18+
Кривой переулок, дом 8

Бесплатный фрагмент - Кривой переулок, дом 8

Премия им. А. П. Чехова

Объем: 198 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вместо вступления

Прощальный вальс

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

В старом парке, на танцевальной площадке, укрытой от стороннего досужего взгляда могучими липами, в медленном вальсе неспешно кружатся пары. Танцующие молоды и красивы. Стройны и элегантны. Лица их светятся. Движения легки и свободны. Они словно парят над деревянным настилом.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

На женщинах — белоснежные платья. Мужчины — в строгих черных фраках. При поворотах и вращениях у женщин выглядывают белые туфли. У мужчин фалды пиджаков вздымаются и опадают, словно крылья больших взлетающих птиц.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Танец сопровождает духовой оркестр. Он прячется в белой раковине в стороне от танцующих. Музыканты неутомимо надувают щеки, наполняя воздухом свои инструменты. Там, внутри, в вытянутых овалах корнетов и скрученных в улитку валторн происходит великое таинство превращения человеческого дыхания в звуки.

Воздух трется о латунные бока труб, сжимается и разжимается клапанами и вырывается наружу через распахнутые ладони раструбов. Тяжело, с натугой, глухо и однотонно бухает барабан, задавая ритм и организуя разноголосицу звуков в единую мелодию.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Танцующие полностью погружены в музыку. Они будто слиты с ней в одно неразделимое целое. Мелодия, как облаком, как густым туманом, окружает, обволакивает их. Подчиняет себе. Заставляет двигаться в такт, словно качает, баюкает их на мягких, звуковых волнах.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Подхваченная музыкой, словно получив от нее энергетический импульс, танцевальная площадка сама вдруг оживает и в унисон с вальсирующими начинает неторопливое движение по кругу, будто раскручивается карусель. Кружение ее постепенно ускоряется, набирает обороты. И наконец, она медленно, как бы с неохотой отрывается от земли.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Она тихо и бесшумно поднимается в воздух. Плывет, возносится ввысь. И вместе с ней в голубую бездонную даль взмывают и неутомимые танцоры, и продолжающий играть оркестр.

Они забираются все выше, выше. Уходят, удаляются. От всего. От теплой летней земли. От густой зеленой травы. От прощально шелестящей им вслед листвы деревьев. От всех нас, остающихся на этой большой грешной планете.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Фигурки танцующих становятся все меньше и меньше. Делаются слитными и неразличимыми. Они уходят, и музыка удаляется вслед за ними. Она угасает. Звуковая ткань ее рвется. Она то пропадает совсем, то ветер доносит ее обрывок. В котором уже совсем невозможно различить мелодию.

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Площадка устремляется вверх. Подсвеченная ярким летним солнцем, превращается в пушистое белое облако. Которое встраивается в вереницу таких же облаков, важно плывущих по голубому небосводу к далекой линии горизонта.

Контуры ее постепенно размываются. Облака тают, растворяются. Остается лишь огромное и бесконечное голубое небо…

Раз, два, три! Раз, два, три! Раз, два, три! Раз!

Дом

Малиновое пральто

— Как тебя зовут, мальчик?

— Алеша.

— А где ты живешь?

— Кривой переулок, дом восемь, квартира семнадцать.

Это мое самое первое детское воспоминание. Я ходил тогда в детский сад. Осталась фотография того времени. На ней маленький мальчишка с плаксивым обиженным лицом. На мне пальтишко с капюшоном, перевязаное ремешком.

Фотография черно-белая. Но я помню, все помню. Пальто малинового цвета. Оно мне очень не нравится. Оно девчоночье. А я мальчик, мальчик…

Кривого переулка больше нет. И дом восемь давно снесли.

Кривой переулок

Кривой переулок потому и назывался Кривым, что своему названию полностью соответствовал. Он действительно был кривой.

Начинался он от Варварки. Некоторое время шел паралельно ей, прижимаясь к стеночке, разделяющей улицу и переулок, и постепенно опускаясь. Потом резко, почти под прямым углом поворачивал влево, отходил от улицы, как бы лишаясь опоры и обретая самостоятельность, и с крутым наклоном катился под горку, к церкви на набережной.

Однако до самой церкви не доходил. Последние, самые нижние дома представляли собой развалины, которые огородили деревянным забором. В кучах битого кирпича рос сорняк, как символ торжества жизни над стихией разрушения. Кроме нас, мальчишек туда никто не лазил.

Подойти к церкви можно было только со стороны набережной или пробираясь через кучу строительного мусора. В церкви тогда размещалась контора музыкального объединения, о чем извещала вывеска у дверей.

Вход располагался высоко. Туда вела металлическая лестница. Зимой она обмерзала. Люди двигались по ней осторожно, держась за металлические перила.

Однажды чистили церковный подвал. Через низкие окна наружу выбрасывали землю. Мы копались в ней и находили позеленевшие медные монеты. Я складывал их в спичечный коробок. Долго хранил. Потом они затерялись после нескольких моих переездов.

Переулок был неширокий, с асфальтированными тротуарами и мощеной круглым разноцветным булыжником проезжей частью. Середина ее чуть выступала. В дождливые дни и весеннее половодье по мостовой вдоль бордюров мчались потоки мутной коричневатой воды. Мы запускали в них спички и спорили, чья быстрее доберется до магазина в доме двенадцать. Доходя до него, переулок выполаживался. Потоки растекались лужей, которая медленно просачивалась через забор к реке.

Нумерация домов шла сверху вниз. Если смотреть с Варварки, по правой стороне стояли дома с четными номерами. Это были четырехэтажные строения из вишневого кирпича. Цвет придавал зданиям мрачный колорит. В пасмурные дождливые дни кирпичная кладка темнела еще больше. И тогда дома походили на обрюзгших, обиженных жизнью стариков. Казалось, они хмурятся и выражают недовольство. За линией домов скрывались дворики, тесные и темные.

Нечетная сторона смотрелась веселее. Прямо от поворота, от дома три сплошной полосой тянулись низенькие двухэтажные домики. Когда-то они были выкрашены в игривый канареечный цвет. Издали выглядели вполне прилично. И лишь вблизи обнаруживались изъяны. Краска выцвела и поблекла. Штукатурка кое-где осыпалась. Что придавало домам вид неряшливых, молодящихся старух.

За их шеренгой открывался большой просторный двор до самой Китайгородской стены. Там расположились несколько уцелевших деревянных избушек с палисадниками, утонувшими в мощных зарослях сирени. В ясные дни там всегда царило солнце. Да и сам переулок в такие дни выглядел светлым, нарядным и даже праздничным.

Солнце вставало на востоке, за Китайгородской стеной и с самого утра заливало переулок ярким светом. Оно перемещалось вдоль реки, долго хозяйничало в переулке. И лишь к закату набрасывало на улицу вуаль теней от домов.

В конце переулка двухэтажные домики завершались высоким — в пять или шесть этажей — зданием. Здесь размещалась школа номер 403, в которой я отучился первых четыре класса. А когда-то это была гимназия, которую посещал большой русский писатель Леонид Леонов.

Зарядье

Место, где находился Кривой переулок, называлось Зарядье. Это был старинный жилой район в самом центре Москвы, в сотнях метров от Кремля и Красной площади. Он располагался в низине рядом с Москва-рекой. С высоты птичьего полета он выглядел как четырехугольник: Васильевский спуск — Москворецкая набережная — Китайгородский проезд — улица Варварка.

Варварка, которая в советское время именовалась улицей Разина, была высшей точкой Зарядья. От нее, как ручейки с гор, сбегали вниз три переулка: Зарядьевский, Псковский и Кривой.

Кривой переулок был самый дальний от Кремля. Он тянулся вдоль Китайгородской стены, к которой прилегали все дома по нечетной стороне.

Зарядье смотрелось уныло и неприглядно. Оно состояло из тесного и хаотичного нагромождения разных по высоте и архитектуре домов с маленькими двориками, в которых редко гостило солнце.

Обшарпанные фасады строений с облезлой краской, облупленной штукатуркой и выкрошившейся кирпичной кладкой создавали вокруг дух запустения и заброшенности. Накладывали печать забытости и ненужности.

А между тем в этих домах жили люди. Обычные, простые люди. Которым тридцать с лишним лет назад было обещано прекрасное будущее. Которое постоянно сдвигалось, переносилось, беспрерывно убегало, словно недостижимая линия горизонта.

Люди жили в коммунальных квартирах, которые отапливались дровяными печами. Где вода поступала только холодная. Где не было ни ванной, ни душа. А туалет располагался в холодном неотапливаемом коридоре на лестничной площадке.

В тесных квартирах ютилось сразу по несколько семей. Жители Зарядья знали, что жить можно совсем по- другому. Что существуют чудо-дома.

Где в целой квартире может проживать одна семья.

Где есть центральное отопление, горячая вода, ванна, душ.

Туалет прямо в квартире и не надо бегать в холодный коридор, рискуя простудиться, а ночью пользоваться ведром в прихожей.

Там еще имелось настоящее суперудобство — лифт. Благодаря которому можно даже на второй этаж не заходить пешком.

Попасть в такой настоящий рай было заветным желанием каждого жителя Зарядья. Люди верили, что когда-то наступит время, их мечта исполнится. И смиренно и покорно ждали его прихода, будучи не в силах что-то изменить самостоятельно.

Их желание было совсем не безнадежно. Первый сигнал о грядущих переменах жители получили еще в тридцатых годах. В 34—36 годах было принято решение снести Зарядье. На этом месте предполагалось построить здание Наркомтяжмаша.

Объявили конкурс на проект. Провели его. Но дальше дело не пошло. Все заглохло.

Вторая попытка разобраться с Зарядьем сложилась удачнее. В 1947 году по проекту архитектора Чечулина началось возведение восьмой сталинской «высотки». Задумка была грандиозная — 32 этажа и 275 метров высотой.

Тогда и последовали реальные перемены. Центр Зарядья снесли. Часть жителей переселили. Надежды оставшихся обрели черты реальности.

Строительство стартовало с размахом. Вырыли глубокий котлован. Залили бетонный фундамент. Вывели стилобат. Кое-где даже подняли первый этаж. И работы остановились. Стройка замерла. По этому поводу поползли разные слухи.

Одни говорили, что это связано со сложными гидрологическими условиями — близостью реки. Мол, фундамент не выдержит столь огромное здание.

Другие утверждали, что стройка прекращена из-за смерти его главного заказчика — Сталина.

Третьи выдвигали версию о недостатке денег. Мол, не рассчитали, что они потребуются не только на возведение башни, но и на дома для переселенцев.

Как бы то ни было, что бы не стало действительной причиной остановки строительства, для жителей Зарядья это стало сильнейшим разочарованием.

Переселение прекратилось, так не доведенное до конца. Оставшиеся жители расстроились и сникли. Тема переезда то затихала, когда не было новостей, то вспыхивала ярко, если кто-то что-то слышал или случайно узнавал о новых планах.

Разговоры оставались разговорами. Ничего не происходило. Ничего не менялось. Всякая активность на стройке прекратилась. Вывели технику. Ушли рабочие. Стройка выступала из земли — огромная, серая, угрюмая. Похожая на злобное чудовище, которое затаилось в засаде и ждет добычи, готовое к прыжку. Грубая, тупая сила и мощь чудилась в этом заброшенном долгострое…

Грибы

Люблю собирать грибы. Бродить по притихшему осеннему лесу, который сбрасывает свой праздничный разноцветный наряд, готовясь к долгой зимней спячке.

С деревьев летят листья и ярким желто-красным ковром укрывают землю. Ветер почти не ощущается. И лишь случайный порыв выдает его присутствие, когда хоровод листьев, медленно кружащих в воздухе, вдруг резко бросит в сторону, будто они разом испуганно вздрогнут.

Не слышно птичьего гомона. Тихо вокруг. Только время от времени громко каркают одинокие вороны, пролетающие над лесом. Печаль и грусть увядания разлиты в воздухе.

Капли росы блестят на неярком солнце и долго не сохнут в пожухлой траве. Из которой вдруг ровно и прямо вытягивается красноголовый подосиновик. Или мелькнет коричневая шляпка подберезовика. Или обнаружится крепенький, приземистый боровичок. А то и встретится запоздалая желтая лисичка.

А первая моя грибная добыча, как ни странно, связана с Зарядьем.

Вдоль Китайгородской стены, от набережной до площади, от тротуара до кирпичной кладки тянулся травяной газон. На нем росли крупные липы. Однажды я увидел, как по газону медленно двигалась пожилая женщина. Она внимательно всматривалась вниз, будто искала потерянное. Нагибалась, поднимала что-то с земли и складывала в бумажный пакет.

Я набрался храбрости.

— Тетенька, а что вы собираете?

— Грибы. Называются шампиньоны. Вот смотри.

Она достала из пакета один и показала мне.

— Очень вкусные!

Мальчишка я был сугубо городской. Никаких грибов никогда не собирал. С природой сталкивался только в пионерлагере, где мы рвали землянику, когда нас выводили на прогулку в лес. Грибов я даже и не видел. Да и что бы я стал с ними делать, если бы и нашел? Землянику можно есть сразу. А грибы…

Женщина вскоре ушла. Я пробежался по газону. Ничего не нашел. И успокоился. Забыл об этой случайной встрече. Но история имела продолжение.

Через несколько дней я спускался со стены вниз и неожиданно прямо наступил на торчащий из земли серовато-белый толстенький гриб. Рядом оказался еще один. И еще. Это была настоящая фантастика. Что-то из мира чудес. Диковина. Съедобный гриб в самом центре Москвы!

Я быстро научился их находить. Вспухшие бугорки земли распадались от середины трещинами. Если расковырять землю, то на свет божий появлялся пузатенький, словно надутый гриб. Я набил ими полные карманы, еще руки и пришел домой.

Мама недоверчиво выслушала мои сбивчивые объяснения по поводу добычи и ее съедобности. Но готовить не торопилась. Она тоже была человеком городским и в грибах разбиралась едва ли больше меня. То есть никак.

— Сейчас схожу, узнаю.

Она безуспешно обежала всех соседок. Ничего внятного ей выяснить не удалось. Кто-то отрицательно мотал головой:

— Мы с такими грибами незнакомы.

Бывшие деревенские объяснили, что хорошие грибы — это белые.

— А эти — поганки.

— Они же белые! — не успокаивалась мама.

— У настоящих белых коричневая шляпка, — наставляли знатоки.

А кто-то сказал, что грибы шампиньоны действительно существуют. Но растут во Франции. В провинции или, по-нашему, в области, которая называется Шампань. Там еще делают шампанское. А эти грибы растут под землей, и их ищут специально обученные свиньи. А потому они вряд ли могут попасться в центре Москвы.

Вот так моя первая грибная добыча отправилась в мусорное ведро.

Стройка

Прекращение работ на стройке совпало с важным событием в моей жизни. Мне исполнилось семь лет. Я поступил в школу.

До этого я посещал детский сад, на пятидневке. Дома бывал только по выходным. Родители в эти дни обычно отправлялись в гости. Меня брали с собой. Поэтому со своими ровесниками во дворе я был знаком плохо. Можно сказать: никак. И теперь мне предстояло это сделать.

Знакомство произошло быстро и естественным путем. Во дворе ко мне подошел высокий кудрявый мальчишка.

— Ты кто? — спросил он меня.

— Я Лешка. Из семнадцатой квартиры.

— А я Юрка. Из одиннадцатой. Ты переехал сюда?

— Нет, я жил.

— Я тебя не видел.

— Я в сад ходил.

— А-а!.. На стройку с нами пойдешь?

— Пойду!

Вот так все и началось. Скоро я уже знал всех своих сверстников во дворе. Вовку Лобанова, Юрку Пшибиса, Ваську Кузина, Валерку Сергеева и толстого, неуклюжего мальчика Толика по фамилии Куперман.

Теперь дома я бывал каждый день. После школы мне надлежало разогреть и съесть оставленную мамой еду, протопить печь и сделать уроки. Пока печь горела, я успевал сделать все. И после этого, ни на секунду не задерживаясь, выскакивал на улицу, где меня уже ждала вся наша небольшая дворовая ватага.

Взрослые были целый день на работе. Надзора и пригляда за нами не было никакого. До самого вечера мы были абсолютно свободны и предоставлены самим себе.

Главным центром нашего притяжения в теплое время года служила заброшенная стройка.

Стройка выглядела неприветливо и угрюмо. Серые бетонные стены и перекрытия вызывали чувство неясной тревоги. В перекрытиях часто встречались дыры, которые сливались с окружающей обстановкой, были малозаметны. И требовалось постоянное внимание, чтобы не оступиться и не упасть на нижний этаж.

На стройке стояла гробовая тишина, нарушаемая изредка посвистом ветра в незаделанных проемах. Здесь всегда царил сумрак. В углах бетонных коробок пряталась темень.

На стойке не было людей. Ее никто не охранял. Она была в полном нашем распоряжении. Мы находили там множество интересных занятий.

Там были длинные, заполненные водой, бетонные траншеи. В них водилась крупная багрово-красная дафния — корм для аквариумных рыбок, которых содержал Валерка.

Там были залитые дождевой и талой водой бетонные ниши, похожие на ванны бассейна. Мы сбивали из деревяшек плоты и плавали на них.

На стройке мы играли в салочки. В некоторых помещениях не доделали перекрытия. Проложили опорные металлические балки, приварили стальную сетку, а бетоном эту конструкцию не залили.

По этим балкам мы гонялись друг за другом. Убегающий проигрывал, если его салили или когда он оступался и падал на сетку. Очень опасная игра. До сих пор удивляюсь, что никто из нас не пострадал.

Но самым манящим и завлекательным для нас являлись подземные бетонные коридоры с пустыми помещениями по обеим сторонам. Кто-то пустил слух, что на стройке есть подземный ход прямо в Кремль. И мы на полном серьезе верили в это. Что и не удивительно — до Кремля было всего сотня-другая метров.

Коридоры вели в разные стороны, ветвились. Одни заканчивались тупиком. Другие сообщались между собой. Третьи перекрывались массивными металлическими дверями, наглухо приваренными к раме. Пройти через них было абсолютно невозможно, что укрепляло нашу уверенность, что в поисках подземного входа в Кремль мы находимся на верном пути.

В этих коридорах, которые мы называли «ходиками», господствовал абсолютный, непроглядный мрак. Для освещения мы зажигали школьные пластмассовые линейки. Чтобы не заблудиться, обломками кирпичей рисовали на стенах стрелки.

От наших самодельных факелов по стенам дергались причудливые тени. Линейки, сгорая, потрескивали. Звук убегал вдаль и глох, будто его кто-то ловил. Пустые коридоры вели в неизвестность. Страх невольно закрадывался в душу. Мы старались держаться поближе друг к другу.

Подземных этажей было несколько. Они соединялись между собой бетонными лестницами с кривыми ступенями и без всяких ограждающих конструкций. Перемещаясь по ним, мы жались к стенкам, чтобы не оступиться и упасть вниз. Мы бывали в «ходиках» не один раз. Знали, что куда ведет. Помогали и нарисованные стрелки. Но все равно всякий раз испытывали радость и облегчение, когда впереди пробивался слабый отблеск дневного света.

Мы излазили эти «ходики» вдоль и поперек. Знали почти все входы и выходы. Никакого прохода в Кремль мы не нашли. Зато это знание принесло нам еще одно увлекательное приключение.

Через стройку можно было легко проникнуть на дальний конец Зарядья, к Васильевскому спуску и оттуда отлично наблюдать концовку парада. Мы пользовались этим не единожды. Парады мало отличались один от другого. Это занятие нам скоро надоело. Гораздо интереснее было совсем другое. Мы нашли себе новое развлечение.

На праздники проход через стройку перекрывали. Выстраивалась жиденькая цепочка милиционеров и военных. Перехитрить их и пробраться на другую сторону нам ничего не стоило. Но это было скучно. И начиналась игра.

Мы подходили к кому-нибудь из оцепления и жалобным голосом просили нас пропустить.

— Дяденька, разрешите пройти посмотреть, — нудели мы.

Естественно, нам отказывали.

— Нельзя! Идите отсюда! — прогоняли нас.

Что нам и требовалось. Мы своими тайными тропами пробирались за спины охранников и окликали их с другой стороны. Кривлялись, показывали «козу», выкрикивали что-то обидное, вроде «ротозеи». И стремительно убегали, едва они делали движение в нашу сторону. Мы повторяли это по несколько раз, доводя людей из оцепления до белого каления. И всякий раз успевали ускользнуть. Нас не поймали ни разу.

Один раз, увлекшись игрой, мы пропустили занимательное зрелище.

Концовка всех парадов была одинакова. Пешие колонны на Васильевском спуске переходили на вольный шаг. Внизу их ждали машины. Люди рассаживались на них и уезжали. Гусеничная техника грузилась на платформы на тягачи.

И вот однажды, во время съезда к набережной один танк не сумел ни повернуть, ни остановиться. Говорили потом, что у него заклинило рычаги управления. Механик растерялся. Танк врезался в парапет ограждения набережной, выбил кусок и свалился в реку пушкой вниз. А мы в это время бегали от оцепления!

Едва узнав, мы немедленно бросились к месту аварии. Место падения огородили и оцепили. Подобраться близко мы не смогли, но кое-что все-таки разглядели.

Танк воткнулся в воду почти вертикально. Наружу торчала лишь корма. К счастью, экипаж не пострадал, успел выбраться наружу. Зрелище подъема мы тоже проворонили. И не видели, как восстанавливали парапет. Зато этот гранитный кусок долго выделялся более светлым тоном. Потом это различие незаметно стерлось.

Двор

Двор нашего дома был маленький и темный, как и большинство зарядьевских дворов. Два дома под одним номером образовывали две стены дома. Еще две стены представляли собой глухие торцы двух соседних домов — шесть и десять.

Все четыре строения были четырехэтажными. Солнце попадало во двор редко и исключительно летом. Когда оно забиралось на высшую точку своей орбиты и поднималось выше стены дома десять. Но и тогда оно освещало лишь дальний кусок двора, а большая часть его так и оставалась в тени.

Стена дома десять долго служила нам, мальчишкам, соревновательной площадкой. Мы бросали в нее снежки — кто выше. Побеждал всегда Юрка Пшибис. Он был ровесником, но превосходил всех в росте и длине рук.

Он первый перекинул стенку. После этого стимулов у нас не осталось, и наш соревновательный пыл угас.

Двор был покрыт старым, растрескавшемся асфальтом, через который не пробивалась ни единая зеленая травинка. Двор, видимо, мостили не один раз и наложили столько слоев, что даже всесильная природа не могла одолеть творение человеческих рук.

Двор имел небольшой уклон в один угол. Там располагался канализационный колодец, куда утекала дождевая и талая вода.

Телефон

Достижения цивилизации обошли наш дом, как и все прочие зарядьевские дома, стороной.

Домашний телефон являлся тогда большой редкостью. Его наличие свидетельствовало о статусе хозяина квартиры. Телефон считался не средством связи, а был привилегией для особых людей.

В нашем доме было четыре подъезда. В двух крайних на лестничной площадке располагались по две квартиры. В двух других — по четыре.

Два подъезда по две квартиры и четыре этажа — это шестнадцать квартир,

Два подъезда по четыре квартиры и четыре этажа — это тридцать две квартиры.

В самом дворе, внутри его к торцу дома десять примыкал двухэтажный особнячок. К нем каждый этаж представлял собой большую коммунальную квартиру.

Итого в доме было пятьдесят квартир. И на все эти пятьдесят квартир телефон был только один. У Нины Арменовны Аракелян. Она была врачом. Вращалась в высоких кругах. Телефон ей был необходим по службе.

Нина Арменовна была замечательным и очень уважаемым в доме человеком. С ней всегда можно было проконсультироваться по поводу болезней. Она никогда не отказывала желающим позвонить. И если кто-то после серьезной выпивки накануне утром не имел никакой физической возможности идти на работу, он мог обратиться к Нине Арменовне за больничным. Она всегда выручала.

Ее доверием не злоупотребляли. И насчет освобождения от работы, и насчет пользования телефоном. Но знали, что на крайний случай такая возможность есть.

По телефону вызывали только «скорую». Потому что и звонить-то было особенно некому. Мало кто из знакомых мог похвастаться наличием домашнего телефона. Потому при необходимости о чем-то договориться созванивались обычно по рабочему.

Если же все-таки нужно было с кем-то связаться, то пользовались телефоном-автоматом. Три ближайших кабинки стояли на улице Разина, нынешней Варварке, там, где уличный парапет упирается в боярские палаты.

Если же требовалась междугородная связь, то шли через Красную площадь на улицу Горького, на главпочтамт, где располагалось ближайшее для нас почтовое отделение.

Междугородние переговоры были целым событием. Сразу вызвать абонента было нельзя. Поэтому делали заказ. Порой — за несколько дней. И на определенный час. Приходили раньше, ждали. Разговор вполне мог и не состояться по разным причинам. Абонент не явился. Или пропала связь.

— Нет соединения! — непонятно объясняла телефонистка.

Поэтому между городами обычно общались с помощью писем. Это было много дешевле, почти бесплатно. Тогда еще не было «Почты России», и письма приходили быстро и четко.

Телевизор

Первый телевизор в доме появился у Лобановых. Это был «КВН» — большой полированный ящик с матерчатой сеточкой впереди, в середине которой размещался маленький экран размером в половину тетрадного листка.

Телевизор поставили в большой комнате, на комоде. Перед экраном расположили круглую стеклянную линзу в металлической оправе. В нее заливалась дистиллированная вода. Она увеличивала изображение.

Кронштейн оправы заходил под телевизор. Линзу можно было двигать взад-вперед, меняя резкость картинки. Изображение считалось черно-белым. На самом же деле оно состояло из разных оттенков синего: от серо-голубого до густо- синего, почти черного. На линзу наклеивали прозрачную пленку с радужными разводами. Это называлось «цветной телевизор».

Картинка часто была нечеткой, «плыла». Иногда срывалась совсем. На экране появлялась крупная рябь. Телевизор настраивали — крутили в разные стороны «усы» антенны, стоящей на телевизоре.

Мы, малышня, рассаживались кучкой на полу, на ковре. Вовка Лобанов на правах хозяина устраивался на самом удобном месте — по центру. Рядом с ним — его младшая сестра Маринка. Остальные — кто где успел.

Смотрели мы только исключительно фильмы. Кино гораздо удобнее было смотреть в клубе, где мы это и делали раньше всегда. Но там надо было покупать билет. На детский утренний сеанс еще можно было выпросить у родителей десять копеек, а уж добиться этого на вечер, когда цена доходила до тридцати копеек — это была целая проблема. Зато в телевизоре все это было бесплатно. Выпрошенным же у родителей деньгам можно было найти более достойное применение. Например, съесть стаканчик плодово-ягодного мороженого, которое стоило всего семь копеек.

С боковых мест экран просматривался плохо, с искажением. А может и фильмы показывали не самые интересные. Или нам не хватало терпения из-за детской непоседливости. Как бы то ни было, телевизор увлек нас лишь на первых порах, как диковинка. Мы не всегда досиживали до конца фильма. Посиделкам у телевизора мы предпочитали улицу…

Чердак

Все проходит. Все пройдет. Непременно пройдет.

Сколько бы не утверждали, что умный человек учится на чужом опыте, не верю в это. Каждый человек учится только на своем.

Знаю за собой одну особенность — воображение. Иногда оно помогает, иногда — наоборот. Особенно, если случается неприятность. И тогда оно услужливо рисует картины всевозможных последствий. И почему-то всегда — в темных тонах и красках. А подчас нагнетает ситуацию так, что положение представляется безвыходным. Все плохо, все безнадежно. Опускаются руки, охватывает отчаяние и обреченность. Выхода, кажется, нет, спасение невозможно.

К великому своему счастью, еще с детской поры научился бороться с этой напастью.

Во дворе нашего дома приютился двухэтажный особнячок. Задней стенкой он примыкал к торцу соседнего дома, в котором располагалась тюрьма. Окнами фасада смотрел во двор.

Когда-то он был ярко-желтого цвета, красивый и нарядный. Время изрядно потрепало его. Он обветшал. Краска выцвела и поблекла. Штукатурка местами выкрошилась, обнажая, как кости скелета, рыжую кирпичную кладку. Он стоял унылый и скучный, и походил на старого, больного и никому не нужного человека.

Входов в особнячок было два. Оба — по бокам. Один, на первый этаж — напротив нашего подъезда. Другой, на второй — с противоположной стороны. Наверх вела расшатанная деревянная лестница в пятнах темно-зеленого мха по краям и покосившимися в разные стороны деревянными перилами, словно раскинутыми в пляске руками.

Этот дом давно привлекал мое внимание. В нем был чердак, о чем свидетельствовало слуховое окно посередине крыши. Он-то и был предметом моего интереса.

Я зачитывался приключенческой литературой. Мне всюду чудились тайники и клады. Среди мальчишек ходили разговоры о спрятанной где-то в окрестностях Кремля библиотеке Ивана Грозного. Зарядье и было такими окрестностями. А потому мне и казалось, что именно там, на чердаке этого невзрачного домишки и могут обнаружиться следы этой библиотеки.

В углу, в куче мусора валяется покрытый пылью, забытый и заброшенный всеми сундук, к котором лежит, свернутая в трубочку, карта подземелья, на которой крестиком помечено заветное место. Я мысленно откидывал крышку, разворачивал ветхий свиток, и сердце сладко замирало в предвкушении будущего торжества. О своих догадках я никому не рассказывал. Пусть это будет мое, только мое открытие.

Попасть на чердак можно было двумя путями. Один — через второй этаж. Путь простой, но недоступный. Там обитали люди. Входную дверь держали запертой. И вряд ли пустили бы постороннего. Тем более, такого мальчишку, вроде меня. Да и что я им мог сказать о причинах своего визита?

Существовал и другой путь. Более сложный, зато не требующий никаких разрешений. Забраться на крышу и через слуховое окно проникнуть на чердак. Из нашего подъезда, из окна на лестничной площадке на крышу особнячка была перекинута металлическая лестница. Расстояние между домами было около трех метров.

Сложность состояла в том, что до лестницы сначала надо было добраться. Окно располагалось высоко. Я едва дотягивался до подоконника вытянутыми руками.

Однажды возле магазина что-то выгружали из деревянных ящиков. Их не успели убрать. Они валялись без присмотра, и я стащил один из них.

С ящиком у меня получилось удачно. Я подтянулся, вскарабкался на подоконник и распахнул окно. Поток воздуха толкнул меня в грудь. Я глянул вниз, и у меня перехватило дыхание. Земля находилась очень далеко. Мы жили на первом этаже. Я никогда не видел ее с такого расстояния. Зато крыша из оцинкованного железа, влажная и блестящая после недавнего дождя, казалась совсем близко.

Теперь можно было рассмотреть и лестницу. Она представляла собой две узкие ржавые металлические полоски, между которыми крепились поперечины из круглого прутка. Лестница выглядела хлипкой и ненадежной, но я сам видел однажды, как по ней перебирался взрослый мужик. Это меня воодушевило. Я аккуратно начал движение.

Со стороны мои движения напоминали перемещение гусеницы. Я вытягивал руку и хватался за прут. Потом переносил вперед другую руку и по очереди передвигал ноги. При этом я все время грудью и животом опирался на оставленную поперечину. Вниз я старался не глядеть.

Мне удалось добраться почти до конца. И тут меня поджидал сюрприз. Последняя перекладина находилась уже на крыше, а предпоследней — не было вообще. Это значило, что передвигаться как прежде я не смогу. Мне придется ползти по боковым полосам, и опоры для тела у меня не будет.

На земле я выполнил бы этот маневр ничуть не задумываясь. Но тут, на высоте! Но и не отступать же! Я медленно, очень медленно и осторожно, по чуть-чуть перебирая ногами и руками, двинулся вперед. Дотянулся до последней перекладине и животом вполз на крышу.

Это была безоговорочная победа. Слуховое окно находилось неподалеку. Я встал, выпрямился и сделал пару шагов по наклонному скату крыши. И тут случилось непредвиденное.

То ли мои ботинки оказались скользкими, то ли крыша не до конца высохла, то ли я просто расслабился. Мои ноги повело. Я взмахнул руками, пытаясь поймать равновесие. Не удержался и грохнулся на спину.

Мена потащило к краю крыши. Я упирался каблуками ботинок. Тормозил руками. Все было бесполезно. Меня неудержимо влекло вниз. Падение казалось неминуемым. Я приготовился падать с шестиметровой высоты на твердую жесткость асфальта. В голове ясно и четко возникла картина моего ближайшего будущего.

Сломанные ноги. Торчащие обломки костей. И лужа густой, липкой крови, хлещущей из меня. В лучшем случае — больница, кровать, гипс. И — прощай лето. А может и вообще все. Вдруг мне не успеют оказать помощь, и из меня вытечет вся кровь.

Все это мгновенно пронеслось в сознании. Мне стало жарко. Лицо покрылось потом. Я сжался в комок, приготовившись к неминуемому. И в этот самый момент мои ноги во что-то уперлись, и мое сползание остановилось.

Я лежал на спине, не шевелился, боясь сделать хоть какое-то движение. Надо мной висело синее-синее небо. По нему важно и степенно, неспешной чередой проплывали белые пушистые облака, похожие на комки ваты, которыми дома украшали новогоднюю елку.

Они словно участвовали в некоем представлении, где небо было сценой, а они — артистами. Они, как из-за кулис, появлялись из-за стены одного дома и, показав себя, скрывались за стеной другого. Они возникали из ниоткуда и уходили в никуда. Их плавное, спокойное, несуетливое движение завораживало и убаюкивало. Это были не просто облака, и они не просто двигались по небу. Это был как бы символ времени, непрерывно и безостановочно текущего в одну сторону. Меняющего все вокруг. Переводящего всякое событие из настоящего в прошлое.

Все проходит. Все пройдет. Непременно пройдет.

Я вспомнил, как год назад сломал руку, играя в футбол Побежал за мячом, догнал, наступил на него и упал на спину. Подставил руку и получил перелом. Ну и что? Походил с гипсом. Да, неудобно, мешал. Но это ж не навсегда. Поносил, гипс сняли, и я почти забыл об этом происшествии. Вот и сейчас. Не умру же я, потому что не умру никогда!

Ну, сломаю кость. Ну, поставят гипс. А потом все пройдет, и мне его уберут. Зато я не поеду в пионерлагерь и смогу читать дома хоть целыми днями. Поэтому не надо паниковать и впадать в отчаяние. Как-то оно разрулится.

Вряд ли я мог тогда оформить возникшее чувство словами. Но главное — что родилось это ощущение. Что все пройдет. Мне стало легче. Пот на лице высох. Спиной я ощутил холод железа. Заработала голова. И сами собой родились варианты возможных действий.

Можно было кричать, звать на помощь и этим привлечь людей.

Можно было тупо лежать и ждать. Крыша была достаточно крутой. Рано или поздно меня бы увидели с земли и выручили.

Это были надежные и безопасные варианты. Но — плохие. Как потом оценит мой поступок наша дворовая команда? Слабак, испугался, значит, трус. Не смог справиться сам, значит, глупый. Надо было выбираться самостоятельно. Вопрос: как?

Возвращаться назад, к лестнице — плохо. Там никакой опоры по краю не было и запросто можно было сорваться вниз. Оставался вариант со слуховым окном и чердаком, про который я совсем забыл.

Я скосил глаза в сторону. Вдоль всей крыши, по ее краю тянулся снегозащитный бортик. Он-то и остановил мое падение. А стало быть должен выдержать и дальше. Так я решил.

Я осторожно перевернулся на живот. Потом на спину. Потом — снова на живот. Слуховое окно оказалось прямо надо мной. До него оставалось совсем немного. Но со скользкими ботинками мне это расстояние никак не преодолеть.

Я опять перекатился на спину. Облака надо мной все такой же стройной вереницей неторопливо и беспечно проплывали по небу и самим ритмом своего движения как бы подчеркивали, что я все делаю правильно. Меня это ободрило и вселило уверенность.

Я согнул ногу в колене, подтянул в себе и развязал шнурок на ботинке. Стянул его и отбросил ногой вниз. То же самое проделал со вторым ботинком. Правда, не так удачно. Он застрял у бортика. Мне было все равно. Я перевернулся на живот и по-пластунски пополз к окну. Ладонями цепляясь за холодное железо, изо всех сил вжимаясь в него телом. Голые подошвы ног не скользили. Вскоре мне удалось достичь слухового окна.

Я обхватил его угол руками. Меня обуял дикий восторг. У меня получилось! У меня все получилось! Но радоваться было рано. Окно было заперто изнутри. И сколько я не давил на его створки, оно не открывалось.

Но я был на подъеме и знал, что делать. Я обернул руку курткой и выбил кусок стекла. Окно держалось на старом, заржавленном шпингалете. Мне пришлось с ним повозиться, пока справился.

Чердак тонул в густой, непроглядной тьме. Свет едва проникал внутрь и освещал лишь небольшой кусок пола, покрытый пылью. Я осторожно влез, отведя ноги в сторону, чтобы не пораниться осколками стекла. Чиркнул спичками. В их неровном, колеблющимся свете проявился каркас кровли из толстых бревен, небольшие кучки мусора, припорошенные пылью.

Искать здесь что-то было абсолютно бессмысленно. Никаких крупных предметов, хоть приблизительно похожих на сундук, не наблюдалось. К тому же голыми ногами можно было легко наступить на невидимый гвоздь.

Надо было выбираться. И тут мне снова повезло. По тонким светлым полоскам я обнаружил люк в полу, ведущий в жилую часть. Он оказался заперт. Крышка не поддавалась. Куском деревяшки я забарабанил по люку. И снова высшие силы поддержали меня. В доме оказалась полусумасшедшая старуха баба Дуня.

— Ты кто? — испуганным голосом спросила она.

— Мареев я, из семнадцатой квартиры.

— Виталька что ли?

— Я Лешка.

— А, Виталька. Я узнала. Вот отцу твоему дяде Грише расскажу, где ты лазишь.

У меня ума хватило догадаться, что она путает меня с моим дядей, маминым братом дядей Витей.

— Да, да, расскажи! Только выпусти меня, пожалуйста.

— Как же, выпустила! А вдруг врешь?

— Не вру, тетенька, миленькая, открой!

Она еще долго упиралась. Еле-еле, с большим трудом я все-таки уговорил ее.

На улице я не встретил никого. Благополучно добежал босиком до квартиры. Ботинок, который упал на землю, я отправил в мусорный бак. Родителям вечером сообщил, что ботинки порвались, и я их выбросил. Мама ругалась. Ботинки можно было починить, и я проносил бы их еще сезон.

О своем приключении я никому не рассказывал. Что-то пыталась сообщить баба Дуня. Ее не слушали все знали, что у нее проблемы с головой. А у меня появился новый и очень важный опыт. Теперь я твердо знал, что все плохое, что случается в жизни, проходит, пройдет, непременно пройдет. Как и хорошее, в чем я убедился много позже.

Подъезд

Наш подъезд в доме был крайним. Вход в него находился в углу двора. А подход к нему представлял собой как бы узкий, глухой коридор.

С одной стороны его ограничивала стена нашего дома, с другой — боковая стенка расположенного во дворе двухэтажного особнячка. А впереди, перекрывая свет, замыкал проход глухой торец дома номер десять — соседнего с нашим.

Солнце сюда не проникало никогда. Здесь всегда царил полумрак, который, едва вечерело, сгущался в темень, слабо подсвеченную горящими окнами.

Зимой снег во дворе не убирали. Жильцы просто затаптывали его. Он оседал под ногами. Спрессовывался льдистым пластом. И на подходе к подъезду удерживался почти до середины мая.

Это было самое жутковатое место во дворе. Наш дом и соседний дом десять смыкались углами. Но не до конца. Между ними оставался просвет в метр шириной, забитый щитом из досок.

Доски от времени почернели и рассохлись. В них образовались щели, через который просматривался чужой двор. Там люди в черных робах метлами мели асфальт.

Дом десять был тюрьмой. И люди, которые там трудились, были преступниками. И это было страшно.

Деревянный щит не выглядел надежной защитой. Если бы кто-то из сидельцев задумал бежать, он мог сделать это без особого труда. Выбил бы плечом хлипкие доски и возник бы в проеме в полный рост.

Воображение услужливо рисовало облик разбойника — усатого, бородатого, с взлохмаченными волосами и обязательно пестро одетого. В синих штанах, красной атласной рубашке и желтом шейном платке. Он непременно должен быть одноглазым. А за поясом у него должен висеть большой черный пистолет.

Почему так? Да потому что именно так описывались пираты и разбойники в приключенческих книгах, которыми я зачитывался в ту пору.

К счастью, реальный побег подобным образом был вряд ли возможен. Тюремный двор находился значительно ниже нашего. Чтобы добраться до щита требовалась лестница. А где ее взять арестованным? Да и выглядели они достаточно мирно. А уж про экзотическую одежду я и не говорю. И это меня немного успокаивало.

Но — одно дело все понимать и делать соответствующие выводы. И совсем другое — давать волю фантазии и воображению, что происходило со мной порой помимо моей воли.

На пути к квартире меня встречала подъездная дверь. Она состояла из двух створок. Одна — поуже — была постоянно застопорена шпингалетами. Ее открывали только когда требовалось внести крупную вещь, вроде мебели. Другая — пошире — являлась рабочей.

Это вторая была необычная дверь. Она иногда казалась мне живой — упрямой и своенравной. Она висела криво, с перекосом. И всякий раз громким стуком сопровождала проход жильцов.

Подъезд не отапливался. Зимой внутрь проникал холод. К зиме дверь ремонтировали. Подкручивали петли, подтягивали пружину. Некоторое время дверь служила исправно. Ровно становилась на свое место. Мягко и бесшумно ложилась на резиновую прокладку. Из нее не дуло.

Потом с дверью что-то происходило. Она словно поднимала бунт. Проявляла свой упрямый независимый характер. Она возвращалась в свое привычное перекошенное положение и победным стуком снова напоминала о себе всем входящим и выходящим.

В подъезде, сразу слева от входа располагался подвал. Все пространство под лестницей вокруг него было зашито досками. На двери висел огромный амбарный замок.

Однажды я возвращался домой из школы и сразу заметил — замка не было! Дверь была полуоткрыта. Прямо за ней стояла густая непроглядная темень.

Я подошел ближе. Широко открыл дверь. Пахнуло теплой влажной гнилью. Внутри что-то происходило. Оттуда доносились неразборчивые звуки. Скрипы, шорохи, писки. Казалось, там обитает кто-то живой. Он ворочается, вздыхает. Тяжело и натужно дышит. И нечистое, гнилостное дыхание его проникает наружу.

Наша квартира находилась на первом этаже. До нее было четыре шага и еще три ступеньки вверх. Я одолел этот путь в два прыжка. И только коснувшись рукой двери квартиры, смог перевести дыхание.

Вечером я спросил у отца :

— Пап, а что в подвале?

Он внимательно посмотрел на меня.

— Кстати, напомнил. Мама как раз просила кое-что достать оттуда. Пойдем!

Папа шел впереди и светил фонариком. По осклизлым деревянным ступенькам мы спустились вниз. Пол был земляной. Земля — мягкой и рассыпчатой. Ноги тонули в ней, будто мы шагали по песчаному пляжу.

Фонарик высветил несколько притулившихся к стенке сарайчиков, размером чуть больше телефонной будки. Папа отпер один из них. С деревянной полки снял банку соленых огурцов. Из обитого железом ларя загрузил в авоську картошку.

В дальнем углу подвала послышался тонкий писк. Папа посветил туда фонариком. В его свете метнулись черные тени.

— А, крысы шалят! — спокойно заметил папа.- Развелись. Давно не травили.

На подвальную дверь снова повесили замок. Но мне было абсолютно все равно — есть он или нет. Я уже знал, что там. И люди в черном из соседнего двора перестали меня пугать. И подъездная дверь больше не казалась живой и упрямой. Просто — криво установлена. И нуждалась не в мелком ремонте, а полной переделке. Или вообще — в замене.

Сейчас мне кажется, что перемены во мне произошли после того похода с отцом в подвал. А может я просто рос, взрослел и так уходили в никуда мои детские страхи.

Квартира

Первый этаж, неотапливаемый подъезд, полное отсутствие солнечного света создавали в квартире особый микроклимат. В ней было сыро, влажно и холодно. Топили с конца августа и по июнь. А иногда протапливали и летом.

Входная дверь была щедро утеплена ватой и обита дерматином. Внутри стояла еще одна дверь. Деревянная, попроще. Вместе они образовывали как бы маленький тамбур. Летом вторая дверь всегда оставалась распахнутой. Зимой ее обязательно держали закрытой. Экономили каждый грамм тепла.

Сразу за тамбуром располагалась прихожая. С поленницей дров у одной стены. Галошницей для обуви. Чугунным умывальником в углу. И двумя дверьми. Одной — массивной, деревянной, которая вела в жилую часть. Другой — кухонной, частично остекленной. Благодаря этому в прихожую проникало немного света, и можно было дойти до выключателя.

Вода из крана текла только холодная. Она была очень холодная. От нее сводило зубы. И очень вкусная. Ее пили прямо из-под крана. В прихожей умывались. Здесь брали воду для приготовления еды и для всяких домашних нужд. А если требовалась горячая вода, ее просто грели в большом ведре.

В кухне все было скромно и незатейливо. Газовая плита с широкими, в сторону подставками. Два обеденных стола с подстольем. И большой фанерный ящик.

Один стол считался нашим, другим распоряжались тетушки и мой двоюродный брат Юрка. В выдвижных ящиках хранились вилки, ложки и ножи. На полках прятали посуду: кастрюли, тарелки, чашки. В фанерном ящике держали всякую хозяйственную утварь: инструменты, стеклянные банки, разные коробки.

На этом ящике спала бабушка Аня — папина мама, когда гостила у нас некоторое время после смерти своего мужа — моего деда Андрея. Ей стелили матрас, старые тулупы, одеяла. Выглядело это неказисто, но очень уютно. В комнате было мало места. Да и там располагаться она не хотела, потому что вставала очень рано — так привыкла. К тому же сразу принималась за свое любимое дело — она была знатная коклюшница.

Я хорошо помню этот задорный, игривый перестук деревянных палочек с намотанными на головку мотками белых ниток — коклюшек. Они словно наигрывали мелодию, отбивая ритм.

Звуки ударов перемежались остановками — бабушка переставляла булавки, вокруг которых обматывались нитки. Потом перестук возобновлялся. С круглого барабана сдвигалась широкая полоска кружевной ткани. Этими кружевами декорировались неприглядные бока металлических кроватей, широко распространенных в то время.

Судьба бабушки Ани сложилась непросто. Дед Андрей — ее муж и мой дедушка — был человеком сложным, гулякой. У него в роду были цыгане, и кровь брала свое. Он несколько раз бросал семью. Уходил, возвращался. Ей приходилось одной поднимать двух мальчишек. Конец своего жизненного пути — старый и больной — он встретил в семье. Жена и дети и похоронили его.

Время бабушке досталось трудное. Первая мировая, революция, гражданская война, лихолетье тридцатых годов, Великая Отечественная.

Однако при всех невзгодах ее жизни судьба подарила ей великое счастье. Два ее сына, Николай и Тихон, два ее любимых мальчика, мои отец и дядя, вернулись с войны живыми…

Жилая часть квартиры когда-то представляло собой целое единое помещение метров в тридцать с тремя окнами и двумя круглыми кирпичными печами, обитыми листовым железом и выкрашенные.

Сразу справа от входа в жилую часть стояли сервант и шифоньер. Они образовывали как бы перегородку, но не сплошную. Между ними оставался просвет, затянутый шторкой из материи. Это был проход в большую комнату.

Из мебели справа и стены слева получался как бы коридор. Здесь стояла одна печь. Коричневого цвета, которую топили тетушки и Юрка. В углу у стенки располагалась вешалка для верхней одежды. Это было мое любимое место для пряток.

Я зарывался в кучу одежды. Было темно. Пахло нафталином, духами и человеческим потом. Я воображал, что спрятался так, что меня не отыщет никто и никогда. И очень расстраивался, когда меня находили.

Святая детская наивность! Одежда висела на крючках. Мои ноги торчали из-под нее. И как бы старательно я не прятался в складках старых пальто, как бы крепко не зажмуривал глаза, меня обнаруживали легко и быстро.

Дальняя часть помещения отделялась перегородкой. Здесь стояла еще одна печь. Такая же круглая, кирпичная, обитая железом, как и первая. Только выкрашенная в зеленый цвет. Этой печкой со своих первых школьных лет заведовал я.

От печки шла еще одна, поперечная перегородка с дверью. За ней, собственно, и находилась наша комната. Благодаря перегородкам, выделилась еще одна угловая проходная комнатка. Крохотная. почти закуток. Здесь стоял шкаф, где родители хранили белье и одежду. Комод с патефоном. В углу осталось место для кровати. На ней спал мой двоюродный брат Юрка. Из-за близкого соседства с двумя печками это было самое теплое место в квартире.

Наша квартира походила на угрюмого, неулыбчивого человека. Он была очень темная. Свет зажигали даже днем.

Окон в квартире было целых четыре. Все они выходили на восток. И это ровно ничего не значило. Солнце никогда не будило нас по утрам. Оно вообще никогда не гостило в нашей квартире.

Все четыре окна выходили во двор. Где перед двумя возвышался такой же четырехэтажный дом, как наш. Он и лишал нас света. А напротив еще двух окон, прямо во дворе стоял боком к нашему дому двухэтажный особнячок, который дополнительно затенял их.

И все-таки солнце иногда, очень редко, и во вполне определенные часы посещало наше жилье. Пусть не прямыми, а отраженными лучами. И исключительно летом, во второй половине дня. Оно било в стеклянные окна дома напротив и мягким рассеянным светом проникало в квартиру. А однажды я увидел совершенно феерическое зрелище.

В большой комнате посередине располагался обеденный стол. И на нем стоял графин с водой и граненой стеклянной пробкой. Отраженные лучи солнца попали на граненую пробку графина, и началось настоящее волшебство.

Комнату залило призрачным сероватым светом. Потом возникли белесые пятна, похожие на комки ваты. Они появились везде: на потолке, на стенах, на полу, на кроватях моих тетушек и на старом диване. Нечеткие и размытые они становились ярче, будто их наводили на резкость. И вдруг белый цвет их будто раскрылся, как занавес. И они превратились в разноцветные радужные фигурки. Словно прервал свое движение стробоскоп.

Продолжалось это недолго. Разноцветные блики размывались. Теряли контуры, цвет и яркость. И пропали совсем. Комната погрузилась в привычное свое полутемное состояние. Словно солнечные зайчики выбежали на поляну, поиграли, порезвились и умчались прочь.

На стене висели часы в деревянном коричневом футляре с желтым латунным маятником. Это были старые и чудаковатые в силу возраста часы. Их заводили ключом. Они правильно показывали время. Неспешно тикали, отмеряя секунды, минуты и часы. Мерно раскачивался маятник, словно предупреждая:

— Сей-час! Сей-час!

И неожиданно, всегда в невпопад, часы вступали. Они взводились с шорохом и потрескиванием, и хриплым, осевшим басом пробивали время. Всегда неправильно. Потом умолкали. И только маятник продолжал свое неустанное движение. Взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед.

На другой стене, над диваном висел круглый черный репродуктор. Когда я болел и не ходил в школу, я бежал в большую комнату. Каждый день в десять утра по радио передавали детский спектакль. Взрослых дома никого не было. Я оставался один. Сворачивался калачиком. И ничто не мешало мне погружаться в сказку. А из большой черной тарелки добрый голос сказочника Литвинова предупреждал:

— Акка Кнебекайзе, белый отстает!

И я переживал. Хотя и твердо знал, что все кончится хорошо.

Комната

Жизнь человеческая хрупка и уязвима. Может прерваться в любой момент. Оглядываясь назад, в прошлое, в свое детство, мне впервые пришла в голову мысль, что я мог запросто не добраться до взрослости. Ну, или дожить, серьезно покалечившись. Столько там, позади осталось всякого разного. Вот хотя бы эта история с буфетом.

Мои родители и я ютились в маленькой, вытянутой комнатенке, похожей на пенал. По одной широкой стороне ее стояла родительская кровать и буфет из красного дерева. Кровать одним концом упиралась в перегородку, отделяющую нашу комнату от проходной угловой. Край буфета доставал до уличной стены. Это и была длина комнаты, всего где-то метра три с половиной. Ширина же комнаты едва превышала метра два.

На другой стороне, напротив буфета размещался круглый обеденный стол. За ним ужинали, обедали в выходные дни. За ним я делал уроки. Между буфетом и столом оставался небольшой проход к окну. Который однажды оказался для меня спасительным.

Уличная стена была толщиной в четыре кирпича, в метр. Отчего подоконник казался широченным.

Оконных рам было две: наружная — постоянная и внутренняя — съемная. Внутреннюю ставили, когда холодало. На лето — снимали. Края рам заклеивали бумажными полосками. Для утепления между рамами прокладывали вату и обертывали листом белого ватмана, который мама приносила с работы.

Под Новый год поверх ватмана раскладывали вырезанные из цветной бумаги снежинки — для красоты. Летом всю конструкцию разбирали. Раму прятали в сарай. Туда же определяли и вату в мешке. А бумагу и снежинки сжигали в печке.

Я спал у стенки, на раскладушке напротив родительской кровати, между обеденным столом и печкой. Ни на что другое там просто не оставалось места. От бока кровати до стены было чуть больше метра. Если еще и мне поставить кровать или диван, то подход к столу и окну перекрывался полностью. Раскладушка в таких условиях оказывалась единственным разумным вариантом. Ее разбирали только на ночь, когда ходить было совсем не обязательно.

На раскладушку клали матрас и перину — от пола тянуло холодом. Я утопал в них. Укрывался ватным одеялом. Мои ноги упирались в горячую печь. Мне было тепло и уютно.

Самым заметным предметом мебели в нашей комнате являлся буфет из красного дерева. Он состоял из двух половинок. Верхней — с деревянными створками и вставками из граненого стекла, обрамленного золотистыми линиями. И нижней — с выдвижными ящиками и дверцами с фигурными ручками из желтого металла.

Внизу держали запасы круп, соли и сахара в железных банках. Хранили посуду не на каждый день. В ящиках складывали ножи, вилки и ложки для праздничных случаев и гостей.

Наверху, за стеклом на полках лежало ценное и красивое — чайный сервиз, бокалы, фужеры, рюмки. И — большая хрустальная ваза.

Как-то я углядел, что мама положила в вазу шоколадные конфеты к празднику. Соблазн был великий, и я не удержался. Когда все ушли на работу, я вскарабкался на стол, открыл верхнии створки и потянулся к вазе.

Я не доставал. Мне не хватало чуть-чуть. Одной рукой я схватился за полку, привстал на цыпочки и другой рукой потянулся к вазе.

Я почти дотронулся до нее. Она вдруг стала сама неожиданно двигаться ко мне. Меня повело назад. Все содержимое полки поползло на меня. Я потерял равновесие и полетел вниз. Следом на меня с грохотом обрушился буфет. Зазвенело разбиваемое стекло. Отрезок времени просто вывалился у меня из памяти.

Очнулся я сидящим на полу. Вокруг меня в осколках битого стекла валялись конфеты. Меня не раздавило по чистой случайности. Верх буфета оказался незакрепленным. Одним концом он остался на месте, другим — упал на стол, образовав как бы мостик, под которым находился я.

Мама вернулась с работы первой. Осколки посуды и конфеты, к которым я так и не притронулся, я успел собрать. Но поставить на место тяжеленный верх у меня не хватило сил. Мама не ругала. Она схватила меня в охапку и молча гладила по голове.

Вечером папа с Юркой водрузили буфет на место. Папа прибил к нему сзади металлический уголок, который закрепил к стене. В створки вставили новые стекла. Но не узорчатые, как были, а простые оконные.

Сам переезд сервант не пережил В новой квартире его не было.

Зима

До сих пор, спустя уже много лет, у меня совершенно особое отношение к зиме. Потому что зима — это лучшее время моего детства.

Вся наша дворовая команда, все школьные друзья — на месте, в сборе. Дома никто не засиживался. После школы — обед. Быстро-быстро — уроки. И все дружно вываливались на улицу.

Снег, мороз, орава ребятни. И свобода. Полная, абсолютная свобода. Родители на работе. Никакого контроля. Делай, что хочешь. Что может быть лучше такой поры!

На стройку зимой заходили редко. День короткий. Темнело быстро. Стройка не освещалась, и делать там было совершенно нечего.

Играть в салочки по балкам нельзя — они обмерзли, скользко. Кататься на плотах тоже невозможно. Вместо воды — лед. А бродить в темноте по «ходикам», когда на улице и так мало что видно, удовольствие ниже среднего. Иногда по выпускам арматуры мы забирались на высокие столбы и прыгали вниз, утопая по пояс в сугробах. Но это — ближе к концу зимы, когда наметало достаточно снега.

Но и без стройки нам хватало развлечений.

Маленькими мы бегали к памятнику Героям Плевны в скверик около Политехнического музея. Там зимой сооружали длинную деревянную горку и заливали ее водой.

Разогнаться для скорости спуска по ней можно было еще забираясь по лестнице. Чтобы потом, при скатывании догнать съезжавшего впереди и ухватить его за пояс. А тот уже удерживал того, кто перед ним. А передний — еще одного.

И вот так, «паровозиком» катиться вниз, а в конце горки упасть самому, завалить всех, сбивая с ног тех, кто пытался подняться. Барахтаться в куче, не давая никому выбраться. А сверху уже наезжал новый «паровозик». Куча-мала становилась еще больше. Наша возня сопровождалась вигом, хохотом, криками. Было очень весело!

А еще мы играли в хоккей. Наш, дворовый. По затоптанному снегу. В валенках. Клюшками служили палки, к которыми мы разными хитрыми способами прилаживали дощечки. Вместо шайбы использовали пустые консервные банки, которые выуживали из мусорных баков. Ценились пузатенькие, бочонком — из-под сгущенки. Плохими считались плоские — от шпрот или килек. Их неудобно было цеплять нашими самодельными клюшками.

За вечер мы «убивали» — сминали в комок — пару банок. Клюшки до конца не выдерживали никогда. Дощечки ломались, отлетали. Что нисколько не мешало нам сражаться допоздна, до полного изнеможения. Пока родители не загоняли нам домой.

Настоящие хоккейные аксессуары — клюшки, коньки, шайбы, форма — существовали в какой-то иной, паралельной реальности, с которой мы не пересекались. Стадионов поблизости не было. В спортивные секции никто не ходил. И были ли они вообще — не знаю.

А для наших дворовых битв нам не очень-то были нужны эти замечательные хоккейные прибамбасы. Без льда лишними оказывались коньки. Настоящая шайба была чересчур мала для наших самодельных клюшек. Сами клюшки можно было купить. Но только выпрашивать на это деньги у наших небогатых родителей было совершенно бесполезно. К тому же произойди невозможное — у кого-то появилась бы такая клюшка — его бы не приняли ни в одну команду. Все должны быть на равных.

Было зимой еще одно увлекательнейшее занятие. Это когда мы стали чуть постарше. Спуск с горки на площади Ногина, которая теперь зовется Славянской.

Сейчас в это не просто трудно — невозможно поверить, что творилось на этой горке тогда — где-то в середине-конце пятидесятых годов. Ее буквально облепляла окрестная детвора.

На самом крутом месте горку раскатывали до льда. Эта ледяная дорожка и была главным местом горы. По ней можно было съезжать разными способами.

На «пятой точке» — медленно, спокойно, безопасно. На фанерке — чуть быстрее, с ветерком. На санках — как на спортивном автомобиле, со скоростью. Которую можно гасить, тормозя ногами. И еще два абсолютно безбашенных способа.

Первый — стоя на ногах и удерживая равновесие. Второй — на коньках, это что-то вроде попытки управлять реактивным самолетом, не будучи летчиком.

Коньки- -«снегурочки» — подвязывали ремешками к валенкам. Валенки — мягкие, легко сминались. Как ни старайся затянуть туго, плотно не закрепишь. Коньки болтались. Управлять ими было сложно. А скорость развивалась просто сумасшедшая.

Горка — с уступом. Ледяную дорожку внизу пересекал пешеходный переход. Вовремя не затормозишь — вылетишь на дорогу. А там — автомобили, движение. К счастью, машины тогда были большой редкостью. Обходилось без проблем, хотя на мостовую выскакивали частенько.

Поэтому доезжать старались только до тротуара. Фанерки и санки тормозили ногами. При спуске стоя — прыгали в сторону, на снег. А на коньках проезжали лишь часть горы. Потом падали на спину или вбок. Королем считался тот, кто на ногах или на коньках дольше удержится на дорожке.

Иногда внизу, на проезжей части появлялся милиционер. Катание немедленно прекращалось. Все дружно взбегали наверх и оттуда настороженно следили за поведением служителя порядка. Все ждали, что будет. Если милиционер делал попытку подняться на гору, все разлетались в разные стороны. Останавливались, оглядывались, смотрели, что происходит.

Оканчивалось всегда одинаково. Милиционер понимал, что никого не догонит. Некоторое время он топтался на месте. Потом уходил. На гору снова стекалась ребятня. Катание возобновлялось.

Кто-то задаст вполне резонный вопрос: а зачем нужен был этот бессмысленный риск, опасная лихость? Это правильный вопрос. В ответе на него и заключается смысл этих подчас безумных спусков.

А дело в том, что спуск с горы — это не просто зимняя забава, захватывающее приключение. Горка — это место первого осознания разделения полов. Что есть мальчики и девочки. И они разные. Отличаются друг от друга. Мальчики — это будущие мужчины. Мальчики должны выступать, показывать себя. Девочки — это будущие женщины. Они должны кокетничать, обозначать свою симпатию.

В стороне от ледяного раската поднимались в гору. Здесь же и съезжали вниз те, кто любил умеренность и безопасность. В основном, девочки. Тут-то все и начиналось.

Надо было высмотреть, когда начнет подниматься понравившаяся девочка. Прикинуть, где она пройдет. Когда и в каком месте окажется. Выждать нужный момент. И скатиться на санках так, чтобы чтобы где-то на полдороге оказаться как можно ближе к ней. Толкнуть плечом, зацепить рукой. Чтобы она упала. Свалиться с санок самому. Обхватить ее вроде как для поддержки. И катиться вниз, не разжимая рук и весело хохоча.

Подсечка могла быть неудачной. И даже болезненной. Девочка могла, к примеру, отскочить в сторону, и тогда головой врежешься в ее санки. Или не так рассчитать, и своими санками ударить ей по ногам. Пострадавший мужественно терпел. Все понимали — это не повод обижаться. Это — игра. Знак внимания и приязни. Девочки это понимали и принимали. И выказывали свое отношение к сбившему. Если они дружелюбно смеялись, то это был показатель симпатии. А когда он слышал:

— Дурак! Ты что делаешь?

И это тоже было понятно. Это было не проявление обиды. Это было отсутствие интереса.

Если всё складывалось удачно, мальчик мог показать себя во всей красе. Какой он храбрый, смелый и бесстрашный. Съехать по ледяному раскату на ногах или на коньках. На бешеной скорости, на ее глазах. Чтобы это еще увидели и ее подруги. И завидовали, какой у нее мужественный кавалер.

Дальше этих скромных проявлений чувств дело не шло. Нам было лет по десять-одиннадцать. Мы были ещё слишком маленькими.

Горка освещалась уличными фонарями. Было светло. Время текло незаметно. Горка постепенно пустела. Первыми ее покидали девочки. Без них наш мальчишеский азарт угасал. Накатывалась усталость и здоровая, приятная истома.

Мы вскидывали санки на плечи. И медленно брели к дому с мыслями о завтрашнем дне и о том, чтобы зима не заканчивалась никогда.

Пионерский лагерь

Летом вся наша дворовая ватага разъезжалась кто куда. Кто — к родне в деревню, кто, как я, в пионерлагерь. А Вовка Лобанов, по кличке Чиграш, все каникулы проводил в далёком и загадочном местечке Кимры.

Осенью, когда мы снова собирались вместе, Вовка взахлёб рассказывал, как они с местными пацанами ставили «телевизоры». Били рыбу острогой. Варили уху на костре. И купались, купались… Вволю, до посинения, до озноба и лязганья зубами.

От самого названия — Кимры — веяло романтикой и приключениями. Киммерийцы — это кочевые племена, жившие когда-то в Крыму и Прикубанье, пока их не вытеснили оттуда скифы.

А ещё Кимры созвучны Кимберли — местечку в Южной Америке, где обнаружили огромное месторождение алмазов.

И как знать, может какой-то киммериец, когда-то давным-давно, убегая от врагов, осел в тех краях. От него и пошло — Кимры.

А может там нашли большой схорон с драгоценными камнями или даже алмазами. И в названии городка прослеживается след этой истории. А что: Кимры, Кимберли — очень похоже.

Я с завистью слушал Вовку Лобанова и мечтал обязательно побывать в этом таинственном месте на краю ойкумены. А пока в свои школьные годы я каждое лето, на все три каникулярных месяца отправлялся в пионерский лагерь. И как же далеко он отстоял от Кимр!

Сочетание пионерский лагерь состоит из двух замечательных слов.

Пионер — значит, первый. Это — исследователь, путешественник, первопроходец. Человек, который узнаёт или открывает что-то новое, неизведанное.

Лагерь — это привал в пути, стоянка. Место отдыха и подкрепления сил. Лагерь — это природа, лес, берег реки. Или подножье горы, на вершину которой предстоит забраться. Лагерь — это непременно костёр, еда с дымком. Песни под гитару. И яркие мерцающие звёзды на чёрном бархате неба. Словом, лагерь — это часть, элемент чего-то необычного, далёкого от повседневности.

Однако, как в тлеющем угольке таится сила огня, так в слове лагерь прячется и иной, зловещий смысл. Достаточно к нему добавить другое прилагательное — концентрационный — и значение слова совершенного преображается. Будто в ясный летний день огромная чёрная туча закрыла солнце. Всё вдруг потемнело, затихло, замерло. Потянуло сыростью. И возникло гнетущее предчувствие, что на природу, на землю готова обрушиться в слепой, безумной ярости тупая, не рассуждающая сила.

Конечно, сравнивать лагерь концентрационный с лагерем пионерским кому-то может показаться перебором. Но сколько общего!

Концлагерь — это ограждённая территория с колючей проволокой, охраной на вышке и бараками для людей.

Вокруг пионерлагеря колючей проволоки по периметру не было. Зато имелся высокий деревянный забор. И покидать самовольно территорию никому не разрешалось.

Смотровых вышек и охраны не наблюдалось. Зато пионервожатые и воспитатели вполне справлялись с функциями надзора.

Домики, где располагались пионеры, может и нельзя назвать бараками. Но в палатах нас размещалось человек по пятнадцать-двадцать.

Зато основные принципы жизни в обоих типах лагерей были абсолютно одинаковы. Ну или очень близки. Главенствовали дисциплина, порядок и строгое расписание. И полное отсутствие такой долгожданной и манящей каникулярной свободы.

Ещё не открывались глаза, ещё досматривался сладкий утренний сон, когда звук горна настойчиво и безжалостно прерывал утреннюю негу:

Вставай, вставай, дружок,

С постели на горшок.

Вставай, вставай,

Порточки надевай.

А дальше, как дорога вехами или километровыми столбами, день в пионерлагере размечался одними и теми же действиями или процедурами, производимыми ежедневно в одно и то же время.

Завтрак, обед, полдник, ужин.

Построение, хождение строем.

Линейка утренняя, линейка вечерняя.

День заканчивался унылой, тоскливой мелодией все того же горна:

Спать, спать по палатам

Пионерам и вожатым.

А вожатые не спят.

Пионеры спать хотят.

Последнее — абсолютная неправда. Отбой наступал в десять часов. В это время на улице еще светло. И спать ну никак не хотелось. Только каждый пионер должен в десять часов лечь в постель, закрыть глаза и заснуть. Это его обязанность в пионерлагере. Хочет он это или не хочет. Дисциплина, расписание, порядок.

Помимо горна дневную жизнь в пионерлагере определял ещё один обязательный атрибут лета — свисток, младший брат трубы.

Начало каждого действия вожатый объявлял голосом. Пионеры — это будущие воины. И как бывалые солдаты никогда не реагируют на первый приказ, так и пионеры не торопились исполнять его на голос.

Вожатым же лень было снова повторять команду. И они просто дули в свисток. Долго и настойчиво. После чего мы, как послушные дрессированные пудели, нехотя выполняли требования.

Но главное ущемление свободы, настоящее насилие над личностью состояло в так называемом купании.

Лето и купание неразделимы. А купание — это прежде всего удовольствие. И как же далеко обстоял процесс нашего пребывания в воде от какого-либо удовольствия.

Купались мы в речке. До неё минут двадцать ходьбы. Дорога проходила мимо кукурузных посадок, по границе поля.

Из лагеря выдвигались строем. В пути разбивались на маленькие группки и растягивались. От шарканья ног по грунтовой дороге вздымалась пыль. Было жарко и потно. Хотелось полежать где-то в тенечке на травке.

Подход к речке ещё не означал начало купания. Отряд рассаживался на берегу, скидывал одежду и ждал. В воде ещё плескались другие.

Для купания выделялось место с пологим песчаным дном. Оно выгораживалось нанизанными на верёвку кружками из пенопласта, словно ожерелье, и крепились ко дну грузиками. В самом глубоком месте вода доходила до груди.

По реке гулял ветерок. Он остужал вспотевшее тело. Солнце пекло голову. Мы ждали. Находились в положении стрелы натянутого лука.

— Шестой отряд, на выход! — орал наконец физрук Саша и усиливал свои слова свистком.

В «лягушатнике» будто подавали импульс энергии. Вода бурлила и пенилась. По ней били руками, поднимая брызги. Кто-то погружался в неё с головой. Кто-то выползал на берег, до последнего опираюсь руками о дно. Наконец все покидали воду. Она успокаивалась, светлела. Физрук зычно командовал:

— Третий отряд!

Повторения не требовалось. Мы срывались с мест и мчались в манящую воду. Она будто вскипала от движения рук и ног, безостановочно молотящих её.

Плавать никто не умел. Да и делать это в такой тесноте было невозможно. Поэтому:

ходили по пояс в воде, разгребая её руками. Так плавали.

Опускались под воду с головой и хватали ближайшего за ногу. Так играли.

Ныряли, сверкнув в воздухе попой. Так шутили.

Брызгали друг в друга. Так хулиганили.

И все эти водные процедуры сопровождались криками и визгами.

Заканчивалось всё очень быстро. Раздавался громкий голос Саши:

— Третий отряд, на выход!

За сим следовал долгий пронзительный звук свистка.

Мы вылезали на берег. Садились на траву, сведя коленки к груди. Обсыхали и с завистью поглядывали в сторону, где местные мальчишки, наши ровесники вели себя совсем иначе. Вольно, свободно, не суетливо.

Они разбегались и ныряли руками вперёд, вытягиваясь в струнку. Скрывались под водой. И вдруг они выныривали где-то метрах в пятнадцати. Потом размашисто и, явно наслаждаюсь, делали несколько гребков сажонками. Переворачивались на спину и свободно дрейфовали по течению.

Из воды они выбирались неторопливо, по-взрослому. Их никто не подгонял. Они растягивались на земле, загорали и о чём-то лениво переговаривались, нарочито не смотря в нашу сторону.

А нам давали команду на обратный путь. И я с грустью представлял, как Вовка Лобанов по кличке Чиграш где-то там, в своих Кимрах вольно и беззаботно располагается у реки. И наслаждается летом по полной.

Нам же ещё предстоял обратный путь по пыльной дороге, которая одевала наши лодыжки в серые носки и напрочь стирала все ощущения от недавнего контакта с водой.

Но самым удивительным мероприятием в пионерлагерной жизни было хоровое пение.

За смену каждый отряд должен был разучить две песни патриотического содержания. В конце смены устраивали конкурс — концерт. Отряды выстраивались по очереди на сцене и исполняли свои песни. Жюри в составе вожатых и пионеров-активистов выбирало лучших.

Отряду-победителю вручали грамоту. Её вывешивали на веранде домика, где жил отряд. Она висела там несколько лет, выгорая и выцветая под лучами жаркого летнего солнца.

За этим мероприятием скрывалась большая воспитательная цель. Спевки и репетиции происходили едва ли не каждый день. В результате из слов песни мы регулярно и постоянно получали заряд патриотизма и любви к Родине.

Кроме того, от групповых занятиях в наших юных мозгах должно было складываться понимание, что коллектив — это сила и мощь. Потому что как бы громко не орал, в смысле пел, один, тридцать человек его обязательно переорут.

Петь при отсутствии голоса, слуха и желания, да ещё и в жару, к тому же принудительно — это удовольствие намного ниже среднего. Это — пытка, истязание, насилие над личностью. Это мало кому нравилось. Но никакого уклонения от этой обязанности не предполагалось.

Зато существовала маленькая хитрость. В отряде было около человек тридцати. И это создавало у отдельных индивидов ложное впечатление, что можно особенно не напрягаться. Народу много, нежелание петь одного компенсируется энтузиазмом других.

Беда заключалась в том, что так думал почти каждый. На спевках вожатый, который являлся и хормейстером, и дирижёром, легко выделял уклонистов.

— Сидоренков! — грозно выкрикивал он.

Хорист делал обиженное лицо. Мол, что вы — я пою. И включал голос.

А внимательный глаз вожатого замечал ещё одного лентяя:

— Гайтаров!

На репетициях процесс песнопения происходило более-менее гладко.

Но вот наступал день итогового концерта. Все одевались в праздничное — бело-чёрное. Пионер — всем пример!

Отряды по очереди выстраивались на сцене. Сбоку устраивался лагерный баянист дядя Коля со своим инструментом. Жюри располагалось за длинным столом, составленном из нескольких, покрытых белой скатертью.

Те, кто не пел, сидели на скамейках возле сцены. Уходить никому не разрешалось.

Две песни — это примерно десять минут. Плюс перестроение — одни со сцены уходят, другие занимают их место — ещё минут пять-семь.

За время перерыва дядя Коля успевал отлучиться куда-то за сцену. Назад он появлялся с папиросой во рту, спокойным, благодушным выражением лица и подавал советы:

— Ты, длинный, встань слева! А ты, рыженькая, переместись в середину!

— Зачем?

— Слева — светленькие, справа — тёмненькие. А в центре — цветная.

Вожатый что-то шипел, с ненавистью глядя на музыканта. Тут вступало жюри:

— Николай Иванович, хористы подобраны по голосам.

— А-а! Да ладно. Я — что? Я — как лучше! — пожимал плечами баянист.

Дядя Коля на замечания не обижался. Он зачем-то откашливался, растягивал меха своего инструмента.

— Готовы?

— Да.

— Что поём?

— Забота у нас такая. Забота наша простая.

— Понял.

Дядя Коля делал короткий проигрыш. Приникал подбородком к баяну. И начинал играть, изредка фальшивя.

Хор бодро и звонко подавал голос. Почти заглушал музыку. Но длилось это недолго.

Певцы поглядывали друг на друга и каждый решал про себя, что при такой активности ближнего, ему не грех и передохнуть. Все мыслили примерно одинаково. Хор постепенно терял громкость, затихал. Будто пионерский отряд покидал сцену и уходил куда-то вдаль.

На ослабевшем звуке особенно выделялся дядин Колин баян и голоса нескольких энтузиастов, которые продолжали увлечённо орать. Это вызывало оживление зрителей и озабоченный перегляд членов жюри.

Но особенно страдал и мучился вожатый на сцене. Он ничего не мог изменить. Он стрелял глазами в сторону лентяев и делал страшное лицо. Это не помогало.

Тогда он начинал сам подпевать хору. Его поддерживал дядя Коля с блаженным выражением на лице. Следом за ним, стараясь делать это незаметно, подтягивали члены жюри. Зрители на скамейках тыкали пальцами и закатывались от смеха.

Всё это действо длилось часа полтора. И наконец заканчивалось к всеобщему удовлетворению всех присутствующих. Жюри объявляло победителя. Все расходились, мгновенно забыв о концерте…

Давным-давно разъехалась по Москве наша дворовая ватага. Прошла целая бездна времени. Я так и не исполнил свою детскую мечту — не побывал в маленьком волжском городке Кимры. И теперь совсем туда не стремлюсь. Потому что я стал взрослым и знаю, что нет никакой тайны.

Кимры — это всего-навсего небольшой районный центр в Тверской области. И он не связан ни с киммерийцами, ни с местечком Кимберли, ни с алмазами. А известен он своим обувным промыслом. И название его происходит от речки Кимринка. И от этого почему-то очень грустно.

Старт

А разговоры о грядущем переселении не утихали. Говорили много. Но говорили как о мечте — красивой и желанной, но далекой и несбыточной. Все ждали, надеялись. Верили и не верили. И вдруг все началось, все пришло в движение.

Первым повезло нашим соседям из дома шесть. Именно они стали первыми. Они уезжали. Квартиры освобождались. Вечерами дом, словно слепой человек, смотрелся страшновато темными погасшими окнами. Во дворе копился мрак, как в глубоком колодце.

Жильцы покидали квартиры по-разному. Одни по привычке запирали двери на ключ. Другие бросали ее распахнутой настежь. Как бы отсекая прошлое и подавая сигнал, что не вернутся сюда больше никогда.

А у нас, мальчишек появилось новое занятие — бродить по оставленным квартирам. Дух запустения и брошенности господствовал в них. Люди едва успели уехать, как их квартиры быстро становились нежилыми.

Шаги гулко отдавались в стенах. В комнатах, как осколки прежней жизни валялся всякий хлам: старые детские игрушки, сломанная мебель, битая посуда. Обшарпанный чайник без крышки, одиночные непарные ботинки, словно тут проживал инвалид. Тряпье, в котором с большим трудом угадывалась бывшая одежда.

На полу лежали обрывки газет, бумаг, старых фотографий. Со стен свисали длинные хвосты надорванных обоев.

Ветер через распахнутые двери и окна гулял по комнатам и с тревожным шорохом шевелил бумажный сор. Казалось, призраки бывших хозяев еще прощаются со своим последним пристанищем. Атмосфера забытости и ненужности прочно поселилась в осиротевших, покинутых квартирах.

От оставленных вещей исходила тоска. Обстановка пустых комнат словно кричала:

— Все уходит! Все пройдет! Нет ничего вечного!

Нас, мальчишек тогда мало занимали эти чувства. Которые к тому же мы не умели выразить словами. Нас интересовало другое.

В каждой кухне на стене висел круглый, похожий на сильно распухшую таблетку, газовый счетчик. Сверху у него торчало два трубных отростка и, если отсоединить их от газопровода, он становился похожим на шлем древнего викинга — отростки смахивали на устрашающие рога, а посередине располагалась прикрытая стеклом как бы смотровая щель.

В глубине счетчика, за стеклом находился цифровой механизм. Он и был предметом наших вожделений.

Трубы надо было раскрутить. Счетчик — содрать со стены. Разобрать металлический корпус. Отвинтить разные гаечки и болтики. В результате в руках оказывался маленький цилиндрический валик. Но оси которого крепилось несколько колесиков с цифрами от 0 до 9.

Если вращать самое правое колесико, цифры на нем возрастали. До девяти. А после девятки происходило замечательное — на колесике снова выскакивал 0. Зато цифра на ближнем колесике слева с легким щелчком увеличивалась на единицу.

Если продолжать и дальше вращать все то же правое колесико, то через девять оборотов цифра в левом колесике возрастала еще на одну единицу. Если не останавливаться и крутить, крутить до посинения, то можно добиться положения, когда на всех колесиках окажутся девятки. И тогда один-единственный поворот правого колесика превращает все девятки в нули.

Самым удачливым считался тот, у кого счетчик достигнет заветных девяток. Ну или у кого таких механизмов окажется больше.

Коллекционирование механизмов завершилось быстро. Наступило лето. Начались каникулы. Все разъехались кто куда. А когда вернулись назад, дом шесть перестал существовать. Его снесли. После этого стало понятно даже самым бестолковым и скептикам, что скоро настанет и наша очередь. Это и радовало, и пугало неизвестностью. Впрочем, это волновало больше взрослых. А нам это представлялось рубежом какой-то новой и замечательной жизни.

Снос

Самые видимые глазом перемены начались со слома общежития.

Во дворе было две арки. Одна служила въездом из переулка. Другая — выводила на задний двор. Узкий, темный и глухой.

Здесь стояли сараи для дров. Сюда иногда сбрасывали мусор из окон, если лень было донести его до бака на улице. Туда редко ходили. Если только за дровами.

С двух торцов задний двор замыкался стенами соседних домов. А стена напротив представляла собой стенку трехэтажного общежития. Это была сплошная кирпичная стена. Без просветов, без окон. Она полностью перегораживала свет жителям нашего дома, у которых окна выходили на ту сторону. Высилась перед ними словно могучая крепостная стена.

Из общежития потихоньку и незаметно для нас выселяли людей, о чем мы слышали, но не видели лично. И это были как первые аккорды мощной симфонии перемен, которые должны поразить всех видевших и слышавших. И потрясти их до основания.

Общежитие начали ломать.

Первым узнал об этом Юрка Пшибис, окна квартиры которого выходили аккурат на задний двор. Он немедленно оповестил всех. Мы бросились на место, смотреть, как это все происходит.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.