18+
Красная книга Мельника

Бесплатный фрагмент - Красная книга Мельника

Сборник рассказов про любовь

Объем: 324 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Рыцари арбузной дольки

Ночь, палата, спят шестнадцать четырнадцатилетних подростков. Точнее, спят тринадцать. Моя койка у окна. Я сижу, завернувшись в одеяло, и вглядываюсь в темноту. Когда меня клонит в сон, я трясу головой, жмурюсь, давлю пальцами на глазные яблоки до ярких пятен. Спать нельзя: я жду сигнала.

Когда в шум прибоя за окном встревает тихий треск, я встаю на колени и осторожно вытягиваю шпингалет. На нем слоев краски больше, чем годовых колец на пне столетнего дуба. Рама, крашеная бесчисленное множество раз, издает громкий треск, и я замираю, напрягая слух: не зашаркают ли в коридоре тапки нянечки. Нет, тихо. Медленно, по миллиметру двигаю оконную раму. Трещит, обсыпаясь краска. За окном, на тёмно-синем ночном небе — белый бантик на ниточке. Вместо грузила — ржавый ключ.

Ветер с моря мотает его, мне приходится влезть с ногами на подоконник и ловить руками. Я смотрю наверх, вижу, как слабо светится в темноте лицо Ани и её рука. Она держит конец верёвки, и я сейчас похож на котёнка, с которым играет хозяйка. Так, в общем-то и есть. Я ловлю белый бантик — перевязанный ниткой листок из блокнота, на нём одно слово: «Поднимайтесь». И от этого слова вдруг сильно-сильно начинает колотиться сердце. Так громко, что беспокойно ворочается на раскладушке нянечка в другом конце нашего крыла. Я перегибаюсь наружу, машу рукой Ане, и она машет мне перед тем, как закрыть окно.

Саня выглядывает в коридор, Витя накрывает одеялами наши скомканные шмотки, чтобы издалека казалось, что в комнате всё так же спят шестнадцать мальчишек. Я вылезаю через окно первый, Витос за мной, Саня выкатывает на подоконник огромный арбуз, и мы подхватываем его снизу. Следом бесшумно сползает он сам. Мы тихонько прикрываем окно и крадёмся вдоль стены санатория. Нас ведёт слово «Поднимайтесь», оно пузырится в нашей крови, как дефицитный напиток «Золотистый». Мы уже идём.

Про Аню

В детском санатории почти все пацаны в моём отряде воспринимали девчонок как ябед, подлиз и объекты для обмазывания «Поморином», и это было взаимно. А мне и моим друзьям, Сане из Полтавы и Витьку из Николаева, это было не интересно.

Не могу сказать, когда это произошло впервые, но как-то раз коснулись случайно тыльными сторонами ладони две загорелые руки: её и моя, и вдруг обострились все чувства. Я втянул запахи высыхающей на коже морской воды, крема для рук, пирожного персик, который откусывали её белоснежные зубы, заметил белесый след от ногтя на бронзовом плече, тонкую полоску ткани, удерживающую яркий сарафан в мелкий цветочек. Взгляд случайно скользнул ниже, испуганно выпрыгнул обратно столкнулся с её смеющимися глазами, и мне стало совсем жарко.

Она торопливо дожевала кусок пирожного, протолкнула так, что на глаза выступили слёзы.

— Я — Аня, — сказала она, давясь и смеясь, а я плыл и глупо улыбался в ответ.

— Сергей, — сказал, а больше ничего выдавить из себя не смог: слова закончились.

Потом прошло, я вспомнил русский язык. Использовал его по назначению, на полную катушку: смешил и удивлял. Мне нравилось, когда она смеялась. Хохотала от души, вытирая слёзы, хваталась за моё плечо, чтобы не упасть от смеха, и кожа горела в том месте, где она меня касалась. Я знал, чего я хочу больше всего: так же коснуться её, но не решался. А что делать дальше я и вообще не знал, и так далеко не заглядывал.

Про Олю

На ужине в столовой Анька, деловито облизывая ложку, спросила:

— Знаешь Олю, мою подругу?

Я неопределённо пожал плечами.

— Ну такая: высокая, симпатичная, в джинсах.

— Н-ну вроде…

— Блин! — Аня завертела головой по сторонам. — Ушла уже. За тем столом сидела.

— Ну допустим, — кивнул я. — Наверное знаю, и что?

— Ну-у, понимаешь… — Она нагнулась над столом поближе ко мне и заговорщицки пробормотала: — Ей очень нравится твой друг Саня.

— И-и?

— И-и, — передразнила она меня, — и узнай, как она ему.

— Ну хорошо, узнаю.

На следующий день я заметил эту Олю в толпе и дёрнул Саню за локоть:

— Гля, видишь девчонку в джинсах, кучерявая такая. Видишь?

— Ну вижу, — сказал Саня, — и чё?

— Да ничё. — Я пожал плечами с деланым равнодушием. — Сохнет по тебе, хочет познакомиться.

Саня посмотрел на неё уже с бОльшим интересом. Оля заметила его взгляд и отвернулась, но я видел, как она украдкой бросает на Саню взгляды через загорелое плечико.

— А чё, ничё такая, — сказал он. — А ты откуда знаешь?

— Анька сказала. Попросила провентилировать, как она тебе.

Саня хмыкнул, посмотрел ещё раз на её стройную фигурку, потом на меня.

— Серый, скажи Аньке… Скажи: «Нравится ему Оля, очень хочет познакомиться».

— «Очень хочет»? — подначил я. — До этого не замечал.

— Ага, не замечал, а сейчас заметил, и чем больше на неё смотрю, тем больше нравится.

Я сказал, и Анька сразу предложила:

— Приходите ночью к нам в палату. Только ждите сигнала. После полуночи нянечка с нашего этажа уходит спать вниз. Как только она уйдёт, я спущу на нитке записку.

А я ей:

— С нами Витёк будет

— Зачем? — удивилась она.

— Затем, что он наш друг, — отрезал я. — По нему там никто не сохнет?

— У нас вообще никто ни по кому не сохнет, — закатила Аня красивые глазки. — И по тебе тоже.

— Ага, конечно, — не стал я спорить.

И теперь мы, яко тати в нощи, крадёмся вдоль стены с огромным арбузом, в который вместо тыквы можно было упаковать средних размеров Золушку.

Про арбуз

Мы выросли на книгах про мушкетёров, мы не могли прийти с пустыми руками, а денег не было. Днём, после обеда, мы вышли на охоту. Выбрались в окно, слезли с полуразрушенной ограды. Влились в толпу на рыночке перед железнодорожными путями.

Облезлые от солнца красные приезжие шумно торговались с местными, загорелыми до черноты торгашами. Шум, гам, вопли:

«Гаря-ачая кукуруза!»

«Пахлава медовая!»

«Усики, десять копеек стакан!»

От мысли, что мне, советскому пионеру, будущему комсомольцу, сейчас предстоит сделать, тряслись руки. Я врать-то не умел, а воровать…

— Вон, чувак пузатый арбузами торгует возле парапета. Серый, ты отвлекаешь, я один сзади вытащу, — тихо сказал Саня, схватив нас за плечи.

Мы столкнулись лбами, обнявшись, как греки в танце сиртаки, горячим шёпотом обсуждая детали будущего преступления. Я говорил: «Сань, так нельзя, это воровство». Витёк отвечал: «Серый, он торгаш, спекулянт». Саня ухмылялся: «Ленин сказал: экспроприируйте экспроприаторов!». У меня аргументов не осталось.

Неспешной походкой опытного курортника я подошёл к продавцу. Он кланялся уходящим туристам с двумя арбузами в авоськах:

— Э! Лючшие арбузы на рынке у меня, все знают, завтра ещё придёте! — кричал он им вслед, одной рукой посылая воздушные поцелуи, другой запихивая деньги в карман фартука. — Щто тебе, мальчик? — Заметил он меня.

— Да ничего, — ответил я безразлично, — хожу, прицениваюсь. По чём арбузы?

За спиной торговца по узкому парапету, балансируя руками бежал Саня.

— А у тебя денги есть? — Нахмурился продавец.

— Конечно, — сказал я, стараясь не смотреть ему за спину. — У меня батя тут, сейчас подойдёт. Хотим пару арбузов купить на вечер… Покрупнее. Сколько кило?

— Дэвят копеек, мальчик. — торговец расплывается в сладкой, как его арбузы, улыбке. — Лючше цену не найдёшь.

Я вижу резкое движение за его спиной. Саня хватает с горы арбузов самый верхний, самый огромный. Он торопится, его тянет назад, и он чуть не падает с парапета. Ужас в моих глазах видит и торговец. Он оборачивается, видит похитителя, балансирующего на каменной ограде. Это тут она — низкий ряд камней с каменной плитой поверх, а с другой стороны — трёхметровая стена. Он открывает рот, чтобы громогласно обрушить на нас все кары небесные, общественное порицание и ближайший наряд милиции.

Что мне остаётся делать? Я со всей дури врезаюсь в него, валю на арбузы, которые лопаются под тяжестью его туши, умудряюсь выкрутиться из цепких рук, ввинтиться в толпу. Убегая, краем глаза вижу, как подбежавший с другой стороны Витёк хватает арбуз и растворяется в толпе, а Саня сползает туда, за стену, я вижу его руки, цепляющиеся за камень, и потом они исчезают: спрыгнул.

Мы встретились чёрт знает где: на пирсе недалеко от дачи какого-то греческого купца. Саня всё продумал. Запыхавшийся Витёк с арбузом, мокрый, хоть выжимай; прихрамывающий на правую ногу Саня и я, красный, как Чингачгук Большой Змей. Мы плюхнулись на край бетонного волнореза, ржём, как три совсем не белых коня: преступники, сделавшие, вроде, что-то дурное, но на таком кураже, что страшно: вдруг понравится.

В санаторий с похищенным сокровищем пошли обходными путями, через узкие улочки Феодосии.

— А это откуда? — строго спросила нянечка около нашей палаты.

— Купил, — обиженно ответил Витёк, бережно прижимая арбуз к груди. — У меня деньги есть.

Соседи по палате загалдели:

— О, арбузик!

Но Саня ответил грозно:

— Это для дела! Руки убрали!

И все угомонились. Он у нас самый сильный был, единоборствами увлекался.

Про третий этаж

Ну так это: идём мы идём, всё никак не дойдём. Наш санаторий — бывшая дача какого-то дореволюционного купца. Тут, в Феодосии, всё красивое — это дача кого-то дореволюционного. Сейчас — санаторий для советских детей с уклоном в пульмонологию. Кто время от времени чувствует себя рыбой, выброшенной на песчаный берег, приезжают сюда лечиться. Обычно не по своей воле.

В первый день я вообще сбежал и на переговорном пункте бормотал маме в трубку:

— Мам, на фиг этот санаторий, забери меня обратно. Тут шестнадцать человек в комнате, и кормят паршиво.

Я был жутко привередливый в еде. Но мама что-то знала. Она попросила меня потерпеть ровно два дня, потом позвонить ещё раз. «Если захочешь, заберу» — сказала. Я хмыкнул недоверчиво. Через два дня забыл, через три позвонил. Мама спросила: «Забирать?». Я ответил: «Не надо». На том и порешили.

Про дачу. Она была двухэтажная и много раз перестроенная. Для меня тогда она выглядела, как невообразимый лабиринт из комнат, коридоров, закутков и отнорков. Для меня сейчас — это ходячий замок Миядзаки, случайно осевший на берегу Чёрного моря.

Наша шестнадцатиместная палата — на первом этаже, а на третьем — наши девочки. Я не оговорился. Когда места перестало хватать, наверху достроили деревянные веранды. На одной из них, с отдельной деревянной скрипучей лестницей, разместили палату на семь девочек из старшего отряда. Там жили Аня и Оля, и ещё 5 неизвестных нам девочек. Это туда вела нас записка на ниточке с ржавым ключом.

Тщетно стараясь не шуметь, мы поднялись по лестнице и вошли в девичье царство. У нас в палате пахло мокрыми плавками, песком и дерматином сумок. У них — детским кремом, присыпкой, помадой, тёплым дыханием, конфетами: волшебной страной, в которую нам разрешили заглянуть ненадолго, одним глазком.

Кто-то из девчонок уже спал, тихо сопя маленькими носиками и видя сны, но уже через пару минут, как мы раздвинули койки Ани и Оли, и сели на пол вокруг арбуза, остальные расселись вокруг. Я резал кавун перочинным ножиком и раздавал истекающие соком дольки, или скибки, как называл их полтавчанин Саня. Сам он о чём-то тихо переговаривался с Олей. То она ему что-то прошепчет на ухо, то он ей, и она сморщит свой носик и прыснет в ответ, а Саня, улыбаясь, касается её коленки своей.

И я делаю то же самое. Аня, сидя по-турецки, мечет карты: гадает всем. Дома казённые, интересы пиковые, валеты бубновые, дамы… Дамы тоже бубновые: сидят красные от смущения вокруг, вгрызаются крепкими белыми зубками в дольки, или скибки, в зависимости от того, кто откуда в Феодосию приехал.

Анина коленка касается моей. Как коснётся — разряд бьёт. Её ссадины на коленке мои ссадины на коленке трогают, и этого хватает, чтобы сидеть так целую вечность, просто касаясь коленями.

Витька стесняется. Он поглядывает на одну девчонку: маленькую, курносую и очень симпатичную, а пересесть к ней ближе не решается. А я, с высот своих глубоких отношений с Аней: мы уже коленками касались, и руками, и она руку на моё плечо клала, на секундочку!, смотрю на него чуть снисходительно, чуть подталкивающе: «Ну давай, девчонки, они только вначале страшные, потом привыкнешь!». Страшные — в смысле, что подойти страшно, а не то, что вы сейчас подумали.

И так у нас всё хорошо: касание — разряд — ожидание; магия шершавой кожи под пальцами, невыносимая красота облезшего под солнцем носика, запах её дыхания и брызги арбузного сока, стягивающие кожу. Я смотрю на пальцы, изящно переворачивающие карту, и слышу нарочито таинственный голос Аньки, раскрывающий тайны всехних судеб, и думаю о том, что большего счастья у меня в жизни не будет. И длилось бы оно до бесконечности, то есть до самого рассвета, но на скрипучую лестницу вступила чья-то тяжёлая нога.

Про то, как мы чуть не попались

«Шухер» — пискнул Витёк. Мы заметались. Девчонки нырнули под одеяла. Мы с Олькой и Анькой, осторожно приподняли раздвинутые койки и переставили на место. Я молча глазами спросил у Аньки: «Что делать?». Анька испуганным взглядом ответила: «Не знаю!». Витька залез в платяной шкаф, мы с Саней нырнули под койки. За секунду до того, как дверь открылась мы с ним, как две снегоуборочных машины, сгребли под голые животы остатки арбуза и анькины карты.

В палату вошла нянечка с фонариком, посветила кругом. Аня приподняла голову и очень натурально зевнула:

— Что случилось? — спросила она таким заспанным голосом, что и я поверил.

— Мальчики не заходили? — Нянечка посветила фонариком по углам, но внутрь заходить не стала.

— Какие мальчики? Мы спим! — Ответила Аня и перевернулась на другой бок.

Я лежал под её койкой и думал, что вот, ещё на пару сантиметров ниже, и свет фонарика нянечки отразится в моих перепуганных глазах. Но она развернулась и ушла. Мы дождались пока перестанет скрипеть лестница. Аня прилипла к окну, выставив руку: «Не шевелиться!». Мы лежали, высунув головы из-под кроватей. Витёк опасливо выглядывал в щель приоткрытой дверцы шкафа.

— Всё, ушла за угол. Бегите! — сказала Аня, и мы стайкой перепуганных оленят ссыпались вниз по трухлявой лестнице, кинулись в обратную сторону, через санаторий, к лабиринту старых феодосийских улиц. Мы уже знали, что нас спалили. Себя спасти мы уже не могли, осталось отвести подозрение от девочек.

Трое босых пацанов в одних трусах, пригибаясь, хоть в этом не было никакой необходимости, петляя, уходили от погони по кривым проулкам, вдаль от санатория. Наша воспитательница нашла нас на рассвете, на дальнем пирсе: том же самом, где мы встретились после похищения арбуза. Она подошла к нам сзади и грустно спросила:

— Что вы здесь делаете?

Мы повернулись и сказали:

— Встречаем рассвет.

Кажется, это был я, но это не точно.

Потом было построение, «поставление на вид» и прочие малопонятные нам слова. По домам не отправили, и слава КПСС, ну не Богу же? Мы твёрдо держались своей версии: потрясённые невероятной красотой крымской природы, мы выбрались из палаты для того, чтобы встретить восход солнца на берегу моря. Мы стояли гордые, пойманные, но не сломленные и купались в тёплых взглядах наших девчонок: Ани, Оли и ещё одной, маленькой, курносой и очень симпатичной.

Не задохнуться

Когда долго стоишь на краю, кажется, что Земля потихоньку накреняется. Сам не двигаешься, но постепенно из-за края крыши под ногами выползает дорога, тротуар, козырёк над подъездом… Козырёк не входил в мои расчёты, и я сдвинулся в сторону на несколько шагов.

Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на ускорение свободного падения. Плюс-минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра. Масса тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограммов массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат.

Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить — незначительная мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что дует параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки — это добавит комизма, не хотелось бы.

Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер проветрил пустую голову, он был холодным и свежим, и я впервые за последнее время смог глубоко вдохнуть.

***

Два месяца назад случилось что-то непонятное — я вдруг почувствовал своё сердце. Как будто с него слезла кожа, обнажились нервы. Голые, они окунулись в кипящую кровь, возгорелись, выжгли кислород, и я задохнулся. Но это было не сразу, не с первого взгляда… И не со второго.

Два месяца назад расформировали спортшколу. В наш класс пришла новенькая. Я глянул на неё и ничего не почувствовал, просто опустил глаза под стол, где крутил на карандаше кассету с надписью «Кино». В плечо ткнулся острый локоть соседки.

— Димыч, смотри, нравится? — горячо зашептала мне в ухо Саблина.

Я ещё раз поднял глаза — да, красивая, необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щеках, чёрные, ехидные, глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, загорелая кожа над острым белым краешком лифа.

Сбоку от неё стоит классуха Аннушка с египетскими стрелками на сухих сероватых висках. Она смотрит на новенькую недобро, новенькая ей не нравится — слишком красивая, бесстыдно свежая.

В этом году у Аннушки отъехала крыша, мы все попали к ней под колпак. Как темнело, она выходила на охоту, рыскала по дискотекам, заглядывала в кафе и писала, писала, строчила перьевой ручкой на листочках в клеточку: кто, с кем, где, как целовался, как зажимался. Собирала фактики с хронологией, из них расписывала свои фантазии про тёмные углы и томные вздохи. Потом дёргала родаков, тыкала им своими каракулями в нос. Родаки реагировали по-разному.

На первом классном часу в этом году она тыкала алым ногтем в нашу рано повзрослевшую, по её мнению, компанию и шипела:

— Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!

А мы сидели и ржали, гордясь своим тайным знанием, пока недоступным многим одноклассникам. Отдам должное, хотя ничего я ей не должен, Аннушка ни разу не ошиблась, и ни у одного из нас спокойной жизни больше не было.

Новенькая рассматривала класс, классуха её, Саблина пихала меня в плечо.

— Ну Димас, ну как тебе? — не унималась она.

— А тебе?

— Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам, — закатив глаза, протянула Саблина. — Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…

Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.

— Саблина! — рявкнула Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. В этот момент я начал карабкаться на свою крышу. Саблина, ну какого хрена, а? Нормально жил…

***

Дома мама с поджатыми губами смотрит в экран со скуластой ряхой Демидова в тёмных очках.

— Где был? — спрашивает, не глядя на меня.

— Гулял.

— А, — мамин подбородок пошёл ямками — крайняя степень скепсиса. — Меня Анна Сергеевна вызывала.

— Зачем?

Вместо Демидова в телевизоре появился Лемох в шароварах с висящей до колен мотнёй.

«Ландон, гуд бай! У-у-у»

— Позвонила и говорит: «Приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына», — мама попыталась изобразить яростно-дрожащий голос Аннушки, но не слишком похоже.

Я вздохнул и откинул голову на спинку дивана. На зелёно-буром ковре выставил клешни лакированный краб, на потолке — мазки от валика, блестит в шестидесяти ваттах паутинка между желтоватыми пластмассовыми висюльками люстры.

— Пришла в школу, она мне блокнот свой тычет. Говорит: «Вчера на „Ивушке“ ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста. По виду какая-то пэтэушница!».

А вот и источник паутины. С клешни краба спускается крошечный паучок-часик, он спокоен, ему всё равно, за ним следить некому.

— Я ей сразу сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую, а она: «Вы же понимаете, что это значит? Вы же понимаете, чем они занимаются?».

Бьёт Биг Бен, крутые парни в шароварах прыгают перед красной телефонной будкой, паучок спускается вниз, безразличный и ко мне, и к моим проблемам.

— Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.

Эти слова стоило б написать на табличке и тыкать мне её в лицо каждый день, чтобы не напрягать связки.

— Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось-то всего ничего!

Я посмотрел недоверчиво, как на человека, на умных щах сморозившего несусветную глупость.

— Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?

— Нельзя так говорить! Она всё-таки твой классный руководитель!

— Она озабоченная маньячка!

— Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!

— Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу!

Опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, ковра, краба, высасывающих воздух разговоров, голоса, из которого, как нитки из кресла, торчат обиды на моего «биологического папашу».

— Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.

Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.

— Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? — крикнула она мне вдогонку. — Такой же кобель, как папаша твой!

Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок — плеер: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.

«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром…»

Кем угодно, где угодно, лишь бы подальше отсюда.

Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности. Глазами спрашиваю: «Что тебе?»

Показывает, чтобы снял наушники.

Не хочу, до смерти не хочу. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся моя жизнь.

«Вечер наступает медленнее, чем всегда,

Утром ночь затухает, как звезда.

Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.

Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о-о-о-оч-ч…»

Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом, на кровати, лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох коричневого серпантина, а в нём — все четыре моих кассеты Sana c выпущенными кишками. Брат, выпучив глаза, бросил портняжные ножницы и с воплем «Мама, он дерётся!» выбежал из комнаты. Я поднял кассету с карандашной надписью «Кино», из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.

Стиснув кулаки, я вылетел за ним. Это не просто музыка, это моя глухота, мой бункер, моё убежище. Выбежал в коридор и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле с ногами мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!»

По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху мокрых ноздрей.

— Это что, причина его бить? — взвилась мама.

— Я его не бил!

— Не бил? — голос взлетел, разогналась турбина истребителя. — А почему он плачет?

— Он плачет, потому что изрезал мне всю плёнку в кассетах!

— Может его убить за это?

— Мама, я не тронул его пальцем!

— Он твой брат!

— Да, мама, он мой брат! — я сорвался на крик. — А я его брат! И я тоже твой сын!

— Не смей повышать на меня голос! — процедила она, её глаза сузились до огнестрельных прорезей.

Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал её из рук и припечатал к косяку.

— К чему этот дешёвый театр?! — презрительно бросила мне вслед мама.

Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».

***

Из кустов под школой свистнули, и я протиснулся между ветками, перепрыгнув через длинные ноги Тимура, вскарабкался на трубу. Мы ткнулись кулаками.

— Чё, как? — спросил он.

— С матушкой посрался.

— А чё?

— Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.

Тимур присвистнул:

— Бакс по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.

— Да я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему и верит.

— Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кинула: завязывай, а то уйду.

Я скривился — больная тема. Я ему то же говорил, но друг не девушка, не уйдёшь.

— А ты чё?

— Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.

— Слушай, Тим, ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.

Он спрыгнул с трубы и навис надо мной: длинный, худой, руки в карманы — страусёнок-переросток.

— Я — не торчок, понял? У меня мозги есть. Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Тебе не понять. Ты ведь ничего не знаешь — что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я — хренов гений, братан! У меня мозг работает не на одну десятую, как у тебя, а на все сто! Я любую задачу решить могу, любую траблу разрулю! А знаешь, что потом? Потом мозг гаснет, будто лампочки кто-то вырубает, одну за другой, пока не станет темно, и всё — я снова такой же тупой урод, как и ты, и буду таким до следующего прихода. Понял?

— И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?

— Потому что я люблю тебя! — завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. — И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.

— Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.

— А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.

— Жить надоело?

— А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь — я повешусь! Пусть живёт потом с этим.

— Ты совсем дебил?

Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.

— Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.

Я подскочил, затряс его тощие плечи:

— Бл-и-ин, Тим, спасибище, человечище!

— Ладно, ладно, — проворчал он, смущённо улыбаясь, — развёл гомосятину.

***

Первой была физ-ра. Девчоночья стайка шепталась о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было точным и совершенным.

— Вот! — торжествующе простёр к ней ладонь физрук. — Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!

Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка на спине задиралась и открывалась полоска загорелой кожи с выцветшим серым пушком. Физрук делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.

— Смотрите, какой прогиб! — восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой. Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из ДЮСШа», но той было пофиг, а мне нет. До конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не Шура-дура какая-нибудь! Саша.

***

Тихий посвист заманил меня в кусты, как змею на кормёжку. Мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, способный заглушить крик. Тимур ждал там, серьёзный, неулыбчивый.

— Надо сначала в одно место заскочить.

— Да хоть в десять.

Мы выбрались через дыру в заборе и свернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:

— Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.

Он завернул за угол и вскоре вернулся с бутылкой, завёрнутой в газету.

— Чё это? — спросил я.

— Много будешь знать, скоро состаришься, — огрызнулся Тим.

Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса и завернули во двор, завешенный бельём.

Тим жил в старой двухэтажке, таких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами развалили, сами отстроили — всё справедливо. За приоткрытой дверью на первом этаже жарили рыбу, на втором навозно блестели влажной эмалью стены, выкрашенные до половины. Тим, крепко сжав под мышкой свёрток, открыл дверь, впустил меня. Скрылся в своей комнате. Свёрток остался стоять на тумбочке в прихожей. Я развернул газету, там была бутыль с пластмассовой пробкой, как на дешёвом портвейне. На этикетке цифры «646».

— Тим, ну ё моё, а?! — крикнул я.

Он высунулся из комнаты, с моего недовольного лица перевёл взгляд на развёрнутую бутылку.

— Не тошни, ладно? — скривился он. — Будешь пробовать? Нет? Тогда до свиданья.

Тимур сунул мне кассету.

— На! Там какая-то фигня записана типа Ласкового мая. Можешь стереть, если не прёт. Всё, давай, увидимся.

— Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?

— С чего бы? — рассмеялся он. — Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет — дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть — будь, я-то чё?

— Ладно, — махнул я ему, — пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.

Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:

— А это идея! Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Пока!

Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо завопил:

— Как ты меня достал, алкаш проклятый!

И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Из другой квартиры выскочил дед. Бодрым шагом промчался мимо, сверкнул золотой коронкой, над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Побежал вниз, хлопая стоптанными тапками по заскорузлым пяткам. Грохнула с эхом дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась в воздух и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым.

Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники и вжал тугую кнопку.

«Я люблю вас, де-е-вачки. Я люблю вас, ма-а-льчики

Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»

Ну твою ж мать, хорошо хоть в наушниках! Надо срочно записать что-то нормальное.

Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке бутылка «Русской», в левой батон.

— А? — потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.

А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, убивающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта.

Нет, вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курами тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» — тухлятиной, разложившейся до воды, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти на панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.

«Но не растает свет от ваших глаз, и нет

желаний скучных, будем вместе много лет»

Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.

***

«У меня есть рислинг

и тока-ай,

новые пластинки,

семьдесят седьмой Акай»

Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивая запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался.

Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь и надёжно законопатила горло.

После развода с отчимом мама искала себя.

Сначала появился фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.

Потом — хромой красавчик с работы. Мамины подруги называли его Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.

Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.

По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.

А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет — это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.

— Ну как?

Я закивал головой:

— Кру-у-то!

Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.

— Научить тебя целиться?

Спрашиваете! Он встал за мной на одно колено, обхватил мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.

Вечером он пришёл ко мне и сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Говорил тихо, бархатно, похлопывал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:

— О чём вы тут шушукаетесь? — спросила она.

— Это наши, мужские разговоры, правда? — подмигнул он мне, а я был настолько заморожен страхом, что даже кивнуть не мог. Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Он уехал через неделю, я остался.

За эту неделю я разучился говорить и стал часто мыться. Хотел рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда в них отражается он — там тепло и весело, когда я — хрустит подмёрзший наст. Я не готов был увидеть там презрение и промолчал.

С тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, с астматическим свистом, едва проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, подумал: «А к чему тянуть?»

«Это так просто: сочинять песни.

Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу.»

***

Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного Пуазона. Девочки стояли в кружок, мешали свои атмосферы из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля острые зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева, ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё — пустота. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым, понимающим взглядом. Плевать, это ничего не изменит.

Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел напротив и спросил:

— Помочь?

— А можешь? — спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.

Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:

— Как ты дошёл до такой жизни?

Я хмыкнул «обращайся» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.

Он запрыгнул рядом и сунул мне общую тетрадь.

— Что это? — спросил я.

— Гениальные озарения, — ядовито ответил он.

Первая страница была изрисована мелкими кошками, между ними — кривая надпись:

«Я иду по улице с односторонним движением».

Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:

«Столб идёт за мной. Влево и вправо».

Я перевернул страницу.

— Это всё?

— Да. Гениально, скажи?

— Котики милые, — ответил я, возвращая тетрадь.

Тим, зло сопя, засунул её за ремень:

— Я знаю этот столб, — сказал он. — Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо — он вправо. Я влево — он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.

— Бред, — пожал плечами я.

— И никакого смысла, — согласился Тим.

— А кошки?

— А кошки — просто кошки. Кассету записал?

— Да, «Нау». Хочешь? — я протянул ему наушники.

— Не, — замотал он головой, — я эту хрень наркоманскую не слушаю. — И заржал, так ему весело стало.

***

Дома все были заняты. Мама стояла столбом, сунув руки под мышки и сверкала глазами. По квартире метался её очередной «не оправдавший надежд» Романчиков со злобно перекошенным лицом и собирал вещи. Не первый и не последний. Я закрылся в комнате. Там уже сидел, забившись в угол, брат и сосредоточенно чиркал ручкой в блокноте. В коридоре возня, сбившийся на фальцет голос Романчикова:

— Я хочу попрощаться с детьми!

Ледяное мамино:

— Они твои, что ли?

Он всё-таки вошёл. Невысокий, похожий на исполнителя «Живи, родник, живи», вставившего себе золотой зуб.

— Ребята, так случилось, что мы с вашей мамой не сошлись характерами.

Я вежливо кивнул, малой продолжал чиркать ручкой.

— Я ухожу, но вы всегда можете ко мне обратиться. Если захотите увидеться, вы знаете, где мой гараж.

Я не понял, почему у меня может возникнуть желание с ним увидеться. Он у нас жил пару недель.

В первый вечер попытался научить меня жарить картошку.

Во второй мама с гордостью заявила, что я хорошо знаю английский, и даже переписываюсь с настоящей американкой. Он обрадовался, засверкал золотой коронкой: «Надо отправить ей твою фотографию, чтобы видела, что товар не лежалый», — заявил он.

Борясь с рвотными позывами, я скрылся в своей комнате и врубил в наушниках на полную громкость UDO.

На третий день он посоветовал мне носить вещи в нагрудных карманах, чтобы казалось, что у меня атлетическая грудь. Надо рассказывать, почему я избегал с ним общаться?

Сейчас день, наверное, пятнадцатый — надеюсь, больше не увидимся. Я ещё раз вежливо кивнул. Меня так учили: если нужно для душевного комфорта собеседника — ври. Спросил глазами: «Всё?». Он вздохнул, я надел наушники. В маленькой хрущобе стало чуть просторнее.

***

На следующий день из кустов свистнули, но это был не Тим. На нашей трубе сидел длинный Брылёв и его мелкий дружок Паспарту. Перед ними набивал мяч Малхосян. Стукнулись кулаками.

— В курсе уже? — спросил хмурый Брылёв.

— В курсе чего?

— Твой дружок-торчок кони двинул.

Я замотал головой:

— Чушь. Мы только вчера тут сидели.

— Больше не посидите. Повесился.

— Гонишь?

Брылёв пожал плечами. Малхосян оставил мяч, подошёл ко мне.

— Это правда, Димон! Мне очень жаль…

Он хлопал меня по плечу, заглядывая участливо в глаза. Я поймал его взгляд и поверил. Тимур Дзагоев сдержал обещание. Пацан сказал — пацан сделал.

Я зашёл к «В» -эшкам» в глупой надежде увидеть его ухмыляющуюся кавказскую физиономию. Увидел: на тумбе у входа стоял его портрет с чёрной траурной лентой. Я повернулся к классу, но все что-то искали в своих сумках.

Мне кажется, я начал читать мысли, или люди перестали их прятать. Я ходил, ошарашенный, по коридорам, цеплял отдельные фразы и целые диалоги:

…кем надо быть, чтобы вот так, в петлю…

…бедная мать… знаешь, кто она? Психиатр! Прикинь?…

…сапожник без сапог…

…Ирку знаешь? Сисястая такая, из десятого бэ. Да ну знаешь ты её, с кучей фенечек на руках. Соска его…

…шутишь? Она с торчком трахалась. Нормальная баба с наркетом свяжется? По-любому ханку не поделили…

Ярость поднималась кипящим мутным потоком. Добралась до забитого горла, и я опять задохнулся. Приехала скорая, купировала приступ. Меня отпустили домой, но пошёл я не к себе, а к нему. На детской площадке в дыре под железной ракетой я заметил знакомые кеды и занырнул внутрь. Там стояла Ирка с сигаретой и тряслась, будто держала в руках оголённый провод и не могла выпустить. Она повисла на моей шее, обжигая мокрым и горячим.

— Я не виновата! Дим, я же не виновата! — рыдала она мне в ухо. А я гладил её и говорил:

— Я знаю, Ир, я это знаю.

А сам думал: «Сука, свалил, а нам в этом жить. Мудак ты, друг мой Тимур Дзагоев!»

***

На большой перемене Саша подошла ко мне. Как обычно, со своей слегка высокомерной улыбкой, сказала:

— Дим, хочешь со мной сидеть?

Я не сразу понял о чём речь.

— За одной партой, — пояснила она.

Я потерялся.

— Я… не против.

— Пошли к Аннушке? — я кивнул и пошёл за ней.

Не знаю, о чём Аннушка думала, когда с выпяченным пренебрежением смотрела на нас. Может, решила, что «таких, как мы» лучше держать в одном месте, а не размазывать по классу. Она согласилась, определила нам третью парту в среднем ряду. Не обижайся, Саблина!

Саблина вздохнула:

— Я всё понимаю. Друзья?

— Конечно, — ответил я.

Мне стало и легче, и трудней. Вокруг Саши раздвигались стены и поднимались потолки. Её личное пространство защищала колючка под напряжением, сюда никто не лез. Рядом с ней был кислород, которым я дышал. В какой момент влюблённость стала зависимостью? Да сразу.

Соседка по парте — это что-то намного более интимное, чем просто одноклассница. От случайных прикосновений в меня били разряды. Я следил за ручкой в смуглых пальцах, выводившей буквы не слишком аккуратным почерком, вместо того, чтобы писать самому. Когда на её глаза падала прядь тёмно-каштановых волос, я мечтал набраться смелости и убрать её, чтобы не мешала смотреть на меня. Может, тогда в глазах появится что-то ещё, кроме обычного снисходительного разрешения быть рядом. А потом я шёл домой и слова сами собирались в стройные ряды с созвучными окончаниями. Я записывал их на листочках в клеточку своим гораздо более аккуратным, чем у неё, почерком и прятал под матрас. Когда-нибудь, может, она их увидит. Нет, вряд ли.

***

Ночью в окно моей с братом спальни влетел камень, потом ещё один. Третий вынес стекло на кухне. Брат сел в кровати, закутавшись в одеяло, как маленькое до смерти перепуганное привидение. Я осторожно выглянул в разбитое окно. Двор заливал лунный свет, и никого живого там не было. Я вбежал в большую комнату. Мама в халате кинулась ко мне:

— Что это? Что случилось?

— Кто-то бросает камни в окна, — ответил я.

В этот момент за её спиной в окно влетел булыжник. Я выключил свет и выскочил на балкон. Внизу Романчиков кинул ещё один камень в окно маминой спальни. Он увидел меня и бросился к дороге. Там стояла «ласточка», как он называл свой 412-й москвич. Прыгнул в неё и с рёвом умчался прочь.

На следующий день жизнь стала похожа на голливудский боевик.

По дороге из моей школы к дому по одной стороне тянется ряд частных домов. В основном старых, осевших, с окнами почти на уровне земли. Один из них, заброшенный, рухнул, заборы повалили и затоптали. Участок зарос сорняком повыше моего роста, а сбоку осталась протоптанная тропинка на параллельную улицу.

Когда я возвращался из школы, заросли зашевелились. Я увидел Романчикова с дёргающимся лицом, в его руках — литровая стеклянная банка с жидкостью. Может быть, меня спас погром прошлой ночью — человек, перебивший все окна в нашей квартире выскакивает на меня из-за кустов с непонятно чем наполненной ёмкостью. Я увернулся, закрылся курткой, и она приняла на себя удар. Выплеснув содержимое, Романчиков швырнул банку мне под ноги и скрылся в зарослях. Скоро с параллельной улицы послышался рёв мотора.

Я оцепенел и тупо смотрел на осколки под ногами.

— Ну ни хрена себе страсти! — присвистнул кто-то.

Незнакомый мужик разглядывал мою спину.

— Да-а, куртку можно выкинуть. На тебя хоть не попало?

— Что это было? — спросил я, стягивая варёнку.

Он пожал плечами.

— Не знаю, может кислота из аккумулятора. Она не такая концентрированная. От неразбавленной куртка не спасла бы.

Эх, моя варёночка! Дешёвую джинсовую куртку мадэ ин Индия я вываривал сам в огромном ведре. Ворочал её деревянными щипцами, пока она не выцвела и не пошла пятнами. Почти фирм`а на вид получилась. А теперь и она ушла в страну вечной охоты вслед за кассетами. «И Тимуром», — подумалось…

Дома я показал маме испорченную куртку.

— И где ты так умудрился? — скривилась она.

— Романчиков твой попытался меня облить кислотой. Я вот не пойму: а чего меня? Это ж ты его выгнала, оттопталась, как обычно.

Ноздри у мамы раздулись, она захлебнулась воздухом, зашипела:

— А-а, ну ты ж хотел, чтобы твою мать родную кислотой облили, да? Жалеешь, что не получилось?

Я вытаращил глаза: ты с какой планеты вообще? Что можно ответить на это, и на каком языке? Не было смысла что-то возражать, я вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.

«Эта музыка будет вечной, эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…»

***

Ирку затравили. Настолько, что в школе появилась её угрюмая мать. Долго перетирала что-то с классной «Б» -эшек», потом забрала документы. Ирка поймала меня после уроков. Смущаясь, клюнула влажными губами в щёку.

— Димка, ты — единственный нормальный человек в этой школе, — сказала она, блестя красными глазами.

Я пожелал ей больше не вляпываться в дерьмо. Прикольно выходит: для Тима не такой тупой и уродливый, как остальные; для его Ирки — единственный нормальный из всех. Я просто в топе среди людей со сбитыми набекрень мозгами. Король психов.

Ирка ушла вдаль по аллее нетвёрдой походкой: сутулая, отяжелевшая, а я думал: нашла б ты себе занятие, которое будет настолько огромным, что вытеснит нескладную фигуру Тимура Дзагоева из твоей головы. А что это будет — плетение фенечек или выращивание детишек абсолютно пофиг. Не сможет — будет вечно помнить его «Если уйдёшь, я повешусь!». Злое слово может отравить всю жизнь.

***

На следующий день я пришёл из школы, а у нас гость. В мамином кресле сидел незнакомый мент и курил сигарету. Мама показала мне на диван:

— Присядь. Это — Томас Ионасович. Расскажи ему про нападение.

Я рассказал. Мент почиркал в блокнотике. Совместными усилиями мы вспомнили номер романчиковской «ласточки». Я объяснил, как найти гараж. Предложил показать, но он сказал:

— Не надо.

Я ушёл к себе, а Томас Ионасович не торопился. Он рассказывал маме ментовские байки, мама восхищённо смеялась.

Вечером позвонили, мама бросила в трубку: «Сейчас, бегу», — и правда убежала.

Вернулась поздно, когда я спал. Села на край кровати, щёлкнула ночником. Я протирал глаза, а она грустно на меня смотрела.

— Я в милиции была. Они его поймали.

— Кого «его»? — не сразу понял я.

— Романчикова.

— И что?

— Меня завели к нему в камеру. Его сильно избили. Говорят, оказал сопротивление при задержании. Увидел меня и на колени упал, умолял его простить. По-настоящему на коленях ползал, представляешь?

— Простила?

Мама посмотрела на моего спящего брата и вздохнула.

— Томас дал мне дубинку. Говорит: отведи душу.

Редкий случай: говорила она с трудом, выдавливая из себя слово за словом. Обычно было наоборот.

— Я вчера очень сильно за тебя перепугалась. Подумала: а вдруг ты не успел бы увернуться? Вдруг у этого урода всё получилось бы? А ты у меня такой красивый…

Она погладила меня по щеке, я смутился: «Ну мам!»

— Я, когда в милицию шла, хотела его убить. А он такой жалкий оказался, ползает передо мной, за юбку хватает. Весь в соплях, в крови… Я не смогла его ударить. Томас сказал, что он уедет из города и больше никогда здесь не появится. Сказал, нам больше нечего бояться.

— Хорошо, конечно, — хмыкнул я. — А может он за стёкла разбитые денег даст, и за мою испорченную куртку?

— Уже дал. Купим тебе новую, моднее этой.

— Лучше кассеты. Куртка у меня есть.

— Совсем свихнулся со своей музыкой, — устало вздохнула мама. В голосе прорезались привычные сварливые нотки и исчезли. — Ладно, посмотрим, может и на то, и на то хватит.

— Спасибо, мам.

Я замолчал, вопросительно глядя, на неё, она не уходила. Сидела и смотрела на меня.

— Мам, мне в школу рано вставать.

— Да-да, — встрепенулась она. — Спи, сынок. — И вышла, тихонько прикрыв дверь.

Романчиков на самом деле больше не всплывал.

***

Ой какая сопливо-приторная сцена-то ночью была. Я даже подумал, что мне это приснилось. А может и правда это был сон? Когда на следующий день я вернулся из школы, никаких ментов у нас в квартире не было. Была мама. Рядом с ней, на журнальном столике, стояла пепельница с дымящейся сигаретой, а возле — стопка листков, вырванных из тетрадки, и я сразу понял, что это за листки.

— Что это? — она постучала пальцем по моим стихам.

Я молча попытался их забрать, но она отодвинула меня:

— Нет, подожди! Сядь! Сядь!.. — прикрикнула она, и я опустился на диван. Не драться же с ней.

— Значит, вместо учёбы у тебя голова забита этой дрянью? Ты уже скатился на четвёрки. Что дальше? Тройки? Двойки? Второй год? Вместо того, чтобы готовиться к институту, ты эти писульки пишешь? Стишки сочиняешь?

Я привычно молчу. Тускло светят лампочки в пластмассовой люстре. Злорадно хихикает младший брат. В глазах пляшут чёрные точки, и я думаю: только не приступ, не надо сейчас. А воздух густой и пыльный, и с трудом проталкивается сквозь сжавшееся до игольной толщины горло.

— Знаешь, что, сын мой? Я забираю у тебя плеер до конца учебного года. Закончишь год с похвальным листом — получишь его обратно.

— Нет, ты не можешь. Это подарок отца.

— Отца, который бросил тебя, когда тебе трёх лет не было? Отца, который не вспоминал, пока ты сам его не нашёл?!

— Ты же сама запретила ему со мной видеться!

— Был бы мужиком, это его не остановило бы! Он не мужчина! Осеменитель твой папаша, и ты таким же растёшь! Поганая кровь! Плеер сюда! Быстро! — заорала она и хлопнула ладонью по столику так, что опрокинулась пепельница.

Я аккуратно обернул наушники вокруг бирюзового корпуса и положил плеер перед ней. Мама схватила его и сунула под себя в кресло, будто я стал бы его забирать силой.

— Всё! Иди и готовься к институту!.. И больше никаких гулек! — прокричала она мне в спину.

Ночью, когда все спали, я вошёл в большую комнату. Листки с моими «стишками» так и лежали на полированном столике, придавленные пепельницей. Я вытащил их и на цыпочках вышел в кухню. Там, сидя на табуретке перед вытащенным из-под раковины ведром я изорвал стихи в мелкие клочки. Я горел от стыда, я был ничтожно жалок. Мама права, во всём права. Настоящий мужчина не пишет стихов. Настоящий мужчина берёт любимую на руки и несёт, куда ему надо, не спрашивая согласия, а она радостно хохочет и смотрит влюблёнными глазами. Почему-то Сашу в этой роли я представить не мог.

***

Без плеера я жизнь стала невыносимой. Я больше не старался, не мог. Приходил домой, кидал дипломат и молча шёл на выход под нескончаемый мамин крик. Раньше меня защищали наушники, теперь — только расстояние.

После смерти Тимура у меня остался один собеседник — я сам, и с просо бродил по улицам, сидел в сквериках или шёл на набережную и смотрел на прибой. Я больше не мог закрыться ото всех музыкой — у меня её забрали. Поэтому пел про себя. Начну петь в голос и заберут в дурку к тимкиной маме.

«Следи за собой! Будь осторожен!».

В один из особо холодных и тоскливых вечеров я поехал к Сашиному дому. Нашёл скамейку в тени, прикрытую кустами, и долго сидел там с бешено колотящимся сердцем. Я дождался. Она подошла к подъезду с высоким широкоплечим парнем. Они страстно целовались, а я хватал ртом вдруг пропавший воздух.

Теперь я ходил сюда каждый вечер, получал мазохистски-извращённое удовольствие от того, что резал острой болью сжатое горло. Каждый вечер я проходил эту пытку, я вошёл в режим «чем хуже — тем лучше» и с радостным предвкушением ждал, куда он меня вынесет. Вынес он меня на крышу соседней девятиэтажки, но раньше меня нашёл её отец.

Он сел рядом и закурил.

— Будешь?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну и правильно, — кивнул он.

Затяжки после третьей он собрался с мыслями.

— Саша сказала, что ты следишь за ней. Так нельзя, понимаешь? У неё своя жизнь.

Конечно, понимаю. Я просто надеялся, что она меня не заметит.

— Я люблю её, — глухо пробормотал я.

— Это понятно, — вздохнул он, — но тебе придётся самому с этим справляться, без неё. У Саши свадьба на носу. Её жениха ты уже видел. Они любят друг друга, и у них скоро будет ребёнок. Тебе в её жизни места нет, извини.

— Ребёнок? — я подумал, что он шутит.

— Так бывает, — пожал он плечами. — По её маме тоже долго не было видно, что она носит Сашу.

Он ушёл, а я остался. Идти мне было некуда. Для меня не было места в её жизни. А где-нибудь ещё для меня место было? Дома? Очень смешно.

Отравленный, испачканный, использованный, отвратительный самому себе, я вошёл в подъезд соседнего дома. С трудом переставляя ноги, поднялся пешком на девятый этаж. Мне повезло: навесной замок был уже кем-то спилен. Я вылез на крышу. Рубероид мягко пружинил под моими ногами, когда я шёл на край. Вешаться, как Тим, я не собирался. Мне и так нечем дышать, я не хотел затягивать на шее верёвку. Лучше закончить всё с лёгкими, заполненными свежим и холодным воздухом.

Я вскарабкался на бортик и раскинул руки. У меня всё просчитано: две целых и тридцать четыре сотых секунды, и я перестану задыхаться. Внизу, под моими ногами, выстроились в разноцветную цепочку коробочки автомобилей. В электрическом свете фонарей они были удивительно чёткими, я видел каждую мельчайшую деталь, каждую прорезь на капотах. Кому-то из автовладельцев, возможно, не повезёт, смотря как подует ветер… Мне оставалось сделать один маленький шажок. Перед моими глазами всплыла облезлая ракета, и грязные кеды под ней, горючие слёзы на моей шее и жалобное: «Я не виновата!». Я знал, но сможет ли когда-нибудь признать это Ирка?

Завтра в школьных коридорах, сладострастно жмурясь, те же чёрные рты будут шептать:

…прикинь, это та фифа, из-за которой Димка с крыши сиганул…

…пацан из-за неё жизни лишился, а ей хоть бы хны…

…ты смотри: ходит, как королева…

Чистота и грязь. Один шаг вперёд, и через две с половиной секунды я лопну. Грязь, переполняющая меня, разлетится жирными брызгами, забрызгает её красивые черты, её загорелую кожу, испачкает её чистую жизнь. Разве Саша виновата, что я сошёл из-за неё с ума?

***

Через много-много очень разных, но насыщенных событиями лет я сидел в пустой квартире моей мамы и держал тетрадные листы, листики из школьной тетради с наклеенными клочками глупых стихов про любовь. Я нашёл их в маминой сумке после похорон.

Спасибо, Ирка! Надеюсь, у тебя всё хорошо…

В тексте использованы строчки из песен Виктора Цоя, Вячеслава Бутусова, Ромы Жукова и группы «Кар-Мэн».

Про любовь

Для кого-то слово «люблю» — оружие наступательное. Ей, как тараном, берут крепостные ворота. Ей обстреливают из катапульт. Крепость пала, победитель с любовью наперевес поскакал к новой твердыне.

Для меня слово «люблю» всегда было оружием оборонительным. Отбивался им, как мог, пока хватало сил. Потом вставал на колени и протягивал его, покорно склонив голову.

Это слово никогда не было искренним. Его вырывали под пыткой.

«Ты меня любишь?» — спрашивала она, нежно глядя мне в глаза, пока руки умело закручивали зажим испанского сапожка.

«Конечно, люблю» — ревел я от боли.

Она делала ещё один оборот и целовала в губы.

«А о чём ты сейчас думаешь, любимый?» — ласково доставала она щипцы из жаровни.

«Конечно, о тебе любимая…» — шептал я не сводя глаз с раскалённого до красна металла.

«А скажи мне что-нибудь хорошее…» — просила она, приматывая к моему животу таз с крысой.

«Самое хорошее, что со мной случилось в жизни — это ты.» — отвечал я, чувствуя, как впиваются крысиные когти в мою кожу.

Меня так воспитали. Желание женщины — всё, моё — ничего.

Так было до тех пор, пока я не сказал это слово сам, добровольно и с большим желанием произнести его вслух.

Не спрашивайте «Ты меня любишь?», даже если под рукой нет пыточных инструментов. «Я тебя люблю» не может быть ответом на вопрос.

Фазаны на винограднике

Возьми на ручки

Я был лучшим учеником класса, всю школу одни пятёрки. Любая четвёрка — дома пилка дров, в два голоса:

«Четвёрка хуже двойки! Двойка — просто не знал, четвёрка — значит кто-то знает лучше тебя… Он тебя за пояс заткнёт…»

«Будешь так и дальше учиться — пролетишь мимо института, будешь дворником, улицы мести…»

«Ты должен получить золотую медаль…»

«Ты должен быть лучшим…»

«Не поступишь — загремишь в армию, отправят в Афган…»

«Не поступишь… барабанная дробь… прямая дорога в ПТУ»

Жуть.

Знакомые обороты?

Зловещие предсказания начали сбываться

Медаль пала в неравной борьбе озабоченной классухи с моим пубертатом. В выбранный институт с первого раза не поступил. В запасной вариант тоже. И всё бы ладно, год поработаю, поступлю со второго раза, но есть одно осложнение: пенсия по утере кормильца, которую платят только во время учёбы. Какие-никакие, но деньги. Мама напрягла знакомых, и впихнула меня в ПТУ, учиться на телемастера. Чтобы пенсию не потерять.

Я и ПТУ… Я! и пту… Каким высокомерным болваном я был…

И вот первый день…

Знаете, как я это себе представлял? Такой холёный домашний кот, которого кинули на помойку, в центр бродячей кошачьей стаи. Пэтэушники. Такие хулиганы-вырожденцы, обязательно с беломориной, прилипшей к откляченной нижней губе. И, обязательно, в клешах и кепке. В Советском Союзе не особо старались повысить престиж средне-специального образования.

Ожидание ≠ реальность

Забегая вперёд, там, в фазанке был, наверное, самый весёлый год в моей жизни. У нас была крутая и очень дружная группа под руководством мастака Ситыча. Подслеповатого, глухого, чего ещё желать студенту?

Не успели мы особо раззнакомиться, как нас отправили в совхоз собирать виноград. Я не был привычен к ручному труду. У нас не было дачи, и мои родные гордились этим. Мы, городские, руки в земле пачкать не будем. Дачи у частников, машины тоже. Слово «частник» произносилось с презрением и плохо скрытой завистью. Снобизм временами принимает причудливые формы.

Как-то я не подумал об этой советской традиции.

Сейчас в кандалах наше ПТУ погонят на плантации, и Ситыч на гнедом коне будет гарцевать по полю и бить нагайкой по нашим мокрым от пота спинам. Я был угрюм, остальные нет. Подошёл к нашим. Феликс травил байки про Банана, пацана из нашей группы. Это как мальчик Бананан из фильма Асса, только на один слог короче. Банан косил под Рому Рябцева, разговаривал чуть в нос, почему-то это считалось круто.

Под «…а остров оказался обитаемым, и когда корабль спасателей подошёл к берегу, в воздухе уже пахло жареным б (Б) ананом»

Все грохнули, Банан насупился, а я понял, что, наверное, ничего страшного во всём этом нет.

Подогнали автобусы, старые раздолбанные ЛАЗы. Нас было так много, что мест не хватало. В открытые двери нашего ЛАЗика просунулся Ситыч. Держа очки перед глазами, он оглядел салон. Высунулся наружу:

— Нет свободных мест всё занято.

Под окнами автобуса стояла стайка девчонок-электромонтажниц. Мы возбуждённо загалдели:

— Пусть залазят!

— Место уступлю!

— На коленках посидят!

Ситыч замахал на нас руками:

— Хватит галдеть! Один автобус поломался, не доехал. Потеснимся?

— Конечно! — заорали мы.

Девчонки полезли в автобус. Одна из них, маленькая, похожая на Румянцеву в фильме «Девчата», только с залитым лаком начёсом, остановилась возле меня. Я подскочил, говорю:

— Садись, я постою.

Она сверкнула белозубо, сморщила веснушчатый нос:

— Сиди. Возьмёшь на ручки?

— Залезай.

Она без разговоров прыгнула на моё правое колено, обхватила за шею:

— Я Дейчева. Света

«Опять Света…» — подумал я.

Автобус запрыгал на ухабах, Света на моём колене, взвизгивая на особо крутых подлётах. Всю дорогу до Андреевки я прижимал её к груди, чтобы не улетела вслед за моей недавней грустью.

Служивые

Как ни старался бесноватый Горбачёв вырубить все виноградники в Крыму, а на мой век хватило. Казалось бы, какое отношение к алкоголизму имеют уникальные сорта винограда, из которых делают элитные вина… Но властный голос сказал: «Анкор!». Горби послушно прыгнул через палочку, и подставил холку под ласковую руку хозяина, радостно виляя хвостом. Конкурента убрали: мелочь, а приятно. А наши виноградари сплюнули и пошли восстанавливать всё, в очередной раз уничтоженное. О выброшенном на помойку истории президенте в Крыму вряд ли кто-то жалел.

Конечно, мы думали: «Эх, сейчас как нажрёмся винограда!»

Конечно, совхозники снисходительно улыбнулись в усы.

Нас послали на уборку самых ординарных сортов: ркацители и изабеллы. Первый был на редкость кислым, от второго характерный привкус и запах не выветривался никогда. Оба в промышленных масштабах потребления вызывали жуткую изжогу и прочие проблемы с пищеварением.

Неподалёку были виноградники с элитными «Победой» и «Кардиналом», но нас туда не пускали. От бесплатной раб. силы ценный продукт охраняли вполне делового видя дядьки с ружьями, заряженными солью. Мы так думали. К счастью, никто это своими мягкими тканями так и не проверил.

Автобусы остановились на заасфальтированной площадке перед трёхэтажным пансионатом. Нас построили. Ситыч, щуря слепые глаза прошёл вдоль строя, выкрикивая наши фамилии, мы поочерёдно «якали».

«Потому что дисциплина должна быть!» — говорил Ситыч, торжественно вздымая указательный палец.

Мы согласно кивали: кому, как не нам об этом знать.

Перекличка закончилась, в дороге ни усушки, ни утруски, все доехали до конечного пункта. Пересчитанные девчонки ускакали в пансионат. Их равномерно расселили по трём этажам, а мы на месте сразу оценили удобство перемещения до третьего по балконам без всяких акробатических навыков.

Сверкнула мне на прощанье улыбкой Светка Дейчева, прежде чем скрыться за углом. Я помахал ей рукой. Ну совсем не мой типаж. Ну вот ни капельки. Если не считать, что любовью нежною люблю девчонок живых и чуть сумасшедших. А тут всё присутствовало в превосходной степени.

Нас нестройной колонной пригнали на площадку, заросшую прижухлой за лето травой. По периметру стояло три плацкартных вагона на кирпичных подставках вместо колёс. Вместо некоторых окон зияли дыры, но это совхозников не парило. Пейзаж не вдохновлял. Зелень с кипарисами и магнолиями — это где-то там, в женском царстве ловких пальчиков электромонтажниц, расправляющих чистые простыни на кроватях с полированными спинками.

У нас — хардкор. Облупленные эмалированные умывальники под навесом, сушёная трава на плацу, сушёная трава до горизонта и труп поезда с советскими гербами по зелёной краске. Мы закинули сумки и заняли свои места согласно купленным билетам.

Купе проводников заняли двое служивых: Миша и Рома. Они быстро взяли на себя роль взводных. Мы не парились ровно до того момента, когда на рассвете следующего дня они встали в разных концах вагона с короткими арматуринами в руках. С воплями:

«Р-р-рота, подъём!»

они строевым шагом двинулись навстречу друг другу, молотя своими дубинами по облезлым поручням.

Тут, казалось бы, восстать, устроить им сталинградскую битву. Нас много, и поздоровее были некоторые, как друг мой Ванька, например. Но зачем? Утренний адреналиновый будильник был единственный причудой.

Зато мы быстро оценили, как удобно иметь прослойку между группой и Ситычем, лихую и безбашенную. На любую реплику мастера служивые рявкали, по-военному грасссируя, что-то не поддающееся переводу. Ситыч плыл и млел, эти звуки ласкали его слух, как нежное воркование опытного искусителя ласкает пушистые ушки наивной барышни. Удовлетворённо покивав, он мигом переключал своё внимание на что-то другое, и мы могли спокойно возвращаться к своим безобразиям.

И первое как раз уже готовилось, когда двое фазанят, Вадик и Владик, два попугайчика-неразлучника, неподалёку обнаружили растение из семейства паслёновых с очень любопытными свойствами…

Кролики

У меня есть немалый опыт общения с одержимыми людьми. Одержимыми по-разному. В том числе людьми с зависимостями. Мой школьный друг Тимур в десятом перешёл с лёгких наркотиков на тяжёлые. Его любимая сказала:

— Если ты не завяжешь, я уйду.

Он ответил:

— Если ты уйдёшь, я повешусь.

Он не бросил.

И они оба выполнили свои обещания.

Через пару лет Тим приснился мне. Он шёл следом по Сумской и что-то бормотал под нос. Я кинулся к нему: «Ты жив?» Но он только смотрел сквозь меня и говорил тихо что-то неразборчивое. Я попытался его обнять и не смог. Не потому, что он был бесплотным, а потому, что промахивался. Я загребал воздух, а он оказывался на шаг дальше, или левее. Так я и не узнал, о чём он думал, когда совал свою умную голову в петлю, что его толкало: желание доказать или тоска, не дающая жить.

В нашей группе в ПТУ тоже были друзья с такой зависимостью, Вадик и Владик. До шприцей дело тогда ещё не дошло, но в некоторых специфических областях ботаники они разбирались на отлично. В отличие от Тима, на самом деле умного, думающего парня, Вадик с Владиком горя от ума не знали. Может, поэтому они тогда веселились в колхозе, а не лежали на Мекензиевых горах.

За прошедший день мы от души намахались и накидались виноградом на свежем воздухе. Бессонница нас не мучала. Только служивые вырубили свет, вырубились мы. Под тихое урчание перловки с мясом белого медведя в животах, мы бегали по бесконечным рядам ркацители за весело повизгивающими электромонтажницами, кидались в них спелыми гроздьями винограда, а они в нас тем, во что были одеты. Сон, похожий на райские кущи выполнившего свою шахаду воина, разорвал истошный вопль:

— Кролики!!! Лови их!

Я подскочил и врезался головой в багажную полку, вокруг заворочались соседи. Опять вопль, из другого конца вагона:

— Вон он! Лови!!!

Топот ног. В коридоре возле нашего «купе» появилась щуплая фигура. За спиной в окне висела круглая луна, я видел только силуэт. Неизвестный почесал затылок и изрёк:

— На этой грядке я уже урожай собирал.

И ускакал в другой конец вагона.

Мой друг Ванька, который позже стал местным лидером в секте харизматов [я не в курсе, как они друг друга называют] с размаху долбанул пяткой в стену и заорал:

— Эй, командиры, у нас кто-то с катушек слетел.

Пара наших служивых спала в купе проводника, единственном месте, которое закрывалось сдвижной дверью, поэтому начало представления они благополучно проспали. В вагоне зажглись плафоны. Взъерошенная голова Владика появилась в проёме нашего «купе». Он внимательно осмотрел пол, поднёс к губам палец:

— Т-с-с!

Мы замерли…

Осторожно, на носочках, он вошёл между полок, застыл. Коршуном бросился на что-то вниз, на пол, по пути врезался башкой в стол. Удерживая под своим скрюченным телом воображаемую добычу, он заголосил:

— Вадя-а-а! Я его поймал!

Ваня свесился с полки, спросил ласково:

— Владик, покажи нам, что там у тебя? Кого ты поймал?

Владик повернул к нему голову и сказал обиженно:

— Я тебя, Настён, ещё не простил!

И опять уткнулся лбом в грязный пол.

Мы скрутили обоих, стянули им руки ремнями. Что с ними делать никто не знал. Решили: пусть сидят, к утру может отойдут. И только погасили свет, на площадку перед нашими вагонами вкатила скорая.

Миша, один из наших служивых обречённо покачал головой:

— Картина Репина «Приплыли»… Стуканули. Нарколожка прикатила.

— И что теперь? — Спросил кто-то.

— На учёт поставят и исключение. И на всю жизнь испорченная справка из ПНД.

Миша быстро оценил обстановку.

— Вань, — выбрал он самого здорового, — откати дверь в конце.

В вагоне мы занимали две трети его длины, оставшаяся треть была совсем разгромленной, без окон, со следами пожара. Проход к ней был перегорожен снятой купейной дверью. Ваня открыл проход мы впихнули туда связанных товарищей, уложили на пол. Их, кажется, начало отпускать. Пацаны лежали на полу и молча таращили на нас глаза.

— Закрывай! — Скомандовал Миша. Дверь темницы захлопнулась. Буквально через минуту в вагон вбежал Ситыч:

— Всем на построение! — закричал он.

Мы потопали на выход.

Я вспоминаю нашего мастака, и думаю, сейчас бы ему здорово прилетало за внешнее сходство с Джо Байденом. Вылитый американский президент, только вместо пересаженной неясно откуда шевелюры — редкие кудряшки на розовом черепе.

Мы построились, по бокам от нас встали шеренги из соседних вагонов. Мастера устроили перекличку. Из первого санитары вывели двух пацанов. Оба ловили на себе каких-то насекомых.

— Прикинь, — толкнул меня кто-то из наших, — наши хоть кроликов ловили, а эти блох.

Ситыч повернулся на шёпот. Миша, не дожидаясь, рявкнул:

— Р-разговорчики в стр-рою!

Наступила тишина. Первая группа пересчиталась, двоих бедолаг упаковали в РАФик.

Ситыч развернулся к нам со списком. Лампа, висящая на растяжках над нашей площадкой, давала слишком мало света. Он стянул очки с носа и, держа их перед списком, начал зачитывать фамилии.

— А… Аби… Абигайлов?

— Я!

— Бак… ла… нов?

— Я!

— Бе-е… не… диктов?

— Я!

Когда дошла очередь до фамилий наших ночных охотников, кто-то из второго ряда тоже крикнул:

— Я!

— У меня все на месте. — Развёл руками Ситыч.

Один из медиков посмотрел на нас с сомнением, залез в вагон, но вглубь заходить не стал. Провели перекличку и в третьем вагоне, новых нарушителей не обнаружили. РАФик с горемыками укатил на хутор Пятницкого

— Орлы! — потряс кулачком Ситыч нашей шеренге. — Мои бойцы за здоровый образ жизни!

— Радстратьсятащмастер! — Лихо проорал Миша в ответ и счастливый Ситыч пошёл досматривать сон.

Утром Вадик с Владиком бегали по вагону со слезами на глазах:

— Пацаны, вы настоящие… Настоящие…

Выговорить, кто мы «настоящие…» от избытка чувств у них так и не вышло. Миша поймал обоих, обнял за шеи по-отечески, так, что на дурных лбах вены повздувались.

— Ну, что, — сказал он, — теперь вы у нас «Кролики». И вам круто повезло. Если б вас штырило так же, как соседей, стали бы «Блохами».

С тех пор никто кроме как «кроликами» их не называл.

А потом я решил стать виноградарем-ударником, потому что, только перевыполнив план, можно было уехать на выходные домой, а Светка Дейчева, оказалась не против со мной погулять по Севастополю.

Ночной набег

О чём говорят мужчины вы уже знаете.

А о чём думают 17-летние пацаны примерно с подъёма и до самого отбоя, и ещё некоторое время после него, в курсе? Да ещё и вдали (относительно) от дома. А если в километре от твоей холостяцкой вагонной полки трёхэтажный пансионат… А в нём в кроватках с полированными спинками спят девочки-электромонтажницы с ловкими пальчиками и насмешливыми улыбками?.. Там пахнет помадой, конфетами и тёплой кожей… И лаком для волос. Сильней всего лаком для волос. «Прелесть».

Ну конечно об уборке винограда ударными темпами, о чём ещё?

Сколько раз мы мысленно благодарили архитектора пансионата, сделавшего такие удобные балконы, по которым без всяких навыков скалолазания можно было добраться и до третьего этажа.

Сколько раз мы бессовестно и эгоистично радовались слабому зрению нашего мастера, который, даже поймав с поличным, не мог потом никого из нас опознать. Все мы, «Маугли», были для него на одно лицо.

Мы обнесли все грядки, утрамбовали виноград в большие баки, типа мусорных. Кто-то хотел залезть сверху и изобразить Челентано из «Укрощения строптивой» и мы бы даже ему подпели:

«Фьёри э фантазия

Ла-лала-лала-ла».

Но злой рок в облике совхозного надсмотрщика разогнал нашу творческую группу.

Да и толку? Камер у нас не было, интернета тоже. Так, воспоминания на всю жизнь, не больше. Фоток нет, пишу вам текстом. 1992 год. Да, тогда был совсем другой мир.

С набитыми виноградом животами вечером идём «домой» в вагон. Как первомайская демонстрация, только без лозунгов и знамён, чеканя бодрый шаг держим равнение на фасад пансионата. На трибунах своих балконов стоят девочки и машут нам руками. И на одном из балконов второго этажа прыгает мелкое улыбающееся счастье, Светка Дейчева. Она машет рукой мне, играет бровями, изображая головой болливудскую танцовщицу, и её большой палец как бы невзначай тыкает в развевающуюся за спиной занавеску. Я тоже машу ей и считаю:

Раз… Два… Три… Четыре… Пятый балкон слева, второй этаж.

Я подмигиваю ей, она мигает обоими глазами сразу. Я иду в вагон и никак не могу перестать улыбаться.

Ночь. Закончились уютные разговоры в вагоне без стука колёс. Закончился чай, вскипячённый прям в стакане двумя лезвиями «Нева», погасли плафоны. Тишина у аскетов, шуршание у гедонистов. Две тени бегом пересекают плац, похоже и мне пора.

Я не с ними, я сам. Они, два друга, с первого дня занимаются ночным скалолазанием. Там, в кустах под пансионатом, они и познакомились. Сегодня ночью я выждал минут десять, им как раз хватило очистить фасад перед моим восхождением. Как тать ночной, по кустам и зелёным посадкам, избегая фонарей, бегу вперёд извилистым зигзагом. Без задержки взлетаю на второй этаж, чуть не рву натяную верёвку с трогательными розовыми шортиками.

Тишина, свистят цикады, тихо шевелятся мясистые листья магнолий. Ночь в крымском раю. Я тихонько, кончиками пальцев, тарабаню в стекло. Через минуту возникает умильная заспанная мордашка Светки. Она делает круглые глаза и отодвигает щеколду.

— Тсссс! — шипит она мне, показывая на вторую кровать, где, укутанное простынёй, вздымается тело её массивной соседки. Я впиваюсь в губы Светке, или она мне, или это произошло одновременно. Придерживая за талию, аккуратно опускаю её вниз. Она вцепляется мне в губу зубами, и держит так, и улыбается, и поэтому я очень осторожен. Мне губа ещё пригодится, я не так давно научился ей пользоваться. Скрипят пружины кровати под нашей тяжестью: маленькой девчонки и тощего подростка.

Заворочалась в темноте белая гора, бурчит:

— Совсем, Светка, охренела? Спать не даёшь.

Светка машет рукой и с улыбкой, чавкая, жуёт моё лицо, или я её… Чёрт там уже разберёт.

Горе́ на соседней койке беспокойно. Она грустно скрипит пружинами и вздыхает, и тихо бормочет что-то обиженно.

И только я решил опустить свой длинный нос ниже, в коридоре затопали ботинки. Кто-то затарабанил в дверь дальше по коридору.

— Девочки! Откройте немедленно! — Закричал грозно низкий женский голос. Захлопали двери по этажу. Всё ближе и ближе к нам.

— Светик… — Я корчу рожу, выражающую моё отчаяние и бегу на балкон. Там, внизу, как волк из игры «Ну, погоди!», Ситыч мечется перед фасадом и пытается словить все падающие с балконов яйца в одну корзинку. Я соскальзываю вниз, чудом выворачиваюсь из его не очень цепких лап. Он что-то кричит вслед, но я лечу по дороге, сверкая пятками. Куда ему меня догнать?

Когда он дотрусил до вагона, полностью укомплектованная группа будущих мастеров по ремонту и регулировке теле- радио- аппаратуры лежала на своих полках и пускала счастливые пузыри. Ну ладно, трое притворялись… Дважды прошёл он по тёмному вагону, приглядываясь, прислушиваясь. Может, надеялся, что дыхание выдаст. Без толку.

Утром мы построились на плацу перед вагоном под наш отрядный марш «Стоп, коники! Стоп слоники! Итс май лайф». Ситыч бегал вдоль строя, пытливо заглядывая в наши наглые глаза. Мы их старательно таращили, пряча смех под горлом.

Никак.

— Ну что, никто не признается? А, Маугли? — Спрашивал он с отчаянием в голосе.

Маугли, не понимая, пожимали плечами.

— А-ай! — Досадливо махнул на нас рукой мастер и с опущенной головой ушел прочь. Даже жаль его немного стало…

А с той ночи в пансионате мастера и комендантша устроили еженощные дежурства.

И тогда же нам объявили, что ударники уже не очень коммунистического труда будут отпущены домой на выходные. Мы со Светкой спросили друг друга:

— Смогём? — и, кивнув синхронно, пошли перевыполнять план.

Стахановская премия

Задача для управленца:

Есть большая группа работников, занимающихся физическим трудом, которым не платят деньги, которых поселили в списанных железнодорожных вагонах с выбитыми окнами без удобств, которых кормят перловкой с варёным салом. Мечта, а не работники. Холопы при крепостном строе обходились дороже. Единственный недостаток: нельзя пороть розгами на конюшне.

Вопрос:

Как поднять производительность труда, не увеличивая расходы?

Правильный ответ в конце.

Шучу-шучу, прям сейчас:

Надо поставить им план, и за его перевыполнение давать возможность один раз в неделю спать на чистом белье и есть не помои, но за свой счёт, то есть дома.

Браво! Аплодирую стоя.

Те, кто план не выполнял, обязаны были находиться в месте временной дислокации в выходные дни и маяться от безделья. Выезжать в город было запрещено. И единственный практический смысл от такого решения был в создании контраста между ударниками и аутсайдерами борьбы за урожай.

Первые выходные в Андреевке показали, что делать там совершенно нечего. Замок с принцессами был оцеплен элитными вахтёрскими подразделениями, море далековато, да и коренным крымчанам оно… Те, кто живёт на берегу, кидается в ласковые волны, может, раз или два в году. Оно же рядом, бесплатно, к нему не надо покупать путёвку и ехать из какого-нибудь Надыма. 5000 километров ради моря проехать проще, чем пройти 500 метров, когда ты возле него живёшь, поверьте местному.

Нам дали возможность оценить альтернативу, мы впечатлились, и с понедельника носились по винограднику, не жалея рук и ног. Мы драли гроздья с листьями и ветками и забивали контейнеры так быстро, что их не успевали подвозить, и Стаханов с одобрительной улыбкой наблюдал за нами со своих коммунистических небес.

В субботу утром автобус отвёз ударников перестроечного труда в город-герой Севастополь. В вагонке осталось несколько человек, которым «и тут хорошо». Почему в субботу? Счастья не должно быть много. Вечером в воскресенье автобус увезёт нас обратно.

Одна ночь — уже неплохо. Родителям о своих выходных я, естественно, не сказал.

Мы со Светкой, обхватив друг друга за талию, побродили по Приморскому, покормили батоном чаек там, где расстреляли лейтенанта Шмидта. В модном кафе «Снежинка» поели мороженое.

Света, выскребая креманку ложечкой с кривой надписью «нерж», деловито осведомилась:

— А у тебя есть, где?

«Где» в 17 лет — ключевой вопрос. Кто-то, может, в институт поступает в другом городе, чтобы его решить. Я его обдумывал всё утро. Отобрал варианты от вероятного до фантастического, в том числе с участием палатки, гитары и дальнего конца пляжа Учкуевка. Лучше было остановиться на нём. Но мы поехали к моему другу Рустику в частный сектор Матюхи.

Он жил в ветхом «доме с мезонином», в надстроенном сверху дощатом скворечнике. В его надстройке пахло старым табаком и жареной картошкой, стоял старый ламповый телик, продавленный диван и засов на люке в полу — всё, что нужно для подросткового счастья.

Я вдавил кнопку звонка у калитки, через пару минут из дома выскочил Рустик в семейках и матросской тужурке на голое тело. Увидел меня, вздёрнул чёрную бровь и расплылся в улыбке. Обхватил крепко, чуть не ткнув в ухо зажжённой сигаретой.

— Давно не виделись, — сказал он с лёгким привкусом обиды.

Я смущённо пожал плечами. Я и в самом деле несколько месяцев не заходил. Экзамены, заговор классухи, улетевшие медали, проваленное поступление в институт. Плохого было много, хорошего мало, а Рустик он не про поплакаться в жилетку, он совсем про другое.

— Ну чё, как дела? Твоя подруга? — Спросил он, понизив голос.

Света стояла от нас в нескольких метрах и любовалась архитектурными изысками бичовских хибар вокруг.

— Ну… Да, типа моя. — Ответил я. — У тебя на ночь остаться можно?

Рустик попыхтел сигареткой, думая.

— У меня, наверху, не получится. Я с Русей разбежался, достала мозги мне полоскать. Живу с другой девчонкой, Оксанкой. У нас всё серьёзно, пожениться собираемся. Короче, как раньше не получится.

Я посмотрел наверх. За его макушкой, из окна надстройки выглядывала девушка. Некрасивая, с круглым, каким-то расплывшимся лицом. Она угрюмо рассматривала нас, и во взгляде не было ни капли дружелюбия. Когда наши глаза встретились, она резко задёрнула занавеску и скрылась в темноте. Я удивлённо посмотрел на Рустика, он изобразил лицом «Ну, вот как-то так…". Оба помолчали.

Я вспомнил Русю, красивую девчонку с потрясающей фигурой. Когда они были вместе, воздух искрил и гудел. Они дрались, они целовались, и первое было не отличить от второго. От них можно было аккумуляторы заряжать. А сейчас Рустик напоминал чуть подсдувшийся шарик. У него в комнате ждёт его девочка со злыми глазами, и, почему-то мне кажется, что по части полоскания мозга Русе до неё далеко.

«Жениться? На кой?» — подумал я и промолчал. Захочет — сам расскажет.

Но Русик не рассказал. Посмотрел на мою разочарованную физию и сказал:

— На первом этаже можно, в моей комнате. Где я жил, когда мелкий был.

— Да ну, неудобно. Предки твои…

— Что предки? — Отмахнулся Рустик. — Батя помер, мать куда-то свалила.

Батю его я видел несколько раз, и всегда в виде чего-то косматого, грязного и нечленораздельно ревущего, но правила приличия обязывают выразить сочувствие.

— Мне жаль, — сказал я.

— А мне нет, — равнодушно ответил Рустик. — Думал, он помрёт, матушка бухать перестанет, а она теперь вообще из запоя не выходит. Надоели оба. Короче, не парься. Мать куда-то свалила, если и припрётся, то поздно ночью и сразу спать завалится. Вам не помешает. Пошли, чего стоите?

Дом пах. Остатками на донышках, объедками, перегоревшим этанолом. Кислой овчиной, пылью, трухлявым деревом. Нищетой, несчастьем, многодневными запоями. И табаком. Им провонялось всё: желтоватый растрескавшийся потолок, отстающие от стен обои и коврики, ковры, ковровые дорожечки, занавески, шторки, накидки, покрывала. Грязным текстилем было завешано, обложено и накрыто всё. И среди всего этого нагромождения грязной рухляди и барахла совсем не осталось места для воздуха. Рустик провёл нас по сумрачному коридору с сороковаттной лампочкой под потолком и распахнул дальнюю дверь:

— Любите друг друга, дети мои, пока утро не разлучит вас, — продекламировал он и оставил нас одних.

Почти жених

Я захлопнул дверь и задвинул защёлку, чтобы не дать ядовитому воздуху затечь в нашу комнату. Оглянулся: давно тут не проветривали. Пахло трухлявым деревом и сыростью. Света сдёрнула с кровати одеяло, и в воздух поднялось целое облако пыли. Я повозился с залитой краской щеколдой и с треском распахнул окно. Стало легче.

— Ну ничего, — сказала она, — жить можно.

Жить тут я бы не хотел. Меня накрыло.

Вроде бы, мелочи… Я вырос в семье, где алкоголизм был проблемой теоретической. Мы о ней знали, но особо не сталкивались. Никто из моих родных не пил. Об этой стороне жизни я знал скорей из кино или сталкивался, бывая дома у моих друзей. После слов «Да, блин, предки опять бухают» я старался максимально быстро смыться на свежий воздух. Может, поэтому, я не переношу вонь немытого тела, смешанную с вонью пережжённого этанола. Я к ней не привыкал с детства. Я не спал и не ел в атмосфере, пропитанной этими запахами.

Я стоял у открытого окна и уныло смотрел в темноту. Я б с радостью забрал Свету и ушёл куда-нибудь в другое место, но было уже поздно, куда мы сунемся? В тёмном стекле окна, как на экране телевизора, отражалась стена с географической картой мира и на её фоне Светка, ярко освещённая лампочкой без абажура. Маленькая, вся будто из ватных шариков собранная. Она скинула всё и юркнула под одеяло, натянув его на подбородок. Но я стоял и тянул время.

Уныние и безнадёга этого дома заразили меня. Я больше всего на свете хотел сейчас отсюда свалить. Но Света высунула из-под одеяла пухленькую ножку и позвала игриво:

— Се-рень-ки-ий… Ложись уже…

Подавив вздох, я прикрыл окно и погасил свет. Быстро раздевшись, залез под одеяло.

Потом мы лежали в темноте. Светина голова на моём плече. Она пальцем рисовала узоры на моей груди и рассказывала про свою семью. И то, что было сейчас за стеной этой комнаты, ничем не отличалось от того, что было за стеной её комнаты, в её доме, в таком же неасфальтированном райончике, как этот. И, чтобы не впасть в уныние снова, я закрыл ей рот единственным доступным мне способом.

А потом Света лежала на мне, по-хозяйски, как на пляже, положив подбородок на руку. Она пальцем разглаживала мои брови, и трогала ресницы. Она спрашивала меня о моих родных, о том, как и где мы живём, я неохотно отвечал. Я в принципе не любил говорить о своей семье. А она прижалась ухом к моей груди и спросила тихо:

— А что мы будем дальше делать?

Вот как ответить, не делая слишком длинной паузы? Я ж сразу понял, о чём она, дышал тише, чем билось сердце. Правильно было бы сказать, что ничего, что никаких планов у меня нет, и ей их строить тоже не стоит. Но проклятое воспитание «удобного человека» не давало сказать правду.

Я соврал в шутку про самые ближайшие планы, в надежде, что этого пока хватит. Но Света надула губки и сказала:

— Не, ну я серьёзно…

Я ответил серьёзно:

— Дальше мы учиться будем. Надо фазанку закончить. Я в институт собираюсь поступать.

Света потянулась вверх, ухватила зубами мочку уха.

Потом мы лежали на боку, она прижималась спиной ко мне и колыхала рукой географическую карту мира.

— Мы могли бы жить вместе… — Сказала она.

— Как ты себе это представляешь? — спросил я.

— У вас трёшка, твои могут выделить тебе одну комнату, если мы поженимся… Ну, как вариант.

Я посчитал до десяти и спросил:

— А мы уже женимся?

— А ты не хочешь? — голосом трёхлетней девочки спросила Света, поглаживая Африку.

Не давая мне ответить, она развернулась и впилась мне в губы, делом доказывая, как хорошо было бы на ней жениться. Но в мои планы это точно не входило.

Потом мы лежали молча. Я молчал, чтобы не делать больно. Света молчала, чтобы я заговорил первым. Мы долго молчали, потому что выдавить хоть что-то из себя я не мог. Я настолько не умел говорить слово «нет», что уже продумывал детали потенциальной свадьбы с тайным облегчением осуждённого, уже сидящего на электрическом стуле. «По крайней мере скоро это кончится» — убеждал себя он/я. В этот момент с треском распахнулась входная дверь. Мы замерли. Хриплый женский голос пробурчал что-то матерное. Загремела падающая полка. Опять маты.

— Мать Рустика, — шепнул я тихо Свете.

— Блиин, — ответила она. И тут вскинулась: — Свет!

Она потянулась к настольной лампе, которую мы зажгли вместо ночника, щёлкнула тумблером. Но нас уже заметили. Мать Рустика дернула за ручку двери. Хорошо, что я запер её на щеколду.

— Русь! — Она бахнула кулаком в дверь. — Открой!

Мы лежали не дыша. Я понятия не имел, что делать, если щеколда не выдержит, и она войдёт внутрь.

— Ру-уся! Открой маме! — Не унималась она. — Я знаю, что ты там.

В дверь снова бахнуло, уж не лбом ли.

— Рустам! Открывай немедленно! Опять бабу привёл?

Судя по голосу, она сползла на пол:

— Такой же кобель как папаша твой… — Бурчала она, сидя на полу — Все вы одинаковые… Трахари…

Она продолжала бить в дверь то ли локтём, то ли затылком, но уже без былого энтузиазма, и вдруг завыла:

— Открывай, я твоей шалаве волосья повыдираю!

Заскрипела лестница. Я услышал усталый голос Рустика:

— Мать, ты чего орёшь? Я наверху живу давно.

Он помог ей подняться.

— Сынок, там кто-то есть. — Сказала мать заплетающимся языком.

— Мам, там никого нет.

— Нет, есть, дверь… прр… не открывается. Изнутри заперлись. Может, воры?

— Мам, ну какие воры? Что у нас воровать? Да перекосило её просто. Завтра поправлю. Пойдём спать… Пойдём, я тебя уложу.

Голоса удалились. Через несколько минут Рустик поскрёбся в дверь.

— Ну что вы? Всё в порядке? Не напугались? — Спросил он.

Я отмахнулся:

— Нормально. Нам лучше уйти, наверное.

— Куда вы пойдёте посреди ночи? Спите спокойно… Или не спите неспокойно… Я её спать уложил, она до обеда дрыхнуть будеть, хоть из пушки стреляй. Бухая в дымину. Всё, давай, закрывайся. Светик… — Он помахал рукой и скрылся в темноте.

Утром мы тихонько выбрались из дома под богатырский храп мамы Рустика. Уехали в центр. Я сослался на выдуманное обещание помочь в чём-то там по дому и сбежал, чтобы не продолжать душный ночной разговор. Встретились возле автобуса в Андреевку. Я обнял её, попросил не торопить события, нежно поцеловал в губы, опять глупо понадеявшись, что этого хватит. Потом мы работали, и я всегда оказывался на грядках где-то недосягаемо далеко от участка Светки, и всё думал, что само оно как-то рассосётся, и не дура ж она, всё сама поймёт. А потом совхоз устроил дискотеку, и всё стало совсем невесело.

Дискач в совхозе

— Если ты меня бросишь, я… — Она изобразила себя, повешенную. Я посмеялся и махнул рукой.

— На дискач идёшь? — Крикнул я ей

— Да, чуть позже, мне надо припудрить носик.

— Ладно, увидимся.

Всю неделю после севастопольских выходных мы со Светкой ходили параллельными курсами и не пересекались. Я работал на самых дальних грядках, в столовую попадал то рано, то поздно. На обратном пути с поля обзирал окрестности, обходя фасад пансионата кружными путями. Трусил? Ну да. Был кое-какой опыт. Первый.

Я возвращался из школы и столкнулся с ней в дверях квартиры. Она, Света, тряхнула лакированным начёсом и лопнула розовый пузырь бубль гума мне в лицо. Я открыл рот сказать «привет, а какого… ты тут делаешь?» и закрыл. В проёме двери стояла мама с презрительно поджатыми губами. Света молча процокала каблуками по лестнице и скрылась из виду на несколько лет. Другая Света, не эта.

Потом мама курила в форточку на кухне и поливала меня обобщениями. Когда я окончательно осознал, что я «такой же козёл, как и все», и «мне, как и всем остальным, только одно нужно», мама перешла к сути. С крайним отвращением ко всей моей грязной мужской кобелиной натуре, она процедила:

— Эта лярва заявила, что беременна от тебя. Что, побледнел? Страшно? — Её холодного презрения хватило бы, чтоб заморозить всю планету.

Гордость не дала мне ответить. Я сидел, глядя в одну точку, и терпеливо ждал, когда она закончит. Выдержав паузу, мама продолжила:

— Врёт, конечно. Я ей ответила: «А ты чем думала? Ему 14 лет»

Тишина.

— У мужика мозга нет. Сделал своё дело и свалил, а женщина должна думать о последствиях. Взрослая баба уже. Сколько ей знаешь?

Спокойствие.

— А я знаю. Она мне паспорт тыкала. Скоро 18. С деревни какой-нибудь. Ищет, где в городе осесть.

Я молча сверлил взглядом дырки в псевдомраморной дверце кухонного шкафчика. Не получив никакой реакции, мама зашла с другой стороны:

— А страшная какая… Как моя жизнь. Получше не мог найти? — Эту фразу я уже слышал. Прошлый раз она относилась к моей первой безнадёжной любви, самой красивой девчонке школы. Опять мимо.

Я поднял на неё глаза:

— Я пойду?

— Иди. — Мама зажгла ещё одну сигарету и отвернулась к форточке. — Предохраняться не забывай! — Крикнула она мне в спину напоследок. Я не ответил.

И вот снова здравствуйте. И снова Света.

Когда ты маленький, и лежишь в своей кроватке под куцым одеялком, в полной темноте, потому что безжалостные родители не дают спать при свете… Когда из-под кровати тянется костлявая рука с кривыми когтями… Когда с тихим скрипом приоткрывается дверь полированного шкафа, а там, между бабушкиных крепдешиновых и кримпленовых платьев, прячется что-то большое и бесформенное, с голодными глазами, и оно уже занесло ногу… Что остаётся? Натянуть на голову одеяло и поджать босые ноги в надежде, что, если ты не видишь, то и тебя не видно.

С некоторыми такая привычка остаётся до старости. Я сам от неё очень долго и мучительно избавлялся.

Поэтому я избегал Свету и надеялся, что она сама рассосётся. Проблема, Света — без разницы. Я ж не один парень в Андреевке, найдёт себе нового кекса. И работало же. За несколько дней ни одной встречи, и будто и не было душных разговоров и хозяйских планов на мой счёт. Расслабился, потерял бдительность. Теперь смотрю на пантомиму «повесившейся от неразделённой любви» Светки и делаю вид, что это смешная шутка.

— Пошли, — машут рукой друзья. Нас ждут дискотечные огни.

Мы прыгали кониками и слониками под «It`s my life» албанского доктора.

Топтали четыре шага под «Bad bad boys, come with me» трёх шведских эфиопок,

дурели и орали «Как это мило!» под «Мальчишник».

Светка всё время скакала и кричала где-то рядом. Она то вешалась на моей шее, то исчезала в толпе.

Потом наш диджей Вовка поставил «Странные танцы» нашего, русского, «Депеш Мода», и я пригласил незнакомую, но очень симпатичную девочку. Я держал бережно её ладошку левой рукой, а правой прижимал к себе, может, чуть сильнее, чем следовало. Но она не оттолкнула, и ко второму куплету я обнимал её обеими руками, а она положила голову на моё плечо, и её дыхание щекотало мне шею. Мысли про Свету как-то быстро и с облегчением покинули мою голову.

Когда Рома Рябцев грустно протянул «В переходах подземных станций. В переходах…", я отпустил её, но старался не терять из вида. И всё было хорошо, пока не пришла девочка-гора, Светкина соседка по комнате. Так совпало, или она выжидала, сидя в засаде, но в перерыве между песнями она подлетела ко мне, сокрушительная как бульдозер. Её тело колебалось с какой-то неестественной амплитудой, живот и грудь колыхались волнами. Сжатыми кулаками она трясла в воздухе и повторяла:

— С-су-ука! С-су-ука!

Она выдавливала это слово из себя, как давят зубную пасту из почти пустого тюбика. Для усиления эффекта мимо, ревя сиреной и моргая мигалкой, пронеслась скорая в направлении пансионата, и шерсть у меня на загривке встала дыбом. Я стоял в пустом круге посреди затихшей дискотеки, в ушах билось сердце, в голове одна мысль:

«Вот дура!»

Ночной вызов

«Ууиииуииу…» — под моргание синего ведёрка РАФик скорой скрылся за поворотом. Я вышел из ступора и кинулся к пансионату. Светкина соседка визжала что-то мне вслед, я уже не слышал. В ушах стучало:

«Что я наделал? Что я натворил? Это всё из-за меня!»

В чём я был виноват? Да ни в чём. В чём я по-настоящему крут? Во взваливании на себя вины за всё кругом происходящее. Я нёсся к пансионату, не разбирая дороги, как несётся атакующий носорог через затихшую саванну, и перед моими глазами висела красная пелена.

Вытаскивают ли её сейчас из ванны, полной крови, или вынимают из петли — её гибель на моей совести. И как мне теперь с этим жить? В каких-то 20 метрах от пансионата чья-то крепкая рука схватила моё плечо. Я попытался вырваться, но меня обхватили поперёк туловища и грохнули на газон.

— Тихо! — прошипел мой друг Ваня. Я извивался, дёргался, всё без толку. Вырваться из его стальной хватки было нереально. Ваня занимался у самого Палыча, известного в Севастополе монстра единоборств и выживания, а я так, бывший каратист-неудачник, списанный после травмы спины.

— Слезь с меня, — шипел я ему в ответ. А он просто тихо сказал:

— Серёг, не угомонишься — вырублю, — и я смирился с неизбежным.

Рядом присел на корточки Лёня, наш почти полный тёзка президента.

— Серый, — сказал он, — я схожу на разведку и всё выясню, а ты с Вано посиди тут тихо. Нечего тебе там мельтешить.

Он скрылся за углом. Оттуда доносились возбуждённые голоса, на стены домов ложились синие отблески. Ваня сжал моё плечо:

— Успокоился? — Спросил он. — Отпускать можно, не убежишь?

— Не убегу, — ответил я. — Понимаешь, что это всё из-за меня?

Ваня философски пожал плечами в духе «жизнь — это тлен» и ничего не ответил. Мы сидели в темноте под стеной какой-то будки, скрытые густыми кустами магнолии. За углом бурчали недовольные голоса и совка-сплюшка свистела свой вечный крымский реквием по загубленной девичьей жизни.

Вернулся Лёня, опустился на траву рядом.

— Всё, Серый, кирдык тебе. Надо валить из города.

Чем меня там ещё напугать можно было? Я уже себе представил всё самое страшное, но при этих словах зашевелились волосы у меня на затылке, безо всяких фигур речи. Я просто поверил, потому что ничего хорошего от всей этой ситуации не ждал. А Ваня спокойно сказал:

— Хорош стебаться, чё там?

А там…

Девочка-гора тоже пришла на дискотеку. Оттопталась своё у стенки, скромно, но с надеждой посверкивая глазами на прыгающих рядом парней. Никто не подошёл. И дело было не в каких-то физических изъянах. Просто так бывает.

Нелюбовь к себе, полной и некрасивой, перековалась в ненависть к другим. Лицо застыло навсегда в брезгливо-злобном выражении. Она превратилась в магнит, вечно заряженный не так, как надо, отталкивающий, а не притягивающий, и вся жизнь стала сплошным доказательством её недооценённости.

Пришла на дискотеку, никто не пригласил — «все парни козлы, не ценят, только на одно западают, а прекрасной моей души не видят». А если б пригласил кто-нибудь — «небось поржать, поиздеваться надо мной решил». И хочется из этой корявой парадигмы выбраться, а мысли и эмоции катятся по привычным рельсам. Люди тянутся к тем, у кого светится радость в глазах и избегают тех, кто гудит, как трансформатор от злобы.

И вот этот самый гудящий трансформатор, обиженный невниманием, пришёл домой, в комнату пансионата. Там, на кровати, лежит её соседка по комнате. Лежит, не шевелится, на вопросы не отвечает. На тумбочке — пустой стакан и упаковка каких-то таблеток. А ведь недавно, такая счастливая приехала с выходных… Ведь говорила же ей: «Все мужики — козлы. Всем от нас, женщин, одно только надо. Поматросит и бросит. Все они на одну колодку». Уж кому, как не ей знать об этом. И вот результат: бездыханное тело подруги, а этот гад где-то там на дискотеке скачет, новую жертву себе ищет.

Соседка несётся к комендантше:

— Там Светка Дейчева наглоталась таблеток от неразделённой любви, надо срочно скорую!

Комендантша, схватившись за бабетту, звонит 03.

— Бедная девочка, вот разведёшься с моё, поймёшь, чего они стоят, кобели пролятые! — Сокрушается она, слушая гудки.

Ну, всё это, как вы, наверное, догадываетесь, плод моего воображения. А что на самом деле увидел и услышал Лёня под пансионатом?

Из подъезда вышел раздражённый врач, за ним семенила комендантша.

— Так таблетки же на тумбочке лежали. — Лепетала она. — Что мы ещё могли подумать?

— Таблетки? У девочки здоровый крепкий сон и немного пониженное давление. От аскорбиновой кислоты ещё никто не умирал. Ну максимум диарея! Вы читать не умеете?

— Я не…

— Слушайте! — Он грозно ткнул в неё пальцем. — За ложный вызов вы ответите. У нас бензина не хватает, а мы мчим сюда из Бахчисарая, чтобы молодой здоровой бабе давление померять. Но у меня идея. Я сейчас забираю вашу фальшивую самоубийцу, и мы её везём оформлять в ПНД. Как вам? Чтобы обидно не было, а?

Комендантша потрясённо закрыла рот рукой:

— Ой! Пожалуйста, не надо в ПНД, пожалейте девчонку! Простите меня, я просто перепугалась. Дети, сами понимаете…

— Дети… — Буркнул врач, садясь в машину. — Вот и следите за детьми получше!

Скорая уехала в сизых клубах выхлопных газов. Виновница ночного переполоха стала тихой, и даже незаметной, что было особенно удивительно при её габаритах. А Света… Света больше встреч со мной не искала.

Много-много лет спустя я приехал в Севастополь. Стоял на площади Нахимова возле входа на Приморский бульвар, а мимо меня проехал троллейбус, и огромную его баранку крутила улыбающаяся маленькая девочка, Светка Дейчева. Значит, всё у неё в жизни хорошо. Ни одна девушка в этой истории не пострадала.

Точка, Ёжик и её натурщики

Четверг

Это была Комсомольская красной ветки московского метро, и я опаздывал на работу. Я спешил, прыгал через ступеньку, глядя только под ноги и едва успел затормозить. Сначала прямо перед носом появилась коробка. Тяжёлая, иначе не дрожали бы руки с побелевшими пальцами, вцепившиеся в картон. Потом я увидел затылок с родинкой под короткими русыми волосами и худые плечи с торчащими костяшками. Я сбежал ниже и без разговоров подхватил груз.

Снизу, с платформы нам навстречу кинулся парень с ухоженной бородкой, но я успел первым. Он разочарованно сбавил ход и прошёл мимо, а я только после этого обернулся и посмотрел в глаза, две грозовые тучки под пушистыми ресницами.

— Я помогу! — сказал я, — Не бойтесь, не убегу.

Коробка оказалась тяжелей, чем я думал, от неожиданности я спустил давление сквозь стиснутые зубы. Она усмехнулась:

— Быстро убежать точно не сможете.

Она пошла вперёд. Я, как туземец-носильщик за ней. Одной рукой прижимал коробку к уху, другой врал начальнику про прорвавшуюся трубу. Ни о чём постороннем я не думал, кроме её птичьих косточек и полупрозрачной кожи. Взвалить на неё коробку и сокрушить ей хрупкий скелет я бы уже не смог.

— Далеко вам? — спросил я, заходя за ней в вагон.

— Саларьево, — улыбнулась она, — спасибо, что помогли, но больше не надо.

Я замотал головой:

— Речи быть не может. Я не дам вам тащить такую тяжесть.

Она вздёрнула брови с выражением «ой, я всё про вас знаю», в серых глазах — прохладная усталость.

— Уверена, вам есть куда спешить.

— Я поспешу туда, как только дотащу эту коробку до конечного пункта.

Она посмотрела на меня с сомнением и слабо кивнула: «Ладно, чёрт с тобой».

Мы стояли друг против друга, коробка — между нами. Она смотрела вбок и ни разу не повернула ко мне голову, будто от меня воняло, и она тянула воздух со стороны, где её не доставало моё дыхание. Я был не в своей тарелке, и всю дорогу то бесился, то обижался, стараясь не показывать вида.

За Воробьёвыми горами освободилось два места, и мы сели. Она уставилась невидящим взглядом в черноту туннеля за противоположным окном. В отражении её лицо двоилось и неслось со скоростью поезда по чёрным рёбрам тюбинга.

В какой-то момент наши взгляды встретились, и она смутилась, вытащила из кармана старенький смарт. На её тощем запястье с голубеющими венками был навязан неуклюжий браслетик из красной нитки. Она листала чьи-то фото, и пришла моя очередь отворачиваться, чтобы не заглядывать в чужой экран.

Так же молча, не глядя друг на друга, мы дошли до её дома. Она указала на скамейку у входа:

— Ставьте сюда.

Я послушно опустил коробку.

— Спасибо, что помогли.

— Пожалуйста, — пожал я плечами, — давайте я до квартиры донесу.

— Нет! В дом вы не войдёте! — сказала она, наверное, слишком резко. Смутилась и добавила: — Извините, правда, спасибо за помощь, но дальше я сама.

И я ушёл, не оглядываясь. Не спросил, как её зовут, не попросил номер телефона. Я и не собирался, как не собирался врываться ни в её квартиру, ни в её жизнь.

А в метро по дороге на работу из чёрного стекла на меня смущённо смотрели её глаза под торчащей чёлкой.

Пятница

Следующим утром я спускался на платформу Комсомольской и искал глазами родинку на затылке. Потом пропустил два поезда, и только тогда понял, что тяну время и напряжённо вглядываюсь в текущий по лестнице поток пассажиров, не мелькнёт ли там холодный взгляд из-под взъерошенных волос. Понял и выкинул из головы.

Суббота

А на следующий день, в выходной, я поехал в Саларьево и просто сел на ту самую скамейку, куда два дня назад поставил её коробку. Я сливал свою жизнь в бесконечный поток глупости, тщеславия и одиночества, какими забиты все ленты всех социальных сетей мира, когда на меня упала тень.

— Что вы здесь делаете? — спросила она, и опять в глазах ни капли тепла.

— Вас жду, — честно ответил я.

— Зачем?

Хороший вопрос. Я на самом деле не знал. Так и сказал.

— Не знаю. У вас бывает так, увидел человека, и очень хочется встретиться с ним снова?

— Нет. Зато бывает, что встречаешь человека, и очень хочется никогда его больше не видеть.

И снова в глазах ни капли симпатии, абсолютный ноль. Что я вообще тут делаю? Кровь бросилась мне в лицо. Как сталкер, обнаруженный объектом наблюдения, я вскочил и сказал:

— Извините, больше не увидите.

— Вы, наверное, очень хороший, но мне это не нужно, — стукнулось мне в спину.

— Что «это»? — развернулся я на полушаге.

— Ничего… Ничего не нужно, не обижайтесь. Спасибо, что помогли, но больше не приходите… — и добавила чуть слышно: — Пожалуйста.

И опять я ушёл, не оглядываясь, и с твёрдым решением выкинуть её из головы.

А она вернулась в свою квартиру на втором этаже. Возле кухонного окна стояла бабушка.

— Хороший парень, зачем ты так?

— Как «так»?

Бабушка сокрушённо покачала головой.

— Слышу я плохо, а вижу хорошо.

Девочка со вздохом опустилась на табуретку и уткнулась лбом в руки.

— Потому что хороший, ба. Не хочу никому портить жизнь. — сказала она устало кухонному линолеуму под ногами.

— А мне?

— Ты привыкла.

Бабушка со вздохом пригладила её короткие волосы и поцеловала в макушку:

— Когда-нибудь я выгоню тебя на улицу и сменю замки, потому что слишком сильно люблю.

Понедельник

Комсомольская красная. Я сидел на скамейке, листая магазины в поисках нужных расходников, и кто-то опустился рядом. У кого-то в прорехах драных джинсов торчали худые коленки и на запястье болтался дурацкий браслетик из красной шерсти. Я поднял глаза, она подняла глаза. Я поздоровался.

— Опять вы? — спросила она.

Я пожал плечами: «Скамейка — место общего пользования», и спросил:

— Мне пересесть?

— Нет, извините.

Я кивнул и уткнулся в экран смартфона. Поезд пришёл, поезд ушёл. Я бросил косой взгляд: коленки на месте. Я вопросительно посмотрел на неё, она отвернулась. Остренький подбородок, остренький носик и острый язычок.

Она притягивала к себе, но это была не тяга любить, а тяга иррациональная защитить. Как в ней жизнь держалась? Её тонкие мышцы кое-как удерживали хрустальные косточки скелета. Голубые венки опасно пульсировали под кожей толщиной с папиросную бумагу. Её бы в коробку с опилками запаковать, а не выпускать в наш дикий и агрессивный мир. Её бы обнять, но сломается. Я затряс башкой, вытряхивая дурное и вернулся к поискам.

— Мне неудобно за то, что я вам сказала там, под подъездом.

— Зря, я на самом деле не должен был приезжать. — ответил я, не отрываясь от экрана. От меня ждали ответ, и я спешил найти эти чёртовы расходники. Через минуту я нашёл, что искал и отправил в корзину. — Наверное, это было похоже на преследование.

Я попытался вложить в улыбку максимум добродушия. Она поймала мой взгляд и снова отвернулась. Да что ж такое? Я хлопнул по коленям и сказал:

— Слушайте, я не знаю, как вас зовут, но вижу, что разговор не окончен. Мы можем ещё долго сидеть здесь, отворачиваясь друг от друга, а можем выпить кофе наверху и поговорить. Вы как?

Она молча встала и направилась к лестнице, а я удивлённо проводил её взглядом. У первой ступеньки она обернулась и с деланым недоумением развела в стороны свои тонкие ручки. Я вздохнул и пошёл за ней.

***

Её звали Зина… Зинаида… Бог ты мой. Так могут звать консьержку, главного редактора районной газеты или депутата муниципального совета, но не девочку с тонкими косточками и прозрачной кожей. Зину от собственного имени отделяли килограммы мяса и децибелы голоса. Зина… Она и представилась со смущённой улыбкой «да, бывают родители со своеобразным чувством юмора». Она это не сказала это вслух, но иногда я умею читать по глазам. Простите меня все Зины мира за этот глупый стереотип.

Она не раскрыла мне свои тайны, и вообще говорила мало. Большую часть времени Зина рассматривала панно с венецианской улочкой, а я миниатюрное ушко с блестящим гвоздиком и профиль, похожий на ёжика с детского рисунка. Я тоже был не особо разговорчив, поэтому тишину нарушали редкие короткие фразы с односложными ответами и хлюпанье кофе, вливающегося в рот. Но один итог у нашей встречи был. Мы появились друг у друга в контактах мессенджера. Без номеров. Я так и назвал её: «Ёжик», а как записала меня она понятия не имею. Может, Тим Носильщик? Носильник-потаскун?

Тим от Тимофея. Я тоже ненавижу своё имя. Тимофей — старый кот в ватнике и валенках. Я на него совсем не похож, но у моих родителей тоже было «своё видение»

Да, знаете, что у неё на аватарке? Её фарфоровая ручка-веточка, повёрнутая запястьем вверх с перерезающей её кроваво-красной рваной линией дурацкого браслета.

Среда

Нежданчик, она мне написала. Прислала эмодзи с помахивающей рукой. Отправил такой же. Это всё. Конец переписки. Информационный пакет принят, обработан и получил обратную связь. Расходимся.

Четверг

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.