теткам с фруктами, он расслабился, почувствовав, что решение где-то рядом. Прямо перед ним на прилавке бесстыдно развалилась клубника. Да, именно развалилась! Женщина средних лет высыпала на полосатое полотенце спелые ягоды и сортировала их по маленьким ведеркам — крупные в одно, помельче — в другое. Мельком бросив опытный взгляд, она сразу распознала в нем не определившегося, но потенциально готового на все покупателя, тут же добродушно улыбнулась ему и призывно махнула рукой.

— Только сейчас с грядки сняла, — деловито убеждала она. — Бери, не пожалеешь! Тебе как первому покупателю дешевле отдам. Ягода отборная, сама выращиваю, никакой химии, только навоз конский, да еще….

Он больше не слушал ее похвалы собственной продукции. В мыслях он уже принес домой ведерко самых крупных и спелых ягод и выставлял их перед Дианой в большой тарелке. Лучше не смотреть на другие прилавки, над которым возвышались бойкие торговки — придется слушать их трескотню, сравнивать, выбирать. Боязнь ошибиться в этом выборе моментально разрешила ситуацию, и он, не спрашивая цену, указал на ближайшее ведерко.

Это будет замечательный сюрприз! Диана наверняка забыла, какой сегодня важный для них день, а он все помнит, любит ее и готов заботиться о ней всегда. Аккуратно поместив ведерко с ягодами в спортивную сумку, он с облегчением пошел к ней.

Он открыл дверь своим ключом и шагнул в прохладный полумрак квартиры. Диана уже проснулась и сидела, прямая, неприступная, голова слегка откинута назад; пальцы нервно теребили носовой платок в крупную клетку; нога закинута на ногу и едва заметно раскачивалась в монотонном ритме. Всем своим видом она показывала, что не ждала его.

— Привет, любимушка! Это тебе! — он вынул из сумки клубнику и чмокнул ее в щеку.

— Где мой муж? — встревожено вопросила она.

Опять! Все радостное возбуждение, которое он принес с рынка, уходило как песок сквозь пальцы. Он попытался ухватиться за остатки своего утреннего настроения и сохранить его; он понимал, что нужно что-то срочно сделать, чтобы исправить промах, который он еще не осознал. В который раз с замиранием сердца он заглядывал в ее лицо, пытаясь встретиться с неуловимым взглядом. Почему она не смотрит на него, как прежде? Она больше не хочет его видеть? Может, сделал что-то не так? Но он же пытается угадать любое ее желание, поймать незаметный поворот головы, прочитать малейшее движение губ. Сердце его обмирало, замерзало, леденело. В ушах набирала обороты звенящая нота, которая, достигнув невыносимой высоты, вдруг внезапно оборвалась и вместе с сердцем ухнула в бездну жестокой правды: она больше не хочет смотреть на него, больше не хочет его видеть, больше не хочет его… Она больше не ….. Этого не может быть — он так любит ее, любит как никто и никогда! И она его так любила! Они любили друг друга — с самой первой встречи, с самого первого взгляда.

Забытая клубника в ведерке плакала кроваво-красным соком. Он же не мог оторвать от этой женщины глаз — она была его мечтой, его наградой, счастливым билетом который однажды судьба выдала ему, словно натешившись, наконец, опоминалась и принялась наверстывать упущенное, пытаясь искупить все то, что натворила.

Он смотрел на нее и видел прекрасные глаза, которые казались чуть прищуренными из-за высоких скул, доставшихся ей, вероятно, от татарских предков; он не мог оторвать взгляд от бровей, дерзко разлетающихся к вискам в неповторимой дуге; он любовался гладкой упругой кожей, в угасающем свете дня завораживающей матовым сиянием; лицо обрамляли непокорные густые локоны, волнами скользящие по плечам, подчеркивая стройную линию шеи, которая упиралась в четко очерченный подбородок.

Она была рядом, но не с ним, она смотрела, но сквозь него. Он не мог проникнуть в ее мир, который вдруг закрылся для него, стал чужим… Или он стал чужим для нее? Она словно отталкивала, гнала его от себя — молча, безжалостно, навсегда.

Он коснулся руки, ее руки, которая еще недавно обнимала его, нежно блуждала по его волосам, загребая их пальцами словно расческой. От этих прикосновений он замирал, млел, таял и уносился далеко-далеко, туда, где все расплывалось, как за стеклом, по которому стеной сползал ливень, куда память порой отказывалась пускать его, но иногда, будто дразня и играя, приоткрывала свои потайные дверцы и небольшими порциями выдавала ему воспоминания из той, из прошлой жизни, из жизни до нее…

…когда с ним рядом была ТА, другая, которая точно так же, задумчиво улыбаясь, перебирала его волосы. И тогда на его голове зарождались мурашки, медленно начинали ползти по шее, вдоль спины, и наконец, восторженно разбегались во все стороны, брызгами салютов рассыпаясь по всему телу, наполняя его умиротворенным блаженством…

Она была для него всем, целым миром. Она жила для него. Она любила его беззаветно, без всяких условий, просто потому, что он есть, просто потому, что он — ее. Он ждал каждой встречи с ней, и каждый день, каждое мгновение, проведенное вместе, наполнялись головокружительным счастьем. Эти встречи были для него волшебной сказкой, сказкой с продолжением, которого он каждый раз ждал и каждый раз боялся, что этого продолжения не будет…

…В первый момент Диана никак не отреагировала на его прикосновение. Это придало ему смелости, и он нерешительно начал поглаживать ее великолепную, совершенную руку, утонченные пальцы с бледно-розовыми ногтями идеальной формы. Ее губы дрогнули и неопределенно скривились — то ли в удовольствии, то ли в раздражении. Он воспринял это как поощрение и сжал ее руку в своей. Она резко дернулась, бросив на него возмущенный взгляд.

— Не смей больше так делать!

Он встал и в растерянности отошел к окну.

Его мучила ситуация невозможности понять ее: она то привечала, то гнала прочь, то игнорировала его. Хуже всего было это равнодушие, которое в последнее время все чаще и чаще исходило от нее. Оно обдавало холодом, парализовало мысли и действия, ввергало в тупое отчаяние. В такие моменты пространство, в котором они находились, превращалось в космический вакуум, в котором не существовало каких бы то ни было чувств; в этом пространстве не было ни прошлого, ни будущего. Он зависал в этом вакууме, и жизнь останавливалась, и он безнадежно страдал от того, что не может ни на что повлиять.

Чтобы отвлечься от разъедающих душу мыслей, он понес ставшую вдруг ненужной и бессмысленной клубнику на кухню, переложил ягоды в дуршлаг, подставил под струю воды и стал смотреть, как красные потоки закружили в раковине; затем закрыл кран, механически распахнул шкафчик с посудой, уставился на стопку тарелок и стоял так какое-то время. Наконец взгляд зацепился за яркую пиалу, которую он недавно подарил ей по какому-то случаю и которая ей вроде бы понравился. В прошлый раз этот подарок вызвал у нее положительный эмоции, значит надо положить клубнику в пиалу и предпринять новую попытку. Клубника плюс пиала — вдруг это поможет, со свойственной рациональностью рассуждал он.

Диана благосклонно посмотрела на его подношение, даже улыбнулась — ему ли? Взяла самую крупную ягоду и положила в рот. По подбородку потекла кровавая дорожка сока, но она этого не заметила. Тогда он ладонью поспешил остановить струйку и, пытаясь навести порядок, стал неловко размазывать сок по ее подбородку.

— Я сама, — опять улыбнулась она, но при этом ничего не сделала. Он поколебался, и еще несколько раз провел рукой по ее подбородку, добившись, с его точки зрения, достаточной чистоты. Решив, что свой покладистостью она подала ему знак, он немного осмелел, взял из салатника ягоду и поднес к ее губам. Ее улыбка уже не исчезла, она осторожно приняла ягоду полуоткрытым ртом и блаженно принялась перекатывать ее во рту.

— Очень вкусно! Спасибо!

Он просиял и стал перекладывать ей в рот ягоды одну за другой. Чтобы закрепить успех, он оживленно рассказывал, как ходил утром на рынок, что погода сегодня замечательная для прогулки, что на рынке изобилие, надо ли чего-нибудь купить, никого из знакомых не встретил, а вчера встретил Сергея Афанасьевича из второго подъезда, у него еще жена на почте работает, дворник опять мусор смел под скамейку, что эту клубнику он купил специально для нее, потому что сегодня такой день, о котором он всегда помнит.

— А ты помнишь?

Вопрос застал Диану врасплох. Лоб слегка нахмурился, но при этом она продолжала есть клубнику.

Он подумал, что пора вновь, в который раз, признаться ей в любви, сказать, как он счастлив быть с ней рядом, видеть ее каждый день, что он не представляет своей жизни без нее. Но все эти слова представлялись ему слишком банальными, застревали у него в горле и дальше не шли. Других же слов он придумать не мог. Все это напоминало ему их первые свидания. И сейчас у них тоже свидание: он такой же робкий, нерешительный, а она неприступная, гордая.

— Сегодня день нашего знакомства! — наконец объявил он и поднес к ее губам очередную клубнику.

Ее глаза вдруг сузились, губы намертво сомкнулись, отвергая ягоду, лицо закаменело. Она резко оттолкнула его руку.

— Я знаю, что ты хочешь! Ты опять задумал что-то нехорошее и не говоришь мне об этом. Я все знаю! У тебя ничего не выйдет, я все ему расскажу!

Диана отвернулась к стене, словно не желая видеть ни его, ни все то, что ее окружает.

Он покорно поднял выпавшую из рук ягоду, положил ее в пиалу и вновь отошел к окну. Окно было его отдушиной — оно открывало ему другой мир, где ходили люди, эти люди жили своей жизнью, в этой жизни у них были свои важные задачи, и им не было никакого дела до него, до нее, до них…

Как недолго длилось это их свидание, как мало ей от него надо. Но он и этому был рад. Он даже не расстроился, когда она закапризничала и разорвала тонкую нить, которая начала вновь соединять их. Пусть лучше она отталкивает его, как сделала это сейчас, пусть проявляет любые эмоции. Это дает ему хоть малую, но надежду — надежду, на то, что все может еще измениться, что ее равнодушие пройдет, и она вновь будет его любить. Он был готов на любые чувства по отношению к себе, он даже не претендовал на ее прежнюю любовь — только бы она не смотрела сквозь него, не воспринимала его как случайную вещь в этой комнате.

Пусть прогонит его, он поймет и примет это, он не будет больше докучать ей своим вниманием и требовать внимания от нее. Он просто останется рядом невидимкой и будет выполнять все ее желания и капризы. А вдруг она уйдет от него? ….

…. как ушла ТА, другая, которая была в его жизни, была для него всем, понимала и жалела его, принимала и прощала, потому что он был — ее.

Их очередная, последняя, встреча на этот раз затянулась и была самой долгой и счастливой, несмотря ни на что. В эти месяцы они были близки, как никогда. Они словно понимали, что продолжения не будет и старались узнать друг друга лучше, узнать то, чего они еще не успели узнать, запомнить это и унести с собой в вечность…

— Милый! — позвала Диана. — Куда мы сегодня с тобой пойдем?

Он резко обернулся и непроизвольно отступил от окна. В груди затрепетало, екнуло; он пытался разгадать, что заставило ее сменить гнев на милость, но мысли не давались, разлетались, рассыпались, мысли о том, когда же они по-настоящему были вместе в последний раз. Нет, не как сейчас, в одной комнате, а вместе и душой, и телом, когда они стремились друг к другу, понимали друг друга без слов, смотрели в одну сторону и жили жизнью — одной на двоих.

В памяти, как кадры из старого фильма, замелькали обрывки прежних дней, когда она была другой, любящей, заботилась о нем, снимала с его губ невысказанные слова, читала его желания. Тогда он воспринимал свое счастье как раз и навсегда данное, счастье, которое никогда не кончится, которое они будут вместе черпать полной ложкой… Когда это было? Он никак не мог сосредоточиться и вернуть память об этих днях, об этих минутах, которые, казалось, он переживал еще вчера…

…Последние мгновения, когда он был с ТОЙ, другой, врезались в память и остались с ним навсегда. Он видел их в ночных снах, он видел их наяву, он видел их и тогда, когда не хотел видеть. Эти воспоминания приносили ему неимоверные страдания. Вновь и вновь в голове стучало: он мог что-то сделать, на что-то повлиять, что-то изменить. Он мог остаться с ней! Мог ли …?

Она притянула его к себе и крепко обняла в последний раз, затем поцеловала, заглянула в глаза, словно стремясь запомнить надолго, и тихо, но твердо сказала:

— Тебе пора.

— Я останусь с тобой!

— Нет, ты уедешь. Так надо.

— Я хочу остаться с тобой!

— Ты знаешь, что это невозможно! Иди. Я люблю тебя.

— Я тоже тебя люблю. Очень.

— Я знаю. Обещай, что не попытаешься вернуться.

— Обещаю. Мы ведь еще увидимся? Да? Мы будем жить вместе?

Она через силу оторвалась, отстранилась от него и оттолкнула в сторону ожидающей машины:

— Конечно, мой милый, разве может быть иначе?

Оказалось, что может….

— Милый! Куда мы сегодня с тобой пойдем? — вырвал его из прошлого голос Дианы.

Куда они сегодня с ней пойдут? Куда они могут пойти?

Они уже два года никуда не ходят.

Она уже два года не может никуда ходить.

Она вообще не может ходить.

Она не может думать.

Она ничего не помнит.

Она не может выразить свои мысли.

Она не может обслуживать себя.

Она даже не может любить его!

Она не может НИЧЕГО.

Под конец девятого десятка к его жене пришел Альцгеймер и забрал ее у него. На шестидесятом году их совместной жизни ее тело было с ним, но ее самой рядом не было. Альцгеймер забрал ее всю, без остатка — ее мысли и чувства, ее радости и печали, жизнелюбие и активность, ее любовь к нему. Осталась одна лишь дряхлая оболочка.

И с этим он никак не мог смириться.

Он помнил и хотел ее прежнюю, хотел, чтобы она разговаривала с ним, чтобы они вместе гуляли по утрам в парке, готовили обед, за вечерним чаем обсуждали недавний концерт, который видели по телевизору, разговаривали по телефону с детьми и по скайпу с внуками и правнуками. Все это и есть любовь, которой ему так не хватало.

Он все время пытался вернуть ее прежнюю — ведь чудеса бывают! Он воспринимал ее, как ту, с которой познакомился совсем недавно — конечно, не вчера, не на прошлой неделе, но явно прошло не так много времени, поскольку он помнил этот день до мельчайших подробностей.

Он ловил ее потухший, запавший взгляд, подернутый мутной пеленой, бессмысленно уставившийся в никуда, и видел прекрасные, чуть прищуренные глаза, над которыми разлетались в неповторимой дуге брови; он смотрел на ее пожухшее, испещренное старческими морщинами и пятнами лицо, но видел гладкую упругую кожу, завораживающую матовым сиянием; он скользил взглядом по ее редким седым волосам, сиротливо торчащим в разные стороны, и представлял непокорные густые локоны, скользящие по плечам; он касался ее изуродованных артрозом скрюченных пальцев, с растрескавшимися от старости ногтями, но перед его взором представала великолепная, совершенная рука, с утонченными пальцами с бледно-розовыми ногтями идеальной формы.

Он любил свою Диану как прежде: она была для него всем, целым миром. Он жил для нее и ради нее. Он жалел и принимал ее без всяких условий, просто потому, что она есть, просто потому, что она — его.

2.

Маленький Йося притаился за изголовьем кровати и тихонько таскал сухари из большого холщового мешка, втиснутого между спинкой кровати и стеной, оклеенной обоями с незамысловатым рисунком. По ночам на кровати спали бабушка с дедом, а днем она могла превращаться во что угодно — в зависимости от фантазии и желаний Йоси.

Сегодня кровать была кораблем, и мальчик воображал, что плывет по реке Двине к Белому морю. Он был хозяином этого корабля, а заодно и капитаном, и штурманом, и матросом. Он сам себе отдавал приказы и бросался их выполнять. Подушки служили парусами, которые вздымались под ударами его маленьких кулачков; металлические перекладины, на которых крепилась панцирная сетка, были бортами корабля, и он крепко держался за них, чтобы его не смыла волна и не унесла в бушующее море; спинки кровати являли собой мачты, и он время от времени взбирался на них, чтобы посмотреть, не видно ли долгожданную землю.

Если ты отправляешься в дальнее плаванье, необходимо иметь с собой основательный запас провизии, чтобы не умереть с голоду. Такой провизией и были сухари. Мешок с сухарями, хотя и находился за пределами «корабля», был неотъемлемой его частью. Йосе он представлялся трюмом, в котором были припасены несметные вкусности: треска жареная, треска вареная — та, которую он любит вылавливать из суповой тарелки, уха из хребтов семги, ливерная колбаса, печенная в золе картошка, черный хлеб, молоко, лепешки из серой муки, которые пекла бабушка. Именно все это он и представлял, когда старательно пережевывал очередной сухарик.

Сухари были предметом постоянной заботы бабушки. Хотя она и не собиралась в дальнее плаванье, но кое-какие запасы скопила, поскольку хорошо знала, что такое голод, и навсегда усвоила, что он может застать семью в любой момент. Она жила в постоянной готовности к этому «не приведи господи никому иметь такой ужас». Каждый день бабушка приносила из магазина две буханки хлеба: одну убирала в буфетный шкаф, стоящий тут же в комнате, — это на еду, а другую сразу же нарезала большим ножом на сухари и выкладывала на противень. Зимой сухари сушились в общей кухне на печке — а где еще сушить сухари зимой? Кроме того, противни с сухарями были наглядным свидетельством того, что баба Люба мудрая, дальновидная и хозяйственная женщина; а самое главное — никто из соседей не мог сказать, что семья Соломона Фарбера плохо живет. Летом противень выставлялся на залитый солнцем подоконник. На солнце сухари сушились дольше, чем на печке; иногда скапливалась небольшая флотилия из противней с будущими сухарями, представлявшаяся Йосе баржами, тянувшимися летом по Двине. Бабушка Люба педантично исполняла свой ритуал по заготовке сухарей, стараясь не пропускать ни одного дня, за исключением случаев, когда не удавалось купить сразу две буханки или хлеб заканчивался ещё до того, как подходила ее очередь. При этом она ревностно следила, чтобы домочадцы приближались к заветному мешку на строго вымеренное и известное лишь ей одной расстояние; ведь у каждого рука так и тянется, так и норовит вытащить пахнущие достатком и уверенностью в завтрашнем дне хрустящие корочки.

— Таки нельзя, я вас умоляю! Вы шо себе думаете, это я для своего удовольствия беспокоюсь? Та не надо мне делать нервы! Ходите прочь от мешка! А если голод станет, вы шо станете кушать? То-то! Будете еще говорить мне спасибо.

Единственным исключением из этого табу был маленький Йося. Своего первого внука бабушка любила по-особенному, со слезами на глазах и с болью в сердце; она разрешала ему многое из того, что в молодости не позволяла своим детям. Бабушка авторитетно заявляла, что мальчик растет, и ему надо хорошо кушать. Но, по сути, ею руководил инстинкт, выработавшийся у нее за долгую и нелегкую жизнь. Они с дедом достаточно наголодались, наголодались, как она считала, наперед за все последующие поколения своих детей, внуков и правнуков. Дети почти все выросли, жили отдельно и могли сами о себе позаботиться. А Йося, маленькая кровиночка, всецело находился на ее попечении; она воспринимала его как своего запоздалого, нежданно свалившегося ей на шею, самого любимого ребенка, за которого она отвечала перед дочерью и перед богом. Она делала все, чтобы Йося не знал этого тоскливого ощущения непреходящего подсасывания в животе, когда вся жизнь измерялась отрезками от одной еды до другой. Поэтому Йося жил в уверенности, что у него всегда есть спасительный мешок с сухарями.

Сегодня Йося отправился в далекое и опасное путешествие. Он давно планировал совершить этот вояж, но не очень представлял, куда, собственно говоря, плыть и что делать, когда он доберется до этого неизвестного еще места. Но вчера он случайно подслушал разговор бабушки с дедушкой, и план окончательно сложился. Йосе предстояло поехать на север и привезти домой свою маму, которая «уехала с папой, уехала далеко, не знаю куда, не задавай лишних вопросов, иди, поиграй». Он уже давно не расспрашивал взрослых про маму или папу. Он молча скучал и терпеливо ждал, что они вот-вот приедут к нему. Но никто не приезжал.

Йося очень старался, но никак не мог вспомнить, как выглядела мама. Память полуторогодовалого ребенка не сохранила тот образ. И, несмотря на то, что на комоде стояла фотография улыбающейся женщины в маленькой аккуратной шляпке, он никак не мог признать тот факт, что это его мама — слишком обыденно она выглядела. Он был уверен, что его мама была другой, необыкновенной, не похожей ни на одну из тетей, которые окружали его. Мама не могла быть просто «тетей»! В свои пять лет Йося придумал собственный образ мамы: высокая красавица, с длинными белыми волосами, в короне, в воздушном развевающемся платье, с изящными длинными пальцами, которые неизменно сжимали алый цветок. Лицо расплывалось в сказочном тумане, делая весь образ еще более прекрасным и загадочным. Но из-за этого тумана Йося не мог разглядеть, какие у мамы глаза, нос или рот. Именно такую картинку он видел в книжке со сказками, которую ему иногда читала Хая, мамина сестра, если у нее было свободное время. Свободное время было еще и у бабушки Любы, но она, окончив один класс ликбеза, читать толком так и не научилась. Зато она умела рассказывать Йосе диковинные истории, листая книжку с картинками.

Ореол загадочности, окутывавший маму, усиливался и потому, что все, услышанное Йосей о маме, а вместе с ней и о папе, сопровождалось недомолвками, напряженными паузами и всей сопутствующей этим разговорам атмосферой неясного страха, отчетливо читающегося в глазах взрослых.

Папу Йося не помнил совсем — он никогда не видел его фотографии, а в книжке не было подходящей картинки, которую можно было взять за основу папиного образа — одни принцессы неземной красоты. И если разговоры про маму время от времени возникали семье, то про папу — никогда, ни слова. И если вдруг кто-нибудь неосторожно упоминал имя этого человека, бабушка с дедушкой сразу же умолкали, отводили глаза и старались перевести разговор на другую тему.

Так вот, вчера вечером, когда Йося уже засыпал на своем кованом сундучке, хранившем множество нужных в хозяйстве вещей, он услышал, как дед вполголоса сообщил бабушке, что от Сонечки пришло письмо. (Дед был очень образованным — окончив три класса ликбеза, он мог читать не только письма, но даже газеты). У Йоси сон как рукой сняло: пришло письмо от мамы! Мальчик замер и стал прислушиваться, как дед шепотом пересказывал новости про родителей: у них уже выпал снег, но Герасим откуда-то принес Соне пуховые рукавицы — так что руки у нее сейчас не мерзнут. Немного помолчав, дед нерешительно продолжил выкладывать менее приятные подробности: кашель у нашей девочки никак не проходит, но местный фельдшер сказал, а что вы хотите, здесь не курорт. А еще Сонечка боится, что Герасима не выпустят весной, когда заканчивается его срок, что были случаи, когда сразу по окончании одного срока давали новый, особенно если есть отягчающие обстоятельства, как, к примеру, не та национальность.

Что такое «национальность» и почему она у папы не та, Йося не понял, но осознал одно: если у мамы уже выпал снег, значит, они с папой живут где-то на севере. И второе — мама заболела, ее надо привезти домой из этого севера в Архангельск, где значительно теплее, где есть бабушка с дедушкой, а главное — есть он, Йося, который обязательно будет заботиться о маме, и мама перестанет кашлять. С этими мыслями он провалился в мягкую темную яму — наверное, это и был снег, который выпал у мамы, только Йосе было тепло и уютно, потому что на нем были мамины пуховые рукавицы.

Утром Йося твердо знал, что пойдет на своем корабле на север — сначала вниз по Двине, потом в Белое море, а там и север где-нибудь отыщется. Он найдет маму и привезет ее домой. Что делать с папой, он еще не решил — вдруг его не отпустят, дадут новый «срок». Почему с новым «сроком» нельзя возвращаться домой, было за пределами его понимания.

В самый разгар путешествия, когда его корабль уже зашел в Белое море, из магазина вернулась бабушка и позвала Йосю завтракать.

Любовь Григорьевна, или Люба, как ее все называли, была сухонькая энергичная женщина невысокого роста — ниже среднего. Внешность у нее была самая непримечательная: улыбчивое лицо, которое уже начали вспахивать многочисленные мелкие морщины, небольшой, с чуть приплюснутым кончиком нос, густые брови, нависающие над глазами. Но какие это были глаза! Они заглядывали тебе в самую душу и понимали то, что ты, возможно, сам про себя никогда не поймешь. Эти глаза вобрали в себя все страдания и боль ее народа, и Йосе казалось, что в них всегда стояли слезы. Волосы Любе стригла соседка — ровным срезом чуть ниже ушей, все одной длины; по утрам бабушка привычным движением несколько раз ото лба назад проводила по ним горбатым гребнем, который на последнем прочесе решительно втыкала на затылке.

Бабушка постоянно была в движении; Йося не мог припомнить ее сидящей просто так, без дела. Она нигде не работала, но занималась домашним хозяйством и вела весь дом. На ней были готовка, уборка, рынок, магазины, взаимоотношения с соседями, дед, дети, а сейчас и маленький Йося. Бабушка легко, естественно-непринужденно справлялась со всеми делами, никогда ни на что не жаловалась.

Рано утром, пока все домочадцы еще спали, Люба брала две сетки-авоськи и отправлялась в магазин задолго до открытия. С продуктами в городе было плохо, и ей приходилось отстаивать огромные очереди. Зато за это время она успевала узнать местные новости, посудачить с женщинами, обсудить семейные дела и массу других проблем. Маленькая, юркая, бабушка всегда оказывалась в голове очереди и терпеливо дожидалась открытия магазина. Жители Архангельска, почти что поморы, были несуетливыми, с чувством собственного достоинства; в магазин они заходили чинно, не расталкивая друг друга и не пытаясь пролезть без очереди. Дойдя до прилавка, Люба старательно проговаривала продавщице небогатый список продуктов, затем раскладывала покупки по двум авоськам и торопливо шла домой. Как правило, к этому времени дед уже уходил на работу, и дома ее ждал только Йося.

Вот и сейчас мальчик с любопытством наблюдал, как бабушка выкладывает на стол две буханки хлеба, подсолнечное масло в небольшой бутылке с туго пригнанной бумажной пробкой, веревочные бусы из сушек, неизменную треску и два небольших кулька из плотной темно-коричневой бумаги, ловко свернутой продавщицей в конус. Кульки сразу привлекли внимание мальчика — а вдруг там леденцы или конфеты-подушечки, посыпанные сахаром с повидлом внутри? Бабушка перехватила его взгляд и строго сказала:

— Ты шо себе задумал? Это после завтрака! Почему с дедом не поел? Уже иди кушай.

На столе стояли две тарелки: одна пустая, грязная, во второй — остывшая перловка. Перед уходом в магазин бабушка всегда успевала приготовить завтрак и оставляла его в комнате на столе. Готовила она на общей кухне. В их квартире было семь комнат, в каждой комнате жило по одной семье, а кухня — общая на всех. Иногда Йося просыпался вместе с дедом и завтракал с ним. Но ему больше нравилось дожидаться, когда бабушка вернется из магазина, садиться вместе с ней за стол и есть кашу с хрустящей горбушкой свежего хлеба. Порой, находясь в хорошем расположении духа, бабушка могла рассказать что-нибудь о маме.

Любовь Григорьевна разложила продукты по своим местам и пошла с треской на кухню. Все продукты хранились в комнате, в буфете. На кухню бабушка приносила их непосредственно перед готовкой.

Рыба являлась основой едой. Ассортимент продуктов в магазинах был на редкость скудным и однообразным. Зато море в изобилии приносило треску, из-за чего жители Архангельска называли себя «трескоедами». Иногда Любе удавалось урвать в магазине хребты семги, и тогда наступал праздник. Семгу никогда не продавали целиком: ее разделывали на филе и на хребты, к которым придавались плавники, рыбья кожа и голова. Филе стоило заоблачные деньги, его могли купить лишь немногие счастливцы. Хребты тоже шли по цене раза в два превышающую стоимость трески, но время от времени Люба баловала семью жирной, наваристой сёмужной ухой. Она варила ее в большой кастрюле сразу на три дня и выносила в ледник — холодильников тогда ни у кого не было.

Ледник был предметом гордости семьи и зависти соседей. Двухэтажный дом, где жил Йося, ранее принадлежал зажиточной семье, которая после революции куда-то исчезла — то ли уехала из города, то ли еще что — Йося не знал. При доме прежний хозяин выстроил ледник — в то время далеко не каждая семья могла позволить себе такую роскошь. Когда дом освободился, его начали заселять «с уплотнением», то есть на каждом этаже разместилось по шесть-семь семей. Дед огляделся, быстро сориентировался, подсуетился, переговорил о чем-то с новым соседом Семеном, который «занимал должность», и ледник оказался во владении двух семей — деда Соломона и Семена. Это было невысокое строение с двумя полами: первый пол возвышался на расстоянии около полуметра над уровнем земли, далее — пустое пространство, где летом было прохладнее, чем на улице и куда бабушка ставила кое-какие продукты. Дальше, чуть ниже уровня земли шел второй пол с вырытой под ним довольно глубокой ямой. Эту яму каждую весну забивали льдом; в ней хранили все то, что быстро портилось — молоко, рыба, а иногда и мясо.

Рубка льда была сезонным промыслом у жителей близлежащих селений. Как только вскрывалась Двина, крепкие мужики в ватниках с раскрасневшимися лицами и голыми шеями подгоняли к реке телеги, запряженные флегматичными лошадьми. Гулко перекрикиваясь и пересвистываясь, два мужика вставали вдоль кромки воды и начинали забрасывать в Двину длинные багры с железными крюками на концах, цепляя проплывающие мимо льдины. Пойманную льдину они аккуратно подтягивали к берегу, и тут к ним присоединялись остальные. Подбадривая друг друга смешками и прибаутками, мужики с натужным кряканьем вытаскивали на берег ледяную глыбу, весело поблескивающую на солнце. К полудню приступали к колке. В ход шли ломы и топоры: большие глыбы кололи на более мелкие, чтобы вдвоем или втроем можно было взвалить их на телегу, льдины помельче грузили сразу.

Рядом толкался народ, среди которого было много ребятни — когда еще представится такое бесплатное зрелище! Тут же выжидали и обладатели ледников, то есть потенциальные покупатели. От семьи Йоси, как правило, ходил дед, реже — Семен, поскольку он значительно уступал деду Соломону в искусстве торговаться и договариваться. Дед наметанным взглядом определял среди мужиков хозяев лошадей, то есть тех, с кем и предстояло вести торг. Неспешно, внешне не проявляя ни малейшей заинтересованности, дед подходил к намеченному продавцу, безошибочно просчитав его как наиболее сговорчивого, и заводил с ним обстоятельную беседу про лошадей, про вскрывшуюся Двину, про то, что лед нынче хороший, плотный, про то, как трудно поднимать семью, про перспективы на улов трески и так бесконечно. Беседа текла лениво, спокойно, но в какой-то момент продавец осознавал, что дед именно тот клиент, которого он ждал, и что ему очень повезло иметь сегодня такого покупателя. В конце концов, они ударяли по рукам, и дед шел впереди телеги, показывая дорогу к их дому.

Лед завозили во двор и вываливали у дверей ледника. Дед рассчитывался с мужиком, кричал Семена, и они вместе принимались колоть льдины на куски нужного размера, чтобы их было удобно опускать в ледниковую яму. После этого Люба с женой Семена, потеплее одевшись, спускались вниз и правильно укладывали эти куски в леднике, чтобы они и места меньше занимали, и чтобы получались выступы, на которые в дальнейшем укладывались продукты. Лед лежал в яме до осени, до первых холодов.

Соседки иногда просились в ледник со своими продуктами и часто делали это через Йосю.

— Деточка, спроси у бабы Любы, не пустит ли она на пару дней на лед — одну кастрюльку бы поставить.

Йося с готовностью бежал к бабушке и всегда возвращался с положительным ответом.

Любовь Григорьевна никогда не отказывала в помощи соседям: она пускала «на лед», могла присмотреть за соседским ребенком, одолжить соль или пару луковиц, подсобить с ремонтом. Маленькая и хрупкая, она была сильная и выносливая.

А еще бабушка умела любить. Любовь ее была ненавязчивой и внешне порой никак не проявлялась. Она могла и прикрикнуть на детей, и нашуметь на деда, но всегда была рядом, и в нужный момент вставала стеной за свою семью, за своих детей, за свой дом. Бабушка, как тигрица, стремглав выскакивала во двор, если ей казалось, что ее Йосеньку кто-то обижает. И тогда мало никому не казалось: она хватала внука на руки и, яростно жестикулируя свободной рукой, красноречиво выплёскивала на обидчика все свое негодование. Она не отходила от постели, если кто-то из ее детей болел, носилась по соседям в поисках целебных снадобий, поднимала на ноги всех врачей. Она отдавала себя родным всю без остатка. Она любила их всех. И эта любовь бабушки Любы помогала Йосе жить и ждать маму.

Йося купался в бабушкиной любви, беззаботно плескаясь в ней. Бабушка старалась с лихвой покрыть отсутствие любви материнской. Мальчик видел, как бабушка и дедушка заботятся о нем — не хуже, чем какие-нибудь родители. Взять, например, Генку. Генка — это Йосин друг из квартиры на втором этаже. Его родителям заботиться о Генке сложнее, потому что у него есть еще два брата и сестра. Когда в семье четверо детей, то и любовь надо делить на четыре части, считал мальчик. А он один у бабушки с дедушкой; им больше не о ком заботиться, кроме Йоси, поэтому вся их любовь достается ему одному.

— Бабушка, а почему у вас с дедушкой нет детей? — однажды озадачился Йося. — Вы еще не старые — завели бы себе кого-нибудь, а то у вас только я.

— Как же нет? А Хая, а Тролля с Тубой? А твоя мама? — рассмеялась Люба. — Это и есть наши дети, только они уже выросли и живут не с нами.

Эти родственные связи стали для маленького Йоси настоящим откровением.

Любовь Григорьевна, Любушка — так все ее называли. Бабушка жила долго и умерла, совсем немного не дожив до девяноста лет. Йосиф Герасимович не успел на похороны и отправился на кладбище, как только вернулся в город. Тетя Хая, объяснила, где похоронена бабушка. Дойдя до нужного участка, Иосиф так и не смог найти ее могилу. Тогда на следующий день Хая Соломоновна поехала на кладбище вместе с племянником и подвела его к скромному памятнику без креста. На памятнике он прочитал: «Фарбер Рахиль Гиршевна».

С именами в их семье все было непросто, как и у многих евреев в то время.

3.

Дед Йоси, Соломон Моисеевич Фарбер, и его жена, Рахиль Гиршевна, произвели на свет шестерых детей, двое из которых умерли в раннем детстве. Рахиль рожала регулярно, поэтому разница в возрасте у детей была небольшая — год-полтора. Йосина мама, Софья Соломоновна, была старшим ребенком в семье; у нее был брат Израиль Соломонович, которого все называли Тролля, и две сестры — Хая Соломоновна и Туба Зельмовна. Маленький Йося никогда не задумывался, почему у Тубы было иное отчество, нежели у ее сестер и брата — мало ли какие правила существуют во взрослом мире. Йося не стремился туда проникнуть, у него были свои детские заботы и интересы.

Но в шестнадцать лет такой вопрос все-таки возник. Наступила пора получать паспорт, а для этого Иосифу предстояло восстановить метрику, утерянную во время войны. Каково же было его удивление, когда в полученном документе он прочитал, что его маму, оказывается, зовут Фарбер Шейна Зельмовна. Никто никогда ее так не называл — только Соня, Сонечка, Софья Соломоновна. Да и деда звали Соломон, а не Зельман. И тут только Иосиф озадачился нестыковкой и с отчеством Тубы Зельмовны.

Уже много позже он узнал, что это связано с традициями его народа. Евреи придают огромное значение имени человека. Для них имя — не просто отличительный признак, но сущностная черта, связанная с самой личностью. Между человеком и именем, которое он носит, имеется тесная взаимосвязь. Имя определяет наклонности и характер человека, влияет на его судьбу. И если вдруг жизни человека угрожает болезнь, к его имени могут добавить еще одно или даже дать другое. Тесть его двоюродного брата, чистокровный еврей, рассказал ему как-то еще об одной традиции: смена имени могла произойти в случае смерти человека, который был особенно дорог семье. Имя умершего передавали кому-либо из членов семьи в знак памяти и уважения; кроме того, считалось, что через сохраненное имя поддерживается связь с ушедшим родственником.

Став Соломоном, дед настоял, чтобы дети его соответственно поменяли свое отчество. Дочь Туба в то время уже работала в НКВД. Видимо для того, чтобы не возникали ненужные вопросы, и чтобы лишний раз не светить свою национальность, Туба осталась Зельмовной.

По какой именно причине дед Зельман стал в свое время Соломоном, Иосиф так и не узнал. Точно так же он не узнал, почему его мама стала Соней — спросить уже было не у кого.

Соломон Моисеевич трудился обойщиком. Мастером он был отменным, высококвалифицированным, что принесло ему известность не только в Архангельске, но и за его пределами. Дед долгое время держал небольшую кустарную мастерскую, в которой изготавливал мягкую мебель — диваны, кресла, стулья для гостиных, кушетки, оттоманки, пуфы — любой каприз за ваши деньги. Это ремесло кормило всю его некогда большую семью. Вместе с ним в мастерской по найму работало еще несколько человек в помощниках. Своим производством дед неимоверно гордился — ни у кого из городских обойщиков не получались такие мягкие и в то же время упругие диваны, затейливо-причудливые кушетки и оттоманки, кресла, спинки которых в точности повторяли все изгибы вашей усталой спины. Продукция деда чрезвычайно ценилась на местном рынке и раскупалась под заказ в основном состоятельными, известными горожанами: секретарями райкомов и обкома, работниками облисполкома. В их кабинетах и квартирах красовалась мягкая мебель производства Соломона Фарбера. Иметь такую мебель считалось признаком хорошего тона и принадлежности к местной когорте избранных.

Но в один день дед принял непростое решение: он распустил помощников, закрыл свою мастерскую, и ушел работать на завод. Произошло это в тот год, когда его старшая дочка Сонечка окончила среднюю школу и поехала в Москву поступать в институт. Помимо присущей девочкам старательности и прилежания, у Сони был быстрый аналитический ум и удивительная работоспособность. Ее аттестат был одним из лучших в школе, и никто не сомневался, что она без труда поступит в любой столичный институт.

Дед с гордостью рассказывал своим именитым клиентам, что его Софочка едет в Москву учиться «на химию». В своих мечтах он уже видел ее важной ученой дамой, заходящей в огромный класс; в этом классе сидит множество людей и с благоговением смотрят на Софью Соломоновну, потому что она знает то, что никто из них еще не знает. И сейчас она им это объяснит, и все будут с восхищением ловить каждое ее слово. Дед со своими тремя классами ликбеза очень уважал ученых людей и справедливо полагал, что грамотность — это путевка в большую жизнь. Если уж им с женой не довелось получить образование, то детей своих он непременно выучит, даже если для этого потребуется производить еще больше диванов и кресел.

Соня выслала телеграмму, что все экзамены сдала на «отлично». А как иначе, хмыкнул Соломон, по-другому и быть не может. Через два дня дочь вернулась домой. По ее лицу Соломон сразу понял, что случилось нечто непредвиденное. Несмотря на круглые пятерки, Соне вернули документы. В приемной комиссии девушке объяснили, что по правилам в институт принимают только тех детей, чьи родители являются членами профсоюзов, то есть работают на государственных предприятиях. Ее же отец был кустарем-ремесленником.

Для Соломона Моисеевича это оказалось настоящим ударом. Он замкнулся, несколько дней ходил мрачнее тучи, ни с кем не разговаривал и даже не читал газеты. А затем принял решение закрыть свою мастерскую, чтобы остальные дети не имели в будущем таких проблем.

Соломон Моисеевич устроился работать на завод «Красная Кузница» в Соломбале под Архангельском — в то время это был самый крупный судоремонтный завод на севере страны. На заводе делали мягкую мебель для кают судов. Завод находился на другом берегу Двины. До реки дед ехал с пересадкой на трамвае, потом на пароме переправлялся через Двину, а дальше шел пешком. Рабочий день продолжался восемь часов плюс час на обед, и потом дорога домой.

Это событие не принесло больших изменений в жизненный уклад семьи. Дед по-прежнему целые дни проводил на работе.

На неделе Йося видел деда редко. Зато в выходные Соломон Моисеевич любил заниматься с внуком. Как настоящий еврейский мужчина, он с удовольствием брал на себя заботу о детях. Он прекрасно мог перепеленать Йосю, когда тот был совсем еще крохой, накормить его, поиграть, сходить с ним на прогулку. Гулять они ходили в Парк Пионеров, расположенный неподалеку от их дома. Бродя по аллеям, дед рассуждал с маленьким Йосей на серьезные темы. Внук был благодарным слушателем: он не задавал глупых вопросов, не спорил, не вворачивал каверзных реплик, а молча внимал речам Соломона, втайне гордясь, что дед разговаривает с ним на равных.

Соломон Моисеевич очень интересовался политикой. В их доме радио было далеко не у каждой семьи. Дед же обзавелся этим чудом техники при первой возможности. В их комнате висела «тарелка», по которой каждый вечер в восемь часов передавали последние известия. Дед со всей своей педантичностью и дисциплинированностью готовился к этому мероприятию: шел на кухню, наливал себе большую кружку крепкого чая, приходил в комнату, включал радио и усаживался за стол. При этом он каждый раз сообщал всем членам своей семьи, что сейчас будут передавать последние известия. Это означало, что на полчаса жизнь в комнате останавливалась: никто не имел права шуметь, разговаривать, даже ходить. Необходимо было соблюдать совершенную тишину, иначе дед пропустит что-нибудь очень важное. Последствия нарушения данного регламента Йося даже представить себе не мог. Бабушка тотчас же брала в руки шитье и принималась штопать бесконечные дырки на прохудившемся белье; Йося, чтобы не бряцать кубиками или железным игрушечным грузовиком, усаживался на диван и рассматривал картинки в книжке, затаив дыхание перелистывая страницы. Дольше всего его взгляд задерживался на странице с принцессой, которая воскрешала в нем образ мамы.

А еще дед регулярно читал газеты, покупая их по дороге на работу. Прочитанные газеты он складывал в аккуратную стопку на табурет. Если бабушке в хозяйстве требовалась газетная бумага, она могла брать газеты, но только из нижней части стопки.

Благодаря радио и газетам, дед всегда был в курсе всех мировых событий. Несмотря на свою беспартийность, Соломон Моисеевич за политикой следил и вел себя политически грамотно. Приспосабливаясь к советскому образу жизни, он вынужден был отказаться от некоторых соблюдаемых ранее обычаев.

В бытность кустарем, дед мог позволить себе роскошь соблюдать Субботу. В пятницу после обеда он негласно отпускал работников и закрывал мастерскую. По субботам дед не работал, но приходил в мастерскую в воскресенье, если были срочные заказы. Бабушка тоже старалась все дела переделать в пятницу утром — убраться в комнате, приготовить еду. В обед стол в комнате застилался белоснежной скатертью, а вечером выставлялись свечи. Йося очень любил такие дни: в них витала атмосфера праздника, и сердце наполнялось верой, что сбудется его главная надежда — вернется мама.

Когда же дед перешел работать на завод, о Субботе не могло быть и речи: это был рабочий день, а на отдых отводилось воскресенье. Но он по-прежнему вечерами в пятницу невнятно бормотал свои молитвы на непонятном для Йоси идише. В быту же дед с бабушкой разговаривали на идише очень редко. Иногда они перебрасывались парой фраз — то ли для того, чтобы детские уши не слышали не предназначавшиеся для них вещи, то ли по старой, почти забытой привычке. Правда, в свое время бабушка научила Йосю нескольким фразам, и мальчик мог поздороваться, попрощаться, поблагодарить на незнакомом для него языке.

На идише Соломон Моисеевич знал одну песню. Природа одарила его хорошим слухом, правда, с голосом имелись проблемы. Но это не мешало деду, когда у него было хорошее настроение или после рюмочки-другой, напевать:

Ву из дос геселе,

Ву из ди штиб?

Ву из дос мейделе,

Вемен х’об либ?

От из дос геселе,

От из ди штиб,

От из дос мейделе,

Вемен х’об либ!

При этом на лице у деда отражалась непередаваемая гамма эмоций, сменяющая одна другую чуть ли не на каждой ноте. Песня звучала очень трогательно и мелодично; мотив врезался Йосе в память и остался там на всю жизнь. В песне было много куплетов; возможно, и не так много, просто дед пел одни и те же куплеты бесконечно. Йося запомнил первые восемь строк и иногда подпевал деду. Про себя, вслух — нет. Он боялся, что спугнет деда, спугнет его настроение, и дед перестанет петь. А мальчику очень нравилась и сама песня, и то, как дед ее исполняет. Правда, слов Йося не понимал, и о чем эта песня, он тоже не знал. Но это не мешало его душе замирать каждый раз при звучании знакомой мелодии.

На заводе дед сошелся с мастером цеха, Игнатом Порфирьевичем, человеком высокообразованным, окончившим семь классов. Игнат отличался серьезностью, придерживался правильных взглядов и обладал подкупавшей Соломона эрудицией. А самое главное — он был партийным. Такой важный статус приятеля очень льстил беспартийному деду, и дружба с членом ВКП (б) приподнимала на более высокий уровень его самого. Вместе они любили обсудить мировые проблемы, ситуацию в стране, производственные показатели своего цеха, перспективы повышения качества труда и многое другое.

А еще они любили вместе распить бутылочку-другую «беленькой». Но поскольку оба были людьми сознательными и дисциплинированными, на их работе это никак не отражалось. Ни тот, ни другой даже помыслить не могли прийти на работу выпившими или с похмелья. В их времена это считалось преступлением, за которое судили и приговаривали к штрафу или исправительным работам. За повторный проступок грозил тюремный срок.

Общение Соломона и Игната начиналось в субботу вечером после работы. Дед по пути домой заходил в магазин и покупал две бутылки «беленькой». Игнат сначала шел домой — повидаться с женой и детьми, затем, через магазин, направлялся со своей бутылкой к Соломону Моисеевичу. К его приходу Любовь Григорьевна уже накрывала на стол. Меню было более или менее постоянным: жареная треска с отварной картошкой, соленые огурчики и капуста и, конечно, хлеб. Дед выставлял две «беленьких» на стол, а третью, принесенную Игнатом, отдавал жене. Люба молча удалялась с бутылкой и больше в комнату не заходила. Мужчины садились за стол, разливали по первой и заводили степенную неторопливую беседу. Так они проводили весь вечер, обстоятельно выпивая и закусывая. Когда обе бутылки пустели, дед кричал жену. Та заходила в комнату, а далее события разворачивались по одному и тому же сценарию.

— Люба, неси! — требовал дед.

— Ой, да за что мне такое горе! Таки сколько можно пить!

— Не морочь мою голову, неси бутылку!

— Твоя голова будет завтра больной!

— Лучше по-хорошему давай! — не унимался дед.

Но бабушка была тверда, как скала, и стояла на своем, неукоснительно выполняя давний уговор — бутылку спрятать и не отдавать ни при каких обстоятельствах, что бы ни случилось, как бы дед ее об этом ни умолял. Перебранка набирала обороты, речь становилась громче, переходя на крик, и в какой-то момент Соломон выскакивал из-за стола и начинал гоняться за женой, выкрикивая угрозы и проклятия. Люба ловко уворачивалась от разгоряченного супруга, давала деду возможность выпустить пар и, в конце концов, спасалась бегством на кухне, куда подвыпивший дед никогда не показывался. Игнат Порфирьевич при этом хранил молчание и сидел с невозмутимым видом — через неделю этот же спектакль повторится и в его доме с той лишь разницей, что на этот раз бегать за женой будет он.

Наконец, утомленный застольем и беготней, дед валился на кровать, а Игнат, тщательно контролируя каждый свой шаг, нетвердой поступью направлялся в сторону дома, благо жил он неподалеку. Наутро выспавшийся, пахнущий одеколоном и гладко причесанный Игнат приходил вновь. Он здоровался с дедом, потупив взор, вежливо раскланивался с Любой и одаривал Йосю пряником или баранкой. После этого мужики бочком садились за стол и преданно, с надеждой и ожиданием смотрели на бабушку. Та молча выходила из комнаты, а затем быстро возвращалась, неся под передником припрятанную накануне бутылки. Дед благодарно целовал Любу в подставленную щеку, виновато гладил ее по руке и начинал разливать по стаканам целительную жидкость. Поправив здоровье, Игнат исчезал, и на этом застолье заканчивалась. Всю оставшуюся часть выходного дня дед посвящал семье.

Такие посиделки за редким исключением повторялись каждые выходные.

Но однажды вдруг выяснилось, что Игнат Порфирьевич враг народа: он состоял в подпольной троцкистской организации и планировал взорвать завод «Красная Кузница», на котором трудился вместе с Соломоном Моисеевичем. Дед никак не мог прийти в себя от такого известия. Столько лет они с Игнатом работали бок о бок, а тот вдруг оказался врагом. Как он мог так обманывать и маскироваться? Они же дружили, вместе выпивали…. Неужели Соломон пил с врагом, сидел с ним за одним столом? Значит ли это, что он после этого тоже враг народа? А вдруг за ним тоже придут и арестуют за то, что он так тесно общался с врагом?

Эти мысли непрестанно терзали бедного Соломона. Он ушел в себя, и долгое время от него нельзя было добиться ни слова. Люба молча наблюдала за терзаниями и страданиями мужа и, наконец, не вытерпев, пошла к дочери Тубе, работавшей в органах. Туба переговорила с мужем, также работником НКВД, и тот успокоил деда, объяснив, что нити заговора тянутся в Германию, а поскольку его тесть — еврей, то бояться еще рано. Немцы не связываются с евреями.

Но вся эта история так подействовала на деда, что он бросил пить и больше к «беленькой» не прикасался.

4.

Сегодня она вновь вернулась к педагогической деятельности. Строго посмотрев на ученика, Диана спросила:

— Ты выучил урок? Что я вам на сегодня задавала?

Ученик грустно смотрел на нее.

— Я тебе задала вопрос — что ты приготовил к сегодняшнему дню? — не унималась она. — Где твои тетради? Где домашнее задание? Где остальные ученики? Почему они опаздывают?

Вопросы сыпались один за другим, а Йосиф Герасимович грустно смотрел на сидящую в низком глубоком кресле жену. Она опять пряталась от него в прошлое.

Диана Геннадьевна окончила факультет иностранных языков и всю жизнь проработала директором школы. Это наложила отпечаток на ее и без того сильный характер. Она брала на себя принятие важных решений, не колебалась в сложных ситуациях, считая, что выход есть всегда, просто не все хотят его искать; она же хотела и находила. Коллеги уважали ее за принципиальность, профессионализм и человечность. Молодые учительницы обращались к Диане Геннадьевне за опытом, а некоторые даже за помощью в семейных перипетиях; учителя-мужчины восхищались ее величественной осанкой, грациозностью движений и великолепной фигурой, не утратившей стройности после рождения двоих детей. Руководимая ею школа числилась одной из лучших в городе, коллектив был дружный и сплоченный. Ее практичный и организованный разум был залогом этого успеха, и никто не мог подумать, что он может ей когда-то отказать.

Дома Диана продолжала занимать позицию лидера, хотя с мнением мужа всегда считалась, ценя его ум и большой жизненный опыт. Она руководила своей семьей, наперед зная, как будет лучше для ее мужа и как надо жить ее детям. При своей неимоверной занятости Диана легко успевала справляться с хозяйством; она рано приучила к домашним обязанностям детей; Иосиф же и так с детства умел все, что необходимо в жизни. Он хорошо готовил, драил полы, даже штопал носки. Как он штопал! Ни одна женщина не могла сравниться с ним в этом мастерстве, которому его обучила бабушка. Сначала штопка ложилась вдоль дырки, нитка к нитке, ровными рядами. Затем шел второй слой — поперек, когда иголка аккуратно огибала каждую продольную нитку попеременно то сверху, то снизу. Вместо дыры образовывалась такая идеальная и ровная заплатка, что носок выглядел красивее целого.

Жена уходила от Иосифа постепенно. Он не заметил, когда началась ее болезнь и она перестала быть прежней, — с возрастом характер человека меняется, причем не в лучшую сторону. Иосиф по привычке прислушивался к словам жены, хотя его рациональный математический разум порой противился, говорил, что жена неправа, что она ошибается. Но он не перечил, и жизнь продолжалась своим чередом.

Со временем Иосиф начал брать на себя все больше и больше забот по хозяйству. Ему было проще самому приготовить обед, чем рассказывать жене, где у них лежит картошка, напоминать, как надо включать газовую плиту, убирать неопрятную после ее готовки кухню. Они вместе ходили за покупками, но в магазине Диана терялась и тенью ходила за мужем из отдела в отдел, с недоумением разглядывая полки с продуктами. Потом она вовсе перестала заходить внутрь и оставалась ждать мужа на улице. Выбирал товары и оплачивал покупки Иосиф. Все финансы были у него — Диана не могла привыкнуть к пластиковым картам, деньги же постоянно теряла. Если она начинала уборку квартиры, заканчивать приходилось Иосифу — жена забывала стереть пыль или, подметая пол, оставляла мусор посреди коридора.

Иосиф не роптал, списывая все на физическую немощь жены, все сильнее проявлявшуюся с годами.

Затем Диана начала забывать слова. Она еще отдавала себе в этом отчет, жаловалась мужу и детям, злилась за это на себя и на окружающих. Больше всех виноватым всегда оказывался Иосиф. Временами ее отношение к нему становилось совершенно нетерпимым — она могла вспылить по любому поводу, рассердиться на мужа за какой-то пустяк, обидеться и несколько дней с ним не разговаривать.

Три года назад она стала забывать близких. Диана путала имена, не могла объяснить мужу, с кем только что разговаривала по телефону, обращалась на «вы» к собственной дочери, называя ее именем бывшей жены сына. Она растерянно расспрашивала внучку, кто эти люди вокруг и что они тут делают. Внучка нарисовала схему — родовое дерево, где были изображены члены семьи, стрелочками показано, кто кем кому приходится, подписаны имена детей, внуков, правнуков. Правда, некоторая путаница возникала из-за детей сына Дианы от предыдущих браков. Эти дети никак не укладывались в компактную схему, а усложнять ее внучка не хотела.

Диана очень обрадовалась появившемуся подспорью, под контролем внучки проговорила эту схему несколько раз и пообещала к завтрашнему дню все выучить. Через минуту она уже ничего не помнила.

— Я в последнее время была очень занята, видимо много работала и вами не занималась, — оправдывалась она перед взрослыми детьми. — Но сейчас я стала свободнее и опять буду больше времени проводить с вами.

И она действительно все время проводила с семьей. Но только это была уже не их Диана. От прежней жены и мамы осталось лишь уставшее от жизни старческое тело.

5.

Погода в этот погожий майский день гнала всех ребят на улицу. На деревьях робко проклевывалась первая бледная зелень, кое-где упорно лезла выжившая в зиму трава. Йося сидел под крыльцом и ждал друга Генку. Тот накануне проштрафился — стянул у мамы из буфета две конфетины. Конфеты мама припасла ко дню рождения Генкиной младшей сестры; они были строго сосчитаны, по две штуки — Генке, двум старшим братьям, имениннице и по одной бабушке и племянникам. Бабушка была уже очень старенькой, и мама справедливо считала, что старушку надо побаловать, поскольку в трудные годы она видела так мало конфет. Они же с отцом еще успеют поесть сладкого, жизнь ведь налаживается, и скоро наступит изобилие. Так, по крайней мере, им обещают на собраниях трудового коллектива на фабрике.

Генка знал о конфетах — подглядел, как мама убирала в дальний угол буфета бумажный кулек. Мальчик не утерпел и, когда никого не было дома, вскрыл заначку. В кульке лежали конфеты в ярких обертках. Эти обертки сами по себе представляли большую ценность; из них делались фантики, которые можно было обменять во дворе на другие ценные и нужные вещи. О том, что находилось внутри обёрток, и говорить нечего — в последний раз Генка ел конфеты на Новый год. И он не устоял перед искушением, наивно полагая, что мама не заметит, что конфет стало меньше.

Сейчас Геннадий добросовестно отрабатывал все удовольствия сладкой жизни — мыл пол в комнате, размазывая грязную воду тяжелой тряпкой из мешковины. А Йоська терпеливо ждал товарища, мучительно размышляя, решился ли бы он сам на такой поступок, зная о его последствиях.

Под высоким крыльцом их дома находился отличный наблюдательный пункт. Места там было много, и маленький Йося расположился в укрытии со всеми удобствами. Из-под крыльца открывался отличный обзор — был виден весь двор и тропинка, ведущая от главной дороги к дому. Этот наблюдательный пункт пользовался большим спросом у дворовых ребят, но сегодня, к счастью, он был свободен.

В тот момент, когда Йося, наконец, принял решение не повторять Генкиной ошибки, внимание его привлекла странная пара, медленно двигающаяся в сторону их дома. Высокий сутулый мужчина в длинном, не по сезону теплом пальто на ватине, нес в руке многое повидавший фанерный чемодан. Пальто было явно велико и висело на плечах, как на вешалке. Небритые впалые щеки усиливали сходство этого человека со скелетом, неловко переставлявшим костлявые ноги в растоптанных ботинках неопределенного грязноватого цвета. Свободной рукой мужчина заботливо поддерживал под локоть изможденную худую женщину. Несмотря на майскую погоду, голова ее была обмотана шерстяным платком, сползавшем на лоб. Как и спутник, она была одета в теплое пальто, на ногах отопки — обрезанные изношенные валенки. Время от времени женщина неуверенно останавливалась и тяжело, с присвистом дышала. Не дойдя до дома, пара остановилась в нескольких метрах от крыльца, под которым сидел Йоська. Женщина надсадно закашлялась; мужчина поставил на землю чемодан, достал из кармана на удивление чистый носовой платок и начал вытирать проступившие на лице спутницы капли пота.

Йося затаил дыхание — что это за люди и что им надо в их дворе? Мужчина тем временем поправил сползший платок на голове женщины, затем смахнул с ее плеча невидимую пылинку.

И тут мальчик услышал над головой по крыльцу шаги, после чего раздались какие-то странные звуки — то ли ребенок заплакал, то ли кошка хрипло замяукала. Женщина тем временем подняла голову и посмотрела на крыльцо; по ее серому лицу скользнула вымученная улыбка. Тут по ступенькам протопали чьи-то ноги, и Йося увидел бабушку, бросившуюся к незнакомцам со сдавленным криком:

— Доченька, родная, счастье мое!

При виде этой картины у Йоси возникло чувство тревоги и ревности — почему бабушка так истово обнимает эту женщину, почему называет доченькой? По лицу Любы катились слезы, она время от времени всхлипывала и бормотала что-то невнятное, крепко прижимая к себе незнакомку. Мужчина отрешенно стоял рядом, не переставая держать спутницу под локоть. Наконец бабушка повернулась и к нему. Продолжая одной рукой обнимать женщину, другой она притянула к себе ее спутника и замерла так на несколько мгновений. Затем пригнула к себе его голову и поцеловала в небритую щеку. Мужчина мгновенно расслабился, обмяк и неловко обхватил руками обеих женщин. Так они втроем и стояли посреди двора.

Йосе стало неловко за бабушку, которая вот так у всех на виду обнимается с этими странными людьми. Мальчик вылез из своего убежища и ступил на деревянные тротуары. Надломленная доска под ним тихо скрипнула, но в тишине двора этого звука оказалось достаточно. Женщина испуганно вздрогнула, подняла голову и их взгляды встретились. Йося долго потом не мог забыть этот взгляд: в нем было отчаяние и надежда, боль и неуверенность. Бабушка вслед за женщиной тоже повернула голову и дрожащим голосом проговорила:

— Йосенька, солнышко, у нас сегодня есть радость — твои родители приехали!

Но Йося не ощущал никакой радости. Этого не может быть! Неужели это и есть его мама? А где же та красавица с длинными белыми волосами, в воздушном платье, с алым цветком в руках?

Женщина освободилась из объятий бабушки и нетвердым шагом пошла к Йосе.

— Сыночка, Йосенька мой, иди ко мне! — она протянул руки, намереваясь его обнять. Йося испуганно сделал шаг назад и спрятал руки за спину. Женщина в растерянности оглянулась на бабушку. Та быстро подошла к ним и обняла обоих, подталкивая Йосю к женщине.

— Не волнуйся, все будет хорошо, он просто не помнит тебя! Таки он же был тогда совсем дитем, — скороговоркой успокаивала она дочь.

Мальчик покорно стоял, притиснутый бабушкиной рукой к незнакомому пальто, и вдыхал его невкусный затхлый запах.

Неожиданно на Йосино плечо легла тяжелая рука. Мальчик втянул голову в плечи и обернулся — мужчина стоял рядом и смотрел в упор. Затем он присел перед Йосей на корточки и уверенно обхватил ладонью его руку. Рука была шершавая и твердая.

— Здравствуй, сын! Как ты вырос! Мы с мамой очень скучали по тебе, — сдавленным голосом произнес он.

Испуг и тревога, поначалу охватившие Йосю, уступали место любопытству. Пока родители снимали с себя тяжелую верхнюю одежду, оглядывали комнату, вновь знакомясь с забытой обстановкой, бабушка нашептывала внуку, что мама с папой уехали, когда ему было полтора года, что он их быстро вспомнит, что сейчас все позади, все наладится, и они опять заживут вместе. И Йося подумал, что, наверное, тогда, три года назад, мама и была той белокурой красавицей, которую все это время он представлял себе; просто за эти три года произошли какие-то нехорошие события, из-за которых мама стала другой. И внутренний голос подсказывал Йосе, что мама уже не станет прежней, волшебной, неземной. Впервые у мальчика закралось подозрение, что жизнь несколько иная, чем та, которую он рисовал в своих мечтах. Сказки отступали в прошлое.

Йося внимательно наблюдал, не в силах привыкнуть к мысли, что это его родители. Женщина полулежала на дерматиновом диване, изготовленном дедушкой на заре его семейной жизни, и медленными глотками пила горячий чай. Мужчина сидел рядом и осторожно перехватывал чашку, когда женщина убирала ее ото рта. В комнате витал чужой запах давно нестиранной одежды, дальних дорог и долгих страданий. На бледном изнуренном лице женщины наметились ранние морщины, бескровные губы растрескались и иссохли, спутанные черные волосы разметались по худым плечам с выпирающими ключицами, в глазах — нездоровый блеск. Она не сводила глаз с Йоси, наблюдая за каждым его движением, и робко улыбалась мальчику, когда тот не успевал отвести глаза и они случайно встречались взглядами. Мужчина же не переставал хлопотать вокруг женщины, тревожно прислушиваясь к ее тяжелому дыханию.

Эти два человека разом изменили привычный Йосин мир. Комната, которая всегда казалась ему огромной, вдруг стала тесной, ее целиком заполнили собой эта маленькая женщина и высокий худой мужчина. Дерматиновый диван, на котором обычно лежали Йосины игрушки, оказался занят, а игрушки сиротливо валялись в углу. Бабушкино внимание, которое прежде всецело принадлежало одному Йосе, сейчас переключилось на свалившихся как снег на голову родителей. И пока Йося не мог определить свое место в этом новом мире.

Бабушка ушла хлопотать на кухню. Как назло, они вчера доели остатки ухи и макароны, а сегодня она еще не успела ничего приготовить. Люба сбегала на ледник, распотрошила все запасы и сейчас суетилась у плиты. Голова гудела, мысли прыгали, ноги дрожали, все валилось из рук. Хотя она и ждала этой встречи много дней, все равно оказалась к ней не готова. Все случилось так неожиданно: еще утром Любовь Григорьевна отстояла ежедневную очередь в магазине, вернулась с полными сетками домой, где ее ждал внук. А потом вся жизнь разом развернулась; то, что было важно еще час назад, сейчас не имело никакого значения. Сонечка с Герасимом вернулись! И сразу появилось множество забот. Надо приготовить обед — повкуснее и посытнее, чтобы их накормить. А какие они немытые! Бабушка уже успела договориться с Ангелиной из второй комнаты, чтобы та уступила ей свою очередь на ванную. На семь комнат в квартире была одна ванная, в которой стоял огромный черный титан, топившийся дровами. У каждой семьи был свой день, когда ванная была в ее распоряжении. В этот день хозяйка приносила из сарая дрова и с полудня начинала топить титан. Когда вода нагревалась, вся семья по очереди мылась в ванной, после чего оставшейся горячей водой хозяйка стирала накопившееся за неделю белье. Затем белье развешивали во дворе на натянутых под деревьями веревках.

Несмотря на то, что до полудня было еще далеко, бабушка притащила охапку дров и растопила титан — негоже Сонечке с Герасимом после дальней дороги до вечера сидеть немытыми. И одежду надо срочно стирать — пропахла насквозь бараком. А еще из сундука надо достать легкое платье и брюки, заботливо сложенные и убранные заплаканной Любой три года назад; май на дворе, а они — в зимнем.

Соседки с любопытством, как бы невзначай, заходили на кухню, гремели посудой и вопросительно пялились в Любин затылок. Новость о возвращении Сони и Герасима моментально разлетелась по всему дому. Но Любовь Григорьевна упорно молчала, не зная, что говорить и как отнесутся соседи к этому известию. Сама она находилась в смятенных чувствах, когда первая радость смешивалась с беспокойством о завтрашнем дне, омраченном неопределенностью дальнейшей судьбы дочери и зятя.

Оставив довариваться на плите суп, бабушка подхватила алюминиевую кастрюльку с разогретым молоком и мелкими шажками, чтобы не расплескать драгоценное содержимое, засеменила в комнату. Молоко она выпросила у соседки, имевшей в пригороде родственницу с коровой, пообещав пускать соседку летом «на лед» в любое время. Поставив кастрюлю на стол, Люба быстро нарезала хлеб непривычно толстыми ломтями и выложила его на белую тарелку, которую выставляла лишь в Субботу; молоко разлила по двум чашкам, немного замешкалась, достала третью чашку — для Йоси, и тоже наполнила ее молоком.

— Сонечка, Герасим, вы посмотрите, шо я для вас имею, — нарочито оживленно говорила она. — Идите за стол, такое молоко вы нигде еще не кушали! А ты шо смотришь, — обратилась она к Йосе. — Сколько раз я могу говорить!

Герасим обхватил жену за плечи и помог ей переместиться к столу. Пододвинув стул, он бережно усадил ее и сел сам. Йося примостился на дальнем конце стола.

— Нет, так не годится, — нахмурился отец. — Мы — одна семья и должны держаться вместе!

Неожиданно сильными для исхудавшего человека руками он легко поднял стул вместе с сыном и переставил его ближе к себе. Затем, что-то прикинув, он вновь поднял Йосю со стулом в воздух и опустил между собой и мамой.

— Так будет правильно, сынок, — сказал отец и придвинул к нему чашку.

Йося взял с тарелки ломоть хлеба и начал жадно откусывать, торопливо запивая молоком. При этом он не забывал наблюдать за родителями. Мама с явным удовольствием сделала первый глоток, наслаждаясь давно забытым вкусом. Ее шея была такой тонкой, а кожа почти прозрачной, и Йосе чудилось, что он видит, как молоко течет внутри по ее горлу. Папа отхлебнул из чашки и отставил ее в сторону. Йося быстро все выпил — молоко в доме водилось не часто, а если и было, бабушка наливала только по полчашки и никогда целую. Мама медленно делала глоток за глотком, останавливаясь, чтобы отдышаться, и изредка прикрывала глаза.

— Ты почему не пьешь? — чуть шевеля губами, обратилась она к Герасиму.

— Не могу, живот не принимает, отвык, — соврал тот. И тут же разлил по чашкам свое молоко, поровну — жене и сыну. — Пейте, вам нужнее, — улыбнулся он. — Парню еще расти, а тебе, Сонь, поправляться надо.

И вдруг Йосе стало стыдно. Он же знал, что мама болеет и даже собирался плыть за ней на своем корабле, чтобы привезти домой и заботиться о ней. И вот она здесь, а он выпил свое молоко и даже не подумал поделиться. И тогда Йося взял из тарелки самый большой кусок хлеба и положил его на стол перед мамой. Лицо Сони озарила благодарная улыбка. Она обняла сына и прижала к себе. Руки у нее были слабые и безжизненные, но Йосе вдруг сделалось уютно и хорошо. Он наконец понял, что сидит рядом с мамой, что это его мама, которая любит его просто потому, что он Йося, он ее сын.

Вечером с работы вернулся дед. Соседки во дворе не решались заговорить с Соломоном Моисеевичем, но по их многозначительным лицам он догадался, что женщины знают нечто, чего ему еще предстоит узнать. Сердце деда екнуло, но он не подал и виду, что его волнуют косые взгляды соседок, шаг не ускорил и степенно взошел на крыльцо. Предчувствия не обманули — еще в коридоре он почувствовал несвойственные их квартире тяжелые запахи, заметил быстро захлопывающиеся двери соседних комнат и повисшее в воздухе напряжение. Тщательно вытерев ноги о половик у входа, Соломон Моисеевич вдохнул глубже и вошел в комнату.

Герасим, раскрасневшийся после ванны, в чистой не глаженной рубахе, тяжело поднялся с дивана и первый подошел к деду. Мужчины молча обменялись крепкими рукопожатиями, словно расстались лишь вчера. Затем дед приобнял зятя и тепло похлопал его по спине:

— Ну, здравствуй, дорогой, как добрались?

Герасим неопределённо пожал плечами и слега отступил в сторону. Соломон увидел лежащую на диване дочь и с трудом сдержал нахлынувшие на глаза слезы — так она изменилась. Вместо цветущей, некогда розовощекой, полной жизни и энергии девушки на него смотрела иссохшая измученная женщина, слабо напоминающая его красавицу дочь. Через силу заставив себя улыбнуться, он подошел к Соне и, пресекая ее слабую попытку сесть, опустился у дивана на колени, склонился к дочери и уткнулся лицом ей в щеку.

Было уже поздно. Все соседи спали, но из-под двери, ведущей в комнату Фарберов, выбивалась тусклая полоска света. Соня в полузабытье лежала на диване, маленький Йося сладко спал на своем сундучке. Соломон, Любовь и Герасим, склонившись друг к другу, сидели за столом, над которым низко нависал желтый атласный абажур с длинными коричневыми кистями. Вполголоса, чтобы не мешать спящим, они держали семейный совет.

Соня больна, это ясно. Кашель у нее начался на втором году ссылки в Казахстане. Герасим с женой жили в небольшом поселке Петропавловский в огромном бараке для ссыльных. Условия жизни были тяжелые — летом неимоверная жара, а потом зима на полгода с морозами под пятьдесят градусов. Барак отапливался двумя буржуйками, и зимой было настолько холодно, что по ночам люди мерзли несмотря на то, что спали в одежде. Кашляли все; кашляли так, что, как и лай собак, по ночам кашель был слышен на подходах к бараку. Соня начала кашлять в первую же зиму. Сначала слегка, поверхностно, словно поперхнулась, к весне — глубже. Герасим надеялся, что летом, когда придет тепло, жена окрепнет, поправится. И действительно, с наступлением жары Соня отошла, порозовела, кашель почти угас, лишь изредка напоминая о себе легкой тяжестью в груди, которая по утрам поднималась к горлу, вызывая слабую перхоту. Но зимой кашель вернулся с удвоенной силой, мучительный, судорожный. Кашель изматывал Соню по ночам; днем он ослабевал, но голову кружило от затрудненного дыхания. К концу зимы женщина кашляла уже не переставая.

Герасим повел ее к местному поселковому врачу. Равнодушный фельдшер с синюшными губами и одутловатым лицом, изборожденным мелкими багровыми капиллярами, послушал Сонину спину и грудь, нетвердо сжимая стетоскоп дрожащей рукой. После, о чем-то задумавшись, он впал в оцепенение и сидел так, пока Герасим не вернул его к жизни, сильно встряхнув за плечо. Тогда фельдшер достал из стола замусоленный грязно-серый бланк и попытался что-то написать, но ручка не слушалась, чернила капали на бумагу, оставляя темно-фиолетовые кляксы. Отказавшись от этой затеи, фельдшер тяжело вздохнул и сказал:

— Хрипит в легких, — и, опустив голову на грудь, умолк.

— Что надо делать? — теребил его Герасим.

— Что-что! Лечиться надо.

— Как лечиться? Выпишите нам что-нибудь! — не унимался Герасим.

— Нету здесь никаких лекарств, — заверил его фельдшер. — Здесь вам не курорт. Питание ей надо хорошее, отдыхает пусть, травы какие-нибудь попьет. Да, еще тепло ей необходимо и свежий воздух.

Произнеся такую длинную речь, мужчина выдохся, обмяк и окончательно ушел в себя. Герасим взял Соню под руку и повел обратно в барак.

Ни питанием, ни теплом обеспечить жену он не мог.

На следующий день, придя на работу в слесарную мастерскую, расстроенный Герасим в сердцах поделился своей проблемой с Поликарпом. Тот тоже был ссыльным, работал за верстаком в паре с Герасимом и жил в том же бараке. Увидев состояние напарника и немного поразмыслив, Поликарп поделился с ним негласными сведениями. В их бараке есть врач, Кацман Давид Адамович, старый еврей, сосланный в Казахстан из-за своей профессиональной деятельности. Поликарп точно не знает, в чем дело — то ли лечил кого не так, то ли, наоборот, не лечил. Давид Адамович детали никому не рассказывал, поскольку дал себе зарок — с медициной больше не связываться — от нее в его жизни все эти неприятности и случились. Поликарп узнал об этом случайно. Как-то поздно вечером, когда он дежурил по бараку, прибежал запыхавшийся конвойный и стал требовать, чтобы к нему срочно вывели Кацмана. Поликарп вызвал старика, а самого разобрало любопытство так, что даже спать не лег, а стал поджидать Давида Адамовича. Кацман вернулся часа через два возбужденный, со едва уловимым запахом спиртного. Поликарп воспользовался необычной разговорчивостью старика и вытянул из него некоторые подробности.

У начальника конвоя в поселке рожала жена. Фельдшер был сильно нетрезв, а акушерка, как назло, ушла на роды в соседнюю деревню. Поскольку начальник конвоя был знаком с личными делами ссыльных, быстро было принято решение послать за Кацманом. Все прошло удачно, малышка явилась на свет здоровая и крикливая. Счастливый отец на радостях поднес врачу стопочку. Только вот зарок пришлось нарушить. Какой такой зарок, удивился Поликарп. И пришлось Давиду Адамовичу скупо, без подробностей, рассказать про то, как в бытность заведующим отделением его арестовали по оговору коллеги, метившего на его место и обвинившего Кацмана в том, что тот умышленно лечит советских людей без учета линии партии и правительства. Пришли угрюмые ребята в кожанках, десять минут листали истории болезни, которые вел Давид Адамович, с трудом, по слогам читая непонятные фразы, а на одиннадцатой минуте объявили, что Кацман лечит неправильно и увели врача с собой. Тогда-то он и потерял веру в жизнь и дал себе слово держаться от медицины подальше. Будучи в ссылке, Давид Абрамович ни разу не обмолвился о своей профессии и потребовал от Поликарпа дать слово, что он также будет об этом молчать.

— Так что я тебе ничего не говорил, — тут же заявил Поликарп. — Сам найди к доктору подход, он же Кацман, — и многозначительно посмотрел на Герасима.

Вечером, после работы, Герасим подсел к буржуйке, возле которой грелся Давид Адамович, и как бы невзначай рассказал ему про Соню, про ее кашель, про поход к местному фельдшеру. Кацман слушал вполуха, старательно расправляя висящие у печки портянки. Закончив говорить, Герасим умолк и в упор уставился на старика. Тот продолжал рассматривать свои портянки. Герасим сидел рядом, но не уходил. Наконец Кацман не выдержал затянувшейся паузы и негромко сказал:

— Уезжать ей отсюда надо, не выдержит твоя жена здешней жизни. Тут ты ее не вылечишь. Я уже давно за вами наблюдаю. Насколько понимаю, она не ссыльная, за тобой поехала?

— Да, вольная она, — подтвердил Герасим. — Неужели ничего нельзя сделать?

— Сынок, ты знаешь такую болезнь — туберкулез? Так вот, он тут с нами поселился в бараке, бок о бок, и никуда не уйдет. Сначала самых слабых выкосит, потом и до тебя доберется. Он сильнее нас всех. Вот мы тут с тобой сидим, разговариваем, а он за спиной притаился и высматривает, кто будет следующим. Поверь мне, я много чего в жизни повидал, здесь гиблое место, гнилое. Отправляй свою Соню отсюда.

— Вы даже знаете, как ее зовут? — удивился Герасим.

— Я же тебе сказал, что давно на вас смотрю. Я своих всегда замечаю.

Но Соня не уехала из Петропавловского — не смогла. Болезнь лишила ее сил, и Герасим понял, что одна она до Архангельска не доедет. Ему же предстояло сидеть еще полтора года.

Ночью Соне стало плохо. Йося сквозь сон слышал разрывающий мамину грудь кашель. Папа с бабушкой суетились вокруг нее; бабушка время от времени бегала на кухню, чтобы подогреть чай, папа отирал липкий пот с маминого лица и подкладывал ей под голову подушки, чтобы облегчить кашель. Они встревоженно о чем-то переговаривались, бабушка тихонько охала и все время приговаривала:

— Ой, вэй, Сонечка, деточка, да за што б тебе такая напасть?

Дед какое-то время, отрешенно раскачиваясь, сидел на кровати, потом решительно встал, подошел к окну и распахнул форточку.

— И шо же это ты делаешь? — замахала руками бабушка. — Таки ты Сонюшку вовсе застудишь!

Дед пытался объяснить, что дочери нужен свежий воздух, но Люба его не слушала:

— Ой, я тебя умоляю, шо ты знаешь за эту жизнь?

От всех этих шумов и шорохов Йося окончательно проснулся и тихонько лежал, укрывшись одеялом с головой. Сквозь маленькую щелочку он тревожно наблюдал за происходящим не в силах понять, что происходит и почему мама продолжает кашлять, несмотря на все старания взрослых.

И вдруг мама затихла. Ужас сковал маленького Йосю, не давая ему пошевелиться. А если мама перестала кашлять потому, что умерла, подумал он и горько заплакал у себя под одеялом.

6.

Солнечный луч осторожно крался по стене, пробиваясь в щелку между двумя белыми занавесками с мережками по нижнему краю. Затем он медленно переполз на заправленную бабушкину с дедушкой кровать, скользнул на стол, покрытый клетчатой скатертью, спрыгнул на цветастый домотканый половик у дивана. На половике одиноко валялся плюшевый темно-коричневый мишка, набитый чем-то неимоверно твердым и тяжелым, из-за чего в детстве маленькие дети Фарберов не могли поднять его на руки, а волочили за собой за лапу, поэтому сейчас вид у мишки был довольно потрепанным. Солнечный лучик, преодолев, наконец, все преграды и набравшись храбрости, стрельнул прямо в лицо Соне, спящей на диване. Измученная ночным приступом, она не сразу открыла глаза и некоторое время лежала, прислушиваясь к непривычной тишине, пытаясь понять, где находится. На стене мерно тикали ходики, раскачивая маятником, «тик-так, тик-так, тик-так». В голове у Сони этот звук откликался и долбил «тук-тук, тук-тук»; все плыло и колыхалось вместе с воображаемым вагоном, но колеса не стучали, не пахло гарью и дымом, летящими от паровоза.

Соня с трудом приоткрыла глаза. Веки были тяжелые, словно кто-то давил на них грубыми пальцами. Первым, кого она увидела, был Йося, сидевший на табуретке возле дивана и не сводящий с нее глаз. И тут перед Соней всплыл весь предыдущий день — как они с Герасимом вышли из поезда, как на пароме перебирались через Двину, а потом с пересадкой ехали на трамвае до родителей. Мы дома! Она зажмурилась от удовольствия, вспоминая, как лежала в горячей ванне, соскребая с себя всю грязь и застаревший пот; потом наблюдала, как грязная мыльная вода, кружась, исчезала в отверстии на дне ванны, унося с собой все ужасы и кошмары этих трех лет, а мать, тихонько всхлипывая, поливала ее худое тело чистой водой из жестяного ковшика.

Первый раз за эти годы ее отхватило умиротворение и благодать. Она дома, она с родными, и рядом ее сын, ее Йосенька. Не надо больше бояться и переживать, что Герасима оставят в ссылке, что она не переживет новую зиму, что не увидит своего сына. Соня улыбнулась Йосе и положила руку ему на колено. Мальчик робко улыбнулся в ответ.

Утром, проснувшись после жуткой ночи, Йося подумал, что это ему приснилось. И лишь взглянув на высокую гору подушек под головой у мамы, понял, что все было на самом деле. Мама спала, тяжело, натужно втягивая в себя воздух и с хрипом выдыхая его обратно. Но главное, что обрадовало Йосю, мама не умерла, что она жива, и они больше не расстанутся.

Дед, как всегда, был на работе. Бабушка пораньше ушла в магазин, чтобы успеть вернуться до того, как проснется Соня. При этом Йосе было строго велено караулить маму. Караулить — это значит не уходить из комнаты и, если мама проснется и что-то попросит, все ей принести; если же Йося не справится, то можно позвать соседку Ангелину, на крайний случай, тетю Эльвиру или ее сестру тетю Инну. Бабушка оставила на столе стакан с прокипячённым молоком и чашку с горячим чаем. Молоко и чай, скорее всего, остынут, но все равно будут теплыми пока бабушка стоит в очереди.

Йося понял наказ буквально. Он поставил у дивана табурет, выкрашенный синей, местами облупившейся краской, уселся и принялся терпеливо смотреть на маму, чтобы не пропустить тот момент, когда она проснется и что-нибудь попросит. В какой-то момент ему стало скучно, и он подумал, что хорошо бы взять машинку или книжку с картинками, но тут же устыдился этой мысли — он должен караулить маму!

И вот мама проснулась, но ничего не просила. Наверное, она не знает, что бабушка ей оставила питье, или стесняется, решил Йося и предложил:

— Ты хочешь молоко или чай? Они еще горячие….

И, немного помедлив, он закончил предложение:

— … мама.

Последнее слово непривычно легло на язык и скатилось по губам. Он никого никогда еще так не называл. Раньше Йося произносил это слово в разговоре с бабушкой, но оно было пустым, ничьим, никому не принадлежало, а относилось к расплывчатому образу, созданному детским воображением. Сейчас же это слово обращалось к конкретной женщине, которая лежала рядом, на диване, гладила Йосино колено и ласково улыбалась ему.

— Мама! — повторил он еще раз, чтобы привыкнуть к этому слову, испробовать его на вкус, осознать, что теперь это слово его, и мама его, и он может говорить это слово сколько захочет.

Для Сони, в последний раз видевшей сына в полуторагодовалом возрасте, когда тот еще не умел разговаривать, это слово также было непривычным. Оно ласкало слух и придавало смысл всему ее существованию. Не зря она страдала и мучилась, преодолевала тысячи километров — ради того, чтобы услышать, как детский голос произнес «мама».

Соня лежала и размышляла, что, если бы не Йося, сидящий рядом, можно было бы представить, что она вновь вернулась в детство. Все в этой комнате напоминало ей о тех временах, когда она была маленькой девочкой, счастливой и беззаботной.

Шейна была первенцем у Зельмана и Рахиль, желанным и любимым ребенком. Уже потом родители стали Соломоном и Любой, а их дочка Соней. После они родили еще пятерых детей, но выжило четверо. Из всех четверых Соня была самой смышленой, ласковой и беспроблемной. Хая с Троллей могли пошалить, убежать со двора, нахватать в школе двоек или замечаний. Туба легко заражалась их примером и порой вместе с Троллей дралась с соседской ребятней. Соня была другой.

Соломон Моисеевич был строгим отцом и требовал от детей абсолютного порядка и дисциплины. За непослушание следовало неотвратимое наказание. В углу комнаты, у дверей, всегда стояла вица. Процедура наказания была неизменной. «Хая, неси вицу!» — требовал дед, если провинилась Хая. Дочь покорно несла отцу прут и мужественно сносила порку. Порол дед не больно, щадя нерадивых отпрысков, но сам процесс воспитания выглядел грозно, сопровождался длительными нотациями и наставлениями и, главное, давал нужный результат. На какое-то время дети утихали и становились подозрительно тихими и послушными. Но потом накопившаяся энергия требовала выхода, и все повторялось вновь. Любовь Григорьевна пережидала воспитательный процесс на кухне, не в силах смотреть, как ее дети встают на путь исправления. По окончании процедуры она отлавливала свое перевоспитавшееся чадо, прижимала к груди, целовала в макушку и совала в карман леденец.

На старшую же дочь отец никогда не поднимал руку. На Сонины плечи рано легла забота о брате и младших сестрах. Девочка росла серьёзной, ответственной и трудолюбивой. Мать доверяла ей приглядеть за детьми, пока ходила в магазин или развешивала белье во дворе, поручала вымыть посуду, начистить картошку к ужину. Соня быстро повзрослела и не принимала участия в шалостях младших. Когда отец прикладывался к детям вицей, те порой возмущались, почему порют только их, а Соня — на особом положении. Соломон Моисеевич прерывал процесс, откладывал в сторону вицу и назидательно объяснял, что надо делать или, наоборот, не делать, чтобы иметь такое же особое положение, как у старшей сестры. Далее воспитание продолжалось своим чередом.

В школе Соню уважали; она и сама хорошо училась, и никому не отказывала в помощи, если надо было объяснить сложную задачу или проверить домашнее сочинение; но при этом она никогда не зазнавалась. Будучи общительной, Соня не выделялась среди ребят и не была заводилой, но ее присутствие придавало любой компании неуловимую душевность и уют. В классе у нее было много друзей — как среди девчонок, так и ребят. Что касается более романтичных отношений с мальчиками, здесь дела обстояли сложнее.

Еще в раннем детстве Сонина старенькая бабушка, зорко взглянув на внучку, одобрительно покачала седой головой: «Красавицей вырастет — вся в нашу породу!». Соня выросла и действительно не подкачала — от ее восточной красоты дух захватывало; молодые люди на улице шеи сворачивали, девушки же тайком переговаривались, что слишком она яркая, не такая, как они, поморы. Действительно, Соня не походила на местных жителей, внешность которых природа скупо одарила блеклыми белесыми красками. Она вся словно сверкала: смуглая кожа, темные оливы глаз, плавающие в жемчужных белках, распахнутые веером, не знающие краски ресницы. А волосы! Непокорным водопадом они роскошно падали на плечи, завораживая своим блеском. Ее стройное, как северное деревце, тело было гибким, ножка маленькая, рука узкая, тонкая.

Мальчишки заглядывались на Соню, восхищались ею, как редкой птицей, случайно залетевшей в их края. Но ее экзотическая для здешних мест красота их пугала. Они не решались перешагнуть порог дружеских отношений, робели при одной мысли о свидании с ней, не говоря уже о поцелуе. На школьных вечерах мало кто осмеливался пригласить Соню на танец, а если и приглашал, то терялся, не зная, как следует себя с ней вести и какие слова говорить.

Соню пока что это мало волновало. Девушка легко училась, много читала и мечтала поехать в столицу, чтобы поступить в институт на химический факультет. В этом предмете ее впечатляло всё, и прежде всего, периодическая система — абсолютно логичная, стройная и гениальная. Соню поражало, как можно было постичь все закономерности, найти место для каждого элемента, даже еще неизвестного науке, и создать такое совершенство! Она удивлялась, как из атомов одних и тех же элементов образуются совершенно непохожие друг на друга вещества, с самыми разными свойствами.

Перед отъездом в Москву отец не пожалел денег, и Соне пошили нарядное платье из крепдешина у лучшей портнихи города. Как-то Соломон купил по случаю отрез голубой воздушной ткани у одного из своих заказчиков. Жена взглянула на роскошное чудо и покачала головой — куда ей модничать, дочери уже подрастают. Ткань лежала и вот дождалась своего часа.

Провожали Соню всей семьей, до самого вокзала, на другой берег Двины.

Экзамены показались ей не сложными — в школе на дополнительных занятиях Соня выполняла задания намного труднее. Радостная, она порхала по улицам Москвы к институту, чтобы увидеть себя в окончательных списках поступивших. Но на вывешенных у входа в институтский корпус листах ее имени почему-то не оказалось. Соня пошла в приемную комиссию. Все здесь было совсем не так, как в тот день, когда она подавала документы; в огромном помещении не толпились озабоченные выпускники, вполголоса переговариваясь и выспрашивая сложные ли вопросы, строгие ли экзаменаторы; столы, прежде стоявшие по центру, оказались сдвинутыми к дальней стене. В безлюдной гулкой аудитории в ближнем правом углу одиноко стоял заваленный бумагами стол. За столом восседала хмурая женщина неимоверных размеров, с короткой мужской стрижкой, в сером пиджаке с несоразмерно большими плечами и яростно перекидывала бумаги из стопки в стопку.

— Здравствуйте, я Фарбер Софья, — назвалась Соня. — Почему меня нет в списках?

Женщина продолжала расшвыривать бумаги по кучкам. Соня повторила вопрос. Не поднимая головы и не отрываясь от своего занятия, женщина вытащила из какой-то стопки аттестат и бросила его на стол. Соня непонимающе смотрела на красную книжицу и не уходила. Тогда женщина презрительно ткнула пальцем на стену, где висели Правила приема в институт.

Соня долго стояла у стенда, в который раз перечитывая один и тот же пункт. Мужеподобной тетке надоело ее присутствие, и она лающим голосом прогромыхала:

— Чего тебе не понятно? Отец твой кто? То-то и оно! В профсоюз не платит, так что нечего тут и ходить.

Соня не помнила, как вышла из корпуса, как шла к общежитию, как поднималась по лестнице. Не отвечая на вопросы соседок по комнате, она механически собрала вещи и отправилась на вокзал. Ей было стыдно, что она не осуществила мечту своего отца, и, в то же время, обидно за него. Папа всю жизнь честно трудился, приносил людям пользу, а сейчас, оказывается, он неполноценный труженик.

Домой Соня ехала с тяжелым сердцем, не зная, как сказать об этом родителям.

Отец внутри себя тяжело переживал этот удар судьбы, но от окружающих свои чувства прятал. Дочери же сказал, чтобы та даже не думала расстраиваться — на будущий год обязательно поступит.

— Ты все равно у меня самая лучшая, — как заклятие, твердил он Соне.

Через два месяца Соломон Моисеевич вступил в профсоюз завода «Красная Кузница».

Герасим появился в жизни Фарберов через неделю после Сониного возвращения из Москвы.

Соломон Моисеевич принял решение о ликвидации мастерской, как только понял, что иначе Соня не поступит в институт. Но сразу закрываться было нельзя — оставались еще кое-какие заказы, обязательства перед клиентами. Подмастерьев же он предупредил о своих планах, сказав, чтобы подыскивали себе другую работу. Из троих помощников, работавших у него на тот момент по найму, двое сразу ушли, воспользовавшись подвернувшимся наудачу предложением от Кузьмича, давнего конкурента Фарбера. Ребята были уже обученные, мастерство у Соломона, знатного мастера, переняли — таких грех не взять. С оставшимся же одним работником дело шло медленно, а Фарбер торопился, чтобы не подвести дочь и успеть стать достойным членом профсоюза.

Как-то под конец рабочего дня, когда единственный помощник уже ушел, в мастерскую к Соломону Моисеевичу заглянул человек — на вид лет под сорок, в потертой, но чистой одежде, в руках — видавший виды фанерный чемодан. Высокий и худой, мужчина держался уверенно, движения его были размеренными и верными. Но особенно поразил Соломона его взгляд: затуманенный пеленой пережитых страданий, он в то же время излучал необычайную уверенность и силу, и, как магнит, притягивал к себе, пронзал насквозь. Соломон невольно поежился, обожжённый этим взглядом. Повидав многое на своем веку, он чувствовал, что жизнь сильно побила этого человека, побила, но не сломала. В нем чувствовалась непоколебимость и твердость; такой человек знает, что хочет, такого не свернуть с пути.

Заметив в вечернем полумраке помещения Фарбера, мужчина с достоинством поздоровался и спросил, нет ли у мастера какой работы для него. Соломон оценивающе оглядел незнакомца и спросил:

— А что ты умеешь?

— Я руками все могу. И учусь быстро, — добавил тут же.

— По мягкой мебели работал? — уточнил Фарбер.

— Смогу, — коротко ответил мужчина.

— Только тут вот какое дело, — замялся Соломон, — работа есть, но ненадолго — закрываюсь я, месяца через полтора-два от силы.

— Годится, — пожал плечами человек. — Мне все равно с чего-то начинать надо. На поселение я к вам, в Архангельск, из ссылки. Устраивает?

— Да я уж понял. У нас тут вашего брата полно, — вздохнул Фарбер. — Натворил что? Сразу предупреждаю, если уголовная статья — вот тебе дверь.

— Политический я.

У Соломона отлегло. Политические, по крайней мере, не крадут, от работы не отлынивают, трудятся исправно. А что касается взглядов и убеждений, на мастерство они никак не влияют. Лишь бы работник был хороший. Фарбер пригляделся к внешности мужчины: чуть курчавые волосы, нос с легкой горбинкой, антрацитовые глаза — это окончательно перевесило чашу весов. Соломон понимал, что уже взял к себе этого человека. Но для приличия, чтобы тот не думал, что мастер очень нуждается в работниках, еще помучил его вопросами.

— Зовут-то тебя как? — спохватился Соломон.

— Герасим. Герасим Осипович Тарловский, — поправился мужчина. — Если что, по национальности я ….

— Да вижу уже, — отмахнулся Фарбер.

И они ударили по рукам.

Но Герасим мялся и не уходил.

— Что еще? — хмыкнул Соломон. — Денег вперед не плачу, только по факту. Да и не знаю я тебя, возьмешь деньги и ищи-свищи потом.

— Я не про деньги. Мне бы переночевать где, жилье еще не нашел. Можно здесь, в мастерской остаться?

Соломон задумчиво тер лоб. Мужик незнакомый, а в мастерской инструмент ценный, материалы хорошие — так рисковать он не мог. Но и на улице оставлять человека нельзя, не по-людски это. Наконец, возникла идея.

— Ладно, ступай за мной. Пристрою тебя на ночь. Повезет, может, и на постой возьмут. У нас в соседнем доме кассирша живет из кинотеатра, у нее мужа недавно …., в общем, забрали — угол освободился, да и деньги ей сейчас нужны — одна осталась.

Так оно и случилось.

Работником Герасим оказался усердным и старательным. Соломон сразу понял, что руки у него растут откуда надо. Первым делом поручил он новому помощнику подготовить каркас для дивана. Это был горящий заказ для директора местного Коопторга. Тот уже на неделе заглядывал в мастерскую и интересовался, когда в его гостиной появится, наконец, новая мебель. Герасим изучил чертеж, уточнил кое-какие детали, и принялся сноровисто перетаскивать из подсобки тяжелые дубовые доски. Разложив материал на полу, он начал его размечать.

— Запас предусмотри, когда пилить будешь, — не удержавшись, подсказал мастер. — Обивку к чему крепить будем?

Фарбер с удовлетворением наблюдал, как хлипкий на вид, но на удивление крепкий работник, пилит доски для каркаса, таскает обрезки в специальный ящик у входа — что-то еще на дело пойдет, что-то продать можно. Соломону же оставалась «белая» работа по сборке дивана.

В первый день Герасим сколотил спинку и сиденье; назавтра приколотит боковины. Останется положить пружинный блок и изготовить мягкую часть. Соломон подготовит мягкую прокладку и раскроит обивку из коричневого с золотой искоркой плюша. Герасим, тем временем, покроет каркас лаком. Затем они аккуратно прибьют обивку специальными гвоздиками-шпильками, приклеят деревянные подлокотники, после чего Фарбер самолично проверит все изделие. И можно приглашать заказчика принимать работу.

С новым напарником дела пошли быстрее, и Соломон повеселел. Скоро он рассчитается по всем заказам и сможет устроиться на завод. О месте он уже позаботился. На «Красной Кузнице» работал его бывший ученик-подмастерье; с крепким опытом, приобретенным у Фарбера, он быстро пошел вверх и стал заместителем начальника цеха. Испытывая к своему бывшему наставнику большое уважение и благодарность, он рекомендовал Соломона Моисеевича своему начальнику как ценного работника.

По утрам мужчины шли на работу вместе. Мастерская находилась в десяти минутах ходьбы, в небольшом помещении бывшего склада, который Фарбер взял в аренду у строительной артели. Герасим выходил чуть раньше и поджидал Соломона Моисеевича, сидя на лавке у его крыльца. Тот выходил, мужчины, здороваясь, жали друг другу руки и неторопливо выходили со двора.

В семье знали, что у отца появился новый помощник. Впервые Соня увидела его через две недели после того, как Герасим начал работать в мастерской. Тем утром матери нездоровилось. Она не пошла в магазин, а отправила туда старшую дочь. Соня сбежала с крыльца вслед за отцом, на ходу забирая в узел разметавшиеся на ветру непослушные волосы. С лавки поднялся мужчина, пожал руку отцу, взглянул на Соню и замер. Он стоял так несколько мгновений, пока Соломон не отнял у него свою руку, которую тот продолжал сжимать.

— Познакомься, Герасим, это Софья, моя дочь, — с гордостью представил Соломон девушку.

Мужчина слегка наклонил голову и протянул Соне руку. Девушка стушевалась — никто еще с ней так не здоровался — но вложила свою ладошку в ладонь Герасима. Его легкое рукопожатие было коротким и уверенным.

— Вы с папой работаете? — для вежливости поинтересовалась Соня, хотя и так поняла, что это папин новый помощник.

Герасим кивнул, не сводя с нее глаз.

— Ладно, нам пора, — закруглил разговор Соломон. Мужчины зашагали со двора, Соня же помчалась в магазин стоять очередь.

Это случайная встреча произвела на девушку впечатление. В течение дня она несколько раз возвращалась к ней в мыслях; ей было приятно и волнительно вспоминать ощущение трепета, овладевшее ею от прикосновения сильной и твердой руки, поймать на себе восторженный взгляд взрослого человека. Но затем вся эта история стерлась из памяти, вытесненная делами и заботами.

От Соломона же не укрылось восхищение Герасима при виде его дочери. Он промолчал, но в мастерской, приступая к работе, как бы невзначай, предупредил:

— Соня у нас девушка серьезная, скромная. Да и вообще она еще ребенок, а ты — мужик взрослый. Вот и думай.

Герасим продолжал пилить доску и ничего не ответил. Но утреннюю встречу не забыл, запрятал в дальний уголок души и бережно хранил.

После этого случая Герасим нет-нет, да и встречался Соне: то во дворе как бы невзначай с ней столкнется, то у крыльца вечером сидит. Каждый раз они вежливо здоровались, но разговор ни тот, ни другой не начинали.

Однажды под вечер мама поручила Соне развесить белье. Девушка взяла большую корзину с мокрыми простынями и вышла во двор. Герасим сидел на лавке у их дома. Увидев Соню, он молча поднялся, пошел рядом, по другую сторону от корзины и, не замедляя шага, перехватил у нее ношу. Соня от неожиданности дернула корзину на себя, но мужчина осторожно, но твердо отстранил девушку.

— Я помогу, — решительно заявил он.

Соня улыбнулась.

— Вся в хлопотах? — улыбнулся в ответ Герасим.

— Да, у нас семья большая, дел всегда много, — согласилась Соня.

Дойдя до натянутых под липами веревок, Герасим опустил корзину на землю. Соня наклонилась, взяла простыню, ловко накинула ее на веревку и закрепила деревянными прищепками, висевшими на шее, как бусы. Когда она собралась вновь наклониться, чтобы взять белье из корзины, Герасим уже подавал ей мокрое полотенце

— Ко мне в помощники подрядился? — засмеялась девушка. — Мало отец тебя работой загружает?

— Мне все равно по вечерам нечего делать. Так быстрее управишься, — чуть смутился Герасим.

— Папа говорит, ты ссыльный? — осмелела Соня. — А где сидел? Откуда к нам приехал?

— На Соловках был, — нехотя ответил Герасим.

— А за что тебя туда сослали? — продолжала любопытничать Соня. Ей нравилась ее новая роль. Она — ответственная за развешивание белья, и у нее есть помощник, причем значительно старше нее. А она над ним главная. Им можно руководить, а он пусть развлекает ее разговорами.

— Участвовал в революционном движении, защищал права рабочих. Так понятно?

— Так ты делал революцию? — удивилась Соня. — Тогда почему же тебя на Соловки сослали?

— Я не так ее делал, как хотели большевики. Поначалу мы были вместе, но потом у нас взгляды разошлись.

— У кого у нас?

— У анархистов. Слышала про таких?

Соня неопределенно пожала плечами. Слышать-то слышала, но не более того: политикой она не интересовалась. Не желая показаться невежественной, девушка решила обойти неловкий вопрос.

— А сейчас ты тоже анархист? — с любопытством поинтересовалась она.

— Анархизм — это целая идеология, это взгляды и убеждения, которые ты принял и которые считаешь единственно верными. Это не рубаха, которую можно носить, а можно снять и в шкаф сунуть. Ты этим живешь, это — на всю жизнь. Да, я анархист. И то, что я несколько лет провел в лагере, ничего не изменило.

— А как ты жил в лагере? Чем там занимался?

— Жизнью это назвать нельзя, — горько усмехнулся Герасим. — Да и зачем тебе это знать? Ты лучше живи и радуйся, что есть у тебя родной дом, есть отец с матерью, люди хорошие тебя окружают. Это ли не счастье для молодой девушки?

— Не совсем так, — возразила Соня. Ей захотелось, чтобы этот взрослый мужчина узнал, что и в ее жизни уже были невзгоды. — Я этим летом в институт поступала, но меня не приняли. Мой папа не член профсоюза.

— Это не беда. Скоро Соломон Моисеевич начнет работать на заводе и вступит в профсоюз. И это хорошо! Профсоюз — очень нужная организация. Он защищает интересы рабочих и помогает им отстаивать свои права. За ними — будущее, — с каждым словом Герасим все больше воодушевлялся. — Наступит день, и люди поймут, что они сами в состоянии управлять заводами и фабриками, что все, что они производят и зарабатывают, принадлежит им. И только они должны решать, как им распределять блага, которые сами же и создают. Это будет мир максимально культурных и справедливых людей, где возможно счастье для каждого.

Соня слушала, затаив дыхание. Как увлекательно и складно излагает Герасим свои мысли! Насколько он убежден и абсолютно уверен в том, что говорит! С каждым его словом таяли всякие сомнения и росла вера в то, что такой день непременно наступит.

— Откуда ты все это знаешь? — спросила она.

— Так говорят очень умные и знающие люди. Они написали об этом целые книги.

— И ты их читал? Они интересные? Дай мне эти книжки почитать! — внезапно загорелась Соня.

Герасим вмиг посерьезнел. Для девушки это было любопытство, но он-то знал, к чему приводит чтение таких книг.

— Во-первых, эти книги запрещенные, за них могут арестовать.

— А во-вторых?

— А во-вторых … — Герасим явно колебался и, наконец, неуверенно добавил, — … а во-вторых у меня их нет.

Соня не очень-то поверила в последние слова, но приставать со своей просьбой не стала. Она чувствовала, что этот человек пока не готов впустить ее в свой незнакомый и, по всему видно, опасный мир.

— Вот бы поскорее наступило это время! — мечтательно протянула девушка, чтобы заполнить возникшую паузу.

— Все не так просто. Многие люди думают совершенно по-иному. За этот свободный мир надо бороться.

— Так тебя поэтому и отправили в лагерь, что ты боролся? — догадавшись, ахнула Соня.

Герасим кивнул, и, словно опомнившись, что наговорил лишнего, тут же сменил тему:

— Куда же ты хочешь поступать?

— На химический факультет.

— Тебе нравится химия?

— Очень! Там все так увлекательно, все понятно. А какие опыты с веществами нам учительница в школе показывала! Ты не поверишь!

— Почему же не поверю? — засмеялся Герасим, — Соглашусь с тобой, химия — интересный предмет. А знаешь, как Менделеев открыл свою таблицу?

— Знаю, во сне!

— Точно! Только я тебе скажу, что физика и математика важнее.

— Это отчего?

— Физика объясняет, как устроен наш мир, как происходят различные явления. Математика дает расчеты. Физика и математика — основа развития. Без этих предметов невозможно создать новые машины, передовую технику. Самые интересные и захватывающие открытия происходят в физике.

— Ну, например?

И Герасим с увлечением принялся рассказывать про открытия в области физики, про логику математических формул, про необходимость изучения точных наук.

— Откуда ты все это знаешь? — с уважением спросила Соня.

— Я учился в техническом институте в Москве.

— Правда? На кого же ты выучился?

— Ни на кого, — помрачнел Герасим. — Хотел выучиться на инженера, но революция началась, все закрутилось…..

Соня тем временем прищепила последнюю простыню и собиралась взять корзину, но Герасим ее опередил. Так он и нес корзину до самого дома.

— С тобой очень интересно, — призналась Соня.

— С тобой тоже, — улыбнулся Герасим. — Ты любознательная. Женщины редко интересуются такими вещами. Ты, наверное, много читаешь?

— Да, я люблю читать. У нас дома есть книги — немного, но зато все интересные. Если хочешь, дам почитать.

— С удовольствием, — согласился Герасим.

Соня еще долго перебирала в памяти обрывки этой беседы. Никто из ее сверстников не смог бы разговаривать на такие темы. С ребятами из класса можно было поболтать о фильме, который показывали в кинематографе, обсудить школьные события, планы на выходные. Герасим же знал так много и так интересно рассказывал! При этом он разговаривал с ней, как с равной, не делая скидку на ее возраст. И ей льстило внимание взрослого мужчины, так не похожего на ее прежних друзей.

Люба наблюдала в окно, как Соня с Герасимом развешивали белье, как вместе шли к дому, а после стояли у крыльца, о чем-то разговаривая. Затем дочь забрала корзину и вошла в дом. Герасим еще какое-то время потоптался у крыльца и направился к себе. Муж рассказывал, что познакомил Соню с новым помощником, поведал о своих наблюдениях. После этого мать и сама стала замечать, что Герасим часто попадается ей на глаза, но не относилась к этому серьёзно. Во-первых, он живет в соседнем доме, снимает угол у Тони, кассирши из кинотеатра, — вот и ходит по их двору. Во-вторых, Соня только школу окончила, у нее другие планы — на будущий год опять поступать поедет. И в-третьих, этот человек намного старше их дочери, какой ему интерес с девчонкой связываться. Но сегодняшние наблюдения заставили Любовь Григорьевну призадуматься.

А Соня и Герасим с того дня уже не просто кивали друг другу при встрече, а иногда, когда ни тот, ни другой никуда не спешили, останавливались и разговаривали. Соня, как и обещала, давала ему книги, что служило пищей для новых бесед.

Прошло без малого два месяца, как Герасим начал работать у Фарбера в мастерской. Соломон заканчивал последние заказы и потихоньку распродавал остатки материалов. Он был доволен, что напоследок ему попался такой хороший помощник — трудолюбивый, работает споро, табак не курит — перекуры не устраивает, брака в работе не допускает, перепроверять за ним не надо. Да и мужик вроде нормальный, правильный. Ну и что ж, что ссыльный. В их краю, куда пальцем ни ткни — всюду ссыльные. Места здесь такие, северные.

За что Герасима сослали, Соломон толком не знал, с лишними вопросами не лез. Сказал — политический, значит, властям где-то дорогу перешел. Но сейчас никаких грехов за ним не замечается. Да и Герасим не был расположен к откровениям. С Фарбером он держался почтительно, разговоры вел исключительно по работе — как лучше деталь изладить, как правильнее обивку раскроить, куда заказ доставить. Порой он уходил в себя и сидел отрешенно, погруженный в известные лишь ему одному мысли.

Как-то днем к Фарберу заявился посетитель. Он вальяжно разгуливал по мастерской, бесцеремонно, по-хозяйски заглядывал в каждый угол. Герасим, не переставая набивать плюш на каркас кресла, поднял голову и вопросительно посмотрел на Соломона, который следовал за посетителем по пятам. Тот развел руками и обреченно повесил голову.

— Это большой человек, — украдкой шепнул он Герасиму, проходя мимо.

«Большой человек», тем временем, остановился у ящика, куда складывали обрезки досок, ещё пригодных для изготовления мелких изделий, и принялся в нем копаться. Перебирая материал, он хмурил лоб, и лицо выражало высшую степень недовольства. Наконец, взгляд его просветлел, и он вытащил на свет гладко оструганную широкую доску мореного дуба. Повертев ее в руках и придирчиво осмотрев со всех сторон, посетитель сунул доску Соломону.

— Вот, держи, сделаешь мне полочку, как у Порфирия Степаныча, — безапелляционно заявил он. — Видел у него твою работу в прихожей, когда давеча гостевал с супругой. И смотри, чтобы резьба была не только поверху, как у него, но и с двух сторон по боковинам.

Соломон безропотно кивал головой на каждое слово. Тем временем «большой человек» вытащил из кармана носовой платок, брезгливо отер им ладони и широким шагом направился к выходу. Соломон едва поспевал за ним, не выпуская из рук дубовую доску. У дверей посетитель чуть задержался и бросил через плечо:

— Смотри, не тяни, завтра к вечеру пусть твой человек доставит.

— Не сомневайтесь, Егор Петрович, изготовим в лучшем виде, — в полупоклоне склонился мастер.

Плотно затворив за посетителем дверь, Соломон расслабился и в сердцах сплюнул на пол. Герасим по-прежнему не отводил от него взгляд, но молчал.

— Что смотришь? — в сердцах бросил Фарбер. — Это второй заместитель начальника управления коммунального хозяйства.

— Ну и что, — неожиданно зло произнес Герасим. — Кто бы он ни был, он не имеет право разговаривать с вами столь непочтительно. Почему он вел себя, словно все здесь принадлежит ему? К тому же, если он сделал заказ, надо было выписать квитанцию, взять предоплату за материалы. Мы же всегда так делаем.

— Ты что! — замахал руками Соломон, — Какая квитанция, какая предоплата! Да если он захочет, мне такие проблемы сделают — себе дороже с начальниками связываться…., — и осекся под тяжелым взглядом своего помощника.

Герасим отложил молоток, сурово сдвинул брови и враждебно посмотрел на дверь, за которой только что скрылся незваный гость. Таким его Фарбер еще не видел.

— Соломон Моисеевич, — тихо, едва сдерживая закипающий гнев, заговорил он, — Вы — трудовой человек, который своими руками делает нужные вещи. Посмотрите, — Герасим обвел рукой помещение, — все, что здесь находится, создано вами, вашим трудом, куплено на ваши деньги. Вы приносите пользу людям, производите полезный общественный продукт. Вы — здесь хозяин и имеете полное право всем распоряжаться. Почему вы позволяете этому…., — Герасим замешкался, подбирая слова, а затем просто махнул рукой на дверь, — командовать в вашей мастерской? Какова его роль в обществе? Что полезного создал он в своей жизни? Строчил распоряжения и отчеты, бумажки из папки в папку перекладывал, с портфелем по городу разгуливал?

Соломон испуганно озирался по сторонам, словно «большой человек» никуда не ушел, а притаился за верстаком и подслушивал. Как он смеет сказать что-то поперек или ослушаться начальственное лицо? Кто он перед ним? Да, у него есть и гордость, и самоуважение, но что он, бедный еврей, может сделать? В любой момент этот Егор Петрович нашлет к нему проверяющих, которые изведут придирками, стребуют десятки бумажек, найдут, к чему придраться. Работать станет некогда, исправляя выявленные недочеты, все заказы встанут. Лучше пять минут потерпеть и сколотить эту чертову полку, чем потом терпеть убытки.

— Так ведь издавна повелось, что без начальников ничего не делается, — начал было Соломон, пытаясь мирно закруглить неожиданный разговор. — Как же без них…

— Как? Да очень просто! — с негодование прервал его Герасим. — Вы что, хуже бы работали, если бы не было этих управляющих контор с их начальниками и сворой заместителей? Вы без них не знаете, как диваны и кушетки мастерить, где материал закупать, кому продукцию свою продавать? Государство расплодило целую армию чиновников, директоров, управляющих, которые сидят на шее трудового народа. Рабочий класс сам должен решать, какие организации ему нужны, кому и за что платить свои кровные деньги.

Так-то он прав, мелькнула у Фарбера мысль. Сколько он тратит на налоги, отстёгивает иных платежей — и тем, и этим. Вроде и заработки хорошие имеются, а в итоге на руках не так уж много остается. Порой даже досада одолевала. Но ему и в голову не могло прийти этими мыслями с кем-либо поделиться. А его помощник так вот запросто все это высказал. Упрямый он человек: отсидел свой срок, а с властью так и не примирился.

— Знаешь, парень, — осторожно заговорил Соломон, когда Герасим умолк, словно внезапно выдохнувшись. — Был бы ты поосмотрительнее, такие разговоры до добра не доведут — ты это лучше меня знаешь. Не волнуйся, дальше этих стен эти слова не уйдут, — словно спохватившись, тут же добавил он. — Тебе же лучше при себе свои мысли держать — времена сейчас такие. И чует мое сердце, грядут еще хлеще.

Герасим промолчал. До самого вечера они работали, словно этого разговора и не было. Но Соломон в душе понимал, что никакими словами он не переубедит этого человека.

В некоторой степени Соломон Моисеевич чувствовал свою ответственность за своего помощника. Он вял его на работу, платил немного, как любому вновь нанятому работнику, а тот вкалывал за двоих и не роптал. Сейчас бы ему и зарплату можно поднять — так через неделю мастерскую закрывать. Сумеет ли Герасим куда пристроиться? Не каждый ссыльного возьмет. Надо бы как-то помочь человеку, думал Соломон.

— Куда после подашься? — спросил он как-то у Герасима, когда тот натягивал обивку на будущее кресло, удерживая ее по краям, чтобы мастеру было удобно крепить кожаный лоскут к дереву. — Я сам на завод иду. Могу замолвить за тебя на словечко. У тебя получится, ты мужик рукастый.

— Таких, как я, на государственное производство не очень-то берут. Мне одна  дорога в артель или к кустарям, как вы. Но не думайте, — тут же поправился Герасим. — Я рад, что попал к вам — многому научился, да и вы ко мне с добром.

От такого необычного для работника многословия Соломону стало приятно, и он еще сильнее укрепился в желании помочь Герасиму.

— А знаешь что, заходи-ка ты как-нибудь к нам. Люба чего сготовит, посидим, потолкуем. Что-то да придумаем. Ведь действительно, не чужие люди — два месяца с утра до вечера вместе трудимся.

— Вы это серьезно? — поднял голову Герасим.

— А почему нет?

— Так ведь и приду!

— Приходи! А что впустую болтать — сегодня у нас среда? Давай на пятницу после работы и сговоримся. У нас будет Субботний ужин. Ты ведь Субботу соблюдаешь?

Соблюдает ли он Субботу? В его семье традиции чтили и строго соблюдали. Да и как иначе — в Крынках едва ли не половину жителей составляли евреи. В пятницу утром женщины готовили обильную еду, до белизны скоблили гладко оструганные некрашеные полы и чисто подметали двор. После обеда все дела прекращались, а под вечер, с первой звездой, зажигали свечи; когда же в их селение протянули провода, то включали и электрические лампочки. Свет горел до вечера субботы. Люди надевали самое лучшее и нарядное, гуляли, ходили друг к другу в гости. После все пошло по-другому, прежний уклад не вписывался в новую жизнь, не соответствовал революционным убеждениям. В лагере о Субботе не могло быть и речи; там он был заключенным, без прав, без национальности, без традиций.

И сейчас, получив приглашение от Фарбера, сердце сладко защемило. Он придет в дом, сядет за стол, накрытый белой скатертью, на котором стоит домашняя еда; за столом — семья, пусть и не его. И все будет, как раньше, когда он жил в родительском доме. Как давно это было!

А еще за столом будет сидеть Соня. При мысли о ней сердце защемило еще сильнее. Увидев девушку в первый раз, Герасим был поражен ее красотой. Как природа могла сотворить такое совершенное создание! Он смотрел и не мог оторвать глаз. Окружающая действительность меркла и бледнела рядом с ней; она затмевала своей красотой все серое пространство вокруг, воцаряясь над повседневностью как путеводная звезда.

Не желая себе признаться, Герасим непроизвольно начал искать с девушкой встречи: под любым предлогом выходил во двор, садился на скамейку у ее дома, якобы наблюдая за играющими в мяч ребятишками. Поначалу он любовался ее лицом, станом, походкой, но, познакомившись ближе, стал замечать ее внутреннюю привлекательность. Соня была совершенно естественной, открытой; от нее исходила теплота и искренность. Каждая встреча с девушкой наполняла его жизнь смыслом, исцеляла и отогревала, и весь оставшийся день умиротворенная улыбка блуждала по его лицу. Соня возвращала его к жизни, от которой он отвык. С ней было просто и хорошо, с ней он мог разговаривать обо всем, почти обо всем.

Герасим не питал никаких иллюзий, понимая, насколько Соня юная и чистая, особенно рядом с ним, который в свои тридцать пять лет прошел огонь и воду, вынес испытания, которые многие не пережили. Она была ему нужна, как глоток свежего воздуха, в этом северном городе на краю земли, в который его загнал круговорот событий.

В эту пятницу Любовь Григорьевна суетилась сильнее обычного. Соломон предупредил, что у них к ужину будет гость. Надо уважить человека, объяснил муж. Он мне крепко помог. Скоро разбежимся в разные стороны: я-то ясно куда — на завод. А он пока не у дел. Но есть кое-какие варианты, надо обсудить. Да и Субботний ужин с ним разделить будет правильно — одиноко ему здесь.

Люба нажарила трески, начистила картошки, чтобы поставить на керосинку перед самым приходом гостя и горячей подать на стол. Детям строго наказала, чтобы к ужину были вовремя и за столом вели себя как полагается.

Герасим пришел чуть раньше назначенного времени и выжидал у крыльца, чтобы не застать хозяев врасплох. Хая с Тубой, старшеклассницы, кое-что уже смекающие во взрослой жизни, нарочно несколько раз выбегали из дома, будто по делу, потом заходили обратно, при этом краем глаза косили на Герасима. Девчонки старались разглядеть, что за человек придет к ним сегодня в гости. Мать, заметив любопытство дочерей, шикнула и велела перетереть тарелки. Тролля же все время крутился на кухне возле матери, справедливо полагая, что ужин сегодня будет богаче обычного, и приглядывал себе кусок пожирнее.

Соня долго причесывала и закалывала непокорные волосы, стоя перед зеркалом у шифоньера. Оглядев себя, девушка задумалась, разглядывая висящее в шкафу нарядное крепдешиновое платье, сшитое на поступление в институт. После возвращения она убрала платье в шифоньер как вещь, напоминавшую о злополучной поездке, и с тех пор ни разу не его надела. Сейчас Соня спокойно разглядывала небесно-голубой крепдешин, и ей казалось, что с того дня прошла целая вечность. Она решительно и широко распахнула дверцу шифоньера, чтобы, как ширмой, загородиться ею от посторонних взглядов, и переоделась.

Любовь Григорьевна окинула критическим взглядом накрытый стол, чтобы убедиться, что все в полном порядке. На столе по кругу стояли повседневные, они же и праздничные, тарелки с тонкой каемкой из редких синих цветков по краю. У одной тарелки чуть отколот край, и Люба определила ее себе. Еще одна тарелка пошла трещиной, ее она поставила подальше от гостя, чтобы все выглядело по высшему разряду. Другой посуды у них не имелось. Зато алюминиевых ложек и вилок было достаточно. Те, которые погнулись, она убрала в ящик буфета, и на столе лежали только самые лучшие.

Любовь Григорьевна выглянула в окно и увидела Герасима.

— Гость-то твой уже у крыльца топчется, — сказала она мужу. — Иди, зови его.

— Еще без пяти шесть, — усмехнулся Соломон. — Ишь, какой точный, до минуты выжидает.

Но все-таки послушал жену и направился к двери.

Герасим был чисто, до синевы, выбрит, одет в свежевыглаженную белую рубаху с расстёгнутой верхней пуговицей, в черные, видавшие виды, но явно выходные, брюки, на ногах — черные поношенные ботинки, блестящие от толстого слоя ваксы. Гостя посадили за стол по правую руку от хозяина. По другую сторону от Герасима, ближе к двери, сидела Люба, а за ней — Хая с Тубой. Слева от отца сидел сын Тролля, и замыкала круг Соня.

Дети хихикали и шептались, возбужденные присутствием нового человека за столом, но под строгим взглядом отца быстро угомонились. Соломон Моисеевич прикрыл глаза, склонил голову, сложил ладони одна к другой и переплел пальцы. Все последовали его примеру. Молитву глава семейства проговорил вполголоса, благодаря Господа за плоды земли, которые их насыщают. Жена иногда вторила ему; дети же время от времени кивали головами, молча соглашаясь со всем, что говорил отец. Герасим глаза не закрыл, впитывая в себя все происходящее. Он слушал знакомую с детства молитву, и слова ее благодатной музыкой звучали в ушах. Глядя на склоненные черноволосые головы, молитвенно сложенные руки, Герасим вспоминал свою семью, и его накрыла горячая волна благодарности к этим людям.

После молитвы все приступили к трапезе. Герасим отвык от домашней еды, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы не проглотить все содержимое тарелки в один присест. Он заставил себя неторопливо брать на вилку кусок за куском и чинно отправлять их в рот. Любовь Григорьевна с явным удовольствием наблюдала за гостем.

Соня сидела почти напротив Герасима, чуть наискосок, и ему было удобно смотреть на девушку. Иногда их взгляды встречались. Герасим глаз не отводил, благодушно улыбался; ему было приятно сидеть в кругу этих людей и ощущать себя причастным к их семье.

Хая с Тубой быстро смели все с тарелок, похватали из вазочки баранки и, не дожидаясь чая, убежали во двор, где в это время собирались девчонки. Тролля поскучал и тоже вышел во двор. Любовь Григорьевна принялась собирать тарелки со стола. Соня сложила вилки на чугунную сковороду из-под рыбы и вслед за матерью ушла на кухню.

— Так вот, Герасим, — заговорил Соломон, словно продолжая давно начатый разговор. — Хорошо бы, конечно, тебя к Кузьмичу пристроить, он тоже по мебели работает. Но к нему и так двое моих ребят ушли, и вакансий там больше не имеется. Но я поговорил с людьми. Есть два варианта. На завод возьмут, но разнорабочим. Еще можно в строительную артель. Там работа тяжелая, но заработки хорошие. По мне, разнорабочим тебе не по чину, это для салаг необученных. Ты же мужик серьёзный, мастеровой, да и крепкий вполне. Однако сам решай.

— Спасибо, Соломон Моисеевич, за заботу. Я бы с удовольствием в артель пошел, если возьмут. Деньги мне сейчас нужны, я ведь с нуля поднимаюсь.

— Возьмут — мне бригадир обещал. Скажешь, от Фарбера. Он лишних вопросов задавать не станет.

В комнату вошла Соня и принялась расставлять на столе разномастные чашки и стаканы. Вслед за ней Люба принесла горячий алюминиевый чайник и разлила чай.

— Что, Соломон. Все порешали? — спросила она у мужа. — А вы, Герасим, не стесняйтесь, берите баранки, они свежие — вчера куплены.

Соня откусывала ароматные баранки и осторожно, маленькими глотками запивала их горячим чаем. Общество Герасима, несомненно, было ей приятно. Хотя она и слышала от отца о причинах, по которым он пригласил гостя, но втайне считала, что Герасим пришел в их дом из-за нее. Ей хотелось утвердиться в своих догадках и для этого задать какой-нибудь каверзный вопрос, чтобы Герасим выдал себя, проговорился. Но за семейным столом, в присутствии родителей, она чувствовала себя несколько скованно. Отец с матерью ели молча, а вперед взрослых с разговорами лезть не положено.

Ужин подходил к концу. Герасим отставил от себя пустую чашку, собрал со стола крошки в ладонь и высыпал их в блюдце.

— Спасибо вам большое! Я как дома побывал, — дрогнувшим голосом обратился он к хозяевам. — Благодарю за угощение, за внимание.

Любовь Григорьевна оживилась. Ужин закончился, и ей, наконец, представилась возможность удовлетворить свое любопытство. После разговора с мужем и своих наблюдений ей хотелось больше узнать об этом человеке. Что как он Соне голову начнет морочить? А сам — семейный, и его где-то ждет жена, ребенок? Возраст у него подходящий — такие, как он, уже не по одному дитя имеют. С другой стороны, тогда и беспокоиться не о чем. Женатый еврей по сторонам смотреть не будет. Он свою семью не бросит, для него жена и дети на первом месте: или сюда своих перевезет, а если повезет и быстро отпустят — сам к ним уедет. Все решится само собой.

— Откуда вы, Герасим, родом? — спросила она. — Семью имеете? Или с родителями проживали?

— Любовь Григорьевна, мне будет приятно, если вы будете обращаться ко мне на «ты», — попросил Герасим. — Чтобы уж совсем, как дома. Так можно?

Люба махнула рукой:

— Таки какой разговор!

Герасим, не любил рассказывать о себе. Но сегодня такой день, что нельзя отмалчиваться. Он хотел как можно дольше оставаться в этой теплой семейной атмосфере, а также оказать уважение хозяевам, которые приняли его, как родного. Все, как есть, конечно, не надо рассказывать — зачем людям такое слушать. Но с недомолвками, опуская лишнее, то, что может омрачить сегодняшний вечер — почему нет? Да и самому захотелось поворошить память, вытащить на свет то хорошее, что когда-то было.

7.

Родился Герасим Тарловский в 1893 году в местечке Крынки Сокольского уезда Гродненской губернии, входившей в то время в состав Российской империи. Родители назвали мальчика Гершоном; Герасимом он стал уже позднее, в другой жизни. Семья Тарловских была большая, как, впрочем, все семьи в округе. Отец Йосель с женой Леей родили шестерых детей, и все — мальчики: старшие — Соломон и Барух, потом Мойше и Гершон, Матес и Абрам — младшие. В Крынках школы не было, но с местными мальчишками занимался старый ребе. Он обучал еврейских ребятишек грамоте и счету, читал им Тору и вразумлял всему тому, что знал сам. А знаний за свою долгую жизнь ребе накопил предостаточно.

Хотя на большей территории Гродненской губернии жители в основном пахали землю и разводили скот, в конце девятнадцатого века в северной и северо-западной областях, где находился Сокольский уезд, все больше мужчин начали подаваться в ремесла.

В Крынках было распространено кожевенное производство. Чтобы кормить большую семью, Тарловский нанялся к владельцу кожевенной мастерской. Хозяин присмотрелся к работнику и определил его в закройщики: глаз у Йоселя был точный, рука правильная, голова соображала, как лучше материал разложить, чтобы отходов меньше получалось. Он быстро обучился ремеслу. Скроенная Йоселем обувь и верхняя одежда пользовались хорошим спросом, и в мастерскую потекли заказы даже из соседних уездов. Новый закройщик не только мастерски выполнял свое дело, но мог дать дельные советы работникам, занятым на других операциях. Вскоре хозяин сделал его управляющим всего производства.

Йосель постепенно приобщал к ремеслу сыновей. После занятий с ребе они помогали отцу, выполняя поначалу простые задания; со временем Йосель начал поручать им раскраивать под своим присмотром несложные вещицы — душегрейку или варежки.

На заре нового двадцатого века через Гродно проложили железную дорогу, и у губернии наладились хорошие связи с Москвой. Торговля необычайно оживилась. Хозяин кожевенного производства, где трудился Йосель, построил дополнительные цеха, нанял новых работников. Мастерская превратилась в фабрику, которая получила название «Фиш», Значительно расширился ассортимент, от заказчиков не было отбоя.

Семья Тарловских стала зажиточной. Сам Йосель работал от темна до темна, жена Лея вела хозяйство и занималась детьми.

В Крынках к Йоселю относились с уважением: рачительный глава семейства, добросовестный труженик, надежный во всех отношениях человек. А еще он был до исступления порядочен и честен: лучше свое отдаст, чем чужое в карман положит. И когда встал вопрос, кого избрать казначеем в обновленный состав правления уездного пожарного общества, никакая иная кандидатура даже не рассматривалась.

Круг общения Йоселя был велик — помимо работников на своей фабрике, он водил знакомство со множеством поставщиков и заказчиков из ближних и дальних уездов своей губернии. По мере развития производства и торговых связей этот круг расширялся. Часто отлучаясь в деловые поездки, Йосель по нескольку дней не бывал дома, а по возвращении за ужином вдохновенно рассказывал об удачно проведенной сделке и о новых знакомствах, которыми обзавелся.

В доме Тарловских часто бывали гости — односельчане, товарищи Йоселя по работе, жители соседних уездов, приезжающие в Крынки по торговым и иным делам. Лея готовила обильное угощение; после застолья отец отсылал сыновей помочь матери по хозяйству, а сам затевал с гостями деловые беседы.

Гершону нравилось слушать разговоры взрослых мужчин, и он всячески старался найти себе дело, чтобы оказаться неподалеку. Темы за столом поднимались самые разнообразные, но больше всего мальчика увлекало, когда отец с товарищами обсуждали устройство общества. Затаив дыхание, он с жадностью ловил такие слова, как «свобода», «счастье», «справедливость». Оказывается, не все в их мире устроено правильно; даже на производстве, которым управлял отец, многое требовалось организовать по-иному. Мужчины горячо спорили, как следует бороться с существующей несправедливостью, что предпринять, чтобы производство работало эффективнее, чтобы работники получали достойную оплату за свою работу, чтобы не кормить «этих дармоедов», которые так и норовят каждую копейку отобрать у трудового люда и себе в карман положить. Гершон слушал и в душе со многим соглашался. Да, именно такой и должна быть жизнь — счастливой и справедливой!

Спустя некоторое время, Дорон, старший мастер закройного цеха и непременный участник всех разговором за отцовским столом, заприметил Гершона, который все время крутился поблизости, вслушиваясь в разговоры мужчин и не в силах скрыть свое любопытство. На следующий день, когда мальчик, как обычно, после занятий с ребе появился в кожевенных мастерских, Дорон выбрал момент и отозвал его в свой закуток.

— Ну, и что ты скажешь по поводу вчерашнего разговора? Стоит нам создать комитет работников на нашем производстве? — поинтересовался он.

Гершон растерялся: он никак не думал, что кто-то заметил, как он подслушивает взрослые разговоры. Изобразив на лице удивление, мальчик с деланым равнодушием попытался отвертеться, но Дорон, рассмеявшись, добродушно похлопал его по плечу.

— Все нормально, парень! Это хорошо, что тебя эти вопросы волнуют — значит, ты думающий, мыслящий. Такие люди и строят наш мир, вершат судьбы страны. Если хочешь, дам кое-что почитать. Думаю, тебе будет интересно.

Потертые рукописные и печатные листы Гершон по нескольку раз перечитывал, дотошно изучал. После выспросил у Дорона непонятные места и попросил еще что-нибудь почитать.

Через пару месяцев, когда взрослые мужчины в доме у Йоселя в очередной раз после ужина завели свои разговоры, Дорон неожиданно окликнул притаившегося за занавеской мальчика.

— Гершон, что ты там прячешься? Посиди с нами, послушай, может, чего дельного и сам скажешь.

Йосель пытался возразить, что сын еще не дорос на такие темы рассуждать, но Дорон его перебил:

— Сколько годиков твоему сынку?

— В мае четырнадцать исполнится.

— Ты сам-то каким был в четырнадцать? Наверняка, взрослым себя мнил. А твой мальчик, между прочим, уже многое понимает. Вдумчивый он у тебя, правильно мыслит, мнение свое имеет.

С того дня Гершон превратился в полноправного участника бесед взрослых. Он мотал на ус услышанное, а со временем начал вставлять в разговор реплики, высказывать свои соображения.

Вскоре Дорон пригласил его к себе в дом.

— Заходи сегодня вечерком — люди интересные соберутся. Посидишь, послушаешь — польза будет, — и тут же добавил, — не волнуйся, с твоим отцом я этот вопрос обсудил, он не против.

Гершон не очень понял, почему отец должен быть против, но не стал переспрашивать.

В доме Дорона он старался держаться уверенно в небольшой компании мужчин и молодых парней, большинство из которых были жителями Крынок. Когда все расселись на диван и принесенные из кухни лавку и табуретки, хозяин достал из шкафа обернутую старой газетой книгу, открыл на заложенной странице и начал читать вслух. Половину из того, что он читал, Гершон не понимал, и это его ужасно раздражало. Особенно он злился из-за того, что остальные слушатели явно разумели больше него. Некоторые кивали головами; сидящий у стола паренек, сын местного фельдшера, старательно записывал за Дороном в помятую тетрадку. Прочитав несколько страниц, Дорон отложил книгу и обратился к присутствующим:

— Товарищи, сегодня в нашем кружке появился новый участник. Вы все его знаете — это Гершон, сын нашего управляющего, Йоселя Тарловского. Я думаю, нам самим будет полезно, если мы расскажем ему, что уже узнали из этой книги, а затем вместе обсудим сегодняшнюю главу.

Это была книга Бакунина «Государственность и анархия».

Так Гершон стал участником кружка анархистов-синдикалистов. Он посещал все собрания на которых знакомился с трудами Бакунина и Кропоткина, Волина и Максимова. Обладая хорошей памятью, острым умом и способностью анализировать факты, он быстро вникал в суть анархо-синдикализма, постигал основные принципы и делал логические выводы. С каждым днем Гершон все сильнее воодушевлялся идеями о новом справедливом обществе, где свободные люди свободно трудятся во благо каждого. Чтобы достичь эту цель, трудовой народ должен организоваться в профсоюзы и совершить социальный переворот. Его приводила в восторг мысль о том, что после падения капитализма, рабочие сами смогут управлять производством и сами будут решать, как тратить заработанные средства. Не будет ни государственной, ни частной собственности, которые приводят к классовому разделению и порабощению трудящихся. Когда победит анархизм, наступит всеобщая свобода и счастье для всех людей на земле.

В пятнадцать лет Гершон стал убежденным анархистом. Он много читал, изучал анархистскую литературу не только на занятиях кружка, но и самостоятельно. Со временем он сам начал вести занятия для молодежи. Одновременно Гершон вел агитацию среди работников местных фабрик, убеждая их в правильности идей анархизма. Политическая деятельность захватила Гершона целиком, и он посвящал ей все свободное от работы время. Вместе с Дороном они планировали выйти за пределы своей губернии, наладить контакты с анархистами из крупных городов страны, объединить с ними свои усилия.

Но планы эти не успели осуществиться — началась первая мировая война.

Линия фронта быстро приближалась к западу, царские войска вынуждены были оставить неприятелю Гродно и ряд других городов. В 1915 году Гродно оккупировали немцы. Но военные бедствия для жителей губернии начались еще до вступления сюда войск Кайзеровской Германии. Отступавшая царская армия безжалостно разрушала на своем пути мосты, хозяйственные постройки, предприятия, уничтожала недавно собранный урожай, сжигала деревни, дабы не оставлять их противнику.

Это бедствие каким-то чудом обошло Крынки, и кожевенное производство уцелело. Однако везение было временным. В условиях надвигающейся войны людям было не до новой одежды, количество заказов резко сократилось. Перестало поступать сырье — производства, расположенные в соседнем уезде и занимающиеся выделкой кожи, были уничтожены отступающими войсками. Фабрика Фиш, на которой трудился Йосель, дышала на ладан, расходуя на глазах тающие остатки сырья. Жители бросали все и уезжали в глубь России.

Йосель все еще на что-то надеялся, но инстинкт самосохранения побеждал, и он начал скупать на свои сбережения астрономически подорожавшие продукты. На фабрику ни он, ни его сыновья почти не ходили. Жизнь замерла в ожидании надвигающейся беды.

Когда в Сокольский уезд вошли Кайзеровские войска, оказалось, что невзгоды только начались. Немцы сразу же ввели режим жесткой оккупации, сопровождавшийся террором и бесчисленными грабежами. На подчиненных территориях устанавливался так называемый «Новый порядок»: все народы не немецкой национальности лишались имущественных и политических прав, а их движимая и недвижимая собственность передавалась безвозмездно немцам.

Крепкий дом с добротным хозяйством, принадлежащий семье Тарловских, сразу же приглянулся немцам, и они в первый же день оккупации выставили семью на улицу. Йосель попытался было возразить незваным гостям, что у него большая семья, что им негде жить. Тогда один из солдат ударил его прикладом ружья и повалил на землю; остальные тут же присоединились, и все вместе они принялись ожесточенно пинать Йоселя ногами, выкрикивая ругательства на своем языке.

У Гершона потемнело в глазах: его отец, которого он уважал, который у всех жителей в Крынках пользовался непререкаемым авторитетом, катался в пыли, закрывая руками лицо от немецких сапог. Не сговариваясь, вместе со старшими братьями он кинулся защищать отца. Младшие последовали было за ними, но мать успела схватить мальчиков, прижать к себе, а после крепко держала, закрывая им глаза ладонями. Немцы остервенели от оказанного им отпора и яростно, всей толпой избивали мужчин, пока те, окровавленные, не могли больше сопротивляться. Тогда солдаты под руки выволокли их за ограду и бросили под ноги Лее, по-прежнему прижимающей к себе младших сыновей.

Семью приютил старый ребе, который жил один в маленьком домишке на окраине Крынок. Начались настоящие бедствия, главное из которых — голод. Подработать было почти невозможно. Оккупанты строго контролировали перемещение местных жителей; с особенным удовольствием они издевались над иудеями, устанавливая для них дополнительные ограничения. Передвигаться разрешали пешком и только в границах поселения. Для того, чтобы выйти за пределы Крынок, требовалось специальное разрешение. Иудеям такое разрешение не выдавалось вовсе, что затрудняло возможность какого-либо заработка. Ночью действовал комендантский час. Жителям запрещалось продавать мясо и продукты нового урожая, охотиться и ловить рыбу. Немцы жестко контролировали соблюдение установленных ими правил. За их нарушения следовали суровые наказания в виде штрафов, тюрьмы или физических наказаний.

Из своего домашнего скарба Тарловским почти ничего спасти не удалось. В первую ночь после изгнания из дома Йосель, после побоев едва держась на ногах, сумел пробраться в свой сарай на краю участка, куда немцы еще не успели наведаться. За несколько ходок он с помощью сыновей вынес предусмотрительно спрятанные там запасы муки, гороха, картошки и другой снеди. На чердаке сарая хранились теплые носильные вещи, убранные туда на лето. Их Йосель тоже забрал.

Время шло, запасы продуктов таяли, и отец решил выменять на еду свое теплое пальто. Это было хорошее драповое пальто с каракулевым воротником, которое отец купил с первой своей зарплаты управляющего, очень им гордился и носил аккуратно. До зимы еще далеко, думал он, а кормить семью надо сегодня.

Этот день Гершон не забудет до конца дней. Вместе с Матесом и отцом он пошел на маленький стихийный базар, расположенный на поселковой площади. На базаре местные жители обменивались теми вещами и продуктами, которые им еще удалось сберечь. Йосель бродил по площади, перекинув через руку расправленное пальто. Плотная шерстяная ткань слегка отливала на свету, выдавая качественную вещь. Когда люди подходили и разглядывали товар, Йосель встряхивал пальто, взяв его за плечи; при этом атласная подкладка дорого сверкала на солнце.

И тут на площадь зашел немецкий патруль. Шум и оживление, царившие на площади, разом смолкли; люди отворачивались, старались отойти в сторону, убрать с глаз свой товар. Солдаты по-хозяйски шагали по площади, оглядывая скудные пожитки, выставленные сельчанами на продажу. Увидев Йоселя, держащего в руках пальто, они подошли к нему. Громко переговариваясь, немцы тыкали пальцами в драп, дергали пуговицы, щупали каракуль воротника, а затем один из них решительно потянул вещь к себе. Отец двумя руками вцепился в плотную ткань. Дальнейшие события Гершон помнит плохо. Йосель пытался что-то объяснить немцу, тот смеялся и тянул пальто к себе. Его напарник стоял рядом. Отец уже почти было отвоевал свою вещь, как вдруг раздался глухой хлопок. Йосель больше не сопротивлялся; он уступил, выпустил пальто, медленно опустился и сел на землю, навалившись всем телом на ногу немца. Гершон хотел было сказать отцу, что не надо сидеть на земле, что уже прохладно, да и брюки будут грязными, но тот как-то странно смотрел на сыновей, и изо рта у него текла тонкая красная струйка. Немец брезгливо дернул ногой, оттолкнул Йоселя и сделал шаг в сторону. Йосель неловко завалился на бок, продолжая смотреть прямо в глаза Гершону. Народ на площади замер; в тишине раздавались лишь неестественные булькающие звуки, вырывающиеся из горла отца.

Пронзительный женский визг вывел людей из оцепенения. Все пришло в движение: кто-то побежал прочь, другие начали суматошно собирать разложенные на земле вещи. Немцы же, как ни в чем не бывало, деловито скатали пальто, один из них сунул сверток подмышку, и патруль зашагал прочь. Гершон в оцепенении уставился в остекленевшие, неподвижные глаза отца, пока Матес, всхлипывая и дрожа, не схватил его за рукав и не потащил прочь с базара.

Гершон плохо помнит дальнейшие события. Вот он стоит возле дома во дворе, прислонившись к плетню. Рядом Матес, бьющийся в беззвучных рыданиях. Мать трясет их поочередно за плечи и раскрывает в немом крике рот. Ребе пытается оттащить ее от сыновей и что-то говорит. Гершон ничего не слышал. Он словно находился в непроницаемом коконе, ограждающем его от всего происходящего. Он взирал на окружающее равнодушно, со стороны, а голове сидела мысль: почему они оставили папу одного на площади и не позвали с собой? Что он там делает? Уже пора обедать, а отца нет дома. Из этого состояния его вывел Соломон, наотмашь ударив брата ладонью по щеке:

— Гершон! Гершон! Ты что? Очнись!

Кокон рассыпался, и вся действительность разом навалилась на Гершона со всеми ее звуками, криками и плачем.

Пойдем за отцом! — крикнул ему в ухо ему Соломон. — Абрам, беги за Барухом и Мойше — они у бабки Оксаны дрова колют. Матес, ты останешься с мамой, — продолжал командовать старший брат.

Дальше все было, как в тумане. Вдвоем с братом они принесли мертвого Йоселя в дом и положили в комнате на лавку. Под молитвы старого ребе они обмыли тело отца, и завернули его в простыню, которую ребе достал из сундука. Простыня белая, большая, метров пять-шесть в длину — так Иисуса хоронили. Затем ребе с помощью братьев положил Йоселя на пол, ноги вместе, руки на груди; в изголовье же поставил зажженную свечу. Все это время Лея, раскачиваясь, сидела у лавки. Она уже не плакала, а молча шевелила губами. Дочитав молитву, ребе подошел к ней:

— Помолись, помолись, милая. Так и тебе будет легче, и Йоселю.

Лея шептала слова, обращенные к богу, умоляя его позаботиться о муже, сжалиться над ней, над ее сыновьями и не забирать у нее больше никого. А перед глазами ее плыли образы из глубоко детства, когда старенькая бабушка рассказывала маленькой Лее о Малхемувесе, Ангеле Смерти. Никто Малхемувеса видеть не может; он только тому покажется, по чью душу пришел. Вот муж ее повстречал Малхемувеса. Лея ясно видела, как пришел Йосель на площадь, а Ангел Смерти поджидал его там, с мечом в руке, а с меча того желчь капала…

— Пойдем-ка, милая, лучше воду выльем, — позвал ее ребе.

Лея покорно пошла вслед за ребе в кухонный закуток и открыла окно. Заглядывали в каждое ведро и кувшин, в каждую плошку и кастрюлю, они выплёскивали за окно все, что текло: воду, чай, даже вчерашний пустой суп из чечевицы. А иначе нельзя — Ангел Смерти ополаскивал в этой воде свой меч, и тот, кто выпьет такой воды, умрет.

После ребе принес черепки и положил их на глаза Йоселя — чтобы тот света больше не видел, не возжелал ничего взять с собой из дома в мир иной. Под конец Лея подала ребе большой нож, и тот изрезал ботинки покойного — вдруг кто их наденет и будет топтать Йоселя по голове, не давая покоя на том свете.

Под вечер пришли молчаливые мужчины, принесли только что сколоченные деревянные носилки. Братья положили на них отца и, пока не начался комендантский час, понесли его на местное кладбище на краю села. Село было небольшое, жителей мало, и всех умерших — и иудеев, и православных, и католиков, и мусульман — хоронили на одном кладбище, только с разных сторон. Дно свежевырытой могилы было обложено досками — на них и опустили тело на толстых веревках, а сверху положили грубо сколоченную крышку — чтобы тело земли не касалось. После могилу засыпали.

Гершон молча стоял у свежего холмика, а на сердце его кровоточила рана, оставляя новый, но не последний шрам.

Военные действия продолжались. Немцы осели в Крынках основательно, хозяйничали вовсю, и им требовались дармовые рабочие руки. Началась принудительная мобилизация местных жителей на хозяйственные работы и на строительство военных укреплений. Братьев Тарловских — Гершона, Соломона, Мойше и Баруха — гоняли на такие работы почти каждый день. Труд был тяжелый, а условия нечеловеческие. Один раз в день кормили пустой баландой. Домой братья возвращались смертельно усталые и измученные. Мать с младшими Абрамом и Матесом вели хозяйство у одряхлевшего ребе, работая на небольшом огороде.

Через год после начала войны рабочая сила потребовалась уже в самой Германии. В Гродно и его округе начались облавы на местное население массово: солдаты отлавливали крепких парней и мужчин и отправляли их в немецкие земли.

Соломона с Барухом забрали прямо из дома. После завтрака Лея за домом на огороде пропалывала грядки, Гершон с Матесом ей помогали. Соломон, Барух и Мойше ремонтировали крыльцо. Абрам ушел к соседям чистить колодец. Он первым заметил солдат, точнее, услышал крики и женский плач. Выглянув за калитку, мальчик увидел на дороге вооруженных немцев. Они заходили подряд в каждый двор и выталкивали оттуда мужчин и молодых парней. Абрам быстро сообразил, в чем дело. Чтобы не попасться солдатам на глаза, он задворками помчался к своему дому. Увидев на огороде мать, мальчик крикнул:

— Немцы идут, всех мужиков гребут, прятаться надо!

Гершон хотел было побежать в дом, предупредить братьев, но Лея успела толкнуть его к Матесу и Абраму:

— Сынок, спасай братьев, бегите в рощу!

Матес и Абрам хотя и были еще подростками, но физический труд сделал свое дело: мальчики были рослыми, рано раздались в плечах и выглядели старше своих лет. Мать быстро сообразила, что немцы не будут разбираться, сколько кому лет, и рисковать не могла.

Старших сыновей Лея предупредить не успела. Пока она бежала к дому, солдаты уже ввалились во двор. Не слушая мольбы матери, они прикладами вытолкали Соломона, Баруха и Мойше из дома и погнали по улице. Лея бежала за ними до самой площади. Там уже шла сортировка рабочей силы: юнцов в один ряд, взрослых мужиков в другой. Высокий грузный офицер с блокнотом в руках ходил вдоль шеренг, пересчитывал мужиков и переписывал их имена. Вокруг толпились родные; они гудели и выкрикивали мужей, сыновей, отцов, стараясь привлечь их внимание. Многие понимали, что больше они не увидятся.

Тем временем офицеры сгрудились, о чем-то посовещались. Грузный немец с блокнотом вышел вперед и объявил собравшимся, что можно принести все нужное для отправки мужчин в Германию. Женщины побежали по домам и вскоре выкладывали перед офицерами принесенные вещи. Немцы деловито копались в пожитках, отбирали и уносили понравившиеся им вещи. Подошли подводы, запряженные тощими лошадьми; на них погрузили согнанную рабочую силу и под крики и вой оставшегося народа повезли по направлению к Гродно. Когда подводы выехали с площади на улицу, с одной из подвод вдруг соскочил человек и побежал во дворы. Немцы поздно среагировали, скинули винтовки, начали стрелять.

— Это же Мойше! — крикнула стоявшая рядом с Леей девочка. — Мойше Тарловский!

Лея тоже узнала в бежавшей фигуре своего сына. Она не могла поверить своим глазам, стояла, затаив дыхание, и молила бога, чтобы он отвел пули от ее мальчика.

Больше своих старших братьев Гершон никогда не видел. Мойше действительно удалось бежать, но в Крынках он так и не появился. Про Соломона и Баруха доходили противоречивые слухи. По одним — работа в Германии была настолько тяжелой и непосильной, что мало кто из увезенных земляков пережил военные годы. Но Гершон хотел верить в другую версию. Доходили вести, что некоторым из вывезенных из Крынок мужчин удалось бежать, и члены еврейской общины Германии сумели вывезти их из охваченной войной Европы в Америку.

Гершон пережил еще одну облаву, но на третий раз ему не повезло. Немцы ввалились в дом неожиданно, рано утром, когда семья садилась за стол. Лея попыталась заслонить собой сына, но Гершон решительно отодвинул ее и шагнул вперед — нет смысла противиться и провоцировать насилие, тем более, когда рядом мать и младшие братья.

Гершон попал на подводу к взрослым мужчинам. В сопровождении конного конвоя их довезли до железнодорожной станции, где потянулось долгое ожидание. Через сутки подошел состав, мужчин загнали в товарный вагон, и поезд двинулся в сторону Германии. Для Гершона потянулись томительные годы немецкого плена.

В течение первого года пленных использовали на самых разнообразных работах. Гершон трудился на полях и на стройках, разгружал вагоны, ремонтировал дороги. Со временем практичные немцы разделили людей на группы, в зависимости от того, где их труд можно использовать более эффективно. Гершона, в совершенстве овладевшего кожевенным ремеслом на фабрике «Фиш», сначала определили в скорняжный цех, а со временем переставили на обувное производство, где тачали сапоги для кайзеровской армии. Там он и познакомился с Яковом.

Мужчины долго приглядывались друг к другу, не доверяя первым впечатлениям — жизнь в неволе приучает к осторожности. Яков, польский еврей, родом из Белостока, попал в плен в первые недели войны. За это время он освоился на чужбине, научился выживать и знал множество уловок — как улучить минутку для отдыха, не привлекая внимание охранников, где разжиться лишним куском хлеба, с кем из вольных можно завести знакомства, чтобы использовать их в своих целях. Яков умел расположить к себе людей, мог дать ценный совет вновь прибывшим. Но главное, Гершон увидел, что этот человек не сник, не упал духом. В нем чувствовалась несломленная воля, жажда свободы и независимость. И в этом они были схожи.

Их свел один случай. В конце рабочего дня начальник цеха принимал работу — пересчитывал количество сшитых сапог, придирчиво осматривал швы, ковыряя стыки с подошвой. В тот день немец был явно не в духе; недовольство сквозило в каждом его жесте, в каждом взгляде. Он явно искал, к чему бы придраться, и, наконец, присмотрел себе жертву. Когда очередной работник поставил перед ним свой мешок, немец долго перебирал готовые сапоги, затем выхватил один и принялся тыкать работнику в лицо, осыпая его при этом ругательствами.

Яков молча наблюдал за происходившим, а потом сказал, вроде бы ни к кому не обращаясь: «Рабский труд не может быть качественным и производительным». Гершон с интересом посмотрел на него — их глаза встретились. Когда после работы началось построение, мужчины, не сговариваясь, встали рядом.

Разговорившись вечером в казарме, к обоюдной радости они обнаружили, что разделяют одинаковые убеждения. Яков тоже оказался анархистом; они читали одни и те же книги, имели одни и те же взгляды на устройство общества. Встреча в плену единомышленника наполнила жизнь каждого из них смыслом, дала импульс к деятельности. Как всякий анархист, и Гершон, и Яков видели в себе творческую личность, способную самостоятельно решать, как практические, так и теоретические вопросы. Они азартно спорили, обсуждая самую важную для них тему — разрушение эксплуататорского строя. Будучи идейным анархистом, Гершон отвергал террор как средство изменения существующего строя. Яков, напротив, был сторонником «эксов» — экспроприации собственности у капиталистов в пользу трудящихся. Но по главному вопросу их мнения сходились — главным орудием порабощения людей является государство с его многочисленными институтами. Значит, государство должно быть низвергнуто.

Плен неимоверно тяготил обоих. Неволя угнетала их свободолюбивые натуры, и сама собой возникла мысль о побеге. Педантичные немцы хорошо продумали систему содержания военнопленных, и в ней нелегко было найти брешь. Гершон с Яковом начали разрабатывать план: они собирали информацию, выискивали слабые места в организации охраны, анализировали различные варианты.

Вскоре прошел слух, что на фабрике будут отбирать группу пленных для отправки в Австро-Венгрию, где на вновь открытое обувное производство требовались рабочие руки. Гершон разузнал, что новая фабрика расположена на венгерской территории. Венгры не такие дотошные, как немцы или австрияки, убежденно рассказывал он товарищу, скорее всего порядки там будут не такими строгими, как здесь, бежать будет легче. Яков проявил свои незаурядные способности втираться в доверие; он убедил кого надо, что без таких ценных работников, как он и Гершон, на новой фабрике не обойтись. В конце концов оба попали в заветные списки.

Через пару недель товарным поездом отобранных заключенных отправили в Австро-Венгрию.

Прибыв на новое место, Гершон с Яковом с удвоенной энергией начали планировать побег.

События начали развиваться стремительно, когда в феврале 1917 года весь мир всколыхнула весть — в России произошла революция. Вот оно — свершилось! Наконец они дождались социального переворота, который должен привести к полному уничтожению государственной машины порабощения. Большевики вместе с эсерами свергли самодержавие, взяв власть в свои руки. Анархисты поддержали революцию, разделяя на тот момент взгляды социалистов. Сейчас предстояло решить важную задачу — строить новый справедливый мир. Гершон и Яков не представляли, как можно оставаться вдали от этих событий, когда их товарищи на передовом крае ведут борьбу за создание нового общества.

Тем временем война продолжала истреблять людские ресурсы: солдаты гибли на фронтах, пленные — в тылу. Германия и ее союзники начали испытывать острую нехватку рабочих рук. Все чаще пленных использовали не только в цехах, но и на других работах, в том числе в качестве грузчиков. Этим и воспользовались Яков и Гершон. В конце мая вместе с другими пленными они допоздна грузили большую партию сапог в крытые грузовики. Улучив момент, когда охранники, устав под конец рабочего дня, ослабили бдительность, товарищи спрятались в кузове, завалив себя мешками с обувью. Когда грузовик прибыл на железнодорожную станцию, они в темноте смешались с грузчиками, а после проскользнули в товарный вагон.

Так Гершон и Яков добрались до самой линии фронта, а дальше двинулись на восток. Скрываясь в лесах, они передвигались по ночам, а днем по очереди отсыпались. Однажды, во время такой «дневки» на них натолкнулись разведчики из Винницкого летучего отряда. Подобные повстанческие отряды создавались жителями оккупированных территорий. Они боролись с Кайзеровской армией посредством так называемой «малой войны», проводя в тылу противника диверсионную и подрывную работу.

Изможденных долгим скитанием по лесам пленников доставили в отряд. Каково же было удивление Гершона, когда первым, кого он увидел, был Дорон. После первой облавы немцев в Крынках он отправил семью к родственникам в Россию, а сам ушел в леса. Расспросив Гершона о его товарище, Дорон поручился за обоих. Так отряд пополнился еще двумя бойцами.

Гершон с Яковом участвовали в вылазках: они разрушали пути сообщения и телефонно-телеграфные линии, уничтожали обозы и штабы противника, взрывали склады и железнодорожные мосты. В то же время бойцы не оставались в стороне от мировых событий. В летучем отряде было немало анархистов; большинство из них считало необходимым разогнать Временное правительство. Они поддерживали большевиков и выступали за то, чтобы передать власть Советам, землю крестьянам; рабочие же должны установить контроль над промышленностью.

Когда осенью до отряда дошло известие о свершении Октябрьской революции, Гершон с товарищами восприняли это событие с восторгом. Сейчас главная цель — как можно скорее положить конец войне, чтобы люди могли вернуться к мирной жизни, восстановить производство, взяться за созидательную работу. Но до мира было еще далеко — шла война, и летучий отряд продолжал сражаться.

В конце 1917 года разведчики отряда обнаружили подходящее для крупного набега «окно» в дислокации немецких войск. Гершон был одним из тех, кто вызвался участвовать в предстоящей операции. Поздним вечером, подобравшись к противнику с помощью местных крестьян-проводников, бойцы преодолели проволочные заграждения, без единого выстрела сняли часовых и ворвались в деревню. Началась рукопашная.

То ли данные разведки были неточными, то ли немцы накануне подтянули новые подразделения, но силы оказались неравными. В результате несколько десятков бойцов летучего отряда были убиты, часть же попали в плен. Среди них был и Гершон.

Все повторялось, как в кошмарном сне: голод, лишения, тяжкий труд под дулами немецких винтовок. Чем дольше длилась война, тем хуже становились условия содержания военнопленных: паек сократился до минимума, тяжкий труд истощал, свирепствующие болезни и эпидемии уносили жизни тысяч людей. Каждое утро в барак, где ночевали военнопленные, приходила специальная бригада; она состояла из четырех санитаров, которые сами едва таскали ноги от голода. Они медленно обходили ряды нар, расталкивая тех, кто не вставал. Большинство из них оказывались мертвы. Эти мертвецы уже не походили на людей — кожаные мешки с выпирающими из них костями. Тела грузили на брезентовые носилки, выносили во двор и сваливали у ворот. Позже приезжал грузовик и увозил трупы.

На этот раз Гершон пробыл в плену около полутора лет. К концу войны, зимой 1919 года, началась репатриация пленных из Германии. В первую очередь на родину вернулись подданные стран Антанты. Судьба тех, кто был родом из бывшей Российской империи, оказалась сложнее. На переговорах о перемирии Англия и Франция потребовали подождать с отправкой русских пленных на родину, чтобы созданная к тому времени Красная Армия не имела возможности использовать их в качестве подкрепления в гражданской войне, охватившей Россию.

После освобождения из плена Гершону не суждено было вернуться в Крынки — по условиям Брестского мира территория Гродненской губернии отошла к Германии. Он принял решение отправиться в Польшу, в Белосток, в надежде разыскать там Якова.

Якову повезло больше — его миновала участь пленника. Он воевал в Винницком летучем отряде до последних дней его существования, а после вернулся в родной город. Вскоре Гершон его там и нашел. Яков помог товарищу устроиться на фабрику, на которой работал сам, ввел в круг анархистов-синдикалистов.

К тому времени эйфория, охватившая анархистов после Октябрьской революции, уже прошла. Гершон все отчетливее осознавал противоречия между их взглядами и взглядами большевиков. Поначалу разница в подходах к устройству нового общества казалась ему несущественной. Но по прошествии времени пропасть в идейных разногласиях становилась очевидной. Большевики взяли курс на строительство новой централизованной государственной машины, которая сосредотачивала в своих руках все средства производства. Анархисты не могли с этим согласиться, полагая, что общество следует строить «снизу вверх», создавая независимые профсоюзы и комитеты сельских тружеников, которые и должны распоряжаться всеми средствами производства.

Анархисты Белостока также не приняли настоящего положения вещей. Отрицая террористические методы борьбы, в качестве основного своего оружия они видели всеобщую экономическую стачку. Для ее подготовки анархическая организация начала проводить агитацию среди работников своей фабрики и других промышленных предприятий Белостока. Был создан организационный комитет, который устраивал митинги, занимался просветительской работой среди рабочих. Будучи наиболее подкованным в теоретическом плане и обладая опытом анархической работы, Гершон стал одним из лидеров этого комитета.

В июле 1921 года анархисты провели несколько забастовок на различных промышленных предприятиях города, требуя предоставить профсоюзным организациям права на участие в управление производством, выступая за повышение оплаты труда. Они также выдвинули требование о снятии ряда запретов, ограничивающих свободу работников в период работы.

Многие рабочие поддерживали требования анархистов. Воодушевленные этой поддержкой, комитет приступил к подготовке всеобщей забастовки в Белостоке. Во время проведения очередного митинга, призывающего рабочих города поддержать забастовку, полиция арестовала большую часть руководителей анархистского движения. Гершона забрали прямо с самодельной трибуны, на которую он только что взобрался, чтобы произнести речь.

Всех арестованных поместили под стражу; началось следствие. Отношение властей к анархистам, как и к представителям иных политических течений, было довольно гуманным: их рассматривали не как врагов, а как идейных противников. Через несколько дней всех задержанных освободили из-под стражи в ожидании суда. Гершон не стал испытывать судьбу и решил бежать в СССР, туда, где свершилась революция, где можно найти новых сторонников, где есть больше шансов продолжить борьбу и реализовать свои цели.

Купив билет на поезд, он выехал в город Барановичи, находившегося в шестидесяти километрах от границы. Там он связался с местными анархистами, у которых был налажен надежный «коридор». Они познакомили Гершона с полезными людьми, а те свели его со своим извозчиком. В неприметной повозке, запряженной уставшей от долгой жизни лошаденкой, извозчик доставил его до пограничного местечка Рубежевичи, расположенного в восьми километрах от границы. В Рубежевичах по инструкции, полученной от извозчика, Гершон нашел нужного человека, заплатил ему пять тысяч марок, и ночью тот перевел его через Польско-Советскую границу. Так Гершон Йоселевич Тарловский оказался на территории СССР.

8.

Обычно Иосиф ставил перед низким креслом, на котором сидела жена, небольшой столик. За ним она завтракала, обедала и ужинала. После еды он убирал столик, чтобы Диане было удобно вставать и бродить по комнатам. Поначалу жена еще ходила сама. Правда, это создавало дополнительные проблемы. Ее нельзя было оставить одну: она находила и перекладывала в самые неожиданные места документы и ключи от квартиры, прятала одежду, посуду, после чего Иосифу приходилось часами все это искать. Тогда он собрал все ценные вещи и документы, убрал их в шкаф и запер на ключ. Главное было самому не забыть, куда положил ключ от шкафа — память в восемьдесят с лишним лет начала подводить.

Однажды днем он задремал и не уследил, как Диана открыла английский замок входной двери и вышла на лестничную клетку. Каким-то чудом он вовремя проснулся, заметил, что жены нет в квартире, и запаниковал. В последний момент, догадавшись, он выскочил на лестничную клетку. Диана стояла у края лестницы, обеими руками вцепившись в перила, готовая шагнуть на непослушных, подгибающихся ногах вниз. После этого случая Иосиф стал запирать дверь на ключ, ключ убирал подальше, с глаз долой, чтобы Диана не смогла его найти.

Прошло время, и Диане стало трудно самостоятельно вставать. Утром Иосиф спешил к ее постели, целовал в щеку: «С добрым утром, любимая!» Затем он придирчиво осматривал ее лицо, плечи, руки — так он контролировал, все ли в порядке с женой. Он поднимал ее под руки, помогал дойти до ванной, после этого сажал в кресло. Это черное кожаное кресло они вместе с сыном купили специально для нее. Иосиф долго ходил по огромному мебельному магазину, тщательно анализируя параметры. Он выбирал низкое и глубокое кресло, чтобы Диана с него не упала.

Днем, ухватив жену подмышки, он поднимал ее с кресла и упорно заставлял ходить по квартире, водя под руку. Диана слабела, едва переставляла ноги, и порой Иосиф практически тащил ее на себе из последних сил. Вскоре в одиночку с этой задачей он уже не справлялся. Пришлось нанимать сиделку, которая помогала ему утром и вечером. Днем на помощь приходили взрослые дети и вместе с Иосифом, под руки, водили маму по квартире. Диана порой пыталась сопротивляться, не понимая, что от нее хотят, куда ведут. Потом она вообще отказалась ходить. Из-за недостаточного количества движений мышцы дрябли, атрофировались. Ступни изуродовал артроз. Он изогнул, искалечил ноги, ступать на них было невозможно. Иосиф пришел в отчаяние. Движение — это жизнь. Диана должна двигаться! Диана должна жить! Они всегда будут вместе! И он, как умел, начал делать с ней гимнастику, тряся и поворачивая ее руки, ноги, шею.

Наступил день, когда Диана Геннадьевна перестала самостоятельно принимать пищу. Еще утром она ковыряла ложкой творог с размоченными сухофруктами, складывая в рот ложку за ложкой. Половина содержимого до рта не доходило, падало на стол, на колени, на пол. Но тем не менее она ела. После еды Иосиф мокрым полотенцем протирал жене лицо, руки, подметал пол вокруг стола. Сегодня он, как обычно, приготовил обед и поставил перед женой тарелку с супом. Она посмотрела на еду, нахмурилась и отвернулась. Муж попытался ее уговаривать, но Диана вдруг занервничала, закричала:

— Не говори мне такие слова! Как ты смеешь?

Иосиф растерянно стоял перед ней, не зная, что делать. Диана не хотела брать ложку в руки. Тогда он сам начал кормить жену. Поначалу она отворачивалась, плотно сжимая губы. Иосиф смотрел на жену сквозь слезы, ложка дрожала у него в руке. Но когда капля наваристого бульона наконец попала ей в рот, она перестала сопротивляться и начала есть.

Помимо физического угасания, Диану безвозвратно покидали остатки разума. Речь становилась все менее связной. Она не помнила событий последних дней, месяцев, лет, зато память, откатываясь назад, четко в хронологическом порядке возвращала ее в давно минувшие дни. Сегодня жена была студенткой. Доев суп, она радостно посмотрела на Герасима и спросила:

— У нас сегодня тренировка? Вы наш новый тренер?

Иосиф безропотно кивнул головой. Зачем спорить, возражать, убеждать, что все это осталось в далеком прошлом? Диана не поймет, начнет злиться, спорить, обижаться, и в результате он сам будет нервничать.

В институте Диана занималась спортивной гимнастикой, благодаря чему до преклонных лет сохраняла прямую осанку и легкую походку. Сейчас она начала готовиться к тренировке. С трудом поднимая негнущиеся руки вверх, она пыталась выполнять разминочные упражнения, раскачиваясь туловищем из стороны в сторону. Ноги, по всей видимости, тоже выполняли какие-то движения, но только в представлении Дианы. Пусть подвигается, с облегчением вздохнул Иосиф, это ей полезно.

Иосиф ни на миг не переставал разговаривать с женой. Кормя ее с ложки, он рассказывал ей о детях, внуках, правнуках. Переделав все дела, он садился рядом и вслух вспоминал их лучшие дни. Для него все дни, прожитые с Дианой, были лучшими.

Сейчас жена целыми днями неподвижно сидела в кресле. У Иосифа появилась возможность выходить из дома, не привлекая на помощь соседку, которая прежде приходила посидеть с Дианой, когда Иосифа уходил в магазин. Но у него по-прежнему сохранилось ощущения страха, что с женой может что-то случиться в его отсутствие. И он каждый раз торопился вернуться к своей Диане. А она даже не замечала его отсутствия и сидела, витая в своем далеком мире.

Иногда она начинала стучать пятками об пол — обеими ногами сразу, потом попеременно. Тук-тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук. Получалось довольно громко. В старом хрущевском доме слышимость была хорошей, и соседи снизу начали жаловаться на странный стук из квартиры Иосифа. Он ничего не мог сделать с женой, ей понравились эти незамысловатые движения, и она рефлекторно целыми днями отбивала пятками ритм. Соседи продолжали жаловаться. Иосиф приходил в отчаяние, не зная, что предпринять. Выход нашел сын: он положил под ноги маме толстое одеяло, которое смягчало удар и заглушало звук. Жалобы прекратились.

Когда Диана перестала ходить, с одной стороны, стало легче. Пропала необходимость непрестанно наблюдать за ней. Сейчас она никуда не могла уйти, ничего не прятала. Но возникли другие трудности, главная из которых — гигиенические процедуры, в частности, банные дни. Хотя расстояние от кресла до ванной составляло всего несколько метров, преодолеть их была целая проблема. Иосиф вдвоем с дочерью под руки вели, точнее, тащили Диану по квартире, протискиваясь через узкие проходы «хрущевки». Дойдя до ванной, Иосиф держал жену обеими руками, пока дочь снимала одежду. После этого он сажал Диану на край ванны и держал за подмышки, а дочь перекидывала ее ноги. Далее шел самый тяжелый этап: Иосиф, собрав все силы, опускал в ванну саму Диану и уходил отдыхать, пока дочь мыла маму. После этого вся операция происходила в обратном порядке: взять за подмышки, поднять, посадить на край ванны, перекинуть ноги на пол, вытереть тело, волосы, одеть, взять под руки, дотащить до кресла.

Но однажды Иосиф не смог больше участвовать в этом процессе. Ночью он проснулся от глухого стука. Прибежав в комнату, где спала жена, он обнаружил ее лежащей на полу. Тахта, на которой спала Диана, была невысокая, и, упав во сне, она, к счастью, не ударилась, ничего себе не повредила. Оставлять жену на полу Иосиф не мог, и в одиночку затащил ее обратно на постель. В результате у него вышла застарелая грыжа.

После операции Иосифу больше нельзя было поднимать Диану. Сейчас в банный день приходил сын. А еще пришлось искать вторую сиделку. Это привело к новой проблеме — координации одновременного прихода двух женщин. Можно, конечно, перевести Диану на лежачее положение, не поднимать по утрам — сколько инвалидов ведут лежачий образ жизни. Но это лишит жену того минимума движений, который у нее остался. И тогда…. Иосиф не хотел об этом думать. Диана должна сидеть днем, должна шевелиться! Для того, чтобы поднимать и проводить утренний туалет с человеком, который абсолютно тебе в этом не помогает, необходимы два человека. Все остальное — магазины, стирка, приготовление еды — Иосиф брал на себя. Пока он еще мог, пока справлялся.

Больше всего Иосиф боялся, что однажды у него не будет сил ухаживать за своей Дианой, которая таяла с каждым днем.

А ведь когда-то она была совсем другой — ловкой, крепкой, отважной.

Детям было тогда четыре года. Они уже жили в своем новом пятиэтажном кирпичном доме. Времена тогда были спокойные, не то, что нынче — детей отпускали гулять во двор одних, и Алеша с Леной вольготно бегали в веселой компании соседской ребятни.

В тот день Диана крутилась на кухне, готовя ужин к приходу мужа, а дети гуляли на улице. Алеше, сорванцу и неутомимому нарушителю всех заведенный порядков и общепринятых приличий, вскоре надоело чинно ковыряться совочком в песочнице. Побросав формочки, он принялся нарезать круги по двору в поисках приключений. И вскоре приключения нашлись. Внимание мальчика привлекла пожарная лестница, ведущая на крышу дома. Это сейчас такие лестницы обрезают на уровне чуть ли не второго этажа. Но их дом был первой «хрущевкой» в городе, и, очевидно, строители не предусмотрели, что дети бывают разные, тем более такие, как Алёша. Лестница начинались от самой земли.

У сообразительного и находчивого четырехлетнего мальчика мысли пулей просвистели в голове, и, наконец, выпорхнула одна, самая подходящая. Подойдя к стене, он ухватился за железные прутья и стал карабкаться вверх. Маленькая Лена с восторгом смотрела на брата: он так напоминал ей обезьянку, которую они недавно видели в цирке. Она так же ловко взбиралась по веревочной лесенке под самый купол шапито. Алеша был ничуть не хуже той обезьянки, даже, пожалуй, лучше — пятиэтажный дом был значительно выше циркового купола. Остальные ребята тоже приостановили изготовление куличиков, вылезли из песочницы и, задрав головы, с восхищением и завистью смотрели на товарища. В какой-то момент соседский Колька не утерпел и тоже начал взбираться вслед за Лешей. Но, преодолев метра три, посмотрел вниз и осторожно спустился обратно.

Лена приплясывала внизу и, тыча пальчиком вверх, гордо хвасталась подошедшей тете Клаве, что это ее брат. Тетя Клава как-то разом побледнела и скрылась в подъезде.

Когда мама, в одном халатике и домашних тапочках выбежала во двор, Лена сначала удивилась: холодно, все люди ходят в пальто, а мама так легко одета. Даже летом мама всегда нарядно одевалась, когда выходила на улицу, а тут — домашний халат и тапки на босу ногу. Но тут же удивление сменилось страхом: сейчас Лешке попадет. У девочки уже сложились кое-какие представления о том, что можно, а что нельзя, и по опыту она знала, что все, что делает брат, как правило относится к «нельзя».

К удивлению Лены, мама не стала кричать и ругаться на брата. Подбежав к лестнице, она стряхнула с ног тапочки и молча начала карабкаться вслед за сыном. «Вот здорово!» — подумала девочка. «Оказывается, мама вовсе не такая и строгая. Она вполне классная — как смело лезет по лестнице!»

К Лене снова вернулось восторженное настроение и ощущение праздника.

К ребятам, наблюдавшими за происходящим, присоединились возвращавшиеся с работы родители. Но, в отличие от детей, они не издавали радостных возгласов, а, наоборот, строго одернули ребят, когда те попытались криками придать ускорение своему отважному другу. И лица у родителей были очень напряженные и испуганные.

Расстояние между двумя фигурками на пожарной лестнице сокращалось: опустив голову и увидев маму, Алеша решил ее подождать. Он остановился на уровне между третьим и четвертым этажами, чтобы дальше лезть уже вместе. Мальчик тоже преисполнился гордости за маму, которая единственная из всех стоящих внизу взрослых решилась к нему присоединиться.

Тем временем Диана поравнялась с сыном и осталась стоять на две ступеньки ниже него, ухватившись руками за перекладину над его головой. Улыбаясь, она что-то говорила Алеше, но, стоя внизу, Лена, как ни пыталась, не могла расслышать ни слова.

Алеша выслушал маму, кивнул головой, и они начали очень медленно спускаться — лезть вниз всегда сложнее, чем наверх. Диана по-прежнему находилась чуть ниже сына, перебирая руками у него над головой, своим телом прижимая его к лестнице.

Лена испытала некоторое разочарование — цель не была достигнута, хотя до крыши оставалось всего ничего. Наверное, мама устала и уговорила брата отложить восхождение. Главное, не пропустить, когда они соберутся лезть в следующий раз. Сама девочка даже не примеряла к себе подобный подвиг: она боялась высоты до дрожи в ногах, до обморочного состояния, так, что даже на балкон своего третьего этажа отказывалась выходить.

Тем временем Диана ступила на землю и, не дожидаясь, пока сын преодолеет оставшиеся две ступеньки, подхватила его подмышки и сняла с лестницы.

И грянул гром. И небо разверзлось. И разразилась буря. Столь резкое изменение маминого настроения повергло Лену в шок. На голову брата обрушился настоящий ураган маминых до сего момента сдерживаемых чувств. Сестра с ужасом смотрела, как недавний герой на ее глазах превращается в негодного мальчишку, паршивца, божье наказание, поганца и еще много в кого. Алеша мужественно переносил неизбежное, ковыряя носком сандалии песок и с тоской разглядывая непокоренную вершину.

А Лена неожиданно заплакала. Вообще-то, она любила поплакать по всякому поводу, но на этот раз это был вовсе не пустяк. Ей было обидно слышать эти незаслуженные упреки; она жалела брата, понимая, что подобный подвиг ему повторить не суждено. Как все-таки несправедливо устроен этот мир! Как жаль, что она не может уберечь брата от этой неправоты.

Всю свою детскую и подростковую жизнь Лена, как могла, по-своему защищала брата. Она покрывала все его несметные прегрешения и шалости, умалчивала о школьных проделках брата, лишь бы родители не узнали о них, лишь бы гром и молнии не полыхали над головой Алеши. В свое время Диана благоразумно решила, что дети не должны учиться в ее учебном заведении, чтобы не быть там на особом положении, и отдала их в школу в своем микрорайоне. Когда классный руководитель все же приглашал ее «на ковер» по поводу поведения Алексея, она, сжав зубы, стойко проходила через весь этот позор. Дома же доставалось обоим: и сыну — за то, что вытворил в очередной раз в школе, и дочери — за то, что не рассказала об это вовремя.

9.

На следующий день после возвращения Сони и Герасима бабушка Люба сбегала за докторшей, которая обычно приходила в их дом, когда кто-либо из жильцов сильно болел и сам не мог дойти до амбулатории. Это была высокая полная женщина с седыми волосами, уложенными башней вокруг головы. Однажды она приходила и к Йосе, когда у него поднялась высокая температура и сильно болело ухо. Он еще долго помнил эту тетеньку. Она наклонилась, нависла всем своим огромным телом над ним, словно грозовая туча, затем положила одну руку на его макушку, и холодными цепкими пальцами другой руки начала щупать за ухом. Было так больно, что Йося вскрикнул и схватил седую тетеньку за коленку. Она бросила на мальчика такой строгий взгляд, что тот отдернул руку и, зажмурив от боли глаза, мужественно терпел ее щупанье. Долгое время после этого случая Йося каждый раз, завидев докторшу, жмурился и вжимал голову в плечи — вдруг она опять захочет пощупать ему за ухом.

На этот раз докторша даже не взглянула на маленького Йосю. Она чуть замешкалась у двери, протирая ботинки о брошенную у входа тряпку, и сразу направилась к дивану, на котором лежала мама. Бабушка юркнула вперед и успела подставить докторше стул.

— На что жалуетесь? — дежурным голосом спросила врач и протянула к маме руку.

Йося в ужасе зажмурился — сейчас эта тетка будет трогать его маму и делать ей больно! Он хотел даже закричать, чтобы она не смела так делать, но ничего страшного не произошло. Докторша взяла маму за запястье и, следя за секундной стрелкой на ручных часиках, зашевелила губами. После этого она рассматривала мамино горло, засовывая туда чайную ложку обратным концом, и, наконец, долго слушала трубочкой ее грудь и спину.

— И давно это у вас? — спросила она озабоченно.

— Второй год, — мама прерывисто дышала, выдавливая из себя слова. — Сначала просто кашляла…., а уже потом….

— Что же вы, милочка, так себя запустили? Почему раньше не обратились за медицинской помощью?

— Мы обращались…., только не помогли….

— Куда вы обращались? — с негодованием воскликнула докторша. — Что вы такое говорите? Как это не помогли? В таком состоянии вам не могли отказать!

— Мы были в Казахстане…. в лагере, — едва выдавила из себя мама.

Докторша по-новому взглянула на больную. Худые бледные руки с синеватыми ручейками вен, серое лицо с запавшими глазами, сама — как тень. Не первый раз сталкивалась она с такими пациентами. К некоторым из них она приходила слишком поздно. В Архангельске было много ссыльных, и приезжали они из таких мест, где реальной помощи ждать не приходилось.

— Вам надо тщательно обследоваться. Я напишу направление в центральную больницу, — обратилась докторша уже к Любе. — Не тяните, найдите возможность свозить туда больную. У них имеются профильное отделение по подобным заболеваниям, да и возможностей для анализов больше.

Любовь Григорьевна согласно кивала головой, принимая из рук докторши бумажки, исписанные мелким почерком, и пряча их в буфет под клеенку. Малограмотная, она не решалась задавать вопросы — врач будет говорить слова, которые бабушка не сможет понять.

Поздно вечером вернулся папа. Его целый день не было дома, но Йося не задавал бабушке никаких вопросов. Наверное, так полагается, чтобы папа днем куда-то ходил. Ведь дедушки тоже днем нет дома, дедушка работает. И папа, наверное, тоже работает. Всем мужчинам полагается работать. Йося, когда вырастет, тоже будет ходить на работу. А женщины сидят дома, ходят на кухню, чтобы приготовить еду или вымыть посуду, подметают пол, стирают белье.

Герасим первым делом подошел к жене, наклонился, поцеловал, задержав свои губы у нее на лбу, проверяя температуру. Нахмурившись, присел рядом на край дивана и взял ее руку в свою.

— Завтра мы переедем, — сказал он обыденно, словно они делали это каждый день. — Был у Тони. В нашу прежнюю квартиру и заедем.

Бабушка Люба всплеснула руками и хотела что-то сказать, но Герасим ее опередил:

— Любовь Григорьевна, вы не обижайтесь, но я не хочу, чтобы моя семья сидела у вас на шее. Вы с Соломоном Моисеевичем и так много для нас сделали — сына сберегли. Я вам очень благодарен; вы для нас — самые близкие и родные люди. Но двум семьям под одной крышей будет тесновато. Да, и работу я на первое время нашел — грузчиком в порту. Сегодня уже полдня отпахал. Если повезет, подыщу со временем место по специальности. Главное, вы за нас не беспокойтесь. Я для Сонечки и для сына все сделаю. Я отвечаю за них — перед вами и перед богом, — и полувопросительно обратился к Йоське: — Что, сын, будешь с нами жить?

Йося не ожидал такого вопроса, да и к папе еще не привык. Он растерянно посмотрел сначала на бабушку, потом на маму. Мама улыбнулась и протянул к нему руку, подзывая к себе. Сын подбежал и зарылся лицом в мамино одеяло. Мама погладила его волосы — и по шее у Йоси медленно поползли сладкие мурашки…

— Да, — еле слышно прошептал Йося, обращаясь неизвестно к кому.

После позднего ужина мама сразу уснула. Папа тоже лег спать — бросил на пол у дивана старый матрас, как и в предыдущие ночи. Йося лежал на своем сундучке и мечтал о новой жизни с мамой и папой. Он не представлял, как будет выглядеть эта его новая жизнь, но с нетерпением начал ее ожидать. Единственное, что немного беспокоило мальчика, это бабушка с дедушкой, которые не будут жить с ними под одной крышей. Но ведь папа что-нибудь придумает, он сказал, что для Йоси все сделает. Значит, не о чем волноваться….

И Йося, счастливый, уснул.

Несмотря на поздний час, Соломон с Любой вышли во двор — чтобы не мешать спящей семье. Они миновали лавочку у крыльца и пошли под липы, где на земле лежали два толстых бревна. Днем на этих бревнах любили сидеть мальчишки — подальше от родительских глаз.

Дед не произнес ни слова, пока Герасим рассказывал о своих планах. Во-первых, он всегда считал, что каждая семья должна жить своим умом — плохо это или хорошо, пусть сами строят свою жизнь. Родителям же нечего вмешиваться, только отношения испортят. Во-вторых, он достаточно хорошо изучил Герасима и понимал, если зять что решил, его не свернуть.

Соломон с Любой сели на бревна друг напротив друга. Они не говорили и не молчали; за долгие годы, прожитые бок о бок, супруги научились общаться без слов. И сейчас, сидя под старыми липами, они обменивались редкими фразами, поддерживая друг друга и сверяя свои мысли. А мысли их были о дочери, о ее муже, о любимом внуке.

Герасим влился в их семью легко и естественно. Нельзя сказать, чтобы он злоупотреблял гостеприимством Фарберов. Напротив, после первого Субботнего ужина он сидел за семейным столом всего несколько раз. Но Герасим уже не был для них чужим. И в первую очередь это касалось его отношений с Соней. Девушка с сентября устроилась лаборантом в школу, в которой прежде училась; Герасим пошел работать в строительную артель. После работы они иногда встречались во дворе и уже не просто здоровались и обменивались малозначительными репликами. Молодые люди подолгу разговаривали, не замечая, как сначала бродили под липами, потом выходили на улицу и шли в парк Пионеров в двух кварталах от дома. Им было не просто интересно вместе. Соня наконец-то нашла родственную душу, встретила человека, который видел ее изнутри, понимал ее устремления, и относился к ним совершенно серьезно. А для Герасима девушка была лучиком света, который согревал его, возвращал к прежней, нормальной жизни; с ней он вспоминал о том, что у людей бывает семья, что кроме боли и страданий можно испытывать покой и счастье.

Вскоре Герасим пригласил Соню в кино. На экраны вышел фильм Сергея Эйзенштейна «Октябрь», завершавший революционную трилогию, начатую картинами «Стачка» и «Броненосец Потемкин». Весь город только и говорил, что о новом фильме, и достать билеты не было никакой возможности. В одном из разговоров Соня мельком упомянула, что ее подружка отстояла огромную очередь, чтобы купить билеты на воскресный сеанс.

Вечером, когда Фарберы уже поужинали, а Соня мыла посуду, к ним зашел гость. Любопытная Хая, с увлечением наблюдавшая за развитием отношений старшей сестры и Герасима, еще в окно заметила приближающуюся к их дому знакомую фигуру. Она быстро смекнула, что к чему, и прибежала на кухню.

— Сонька, там к тебе жених идет! — прыснула она и мгновенно исчезла в коридоре, увернувшись от тряпки, которой Соня запустила в сестру.

Вытирая мокрые руки кухонным полотенцем, девушка вошла в комнату. Герасим стоял у дверей и вопросительно смотрел на Сониных родителей.

— Вот у нее и спрашивай, — хмыкнул Соломон и кивнул на дочь.

— Соня, у меня есть два билета в кинематограф, там фильм «Октябрь» показывают. Пойдешь со мной? Завтра, на последний сеанс, — добавил Герасим.

Завтра — воскресенье, пронеслось у Сони в голове. А последний сеанс в воскресенье — это вообще предел мечтаний. Перед последним сеансом в фойе кинотеатра играет оркестр, и взрослые танцуют. Так ей рассказывала подружка Ася. Ася была старше Сони на два года и уже побывала на последнем сеансе в воскресенье. Ей завидовала и Соня, и все девчонки во дворе. Билеты на этот сеанс раскупали вмиг, потому что в городе он пользовался особой популярностью.

Соня с восторгом смотрела на Герасима. Она пойдет на последний сеанс! И не с подружками, а по приглашению молодого человека, который к тому же не из их компании, а совсем взрослый. Соня сразу представила себе, как после этого на нее будет смотреть Аська и другие девчонки. Может даже она встретит в кинотеатре кого-нибудь из знакомых? Хорошо, если бывших одноклассников, а вдруг как учителей или соседей? Ну и что же? Она ведь уже большая! Почти.

На Сонином лице отразилось такое смятение чувств, что Герасим невольно улыбнулся.

— Можно я пойду, если Сонька не хочет? — выпалила крутившаяся тут же Хая.

И тут все разом засмеялись, Любовь Григорьевна шикнула на Хаю, что нос у нее еще не дорос по вечерним сеансам шастать. И вообще, ее никто не приглашал, вот окончит школу, тогда…

— Я тебе на дневной сеанс билет достану, — успокоил девушку Герасим.

— А два сможешь? А лучше три! — не растерялась Хая. — Туба с Троллей тоже захотят.

— Не вопрос! Я же у Тони квартирую, у кассирши из нашего кинотеатра.

В третий раз Соня надела нарядное крепдешиновое платье. Правда, было уже прохладно, сверху пришлось накинуть плащ, из-под которого развевалась голубая пена подола — из этого плаща девушка выросла еще прошедшей весной.

Герасим зашел за ней заранее. До начала сеанса оставался еще целый час, а до кинематографа идти всего пятнадцать минут. Они вышли на улицу. Герасим остановился и согнул локоть, предлагая Соне взять его под руку. Соня смутилась — она еще ни с кем так не ходила. Но ведь они идут в кино на последний сеанс! Да и на улице уже темно. И Соня решительно ухватила Герасима под локоть.

Молодые люди пришли рано, публика еще только подтягивалась. В кинематографе было тепло, горел яркий свет, громко играла музыка. В центре немноголюдного фойе несколько пар легко кружились в вальсе. Соня оробела. А вдруг Герасим пригласит танцевать? На школьных вечерах мальчики редко приглашали ее на танец, а вальс она танцевала разве что с подружками. А если у нее не получится? Если она собьется, а того хуже — оступится?

— Никогда не умел танцевать вальс, — словно услышал ее мысли Герасим. — Извини, не смогу тебя пригласить. Пойдем лучше в буфет, там есть лимонад.

Соня с облегчением выдохнула. Пить лимонад в буфете намного приятнее, чем танцевать вальс. Лимонад в семье Фарберов был редкостью. Отец покупал заветные бутылки темно-коричневого стекла к Новому году, на дни рождения детей и, негласно, на Песах.

Пока стояли в очереди в буфете, Соня разглядывала публику. Нарядные женщины в красивых платьях, отделанных рюшами и кружевами, с замысловато уложенными прическами степенно прохаживались по фойе под руку с мужчинами в наглаженных брюках, двубортных пиджаках, в черных, блестящих от гуталина ботинках. В воздухе витали незнакомые ароматы одеколонов и умопомрачительных духов.

Соня украдкой оглядела Герасима. Конечно, он одет не по моде; видно, что эти брюки, как и потертые ботинки, куплены на базаре с рук. Но девушка, как ни старалась, не могла представить своего спутника в большом двубортном костюме с уложенными волосами под бриолином. Он нравился ей таким, как он есть; несовременный образ отличал Герасима от окружающих мужчин.

Зато сама Соня одета в шикарное платье! И когда они с двумя стаканами лимонада и пирожным для Сони подошли к свободному столику, девушка, как бы невзначай, сняла плащ, чтобы окружающие заметили ее наряд. От Герасима не ускользнул этот маневр; он взял у нее плащ и повесил на спинку стула.

— Ты здесь самая красивая! — шепнул он ей. — Честно!

Они сидели в буфете и пили шипучий напиток из граненых стаканов. Соня победно окинула фойе взглядом — сегодня она чувствовала себя королевой. Ей было легко и уютно: она в своем лучшем платье, рядом Герасим, он заботится о ней; сейчас они будут смотреть фильм, который мечтают посмотреть все ее друзья.

Вместе с толпой пара вошла в зал. Кассирша Тоня постаралась выбрать для них самые лучшие места — в первых рядах, по центру, напротив экрана, откуда хорошо видно. Наконец, зрители расселись, и свет погас. Заиграла музыка, и на экране замелькали черно-белые лица. Соня не могла оторваться от происходящего: революционные солдаты скидывают с постамента гигантскую статую царя; толпы пролетариата бегут по улицам Петрограда. Все они — герои! Враги сопротивляются, но революция победит!

Герасим смотрел на экран и видел совсем иное.

…На экране Временное правительство отправляет отряды солдат, чтобы удержать власть. Большевики хотят захватить власть. Военно-революционный комитет обсуждает вопрос о власти. Летят листовки, заседают комитеты — все про власть. Всем нужна ВЛАСТЬ, чтобы подавлять, чтобы властвовать! Сколько разной власти он повидал — и что? Люди рвались к власти, забывая обо всем, разрушая то, что было построено, создано трудом нескольких поколений, оставляя после себя разруху и страдания простых людей.

…Голодные люди с осунувшимися лицами в очереди за хлебом; фунт хлеба, полфунта, четверка, осьмушка; голодные женщины и дети лежат прямо на улице, идет снег. И память сразу воскрешала плен, голод, изможденные лица умирающих от истощения людей. Разве это можно забыть?

….Солдаты и матросы ворвались в Зимний дворец, все круша на своем пути. Мужик в сапогах бегает по кровати, застланной белым атласным бельем, и штыком ворошит одеяла и простыни, раздирая их в клочья. В подвале дворца солдаты прикладами разбивают бутылки с вином, крушат бочки; ото всюду хлещет вино, заливая пол. У всех восставших обезумевшие от радости лица, они восторженно смеются. А ведь все это — и белье, и вино, и посуда — сделали простые люди, которые работали, вкладывали труд и мастерство в создание этих вещей. Зачем же их так варварски уничтожать? Вещи ничем не виноваты перед солдатами и матросами. Только тот, кто не знает цену труда, может так поступать….

…Толпы революционных солдат и матросов затопили улицы, сметая все на своем пути. Пулеметные очереди. Трупы людей. Мертвая лошадь, свисающая с торчащего вверх пролета моста. Кругом кровь, кровь, кровь… Хотя фильм черно-белый, Герасим явственно видел этот багровый цвет, чувствовал запах крови. Она была повсюду в этом зале, на экране, на полу, на перилах его кресла… кровь отца на сельской площади …, кровь его товарищей, которых он потерял там, где кончается разумный мир и царит вечный ледяной мрак…

Герасим невидящими глазами уставился в экран — на него надвигалось его прошлое, наваливалось то, что снилось по ночам, заставляя просыпаться в холодном поту. Прежня ярость резкими всполохами зарождалась где-то в глубине, постепенно растекаясь, заполняя собой все нутро. Он готов был вскочить и бежать туда, где эти люди творили то, что ни разум, ни сердце его не могли принять. Он может, он должен их остановить, удержать от ошибки, которую они совершали! Еще не поздно, он спасет этот мир от надвигающейся катастрофы.

А на экране солдат вскинул ружье, и оглушительный выстрел разорвал замерший зал. Герасим напрягся и подался вперед. Неожиданно рядом с ним в темноте кто-то тихонько вскрикнул. Соня! Чтобы не соскользнуть в пропасть минувшего, чтобы удержаться в реальности, Герасим непроизвольно схватил руку девушки и неистово ее сжал. Соня вздрогнула от неожиданности, замерла, не зная, как себя вести. Она напряглась и несколько мгновений сидела неподвижно. Нет, это было не романтическое прикосновение в таинственном полумраке кинозала. Напряжение Герасима сгущало воздух вокруг нее, заползало ей под кожу; Соня физически ощущала, как в нем разгорается и начинает бушевать неукротимая мощь, способная снести все на своем пути. Она чувствовала его силу, его безудержный дух, который с неиссякаемым упорством рвется наружу.

Соня поежилась — ее напугала эта одержимость. Тот, кто ярко пылает, может сгореть, тот, кто мчится к высоким целям, может упасть и разбиться. Нет! Она этого не допустит, она будет рядом с ним! Соня осторожно сжала в ответ ладонь Герасима, а другой рукой нежно гладила его пальцы, укрощая бешенный порыв, не давая ему сорваться с крутого утеса, на краю которой он стоял.

Из кинотеатра вышли молча. Герасим не выпустил Сонину руку, продолжая крепко сжимать ее, словно боясь потерять девушку. А потом его прорвало. Он говорил и говорил, и не мог выговориться. Соня слушала, чуть дыша, боясь спугнуть этот поток откровений, боясь, что он вдруг передумает, замолчит и не пустит ее дальше в свою душу. Соня забыла и про свое платье, и про лимонад с пирожным, и про лучшие места в зрительном зале. Все это больше ничего не значило, потеряло всякую важность. Она начинала понимать Герасима, его мир, из которого он пришел к ней. Этот мир остался в нем, он никуда не делся. Это то, чем он дышит, ради чего живет. Такого, как он, бессмысленно пытаться остановить, напугать, переубедить. Проще заставить землю вращаться в другую сторону. На таких людях и стоит этот мир.

Смятение, охватившее Соню в зрительном зале, таяло, вытесняемое чувством восхищения и уважения к этому человеку. Сейчас ее связывало с Герасимом нечто большее, чем совместный поход в кино. Их соединила невидимая нить, которая крепла день ото дня.

10.

Бежав из Польши, Гершон решил, что ему важно сейчас закрепиться в большом городе, где есть крупные промышленные предприятия, многочисленный рабочий класс. Там он скорее найдет единомышленников и сможет продолжить свое дело.

Ближайшим таким городом был Минск. Потратив практически все имеющиеся деньги для перехода через границу, Гершону пришлось добираться до своей цели на перекладных. Сняв комнату на окраине Минска, он занялся поисками работы и вскоре устроился рабочим на кожевенный завод Сальмана. Уже через пару недель Гершон установил связи с местными анархистами. По сравнению с Белостоком, минская организация была не только более многочисленная, но и имела связи с анархистами из других городов, в том числе и из Москвы.

Московские гости приехали накануне нового 1922 года. Они привезли свежую литературу, а заодно планировали скоординировать с местными товарищами дальнейшую работу. Одним из пунктов их программы был выход на минские фабрики и заводы. В этом они полагались на содействие местных анархистов, которые должны были провести их на предприятия и организовать встречи с рабочими. Когда Гершон предложил москвичам устроить такую встречу на заводе Сальмана, к нему решительно подошла девушка с коротко остриженным волосами и протянула натруженную ладонь.

— Я пойду с тобой, товарищ! Меня зовут Вера. Вера Кеврич.

Вера работала на одной из Московских фабрик, была убежденной анархисткой и активной участницей всех акций, проводимых организацией. В Минск она отправилась с надеждой зажечь идеей о справедливом равноправном обществе как можно большее количество людей, убедить их в своей правоте, привлечь к активной анархистской деятельности.

Рабочие завода Сальмана приняли ее, как свою. А как иначе — Вера сама стояла за станком, знала всю изнанку жизни трудяг, разговаривала с ними на одном языке, задевая самые чувствительные струны.

— Почему вы содержите такой штат начальников на своей фабрике? — обращалась она к стоявшему рядом в ней пожилому рабочему, глядя ему прямо в глаза. — Каждый из них получает зарплату, значительно превышающую ваш заработок. Почему так? Ведь эти деньги заработали вы! А сколько таких начальников по всей стране? Сколько людей сидят в государственных конторах, ничего не производя, а лишь отдавая распоряжения, как вам следует жить, как работать. И всех их содержите вы. Не лучше ли эти средства потратить на улучшение условий вашего труда? Сколько времени вы проводите в цехах? Сколько остается на отдых? Рабочий человек должен в равной степени трудиться и иметь возможность полноценно отдыхать, восстанавливая свои силы для дальнейшей работы на благо общества.

Гершон с восхищением слушал Веру и в то же время следил за реакцией собравшихся — они внимали каждому ее слову и кивали, во всем соглашаясь. Он и сам знает все то, о чем она говорит. Но как говорит! Ее слова доходят до сердца и разума простого человека, она настолько непоколебима в своих убеждениях, что слушатели не могут не верить ей. Верить Вере! Не случайно у нее такое имя.

С каждым днем Гершон все больше проникался уважением к этой девушке. Они были на одной волне: верили в одни идеалы, занимались одним и тем же делом, шли к одной цели. Вера была цельной натурой — она всю себя без остатка посвятила борьбе за торжество анархизма в мировом масштабе, и не сомневалась, что однажды этот день настанет. Доживет ли она до этого дня, Вера не задумывалась. Главное — идти вперед, вести за собой других, шаг за шагом приближаясь к заветной цели.

Вера, в свою очередь, тоже обратила внимание на Гершона — образованный, подкованный теоретически, обладает цепким умом и сильным духом — это тот человека, который может встать рядом, помочь ей ярче гореть, освещая путь жаром своего сердца. Перед ними открывается большое будущее; объединив свои усилия, они смогут быстрее привести людей в прекрасное будущее. Но для этого надо, чтобы Гершон переехал в Москву, которая является именно тем очагом, где разгорится живительный пожар, который затем перекинется на другие города и страны.

Используя весь свой дар красноречия, Вера убеждала Гершона, что главное — раскачать ситуацию в Москве, там, где сосредоточена власть. А дальше, по примеру столицы, их дело подхватят анархисты в других местах, где они сейчас подготавливают почву.

Гершона не надо было долго уговаривать — он и сам склонялся к этой мысли. Еще одним доводом в пользу переезда в Москву было понимание того, что для их дела нужны подготовленные кадры. В среде рабочих должны быть люди, которые после отмены государственного контроля, смогут взять управление производством в свои руки. А для этого необходимо учиться, постигать технические и экономические науки на профессиональном уровне. И где, как не в Москве, в которой сосредоточены лучшие учебные заведения с лучшими профессорами и учеными, можно получить соответствующее образование.

В марте 1922 года Гершон переезжает в столицу. Вера приготовилась к его приезду: она подыскала ему место на только что открывшейся обувной фабрике «Парижская Коммуна» и сняла небольшую комнату на окраине. Весной, когда начался очередной набор на рабфаки, Гершон поступил в Первый государственный университет.

В первые же дни Вера привела Гершона на собрание анархистской группы и коротко представила его своим товарищам: «Гершон, наш человек». Так он вошел в московскую организацию анархистов-синдикалистов и познакомился с ее активом: Глебом Гольдманом, Левой Облонским и Сарой Кушнер.

— Недавно в Москве? — поинтересовался Глеб, пожимая Гершону руку.

— Буквально три дня как приехал из Минска.

— И как там обстановка? Сильно власти прижимают нашего брата?

— Как и везде — ситуация непростая, — поделился Гершон наболевшим. — Большевики прочно укрепили свои позиции; они выстроили мощную государственную машину, способную пережевать каждого, кто встанет у нее на пути.

— Кто бы мог подумать, — вмешался Лева. — Еще недавно мы были с ними заодно, в семнадцатом году вместе сражались на баррикадах.

— К сожалению, сегодня наши пути окончательно разошлись, — констатировал Глеб. — Власти перешли к открытому наступлению на всех, кто с ней не согласен. Мы сейчас фактически ушли в подполье, вынуждены таиться и не можем вести свою работу открыто — это стало опасно. В настоящее время анархистское движение терпит кризис: многие наши товарищи погибли в борьбе за революцию, других расстреляли большевики. А сколько арестовано и сидят по тюрьмам! Есть и те, кто бежал за границу, а кого-то выслали против их воли. И это только начало. Боюсь, грядут темные времена, когда любое вольнодумие будет приравниваться к тяжкому преступлению.

— И это несмотря на то, что мы, представители синдикалистского крыла, не участвуем в террористических акциях, — подхватила Сара. — Борьба, которую мы ведем, носит исключительно экономический характер. Мы действуем через убеждение и просвещение. Наша задача — объяснять трудящимся, как следует рационально организовать производство, справедливо обустроить наше общество. Разве мы не имеем права на свою точку зрения?

Глеб усмехнулся и потер двумя пальцами переносицу, словно поправляя невидимое пенсне.

— Мы не грабим и не убиваем, — произнес он тоном учителя, объясняющего сложный материал. — Это так. Но мы не согласны с существующим строем, воздействуем на умы людей, указывая им иной путь. И тут мы более опасны для властей, нежели элементы уголовного мира. Власти это осознают и не оставят нас в покое. Но это не значит, что мы будем бездействовать. У нас есть много сторонников. Люди видят царящую вокруг несправедливость. Они не хотят мириться с тем, что плоды труда распределяются неравным образом: одни работают за станками или на полях до седьмого пота и едва сводят концы с концами. В то же время появляются привилегированные слои, имеющие разные блага, недоступные простым людям; при этом они не создают никакого общественно-полезного продукта.

Это была его стихия, его мир; Гершон с интересом слушал все то, о чем говорили московские товарищи, и воодушевлялся. Его окружали действительно убежденные и отважные люди, образованные и понимающие, что надо делать. С такими можно горы свернуть! Вместе они будут готовить «третью революцию», в результате которой создадут свободные Советы, независимые от большевистской партии. За ними — правда, а значит, они смогут донести эту правду до простого народа, и люди пойдут за ними.

Гершон спохватился, когда за окном забрезжил ранний рассвет — утром ему на работу, вдруг опоздает — ведь еще сколько до дому добираться. Когда все собрались расходиться, Сара вдруг спохватилась.

— Надо подумать о втором имени для нашего нового товарища, — воскликнула она.

— Точно, — воскликнул Лева Облонским и пояснил растерявшемуся Гершону: — Время сейчас неспокойное, опасно светить свои имена. Будет два разных человека — рабочий с «Парижской Коммуны», Гершон, и анархист, под другим именем. Так целее останешься.

— У нас всех есть вторые имена, анархистские, — улыбнулся Гольд и похлопал Гершона по плечу. — Это необходимое правило конспирации. Мы все равно что по лестнице карабкаемся, только лестница эта без перил. Один неверный шаг — и соскользнёшь, не успеем подхватить.

Позже Гершон уже не мог вспомнить, кто предложил имя «Гераска». Имя ему понравилось — краткое, звучное, оно легко легло на язык. Именно под этим именем он и стал известен в анархистских кругах Москвы — Гераска, студент Гераска. Герасимом же он стал потом, когда побывал там, где многие утрачивали не только свое настоящее имя, но и жизнь.

А пока он был молод, полон сил и энергии, душа его горела желанием сделать этот мир совершенным. Гершон видел перед собой нескончаемые удивительные возможности. Вся жизнь была еще впереди!

Арестовали Гершона 29 сентября 1922 года. В тот же день задержали Глеба, Леву и Сару — всю верхушку их организации.

К тому времени он съехал со своей квартиры и поселился у Веры в Большом Овчинниковском переулке. Вера жила в этой квартире вместе с Сарой Кушнер, и часто встречи анархистов проходили именно там. В конце лета, когда Сару перебросили для работы в смоленскую организацию, Вера предложила Гершону переехать к ней. Он и раньше часто пользовался этой квартирой для ночевки, когда они с товарищами, увлекшись работой, засиживались допоздна, и Гершону уже не было смысла возвращаться в свою комнатушку на окраине. Постепенно их отношения переросли в нечто большее, чем совместная идейная борьба.

В Большой Овчинниковский переулок пришли рано утром, когда весь дом еще спал. Гершон проснулся от резкого стука в дверь и выскочил в прихожую.

Открыв дверь, он сразу все понял. Молодые мужики в шинелях, с хмурыми лицами, решительно шагнули в квартиру и протянул серый листок. Гершон скользнул глазами по строчкам, хотя в этом не было никакой надобности — он и так знал, что там написано: «Н.К.В.Д., Государственное Политическое Управление, Ордер №2317, сентября 29 дня 1922 года, выдан сотруднику Оперативного Отдела Г. П. У. на производство ареста и обыска Тарловского Г. И.» И подпись — «Зам. Председателя ГПУ Ягода». Фамилии Кеврич в ордере не значилось.

Все быстро сложилось в голове — пришли только за ним, про Веру они ничего не знают. Главное сейчас вывести ее из-под удара, сделать так, чтобы она сама себя не выдала.

— Это моя жена! — во весь голос заявил Гершон, когда Вера, кутаясь в шаль, вышла из комнаты. — Не трогайте ее — она ничего не знает.

Подойдя к девушке, он крепко ее обнял.

— Все будет хорошо, родная, — громко и отчетливо говорил он, заглядывая Вере в глаза. — Товарищи во всем разберутся. Ты, главное, не волнуйся.

Зная горячую Верину натуру, он боялся, что она не станет молчать, и сотрудники ГПУ догадаются, что она тоже анархистка, и арестуют. Гершон больно стиснул ее плечи и говорил, и говорил, чтобы девушка не могла вставить ни слова. Вера порывалась что-то сказать, но он в тот же миг закрыл ей рот поцелуем.

— Молчи! — шептал он ей в ухо. — Твоя задача — предупредить товарищей, если еще не поздно.

Обыск не дал результатов. В квартире не нашлось никаких улик, указывающих на то, что жилец этой квартиры занимается анархистской деятельностью. Буквально накануне Гершон унес последний тираж листовок, чтобы передать их товарищам из Смоленска.

— Береги себя, — сказал он Вере на прощанье, обернувшись в дверях.

Веру Кеврич арестовали через несколько дней. Встретиться им довелось только в лагере.

Гершона поместили во внутреннюю тюрьму на Лубянке в одиночную камеру. Три дня он томился неизвестностью, не имея связи с внешним миром. Как пойманный зверь, он метался по камере, колотил в дверь, заявляя, что он ни в чем не виноват, и требуя выпустить на волю.

К следователю Гершона вызвали лишь на четвертый день. Средних лет человек держался заносчиво, с чувством превосходства — так обычно ведут себя малообразованные люди, неожиданно дорвавшиеся до власти, пусть даже небольшой. Надменно, с пафосом, он задавал вопросы, каждый раз сверяясь с лежащим перед ним бланком — чтобы не сбиться, и тут же старательно выводил буквы на бумаге, окуная перо в пузырек с чернилами.

— Фамилия, имя?

— Тарловский Гершон.

— Тут написано Герасим, — недовольно произнес следователь, предварительно несколько раз прочитав про себя имя по слогам.

— Я Гершон — посмотрите мой паспорт. Вы арестовали не того человека!

— Мы лучше знаем, кого арестовали! — оборвал его следователь и продолжал.

— Семейное положение?

— Жена — Вера Кеврич.

— Каких политических взглядов придерживаетесь?

— По своим политическим убеждениям я являлся и являюсь убежденным анархистом-синдикалистом.

Следователь напрягся, перо замерло над бумагой — человек явно мучился, не зная, как написать последнее слово. Не желая переспрашивать арестованного, он пропустил этот термин и продолжал.

— Расскажите о проводимой вами террористкой деятельности.

— Никакой террористкой деятельностью я не занимался.

— Однако вы являетесь идейным врагом Советской власти по своим политическим убеждениям.

— Я не согласен с политикой Советской власти.

— Значит, вы являетесь нашим идейным врагом, — подытожил следователь. — И раз вы стоите на позициях анархизма, вы не могли не проводить контрреволюционную террористскую работу. Следствие предлагает дать правдивые показания.

— Послушайте! — привстал со стула Гершон. — Я занимаюсь не контрреволюционной деятельностью, а просветительской.

— У нас есть показания, что вы состоите в организации анархо-подпольников и готовите вооруженное восстание против нашей партии правительства.

— Чьи показания? — наступал Гершон. — Это оговор! В чем конкретно проявлялась подготовка? Где оружие, с помощью которого я, якобы, собираюсь устроить восстание? Я требую немедленного освобождения. Вы не имеете права держать меня в заточении!

Следователь не ожидал подобного натиска. С раздражением сунув протокол в папку, он объявил:

— Дело требует дальнейшей разработки! В качестве меры пресечения уклонения от следствия и суда вам назначается содержание под стражей.

Дни шли за днями, складываясь в недели, но дело не двигалось. Гершона неимоверно тяготило одиночество, полная неизвестность и вынужденное бездействие. Не имея известий с воли, он мучился предположениями, что с его товарищами, что с Верой.

Через две недели пребывания в тюрьме, ему разрешили написать одно письмо.

Письмо он адресовал Вере, не зная, что она сидит в одной из соседних камер.

«У меня все хорошо, не волнуйся», — писал он. — «У следователя нет никаких доказательств. Не знаю, когда меня отсюда выпустят, но надеюсь, что скоро встретимся. Поскольку я лишен здесь самых необходимых вещей, то прошу тебя принести мне передачу из следующих предметов: полотенце, расческу, носовой платок и гимнастерку на временное пользование, ибо я хочу свою выслать в стирку, а самое главное передать мне что-либо съестного. При желании можешь сходить на фабрику и получить следующие мне деньги за сентябрь месяц. Зайди к нашему рабочему Мейлаху, у него имеется моя хромовая сумка, и ты можешь ее продать при надобности денег. Мой адрес для передач: внутренняя тюрьма, камера 28».

Гершон ждал Веру каждый вторник и пятницу с десяти до двух часов дня — время, когда в тюрьме принимали передачи. Через месяц он перестал надеяться, с горечью осознав, что Веру тоже арестовали.

Прошло три месяца. На допросы вызывали редко. Следователь к тому времени поубавил пыл. Со скучающим видом сидя в кресле, не поднимая головы, он задавал несколько вопросов и тут же отправлял Гершона обратно в камеру. Попытки узнать, в чем конкретно заключается обвинение, оканчивались ничем. «Вопросы здесь задаю я!» — слышал он всякий раз.

На одном из допросов, когда Гершон в очередной раз наседал на следователя, требуя выпустить его на свободу или, по крайней мере, разрешить свидание с женой, следователь язвительно бросил: «Арестована твоя жена. Всю вашу банду мы повязали».

Измучившись в одиночном заключении, в начале декабря он написал заявление начальнику тюрьмы с просьбой перевести его в общую камеру, разрешить писать на волю и читать. «Прошу поскорее разъяснить мою безвиновность и освободить меня», — добавил он в конце. Через три недели пришел ответ: «Пускай пишет, остальное отказать».

Наконец, после Нового года дело сдвинулось с мертвой точки. На этот раз допрос вел другой следователь. Не глядя на Гершона, он быстро, по-деловому, зачитал текст обвинительного заключения, из которого выходило, что Тарловский Гершон является одним из организаторов анархического подполья. Он обвинялся в том, что, будучи убежденным анархистом, принимал участие в подготовке вооруженного восстания против советской власти, изготавливал контрреволюционные листовки, систематически проводил контрреволюционную агитацию против мероприятий партии и правительства, а также распространял анархистскую литературу.

— Вы признаете себя виновным во вменяемом вам преступлении? — следователь на миг оторвался от текста.

— Нет, — коротко отрезал Гершон. — Я не совершил никакого преступления и заявляю о своей полной безвиновности.

Следователь быстро черкнул несколько слов и продолжал:

— Постановили: Тарловского Гершона Йоселевича заключить в Архангельский концлагерь сроком на три года. Дело сдать в архив первого отдела СОГПУ.

Северные лагеря особого назначения — Гершон уже слышал об этих местах. Помимо неволи, большим испытанием для заключенных являлся климат. Родом из теплых краев, Гершон с трудом представлял, как можно выжить в сорокоградусные морозы. Несколько раз он просил разрешения сходить с конвоем на квартиру, чтобы взять необходимые вещи, но все его просьбы остались без внимания. Такое пренебрежительное отношение приводило Гершона в ярость. Но, проведя в одиночной камере пять месяцев, он все же не утратил борцовского духа. Одних невзгоды лишают способности сопротивляться, другие, напротив, мобилизуют все силы, сжимаются в пружину, готовую в любой момент разжаться и выстрелить. Гершон принадлежал ко вторым. Он понимал, что стоит сделать лишь полшага назад, проявить минутную слабость, враг это почувствует и сожрет тебя без остатка.

После того, как все попытки сходить на квартиру и забрать теплую одежду не увенчались успехом, Гершон завалил тюремное начальство заявлениями с требованием выдать ему теплые вещи для отправки в северные лагеря. В конце всякий раз делал приписки: «В противном случае, то есть, не получив вышеуказанные вещи, я никуда не поеду» или «В противном случае я ехать отказываюсь впредь до удовлетворения моих требований».

В феврале начальство сдалось, и Гершону выдали шинель, варежки, шапку солдатскую, варежки, шаровары теплые, кальсоны и рубашку вязанную.

По сравнению с Пертоминским концлагерем немецкий плен стал казаться Гершону детской забавой. Этот лагерь правительство негласно использовало в качестве штрафного изолятора для заключенных других северных лагерей, и ссылка в него была равносильна смертному приговору. Еще в дороге от Москвы до Архангельска, коченея в промёрзшем товарном вагоне, Гершон сполна наслушался историй про место, где ему предстояло отбывать срок.

— Оттуда мы уже не выберемся, — тяжело дышал интеллигентного вида мужчина, притиснутый сбоку телами других заключенных.

Внешне он напоминал Гершону университетского профессора, который читал на рабфаке лекции: небольшая бородка, пальто с каракулевым воротником. Его очки в тонкой металлической оправе запотели и покрылись инеем от дыхания десятков людей. Заключенных набили в вагон под завязку, так что даже присесть не было никакой возможности, не говоря уже о том, чтобы расположиться лежа. Так и спали, зажатые друг между другом, согреваясь теплом соседних тел — уголовники и политические, анархисты и социалисты, атеисты и священники, штатские и белые офицеры.

— Там по полгода зима, солнца месяцами не видно, — продолжал все тот же голос. — Говорят, там либо с голоду сдохнешь, либо замерзнешь до смерти, а повезет, так охранники пристрелят. Конечно, ничего хорошего, зато быстро отмучаешься.

«Я все равно сбегу», решил для себя Гершон. «Я не останусь в неволе».

Через сутки поезд прибыл на конечную станцию. Когда двери вагона со скрежетом разъехались в стороны, Гершон сразу же ощутил леденящее дыхание севера. Разговоры о лютых морозах, которые до этого были лишь словами, обрели суровую реальность. Заключенные, стоявшие с краю, попятились в глубь вагона, тесня остальных. Неотвратимость предстоящего ужасом пахнула на людей.

— Мы никуда не пойдем! — выкрикнул Гершон. Его тут же поддержал целый хор голосов: «Начальство сюда! Мы отказываемся выходить из вагонов!» Через несколько мгновений возмущенные крики неслись уже из всех вагонов, звеня в морозном воздухе: «Представителей ОГПУ сюда!»

Плохо одетые люди, не готовые к местному климату, жались к стенкам вагонов.

Выстроившиеся вдоль состава охранники вскинули винтовки; один из них передернул затвор и выстрелил в воздух, после чего направил дуло прямо в распахнутые двери вагона: «Если не выйдите — будем стрелять!»

Чуть поколебавшись, заключенные все же начали прыгать из вагонов, подгоняемые грубыми окриками конвоиров; тех, кто медлил, охранники сталкивали стволами винтовок.

Разминая затекшие после долгой дороги ноги, Гершон огляделся: чуть в стороне стояло около десятка лошадей, запряженных в сани, груженных мешками. Как позже стало ясно, в этих мешках находился корм для лошадей, а для людей — сухая рыба. Путь предстоял неблизкий — Пертоминск расположен возле входа в Унскую губу Белого моря на расстоянии ста восьмидесяти километров от Архангельска. Концлагерь размещался в зданиях бывшего Пертоминского Спасо-Преображенского монастыря, чьи кельи были приспособлены под камеры.

Почти всю дорогу до концлагеря заключенные шли пешком. На санях ехали охранники. Изредка подсаживали женщин или тех, кто уже не мог идти сам.

Кутая лицо в поднятый воротник куцей шинели, Гершон пытался защититься от обжигающего ветра. С утра до вечера картина вокруг не менялась — слепящие глаза снега, ни малейшего шевеления, никаких признаков жизни и звенящая до боли в ушах тишина. Белое, мертвое безмолвие. Мороз стоял такой, что вскоре Гершон уже не чувствовал ни рук, ни ног. Под конец ему стало казаться, что в животе позвякивают ледышки. Он перестал чувствовать холод снаружи, стужа поселилась внутри, растекаясь мерзлыми потоками по всему телу.

Первый день пути Гершон еще думал о побеге, прикидывая варианты. Если попытаться бежать из колонны средь бела дня, тут же словишь пулю: дорога по обе стороны утопала в глубоких снегах, добежать по которым до ближайшего леса не представлялось возможным. Если удастся бежать ночью, либо в снегах утонешь и замерзнешь, либо конный конвойный тебя утром все равно настигнет. Гершон решил не рисковать и выжидать удобного случая.

Голодные, обмороженные люди шли, с трудом переставляя ноги. Не все перенесли это испытание: на протяжении пути вдоль дороги оставались лежать заиндевелые человеческие тела тех, для кого срок уже закончился. Когда через несколько дней колонна прибыла в Пертоминск, ее ряды значительно поредели.

У ворот лагеря заключенных встречал комендант Бачулис. Во флотской шапке, в косоворотке с отстегнутым воротником, в галифе, он стоял, заложив руки в карманы и тихо улыбался. Про крайнюю жестокость Бачулиса ходили жуткие слухи. Рассказывали, что он собственноручно расстреливал людей за ничтожнейшие провинности. Коменданта окружала свита, представлявшая собой группу разношерстно одетых людей, больше напоминавших банду, вооруженную кто винтовками, кто револьверами.

Войдя на территорию лагеря, Гершон увидел небольшой желтый двухэтажный флигель, бывшую монастырскую гостиницу, дальше — основные здания монастыря, и кругом — колючая проволока, снова проволока и снова колючая, и стены в колючей проволоке; вдоль стен — дозорные будки, и всюду часовые с винтовками. На маленьком клочке земли столько проволоки и столько вооруженных людей.

— Стой! — скомандовал сопровождающий охранник, слезая с саней. — А ну живее подтягивайся!

Комендант Бачулис прошелся вдоль строя, придирчиво, с брезгливым выражением лица оглядывая изможденных тяжелой дорогой людей, едва державшихся на ногах.

— Вы прибыли в исправительный Пертоминский концлагерь! — торжественно объявил он наконец. — Все вы — враги Советской власти, и моя задача вас перевоспитать. Кто не хочет перевоспитываться — расстрел. За попытку побега срок увеличивается в десять раз, за повторную попытку — расстрел. За невыход на работы — холодный карцер. За неповиновение охрана имеет право применить те меры, которые сочтет нужными, вплоть до расстрела. И запомните, власть здесь — я! Другой власти нет и не будет!

Гершон слушал и с тоской разглядывал будки с часовыми и ряды проволоки: мысль о побеге казалась все более призрачной.

Закончив свою речь, комендант еще какое-то время постоял перед строем, так и не вынимая руки из карманов, затем резко развернулся и пошел прочь. Свита устремилась за ним.

Политических заключенных, среди которых были в основном анархисты и эсеры, загнали в отдельный корпус. Людей вели по узкому коридору, поочередно открывая двери камер и заталкивая в них по нескольку человек. Переступив порог своей камеры, Гершон остановился — помещение тускло освещала вонючая коптилка. На нарах уже лежали и сидели люди, свободных мест не было. Слышалось тяжелое дыхание, и тут же в лицо хлынул поток спертого воздуха.

— Эй, Гераска, что стоишь? Проходи! — неожиданно раздался знакомый голос.

Из тяжелого густого полумрака к нему шагнул человек, и только тогда Гершон разглядел его лицо.

— Глеб? Вот это встреча!

Товарищи обнялись, и Глеб подвел Гершона к своим нарам.

— Располагайся, я подвинусь — тесновато здесь у нас, — Глеб сдвинул в сторону телогрейку, раскинутую на голых досках, и улыбнулся. — Зато коллектив дружный. Кстати, здесь и Лева сидит в соседней камере, увидишься с ним завтра, на работах. Скоро будет ужин, а ты пока познакомься с нашими товарищами.

Гершон подходил к каждым нарам, пожимая по очереди протянутые ему руки: Михаэль, анархист; Давид, анархист; Петр, анархист; Зиновий, анархист…..

Гершон не запомнил и половины имен, не разглядел как следует лиц, но внутри потеплело — он среди своих.

— Как здесь обстановка? — поинтересовался Гершон, возвращаясь на нары к Глебу. — Какие порядки?

Глеб не успел ничего ответить. Дверь в камеру распахнулась, и в проеме качнулась сутулая фигура охранника.

— Что притихли? — глумливо осклабилось изрытое оспинами лицо с заплывшими от пьянства глазами. — Жрать хотите?

Гершон поднялся с места и сделал несколько шагов по направлению к двери:

— Нас здесь четверо вновь поступивших. Нам еще не выдали кружки и ложки.

От удивления опухшую рожу охранника перекосило, и он громко рыгнул, источая вонючий перегар. Ухватившись за косяк двери, чтобы не упасть, заплетающимся языком он выговорил:

— Это кому тут зубы мешают?

Гершон сделал еще один шаг вперед:

— Руководство тюрьмы обязано обеспечивать заключенных посудой. Кстати, нам также полагаются одеяла и подушки.

Стоя спиной к нарам, Гершон не мог видеть, как напряглись лица людей, и все головы повернулись в его сторону. В камере повисла напряженная тишина.

— Вот, что тебе полагается! — прохрипел охранник.

Это был первый и последний раз, когда он расслабился, не ожидая удара. С этого момента и до последнего своего дня пребывания в Пертоминском концлагере Гершон постоянно оставался начеку. Даже по ночам, когда сознание камнем летело в тяжелый сон, его слух улавливал едва различимые звуки, а кожей он чувствовал малейшее колебание воздуха.

Сейчас же Гершон не успел увернуться. Пошатнувшись, он все же устоял на ногах. Вытирая струящуюся по лицу кровь, он пытался обрести равновесие, собирая силы для ответного удара. Его полный ненависти взгляд буквально прожигал охранника. И от этого взгляда тот вмиг протрезвел, инстинктивно почуяв опасного противника. Плохо слушающимися руками охранник вытащил из кобуры револьвер и направил его на заключенного. В тот же момент несколько человек обхватили Гершона сзади и оттащили в глубь камеры, удерживая в дальнем углу. Охранник постоял еще несколько мгновении, покачиваясь, не в состоянии найти цель, затем пальнул пару раз в потолок и убрал оружие. Камера с облегчением выдохнула.

— Подушку ему с одеялом! Я тебе тут такие права покажу, что кровью харкать будешь! — выкрикивал в бешенстве охранник. — А вы что уставились? Нате, жрите!

Зачерпнув из стоящего у двери ржавого таза пригоршню серых картофелин, он швырнул их на пол.

Дверь захлопнулась, лязгнул замок. Глеб и еще несколько человек кинулись к запертым дверям и принялись в них колотить:

— Вы не имеете право запирать камеры! Это решение коменданта!

— Вы наказаны! — огрызнулся по сторону двери охранник. — Кто недоволен — отправлю в карцер.

Поняв, что спорить бесполезно, заключенные повставали с нар и быстро собрали с пола холодные осклизлые картофелины.

— Ешь, другой еды не будет, — сказал Глеб, видя, с каким отвращением Гершон разглядывает сморщенный серый картофель. — Утром эту же картошку принесут, которую сегодня не скормили — ее тут сразу на несколько дней варят. На обед иногда рыбу сухую дают, но с нее потом до вечера пить сильно хочется — снег едим.

Голод пересилил брезгливость. Гершон давился, стараясь быстрее глотать, чтобы меньше чувствовать затхлый, отдающий плесенью вкус. Самое мерзкое было то, что в результате голод не утих, а отвратительное ощущение еще долго оставалось во рту.

После ужина коптилку сразу загасили — приходилось экономить керосин. Лежа на жестких холодный нарах, Глеб и Гершон жались друг к другу, пытаясь таким образом согреться. Видя, как раздосадован Гершон из-за того, что всю камеру наказали из-за него, Глеб шепотом, чтобы не мешать остальным, объяснял товарищу:

— Ты не переживай, этот вертухай все равно нашел бы, к чему придраться; он, когда выпьет, и застрелить может — тебе еще повезло. Это не Лубянская тюрьма, где хоть какой-то порядок существует. Здесь нет никаких правил, точнее правило одно: полный произвол. Лишь комендант и его помощник — вольнонаемные, все остальные — заключенные. Запомни, те, кто над нами стоит — все отмороженные. По своей воле сюда никто не едет. Здешние охранники — в основном бывшие чекисты, которых свои же арестовали за разные преступления: кто пьянствовал непомерно, кто проворовался, другие на теплых должностях сидели и слишком откровенно взятки брали. Они сейчас на нас свою злость и вымещают за то, что прежней сытой жизни лишились. Есть и такие, которые во время «красного террора» переусердствовали; у них не то что руки по локоть в крови, они без крови больше жить не могут — убьют ни за что, просто так, за удовольствие. Я знаю двоих, которых большевики же к смертной казни приговорили, а сейчас они охранниками здесь заделались и зверствуют. Есть и просто уголовники, которые желают выслужиться перед начальством. Они и стараются: ябедничают, шпионят, вынюхивают, чтобы сократить свой срок и скорее на волю выйти. И эти преступные псы — наше начальство. Им мы отданы во власть, и они готовы в любую минуту вцепиться в нас. Здесь ежедневно людей убивают, погибает каждый третий. Прошлым летом, говорят, загрузили несколько барж заключенных, вывезли на середину Двины и потопили прямо на глазах у всех. Кто сразу не утонул, расстреливали из пулеметов.

— Но так нельзя! Надо что-то делать, надо бороться. Мы же люди, а не скотина какая! — Гершон едва не выкрикнул последние слова, не в силах сдержать свой гнев.

— Мы и боремся, — Глеб прикрыл ему рот ладонью. — Только делать это надо с умом, организованно. В одиночку с кулаками на охранника лезть — это сразу пулю схлопотать.

Гершону показалось, что он только закрыл глаза, как где-то рядом раздался зычный окрик:

— Подъем! Построение во дворе! Живо!

— Что так рано? — послышалось с соседних нар, — Еще только пять часов.

— Будут вам про ваши права рассказывать, — зло загоготал охранник.

Мороз проползал под шинель и вытеснял остатки ночного тепла. Шевелиться в строю было запрещено, и Гершон старался незаметно переступать с ноги на ногу. Конвоиры с винтовками стояли по периметру двора, кутаясь в теплые тулупы. Протрезвевший за ночь вчерашний охранник расхаживал вдоль шеренги не выспавшихся, голодных людей, замерзающих на февральской стуже. Говорить ему было трудно — и так небольшой словарный запас выветрился вместе с алкоголем. Остался один мат. Проходя мимо Гершона, он вдруг прервал поток красноречия и остановился, напряженно вглядываясь в его лицо, что-то припоминая. Но вчерашние события, видимо, совершенно не задержались в его сознании. Не дождавшись щелчка памяти в своей голове, охранник продолжил свою непростую работу.

Минут через двадцать люди начали роптать — сколько можно стоять на морозе без всякого повода. В ответ на окрики охранников они начали требовать отвести их в камеры; когда дело доходило до отстаивания своих прав, политические заключенные всех мастей проявляли необычайную солидарность.

Вскоре охранники сами стали подмерзать и всех заключенных загнали обратно в камеры. На этот раз двери оставили незапертыми, но не дали воды для умывания. Когда люди начали требовать воды, им объявили, что за пререкание с охраной они сегодня лишаются прогулки. Раздались возмущенные возгласы, и двери камер вновь заперли.

— Это самое распространенное массовое наказание — лишить прогулки, — рассказали Гершону товарищи по камере. — Лишить могут за что угодно, просто потому, что у охранника сегодня плохое настроение. Двор для прогулок здесь десять сажень в длину и две сажени в ширину, по периметру обтянут колючей проволокой. Гулять можно до шести вечера, но площадка так мала, что охота гулять у многих быстро пропадает.

В тот день и без того скудный дневной паек, состоящий из одного фунта хлеба, баланды и кашицы на ужин, сократили наполовину. Вечером запретили петь, смеяться, играть в шахматы. Вдобавок отобрали коптилки — керосину мало, нечего зря его жечь. Терпение у заключенных лопнуло, и они вызвали начальство для объяснения. Пришел заместитель коменданта: оказывается, наложено дисциплинарное взыскание за оскорбление надзора.

На следующий день пришел приказ отправить заключенных на работы. Утром людей построили во дворе, и минут тридцать ждали коменданта. Бачулис пришел в белом полушубке, накинутом поверх яркой атласной рубахи с неизменно расстегнутым воротом. Началось распределение по заданиям.

Рядом с Гершоном стоял давешний мужчина в заиндевевших очках в металлической оправе. Когда строй тронулся, человек не сдвинулся с места.

— Что стоишь? Вали за всеми! — рявкнул на него охранник.

— Позвольте мне остаться в камере, — вежливым голосом столичного интеллигента обратился к нему заключенный. — Я только позавчера прибыл. В дороге у меня обострилась астма, я с трудом дышу.

Охранник изо всей силы толкнул заключенного в грудь:

— Давай, шевелись! Сейчас ты разом задышишь, как только лопату в руки возьмешь.

Мужчина в очках упал и остался лежать. Подошедший комендант был менее расположен к шуткам. Не глядя на лежащего в снегу заключенного, дрожащего от холода и страха, он распорядился:

— За злостную симуляцию и уклонение от работ — в холодную камеру. Одежду с него снять.

Выходя со двора, Гершон боковым зрением видел, как два конвоира отделились от группы охраны и под руки поволокли несчастного прочь.

Как и говорил Глеб, в первый же день Гершон увиделся с Левой. Всех политических заключенных, «политиков», отправили на корчевание пней. Под зоркими взглядами охранников старые товарищи осторожно, не переставая долбить вмерзшие в землю коренья, поприветствовали друг друга, соприкоснувшись плечами. Разговаривать во время работ запрещалось.

Вечером промерзшие в лесу заключенные вернулись в барак и начали стаскивать с себя заледеневшую, стоящую колом одежду. Гершон заметил, что человека в очках в камере нет. Не появился он и перед отбоем. Под его вопросительным взглядом Глеб злобно прищурил глаза и процедил сквозь зубы:

— Не вернется он, из холодной камеры одна дорога — на тот свет. Эти сволочи туда еще снег специально подкидывают. За пару часов человек там заживо замерзает.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.