18+
Классика фантастики — 5

Бесплатный фрагмент - Классика фантастики — 5

Объем: 402 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

БЕЛЫЙ ДИКАРЬ

I. ПТИЦА НА ШЛЯПЕ

Странное впечатление производили эти руины времен римского владычества древней Лютецией, затерявшейся среди домов Латинского квартала. Ряды каменных полуразрушенных скамей, на которых когда-то рукоплескали зрители, наслаждаясь кровавыми забавами, черные провалы подземных галерей, где рычали голодные звери перед выходом на арену… А кругом такие обычные, скучные парижские дома, с лесом труб на крышах и сотнями окон, безучастно смотревших на жалкие развалины былого величия…

Путники остановились.

Их было трое: Анатоль, мальчик лет десяти, худенький, черноволосый, с застывшим вопросом в грустных глазах; его дядя Бернард де Труа, «шелковый король», и его жена Клотильда. Только настойчивость Клотильды заставила ее мужа бросить срочные дела и предпринять эту «научную экспедицию» — новый каприз молодой женщины, увлекшейся археологией.

Мадам де Труа, казалось, была очарована зрелищем. Ее тонкие ноздри вздрагивали. Несколько раз нервным движением руки она приводила в порядок непослушную прядь каштановых волос, выбивавшуюся из-под серой шелковой шляпы, украшенной маленькой белой птицей.

— Нужно заставить говорить эти камни! — воскликнула она наконец. — Мы сделали ошибку. Нам надо приехать ночью, когда светит луна. Луна вызовет к жизни тени прошлого, и перед нами развернутся волшебные картины. Мы услышим звуки букцин — римских военных труб. Один их громоподобный рев приводил в бегство врагов… Зазвучат трубы, и в ответ им раздастся рев голодных зверей, почуявших человеческое мясо, и мы увидим, как Цезарь… ах… ой…

Клотильда де Труа отчаянно вскрикнула. Неожиданное событие прервало поэтический полет ее фантазии.

Какой-то человек лет двадцати пяти, высокий, сложенный как Геркулес, с русой бородкой и усами на бронзовом лице, незаметно подкрался к ней и быстрым движением сорвал с ее шляпы белую птицу, разорвал ее на мелкие куски, с недоумением начал перебирать пальцами клочья ваты, которыми была набита птица.

Его глаза… Несмотря на весь испуг, Клотильда не могла не заметить этих глаз, их необычайной голубизны, яркости. В них горел какой-то странный огонь. Это не был огонь безумия, но вместе с тем в глазах было что-то странное, чего ей никогда не приходилось встречать В них были зоркость зверя и наивность ребенка. Лицо незнакомца можно было бы назвать красивым, если бы не выдающиеся надбровные дуги, глубоко посаженные глаза и широкие ноздри. Он был без шляпы Длинные и густые русые волосы покрывали его голову.


Все оцепенели от этой непонятной выходки незнакомца. Но в следующую же минуту Бернард де Труа бросился к нему, размахивая палкой. Незнакомец, скаля рот в широкой улыбке, открывавшей его прекрасные крепкие зубы, принял это как игру. Он будто дразнил де Труа, подбегая к нему и увертываясь от ударов с ловкостью и природной грацией молодой пантеры.

А с улицы уже бежал какой-то человек, размахивая руками.

— Адам, назад! — кричал он, как будто на собаку.

Русоволосый великан неохотно, но послушно прекратил игру, отойдя в сторону с каким-то приглушенным рычанием. В этот же момент с другого угла подходил полицейский, привлеченный криками.

— Приношу мои извинения! — кричал еще издали человек, отозвавший Адама, размахивая шляпой. — Позвольте уверить вас, что здесь не было злого умысла. Разрешите представиться… Профессор Сорбонны по кафедре археологии и палеонтологии Август Ликорн. А вот это Адам… Я сейчас объясню вам…

Но рассердившийся «шелковый король» ничего не хотел слышать.

— Это безобразие! Оскорблять женщину…

— Но позвольте объяснить…

— Никаких объяснений! — И, протягивая трясущейся от гнева и волнения рукой визитную карточку полицейскому, де Труа сказал: — Вот моя карточка и адрес. Прошу записать этих господ и передать дело в суд. Идем!

Он взял под руку жену, кивнул головой Анатолю, приказывая ему следовать за собой, и быстро зашагал к поджидавшему их черному лакированному автомобилю.

Когда прекрасный лимузин бесшумно тронулся в путь, Анатоль обернулся и с детским любопытством, страхом и восхищением посмотрел на странного человека, сорвавшего птицу со шляпы тети Кло.

II. НЕПРИЯТНЫЙ ВИЗИТ

Профессор Ликорн, свернув с Итальянского бульвара в небольшую улицу Пиллэ-Виль, замедлил шаг. После шума бульвара тишина этой улочки поражала слух. Это была тишина храма, вернее — капища Золотого Тельца. Здесь живут миллионеры. Хмурые многоэтажные дома с решетками на окнах нижнего этажа недружелюбно смотрят на редких прохожих.

— Кажется, здесь… — Профессор Ликорн, волнуясь, нажал кнопку электрического звонка, оправленную в оскал бронзовой львиной головы. Молчаливый швейцар не спеша открыл дверь, впустил профессора в вестибюль, уставленный растениями, с большим, стоящим у входа медведем и позвонил наверх.

По широкой лестнице, устланной темно-красным ковром, спустился слуга. Ликорн протянул ему визитную карточку.

— Господин де Труа дома? Я хотел бы видеть его по личному делу.

— Господин де Труа принимает по личным делам в четверг и субботу от девяти часов двадцати минут до десяти часов утра. Сегодня вы можете видеть только его секретаря.

В этот момент на лестнице показалась Клотильда де Труа в сером пальто и шелковой шляпе с белой птицей у борта. Ликорн поклонился и отошел в сторону, пропуская ее к выходу.

Клотильда де Труа любезно ответила на поклон. Она узнала Ликорна:

— Профессор Ликорн! Вы к мужу? Его нет. Что привело вас сюда? Не история ли с птицей на моей шляпе? Вы видите, птица опять сидит на своем месте. Значит, все в порядке.

— Я действительно пришел поговорить с господином де Труа по поводу того неприятного происшествия, которое имело место…

— Ну что же, поговорите со мной. Ведь, в конце концов, не муж, а я оказалась в роли «потерпевшей». Значит, вся эта история — мое личное дело. Пойдемте со мной, профессор.

Слуга поспешно подошел к Ликорну и почтительно снял пальто.

Ликорн едва поспевал за Клотильдой, которая быстро поднималась по лестнице.

— Наше знакомство завязалось довольно оригинально, не правда ли? — с той же любезной улыбкой обратилась Клотильда к Ликорну, когда они уселись в гостиной в мягкие кресла.

— Да, — смущенно ответил он, — оригинально, хотя и не совсем приятно и для вас, и для меня. Полиция составила протокол, и дело будет передано в суд.

— Какие глупости. Я скажу мужу, и все будет улажено. И не будем больше говорить о судах, протоколах и полиции. Одни эти слова режут мне слух.

У Ликорна отлегло от сердца.

— Я даже очень довольна, — продолжала Клотильда, — что этот случай доставил мне интересное знакомство. Я читала ваши книги о первобытном человеке, и мне очень нравятся…

Ликорн поклонился. Он никак не ожидал встретить здесь почитательницу своих научных трудов.

— Скажите, профессор, этот молодой человек, поймавший птицу на моей шляпе, не тот ли дикий человек, которого вы нашли в Гималайских горах в вашу последнюю экспедицию? Все газеты писали о нем, и мне страшно хотелось посмотреть на эту знаменитость.

— Да, это он. Дикий человек, или, вернее, белый дикарь, которого я нашел в Гималайских горах, на высоте нескольких тысяч футов.

Клотильда сделала быстрое движение.

— Как это интересно…

— Действительно, этот белый дикарь представляет необычайный научный интерес. Он не просто дикарь. Это случайно сохранившийся экземпляр совершенно исчезнувшей человеческой породы, последний представитель людей, которые жили много десятков тысяч лет тому назад и которые, как я предполагаю, были прародителями европейских народов.

— Вы его назвали Адамом?

— Это имя дано было ему в шутку, а затем закрепилось за ним. Исключительно интересный экземпляр. Но… — профессор Ликорн вздохнул, — если бы вы знали, сколько принес он мне забот и неприятностей! В первое время я, разумеется, не мог выпускать его на свободу. Его приходилось дрессировать, как животное. Но он скучал взаперти. И когда он несколько «цивилизовался», я стал брать его с собой на прогулку. Он привязан ко мне и послушен, как собака.

Когда я в первый раз пошел с ним в Люксембургский сад, он буквально пришел в дикий восторг. И прежде чем я опомнился, он уже взобрался на дерево и закричал от радости так, что гулявшие дети с плачем в ужасе шарахнулись в сторону. Сторож окаменел от такого святотатства. В другой раз Адам бросился в бассейн фонтана Карно — он захотел купаться. На площади Согласия он взобрался на статую коня, собрав вокруг себя толпу зевак…

Клотильда засмеялась. Она слушала его с большим интересом.

— Однажды, когда мы возвращались с Адамом на извозчике, ему надоело ехать слишком медленно. Адам схватил извозчика за шиворот, ссадил с козел, одним прыжком сел верхом на лошадь и помчался во всю прыть.

Клотильда вторично звонко рассмеялась.

— Всего не перескажешь. И на мою голову сыплются протоколы, штрафы, судебные процессы. Улица Шамполлио-на, где мы живем с ним, была просто затерроризирована. В первое время администрация Сорбонны выпутывала меня из беды, иногда на помощь приходило и Министерство просвещения. Но в конце концов им надоело это. К счастью, Адам значительно остепенился. Он уже порядочно говорит по-французски. Я уже радовался, что с его дикими выходками покончено, и вот третьего дня этот неприятный случай с вами…

— Не будем говорить об этом случае, дорогой профессор. Расскажите лучше, как вам удалось оторвать от родных гор двуногого звереныша и перевезти в Париж.

— Я готовлю к печати мой путевой дневник. Если вы интересуетесь, я могу дать вам корректурные оттиски.

— Милый профессор, как я вам благодарна! Завтра же пришлите. — Клотильда порывисто встала и пожала обе руки Ликорна.

III. ДНЕВНИК ПРОФЕССОРА ЛИКОРНА

На следующий день горничная подала на подносе утреннюю почту.

— Это дневник! — воскликнула Клотильда. — Мари, сегодня я никого не принимаю.

Когда горничная ушла, Клотильда с нервной торопливостью разорвала большой конверт, уселась в глубокое кресло и начала читать.

«11 июня. Когда я отправился в экспедицию в Гималайские горы, один мой коллега шутливо пожелал мне встретить среди вечных снегов горных вершин «живого однофамильца» [73]. Это пожелание не исполнилось. «Снежное жилище» [74] приняло меня довольно негостеприимно. И вообще путешествие мое в научном отношении шло довольно неудачно.

Я начал свое путешествие с подошвы южного склона, примыкающего к провинции Ассам. Горы внизу, покрытые роскошной тропической растительностью, дают приют тиграм, слонам, обезьянам. Яркая зелень всех оттенков, от светло-желтого до темно-синего, расцвечена еще более яркими красками цветов оперения птиц: попугаев, фазанов, кур самой необычной окраски. Если бы не тучи насекомых и неприятная сырость по ночам и даже днем, поднимающаяся от заболоченной низменности у подошвы гор, это место было бы достойно названия земного рая.

Прекрасен и второй пояс, на высоте 1000 метров, с его знакомой европейскому глазу растительностью — дубами и дикими каштанами.

Выше 2500 метров — уже царство хвойных деревьев, а на высоте 5600 метров начинается в собственном смысле «снежное жилище». Сюда только изредка поднимается медведь или горный козел. Как странно стоять на вершине шести-семи тысяч метров, в ледяном воздухе, от которого захватывает дыхание, и смотреть вниз, на зеленый пояс тропической растительности. Изумительное зрелище.

Но я пришел сюда не ради красот природы. Я искал «своих однофамильцев», следы тех, кто обитал в этом снежном жилище сотни, тысячи, миллионы лет тому назад. Поиски мои, однако, были неудачны. Himalaja ревниво скрывала свои тайны под глыбами льда.

Путешествие здесь сопряжено с необычайными трудностями. Горы изломаны, пересечены ущельями. Ночью нестерпимый холод. Совершенно нет топлива — ни пучка сухой травы, ни кустарника. Снег, и лед, и вечное безмолвие.

Проводники роптали, и многие из них покинули меня после того, как один проводник упал в пропасть и разбился. Со мной остались только трое. Рубить с ними лед в поисках останков ископаемых было бы безумием. Оставалось надеяться на помощь природы: иногда при обвале скал или ледяных глыб обнажаются кости первобытных животных. Но судьба не посылала мне такой счастливой случайности. И я уже подумывал о бесславном возвращении.

Но сегодняшнее утро вознаградило меня за все. Представляю, сколько шума наделает моя находка во всем ученом мире.

Вот как это было.

Рано утром бродил я между оледенелыми скалами в одиночестве, с винтовкой за плечами.

Завернув за утес, я увидал нечто заставившее меня вздрогнуть. Мне показалось, что я галлюцинирую. Передо мной шагах в двадцати, у утеса, стоял спиной ко мне двуногий зверь. Иначе я не могу назвать это существо. На его голое бронзовое тело был накинут только плащ из звериной шкуры, сколотой на левом плече. Густые волосы превращали его шевелюру в копну. На руках и под кожей обнаженных плеч и правой лопатки играли мускулы, как огромные шары. Он голыми ногами упирался в лед, как будто это был паркет, а в руках держал глыбу льда. Но эта глыба нисколько не стесняла его движений. Держа на весу эту тяжесть, он всем корпусом подался вперед и высматривал что-то внизу. Наконец, улучив какой-то момент, он с диким рычанием, которое разнеслось по горам, как удар грома, бросил вниз глыбу.

И тотчас в ответ раздалось разъяренное рычание медведя. Двуногий зверь отломил еще большую глыбу и кинул ее вниз, а вслед за тем с таким же рычанием сам бросился вниз.

В несколько скачков я был на его месте.

Передо мной открылась новая картина, будто выхваченная из ледникового периода. Никогда не забыть мне этой картины.

На дне небольшой ледяной лощины лежал окровавленный дикий козел с перебитым позвоночником. Над ним стоял на задних лапах, с окровавленной головой медведь. Он свирепо рычал, подняв вверх передние лапы, и из его пасти лилась на синеватый лед струя крови. А навстречу ему, только с ледяной глыбой в руках, бесстрашно шел другой зверь — двуногий.

Почему двуногий зверь так спешил? Почему он не добил медведя со своего безопасного утеса? Не умел он справиться с чувством голода при виде лакомого козла или считал медведя нестрашным противником?.. Кто прочтет мысли под этим толстым черепом?

Противники быстро шли навстречу друг другу. Когда расстояние между ними было не более полутора метров, двуногий зверь бросил в медведя свой ледяной снаряд. Удар пришелся в левый глаз. Медведь присел, завыл от боли и стал лапами тереть морду.

Но в этот же момент, увидав сохранившимся глазом, что противник сделал прыжок, медведь, превозмогая боль и прерывисто рыча, опять поднялся во весь свой рост в оборонительной позе. Остановился и двуногий зверь. Несколько минут они стояли неподвижно. Потом двуногий зверь медленно стал заходить со стороны ослепшего глаза медведя. Медведь начал продвигаться в том же направлении, по кругу. Так они прошли два круга, как борцы перед решительной схваткой.

Я ожидал, что они бросятся в объятия друг друга, но вышло иначе.

В начале третьего круга двуногий зверь оказался рядом с лежавшим на льду козлом. С необычайной быстротой он вдруг схватил козла, зажал в крепких зубах козлиное ухо и с ловкостью кошки стал взбираться по ледяным уступам со своей добычей.

Медведь, забыв о тяжких ранах, с удвоенным ревом бросился вслед за врагом, уносящим вкусный завтрак. Но похититель взобрался уже почти на четыре метра, и медведь в бессильной злобе царапал крутой ледяной откос.

Я был восхищен отвагой, ловкостью и находчивостью двуногого зверя — не эти ли качества сделали его царем природы? — и уже подумал о том, как мне избегнуть встречи с великаном. Вдруг крик звериного отчаяния разбудил горное эхо, и я увидел, как двуногий зверь вместе с козлом и обломившейся глыбой летит вниз. С глухим ударом упало тело двуногого зверя, глыба придавила его ногу, и медведь с победным ревом бросился на свою жертву. Двуногий зверь еще не сдавался и, лежа на спине, старался кулаками отбрасывать лапы медведя с огромными выпущенными когтями.

Но положение его было почти безнадежно. Вот медведь сорвал кожу с кисти правой руки, вот запустил острые когти в левое плечо… и двуногий зверь, только что проявивший чудеса храбрости, кричал от страха и боли, как могут кричать только звери.

В одну минуту я вскинул винтовку, прицепился в голову медведя и, рискуя убить двуногого зверя, спустил курок.

Гулкий выстрел прокатился в горах, эхо повторило его много раз, и сразу наступила тишина. Медведь, убитый наповал, рухнул всем телом на своего врага, покрыв его своей огромной тушей. Жив ли он, мой двуногий зверь?

— Не помню, как сбежал я в лощину. Бросился к медведю и, ухватив его за лапы, стал тянуть. Напрасное усилие. Я, парижанин двадцатого века, обладал могущественным оружием, которое поражает насмерть, но слишком слабыми руками, привыкшими иметь дело с книгами, а не с тушами медведей. Мне удалось только освободить голову несчастного. Он был жив и даже не потерял сознания. И он смотрел на меня своими блестящими и голубыми, как небо, глазами.

Мой громоподобный выстрел, сразу уложивший медведя, мой необычайный для двуногого зверя вид — все это должно было сильно поразить его воображение. Но вместе с тем, я не ошибаюсь, он понял главное: что я тоже двуногий зверь, пришедший ему на помощь. И в его взгляде я прочитал что-то похожее на благодарность. Благодарность человека к человеку. Животным также знакомо чувство благодарности. Но в его взоре было нечто большее. Звери так не смотрят. Да, это был человек. Дикий человек, неизвестной, вымершей первобытной белой расы, но человек.

Однако рассуждать было не время. Надо было звать на помощь. И я стал стрелять, пока не расстрелял все свои патроны. Потом начал кричать. Скоро послышались ответные крики. Ко мне спешили мои проводники.

С их помощью мне удалось освободить белого дикаря от туши медведя и глыбы льда. Он не стонал, хотя кровь обильно текла из его ран, сквозь разорванные мышцы была видна плечевая кость, а нога, по-видимому, была переломлена. Я сделал перевязку, а затем мы с величайшей осторожностью понесли к месту стоянки нашу драгоценную ношу.

Едва ли к родному брату я проявил бы столько забот. И понятно почему: ведь это был не просто человек. Это был, быть может, единственный во всем мире экземпляр отдаленных предков человека. Целый ряд неоспоримых признаков говорил за это… Я кричал на проводников, когда они оступались, а сам мысленно уже анатомировал его, взвешивал его мозг, измерял лицевой угол…

Конечно, это не Pitecantropus erectus, остатки костей которого найдены еще тридцать три года тому назад голландским врачом Дюбуа, — питекантропус был ближе к обезьяне, чем к человеку, и вымер уже около миллиона лет тому назад. И это не гейдельбергский человек, живший на заре ледникового периода, — нечто среднее между человеком и обезьяной; наконец, это и не неандертальский человек ледникового периода — тот ниже и приземистее… Скорее всего он — кроманьонец, прародитель или, вернее, случайно сохранившийся потомок этих прародителей народов Западной Европы. Живой кроманьонец. Что скажут мои коллеги? Что скажет весь ученый мир? Это лучше единорога. Я превзошел самого себя.

IV. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА

13 июня. Мой Адам, как я назвал дикого человека, поправляется быстрее, чем я думал. Два дня после битвы с медведем он пролежал в лихорадке, без памяти, рычал и порывался встать. Нам с большим трудом удавалось удержать его в кровати.

Пользуясь его беспамятством, я, признаюсь, не удержался и произвел кое-какие исследования антропометрического характера. Объем его черепа — 1175 кубических сантиметров (у гориллы — 490, у европейцев — 1400 кубических сантиметров). Интересно, сколько весит его мозг?

Когда его жизнь висела на волоске, у меня, каюсь, мелькнула мысль предоставить его самому себе. И если бы он умер, я мог бы тотчас анатомировать труп. Сколько сложных вопросов разрешило бы вскрытие! Но я удержался — буду откровенен до конца — не по человеколюбию. Я возлагаю надежды на этого дикого человека. Я увезу его с собой в Париж, научу говорить, приручу, цивилизую, и сколько необычайно интересного он сможет тогда сообщить! Самый интересный вопрос: сохранился ли кто-нибудь еще из его племени или он последний экземпляр доисторических людей?

Он, безусловно, владеет чем-то вроде языка, состоящего, впрочем, всего из нескольких звуков, похожих на междометия.

«Aya», например, говорит он всякий раз, когда хочет пить. Очень часто он издает какой-то призвук, похожий на «тц-а-а», как будто призывая кого-то. А когда я показал ему вчера шкуру убитого медведя, он сказал: «У-у-у», и лицо его выразило удовольствие.

Я внимательно осмотрел его тело. Необычайно большой объем груди явился, вероятно, результатом жизни на высотах, где очень разрежен воздух. На подошвах кожа его мозолисто толста. Вот почему он не отмораживает ног.

Щеки и даже лоб его покрыты пушком. По всему же телу, в особенности на ногах и на тыльной стороне рук, растут рыжеватые волосы, длиной миллиметров пять-семь. Конечно, не они только, а толстая закаленная кожа и хорошая клетчатка предохраняют его от холода.

На его плаще я нашел интересную «булавку», сделанную из слоновой кости, украшенную резной птицей, похожей на глухаря. Ему знакомо искусство. И он, очевидно, спускался с гор туда, где водятся слоны.

С того самого момента, как я спас его от смерти, Адам проявляет ко мне собачью привязанность. Когда я перевязывал ему раны, он схватил мою руку и облизал кисть и ладонь в припадке благодарности. Таким образом, я имел удовольствие познакомиться с «первобытным поцелуем».

Сегодня утром Адам встал с кровати и, несмотря на мой запрет, хотя вообще он послушен, вышел из палатки, сорвал повязку и, подставив рану солнцу, пролежал до вечера. Это горное солнце делает чудеса. Опухоль спала. Рана быстро затягивается. Еще несколько дней, и мы отправимся в путь. Пойдет ли он со мной? Оставит ли свои родные горы? Так или иначе, я не расстанусь с ним. Живой или мертвый, он будет в Париже.

27 сентября. Наконец-то я дома, в Париже, в своей маленькой квартире! Как долго я не писал! Адам со мной. Но чего мне это стоило!

Против моего ожидания, он пошел за мной. Адам повиновался, вернее — старался повиноваться каждому моему слову, поскольку сам мог совладать со своей первобытной натурой. Пока мы не спустились вниз, к людям, все было хорошо. Но дальше…

Первой моей заботой было одеть его. Не мог же я привести его в цивилизованное общество голым, только со звериной шкурой на спине. С большим трудом я разыскал белый фланелевый костюм по его росту. Это была просто широкая рубаха и брюки. Рубаху он кое-как надел, но с брюками никак не мог примириться. Они стесняли и смешили его. Он то и дело хлопал себя по ляжкам, фыркал и уморительно выворачивал ноги.

В Калькутте на людной улице он вдруг… снял брюки и бросил их. В Калькутте люди привыкли видеть наготу, и это не произвело слишком большого скандала. Но что, если он проделает такую штуку в Париже?

В первый раз я выбранил его, и как он был жалок в своем сознании вины! Он опять пытался лизать мне руки, хотя я и запрещаю ему это делать.

Когда мы были уже на борту парохода, с ним опять случилась история.

Перед самым отходом заревела сирена. Адам упал на палубу в паническом ужасе, потом вскочил и одним прыжком бросился через борт в море. Пришлось вылавливать его оттуда и заключить в каюту.

Много забот доставил он мне и с кормлением. Не могло быть и речи о том, чтобы отправляться с ним к общему столу. Ему приносили обед в каюту. Но он отказывался- он не мог есть наши блюда. Кончилось тем, что мне пришлось давать ему, как и в горах, сырое мясо и воду. Притом он страдал от жары и поэтому часто выл, чем вызывал нарекания пассажиров. Выходить же с ним на палубу было очень затруднительно. Он всегда собирал вокруг себя толпу зевак. Все это очень стесняло меня.

Трудно и долго описывать все события этого путешествия. Адам все время переходил от страха к удивлению. Поезда, автомобили пугали его. Наша одежда, дома, электрическое освещение поражали буквально до столбняка. Какая-нибудь мелочь, на которую мы не обращаем ни малейшего внимания — вертящаяся световая реклама, звуки духового оркестра или стая галдящих малышей-газетчиков, — настолько поглощала его, что мне нужно было по нескольку раз дергать его за руку, чтобы сдвинуть с места.

Но как бы то ни было, мои мучения кончились. Адам в Париже.

14 декабря. Адам делает успехи. Он уже не лижет мне рук. Привык носить костюм, очень любит яркие галстуки, научился есть наши блюда ножом и вилкой. Знает несколько обиходных французских слов. Но показываться с ним на улице я еще не решаюсь. А нужно было его проветрить. Адам стал скучать — оттого, вероятно, что сидит все время в комнате, хотя и при открытом окне, несмотря на суровую зиму. Ночью, в особенности когда в окно светит луна, он сидит у окна и воет. Я запрещаю ему выть, но он все-таки воет, тихонько, приглушенно, жалобно… Среди ночи этот вой человека очень действует на нервы, но, я вижу, он не в силах не выть.

Чтобы развлечь его, я приношу ему книжки с цветными картинками. К моему удивлению, он очень хорошо понимает их и радуется, как ребенок. Но особенно обрадовал его мой последний подарок: щенок-дворняжка. Адам не расстается с ним ни на минуту, даже спит вместе с Джипси — он произносит «Жипсь», — и собака платит ему ответной любовью, понимает его по одному жесту. Не потому ли, что их психология близка?

26 декабря. Однако Адам еще не совсем «цивилизовался». Сегодня ко мне зашел старый товарищ и дружески хлопнул меня по плечу. Адам, вероятно думая, что меня бьют, с рычанием бросился на гостя, а вслед за ним и Джипси, и мне не без труда удалось успокоить всех троих. Мой старый друг, нервный и раздражительный человек, был очень испуган и рассержен этой выходкой.

— Я бы на твоем месте держал его в клетке, — сказал он, уходя».


* * *


Дальше в дневнике шло описание уже известных Клотильде событий: похождения Адама на улицах Парижа. Но она прочитала все до конца.

— Решено, я должна заняться его воспитанием! — воскликнула она, бросив рукопись на стол, и немедленно послала профессору телеграмму, приглашая Ликорна прийти к ней вместе с Адамом.

V. АДАМ ВЫХОДИТ В СВЕТ

С некоторым волнением подходил профессор Ликорн к знакомому подъезду дома де Труа под руку с Адамом.

Адам с неразлучной собачкой, в черной шляпе и модном пальто выглядел совсем прилично. Ликорн позвонил.

— Смотри же, Адам, будь умницей. Веди себя прилично. Не кричи, не прыгай…

— Да…

Дверь открылась, и они вошли в вестибюль.

Швейцар, узнав Ликорна, почтительно пропустил его. Лакей подбежал снимать пальто.

Вдруг Адам с диким ревом бросился на чучело медведя, стоявшее в углу с распростертыми лапами, сжал медведя за горло и повалился с ним на пол. Джипси залаял. Изумленный лакей выронил пальто на пол и стоял с открытым ртом.

— Адам, назад! — крикнул Ликорн.

Но Адам и сам понял свою ошибку, когда его железные пальцы прорвали шкуру медведя и извлекли оттуда клочья пакли.

— Бедный Адам, ты ошибся. Медведь не настоящий.

— Птица не настоящая, у-у не настоящий… Все не настоящий, — растерянно бормотал Адам, поднимаясь с пола.

— Идем, Адам.

Адам поплелся за своим повелителем, тяжело вздыхая от сознания своей вины.

— Буду… — сокрушенно говорил он.

На языке Адама это означало «не буду». Ликорн невольно улыбнулся.

Слуга привел их в комнату Клотильды де Труа.

Когда Ликорн с Адамом появились в дверях, Клотильда, радушно улыбаясь, пошла им навстречу, протягивая Адаму руку. Но ее рука осталась висеть в воздухе.

Внимание Адама вдруг было привлечено фарфоровым китайским болванчиком с раскосыми глазами, который стоял на мраморном камине и качал головой. Потом он взял в руки безделушку, она хрустнула, и на пол посыпались осколки.

— Адам, садись, — строго сказал профессор, взяв его за плечо и усаживая в кресло. — Сиди. Не двигайся. Видишь, что ты наделал.

— Буду, — плачевно промолвил Адам, с горестью рассматривая осколки на полу.

— Я предупреждаю вас, мадам, — сказал Ликорн, здороваясь наконец с хозяйкой, — что этот визит может доставить вам и мне много неприятностей. Адам еще не настолько воспитан, чтобы бывать в обществе. И я бы предпочел, с вашего разрешения, сейчас же увести Адама.

— Буду, — отозвался Адам, услышав свое имя.

— Пустяки, — ответила Клотильда. — Пожалуйста, не волнуйтесь. Ведь он как ребенок, что же с него спрашивать…

К концу свидания между профессором Ликорном и Клотильдой де Труа состоялось соглашение о том, что Адам поселится отныне в ее особняке и она будет продолжать его «воспитание» под контролем самого профессора.

VI. УНИВЕРСИТЕТ НА ДОМУ

Адам переселился и сразу перевернул вверх дном дом де Труа. Самым несчастным чувствовал себя хозяин дома.

— Можете себе представить, что значит жить в одном доме с тигром, — говорил Бернард де Труа своему компаньону по торговле, — я стараюсь избегать этого дикаря, но, сами посудите, возможно ли избегнуть встреч, живя под одной крышей. Кто знает, что у него на уме? Он может убить, сломать несгораемый шкаф, поджечь дом… Я теперь не обедаю дома, возвращаюсь через боковой ход прямо в кабинет, закрываю дверь на два замка и не сплю всю ночь.

— Но неужели нельзя отделаться от этого жильца?

Де Труа безнадежно махнул рукой:

— Пока у жены не пройдет эта блажь — никак.

Адам по утрам занимался с Клотильдой чтением и письмом, а вечерами поступил на «выучку» к ее брату Пьеру.

Общество молодого веселого офицера ему нравилось больше, чем занятия с Клотильдой. Адам охотно занимался с Пьером и удивлял своего учителя необычайно быстрыми успехами. За какой-нибудь месяц Адам прекрасно выучился езде на велосипеде, управлению автомобилем, гребле, боксу, футболу.

Правда, его бешеная езда на автомобиле кончалась многочисленными штрафами, но для Пьера это не имело значения, пока «а руках сестры», как он говорил, «был ключ от кассы Бернарда де Труа».

В боксе и футболе Адам немало перекалечил людей своими сокрушительными ударами. Футбольный мяч, пущенный его ногой, разил с ног, как бомба. Однако успех его признавали лучшие спортсмены. Он делался знаменитостью на поприще спорта.

На несчастье Адама, Пьер просвещал его не только в области спорта.

Нередко вечерами молодой офицер переодевался в штатское платье, брал с собой Адама и отправлялся куда-нибудь на Монмартр шататься по кабачкам в поисках приключений. Пьер возбуждал ссоры, затем натравлял Адама и наслаждался эффектом «избиения младенцев». Адам, возбужденный вином, разбрасывал наседавших на него кабацких драчунов, как медведь щенят. Хмель сбрасывал с него тонкую лакировку «цивилизации», первобытные инстинкты прорывались наружу, и он становился действительно страшным в эти минуты.

Пьер был отставлен Клотильдой, она стала заниматься с Адамом одна.

— Ну-ну, посмотрим, что сделаете вы вашим «облагораживающим женским влиянием», — говорил с иронией обиженный Пьер.

Однако он скоро должен был признаться, что Адам заметно изменился к лучшему.

Клотильда часто гуляла с Адамом пешком, и дело обходилось без всяких приключений. Адам вел себя хорошо.

Что иногда смущало Клотильду, так это вопросы Адама, совсем простые, но на которые, однако, ей трудно было ответить.

То он спрашивал, считать ли своим «ближним» медведя и не надо ли ему подставлять, если ударит, «другую щеку». То, увидев на улице голодного нищего рядом с разносчиком пирожков, Адам самочинно кормил нищего и заводил споры о «чужом» и «собственном», явно не воспринимая «основ экономики» и настаивая на том, что голодных больше, чем полицейских.

Такие разговоры будили в Клотильде какое-то тревожное чувство. И однажды, видя, что Адам идет, понурив голову, очевидно размышляя над каким-то новым вопросом, Клотильда решила: его надо развлечь. С ним уже можно бесстрашно пойти в театр. Надо будет показать ему какую-нибудь хорошую классическую пьесу.

VII. СПАСЕННАЯ ДЕЗДЕМОНА

Адам сидел с Клотильдой де Труа в ложе первого яруса, недалеко от сцены.

Когда поднялся занавес, Адам тихо вскрикнул от неожиданности:

— Стена ушла…

— Сидите тихо, — наставительно сказала Клотильда, — не шумите.

— Буду, — по своему обыкновению, ответил Адам. Шла трагедия Шекспира «Отелло».

Адам смотрел на зрительный зал, погруженный во мрак, на яркие огни рампы, на верхние ложи.

— Смотрите туда, — указала Клотильда веером на сцену.

Адам посмотрел и «туда», но видно было, что театральное представление не захватывает его внимания. Клотильда переоценила развитие Адама. Стихотворная речь трагедии, с условной расстановкой слов, певучая дикция французской театральной школы затрудняли понимание. Адам воспринимал только внешнюю сторону спектакля: краски и телодвижения…

Несколько оживило его только столкновение отрядов Брабанцио и Отелло во второй сцене. А в третьей сцене первого акта он уже нетерпеливо возился на месте и вздыхал: ему надоело сидеть в театре.

Но вот вышла Дездемона, роль которой играла артистка с мировым именем. Ее обаятельная внешность, ее костюм и, главное, ее волнующий голос произвели чудо: Адам вдруг обратился весь в зрение и слух. Он так и впился глазами в сцену, не сводя с Дездемоны глаз. Когда она ушла, Адам вздохнул и с тревогой спросил Клотильду:

— Куда она ушла? Она еще придет?

Клотильда улыбнулась:

— Придет. Только сидите тихо.

— Как ее зовут?

— Дездемона.

И Адам стал тихо повторять:

— Деждемон… Деждемон… Деждемон…

Спектакль вдруг приобрел необычайный интерес. Адам жил появлением Дездемоны, страдал от нетерпения, когда она уходила со сцены. Он по-прежнему понимал едва ли более одной десятой из того, что говорили на сцене, но каким-то новым для него чутьем он довольно верно оценивал людей в зависимости от их отношения к Дездемоне. Отелло, вплоть до пробуждения в нем ревности, возбуждал симпатии Адама, так же как и Кассио. Родриго не нравился, Яго он возненавидел.

Когда же Отелло в первый раз грубо крикнул на Дездемону: «Прочь с глаз моих!» — Адам глухо заворчал. С этого момента он ненавидел уже и Отелло.

Приближалась трагическая развязка. Дездемона у себя в спальне поет грустную песенку:


Бедняжка сидела в тени сикоморы, вздыхая.


О, пойте зеленую иву…


Когда Отелло вошел к Дездемоне, готовый удушить ее, Адам вдруг весь насторожился, как в самые опасные моменты охоты. Его глаза с сухим блеском следили за каждым движением Отелло, мускулы напряглись, голова ушла в плечи. Пальцы впились в бархатную обивку барьера ложи.

Мольбы Дездемоны, гнев Отелло — все это было понятно ему без слов. Наконец в тот момент, когда Отелло стал душить Дездемону, нечеловеческий рев раздался в театре — рев, которого не предвидели ни Шекспир, ни режиссер, ни публика.

Из темной глубины ложи выросла фигура огромного человека. Одним прыжком перелетел он через оркестр на сцену, побежал к актеру, игравшему Отелло, оторвал его от Дездемоны, повалил на пол и стал душить, душить самым настоящим образом.

Из-за кулис на помощь Отелло бросились пожарные, рабочие, актеры. Среди этой свалки Адам не выпускал из виду Дездемоны. Вдруг он заметил, что Дездемона поднялась и уходит.

Адам моментально оставил почти бездыханного Отелло, разбросал насевших на него пожарных, Яго, рабочего и Кассио, побежал за Дездемоной, подхватил ее, как перышко, на руки и тем же путем, через оркестр, возвратился в ложу.

Здесь он усадил Дездемону и стал гладить ее по голове, как ребенка, и ласково, прерывающимся голосом говорил:

— Сиди со мной, Деждемон. Тебя никто не обидит. Сиди, будем смотреть вместе туда, что будет дальше.

И Адам в полной уверенности, что он смотрит продолжение спектакля, следил за поднявшейся на сцене и в зрительном зале суматохой.

Клотильда, бледная, поднялась и в изнеможении вновь опустилась в кресло.

— Адам, — воскликнула она, — отпусти сейчас же Дездемону, и едем домой!

Но Адам посмотрел на нее так, что ей стало жутко.

— Нет, — твердо ответил он. — Нет. Ее убьют. Я никому не отдам ее…

Дездемона трепетала от страха в сильных руках Адама… Клотильда теряла голову. Неужели разразится новый скандал? Но она нашлась и на этот раз.

— Не волнуйтесь, прошу вас, — обратилась она к артистке, говоря так быстро, чтобы Адам не понял, — едем ко мне, а там я сумею вас освободить от неожиданного спасителя. Идем, Адам.

Адам послушно пошел за Клотильдой, неся на руках Дездемону. Они прошли через сцену, в боковой выход, вызвали автомобиль и вскоре были дома.

Адам ни на минуту не расставался со своей ношей. Придя в свою комнату, он бережно опустил Дездемону на пол и сказал:

— Тут никто не тронет. Я буду сторожить.

Выйдя из комнаты, он закрыл дверь и улегся, как собака, на полу, загородив дверь своим телом.

Адам не привык ложиться так поздно. Здоровый сон сразу сковал могучее тело. Когда он уснул, Клотильда, тихо ступая мягкими туфлями, вошла в комнату заключенной через дверь соседней комнаты, вывела артистку, накинула на нее свое манто и шаль и, извинившись перед нею, отправила на автомобиле домой.

VIII. ЛЕОПАРД В ДОМЕ

Еще только светало, когда Адам поднялся со своего твердого ложа и приоткрыл дверь в комнату.

— Деждемон! — тихо окликнул он. Ответа не было.

— Деждемон! — уже с беспокойством повторил Адам и вошел в комнату.

Комната была пуста.

Глухой крик вырвался из груди Адама. Но он еще не верил: быстро обходя все уголки и закоулки комнаты, он искал Дездемону.

Ее не было.

Рев раненого зверя раскатился по всему особняку де Труа. Адам вдруг почувствовал необычайный прилив гнева. Его душил этот гнев, гнев против города, где все ненастоящее. Ненастоящие птицы, ненастоящие звери, ненастоящие слова… И даже сама Дездемона ненастоящая. Она исчезла, оставив лишь легкий аромат духов.

Адам обезумел. Он стал ломать мебель, разбивать вазы — все, что попадало ему под руки. Это несколько успокоило его.

Тогда он вдруг приник к креслу, на котором сидела Дездемона, и стал вдыхать оставленный ею запах духов. От кресла он пошел дальше, по этому следу, широко раскрыв ноздри, ловя знакомый запах.

В доме уже поднялась суматоха. Всюду бегали слуги. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы Адам так же неожиданно не убежал вниз, нюхая воздух и вытянув вперед голову, как собака-ищейка.

Клотильда, заблокировавшаяся в своей комнате, вздохнула с облегчением и начала поспешно одеваться.

Принесли утреннюю почту. Клотильда посмотрела газеты. Многие из них уже откликнулись на событие, происшедшее в театре прошлой ночью.

«Спасенная Дездемона», «Дикарь в Париже», «Опять Адам», «Пора прекратить безобразие» — пестрели названия заметок. Почти в каждой заметке наряду с именем Адама упоминалось и имя Клотильды де Труа.

Вошел Бернард де Труа с той же газетой в руках.

— Вы уже читали? — спросил он Клотильду, увидев лежавшую на полу газету. — Так продолжаться не может. Нельзя жить в одном доме с леопардом.

Клотильда не возражала. Вопрос об обратном переезде Адама к профессору Ликорну был решен, и об этом сообщили профессору.

Между тем Адам, выбежав на улицу, бегал вокруг дома, пытаясь уловить запах Дездемоны. Обращая на себя внимание прохожих, он бежал все дальше в надежде напасть, наконец, на след. Не зная города, каким-то чутьем нашел он театр. Но театр был закрыт. Обежав несколько раз здание, Адам вновь отправился рыскать по улицам…

Только поздно вечером он вернулся в особняк де Труа, усталый, голодный и озлобленный.

С этого дня Адам сделался настоящим несчастьем дома. Почти все ночи он выл, как в первые дни приезда в Париж, несмотря ни на какие увещания Ликорна, а днем он пропадал на улицах в поисках Дездемоны. Он не знал, что напуганная артистка на другой день выехала из Парижа, чтобы случайно не попасться ему на глаза. Когда он возвращался домой, весь дом замирал в ужасе. Обитатели особняка сидели в тревожном ожидании в запертых комнатах и лишь изредка бесшумно, как тени, прокрадывались по коридору.

Адам был раздражителен и никого не хотел видеть. Даже Ликорна он встречал угрюмо и не отвечал на вопросы, чем очень огорчал профессора. Еще так много интересных тайн надо было вырвать у первобытного человека для науки!

Только для двух существ Адам делал некоторое исключение: для своей собаки Джипси и Анатоля.

Что-то вроде улыбки появлялось на похудевшем и побледневшем лице Адама, когда он видел Анатоля. И мальчик ценил эту привязанность. Детским чутьем он понимал трагедию

Адама, оторванного от родных гор и брошенного в кипящий котел большого города.

— Уйдем с тобой, — не раз говорил Адам, — туда, далеко… — И в этом «далеко» было столько глубокой тоски, что Анатоль детской лаской пытался утешить своего большого, сильного и в то же время беспомощного, как ребенок, друга.

«Далеко» — это слово было так же дорого и недоступно Адаму, как и Дездемона. В его душе накипал глухой протест, и этот протест наконец прорвался наружу.

IX. БЕГСТВО

Был званый вечер. Один из тех, которыми славился дом де Труа. Среди приглашенных по строгому выбору были «нужные люди» из министерских и банковских верхов со своими женами. Огромные комнаты утопали в тропической зелени. Живые цветы украшали столы, десятки слуг заканчивали последние приготовления. Все общество в ожидании обеда разместилось в обширном салоне.

Де Труа был доволен. Одна только туча омрачала Бернарду этот блестящий праздник. Адам… Только бы он не вздумал прийти. Но он пришел. Пришел перед самым концертным отделением, мрачный и молчаливый. Ни с кем не поздоровавшись, он уселся в уголке.

Приглашенная знаменитая певица села за рояль: она сама аккомпанировала себе. Случайно или умышленно, но артистка запела песнь Дездемоны:


Бедняжка сидела в тени сикоморы, вздыхая.


О, пойте зеленую иву…


Адам окаменел. Он не представлял себе, что песнь Дездемоны могут петь другие так точно, как будто это поет она сама. Потом он вдруг задрожал с головы до ног. Лицо его исказилось судорогой страдания. Он схватил себя за голову, потом вдруг закричал так, что зазвенел хрусталь на люстрах:

— Не надо!.. — и, подбежав к роялю, ударил по крышке, которая с треском и звоном струн разломилась.

Адам со стоном выбежал из салона в коридор. В коридоре, у двери в свою комнату, стоял Анатоль. Адам на лету подхватил мальчика:

— Бежим… в горы… скорей…

У бокового выхода, на улице, стояло несколько автомобилей. Адам выбрал самую сильную машину и, сбросив шофера, уселся на его место, посадив рядом с собой Анатоля и Джип-си. Автомобиль сразу рванулся и помчался с бешеной скоростью по улицам Парижа…

X. НЕБО НАД ГОЛОВОЙ

Скандал в доме де Труа был подхвачен и раздут газетами, живущими на сенсациях. Высокие посетители званого ужина де Труа, возмущенные поведением Адама, со своей стороны нажали кнопки, чтобы поднять газетную кампанию против белого дикаря. Адам сделался героем дня.

И, как это часто бывает, под влиянием газетной шумихи общественное мнение, до сих пор снисходительно следившее за чудачествами и выходками Адама, вдруг вооружилось против него. Газеты требовали немедленного ареста Адама и содержания его в строжайшей изоляции.

Адам ничего этого не знал. С бешеной быстротой промчался по улицам Парижа и вздохнул наконец всей грудью, когда перед ним развернулись загородные поля, пересеченные лентой шоссе.

— Где горы? — спросил он Анатоля.

Задремавший Анатоль не мог сразу сообразить, где он и о каких горах спрашивает Адам. Вспомнив о бегстве, мальчик вдруг почувствовал радостное, волнующее и жуткое чувство. Не раз мечтал он о бегстве в далекие страны в поисках приключений. И вот теперь мечта осуществляется.

— Горы, — ответил он Адаму, — есть: Пиренеи, Альпы… Я видел Альпы… Их вершины всегда покрыты снегом…

— Едем к Альпам! — в волнении произнес Адам.

— Но это далеко… И потом… Нас могут задержать в дороге.

— Нет, мы далеко… — беспечно ответил Адам.

— А телефон? Полиция по телефону даст знать во все города, и нас могут задержать.

Адам этого не ожидал. Он знал, как укрываться от опасностей среди диких скал, покрытых снегом и хвойными лесами, но как спастись от телефонов?

Анатоль оказался прав. Уже в Корбеле, куда они въехали на рассвете, их пытались задержать.

Адам развил бешеную скорость и прорвал цепь полицейских, которые принялись стрелять им вслед, метя в шины автомобиля. Одна из них была прострелена.

— Посмотри, видна ли погоня! — крикнул Адам через плечо Анатолю.

— Сейчас нет, отстали…

Адам неожиданно остановил машину, схватил Анатоля одной рукой, вынул из автомобиля, спустил на землю и помчался один по шоссе.

— Адам! Адам!.. — кричал ему вслед брошенный Анатоль, плача от огорчения и неожиданной измены друга.

Адам не повернул руля автомобиля на крутом повороте дороги и вдруг с разгона врезался в реку, поднимая каскады брызг… Джипси завизжала от страха. Брызги, пар и пузыри поднялись над водой. Река спокойно несла свои воды, только кругами расходились волны от того места, где вода бесследно поглотила автомобиль с человеком и собакой.

Анатоль в оцепенении стоял под начавшимся дождем. Но это длилось несколько мгновений, хотя они и показались Анатолю бесконечно долгими. Скоро на поверхности воды показалась мокрая Джипси, фыркая от попавшей в нос воды, а вслед за собакой и Адам. Он вынырнул из воды и в три взмаха могучих рук был у берега. Адам и Джипси одинаково отряхнулись от воды. Адам подбежал к Анатолю, посадив его на шею и не говоря ни слова, побежал к кустам.

— Тихо. Сиди. Пригнись.

Не успел Анатоль прийти в себя, как на шоссе послышались звуки автомобиля. Через несколько минут автомобиль с полицейскими промчался по направлению к Мелэну.

Когда машина скрылась из глаз, Адам начал прыгать.

Анатоль наконец понял военную хитрость своего друга. Дождь смыл следы автомобильных шин, и полицейские не заметили его исчезновения. На этот раз они были спасены.

Пора было подумать о завтраке. Анатолю нестерпимо хотелось есть.

— Сиди, я скоро приду, — сказал Адам и пошел вдоль прибрежных кустарников.

Прошел томительный час, прежде чем Анатоль услышал свист приближавшегося Адама.

Адам нес двух кроликов и, прикрывая полою, куски сухого дерева. Он бросил убитых кроликов, которых стала обнюхивать Джипси, и начал добывать огонь, натирая один кусок дерева другим. В железных руках Адама работа подвигалась быстро. Скоро Анатоль почувствовал запах гари, показался дымок, еще несколько быстрых, сильных ритмических движений — вспыхнуло пламя. Зажаренное на костре кроличье мясо Анатоль ел с аппетитом. Подражая Адаму, он разрывал куски мяса руками.

Дождь перестал. Выглянуло солнце и высушило одежду беглецов. Анатоль, усталый от всех пережитых волнений, сладко уснул. А Адам лежал на земле и не отрываясь смотрел на небо.

Наконец-то небо над головой вместо этих противных мертвых белых потолков, где нет ни птиц, ни солнца, ни звезд, ни свежего дыхания воздуха.

Адам мечтал о скором свидании с горами. Хотя и не родные, но все же горы. И он был счастлив впервые за все время с тех пор, как спустился с гор в долины, где живут в тесноте и суете эти странные люди, которые предпочитают каменные ящики простору земли и неба.

Потянулись счастливые дни вольной, бродячей жизни. Днем беглецы спали в зарослях у реки, ночью продвигались на юго-восток, где, по указанию Анатоля, были горы.

Адам умел спать и в то же время следить за каждым звуком. Когда звук казался ему угрожающим, уши спящего Адама начинали усиленно двигаться, и скоро он просыпался. И им удавалось ускользать от встречи с людьми.

Однако судьба отмерила на долю Адама немного счастливых дней. Путем опроса жителей полиция скоро определила место исчезновения автомобиля. Преследователи все более суживающимся кольцом окружали беглецов.

Одним ранним утром им пришлось спасаться бегством на глазах полиции. Они укрылись в лесу и несколько часов провели на вершине дерева, скрытые густыми ветвями, глядя сверху на своих врагов, шарящих по лесу.

Все труднее было добывать пищу — кур и кроликов, которых Адам ловил около ферм. Главное же, он чувствовал, что им не уйти от цепких лап полиции, и тогда опять неволя… Одна эта мысль приводила его в содрогание…

XI. КОНЕЦ АДАМА

На рассвете серого дня Адам возвращался к Анатолю и Джипси, нагруженный молодым барашком.

Вдруг он насторожился. Его уши пришли в движение. Ему послышался отдаленный тревожный лай Джипси и испуганный крик Анатоля, призывавшего на помощь.

С раздувающимися ноздрями Адам бросился к чаще кустарников, росших недалеко от шоссе, где он оставил Анатоля.

Полицейские несли к автомобилю отбивавшегося и плакавшего Анатоля. Джипси надрывалась от лая.

Бросив барана, Адам в несколько прыжков оказался у автомобиля. Он схватил одного полицейского за шиворот, поднял над головой, сделал круг в воздухе и отбросил далеко в кусты.

Трое дюжих полицейских набросились на Адама. Завязалась борьба. Адам отбросил их от себя. Они хватали его за руки и повисали на них. Один из полицейских с профессиональной ловкостью пытался надеть Адаму наручники, и это ему удалось. Но Адам разорвал кандалы, хотя поранил в кровь руки у кистей, и вслед за тем, озлобленный болью, он набросился на полицейского и вонзил ему в шею свои острые зубы. Второй из нападавших выбыл из строя… Тогда начальник маленького отряда, видя, что без применения оружия Адама не захватить, выстрелил из револьвера. Пуля попала в плечо Адама, на котором медвежьи когти оставили рубцы, и раздробила плечевую кость.

Адам взвыл от боли, но продолжал отбиваться здоровой рукой. Однако сильное кровотечение все больше ослабляло его.

Полицейские опять набросились на него и после нескольких неудачных попыток вновь сковали ему руки. Адам дернул цепь и застонал от боли. Его повалили, крепко связали, бросили в автомобиль, где уже сидел бледный от страха Анатоль, подобрали раненых и быстро двинулись в путь.

Джипси с отрывистым лаем гналась за исчезающим автомобилем…

Адам был помещен в одну из камер, предназначенных для буйных помешанных. Стены комнаты были обиты мягким войлоком, на окнах — решетки. Тяжелая дверь — на железном засове.

Адаму сделали перевязку и оставили одного. Он рычал, бросался к двери, согнул решетку на окне. Он безумствовал целый день, а ночью так выл, что приводил в содрогание даже привыкших ко всему санитаров.

К утру он утих. Но когда ему подали в дверное окошко завтрак, не решаясь еще войти, он только выпил несколько глотков чая, а завтрак выбросил в коридор.

Адам кричал и, как зверь в клетке, ходил, не переставая ни на минуту, тяжело вздыхал и время от времени громко и протяжно кричал, призывая Дездемону, Анатоля, Джипси… Иногда звал и Ликорна.

Он был один, совершенно один в этом тесном ящике, где было так мало воздуха для его легких и куда заглядывало солнце только через толстые прутья решетки, бросая от нее решетчатую тень на белую стену.

На третий день Адам затих. Он перестал ходить. Сел на пол в углу, спиной к свету, положил подбородок на поднятые колени и будто окоченел. Он уже никого не трогал. К нему входили врачи и ученые, но он сидел молча, не отвечая на вопросы и не двигаясь. И по-прежнему ничего не ел, но жадно пил.

Адам начал необычайно быстро худеть. По вечерам его стало лихорадить. Он сидел, стуча зубами, покрытый холодным потом. Скоро его начал мучить кашель, и во время приступов кашля все чаще стала показываться кровь.

Врачи качали головами:

— Скоротечная чахотка… Эти горные жители так трудно приспособляются к воздуху долин…

Однажды вечером после жесточайшего приступа кашля кровь вдруг хлынула из его горла и залила весь пол комнаты. Адам упал на пол. Он умирал…

Когда он пришел в себя после обморока, он тихо и хрипло попросил доктора:

— Туда… — И он указал на дверь.

Доктор понял. Адам хочет на воздух. Быть может, в последний раз взглянуть на небо. Он задыхался. Но разве можно выносить тяжелого легочного больного в сырую осеннюю ночь на воздух, под моросящий дождь!

Доктор отрицательно покачал головой.

Адам посмотрел на него жалобными глазами умирающей собаки.

— Нет, нет. Вам вредно, Адам… — И, обратившись к санитару, доктор отдал приказание: — Подушку с кислородом…

Кислород продлил мучения Адама до утра. Утром, когда бледный луч солнца осветил белую стену, нарисовав на ней тенью решетку окна, что-то вроде улыбки, такой же бледной, как луч, мелькнуло на губах Адама. У него началась агония. Он изредка выкрикивал какие-то непонятные слова… Ни одного французского слова он не произносил.

В десять часов двадцать минут утра Адам умер. А в час дня было получено официальное извещение о том, что Адама необходимо выписать из больницы, так как решено отправить его в Гималаи…


* * *


— Все-таки он хорошо сделал, что поспешил умереть, — не скрывая радости, говорил прозектор, приступая к анатомированию трупа Адама.

Ни один труп не был так тщательно препарирован. Все было измерено, взвешено, тщательно запротоколировано. Вскрытие- дало много чрезвычайно интересного. Apendix был очень больших размеров. Muskulus erectus cocigum ясно выделялся, мышцы ушей были очень развиты. Мозг… О мозге Адама профессор Ликорн написал целый том. Скелет Адама был тщательно собран, помещен в стеклянную витрину и поставлен в музее с надписью:

HOMO HIMALAJUS

В первые дни в музее у витрины со скелетом Адама толпилось много народу. Среди посетителей любопытные взоры отметили Клотильду де Труа и знаменитую артистку…

Адам перестал быть опасным для «культурного» общества и стал служить науке…

ИДЕОФОН

I

Судебный следователь Паоло Минетти небрежно бросил пенсне на раскрытое «дело», провел левой ладонью по высокому лбу, орлиному носу, выступавшему из красных, толстых щек, и зажал седеющую бородку.

— Уведите его!..

Три карабинера, с шашками наголо, в черной форме с красными кантами и в треуголках, украшенных перьями, увели арестованного — молодого человека в рабочем костюме, с загорелым лицом, на которое тюрьма уже наложила сероватый налет.

Оставшись один, следователь не спеша закурил длинную сигаретку, отпил из стакана ледяную воду с красным вином и устало посмотрел в окно. Оконная решетка четко выделялась на сверкающей поверхности Средиземного моря. Вдали синели пизанские холмы.

Минетти смахнул мух, облюбовавших его влажный лоб, и досадливо крякнул.

Вот уже две недели, как сидит в этой дыре — Вольтерра, вызванный сюда для допроса пяти обвиняемых, помещенных в местной тюрьме, похожей на средневековый замок с камерами-клетками для одиночного заключения.

Минетти, завзятый театрал и страстный любитель музыки, был огорчен до глубины души, когда его вызвали сюда из Ливорно в самый разгар гастролей Миланской оперы.

Но, ознакомившись с делом, он утешился. Дело было интересное и много обещало для его карьеры в случае удачного исхода.

Для него было уже честью, что вести следствие поручили именно ему. Предстоял громкий политический процесс.

При проезде итальянского премьер-министра на автомобиле через Сиену в него был произведен выстрел из толпы, не причинивший вреда. Подоспевшая на место происшествия полиция общественной безопасности арестовала, по подозрению, пятерых человек и овладела вещественным доказательством — револьвером, брошенным на землю. Но кто именно произвел выстрел, выяснить не удалось. Ни у кого из арестованных оружия найдено не было.

Не удалось установить и принадлежности кого-либо из них к какой-нибудь «преступной политической организации».

Ясно, что при таком положении дела нельзя было предъявить обвинение всем пятерым. Нужно было во что бы то ни стало добыть более веские улики. Но как?.. Личное признание было бы лучше всего. Однако, несмотря на весь свой опыт, на все профессиональные уловки и ухищрения, Минетти не мог добиться признания. Все пятеро арестованных категорически отрицали свое участие в покушении на жизнь премьер-министра и при этом смотрели на следователя такими невинными глазами, что он выходил из себя.

— Или все они продувные бестии и стреляли впятером из одного револьвера, или… или стрелял шестой, черт их всех побери!.. — бормотал Минетти, оставшись один после допроса.

Время шло… Гастролирующая труппа давно уехала из Ливорно, но черт с ней — другая приедет. Четырнадцатый день прошел так же бесплодно, как и тринадцать предыдущих, впрочем, не совсем так. В этот день из Рима был прислан запрос, скоро ли Минетти закончит следствие и передаст дело в Трибунал.

Это уже хуже. Еще один такой запрос, и Минетти могут отозвать, а на его место прислать другого следователя. И тогда — прощай мечты о переводе в Рим или Турин… Хорошо, если еще не переведут куда-нибудь с понижением, в Кальта-низетту или Сассари, где умрешь от скуки…

От одной этой мысли Минетти почувствовал, что у него начинается мигрень.

Надо действовать быстро, решительно.

— О, проклятые мухи!.. — Следователь вынул красный фуляровый платок и накинул его на голову. — Идеофон!.. — проговорил он, улыбнулся какой-то мысли и отрицательно покачал головой.

Наброшенный на голову платок напомнил ему рассказ старого смотрителя тюрьмы о том, что местный кандидат на судебные должности, синьор Беричи, изобрел аппарат, при помощи которого можно «слушать чужие мысли», — идеофон.

На голову надевается металлический колпак, от которого идут проволоки к телефону…

— Чепуха какая-то! — проговорил вслух Минетти. — А впрочем, чем я рискую? Хоть развлекусь немного. Отупел совсем! — И он, вызвав смотрителя тюрьмы, попросил пригласить синьора Беричи с его аппаратом.

II

Синьор Беричи не заставил себя долго ждать. Через полчаса дверь с шумом раскрылась, и в комнату вбежал изобретатель идеофона с саквояжем в руках.

Минетти ожидал увидеть молчаливого, сосредоточенного человека, одного из тех маньяков, которые ломают себе голову над квадратурой круга или изобретают вечный двигатель. Но перед ним вертелся веселый, живой, как обезьяна, черноволосый, курчавый неаполитанец. Уж не ошибка ли это?

Однако гость поспешил рассеять сомнения следователя.

— Очень рад познакомиться… Беричи… тот самый!.. А вот и мое детище.

И, крепко пожав руку следователя, улыбаясь во весь рот, сверкая белыми зубами, ни на минуту не умолкая, Беричи стал вынимать из саквояжа «идеофон».

— Вот металлический колпак… Он надевается на голову человека, чьи мысли вы хотите узнать. Очень полезная штука для судебных следователей и ревнивых мужей. Заявлю патент и положу себе в карман миллион лир!..

При этом Беричи так насмешливо щурил глаза, что невозможно было понять, говорит ли он серьезно или мистифицирует, желая сыграть веселую шутку.

Минетти не успел вставить ни одного слова, а Беричи продолжал трещать, как граммофон, пластинка которого вращается с необычайной быстротой.

— Вам, вероятно, известно, синьор Минетти, что, по последним научным изысканиям, наша нервная система и мозг являются трансформатором электромагнитных волн. Результат работы мозга — наша мысль — излучает особые электроволны. Надо только поймать их и произвести обратную трансформацию электроволн в мысли, в звучащие мысли, если хотите. Металлический колпак — приемник. Вот этот ящичек — усилитель электромагнитных колебаний, производимых мыслью, а вот этот ящичек — обратный трансформатор. Здесь электроволны оформляются в звукомысли. А вот это приемный телефон. Ясно, как молодой месяц, не правда ли?

Минетти неопределенно промычал.

— Разрешите сделать опыт… Я уже распорядился привести сюда одного из пяти арестованных, по имени Селла.

И, не ожидая ответа, Беричи раскрыл дверь и крикнул:

— Введите!

Карабинеры ввели арестованного.

Беричи носился по кабинету, расставляя мебель и прилаживая аппарат.

Минетти с гримасой недоверия следил за всей этой суетой. Он уже раскаивался в своей затее развлечься идеофоном.

— Усаживайтесь на этот стул, — обратился Беричи к арестованному, — мы сейчас наденем вам на голову вот эту красивую шапочку и пустим самый маленький электрический ток.

Арестант вздрогнул. Лицо его побледнело.

— С каких это пор, — ответил он, — в Италии без суда казнят людей электричеством?..

Беричи громко рассмеялся.

— Ничего подобного! — И он надел себе на голову металлический колпак. — Вот смотрите. Эта штука столь же безопасна для жизни, как ваша собственная шевелюра. Это новый аппарат, при помощи которого можно слушать ваши мысли. И если вы невиновны, то должны охотно согласиться на опыт: мы тотчас же убедимся, что ваша совесть чиста, как стерилизованное молоко.

Селла вопросительно посмотрел на следователя.

— Ручаюсь вам, Селла, что ваша жизнь вне опасности, — нетвердо проговорил Минетти. Правду сказать, в эту минуту он сам сомневался в безопасности опыта, но отступать было поздно.

Селла подумал и, махнув рукой, уселся в кресло.

Беричи быстро надел на голову арестанта металлический колпак и что-то повертел в одной из коробочек. Послышалось жужжание индукционной катушки. Легкий ток пополз, как прикосновение муравьиных ножек, по голове арестанта. Селла вздрогнул и поморщился.

— Ведь не больно? Даже приятно, не правда ли? И предохраняет голову от мух. Вот так. А я усядусь здесь, за вами, буду слушать в телефон и записывать ваши безгрешные мысли. Сидите совершенно спокойно и думайте, о чем хотите.

И изобретатель идеофона уселся в кресло с телефонными наушниками на голове и с карандашом и блокнотом в руках.

III

Наступило жуткое молчание. Тишина нарушалась только жужжанием индукционной катушки. Минетги и карабинеры с тревогой следили за опытом.

Через несколько минут Селла привык к проходившему по голове току и почти уже не ощущал его. Но скоро он начал испытывать нечто более мучительное: боязнь погубить себя неосторожной мыслью. Он изнемогал от внутренней борьбы. Необычайным усилием воли он старался отвлечь свои мысли от опасных воспоминаний. Но непокорная мысль возвращалась к этим запретным местам памяти, как мотылек к пламени свечи, которое рано или поздно обожжет его крылышки…

«Напрасно я согласился, — думал Селла, — как бы меня не поймали на удочку. Ах, черт возьми!.. Ведь если они слышат мои мысли, значит, они уже услышали, что я боюсь попасться на их удочку. Что, если они сочтут это за признание вины?.. Глупости! Какое же тут признание?.. И никакой вины нет. Однако надо думать о чем-нибудь другом… Облака… Вот за окном, в небе, плывут облака… буду думать о них. Облака… облака… Но ведь я могу подумать о том, что я стрелял, просто подумать: „Я стрелял“. Ведь это только мысль! Это каждый может подумать. Неужели этими словами я уже обвинил себя?..»

От нервного напряжения, от металлического колпака на голове, горячего от жары, и нудного щекотания электрического тока у Селла кружилась голова и по всему телу выступила испарина. Он не привык управлять своими мыслями, обычно они плыли у него чередой, как цепь облаков. А тут надо было все время следить за собой, думать о том, чтобы не думать о выстреле в Сиене… Это было сверх его сил.

«Чепуха, глупость! Буду считать. Раз, два, три… Премьер-министр ехал в черном автомобиле со своим толстым секретарем… четыре, пять… Переодетые сыщики изображали народ, приветствовавший „любимого“ вождя… шесть, семь… опять я думаю об этом! Ну, и что ж из этого?.. Ведь я случайно находился на месте происшествия!.. И потом, это только мысль… Анжелика… — вдруг неожиданно подумал Селла о жене. — Как она волнуется!.. А Микуэль, вероятно, доволен. Он остался мне должен. Вот-вот, буду думать о своем».

Но через несколько минут его мысли вновь витали над роковой площадью в Сиене.

Вдруг Селле показалось, что он изобрел очень остроумный способ борьбы с врагом, подслушивающим его мысли.

«Эй, вы, синьор! Слушайте!.. Я стрелял, я не стрелял. Записывайте, если хотите, но записывайте все! Что, взяли?..»

Селла улыбнулся. Он стал весел.

«Если хотите, синьор, я мысленно спою вам песенку:


Если горе сердце гложет,


Осуши бокал вина!


Старый друг — оно поможет,


Лей полнее, пей до дна!..»


Он мысленно пел, а под словами веселой песни незаметно для него самого, как черная змея среди цветов, проползала опасная мысль…

«Пуля прошла всего на один палец над головой премьера… Она попала в витрину магазина и сделала в стекле круглую дырочку. Ни одной трещины… Премьер откинулся на спинку автомобиля и, побледнев, смотрел на толстого секретаря… Чьи-то руки схватили меня за плечи…»

Селла вдруг похолодел от ужаса, когда заметил эту черную змею запретных воспоминаний. Он хотел усыпить песенкой внимание своего врага, но усыпил свою собственную бдительность. Впервые за всю жизнь он заметил, что в мозгу могут протекать одновременно несколько верениц мыслей. Одни из них, как освещенные солнцем корабли, плывущие по зеркальной поверхности моря, протекают в свете нашего сознания. А другие, подобно глубоководным рыбам, скользят незаметно в глубине и мраке подсознательной жизни. Вместо одного врага, одной вереницы мыслей их было несколько — тысячи цепочек мыслей, за которыми невозможно уследить… «Что, если все их можно подслушать этим чертовским аппаратом?..»

Селла похолодел. Он скрипнул зубами и не мог сдержать стона. Его нервное напряжение готово было перейти в истерический припадок. Он уже хотел крикнуть: «Довольно! Я виновен!» — чтобы скорее прекратить эту пытку.

И, как только он подумал об этом, жужжание индукционной катушки вдруг прекратилось.

— Ну, что ж, достаточно! — услышал он голос Беричи, сделавшийся вдруг сухим и официальным.

— К сожалению, вы оказались не столь невинным… За это время, как я слушал ваши мысли, вы не раз, не два и не три выдали себя, хоть и пытались отвлечь свои мысли от опасных воспоминании… Извольте же подписать заявление о том, что вы признаете себя виновным в покушении!

Селла, блуждая глазами, сделал подпись трясущейся рукой и, шатаясь, вышел из кабинета.

IV

Минетги бросился к Беричи и обнял его.

— Гениально! Поразительно! Вы оказали мне и правосудию чрезвычайную услугу. Я бесконечно благодарен вам, хотя, конечно, моя благодарность ничтожна по сравнению с тем, что ожидает вас… Признаюсь, я очень сомневался, но теперь…

Беричи не дал ему договорить. К изобретателю «идеофона» вернулась вся его насмешливость и веселость. С ловкостью обезьяны выскользнул он из объятий Минетги и, сощурив хитро левый глаз, спросил:

— А теперь вы верите в мое изобретение?

И опять, не дав договорить следователю, он затараторил:

— И напрасно! Совершенно напрасно! Мой секрет изобретен не мною. Он изобретен давным-давно тем, который первый крикнул: «На злодее шапка горит!» Разве эта пословица, в разных вариантах, не существует у всех народов сотни лет?.. Так вот, шапку, которая на злодее горит, я, по моде двадцатого века, приукрасил только электрической отделкой!

Минетти был поражен и разочарован.

— Значит, никакого изобретения нет?

— Ну, не совсем так. Нам все же удалось при помощи этого «изобретения» добиться сознания. Но это только игра на психологии! Попробуйте стать в угол с тем, чтобы не думать о леопарде. Вам это не удастся. Ну, а для Селла таким «леопардом» является его преступление. Он не мог не думать о нем. Уверенный же, что все его мысли узнаны, преступник счел себя уличенным, в чем и расписался. Просто?..

V

Несмотря на всю строгость тюремного режима, весть о признании Селла, добытом при помощи какого-то аппарата, скоро стала известна всем заключенным.

И когда в кабинет судебного следователя привели четырех арестованных по делу о покушении на премьер-министра, чтобы объявить им о том, что они свободны, один из них подошел к следователю и твердо сказал:

— Я не принадлежу к тем простачкам, которые сами сознаются, хотя бы их вина и не была еще доказана. Но я не из тех, которые из-за своей шкуры допускают пострадать за себя невинного. Селла совершенно невиновен. Он сознался только потому, что вы заморочили ему голову вашим дурацким аппаратом. Я стрелял в премьера и выстрелю еще раз, если представится случай. И только я один должен нести ответ.

Беричи, который присутствовал при этом, невольно покраснел.

Но Минетги только с добродушной насмешкой посмотрел на него. Да, «изобретение» Беричи не совсем идеально. Шапка оказалась способной гореть на голове не только злодея и чуть было не погубила невинного. Но разве суд может существовать без судебных ошибок?.. Главное было сделано: виновник найден, и Минетги ждало повышение.

А каким путем это было достигнуто — не все ли равно?.. Только бы этот путь привел его в Рим!..

НИ ЖИЗНЬ, НИ СМЕРТЬ

I. МИСТЕР КАРЛСОН ПРЕДЛАГАЕТ СВОЙ ПЛАН

— Что вы на это скажете? — спросил мистер Карлсон, окончив изложение своего проекта.

Крупный углепромышленник Гильберт ничего не ответил. Он находился в самом скверном расположении духа. Перед самым приходом Карлсона главный директор сообщил ему, что дела на угольных шахтах обстоят из рук вон плохо. Экспорт падает. Советская нефть все более вытесняет конкурентов на азиатском и даже на европейском рынках. Банки отказывают в кредите. Правительство находит невозможным дальнейшее субсидирование крупной угольной промышленности. Рабочие волнуются, дерзко предъявляют невыполнимые требования, угрожают затопить шахты. Надо найти ка-кой-то выход.

И в этот самый момент, как будто в насмешку, судьба подсылает какого-то Карлсона с его сумасшедшим проектом.

Гильберт хмурил свои рыжие брови и мял длинными желтоватыми зубами ароматичную сигаретку. На его бритом озабоченном лице застыло выражение скуки. Он молчал.

Но Карлсон не из тех, кого обескураживает молчание. Неопределенной профессии и неизвестного происхождения, маленький, суетливый человечек с ирландским акцентом, коротким носом, черными волосами, стоящими, как у ежа, Карлсон вонзил свои острые глазки в усталые, выцветшие глаза Гильберта и сверлил их своей настойчивой беспокойной мыслью.

— Что вы на это скажете? — повторил он свой вопрос.

— Черт знает что такое, какая-то мороженая человечина, — наконец апатично ответил Гильберт и с брезгливой миной положил сигаретку.

— Позвольте! Позвольте! — вскочил, как на пружине, Карлсон. — Вы, очевидно, недостаточно усвоили себе мою идею?..

— Признаюсь, не имею особого желания и усваивать. Это глупость или безумие.

— Не безумие, не глупость, а величайшее изобретение, которое в умелых руках принесет человеку миллионы! А если вы сомневаетесь, то позвольте вам напомнить историю этого изобретения.

И Карлсон затараторил, как будто он отвечал заученный урок:

— Анабиоз случайно открыт русским ученым Бахметьевым. Изучая температуру насекомых, этот ученый заметил, что при постепенном охлаждении температура тела насекомого падает, затем, достигая температуры минус девять и три десятых градуса Цельсия, сразу поднимается почти до нуля, а затем вновь опускается уже до температуры окружающей среды, примерно на двадцать два градуса ниже нуля. И тогда насекомое впадает в странное состояние — ни сна, ни смерти: все жизненные процессы приостанавливаются, и насекомое может лежать, окоченелое и замороженное, неопределенно долгое время. Но достаточно осторожно и постепенно подогреть насекомое, и оно оживает и продолжает жить как ни в чем не бывало. От насекомых Бахметьев перешел к рыбам. Он замораживал, например, карася, который пролежал в окоченении, или анабиозе, как назвал это состояние Бахметьев, несколько месяцев. Подогретый, он вернулся к жизни и плавал, как всегда.

Смерть ученого прервала эти интересные опыты, и о них скоро забыли. И, как это часто бывает, русские изобретают, а плодами их изобретений пользуются другие.

Вспомните Яблочкова, вспомните изобретателя радиотелеграфа Попова, вспомните, наконец, Циолковского… Так было и на этот раз. Изобретением Бахметьева воспользовался немец Штейнгауз для практических целей: перевозки и хранения живой рыбы. Как вам известно, он нажил миллионы!

Гильберт заинтересовался и слушал Карлсона уже с некоторым вниманием.

— Благодарю вас за лекцию, — сказал он. — Я сам получаю к столу свежую рыбу, пойманную в отдаленных морях. Но, признаться, я не интересовался способом ее замораживания. Тем или другим, не все ли равно? Только бы рыба была абсолютно свежей. И, вы говорите, Штейнгауз заработал на этом деле миллионы?

— Десятки, сотни миллионов! Он теперь один из самых богатых людей Германии!

Гильберт задумался.

— Но ведь это только рыбы, — сказал он после паузы, — а вы предлагаете совершенно невероятную вещь: замораживать людей! Возможно ли это?

— Возможно! Теперь возможно! Бахметьев замораживал животных, подвергающихся зимней спячке, так называемых холоднокровных: сурка, ежа, летучую мышь. Что касается теплокровных животных, то их ему не удавалось подвергать анабиозу. Однако русский же ученый, профессор Вагнер, известный своей победой над сном, изобрел способ изменять состав крови теплокровных животных, приближая их к крови холоднокровных животных. И ему удалось уже благополучно «заморозить» и оживить обезьяну.

— Но не человека?

— Какая разница?

Гильберт недовольно тряхнул головой, а Карлсон улыбнулся.

— Я говорю лишь с точки зрения биологии и физиологии. У обезьян совершенно одинаковый с человеком состав крови. Абсолютно одинаковый. И вот вам необычайные, но вполне осуществимые перспективы: массовое замораживание людей, в данном случае э… э… безработных. Кому не известно, какое критическое положение переживает угольная промышленность, да одна ли угольная? Периодические кризисы и сопровождающая их безработица, к сожалению, постоянное бедствие нашего общественного строя. На этом играют всякие смутьяны вроде коммунистов, предсказывающие гибель капитализма от раздирающих его внутренних противоречий. Пусть они не спешат хоронить капитализм! Капитализм найдет выход, и одним из выходов является предлагаемый мною способ!

Разразится кризис — и мы заморозим безработных и сложим их в особых ледниках. А минует кризис, появится спрос на рабочие руки, мы подогреем их, и пожалуйте в шахту.

Карлсон вдохновился и говорил, как на трибуне.

— Ха-ха-ха! — не удержался Гильберт. — Да вы шутник, мистер?..

— Карлсон. И я говорю совершенно серьезно, — обиделся Карлсон. Гильберта начинал занимать этот человек.

— Да, — продолжая смеяться, сказал углепромышленник, — бывают такие мерзкие времена, когда, кажется, и самого себя охотно заморозил бы до лучших дней! Но сколько будет стоить ваш сумасшедший проект? Надо строить специальные здания, поддерживать в них специальную температуру!

Карлсон поднял палец вверх, потом приставил его к своей колючей шевелюре.

— Здесь все обдумано! Мой план проще! Вам, как владельцу шахт, должно быть известно, что теплота увеличивается приблизительно на один градус с каждыми семьюдесятью футами в глубину Земли. Вам также известно, что в Гренландии, за Полярным кругом, в ледниках Гумбольдта найдены богатейшие залежи великолепнейшего каменного угля. Как только угольный рынок окрепнет, вы сможете начать там разработку. Вы получите ряд шахт различной глубины с различной температурой. И эта температура будет оставаться там неизменною во все времена года. Остается только ввести небольшие поправки, чтобы приспособить шахты для наших целей. Я не буду затруднять вас сейчас изложением подробностей, но могу представить, когда вы прикажете, вполне разработанный технический план и смету.

«Что за курьезный человек», — подумал Гильберт и задал Карлсону вопрос:

— Скажите, пожалуйста, да вы сами-то кто: инженер, ученый, профессор?

— Я прожектер! Ученые и профессора умеют высидеть в своих лабораториях прекрасные яйца, но они не всегда умеют разбить их и приготовить яичницу! Надо уметь из невещественных идей извлекать вещественные фунты стерлингов.

Гильберт улыбнулся и, подумав немного, протянул Карлсону коробку с сигаретами.

«Победа», — ликовал в душе Карлсон, зажигая сигарету электрической зажигалкой, стоящей на столе. Но Гильберт еще не сдавался.

— Допустим, что все это возможно. Однако я предвижу целый ряд препятствий. Первое: получим ли мы разрешение правительства?

— А почему бы правительству и не дать этого разрешения, если мы докажем полную безопасность применения к людям анабиоза? Социальное же значение этой меры наше правительство прекрасно учтет.

— Да, это так, — ответил Гильберт, перебирая в уме членов консервативного правительства, большинство которых имело личные крупные интересы в угольной промышленности.

— Но самый главный вопрос: пойдут ли на это рабочие? Согласятся ли они периодически «замирать» на время безработицы?

— Согласятся! Нужда заставит! — убежденно сказал Карлсон. — Люди с голоду вешаются, топятся, а тут вроде отдыха! Конечно, умело подойти надо. Прежде всего нужно найти смельчаков, которые согласились бы подвергнуть себя анабиозу. Этим первым надо посулить крупные суммы вознаграждения. Когда они «воскреснут», ими надо воспользоваться как рекламой. Затем первое время надо будет обещать денежную поддержку семьям. Но конечно, придется заткнуть глотку и кое-кому из рабочей аристократии, состоящей в лидерах так называемого рабочего движения. А дальше вы увидите, что дальше все пойдет как по маслу. Безработные будут «замораживаться» целыми семьями. И страшное зло — безработица — будет уничтожено. У вас будут развязаны руки. Необычайные перспективы откроются для вас! Миллионы, десятки миллионов потекут в ваши сейфы и несгораемые шкафы! Решайтесь! Скажите «да», и я завтра же представлю вам все сметы, планы и расчеты.

Здравый практический смысл говорил Гильберту, что весь этот фантастический план был чистой авантюрой. Но Гильберт переживал такое финансовое положение, когда человек перед страхом неминуемого краха бросается в самые рискованные предприятия. А Карлсон рисовал такие заманчивые перспективы! Крупный коммерсант и делец стыдился признаться самому себе, что он, как утопающий, готов ухватиться за эту химерическую соломинку «мороженой человечины».

— Ваш проект слишком необычен. Я подумаю и дам вам ответ!..

— Подумайте, подумайте! — охотно согласился Карлсон, поднимаясь с кресла. — Не смею вас задерживать, — и он вышел, довольно улыбаясь. — Клюет! — весело крикнул он, окунаясь в клокочущий котел уличного движения Сити.

II. СТРАННЫЙ КЛИЕНТ

— Карлсон, вы разорили меня! — с кислой миной говорил Гильберт. — Я затратил громадные средства на оборудование подземных телохранилищ. Я бросаю деньги на рекламу и наши объявления. И тем не менее за весь месяц газетной кампании не явилось ни одного лица, желающего подвергнуть себя первому публичному опыту замораживания, несмотря на предлагаемое нами хорошее вознаграждение. Очевидно, жизнь рабочих не так плоха, Карлсон, как кричат об этом социалисты! И в конце концов, если анабиоз такая безопасная штука, почему бы вам, Карлсон, не подвергнуть себя первому опыту?

— Меня?

— Ну да, вас!

— Меня самого? — еще раз спросил Карлсон и взъерошил свои щетинистые волосы. — Я готов! Да, да! Я готов! Но что станет со всем делом? Оно уснет вместе со мной! Нет, усыпляя других, кому-нибудь надо бодрствовать! Я прожектер! Без таких, как я, весь мир погрузился бы в спячку анабиоза!

Их препирательства были прекращены стуком входной двери. В контору вошел необычайно тощий человек с шарфом, намотанным вокруг длинной шеи. При свете сильной лампы большие круглые очки посетителя сверкали, как автомобильные фары. Он откашлялся и протянул номер газеты.

— Я по объявлению. Здравствуйте! Позвольте представиться. Эдуард Лесли, астроном.

Карлсон шаром подкатился к посетителю.

— Очень рады с вами познакомиться! Прошу садиться! Вы желаете подвергнуть себя опыту? Условия наши вам известны? Мы уплатим вам значительную сумму и обеспечим семью пожизненной пенсией в случае… гм… Но конечно, этого случая не произойдет!..

— Не надо! Кхе-кхе… Не надо вознаграждения. Мое имя, кажется, достаточно говорит за то, что я не нуждаюсь в деньгах. — Лесли поморщился. — У меня другое… кхе-кхе, проклятый кашель…

— Из научных целей, так сказать?

— Да, научных, но только не тех, о которых вы, наверное, думаете. Я астроном, как сказал вам. Мною написан большой труд о группе Леонид, которые падали в ноябре из созвездия Льва…

Лесли опять закашлялся, ухватившись рукою за грудь. Откашлявшись, он оживился и вдруг с жаром заговорил:

— Группа эта наблюдалась Гумбольдтом в Южной Америке в тысяча семьсот девяносто девятом году. Он прекрасно oписал это чудесное небесное явление. Затем Леониды приближались к Земле в тысяча восемьсот тридцать третьем или тысяча восемьсот шестьдесят шестом году. Их ждали через обычный период времени в тридцать три — тридцать четыре года, в тысяча восемьсот девяносто девятом году. Но тут с ними случилось несчастье… Да-с, несчастье! Они слишком близко подошли к планете Юпитер, притяжение которой отклонило их от обычной орбиты, и теперь они проходят свой путь на расстоянии двух миллионов километров от Земли, так что они почти невидимы для нас…

Лесли сделал паузу, чтобы снова откашляться.

Карлсон, давно уже выражавший нетерпение, постарался воспользоваться этой паузой.

— Позвольте, уважаемый профессор, но какое отношение имеют падающие звезды Леониды, созвездие Льва и сам Юпитер к нашему предприятию?

Лесли дернул длинной шеей и с некоторым раздражением наставительно заметил:

— Имейте терпение дослушать, молодой человек! — И он, демонстративно повернувшись на стуле, обратился к Гильберту: — Я занят сложными вычислениями, о которых не буду говорить подробно. Эти вычисления связаны с судьбою группы Леонид. Точность моих вычислений оспаривает мой почтенный коллега Зауер…

Гильберт переглянулся с Карлсоном. Не с маньяком ли они имеют дело?

Взгляд этот поймал Лесли, и, с раздражением дернув шеей, он окончил речь, направив свои круглые очки в потолок, будто поверяя свои мысли небу:

— Я болен… последняя стадия туберкулеза.

— Но вы не по адресу обратились, уважаемый профессор! — сказал Карлсон.

— По адресу! Извольте-с дослушать. Я болен и скоро умру. А ближайшее появление Леонид в поле нашего зрения можно ожидать только в тысяча девятьсот тридцать третьем году. Я не доживу до этого времени. Между тем я могу доказать свою правоту научному миру только в результате дополнительных наблюдений. И вот я прошу вас подвергнуть меня анабиозу и вернуть к жизни в тысяча девятьсот тридцать третьем году, потом опять погрузить в анабиоз, пробуждая в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, затем в тысяча девятьсот девяносто восьмом году и, наконец, в две тысячи двадцать первом году. Ясно? — И Лесли уставил свои окуляры на собеседников.

— Совершенно ясно! — ответил Гильберт. — Но, уважаемый профессор, к тому времени ваш ученый противник может умереть и вам некому будет доказывать вашу правоту!

— Мы, астрономы, живем в вечности! — с гордостью ответил Лесли.

— Это все очень занятно, — сказал Карлсон. — Я вижу, что анабиоз — очень хорошая вещь для астрономов. Вы, например, можете попросить разбудить вас, когда погаснет Солнце, чтобы проверить верность ваших вычислений. Но мы — не астрономы — интересуемся более близким будущим. Сейчас нам нужен лишь опыт в доказательство того, что анабиоз совершенно безвреден и безопасен для жизни. Поэтому мы ставим условием, чтобы пребывание в анабиозе не длилось более месяца. Второе условие: процессы погружения в анабиоз и возвращения к жизни должны происходить публично.

— На это я согласен. Но месяц меня совершенно не устраивает! — И огорченный Лесли стал завязывать шарф вокруг своей длинной шеи.

— Позвольте, — остановил его Гильберт. — Мы могли бы сделать так: мы «пробуждаем» вас через месяц, а потом опять погружаем вас в анабиоз на какое угодно вам время!

— Отлично! — воскликнул обрадованный Лесли. — Я готов!

— Вы должны подписать ряд обязательств и заявлений о том, что вы по доброй воле подвергаете себя анабиозу и не имеете никаких претензий к нам в случае неблагоприятного исхода. Это только для формальности, но все же…

— Согласен, согласен на все! Вот вам моя рука! Сообщите, когда я вам буду нужен! — И обрадованный Лесли быстро вышел из конторы…

— Ну что? Клюнуло? — повторил Карлсон свое любимое выражение, когда Лесли ушел, и хлопнул по плечу Гильберта. Гильберт поморщился от этой фамильярности.

— Не совсем то, что нам нужно. Вот если бы пару рабочих, которые раззвонили бы потом в шахтах.

— Будут и рабочие! Терпение, мой молодой друг, как говорит этот астроном!

— Можно войти? — В дверь конторы просунулась лохматая голова.

— Пожалуйста, прошу вас!

В контору вошел молодой человек в желтом клетчатом костюме. Сделав театральный жест широкополой шляпой, незнакомец отрекомендовался:

— Мерэ. Француз. Поэт.

И, не ожидая ответного приветствия, он нараспев начал:


Устал от муки ожиданья,


Устал гоняться за мечтой,


Устал от счастья и страданья,


Устал я быть самим собой.


Уснуть и спать, не пробуждаясь,


Чтоб о самом себе забыть


И, в сон последний погружаясь,


Не знать, не чувствовать, не жить.


Замораживайте! Готов.


Пускай горячею слезою


Мой труп холодный оживит!


— Деньги даете сейчас или после пробуждения?

— После!

— Не согласен! Черт его знает, воскресите ли вы меня. Деньги на бочку. Кутну в последний раз, а там делайте, что хотите!

Гильберта заинтересовал этот курьезный лохматый поэт.

— Я могу дать вам авансом пять фунтов стерлингов. Это устроит вас?

У поэта глаза сверкнули голодным блеском. Пять фунтов! Пяггь хороших английских фунтов! Человеку, который питался сонетами и триолетами!

— Конечно! Продал душу черту и готов кровью подписать договор!

Когда поэт ушел, Карлсон набросился на Гильберта:

— Вы упрекаете меня в том, что я разоряю вас, а сами бросаете деньги на ветер. Зачем вы дали аванс? Не видите, что это за птица? Держу пари на пять фунтов, что он не вернется!

— Принимаю! Посмотрим! Однако сегодня счастливый день! Смотрите, еще кто-то!

В контору входил изящно одетый молодой человек.

— Позвольте представиться: Лесли!

— Еще один Лесли! Неужели все Лесли питают склонность к анабиозу? — воскликнул Карлсон. Лесли улыбнулся.

— Я не ошибся. Значит, дядюшка уже был. Я Артур Лесли. Мои дядя, Эдуард Лесли, профессор астрономии, сообщил мне прискорбную весть о том, что хочет подвергнуть себя опыту анабиоза…

— А я полагал, что вы сами не прочь испытать на себе этот интересный опыт! Подумайте, ведь вы станете одним из самых модных людей в Лондоне! — закидывал удочку Карлсон.

Но на этот раз рыба не клевала.

— Я не нуждаюсь в столь экстравагантных способах популярности, — со скромной гордостью проговорил молодой человек.

— В таком случае вы опасаетесь за дядюшку? Совершенно напрасно! Его жизнь не подвергается ни малейшей опасности!

— Неужели? — с большим интересом осведомился Артур Лесли.

— Можете быть спокойны!

— Никакой опасности! — тихо проговорил Лесли, и Карлсону послышалось, что еще тише Лесли добавил: «Очень жаль». — А нельзя ли отговорить дядю от этого опыта? Ведь он туберкулезный, и при слабости его здоровья едва ли он годен для опыта. Вы рискуете и только можете скомпрометировать ваше дело.

— Мы настолько уверены в успехе, что не видим никакого риска.

— Послушайте! Я заплачу вам. Хорошо заплачу, если вы откажетесь от дядюшки как объекта вашего опыта!

— Мы не идем на подкуп, — вмешался в разговор Гильберт. — Но если вы скажете причину, то, может быть, мы и пойдем вам навстречу.

— Причину? Э-э… она столь щекотливого свойства…

— Мы умеем молчать!

— Как это ни неприятно, но я должен быть откровенным… Видите ли, мой дядюшка богат, страшно богат. А я… его единственный наследник. Дядюшка безнадежно болен. Врачи говорят, что его дни сочтены. Быть может, только несколько месяцев отделяют меня от богатства. Это как нельзя более кстати; я имею невесту. И в этот самый момент ему попадается ваше объявление, и он решается подвергнуть себя анабиозу и уснуть чуть ли не на сто лет, пробуждаясь от времени до времени только для того, чтобы посмотреть на какие-то падающие звезды! Войдите в мое положение. Ведь не может же суд утвердить меня в правах наследства, пока дядюшка будет в анабиозе!

— Конечно, нет!

— Вот видите! Но тогда прощай наследство! Его получат мои прапрапраправнуки!

— Мы можем «заморозить» и вас вместе с вашим дядюшкой. И вы будете лежать мумией до получения наследства.

— Благодарю вас! Этак рискнешь пролежать до скончания мира. Итак, вы отказываетесь иметь дело с дядюшкой?

— Было бы странно с нашей стороны отказываться после того, как мы сами опубликовали объявление о вызове охотника.

— Ваше последнее слово?

— Последнее слово!

— Тем хуже для вас! — И, хлопнув дверью, Артур Лесли вышел.

III. НЕУТЕШНЫЙ ПЛЕМЯННИК

Первый опыт анабиоза человека решено было произвести в самом Лондоне, в специально нанятом помещении, публично. Широкая реклама привлекла в огромный белый зал многочисленных зрителей. Несмотря на то что зал был переполнен, в нем искусственно поддерживали температуру ниже нуля. Для того чтобы не производить неприятного впечатления на публику, операцию вливания в кровь человека особого состава для придания ей свойства крови холоднокровных животных решили производить в особой комнате, куда могли иметь доступ только родные и друзья лиц, подвергавшихся опыту.

Эдуард Лесли явился по своему обыкновению с астрономической точностью, минута в минуту, ровно в двенадцать часов дня. Карлсон испугался, увидав его, — до того астроном осунулся. Лихорадочный румянец покрывал его щеки. При каждом вдохе кадык судорожно двигался на тонкой шее, а на платке, который профессор подносил ко рту во время приступов кашля, Карлсон заметил капли крови.

«Плохое начало», — думал Карлсон, ведя астронома под руку в отдельную комнату.

Вслед за Эдуардом Лесли шел племянник с лицом убитого горем родственника, провожающего на кладбище любимого дядюшку.

Толпа жадно разглядывала астронома. Щелкали фотографические аппараты репортеров газет.

За Лесли закрылась дверь кабинета. И публика в нетерпеливом ожидании стала осматривать «эшафоты», как назвал кто-то стоявшие высоко посреди зала приспособления для анабиоза.

Эти «эшафоты» напоминали громадные аквариумы с двойными стеклянными стенами. Это были два стеклянных ящика, вложенные один в другой. Меньший по размерам ящик служил для помещения человека, а между стенками обоих ящиков находилось приспособление для понижения температуры.

Один «эшафот» предназначался для Лесли, другой — для Мерэ, который с поэтической неточностью опоздал.

Пока врачи приготовлялись в кабинете к операции и выслушивали у Лесли пульс и сердце, Карлсон несколько раз в нетерпении вбегал в зал справиться, не пришел ли Мерэ.

— Вот видите! — крикнул Карлсон, в третий раз вбегая в кабинет и обращаясь к Гильберту. — Я был прав. Мерэ не явился.

Гильберт пожал плечами.

Но в этот момент дверь кабинета с шумом раскрылась, и на пороге появился поэт. Его лицо и одежда носили явные следы бурно проведенной ночи. Блуждающие глаза, глупая улыбка и нетвердая походка говорили за то, что ночной угар еще далеко не испарился из его головы.

Карлсон с гневом набросился на Мерэ:

— Послушайте, ведь это безобразие! Вы пьяны!

Мерэ ухмыльнулся, покачиваясь во все стороны.

— У нас во Франции, — ответил он, — есть обычай: исполнять последнюю волю обреченного на смерть и угощать его перед казнью блюдами и винами, какие только он пожелает. И многие, идя на смерть, насмерть и напиваются. Меня вы хотите «заморозить». Это ни жизнь, ни смерть. Поэтому я и пил с середины на половину: ни пьян, ни трезв.

Разговор этот был прерван неожиданным криком хирурга:

— Подождите! Дайте свежий раствор! Влейте его в новую стерилизованную кружку!

Карлсон оглянулся. Полураздетый Эдуард Лесли сидел на белом стуле, тяжело дыша впалой грудью. Хирург зажимал пинцетом уже вскрытую вену.

— Вы видите, — нервничал хирург, обращаясь к помогавшей ему сестре милосердия, которая высоко держала стеклянную кружку с химическим раствором, — жидкость помутнела! Дайте другой раствор. Жидкость должна быть абсолютно чиста.

Сестре быстро принесли бутыль с раствором и новую кружку. Вливание было произведено.

— Как вы себя чувствуете?

— Благодарю вас, — ответил астроном, — терпимо.

Вслед за Лесли операции вливания подвергся Мерэ.

В легкой одежде, сделанной из материи, свободно пропускающей тепло, их ввели в зал.

Взволнованная толпа притихла. По приставленной лестнице Лесли и Мерэ взошли на «эшафоты» и легли в свои стеклянные гробы. И здесь, уже лежа на белой простыне, Мерэ вдруг продекламировал охрипшим голосом эпитафию Сципиону римского поэта Энния:


Тот погребен здесь, кому


Ни граждане, ни чужеземцы


Были не в силах воздать


Чести, достойной его.


И вслед за этим неожиданно он захрапел усталым сном охмелевшего человека.

Эдуард Лесли лежал как мертвец. Черты лица его заострились. Он часто дышал короткими вздохами.

Хирург, следя за термометром, начал охлаждать воздух между стеклянными стенами.

По мере понижения температуры стал утихать храп Мерэ. Дыхание Лесли было едва заметно. Мерэ раз или два шевельнул рукой и затих. У Лесли глаза оставались полуоткрытыми. Наконец дыхание прекратилось у обоих, а у Лесли глаза затуманились. В этот же момент стеклянные крышки были надвинуты на «гробы». Доступ воздуха был прекращен.

— Двадцать один градус по Цельсию. Анабиоз наступил, — послышался голос хирурга среди полной тишины.

Публика медленно выходила из зала.

Гильберт, Карлсон и хирург прошли в кабинет. Хирург сейчас же засел за какой-то химический анализ. Гильберт хмурился.

— В конце концов, все это производит удручающее впечатление. Я был прав, настаивая на том, чтобы дать публике только зрелище пробуждения. Эти похороны отобьют у всякого охоту подвергать себя анабиозу. Хорошо еще, что этот шалопай Мерэ внес комическую ноту в этот погребальный хор.

— Вы правы и не правы, Гильберт, — ответил Карлсон. — Картина получилась невеселая, это верно. Но толпа должна видеть все от начала до конца, иначе она не поверит! У наших «покойничков» установлено контрольное дежурство. Они открыты для обозрения во всякое время дня и ночи. И если мы проиграли на похоронах, то вдвое выиграем на воскресении. Меня занимает другое: операция вливания довольно неприятна и сложна. Для массового замораживания людей она негодна. Но мне писали, что профессор Вагнер нашел более упрощенный способ нужного изменения крови путем вдыхания особых паров.

— Черт возьми! Я подозревал это! — вдруг воскликнул хирург, поднимая пробирку с какой-то жидкостью.

— В чем дело, доктор?

— А дело в том, что весь наш опыт и сама жизнь профессора Лесли висели на волоске. Как вы помните, при вливании химического раствора я обратил внимание на то, что жидкость стала мутной. Этого не должно было быть ни в коем случае. Я самолично составлял жидкость в условиях абсолютной стерильности. Теперь я хотел установить причины помутнения жидкости.

— И что же вы нашли? — спросил Гильберт.

— Присутствие синильной кислоты.

— Яд!

— Один из самых сильных. Убивает мгновенно, и от него нет спасения.

— Но как он туда попал?

— В этом весь вопрос!

— Это Артур Лесли. Неутешный племянник астронома. Вы помните, Гильберт, его просьбу и потом угрозу? Какой негодяй! А ведь смотрите какое душевное прискорбие разыграл!

— Когда он мог это сделать? Кажется, он не подходил близко к аппаратам…

— Да, — задумчиво проговорил хирург, — возможно, что тут замешаны другие. Быть может, сестра милосердия?..

— Нужно дать знать полиции! Ведь это преступление! — воскликнул возмущенный Гильберт.

— Ни в коем случае! — возразил Карлсон. — Это только повредит нам, особенно среди рабочих, на которых мы в конечном итоге рассчитываем. И в конце концов, что может сделать полиция? Кого мы можем обвинять? Артура Лесли, заинтересованное лицо? Но у нас нет никаких доказательств, что он замешан в преступлении.

— Может быть, вы правы, — задумчиво проговорил Гильберт. — Но, во всяком случае, нам надо быть очень осторожными.

IV. ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ

Прошел месяц. Приближался день «воскрешения мертвых». Публика волновалась. Шли споры, удастся ли вернуть к жизни погруженных в анабиоз.

В ночь накануне оживления хирург в присутствии Гильберта и Карлсона осмотрел Лесли и Мерэ. Они лежали, как трупы, холодные, бездыханные.

Хирург постучал своим докторским молоточком по замерзшим губам поэта, и удары четко разнеслись по пустому залу, как будто молоточек ударял по куску дерева. Ресницы покрылись изморозью от вышедшего из тела тепла.

При осмотре тела астронома наметанный глаз хирурга заметил на обнаженной руке небольшой бугорок под кожей. На вершине бугорка виднелось едва заметное пятнышко, как будто от укола, а ниже — замерзшая капля какой-то жидкости.

Хирург неодобрительно покачал головой. Соскоблив ланцетом замерзшую каплю, хирург осторожно отнес этот кусочек льда в кабинет и там подверг его химическому анализу. Карлсон и Гильберт внимательно следили за работой хирурга.

— Ну что?

— То же самое! Опять синильная кислота! Несмотря на все наши предосторожности, Артуру Лесли, по-видимому, удалось каким-то путем впрыснуть под кожу своего обожаемого дядюшки несколько капель смертоносного яда!

Гильберт и Карлсон были удручены.

— Все погибло! — в отчаянии проговорил Гильберт. — Эдуард Лесли не проснется больше. Наше дело безнадежно скомпрометировано.

Карлсон бесновался.

— Под суд его, негодяя! Теперь и я вижу, что этого преступника надо передать в руки правосудия, хотя бы скандал и повредил нам!

Хирург, подперев голову рукою, о чем-то думал.

— Подождите, может быть, еще ничего не потеряно! — наконец заговорил он. — Не забывайте, что яд был впрыснут под кожу совершенно замороженного тела, в котором приостановлены все жизненные процессы. Всасывания не могло быть. При отсутствии кровообращения яд не мог разнестись и по крови. Если ядовитая жидкость была нагрета, то она могла в небольшом количестве проникнуть под кожу, которая под влиянием тепла стала более эластичной. Но дальше жидкость не могла проникнуть. По капле, выступившей в месте укола, вы можете судить, что преступнику не удалось ввести значительного количества.

— Но ведь и одной капли достаточно, чтобы отравить человека?

— Совершенно верно. Однако эту каплю мы можем преспокойно удалить, вырезав ее с кусочком мяса.

— Неужели вы думаете, что человек может остаться живым после того, как яд находился в его теле, быть может, две-три недели?

— А почему бы и нет? Нужно только вырезать поглубже, чтобы ни одной капли не осталось в теле! Разогревать тело, хотя бы частично, рискованно. Придется произвести оригинальную «холодную» операцию.

И, взяв молоток и инструмент, напоминающий долото, хирург отправился к трупу и стал срубать бугорок, работая, как скульптор над мраморной статуей. Кожа и мышцы мелкими морожеными осколками падали на дно ящика. Скоро в руке образовалось небольшое углубление.

— Ну, кажется, довольно!

Осколки тщательно смели. Углубление смазали йодом, который тотчас замерз.

За окном начиналось уличное движение. У дома стояла уже очередь ожидающих.

Двери открыли, и зал наполнился публикой.

Ровно в двенадцать дня сняли стеклянные крышки ящиков, и хирург начал медленно повышать температуру, глядя на термометр.

— Восемнадцать… десять… пять ниже нуля. Нуль!.. Один… два… пять… выше нуля!.. — Пауза. Иней на ресницах Мерэ стаял и, как слезинки, наполнил углы глаз.

Первый шевельнулся Мерэ. Напряжение в зале достигло высшей степени. И среди наступившей тишины Мерэ вдруг громко чихнул. Это разрядило напряжение толпы, и она загудела, как улей. Мерэ поднялся, уселся в своем стеклянном ящике, зевнул и посмотрел на толпу осоловелыми глазами.

— С добрым утром! — кто-то шутливо приветствовал его из толпы.

— Благодарю вас! Но мне смертельно хочется спать! — И он клюнул головой.

В публике послышался смех.

— За месяц не выспался!

— Да ведь он пьян! — слышались голоса.

— В момент погружения в анабиоз, — громко пояснил хирург, — мистер Мерэ находился в состоянии опьянения. В таком состоянии застиг его анабиоз, прекративший все процессы организма. Теперь, при возвращении к жизни, естественно, Мерэ оказался еще под влиянием хмеля. И так как он, очевидно, не спал в ночь перед анабиозом, то он чувствует потребность сна. Анабиоз не сон, а нечто среднее между сном и жизнью.

— Кровь! Кровь! — послышался чей-то испуганный женский голос. Хирург посмотрел вокруг. Взгляды толпы были устремлены на тело Лесли. На рукаве его халата выступало кровавое пятно.

— Успокойтесь! — воскликнул хирург. — Здесь нет ничего страшного. Во время анабиоза профессору Лесли пришлось сделать небольшую операцию, не имеющую отношения к его замораживанию. Как только кровь отогрелась и возобновилось кровообращение, из раны выступила кровь. Вот и все. Мы сейчас сделаем перевязку. — И, разорвав рукав халата Лесли, хирург быстро забинтовал его руку. Во время перевязки Лесли пришел в себя.

— Как вы себя чувствуете?

— Благодарю вас, хорошо. Кажется, мне легче дышать.

Действительно, Лесли дышал ровно, без судорожных движений груди.

— Вы видели, — обратился хирург к толпе, — что опыт анабиоза удался. Теперь подвергшиеся анабиозу будут освидетельствованы врачами-специалистами.

Толпа шумно расходилась, а Мерэ и Лесли прошли в кабинет.

V. ВЫГОДНОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ

При тщательном медицинском освидетельствовании Эдуарда Лесли выяснились неожиданные последствия анабиоза. Оказалось, что под влиянием низкой температуры все туберкулезные палочки, находящиеся в больных легких Лесли, были убиты и Эдуард Лесли, таким образом, совершенно излечился от туберкулеза.

Правда, еще при опытах Бахметьева такая возможность теоретически предполагалась. Но теперь это был неопровержимый факт, блестяще разрешивший вопрос о борьбе с туберкулезом, этим страшным врагом человечества.

Карлсон не ошибся. Эдуард Лесли и Мерэ стали самыми модными людьми в Лондоне, да и во всем мире. Их интервьюировали, снимали, приглашали для публичных выступлений. Астроном, хотя и чувствовал себя теперь совершенно здоровым, тяготился этим непривычным шумом. Он настоял на том, чтобы его вновь подвергли анабиозу до 1933 года.

— Мне надо консервировать себя для науки, — говорил он.

И его желание было исполнено. Его перевезли в Гренландию. И он первым спустился в глубокие шахты «Консерваториума», как было названо это подземное хранилище для массового замораживания людей.

Зато Мерэ прямо купался в волнах популярности. Он не удовлетворялся публичными выступлениями. Он написал стихотворную поэму «На том берегу Стикса». Он писал о том, как его душа, освободившись от оков окоченевшего тела, понеслась вихрем в голубом эфире Мирового пространства. Она плавала на светящихся кольцах Сатурна. Посещала планеты отдаленных звезд, «где растут лиловые люди-цветы, поющие вечную песнь счастья». Она витала в пространствах четвертого измерения, где предметы измеряются в ширину, длину, глубину.

«На земле нет подходящего выражения», — писал Мерэ и путано объяснял условия существования в мире четвертого измерения, «где нет времени», где нет понятий «вне» и «внутрь», — где все предметы проницают друг друга, не смешивая своих форм. Он писал о необычайных встречах на Млечном Пути, уводящем за пределы известного нам звездного неба.

Его поэма, разумеется, не выдерживала ни малейшей научной критики: в состоянии анабиоза он не мог даже видеть сны своим замороженным мозгом. Но публика, падкая до сенсаций, склонная к мистицизму, увлекалась этими фантастическими картинами. Нашлись любители сильных ощущений, пожелавшие испытать на себе ощущение «полета в беспредельных пространствах», погружаясь в анабиоз. Они, конечно, ничего не чувствовали, как замороженная туша, но, «пробуждаясь», поддерживали ложь Мерэ.

Сверх всякого ожидания анабиоз принес Гильберту громадные барыши. Помимо любителей острых ощущений, к Гильберту стекались со всего света больные туберкулезом. Гренландский «санаторий» работал прекрасно. Больные получали полное излечение. А скоро прибавились еще новые клиенты. Английское правительство признало более «гуманным» и, главное, дешевым подвергать «неисправимых» преступников анабиозу вместо пожизненного заключения и смертной казни.

Наконец, анабиоз был применен для перевозки скота. Вместо невкусного, замороженного обычным способом мяса, получаемого из Австралии, в Англию стали доставлять животных в состоянии анабиоза. Их не надо было кормить в дороге, а по привозе на место их отогревали, оживляли; и англичане получали к столу самое свежее и дешевое мясо.

Карлсон потирал руки. На его долю падала немалая часть огромных доходов, которые приносил анабиоз.

— Ну что? — говорил он самодовольно Гильберту. — Теперь вы понимаете, что значит прожектер? Ваши деньги и мои проекты принесли вам миллионы. Без меня вы давно разорились бы с вашими угольными шахтами!

— Угольные шахты и сейчас дают мне убыток, — отвечал Гильберт. — Сбыта нет, рабочие несговорчивы, правительство отказывает в субсидиях. Да, Карлсон, жизнь — сложная штука! Вы хороший прожектер, но жизнь проводит свои проекты вопреки нашему желанию. Мы предполагали замораживать безработных вместе с их семьями, а вместо этого превратили наши холодильники в санатории и тюрьмы!

— Терпение! Придут и рабочие! Теперь у вас имеются свободные капиталы. Обещайте хорошее содержание семьям рабочих в том случае, если глава их семьи захочет подвергнуть себя анабиозу. Поверьте, они пойдут на эту удочку! А когда они попривыкнут к анабиозу, можно будет сбавить цену. В конце концов они сами будут просить, чтобы их заморозили вместе с семьями, только бы не голодать! Они придут! Нужда загонит! Поверьте мне, они придут!

И они пришли…

VI. ВО ЛЬДАХ ГРЕНЛАНДИИ

Холодный осенний ветер валил с ног. Молодой шахтер-забойщик, работавший в кардиффских шахтах, понурив голову, медленно подходил к небольшому коттеджу, видневшемуся сквозь обнаженные ветви сада.

Бенджэмин Джонсон постоял у двери, глубоко вздохнул, прежде чем открыть ее, и, наконец, несмело вошел в дом.

Его жена, Фредерика Джонсон, мыла у большого камина посуду. Двухлетний сын Самуэль уже спал.

Фредерика вопросительно посмотрела на мужа.

Джонсон, не раздеваясь, опустился на стул и тихо проговорил:

— Не достал…

Тарелка выскользнула из рук Фредерики и со звоном упала в лохань. Она со страхом оглянулась на ребенка, но он не проснулся.

— Забастовочный комитет не имеет больше средств… В лавке не отпускают в кредит…

Фредерика перестала мыть посуду, отерла руку о фартук и молча села к столу, глядя в угол, чтобы скрыть от мужа свое волнение.

Джонсон медленно вынул из кармана легкого не по сезону пальто измятый номер газеты и положил на стол перед женой.

— На вот, читай.

И Фредерика, смахивая слезу, которая застилала ей глаза, прочитала крупное объявление:

«Пять фунтов в неделю получают семьи рабочих, согласившихся проспать до весны…» Дальше шло объяснение, что такое анабиоз. Фредерика уже слыхала о нем. Агенты Гильберта уже давно вели пропаганду анабиоза среди рабочих.

— Ты не сделаешь этого! — твердо сказала она — Мы не скоты, чтобы нас замораживали!

— Городские джентльмены не брезгают анабиозом!

— С жиру бесятся твои джентльмены! Они нам не указ!

— Послушай, Фредерика, но ведь, в конце концов, в этом нет ничего ни страшного, ни постыдного. Опасности для меня никакой. Я не штрейкбрехерствую, ничьих интересов не затрагиваю.

— А мои, а твои собственные интересы? Ведь это же почти смерть, хотя и на время! Мы должны бороться за право на жизнь, а не отлеживаться замороженными тушами до тех пор, дока господа хозяева не соблаговолят воскресить нас!

Она разгорячилась и говорила слишком громко.

Маленький Самуэль проснулся, заплакал и стал просить есть. Фредерика взяла его на руки, стала укачивать. Джонсон с тоской смотрел на русую головку сына. Он так побледнел за последнее время! Побледнела и Фредерика…

Ребенок уснул, и Фредерика опустилась у стола, закрыв лицо руками. Она не могла больше сдерживать слез.

Бенджэмин гладил своей грубой рукой ее пушистые волосы, такие же светлые, как у сына, и ласково, как ребенка, уговаривал:

— Ведь я за вас болею душой! Пойми же! Завтра Самуэль будет иметь большие кружки дымящегося молока и белый хлеб, а у тебя на столе будет хороший кусок говядины, картофель, масло, кофе… Разлучаться трудно, но ведь это только до весны! Зацветут яблони в нашем саду, и я опять буду с вами. Я встречу вас, веселых, здоровых, цветущих, как наши яб-лони!..

Фредерика еще раз всхлипнула и умолкла.

— Спать пора, Бен…

Больше они ни о чем не говорили.

Но Бенджэмин знал, что она согласна. А на другой день, простившись с женой и ребенком, он уже летел на пассажирском аэроплане в Гренландию.

Серо-зеленая пелена Атлантического океана сменилась полярными картинами севера. Ледяная пустыня с разбросанными по ней кое-где горными вершинами… Временами аэроплан пролетал низко над землей, и тогда видны были хозяева этих пустынных мест — белые медведи. При виде аэроплана они в ужасе поднимались на дыбы, протягивая вверх лапы, как бы прося пощады, потом бросались убегать с неожиданной скоростью.

Джонсон невольно улыбался им, завидовал суровой, но вольной их жизни.

Вдали показались постройки и аэродром.

— Прилетели!

Дальнейшие события шли необычайно быстро.

Джонсона пригласили в контору «Консерваториума», где записали его фамилию, адрес и снабдили номером, который был прикреплен к руке в виде браслета.

Затем он спустился в подземные помещения.

Подземная машина летела вниз с головокружительной быстротой, пересекая ряд горизонтальных шахт. Температура постепенно повышалась. В верхних шахтах она была значительно ниже нуля, тогда как внизу поднималась до десяти градусов.

Машина неожиданно остановилась.

Джонсон вошел в ярко освещенную комнату, посреди которой находилась площадка с четырьмя металлическими канатами, уходящими в широкое отверстие в потолке. На площадке находилась низкая кровать, застланная белой простыней. Джонсона переодели в легкий халат и предложили лечь в кровать. На лицо надели маску, заставляя его дышать какими-то парами.

— Можно? — услышал он голос врача. И в ту же минуту площадка с его кроватью стала подниматься вверх. Скоро он почувствовал все усиливавшийся холод. Наконец холод стал невыносимым. Он пытался крикнуть, сойти с площадки, но все члены его тела как бы окаменели… Сознание его стало мутиться. И вдруг он почувствовал, как приятная теплота разливается по его телу. Но это был обман чувств, который испытывают все замерзающие: в последнем усилии организм поднимает температуру тела перед тем, как отдать все тепло холодному пространству. В это короткое время мысли Джонсона заработали с необычайной быстротой и ясностью. Вернее, это были не мысли, а яркие образы. Он видел свой сад в золотых лучах солнца, яблони, покрытые пушистыми белыми цветами, желтую дорожку, по которой бежит к нему навстречу его маленький Самуэль, а вслед за ним идет улыбающаяся, юная, краснощекая, белокурая Фредерика…

Потом все стало меркнуть, и он окончательно потерял сознание. Через какое-нибудь мгновение оно вернулось к нему, и он открыл глаза. Перед ним, наклонившись, сидел молодой человек.

— Как вы себя чувствуете, Джонсон? — спросил он, улыбаясь.

— Благодарю вас, небольшая слабость в теле, а в общем неплохо, — ответил Джонсон, оглядываясь вокруг. Он лежал в белой, ярко освещенной комнате.

— Подкрепитесь стаканом вина и бульоном, а потом в дорогу!

— Позвольте, доктор, а как же с анабиозом? Он не удался или в шахтах срочно потребовались рабочие?

Молодой человек улыбнулся.

— Я не доктор. Будем знакомы. Моя фамилия Крукс. — И он протянул Джонсону руку. — Анабиоз удался, но мы об этом еще успеем поговорить. Нас ждет аэроплан!

Джонсон, удивляясь, что с анабиозом так скоро покончено, быстро оделся и поднялся с Круксом на поверхность.

«А Фредерика-то проплакала небось всю ночь», — думал он, улыбаясь скорой встрече.

У входа в подземелье стоял большой пассажирский аэроплан. Кругом расстилалась вечная ледяная пустыня. Была ночь.

Северное сияние полосовало небо снопами лучей нежной меняющейся окраски.

Джонсон, уже в теплой шубе, с удовольствием вдыхал чистый морозный воздух.

— Я доставлю вас до дому! — сказал Крукс, помогая Джонсону подняться по лестнице в кабину.

Аэроплан быстро взвился в воздух.

Джонсон увидел ту же пересеченную местность, те же оледенелые кратеры, появляющиеся от времени до времени на пути, как степные курганы, и тех же медведей, которым он так недавно позавидовал. Вот и древние седые волны Атлантического океана. Еще немного времени, и на горизонте в сизом тумане показались берега Англии.

Кардифф… шахты… уютные коттеджи… Вот виднеется и его беленький коттедж, утопающий в густой зелени сада. У Джонсона сильно забилось сердце. Сейчас он увидит Фредерику, возьмет на руки маленького Самуэля и начнет подбрасывать вверх.

«Еще, еще!» — будет лепетать малыш по своему обыкновению.

Аэроплан сделал крутой вираж и спустился на лужайке у домика Джонсона.

VII. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Джонсон в нетерпении вышел из кабины.

Воздух был теплый. Сбросив шубу, Джонсон побежал к домику. Крукс едва поспевал за ним.

Был прекрасный осенний вечер. Заходившее солнце ярко освещало крупные красные яблоки на яблонях сада.

— Однако, — с удивлением произнес Джонсон, — неужели я проспал до осени?

Он подбежал к ограде сада и увидел сына и жену. Маленький Самуэль сидел среди осенних цветов и со смехом бросал яблоки матери. Лицо Фредерики не было видно за ветками яблони.

— Самуэль! Фредерика! — радостно закричал Джонсон и, перепрыгнув через низкую ограду, побежал через клумбы навстречу жене и сыну.

Но малыш, вместо того чтобы броситься навстречу отцу, заплакал, увидя приближавшегося Джонсона, и в испуге бросился к матери.

Джонсон остановился и вдруг увидал свою ошибку: это были не Самуэль и Фредерика, хотя мальчик очень походил на его сына. Молодая мать вышла из-за дерева. Она была одних лет с Фредерикой, такая же светлая и румяная. Но волосы были темнее. Конечно, это не Фредерика! И как только он мог ошибиться! Вероятно, это одна из соседок или подруг Фредерики.

Джонсон медленно подошел и поклонился. Молодая женщина выжидательно смотрела на него.

— Простите, я, кажется, испугал вашего сына, — сказал он, приглядываясь к ребенку и удивляясь сходству с Саму-элем. — Фредерика дома?

— Какая Фредерика? — спросила женщина.

— Фредерика Джонсон, моя жена!

— Не ошиблись ли вы адресом? — ответила женщина. — Здесь нет Фредерики…

— Хорошенькое дело! Чтобы я ошибся в адресе собственного дома!

— Вашего дома?..

— А чьего же? — Джонсона начала раздражать эта бестолковая женщина.

На пороге домика показался молодой человек лет тридцати трех, привлеченный, очевидно, шумом голосов.

— В чем дело, Элен? — спросил он, не сходя со ступеньки крыльца и попыхивая коротенькой трубкой.

— Дело в том, — ответил Джонсон на вопрос, обращенный не к нему, — что за время моего отсутствия здесь, очевидно, произошли какие-то изменения… В моем доме поселились другие…

— В вашем доме? — насмешливо спросил молодой человек, стоявший на крыльце.

— Да, в моем доме! — ответил Джонсон, махнув рукой на свой коттедж.

— С кем же я имею честь говорить? — спросил молодой человек.

— Я Бенджэмин Джонсон!

— Бенджэмин Джонсон? — переспросил молодой человек и расхохотался. Слышишь, Элен? — обратился он к женщине. — Еще один Бенджэмин Джонсон и владелец этого коттеджа!

— Позвольте вас уверить, — вдруг вмешался в разговор подошедший Крукс, — что перед вами действительно Бенджэмин Джонсон. — И он указал на Джонсона рукой.

— Это становится занятно. И свидетеля с собой притащил! Позвольте и вам сказать, что ваша шутка неудачна. Тридцать три года я был Бенджэмин Джонсон, родившийся в этом самом доме и его собственник, а теперь вы хотите меня убедить, что собственник дома, Бенджэмин Джонсон, вот этот молодой человек!

— Я не только хочу, но и надеюсь убедить вас в этом, если вы разрешите зайти в дом и разъяснить вам некоторые обстоятельства, очевидно неизвестные вам.

Крукс говорил так убедительно, что молодой человек, подумав немного, пригласил его и Джонсона в дом.

С волнением вошел Джонсон в свой дом, который оставил так недавно. Он еще надеялся встретить на обычном месте, у камина, Фредерику и сына, играющего у ее ног на полу. Но их там не было…

С жадным любопытством окинул Джонсон комнату, в которой провел столько радостных и горьких минут.

Вся мебель была незнакомой, чуждой ему.

Только над камином висели еще расписные тарелки елизаветинских времен — фамильная драгоценность Джонсонов.

А у камина в глубоком кресле сидел седой, дряхлый старик с завернутыми в плед ногами, несмотря на теплый день. Старик окинул вошедших недружелюбным взглядом.

— Отец, — обратился молодой человек к старику, — вот эти люди утверждают, что один из них Бенджэмин Джонсон и собственник дома. Не желаешь ли заполучить еще одного сынка?

— Бенджэмин Джонсон, — прошамкал старик, разглядывая Крукса, — так звали моего отца… но он давно погиб в Гренландии, в этом проклятом леднике, где морозили людей!..

— Позвольте мне рассказать, как было дело, — ответил Крукс. — Прежде всего, Джонсон не я, а вот он. Я Крукс. Ученый, историк.

И, обращаясь к старику, он начал свой рассказ:

— Вам было, если не ошибаюсь, около двух лет, когда ваш отец, Бенджэмин Джонсон, попался на удочку углепромышленника Гильберта и решил подвергнуть себя «замораживанию», чтобы спасти вас и вашу мать от голодной смерти во время безработицы. Примеру Джонсона скоро последовали и многие другие исстрадавшиеся и отчаявшиеся семейные рабочие. Пустовавший «Консерваториум» на северо-западном берегу Гренландии быстро заполнился телами замороженных рабочих. Но Карлсон и Гильберт ошиблись в своих расчетах.

Замораживание рабочих не разрешило кризиса, который переживал английский капитализм. Даже наоборот: это только обострило разгоревшиеся страсти классовой борьбы. Наиболее стойкие рабочие были возмущены «замороженной человечиной», как называли они применение анабиоза к «консервированию» безработных, и использовали замораживание как агитационное средство. Вспыхнула революция. Отряд вооруженных рабочих, захватив аэропланы, направился в Гренландию с целью оживить своих братьев, спавших мертвым сном, и поставить их в ряды борющихся.

Тогда Карлсон и Гильберт, желая предупредить события, дали по радио приказ своим прислужникам в Гренландии взорвать «Консерваториум», надеясь объяснить это преступление несчастным случаем.

Радиотелеграмма была перехвачена, и Карлсон и Гильберт понесли заслуженное наказание. Однако радиоволны летят быстрее всякого аэроплана. И когда летчики спустились у цели своего полета, они застали только зияющие, дымящиеся пропасти, обломки построек и куски мороженого человеческого мяса. Удалось раскопать несколько нетронутых катастрофой тел, но и эти погибли от слишком быстрого повышения температуры, а может быть, и от удушья. Работы затруднялись тем, что планы подземных телохранилищ исчезли. Оставалось только поставить памятник над этим печальным местом. Прошло семьдесят три года…

Джонсон невольно вскрикнул.

— И вот не так давно, изучая историю нашей революции по архивным материалам, в архиве одного из бывших министерств я нашел заявление Гильберта с просьбой о разрешении ему построить «Консерваториум» для консервирования безработных. Гильберт подробно и красноречиво писал о том, какую пользу можно извлечь из этого средства в «деле изжития периодических кризисов и связанным с ними рабочих волнений». Рукою министра на этом заявлении была наложена резолюция: «Конечно, лучше, если они будут мирно почивать, чем бунтовать разрешить…»

Но самым интересным было то, что к заявлению Гильберта был приложен план шахт. И в этом плане мое внимание привлекла одна шахта, шедшая далеко в сторону от общей сети. Не знаю, какими соображениями руководствовались строители шахт, прокладывая эту галерею. Меня заинтересовало другое: в этой шахте могли остаться тела, не поврежденные катастрофой. Я тотчас сообщил об этом нашему правительству. Была снаряжена специальная экспедиция. Приступили к раскопкам. После нескольких недель неудачных поисков нам удалось открыть вход в эту шахту. Она была почти не тронута, и мы направились в глубь ее.

Жуткое зрелище представилось нашим глазам. Вдоль длинного коридора в стенах были устроены ниши в три ряда, а в них лежали тела. Ближе к входу, очевидно, проник горячий воздух, при взрыве он сразу убил лежавших в анабиозе людей. Ближе к середине шахт температура, видимо, повышалась более медленно, и несколько рабочих ожили, но они, вероятно, погибли от удушья, голода или холода. Их искаженные лица и судорожно сведенные члены говорили о предсмертных страданиях.

Наконец в самой глубине шахты, за крытым поворотом, стояла ровная холодная температура. Здесь мы нашли только три тела, остальные ниши были пустые. Со всеми предосторожностями мы постарались оживить их. И это нам удалось.

Первым из них был известный астроном Эдуард Лесли, гибель которого оплакивал весь ученый мир, вторым — поэт Мерэ и третьим — Бенджэмин Джонсон, только что доставленный мною сюда на аэроплане… Если моих слов недостаточно, в подтверждение их я могу привести неоспоримые доказательства. Я кончил!

Все сидели молча, пораженные рассказом. Наконец Джонсон тяжело вздохнул и сказал:

— Значит, я проспал семьдесят три года? Отчего же вы не сказали мне об этом сразу? — обратился он с упреком к Круксу.

— Дорогой мой, я опасался подвергать вас слишком сильному потрясению после вашего пробуждения.

— Семьдесят три года!.. — в раздумье проговорил Джонсон. — Какой же у нас теперь год?

— Август месяц, тысяча девятьсот девяносто восьмой год.

— Тогда мне было двадцать пять лет, значит, теперь мне девяносто восемь…

— Но биологически вам осталось двадцать пять, — ответил Крукс, — так как все ваши жизненные процессы были приостановлены, пока вы лежали в состоянии анабиоза.

— Но Фредерика, Фредерика!.. — с тоской вскричал Джонсон.

— Увы, ее давно нет! — сказал Крукс.

— Моя мать умерла уже тридцать лет тому назад, — проскрипел старик.

— Вот так штука! — воскликнул молодой человек. И, обращаясь к Джонсону, он сказал: — Выходит, что вы мой дедушка! Вы моложе меня, у вас семидесятипятилетний сын!..

Джонсону показалось, что он бредит. Он провел ладонью по своему лбу.

— Да… сын! Самуэль! Мой маленький Самуэль — вот этот старик! Фредерики нет… Вы — мой внук, — обратился он к своему тезке Бенджэмину, — а та женщина и ребенок?..

— Моя жена и сын…

— Ваш сын… Значит, мой правнук! Он в том же возрасте, в каком я оставил моего маленького Самуэля!

Мысль Джонсона отказывалась воспринимать, что этот дряхлый старик и есть его сын… Старик сын также не мог признать в молодом, цветущем, двадцатипятилетием юноше своего отца…

И они сидели смущенные, в неловком молчании глядя друг на друга…

VIII. АГАСФЕР

Прошло почти два месяца после того, как Джонсон вернулся к жизни.

В холодный, ветреный сентябрьский день он играл в саду со своим правнуком Георгом.

Игра эта состояла в том, что мальчик усаживался в маленькую летательную машину — авиетку с автоматическим управлением. Джонсон настраивал аппарат управления, пускал мотор, и мальчик, громко крича от восторга, летал вокруг сада на высоте трех метров от земли. После нескольких кругов аппарат плавно опускался на заранее определенное место.

Джонсон долго не мог привыкнуть к этой новой детской забаве, неизвестной в его жизни. Он боялся, что с механизмом может что-либо случиться и ребенок упадет и расшибется. Однако летательный аппарат действовал безукоризненно.

«Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным», — думал Джонсон, следя за летающим правнуком.

Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиетку в сторону. Механическое управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес аппарат в сторону. Авиетка, изменив направление полета, налетела на яблоню и застряла в ветвях дерева.

Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в не меньшем испуге, бросился на помощь правнуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать маленького Георга.

— А сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в саду! — вдруг услышал Джонсон голос своего сына Самуэля. Старик стоял на крыльце и в гневе потрясал кулаком.

— Есть, кажется, площадка для полетов — нет, непременно надо в саду! Неслухи! Беда с этими мальчишками! Вот поломаете мне яблони, уж я вас!..

Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука.

— Ну ты, не забывайся! — воскликнул Джонсон, обращаясь к старику сыну. — Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя не было на свете! И покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец!

— Что ж, что отец? — ворчливо ответил старик. — По милости судьбы, у меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти что во внуки годен! Старших слушаться надо! — наставительно закончил он.

— Родителей слушаться надо! — не унимался Джонсон, спуская правнука на землю. — И кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет!

Маленький Георг побежал в дом к матери.

Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и тоже ушел.

Джонсон отвез авиетку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и там устало опустился на скамейку среди лопат и граблей.

Он чувствовал себя одиноким.

Со стариком сыном у него совершенно не сложились отношения. Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын — это ни с чем не сообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа: маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика.

Ближе всех он сошелся с правнуком — Георгом. Юность вечна. Дух нового времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом он напоминал его сына — Самуэля-ребенка… Мать Георга, Элен, также несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, как будто он был выходцем из могилы.

А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджэмин Джонсон, был далек ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения.

Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в первую четверть двадцатого века, трудно было применяться к условиям жизни конца этого века.

Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать.

Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх тысячами небоскребов.

Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом передвижения.

А в городах движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов. Техника создала новые способы добывания энергии.

Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени.

Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы, группы, отличной от выше стоящих и по костюму, и по образованию, и по привычкам.

Машины почта освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного физического труда.

Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были единственным классом, державшим в руках все нити общественной жизни. Все они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги почти сто лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их приветливость.

Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих легких авиетках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы, запросы, развлечения.

Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими новые понятия, был во многом непонятен Джонсону.

Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах имущества и спорта…

На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать:

— А что это такое?

Ему нужно было нагнать то, что протекало без него в продолжение семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это. Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань времени.

«Агасфер!.. — подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. — Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем… К счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть… и хочу умереть! Во всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть, нескольких забытых смертью стариков… Но и они не поймут меня, потому что они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого!..»

Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль:

«А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?»

Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с Фредерикой и маленьким Саму-элем. Какие-то нити протянуты между ними… Но как найти их? Крукс!.. Он должен знать!

Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им как «живым историческим источником» для своей работы по истории революции.

Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с таким волнением, как будто ему предстояло свидание с женой и маленьким сыном.

Крукс что-то соображал.

— Сейчас конец сентября… А ноябрь тысяча девятьсот девяносто восьмого года… Ну да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там же вы найдете и поэта Мерэ… Он писал мне недавно, что едет к профессору Лесли. — И, улыбнувшись, Крукс добавил: — Очевидно, все вы, «старички», чувствуете тяготение друг к другу.

Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на Ленинград пассажирским дирижаблем.

Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни.

IX. ПОД ЗВЕЗДНЫМ НЕБОМ

Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала Пулковской обсерватории.

Огромный круглый зал тонул во мраке.

Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели и к площадке для наблюдения на высоте трех метров. С этой площадки, сверху, слышался чей-то голос:

— …Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по направлению к Солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю притяжения Солнца…

Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала, когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость.

Зачем он пришел сюда?

Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же непонятны ему, как и новые слова новых людей? Но отступать было поздно, и он кашлянул.

— Кто там?

— Можно видеть профессора Лесли?

Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы.

— Я профессор Лесли. Чем могу служить?

— А я Бенджэмин Джонсон, который… который лежал с вами в Гренландии, погруженный в анабиоз. Мне хотелось поговорить с вами…

И Джонсон путано стал объяснять цель своего прихода. Он говорил о своем одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире, даже о том, что он хотел умереть…

Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам.

— Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва времени. Нечто подобное испытал и я, а также и мой друг Мерэ, позвольте его представить вам.

Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно оставленной «новыми» людьми, которые восстановили красивый и гигиенический обычай древних римлян поднимать в знак приветствия руку.

— Вы тоже из рабочих? — спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало походил на рабочего.

— Нет. Я поэт.

— Зачем же вы замораживали себя?

— Из любопытства… А пожалуй, и из нужды…

— И вы пролежали столько же времени, как и я?

— Нет, несколько меньше. Я пролежал сперва всего два месяца, был «воскрешен», а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел… как можно дольше сохранить молодость! — И Мерэ засмеялся.

Несмотря на разницу в развитии и в прежнем положении, этих трех людей сближала общая странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать другим.

— Да, друг мой, — обратился Лесли к Джонсону, — не один вы испытываете оторванность от этого нового мира. Я сам ошибся во многих расчетах.

Я решил подвергнуть себя анабиозу, чтобы иметь возможность наблюдать небесные явления, которые происходят через несколько десятков лет. Я хотел разрешить труднейшую для того времени научную задачу. И что же? Теперь все эти задачи давно разрешены. Наука сделала колоссальные открытия, раскрыла за это время такие тайны неба, о которых мы не смели и мечтать!

Я отстал… Я бесконечно отстал, — с грустью добавил он после паузы и вздохнул. — Но все же я, мне кажется, счастливее вас! Там, — и он указал на купол, — время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши столетия… Вы никогда, Джонсон, не наблюдали звездного неба в телескоп?

— Не до этого было, — махнул рукой Джонсон.

— Посмотрите на нашего вечного спутника Луну! — И Лесли провел Джонсона к телескопу.

Джонсон посмотрел в телескоп и невольно вскрикнул от удивления. Лесли засмеялся и сказал с удовольствием знатока:

— Да, таких инструментов не знало наше время!..

Джонсон видел Луну, как будто она была от него на расстоянии нескольких километров.

Огромные кратеры поднимали свои вершины, черные, зияющие трещины бороздили пустыни.

Яркий до боли свет и глубокие тени придавали картине необычайно рельефный вид. Казалось, можно протянуть руку и взять один из лунных камней.

— Вы видите, Джонсон, Луну такою, какою она была и тысячи лет тому назад. На ней ничего не изменилось… Для вечности семьдесят пять лет — меньше, чем одно мгновение. Будем же жить для вечности, если судьба оторвала нас от настоящего! Будем погружаться в анабиоз, в этот сон без сновидений, чтобы, пробуждаясь раз в столетие, наблюдать, что творится на Земле и на небе.

Через двести-триста лет мы, быть может, будем наблюдать на планетах жизнь животных, растений и людей… Через тысячи лет мы проникнем в тайны самых отдаленных времен. И мы увидим новых людей, менее похожих на теперешних, чем обезьяны на людей…

Быть может, Джонсон, будущие обитатели нашей планеты низведут нас на степень низших существ, будут гнушаться родством с нами и даже отрицать это родство? Пусть так. Мы не обидчивы. Но зато мы будем видеть такие вещи, о которых и не смеют мечтать люди, отживающие положенный им жизнью срок… Разве ради этого не стоит жить, Джонсон?

По нашей просьбе меня и Мерэ снова подвергнут анабиозу. Хотите присоединиться к нам?

— Опять? — с ужасом воскликнул Джонсон. Но после долгого молчания он глухо произнес, опустив голову:

— Все равно…

ОХОТА НА БОЛЬШУЮ МЕДВЕДИЦУ

— Смертельно раненный лев обрушился на меня и издох. Весь облитый его и своей кровью, обессиленный ранами и борьбой, я задыхался под косматым брюхом мертвого зверя. Только утром товарищи нашли меня и еле живого извлекли из-под трупа льва и привели в чувство. Но все же я благодарен ему: если бы он так хорошо не прикрыл меня, я был бы растерзан гиенами, сбежавшимися к полю битвы. Вот почему я и сказал, что мертвый может спасти жизнь живому, — закончил Дик свой рассказ.

— Интересный случай, — сказал Майк, подбрасывая в костер сухие ветви.

— Да, но бывают случаи и получше, — отозвался Ник, и лицо его вынырнуло из мрака, сверкнув стеклами очков. — Если вы еще расположены слушать, я расскажу вам интересный случай охоты на тигра.

— Совершенно не расположены, — процедил сквозь зубы Майк.

Но Ник, вероятно, не расслышал и, придвинувшись ближе к костру, оживленно сказал:

— Ну вот и отлично. Это было не помню уж в котором году: в девятнадцатом…

— Или в двадцать девятом.

— Не мешай, Майк. Не хочешь слушать, можешь ложиться спать. Так вот, это было в девятнадцатом или двадцатом году» Я путешествовал по Африке и решил поохотиться на тигра.

— На тигра, в Африке? — с сомнением спросил Дик.

— Не мешай ему, Дик, — сказал меланхолический Майк, хлопая загоревшимся прутом по костру.

— Да, на тигра, в Африке. Что же тут невероятного?

— Я же тебе говорил, Дик, не мешай ему. Тигр был тоже путешественник. Он пришел из Азии, перепрыгнул через Красное море, чтобы погулять по Африке, и кстати решил познакомиться с Ником.

— Я сидел в лесу, — продолжал Ник. — Была яркая лунная ночь. Небо синее до черноты, и на нем звезды с тарелку. В ночной тиши я услышал осторожные, крадущиеся шаги зверя и сжал крепче мою скорострельную винтовку «фильд №2», сорокавосьмизарядную — изобретение моего друга Ричарда Фильда. Слыхали о нем? Не может быть! Где же вы были? Ведь изобретение им ружья «фильд №1» наделало тогда шуму на весь мир. Он, видите ли, задался целью изобрести ружье необычайной силы, которое должно было действовать чуть ли не энергией распада атомов.

Майк слабо простонал.

— Я сам был при его первом опыте с «фильдом №1». Мы поехали с ним на остров Стэк-Скерри [75] и решили произвести пробу ружья в безлюдной местности, на берегу океана. Фильд поставил цель на высоте груди человека и выстрелил. Я ожидал грома, но услышал только свист. Не успел я сделать нескольких шагов, чтобы посмотреть на мишень, как вдруг Фильд упал с легким стоном, обливаясь кровью. Чья-то пуля пронзила его насквозь. Впереди нас никого не было. Осмотр раны, более широкой на груди, чем в спине, убедил меня окончательно, что преступник стрелял сзади. У Фильда, как у всех выдающихся людей, были завистники и враги.

«Какой мерзавец мог это сделать!» — с негодованием воскликнул я, поднимая моего бедного друга.

«Будьте осторожней в выражениях, — ответил Филвд слабым голосом. — Неужели вы не понимаете, что я сам едва не убил себя?»

«Как же это могло быть? Рикошет? Пуля вернулась назад?»

«Наоборот, она летела все вперед, с молниеносной быстротой облетела земной шар и поразила меня сзади…»

Я был так ошеломлен, что, положив на землю раненого Фильда, стал медленно выпрямляться. В этот момент у меня упала шляпа, сбитая чьей-то невидимой рукой. Я поднял ее и увидел, что шляпа прострелена. Пуля совершила еще один полет вокруг земного шара и едва не убила меня.

«Что же теперь будет?» — растерянно спросил я, поспешно улаживаясь на землю.

«Скверно, — ответил Фильд. — Пуля должна поражать все на своем пути и наделает много бед. Я не рассчитал силу моего ружья. Теперь пуля будет носиться вокруг Земли, как маленький спутник, пока сила трения о воздух постепенно не уменьшит ее скорости; тогда она упадет на Землю».

«Но неужели она пробила все, что было на ее пути: деревья, дома, скалы?»

«Очевидно», — ответил Фильд, теряя сознание от потери крови.

Фильд был прав. Пуля действительно наделала много бед. Она пронзила на своем пути тысячи людей, одних убивая насмерть, других калеча. А иных только напугала: разбивала вдребезги чашку в руках какой-нибудь старушки, мирно сидевшей у камина, или пробивала шляпу, как у меня.

В лесах пуля поубивала множество зверей, и ее путь был отмечен трупами, которые лежали, как бусы, продетые невидимой ниткой. Земной шар как бы разделился на две половины невидимой преградой, через которую нельзя было ни пройти, ни проехать.

Пришлось поставить ограду на всем пути полета пули. Для железных и шоссейных дорог провели в месте пересечения их «смертельным кольцом» туннели или построили мосты. Но особенно плохо было на море. Красные оградительные буи указывали запретное место. Океанское пароходное сообщение происходило с пересадкой пассажиров, которые перевозились под опасным местом на подводных лодках… Словом, пуля наделала ужасно много хлопот. У ученых пухли головы, инженеры ходили как помешанные, изобретая средство против пули. Чего только они не придумывали! Заграждения из бетона, стальные щиты, а пуля будто и не замечала этих препятствий и не имела намерения замедлить полет. В конце концов ее решили, как говорят врачи, «осумковать»: заключили в металлические трубки всю ее траекторию — весь путь ее повета. Затем кто-то предложил наполнить трубку водой или маслом, чтобы увеличить сопротивление. Налили. Но от трения жидкость превратилась в пар, и трубы лопнули, а пуля — хоть бы что! Из такого уж сплава она была отлита.

— Чем же все это кончилось? — заинтересовался Дик.

— Один только Фильд мог помочь беде, и он помог, как только стал на ноги после ранения. «Клин клином вышибают, — сказал он. — Надо послать встречную пулю».

— Ну?

— Ну и послал. Пуля врезалась в пулю, и пуля прошла сквозь пулю, раздробившись на мельчайшие части. Эти части, летящие в противоположных направлениях, тоже были бы опасны. Но, к счастью, от удара обе пули изменили полет, и осколки унеслись в небесное пространство по направлению к Большой Медведице.

— И ранили ее в лапу? — серьезно спросил Майк. — Но ты, кажется, начал рассказывать об охоте на «африканского» тигра, а кончил охотой на Большую Медведицу. Чем же окончилась твоя охота на тигра?

— Ружье дало осечку, я бросился на тигра и растерзал его в клочья, — сердито ответил Ник.

МЕРТВАЯ ГОЛОВА

I. В ПОГОНЕ ЗА СЛАВОЙ

— Сбор ровно в полдень на этой поляне.

Жозеф Морель кивнул головой двум своим спутникам, поправил за спиной дорожный мешок и, помахивая сачком для ловли насекомых, углубился в чащу.

Это были владения пальм, папоротников и лиан.

Морель беспечно напевал веселую песенку, зорко всматриваясь сквозь стекла очков в зеленоватые сумерки тропического леса. Молодой ученый был в наилучшем настроении. Ему повезло в жизни. Морелю не было еще сорока лет, а он уже имел звание профессора. Его труд о пауках удостоился премии, и вот теперь он получил научную командировку в Бразилию, в малоисследованные верховья реки Амазонки, этого рая для энтомологов.

«Науке известно двести тысяч видов насекомых. Чарлз Риде допускает, что их не менее десяти миллионов. Каждый год описывается не менее шести с половиной тысяч новых видов. Будет недурно, если прибавится в этом году еще шесть тысяч, открытых Жозефом Морелем. Какой великолепный памятник из насекомых воздвигнет себе Морель!» — уносился в честолюбивых мечтах профессор. И мечты его были вполне осуществимы. В этом лесу хватило бы материала не на один «памятник». Пестрые кусочки будущего величия Мореля в виде красивых разноцветных бабочек носились перед ним, как хлопья снега. Надо было только собрать воедино эти сверкающие всеми цветами радуги хлопья — и научное бессмертие Мореля обеспечено. Его зоркий глаз ученого уже заметил несколько необычных форм бабочек, но Морель не спешил. Среди этого неистощимого богатства он мог позволить себе роскошь быть разборчивым. Притом его больше интересовали пауки, а здесь их встречалось мало.

Чем больше углублялся Морель в чащу, тем гуще становились тени, молчаливее лес. Огромные стволы пальм, как колонны, уходили высоко вверх, закрывая свет солнца сплетающимися листьями. К косматым стволам пальм присосались растительные паразиты — орхидеи и бромелии. А внизу молодые пальмы и папоротники разбрасывали свои веерообразные листья, образуя густой подлесок. И от пальмы к пальме, от ствола к стволу протянулись, как змеи, узластые лианы — эти проволочные заграждения тропических лесов. Местами ярко-желтый луч солнца прорезал зеленоватый полумрак леса, и в золоте лучей вспыхивало красное крыло попугая, бриллиантом сверкал пролетевший колибри, пламенем зажигался цветок орхидеи.

— О-а! О-а! Ха-ха-ха! — резко кричал попугай. Ему отвечала большая обезьяна. Вися на хвосте, она ритмически раскачивалась, пытаясь дотянуться рукой до попугая. Но попугай, прикинув расстояние скошенным глазом, сидел неподвижно и продолжал свое ворчливое «о-а», как сосед, который затеял ссору от скуки. Две маленькие обезьянки заметили человека и некоторое время следовали за ним, ловко перебираясь на руках по лианам. Одна обезьяна ухватила за хвост другую. Та завизжала, оскалила зубы, и вот они начали драться, забыв о Мореле.

Лес жил своей жизнью.

Ноги Мореля мягко ступали по устланной мхом и перегнившими листьями земле. Становилось все труднее идти. Влажный, оранжерейный воздух был наполнен ароматами цветов и растений так сильно, что Морель задыхался. Как будто над этим лесом прошел ливень из одуряюще пряных духов. Сачок путался в ветвях. Морель падал, зацепившись за лианы или поваленные стволы, обросшие мхом. Ученый прошел не более трех километров, а уже чувствовал усталость и весь был покрыт испариной. Он решил выйти на открытое место. Осмотревшись, Морель заметил вправо от себя светлое пятно, как будто там занималась заря, и пошел на этот просвет. Скоро он вышел на лесную прогалину, шедшую вдоль высохшего русла одного из бесчисленных мелких притоков Амазонки. В период дождей по этому руслу бушевала настоящая река, увлекавшая в своем стремительном течении бурелом. Но теперь дно было сухо и покрыто острыми болотными травами. Лишь по краям и кое-где по дну были разбросаны перегнившие стволы деревьев, оставшиеся от половодья.

Морель спустился в сухое ложе реки и вдохнул в себя более сухой и разреженный воздух. В ту же минуту его внимание было привлечено огромной бабочкой, имевшей размах крыльев более метра. Морель даже пригнулся, готовый к прыжку. В нем заговорил ученый и страстный охотник на насекомых.

«Совершенно новая разновидность acherontia medor (мертвая голова)», — подумал Морель, следя за полетом бабочки.

Спина бабочки была не бурая с серовато-голубым отблеском, как обычно, а золотистая, с темно-синим рисунком черепа и скрещенных костей. Передние крылья ее были такого же золотистого цвета, а задние — лазоревые. Морель с огорчением подумал о том, что его сачок слишком мал, чтобы захватить такое большое насекомое. Но выхода не было. Он должен был поймать эту бабочку, хотя бы с риском повредить ей крылья. И Морель прыгнул на бабочку, взмахнув сачком. Потревоженная бабочка издала свистящий звук и полетела вдоль ручья, как бы подзадоривая охотника. Морель, прыгая и падая, побежал за ней. Еще за минуту до этого единственным его желанием было растянуться в траве и отдохнуть. Но теперь он забыл об этом и стал гоняться за бабочкой с таким жаром, как будто ловил собственное бессмертие. А бабочка, медленно махая мягкими крыльями, продолжала манить его за собой, как болотный огонек, ловко увертываясь от сачка в своем зигзагообразном полете. Русло реки извивалось, разветвлялось на несколько русел, делало крутые повороты, что еще больше затрудняло погоню. С Мореля пот лил ручьями, заливая глаза; мешок за спиной и ящик для насекомых болтались на нем, как на взбешенном верблюде, но он ничего не чувствовал и не видел, кроме порхавшего в воздухе «золотого руна». Десятки раз он был близок к победе и уже издавал торжествующий крик, но бабочка была неуловима, как сказочная «синяя птица». Морель давно уже перестал замечать дорогу для обратного пути. Если бы сейчас половина Бразилии провалилась сквозь землю, он не заметил бы, загипнотизированный «мертвой головой».

Крутой поворот русла — и перед Морелем внезапно поднялась целая стена бурелома, преграждавшая ему путь. Бабочка легко вспорхнула и перелетела бурелом. Морель бросился на приступ и тотчас увяз в перегнившей трухе. Тогда он побежал в обход. Но время было упущено. Бабочка порхала вдали и скоро скрылась за кустами парагвайского чая. Еще раз мелькнули золотисто-лазоревые крылья над густо-зелеными листьями молочайника и исчезли…

Морель пробежал несколько десятков метров с упорством отчаяния, но все было напрасно. Бабочки не было. Почти без сил ученый опустился на траву и бросил сачок.

«В конце концов, не одна же такая бабочка существует в этих лесах!» — успокаивал он себя, несколько отдышавшись.

2. ЧЕЛОВЕК И ПАУК

Раскинув широко руки, Морель лежал на спине, давая отдых своему измученному телу. Потом он поднялся и посмотрел на часы. Десять часов сорок пять минут. Пожалуй, он опознает к завтраку. Морель огляделся, чтобы сообразить, в какую сторону ему идти. Прямо перед ним к высохшему руслу ручья скатывалась застывшим водопадом зеленая масса леса. Позади него почва отлого поднималась. Здесь были владения папоротников. Сочные, огромные, с пышной темно-зеленой листвой, они покрывали здесь склон.

«Какая буйная, пышная растительность! — с невольным восхищением подумал Морель. — Целый лес папоротников! Можно подумать, что я каким-то чудом перелетел в прошлое, за триста миллионов лет, в каменноугольный период…»

Этот уголок леса был молчалив, как миллионы лет назад. Ни зверей, ни птиц… Только насекомые — мириады насекомых, летавших в воздухе, ползавших по листьям деревьев, копошившихся в траве… Пауки! Их было больше всего. Они протягивали огромные полотнища паутины между папоротниками, принизывали воздух тончайшими нитями, кишели среди мха и корней. Казалось, сюда собрались пауки со всего света — от едва заметных микроскопических паучков до огромных волосатых птицеедов. Темно-коричневые, красные, полосатые, черные, серые — всех цветов и окрасок пауки наполняли воздух и землю. Даже в луже, сохранившейся в русле высохшей реки, копошились водяные пауки. От такого необычайного количества «дичи» у Мореля перехватило дыхание. На одном квадратном метре здесь было пауков больше, чем в университетском музее! Морель был поражен. Мысль его работала лихорадочно. Он классифицировал, с жадностью истого ученого намечая жертвы своей любознательности.

Огромный, величиной с кулак, паук, покрытый темно-коричневыми полосами, набежал на Мореля, с недоумением остановился и вдруг принял самую воинственную позу: поднялся на задние ноги, так что стало видно его брюшко, передние ноги приподнял, как боксер, готовый нанести удар, и неожиданно бросился на Мореля. Ученый едва успел отбежать от врага в сторону и оглянулся. Паук не преследовал его, но длинные черные серповидные челюсти насекомого угрожающе двигались. Морель знал, что укус этих челюстей иногда на много лет оставляет после себя острую боль. И все же ученый не мог отвести глаз от паука, до такой степени интересовало его это страшилище. И они смотрели друг на друга несколько минут — человек и паук, два существа, разделенные полумиллиардом лет происхождения. Морель уже не смотрел на паука как на свою жертву. В эти мгновения их роли поменялись. У него невольно пробуждался страх далеких предков человека перед своим извечным врагом. В душе человека каменного века этот небольшой по размерам враг возбуждал едва ли не больший ужас, чем огромный, как гора, мастодонт. Малый размер паука при его необычайной подвижности делал его особенно опасным. Паука трудно было убить, он подстерегал человека повсюду, нападал внезапно и поражал прежде, чем человек успевал шевельнуть рукой. Впервые за все время своей ученой деятельности Морель посмотрел на паука не как на интересный экземпляр для коллекции, а как на страшного врага. К счастью для Мореля, у паука были дела поважнее. Помахав несколько раз мохнатыми лапами, как бы грозя кулаками, паук неожиданно повернулся и скрылся под папоротником.

Урок был дан. Морель уже с осторожностью ступал по траве, стараясь не задеть кишевших в ней пауков. Завидев черного тарантула, он обошел его сторонкой и сделал огромный прыжок, чтобы перескочить через многоножку…

«У гаучосов есть хорошая баллада, — думал Морель, пробираясь к руслу, — о том, как на город Кордову некогда напала армия чудовищных пауков. Жители вышли за город с ружьями, барабанами и развевающимися знаменами, чтобы отразить нападение, и начали стрелять; но после нескольких залпов люди побросали ружья и обратились в бегство, не будучи в силах сдержать несметные полчища пауков. Я думаю, это вполне возможная история».

Мысли Мореля были неожиданно прерваны. С угрожающим видом прямо на него бежал новый враг — паук необыкновенных размеров, ярко-серого цвета, с черным кольцом посередине туловища.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.