16+
Хроники странствий петербургского художника

Электронная книга - 160 ₽

Объем: 308 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

От авторов

Я всегда считал жизнь отдельного человека (личности) высочайшей ценностью. Может, поэтому сделал это смыслом своего художественного творчества. Жизнь и судьба — вот две константы, два императива, которые волновали меня более всего прочего. Я считал и считаю, что жизнь есть самый творческий процесс, где время, пространство и населяющие их люди неразрывны с волей отдельного человека и активно формируют его личность, определяют его моральный облик и ценности, которые он исповедует.

Когда я стал вспоминать и записывать историю своей жизни, то оказалось, что это история моих странствий и возвращений. С самых ранних лет, когда я осознал себя как личность, я заразился неизлечимой болезнью познания себя в окружающем мире, она будоражила и страстно призывала меня отправиться в Путь. Когда Господь дал мне талант художника, я немедленно воспользовался этим, чтобы познать трудности и счастье пути. Сейчас мне 73 года. Куда же привёл меня тот путь? Об этом, дорогой читатель, моя книга. Книга моих странствий человека и художника.

Я не очень печалился по поводу её публикации. Ведь, привыкший к разговорам с собой, я писал её для себя. Меньше всего я думал, что из моих странствий и возвращений получится книга… Но, благодаря настойчивости и воле моей любимой жены, прекрасного писателя и друга Натальи Веселовой, кажется, она увидит свет и встретит своего читателя… Желать чего-то большего, чем увидеть свою жизнь на страницах книги, которая, возможно, продолжит мой путь во времени и пространстве, для меня высшее счастье и благодарение! Чего же ещё…

Начало. Годы в Академии Художеств. Первые поездки по стране

Возвращение в юность

Чувствовал ли кто-нибудь что-то подобное? Наверное, да… Но вот сегодня я испытал необычные и сложные чувства. Случай привёл меня в места моей юности, и это стало для меня испытанием… Всего десяток остановок питерского метро — и вот я на Петроградке (Петроградская сторона — исторический центр Санкт-Петербурга). Как же давно я не приезжал сюда, как если бы какая-то неведомая сила не пускала меня в это заповедное пространство моей некогда расцветавшей здесь жизни… Я не спеша иду от Горьковской по Кронверкскому проспекту вдоль Парка Ленина; это странно, но я не знаю сегодняшнее название этого парка моей юности. Как часто, мы, восьмиклашки, прибегали сюда во время перемен в нашей 81-й школе на Татарском, чтобы купить мороженое и вдохнуть полной грудью прохладный аромат близкой Невы… Случалось после уроков забегать и в расположенный в пяти минутах ходьбы зоопарк… В клетках там сидели невиданные звери, от них пахло воображаемой свободой, неведомой тайгой, пряными ароматами степей и раскалённым песком пустынь… Все это мне ещё предстояло увидеть в будущем, которое распахнёт свои двери в огромный и удивительный мир, который и сделает меня художником. Вот и моя бывшая школа в Татарском переулке — три этажа невзрачного здания с типовыми окнами, ничего выразительного снаружи, а внутри… Войти невозможно — охрана, здание школы куплено московскими частными лицами, с этого года здесь будет частная Английская школа — так объяснил мне охранник… Самый конец августа, по-питерски жаркий день, 6 часов душного вечера, такое чувство, что находишься на другой планете, — что-то марсианское, я не чувствую дуновения свежего невского ветерка, той ароматной свежести, которая окутывала меня в ранней юности. Изменилось время, изменились запахи, удушливый запах бензина безжалостно выдавил эту утреннюю свежесть моей невозвратной юности.

Кстати, эта моя первая и столь памятная изостудия располагалась напротив дома, во дворе которого находилась впоследствии широко известная «Камчатка» — котельная, где позднее начинал легендарный Виктор Цой. Огромный пустынный питерский двор, не сразу и увидишь это подвальное помещение, разве по многочисленным надписям на стенах, начертанных руками его преданных фанатов.

Но это будет много позднее, а тогда, в 1958 году, в этой крошечной рабочей изостудии меня встретил молодой и красивый человек с живым лицом, черноволосый, невысокого роста, одетый в безупречный серый костюм в мельчайшую клетку. Внешность его казалась исключительно притягательной. Это был мой первый и дорогой учитель — Владимир Викторович Прошкин, впоследствии выдающийся ленинградский живописец-пейзажист, заслуженный художник РФ, а тогда только окончивший Академию Художеств начинающий художник, правда, потомственный, из известной династии художников Прошкиных. Он принял меня по-доброму, с отеческой теплотой, и я это очень хорошо почувствовал. Несколько раз в неделю после школы я приходил на занятия в нашу крошечную комнату, где уже стояли два или три натюрморта и пытался воспроизвести их на бумаге акварелью. После этого я с робостью новичка начинал рисовать гипсы, время летело незаметно, я был очень увлечён занятиями. Владимир Викторович мягко, очень деликатно указывал мне на мои ошибки, ненавязчиво объясняя, как делать правильно. Но самым увлекательным и интересным были его рассказы о ремесле художника, о случаях из своей жизни и о многом другом. Наш учитель был великолепным рассказчиком, наслушавшись его, я всегда узнавал много нового для себя. До сих пор слышу его красивого тембра голос, глаза его искрились, лицо становилось прекрасным. Признаюсь, я был влюблён в своего учителя. Уходил домой поздно и с нетерпением ждал новой встречи. Ну, и конечно, никогда не забыть мне наши выезды на этюды с любимым учителем. Собиралась небольшая разновозрастная группа (школьник в моем лице, рабочий завода Кулакова, молодая женщина-научный работник), и мы отправлялись либо в парк Победы, либо на набережную Невы, а порой в ближний пригород, и с удовольствием писали акварелью, иногда наблюдая, как пишет маслом наш учитель. Может быть, с тех самых пор я полюбил практические занятия на природе. Много позднее, уже в Академии, я обожал летние практики в разных удивительных местах страны, таких, как Пушкинский заповедник в Михайловском, или в Риге, или Кулдиге, или на Вологодчине. Ну, а потом я уже не мог остановиться, стал много ездить по стране и рисовать, рисовать, рисовать…

Вот, что вспоминается, когда я сейчас стою и смотрю на окно нашей изостудии, с которой все началось. Вспоминаю и памятный апрельский день 1961 года — первый полет Юрия Гагарина в космос. Мы рисовали, когда стало известно об этом феноменальном событии. Все, кто был в это время в студии, выбежали на улицу, вскоре оказавшись на мосту Строителей. Всюду ликование, атмосфера праздника, голова кружилась от запаха невской воды и происходящего вокруг. Это незабываемо… Люди кричали: «Ура!», поздравляли друг друга, это чувство особого счастья и гордости осталось во мне навсегда…

Вот и очертил я свой ближний круг. Прошёл-таки маршрутами моей далекой молодости. Что почувствовал? Сложно ответить… Очень похоже на трудное пробуждение от долгого забытья, похожего на летаргический сон, долгий неохватный сон приснившейся мне как бы чужой жизни… А, может, на колкое щемящее чувство невозвратности времени или на странное чувство расширения пространства… То, что было легко доступно 50 с лишним лет назад, сегодня преодолевается с трудом, будто что-то сопротивляется тебе, как если бы ты возвращался из тяжелого и изнурительного похода длиною в жизнь и, весь налитый свинцовой тяжестью, с трудом передвигаешь ноги, а в уставшем мозгу стучит тупая деревянная мысль оставить эту глупую затею — заглянуть туда, где все давно испарилось и слишком давно отправлено в архив, на глухие задворки забитой усталостью памяти… И правда, разве не закрыто все это на один недоступный тебе кодовый замок? И бывшая школа, и дом, где жил, и двери первой изостудии… Разве что тяжелые церковные двери Князь-Владимирского собора по-прежнему открыты…


И все-таки ноги, мои бедные ноги, почти не повинуясь мне, упрямо ведут к моей бывшей школе-восьмилетке… Что такое? — спрашиваю себя — что я упустил? О чем не вспомнилось на этом давнем пути, на этих скучных тротуарах моего предутра? Пожалуй, как это бывает со мной, — самое главное…

Они, мои порядком уставшие ноги, уже переходят Зверинскую улицу и коротким узким переулком (как же он назывался?) снова приводят меня к этому месту… Ну, конечно, как же я мог забыть! Да, пожалуй, отсюда, начался мой путь туда, откуда нет возврата. Если все это можно назвать восхождением, то оно началось именно отсюда…

А было так: стоял яркий май 1963 года. Я заканчивал 8 класс. До первых моих школьных экзаменов оставались считанные дни. На переменах мы, мальчишки-восьмиклассники, часто, как оголтелые, выбегали на улицу (это был узкий Татарский переулок) и, перебежав его, устремлялись на территорию расположенного напротив школы детского сада, где, не чуя ног, носились друг за другом. Это называлось «пятнашки». В тот день мы, как всегда, гонялись друг за другом по асфальтированной территории детсада. Забравшись на высокий деревянный сарай, я, убегая от своего одноклассника, шустрого черноглазого паренька и моего приятеля Генки Сойкина и пытаясь перемахнуть через шаткие деревянные перила, зацепился ботинком за гвоздь и сорвался вниз головой. Уже в падении я, вытянув обе руки, пытался защитить голову… Удар — и через секунду я с ужасом увидел, что моя левая рука выше кисти странно изогнулась, и из неё торчит обломок окровавленной кости…

Смутно помню последующее. Меня била мелкая дрожь, когда в медпункте школы мне накладывали временную шинку, а после «скорая» везла меня в больницу. Было больно и досадно. Впервые я чувствовал реальную физическую боль, и это стало для меня первым настоящим потрясением: теперь я узнал по себе, как это бывает с другими… Оглушённый и притупевший, я думал о выпускных экзаменах, которые, скорее всего, не смогу сдавать со всеми, было жаль мать, которая будет огорчена (она работала в той же школе преподавателем), было обидно и за себя. Я вдруг осознал, что случившееся со мной каким-то образом повлияет на мою дальнейшую судьбу. Так оно вскоре и произошло…


Я провалялся в больнице Эрисмана больше месяца. За окнами бушевала питерская весна, а в большой душной палате на 16 человек стоял тяжелый дух перенесённых страданий. Как-то ночью мы проснулись от красивого незнакомого мата. Исторгавший его обладал южным малороссийским акцентом. Было понятно, что этот человек с трудом терпит невыносимую боль. Утром я увидел у своей кровати нового соседа, молодого парня с южной смуглотой. Его правая нога была на растяжке, лицо выглядело измученным. Временами он стискивал зубы, что говорило о том, что сильная боль не покидает его. Спустя пару дней мы познакомились. Парня звали Анатолием. Фамилия — Безбатько. Он был родом из Мариуполя. В Питере учился в Мухинском училище, играя за команду которого и пострадал. На футбольном поле в борьбе за мяч, ему подставили подножку, он упал и сломал бедренную кость… Вскоре его знакомая принесла ему папку с бумагой и, освоившись и примирившись со своей участью, Анатолий с редким воодушевлением рисовал портреты таких же, как он, страдальцев. Получалось у него очень неплохо. Он рассказал о своей жизни, нелегком послевоенном детстве, о детдоме, о мечте стать художником и поддержал меня в моем намерении поступить в художественную школу при Мухе, что и произошло осенью того же 1963 года. Позднее, уже будучи учеником художественной школы и посещая Муху, я пару раз встречал своего сострадальца опирающимся на палку. Как сложилась его дальнейшая судьба, мне неизвестно, но я хорошо запомнил, как связали нас однажды перенесённые страдания и влюбленность в наше спасающее художническое ремесло, которое впоследствии стало моим утешением в жизненных невзгодах и единственным смыслом моей дальнейшей жизни…

Вот такая получилась картина… Написанная спонтанно, в один сеанс, широкими крупными планами и мазками, на далеко непрочном полотне моей памяти, похожей на перевёрнутый бинокль… Это когда переворачиваешь его и видишь все уменьшенным и удаленным. Что-то истаяло, заволокло туманом давно прошедшего времени, отливом отнесло в море Вечности, но главное, то, что зацепила память сердца, думаю, осталось. Осталось… И то сказать, иногда вдруг закроешь глаза и нежданно-непрошенно, дохнёт на тебя из давнего далека студёная невская прохлада, замигает солнечно-зелёным майская зелень парка Ленина, блеснёт утренним золотом шпиль близкого Петропавловского собора, обступят со всех сторон облупленные фасады знакомых старинных домов родной Петроградки, просочится в ноздри полузабытый кисловатый аромат дворов-колодцев, долетят жалостливые крики обезьян из недалёкого зоопарка, прозвенит, вторя им, длинный деревянный трамвай под номером 6, идущий к Смоленскому кладбищу на Васильевский остров… И вот уже странно затрепещет сердце, и легким хмелем ударит тебе в голову далекое-близкое твоего начала, молодых лет туманной юности… Этот безгрешный, чуть наивный акварельный эскиз будущей жизни… И кто знает, не эти ли трепещущие первомайскими флагами, алым на голубом, дни и годы мимолетной юности, когда-нибудь станут последним утешением твоей долгой и порожистой жизни…

Возвращение в юность… Воспоминания… История жизни… Человеческая история… Большая история…

Часто, возможно, в силу возраста (я незаметно перемахнул семидесятилетнюю планку), я думаю о природе времени, отпущенного каждому человеку в этой жизни, и о том, что само время ежечасно поглощается большой историей, историей рода, страны и мира, наконец, о том, как мы, то есть, каждый отдельный человек со своими жизненными сроками, встроены в эту огромную, опоясывающую весь земной шар крепостную стену мировой истории, защищающую каждого отдельного человека от яростного штурма неумолимого времени… Но кто способен рассказать, поведать об этой великой и несокрушимой истории жизни каждого отдельного человека, кроме него самого?… «Людей неинтересных в мире нет», — утверждал поэт-шестидесятник Евтушенко. Кто бы спорил с этим утверждением, тем более, что каждый живущий знает, что его личная история жизни — самая-самая, и это действительно так. Вопрос в другом: сможет ли сам человек поведать свою историю посредством литературы, или он делегирует эту привилегию профессиональному литератору, а этот последний, волен трактовать её по-своему, как подскажет фантазия. Так кто же способен замахнуться на эту великую битву со временем, противостоять ему подвигом своего летописания? Кто способен укрепить собой эту крепостную стену Большой Всемирной Истории? К сожалению, немногие… Не задумываясь о ценности собственной жизни, что равнозначно неуважению к себе, мы проигрываем битву со временем, становясь безликими жертвами этой невидимой войны.

«Люди, люди — высокие звёзды, дотянуться мне б только до вас!» — мечтал мудрый Расул Гамзатов в одном из своих стихотворений… Не потому ли так важно дотянуться до самих себя и, обнаружив себя на безбрежном небе истории, зажечь на нем свою путеводную звезду? Вот почему я продолжаю своё возвращение в юность, невзирая на то, что огромное большинство пока живущих людей заняты совсем другими делами…

А тогда я ходил и листал страницы своей бесконечной жизни… Съезжинская улица. Вот наш дом песочного цвета, яркий по архитектуре, как замок, на углу Пушкарской улицы, мы переехали сюда в 1955 году, когда отец стал помощником прокурора Петроградского района. Отец, мать, бабушка (ей был 81 год), старшая сестра… Удивительно, что и сейчас четыре больших итальянских окна на втором этаже, выходящие на улицу, наглухо закрыты точно такими же пожелтевшими, выгоревшими шторами, какие были у нас полвека назад! Похоже, никто не живёт в нашей бывшей огромной квартире… Неужели в ней навеки остановилось время, и тень покойной бабушки Ирины скучает по нас в полном одиночестве? Захожу в маленький скверик, гляжу на небольшое окошко на втором этаже, глядящее сверху вниз на небольшой и тенистый двор. Окошко так же немо и безмолвно, похоже, наша старая добрая квартира бережёт память о нас, как верный и преданный пёс… Как выросла огромная липа, обрамляющая своей победительной пахучей листвой наше тоскующее окошко! Надо же — та липа помнила и помнит нас! Вдь она с такой нежностью прикасается к стене нашего дома — почему же я забыл о ней, а она все помнила? Вхожу в наш дом со стороны Съезжинской улицы. Широкие двери подъезда на кодовом замке, в наше время такого не было. Незнакомые вывески режут глаз. Первый этаж облюбовала некая элитная гостиница с вызывающей вывеской «Наполеон». Пошловато, да куда денешься — вездесущая нажива… Вот окно квартиры, где жил мой одноклассник Алик Софийский, мой сосед по дому, кудрявый розовощекий красивый мальчик, писавший талантливые стихи… Мне давно известно, что, когда он служил в армии, его раздавило танком на учениях в Германии… Смотрю наверх: вот то окно на пятом этаже, из которого однажды ранним утром выбросился, покончив с собой, одинокий безногий инвалид… А вот здесь, на выходе из парадной, некий дядька отобрал у меня остов немецкого маузера, найденного мной в подтаявшем снегу годом раньше, возле нашего предыдущего жилья в старинном «буржуйском» особняке на Крестовском острове.

Обойдя дом со стороны Пушкарской улицы, захожу в крошечный глухой задний дворик, в нем всегда мрачно, и пахнет подвальной сыростью. Когда-то он был завален штабелями промороженных дров — во всех квартирах были высокие круглые печи и белые кафельные голландки. Во двор вёл чёрной ход из нашей огромной по тем временам квартиры. Смотрю на незаметное темное оконце в простенке второго этажа — там в моё время была кладовка, где на полках высоченных стеллажей стояли французские книги в красивых теснённых обложках с золотыми обрезами и множество других книг и словарей. Бывало, забравшись по длинной и шаткой лестнице-стремянке под самый потолок, я доставал какую-нибудь старинную книгу или журнал «Нива» начала века и с жадным любопытством первооткрывателя открывал для себя удивительные вещи… Именно там, стоя на этой шаткой лестнице с тяжелым томом большой медицинской энциклопедии в руках, я впервые узнал, а, может, догадался, откуда рождаются дети… Сколько тайн приоткрылось мне в этой мрачноватой библиотеке, скорее, похожей на чулан, хранящей запахи давних времён и далеких неизведанных мест… Не там ли, под высоченным потолком этого мрачноватого книгохранилища, родилась моя страсть к путешествиям по земному лону, моя неохватная жажда узнавания, помноженная на острую восприимчивость рождавшегося во мне художника?

Пушкарскую улицу я никогда не любил — эта узкая и душная, щелевидная улица Петроградской стороны, ничем не отразилась в моей памяти, может, поэтому я поворачиваюсь к ней спиной и направлюсь в противоположную сторону, к столь любимому мной недалекому Князь-Владимирскому собору. В 50-60-е годы 20-го века этот по-своему красивый собор 18 века, детище архитекторов Земцова и Трезини, в отличие от большинства храмов, был всегда открыт и доступен для посещения. Гнев волюнтариста Хрущева обошёл его стороной, поэтому я часто, пряча волнение, заходил под его таинственные своды, дивясь внутреннему убранству и благоговейной тишине, царящей в нем. Бабушка моя, Ирина Фёдоровна Матвеева, была глубоко верующей, и нечастые, в силу возраста, посещения церковных служб были единственной радостной отдушиной в её жизни, не считая ежедневного чтения Псалтири и других церковных книг. С её истовой верой и благодарной памятью о ней, связываю я и своё будущее воцерковление в начале 2000-х годов.

В этом красивом храме её и отпевали в 1959 году. Она умерла от инсульта… Однажды весной, придя из школы, я долго не мог попасть в квартиру… В своей крошечной светелке она лежала мертвая, побелевшая, возле кровати, и только тонкая струйка крови красной змейкой запеклась на подбородке. Накануне её внезапной смерти был странный визит: спустя 70 лет её разыскал в Ленинграде, в нашей квартире один очень благообразный старик. Как оказалось, он был тайно влюблён в молодую бабушку ещё в конце 19 века, будучи ветеринаром в Ижорской деревне Косколово, где бабушка родилась в 1874 году, и пронёс это чувство в себе через эти долгие 70 лет жизни… Они проговорили о чем-то до вечера, а на следующий день бабушка умерла от инсульта. Вот такая трагическая история двух разлучённых и любивших друг друга людей… Я склоняюсь перед молчаливым подвигом жизни моей незабвенной бабушки, Ирины Фёдоровны Матвеевой, отдавшей всю себя без остатка терпеливому служению своим близким, возможно, пожертвовав ради этого своим личным женским счастьем. Она для меня — сияющий образец истинной христианской любви, бескорыстной, терпеливой и преданной… Меня греет мысль, что там, в Раю, она нашла своё высшее блаженство и воссоединилась со своим возлюбленным.

Видит Бог, трудным, болевым оказалось для меня это случайное возвращение в то далекое время юности, где все только начиналось, где я впервые стал осознавать себя будущим художником… Как это произошло? Чтобы оживить это в себе, мне придётся, несмотря на усталость, пройти ещё одним позабытым маршрутом… Он протянулся в виде короткой, узкой и неприметной улочки от одного — только что упомянутого храма до другого, который в то далёкое время назывался Домом культуры «Красный Октябрь». Вот здесь, в бежевом шестиэтажном здании с узким портиком, на шестом этаже в те годы находилась крошечная изостудия. Именно сюда робким десятилетним мальчишкой-третьеклассником я поднялся по крутой каменной лестнице, чтобы осуществить свою мечту стать художником, да так и не прекращал её посещать до окончания одиннадцатилетки, уже другой художественной школы на Фонтанке, при Мухинском училище…


1968. Практика в Пушкинском Заповеднике


Я пишу эти воспоминания о своей страннической юности через полвека после описываемых событий, в Сестрорецке, небольшом курортном городе под Санкт-Петербургом, находясь на реабилитации, но яркость и красочность тех месяцев, мои незабываемые встречи и ярчайшие эмоции, требуют продолжать, дабы предать неувядаемые воспоминания бессмертной бумаге…

Учили нас в Академии неплохо (см. моё стихотворение «Воспоминание об Академии»). Помню, на первом курсе, уча нас тому, что тогда называлось «прикладная графика», и «культура шрифта», наш престарелый педагог-еврей, с бородой, как у Шишкина, бывало, предупреждал: «Запомните, ребята! Как бы ни сложилась жизнь, а мой предмет будет вас кормить всегда!». Как же он был прав, этот библейский провидец! Сменились десятки вождей и идеологий, рассыпалась страна, замешанная на крови Царственных мучеников и сотен тысяч безвинных жертв Гражданской войны, но великое ремесло написания вручную букв и прочего, как в каменном веке, кормит меня и поныне…

Но я отвлёкся… Было промеж нас с Саньком Рычковым что-то вроде соревнования, соперничества — оба с некоторой здоровой долей ревности следили за успехами друг друга. Подсознательная борьба за лидерство? Не думаю… Может, и было что-то такое, но это не разрушало, а, скорее, укрепляло нашу дружбу. Нас снедало нетерпение, хотелось большей самостоятельности, освобождения от «плена», привкуса риска, бесконечное унылое многолетнее обучение изобразительной грамоте угнетало, да и масштаб личности педагогов был «как говорится…». Скажу больше, Академия той советской поры, когда мы в ней учились, была смертельно скучным заведением, любые попытки проявления самостоятельности и свободы мысли жестко пресекались вплоть до исключения… Идеология КПСС душила и убивала все живое и жаждавшее быть живым… Стилистика и нормы пресловутого соцреализма и академизма казались хуже удавки… Я особенно это понял, когда пришлось поработать лаборантом в методфонде Академии сразу после школы, провалив в первый год экзамены.

Вот на какой почве всходило наше протестное, готовое ломать все преграды, часто безрассудное стремление к свободе. Просто мы с Саньком чувствовали это сильнее, невыносимее других, например, своих приезжих однокашников, для которых Питер был чем-то вроде Мекки для мусульман. Мы с пелёнок обожрались музейной регламентированной красотой и интуитивно искали выход из этих культурных катакомб… А ведь многие так и задохнулись в них на всю жизнь.

Уже на первом курсе мы увлеклись оформиловкой. Хотелось испытать себя в деле, применить свои навыки на практике. Первой нашей совместной с Саньком работой за деньги было оформление стендов знаменитого зоологического музея в Ленинграде. Место знаковое. Это было почетно. Каждому досталось по два стенда на «рыбную» тематику. Мне — «миноги и миксины». От этих слов у меня и по сейчас слюнки текут. «Вкусная» оказалась тема. Кстати, прошло полвека, а мои рисунки и по сей день служат народу «верой и правдой». Потом был Институт химии силикатов на Бирже. Огромную таблицу Менделеева вырезали из пенопласта, клеили, красили… На зависть своим однокашникам, мы получали приличные деньги. С тех пор, ещё студентом 1 курса, я, по крайней мере, уже не зависел финансово от своих работавших родителей!

Учебная практика первого курса графиков проходила в Пушкинском заповеднике, в Михайловском и его окрестностях… Это было незабываемо! Великий и озорной Пушкин находился все время рядом, дергал нас за рукав, подглядывал из-за кустов, делал неприличные жесты… А тут ещё великий Гейченко накачивал нас пикантными подробностями разгульной жизни озорного поэта в этом эффектном пейзаже. Свалившийся откуда-то с небес Евтушенко послал нас подальше за наше демонстративно небрежное отношение к его стихам (я, правда, в этом не участвовал). Не раз я встречал в окрестностях Михайловского и великого русского поэта-фронтовика Михаила Дудина, ставшего впоследствии для меня другом и примером подлинной гражданской честности и смелости…

Но и здесь, в заповеднике, мы с Саньком приложили своё умение писать антиквой. По нашим эскизам скульптором Кубасовым (Царство Небесное!) были вырублены стихи Пушкина на огромных каменных глыбах, расставленных неутомимым Гейченко в разных частях заповедника… Практика наша, хоть и была делом подневольным, однако, осталась в памяти набором ярких солнечных пятен, хотя и оттенённых болезненными воспоминаниями о немом, заброшенном, лишенном церковной жизни древнейшем Свято-Успенском монастыре, упокоившем прах поэта. Об этом убийственно провинциальном, уныло совковом облике Святых (Пушкинских) гор, пропитанном казенным духом упадка и запустения, неплохо написал кумир нынешней либеральной интеллигенции несчастный и всюду гонимый, но возвеличенный ныне Довлатов…

В стенах древнего монастыря, превращённого в музей, в некогда братском корпусе состоялась тогда и наша первая выставка летних работ, где я был представлен самым большим количеством рисунков. Осталось во мне на всю жизнь и тяжкое воспоминание о долгих и изнурительных пеших походах из Михайловского в Пушгоры и Тригорское под палящим солнцем по разным поводам, в том числе и за съестным. Увы, у нас не было лошади, как у Пушкина, и эти вынужденные прогулки были не самым лёгким испытанием для наших вечно голодных и пустых желудков… Вымученная нами полуторамесячная практика наконец-то закончилась. Ох, уж этот Пушкин, въелся он нам в печенки! Для племени вечных пушкинистов это была сахарная кость, которую они еще будут лизать и лизать до скончания мира, а у нас с Саней Пушкин отпечатался на нашей сожженной шкуре…

Я открываю Кавказ

Поезд «Ленинград — Батуми» везет на Кавказ


Позади утомительная практика в Пушкинском заповеднике и все, что с ней связано… (Да, красиво, но утомительно — жара, голод — а главное, все подотчетно.) Я не думал, что все это будет так действовать мне на нервы — эта тошнотворная подотчетность во всем…

И вот рецидив — неодолимая жажда свободы! Пришёл на помощь мой отец. Работая прокурором Курортного района, он принял участие в судьбе одного уроженца Абхазии, студента-медика, устроил его на работу в Сестрорецке, помог с жильем. Будучи благодарным отцу, тот (звали его Яша) пригласил меня погостить к собственному отцу, на свою родину — Абхазию. И вот я еду туда. Сразу оговорюсь — Кавказ всегда притягивал меня смолоду. Почему? Мне трудно объяснить. Попробую! Самое простое — неся в себе этот чрезмерный заряд Свободы, я, вероятно, тянулся к таким же свободным, до дикости, людям, а это — Кавказ! Во всяком случае тогда, в молодости, сыграл свою роль и Лермонтов, а ещё больше — мой любимый Маяковский, которому я подражал! Помните — «Как только нога вступила в Кавказ, я вспомнил, что я — грузин…».

Словом, я еду туда, один, свободным и независимым! На станции Очамчире, меня встретил один из четырёх братьев Яши, усадил в «Уазик», и мы поехали в зеленые горы Абхазии. Это было великолепно: серпантин горных дорог, новые неповторимые запахи (!), невиданная мной доселе красотища! С высоких зелёных вершин видно далекое море, но вскоре и оно исчезает из виду. И только зеленые горы… Горы… Горы… Горы… На склонах этих зелёных гор я вижу чайные плантации. Простор, тёплый душистый воздух… Моё состояние? Потрясение! Приходят на ум странствия Одиссея, тем более, что где-то в этих местах, по легенде, и было спрятано золотое руно… Наконец, после часовой езды мы въезжаем в большое Абхазское селение, где расположен крупный чаеводческий совхоз, который возглавляет отец Яши. Меня подвозят к крыльцу огромного дома, окружённого по всему периметру открытыми верандами. Машина останавливается, и мы выходим. Нас тепло встречает отец Яши, почтенного вида пожилой человек с глазами юноши, позади него его жена, другие домочадцы… Самая дружелюбная встреча… Приятно же было мне студенту-первокурснику, городскому питерскому жителю, живущему столь далеко, почувствовать на себе такие нежданные почёт и уважение, как ко взрослому и уважаемому гостю… Непривычно, но приятно! Прожил я неделю в доме моих гостеприимных хозяев, окружённый неназойливой заботой и вниманием. В выделенной мне просторной светлой комнате с верандой, каждое утро на столе появлялся мёд, мамалыга, хлеб, овечий сыр, парное молоко… Все, что я только мог скромно пожелать себе на завтрак. Меня никто не будил, и я, как нигде, упивался этим благословенными воздухом легкого детского счастья и немыслимой свободы.

Прошло с тех пор 50 лет… По этим красивым местам ещё в девяностые годы прошла жестокая война с Грузией. Давно эта благословенная земля приняла прах моих дорогих абхазских друзей, а память об их благородном сдержанном гостеприимстве и поныне согревает мне сердце, когда я вспоминаю их. Да будет их земля самой лучшей колыбелью их благородному праху! Покойтесь с миром, мои дорогие! А я продолжу…

Сухуми. Мцхета. Орджоникидзе

С грустью я покидал Агубедия. Увижу ли ещё когда-нибудь такую яркую неповторимо-своеобразную красоту этих удивительных мест? Почувствую ли когда-нибудь ещё такое удивительное, спокойное гостеприимство? Глава семейства, узнав, что я хочу побывать в Сухуми, дал мне письмо к своему брату, бывшему министру МВД Абхазии, живущему в Сухуми, поручив своему сыну отвезти меня в Очамчиру и посадить на поезд. И вот я уже в Сухуми, где на вокзале меня встретил Нодар, младший сын дяди Ладо, чтобы привезти меня в их дом, больше похожий на впечатляющий губернаторский особняк в центре Сухума. Почтенный дядя Ладо встретил меня сдержанно, но по-отечески тепло, пожав мне руку, расспросил о моих планах и поручил Нодару заботиться обо мне. Вскоре Нодар потащил меня с собой показать город, центр Абхазской АО, входившей тогда в Грузию… Угостил кофе по-турецки в маленьком кафе в центре. Было очень жарко, я, как северянин, не привык к такой влажной жаре и мечтал лишь об одном: скорее вернуться в прохладный дом и прилечь, вытянув ноги, чтобы побыть одному, — уж больно много всяких впечатлений свалилось не меня после моей неподвижности и лени в романтичном Агубедия. Странно, в молодые годы меня мало интересовали всякие знаковые всепосещаемые места и всевозможные туристические объекты, вроде Обезьяньего питомника или чего-либо в этом духе. Меня всегда привлекали люди, их внешний вид, психология, характер, эмоции и их проявление, черты их лиц, имена, повседневная жизнь в местах их обиталищ, уклад, обычаи, стиль поведения, речь. Словом, все, что составляет образ человека и народа и делает его неповторимым и в то же время родственным другим этносам. Мне доставляло неизъяснимое удовольствие просто ходить и наблюдать… Вбирая все это в себя, в свою молодую память, я узнавал потрясающе много о человеке той или иной нации, порой делал удивительные открытия и составлял своё собственное представление о тех или иных встреченных мной людях или того или иного народа в целом. Не все, понятно, сохранила зыбкая моя память. Но бывало, что иные люди оставляли глубокий след в моей глубинной тайной прапамяти…

Так было и в тот раз, когда негаданно я оказался внутри открывшейся мне жизни удивительных людей. Однажды я проснулся от красивого женского голоса… Он был так певуч и неповторим по тембру, что я запомнил его звучание, как мне кажется, на всю жизнь… Кто это? Кому он принадлежит? Как странно, что он зазвучал в этом особняке, когда я оказался в нем в качестве нежданного гостя! Ведь дядя Ладо давно одинок… Кто же это? Откуда и как проник сюда этот чарующий женский голос? Должно быть, эта женщина очень красива, думал я, лёжа в своей комнате, потрясённый волшебными модуляциями этого голоса… Остатки сна сняло как рукой. Точнее, смыло чистейшей родниковой водой этого журчащего голоса… Боже, мой! Неужели я становлюсь похож на библейского царя Давида, поражённого однажды таким же приступом немого восхищения?

Все разрешилось очень быстро. Оказалось, что к дяде Ладо внезапно приехал старший сын Джемал вместе со своей очаровательной женой Чарой и их не менее очаровательным сыном Ладошкой, названным так в честь деда. Меня представили как гостя из Ленинграда. Это была очень колоритная пара. Джемал, представительный мужчина с красивыми чертами чуть надменного смуглого лица, был профессиональным музыкантом и директором музыкальной школы в Тбилиси. Жена его, удивительно красивая молодая женщина, работала там же педагогом по вокалу. Так вот, чей голос так взволновал меня утром! Вскоре мы познакомились поближе. Я поведал им о своих планах побывать в Грузии, в том числе и в Тбилиси, и к своему удивлению (в то лето я не переставал удивляться!) был приглашён к ним в гости. Мог ли я отказаться, когда так просто, с такой чарующей улыбкой на прекрасном лице, своим столь волнующим голосом Чара озвучила это неожиданное приглашение! Как же мне везло в то лето! Мой маршрут складывался сам собой, не приходилось ломать голову, как это сделать наилучшим образом, не забывая и об экономии моих весьма скромных средств. Проводниками моими были такие красивые люди, что я готов был пойти за ними, куда угодно. Я чувствовал, что меня подхватила и понесла могучая и ласковая волна какого-то слепого, явно не заслуженного мной счастья… И я полностью покорился ей.

Пробыв в доме отца в Сухуми всего один день, Джемал увёз свою семью в Тбилиси.. А через день, тепло распрощавшись с дядей Ладо и Нодаром, и я покинул этот красивый дом в центре Сухуми и выехал в Тбилиси. В те далёкие времена не ощущалось никакой вражды между Грузией и Абхазией. По крайней мере, я этого не почувствовал. Все, кого я встречал на своём пути, были вполне дружелюбны, в их глазах я не видел и тени злобы, они жили своей жизнью, и по всему видно, были ею довольны. Вообще, я столкнулся с замечательной душевной открытостью грузин, с их готовностью помочь друг другу и, тем более, приезжим из России. Я столкнулся с этим непосредственно, когда после довольно утомительного пути оказался в тбилисском районе Сабуртало, надеясь увидеть моих недавних знакомых — Джемала и Чару. К моему сожалению, наша тбилисская встреча не состоялась. Я не застал их дома. Как мне сказали соседи, они накануне выехали на свою дачу в Мцхету, а это в шестидесяти километрах от Тбилиси. Я растерялся. Большой город, и никого из знакомых, денег в обрез. Но соседи моих знакомцев, видя моё замешательство и войдя в моё положение, стали наперебой приглашать меня к себе на ночлег, чем поставили в весьма неудобное положение… Кто я такой для них? Было неловко обременять собой незнакомых людей, но они настойчиво и сверхэмоционально уговаривали меня остановиться у них, отметая все мои сомнения. Тем не менее, я решил рискнуть и поехать в Мцхету. Адрес мне дали соседи, уверив, что я непременно найду дачу своих знакомых.

Мцхета

Старенький дребезжащий автобус довёз меня до Мцхеты без приключений и сравнительно быстро. Стремительно вечерело. С помощью словоохотливых попутчиков не сразу, но я отыскал дом моих новых абхазско-грузинских знакомцев.

Но сначала о Мцхете, ибо это редкое место в Грузии. Это древнейший город Грузии, основанный в 5-м веке до нашей эры, расположенный в месте слияния двух рек, Арагви и Куры. Местность здесь впечатляющая. Пустынные горы, что-то отрешенно-библейское… Долгое время Мцхета была столицей Картли, так в далеком прошлом называлась Грузия. И местом, где располагалась кафедра (резиденция) Патриарха Грузии. В сём городке находится знаменитый кафедральный собор Светицховели, где захоронены представители знаменитой династии Багратиони, представителем которой был герой войны 1812 года, сподвижник Кутузова, фельдмаршал Багратион. Но для меня самым значимым, притягивавшим все мои взгляды и помыслы, был древнейший храм Джвари, воспетый Лермонтовым в его романтической поэме «Мцыри», который возвышается на вершине высокой горы, у подножия которой сливаются «струи Арагвы и Куры». Поистине сакральное место:

«…Немного лет тому назад, там, где, сливаяся, шумят, / обнявшись, будто две сестры, / Струи Арагвы и Куры, / был монастырь…». Эти строки поразили моё воображение ещё в детстве, а потом в средней ленинградской школе, на уроке литературы. И вот я стою на этом месте, вижу и слышу эти вечные струи Арагвы и Куры — и чуть не плачу от мистического трепета… Я — здесь! Куда привела меня моя кочевая Судьба! И плачу от осознания мистического величия момента…

Вот так я в третий раз влюбился в Лермонтова, и теперь уже навсегда! Как женщина, любящая ушами! И как мужчина и художник, любящий глазами!

Ну, а что же мои знакомые — Чара и Джемал? Ведь это они привели меня сюда. Я вспомнил тот чарующий голос, однажды разбудивший меня. Может, это моя душа пробудилась тогда ото сна и стала тем, что так трудно, почти невозможно удержать за непокорные крылья… А пробудил её один женский голос…

Когда в душных летних сумерках, стараясь никого не испугать, я вошёл в полуоткрытые ворота освещенного изнутри каменного дома и сделал с дюжину осторожных шагов по мощенному каменными плитами дворику, я вдруг увидел её… Ту самую женщину с дивным голосом и фантастическим именем Чара… Выхваченная из бархатной темноты ярким светом, бившим из окон, она стояла под одним из деревьев темного сада с корзиной в руке и, похоже, что-то негромко напевала. Я замер…

Прошло несколько томительных секунд, прежде, чем я, сделав несколько шагов вперёд, негромко произнёс: «Здравствуйте, Чара». И тотчас женщина повернулась ко мне лицом и, вероятно, узнав меня, громко воскликнула, произнеся что-то по-грузински. Красивое лицо её выразило крайнюю степень радостного удивления. Я выдохнул, представив, однако, странную внезапность моего появления в столь темный час…

— Джемал… Джемал… Посмотри, кто к нам приехал! — вероятно, так звучала ее следующая фраза по-грузински.

Через минуту мы уже обнимались с Джемалом на глазах все ещё радостно возбужденной Чары. Оказалось, друзья ждали моего приезда, но не так скоро, и на всякий случай оставили своим тбилисским соседям свой мцхетский адрес и записку для меня.

Наша встреча превратилась в шумное типично грузинское застолье с молодым вином и прочими атрибутами пиршества в духе картин Нико Пиросмани. Затянувшееся далеко за полночь, оно завершилось лишь после того, как я стал выказывать явные признаки сонливости… В эту ночь я спал как убитый. Проснулся на широкой тахте в залитой солнечным светом веранде. Выглянув в окно, я был потрясён увиденным: ветви красивых деревьев с узорчатыми листьями сгибались под тяжестью оранжево-румяных плодов шарообразной формы — не сразу дошло до меня, что это персики. Весь сад был пронизан утренним солнцем. Над этим великолепием голубело древнее мирное небо Мцхеты… Если бы я был верующим, как сейчас, я бы вознёс благодарную молитву Господу, со слезами сердца благодаря Его за это так внезапно подаренное мне спокойное счастье… В тот счастливейший миг своей молодой жизни я чувствовал себя абсолютно безгрешным и счастливым ребёнком, которому подарили весь этот яркий и переливающийся красотой мир… Господи, за что мне это, человеку?!

Дверь на веранду почти бесшумно открылась, и в её проеме показалась курчавая детская головка. Подойдя ко мне, ребенок посмотрел мне прямо в душу своими огромными распахнутыми глазами и, тронув меня за руку, что-то негромко пролепетал на своём ангельском языке. На меня доверчиво, с легким любопытством были устремлены два мерцающих, темных, всевидящих глаза. «А я знаю, тебя зовут Ладошка, ну, здравствуй, здравствуй, мой хороший! Давай познакомимся. Меня зовут…» В это время в дверях светящимся силуэтом появилась очаровательная Чара. Она стала звать сына, что-то говоря ему на грузинском языке своим прекрасным голосом. Странно, но, не зная грузинского, я сердцем слышал и понимал все, о чем говорили и чем жили эти два любящих человеческих существа, оставшиеся в моей памяти светлым символом нерасторжимого и вечного начала, пронизанного божественным светом безгрешной и чистой любви, тихо светящейся вечнозеленой листвой большого и несокрушимого дерева из райского сада…

А сад был действительно прекрасен. Этот библейский сад… Удивительно, но моё первое кавказское лето так щедро дарило мне, мальчишке, свой нетленный и торжественный свет, словно вознамерилось авансом наполнить им до краев всю мою грядущую жизнь на земле. Безмерная радость дарения и несокрушимое чувство жизни в переливающемся счастьем земном раю навсегда стало для меня самым сильным и дорогим, что подарила мне Мцхета…

Мне хватило двух часов, чтобы обойти этот небольшой островок большой грузинской Истории, ставший вполне респектабельным, по грузинским меркам, дачным местом… Спускаясь к Куре, я брал в ладони её мутноватую бурливую воду, окунал в нее лицо, всем существом ощущая биение её беспокойного сердца и, казалось, своё личное бессмертие… Все это было впервые, и потому так ошеломительно для меня… Михаил Юрьич! Вот и свиделись мы с тобой в этом сакральном месте! «…И я здесь был…», и привёз тебе привет из далекого и холодного Петербурга-Ленинграда… Всего-то 130 лет спустя… Друг, мой, мы ещё долго-долго будем встречаться на наших земных путях! Но эта встреча с тобой здесь…

Выходя из храма Светицховели, под гулкими сводами которого покоятся великие граждане Грузии, я вдруг подумал о том, как простое человеческое благодеяние становиться христианской категорией, основой, краеугольным камнем в человеческих отношениях. Не помоги, не прими мой отец участие в судьбе молодого парня с Кавказа, что было так характерно для него, — возможно, и не испытал бы на себе я, его сын, это излучение ответного добра, ведущего меня по дороге к Храму и передающего свою эстафету все новым и новым встреченным мной людям, дарящим ответное участие!

Вернувшись в мой временный приют, я обнаружил у своей кровати корзину с персиками…

Я пробыл в Мцхете только два дня. Как ни упрашивали меня мои добрые друзья остаться и погостить у них подольше, я не посмел более обременять собой их дачную идиллию. Кроме того, я не ставил перед собой никаких творческих задач, намеренно не взяв с собой принадлежностей для рисования. Сославшись на то, что мне нужно срочно увидеть своего институтского друга, живущего в Орджоникидзе (Владикавказе) и тепло попрощавшись с моими друзьями, я навсегда покинул Мцхету, оставив в ней огромную часть своего благодарного сердца…


Прошло полвека. Холодный и бесснежный декабрь 2019 года тает на моих глазах. На стене моей комнаты в квартире матери в Сестрорецке, где я пишу эти строки, висит диплом лауреата 1 степени, коим я награждён за участие во всероссийском фестивале-конкурсе «Лермонтовские сезоны-2019» в номинации «проза» за мою повесть об отце, благодаря которому я и оказался в Мцхете… Какая символика во всем этом! Когда я думаю об этом, то с легкой грустью вспоминаю далекое и прекрасное лето, проведённое на Кавказе, и те два благословенных дня в Мцхете, «…Где ныне видит пешеход следы обрушенных ворот, / Был монастырь…». И как после этого, скажите, не доверять Судьбе!


Тбилиси и отъезд в Орджоникидзе


Приехав в Тбилиси достаточно рано, я тотчас на автовокзале купил билет на автобус до Орджоникидзе. Он отходил в 7 утра следующего дня. Но меня это устраивало, ибо давало возможность увидеть Тбилиси, о котором я так немало слышал ещё в Ленинграде. И вот Судьба даёт мне такой шанс. Не помню, пешком или автобусом, я рванул в исторический центр старого города. Мне обязательно хотелось побывать на могиле Грибоедова и его жены Нины Чавчавадзе. И вот я стою у их надгробий на горе Мтацминда. Трудно передать, что я испытал тогда. Боль, горечь, печаль заполонили мое сердце… Я смотрел на жаркий город с высоты этого печального места, а в сердце кричали и корчились строки, начертанные безутешной вдовой на памятнике любимому мужу: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?»


Ровно 140 лет назад, в жарком июне 1829 года, здесь было предано земле растерзанное тело несчастного Грибоедова, на этом месте, в тот день началась история величайшей человеческой драмы, неслыханной верности и христианской жертвы. После испытанного на этом святом месте катарсиса мне захотелось спрятаться, остаться одному со своими чувствами… Я рассеянно бродил среди надгробий, пытаясь найти место для уединения, но никак не мог успокоить разбушевавшееся сердце. Зайдя в храм св. Давида, я молча поскорбел в одиночестве. Печальная охранная тишина каменной церкви немного успокоила меня. Посидев и справившись с собой, я вышел из храма и стал медленно спускаться в живущий своей всегдашней суетливой жизнью, сверкающий под жарким полуденным солнцем город, надеясь среди его суеты освободиться от гнетущих мыслей о роковой несправедливости Судьбы. Рассеянно, с тоскливым чувством, я взирал на колоритных жителей этого безусловно, своеобразного города, знакомого мне по картинам Нико Пиросмани и других, уже советских художников. Все это было похоже на декорацию сумбурного спектакля на экзотическую тему в советском варианте. Я понимал, что за час-другой все равно не смогу прикоснуться к тайной душе этого города-базара, тем более, постичь её, да и не было сил и желания… Когда-нибудь в другой раз, если он вообще случится. А пока… Пока я просто шёл, неведомо куда. Разные мысли, перескакивая с одной на другую, лениво переливались в моей притупевшей голове… Я вяло думал о разноликой судьбе этого перемешанного темнолицего, черноволосого народа, маленького, гордого до щепетильности, окружённого высокими горами и другими народами, ведомыми кровожадными властителями, всегда готовыми поработить и завладеть этой цветущей землёй, этим непокорным народом… Лишить его свободы — может быть, самого главного для всякой человеческой жизни… Я думал о том, что так привлекало великих русских людей, гениев нашей русской национальной культуры в этом народе? Пушкин, Лермонтов, Грибоедов и другие яркие личности — что влекло их сюда? Воспринимали ли они эту отсталую тогда страну как некий оазис дикой неуправляемой свободы, от недостатка которой они сами задыхались в помещичьей России? Этакая своеобразная непокорная земля обетованная, с клекотом орлов, со звоном кинжалов и кипением диких страстей… Да, конечно, рассеянно думал я, эта земля обладала особым магнетизмом, особенно для деятелей культуры, тайну которого я и пытался разгадать…

Сейчас мне вспомнился фильм Абуладзе «Покаяние», с его протестом против страшной идеологической диктатуры и духовной неволи, произведший на меня в Ленинграде сильнейшее впечатление… Что ждёт этот гордый и бурливый народ в будущем, когда вырастут новые поколения его граждан, смогут ли они выжить и, сохранив свою идентичность, не растерять лучшее в своей общей с другими народами истории? Не пустят ли на распыл свои горячие страсти? Не отравятся ли чужой и чуждой им свободой? Мог ли я тогда представить, что в жажде этой воли и свободы народ этот, породивший в своих недрах Сталина, в поиске мифического счастья когда-нибудь рассорится с великим русским народом, защитившем его от порабощения, и, ведомый своими, им же избранными властителями, качнется в сторону бесконечно далекой от них, Европы, восторгаясь её стандартами жизни, её ценностями? Впрочем, грузины, в большинстве своём, как народ, в моем представлении, всегда были торгашами и потребителями, за исключением ничтожного, но стабильного для всех народов процента творческих людей. Вспомнились многие прагматичные представители этой нации, живущие в России и всегда, как и евреи, будучи приспособленцами, норовящие занять самые тёплые и прибыльные места на социальной лестнице. И до, и после я встречал таких людей в большом количестве…

— Эй, уважаемый! Генацвале! Зайди, дарагой… — коротышка с темным, выжженным лицом крестьянина, но лоснящимися от неподдельного радушия морщинистыми добродушно-хитроватыми глазками, в простой мешковатой одежде и чёрной шапочке явно приглашал меня в некое, расположенное в подвале заведение, откуда пахло чем-то очень вкусным… — Уважаемый, генацвале!

Не ошибся ли он на мой счёт? И что это — обычное проявление радушия или что-то большее?

Неужели я заблуждаюсь насчёт народа, и он все такой же простой, искренний и душевный, как в старом довоенном фильме «Свинарка и пастух»?

Уважаемый… Генацвале… Может быть, эти простые слова и выражают настоящую суть этого простого народа, наполовину несчастного, наполовину счастливого? Сейчас, когда пишу эти строки, вспоминая свои впечатления полувековой давности, я с грустью и болью в сердце думаю о том, как легко можно растоптать то великое, что связывало, объединяло и делало несокрушимыми два народа — большой русский и маленький грузинский, как легко можно дать погибнуть от засухи дереву нашей вековой дружбы, достаточно не поливать его, лишить его живительной влаги уважения, и простого человеческого чувства любви, спасающей и прощающей… Неужели и моя любовь, так жарко вспыхнувшая на этой прекрасной земле, обречена пережить саму себя, овдоветь, погаснуть, а не принести себя в жертву ради будущей гармонии и торжества человечности?

Кое-как перекантовавшись на автовокзале или около него, с восходом солнца я выехал из Тбилиси в Орджоникидзе с трепещущим сердцем, предвкушая яркие эмоции на Военно-Грузинской дороге.


Тбилиси — Владикавказ. Военно-Грузинская дорога


Ура! Я еду к своему другу в Орджоникидзе! Ровно в 7 утра наш автобус отправляется из Тбилиси в Северную Осетию. Я знаю, что нам предстоит более 200 км интересного и непростого пути по старинной и единственной шоссейной дороге, соединяющей Россию и Закавказье. Попробую описать моё путешествие таким, каким сохранила его память…

Вот уже полчаса мы едем на север от Тбилиси по правому берегу Куры. Эта неширокая, но бурливая река, сбегающая с Южного склона главного Кавказского хребта, с легким шумом бежит нам навстречу вдоль неширокого шоссе, по которому движется наш небольшой видавший виды старенький рейсовый автобус. Я сижу у окна, и мне хорошо видны меняющиеся со всех сторон впечатляющие виды кавказских предгорий. Вскоре мы приезжаем в теперь уже мою навеки Мцхету. Короткая остановка минут на десять — и мы движемся дальше. Неужели в последний раз я вижу это сакральное место, так впечатлившее меня? Где-то в одном из этих сложенных из тёплого камня домов спят мои дорогие Джемал, красивая Чара и их четырехлетний сын Ладошка… Не огорчил ли я их своим внезапным отъездом? Не обидел ли? Если честно, что-то осталось горчить в моей душе, я чувствовал, что мало, мало мы общались, могли бы больше дать друг другу, но моя тогда ещё не изжитая стеснительность не позволила это сделать. Храни их Господь… Воздай им много-много тепла и радости, охрани их от всяческих бед…

Проезжаем мимо собора Светицховели. Как красивы его скупые формы, сложенные из тёплого камня, освещённые утренним солнцем, и бросающие голубоватые тени! Но что же я чувствую, что у меня в душе? Если одним словом — благодарность… Своя, отливающая чувством спокойного счастья и тихой радости, благодарность, как редкий и счастливый дар, вручённый мне этой благословенной обетованной страной Грузией, без всякого пафоса, редкий и бесценный дар, согретый простым участливым теплом встреченных мною на этой земле людей. Мир и покой у меня в душе, и я знаю, что этот тихий завет я обязан сохранить в себе навсегда, чтобы ни случилось с миром и со мной…

Горы… Горы Грузии… Как писал близкий мне Маяковский: «… Гора на гору грузи…».

Почему меня так волнуют горы, человека, выросшего среди северных болот и всегда хмурого горизонта безбрежно-холодного залива? Мои предки по матери — ижорцы. Небольшая народность, рыбаки и землепашцы, издревле обжившие южные берега Финского залива со времён Новгородской пятины. Я не исключаю, что и моих предков-ижор повёл неустрашимый Александр Невский на лёд Чудского озера на битву с надменными тевтонами. Мне бы стать моряком, как мой легендарный дядя-яхтсмен, а я, волею Провидения выбрав рисование, стал «сухопутным моряком». И широкая моя душа возлюбила горы, как антитезу скучной горизонтали, причём, не в маниакально-спортивно-альпинистском плане со всей сопутствующей этому романтикой, а в сугубо эстетическом, эмоциональном, изобразительном, художественном… И, разумеется, людей, живущих в этих горах, — горцев, их уклад… «В горах моё сердце, а сам я внизу», — сказал Р. Бернс. Это про меня! И впервые, пожалуй, я осознал это именно на Военно-Грузинской дороге…

Белая Арагви стремит свои прозрачные шумящие воды нам навстречу. Автобус натужно набирает высоту. В салоне заметно посвежело. Дорога, прихотливо извиваясь среди нависших каменных уступов, угрожающе сужается. Иногда это заставляет судорожно сжиматься сердце. Не хочется думать о самом страшном… Вот это восхищение надмирной отрешенной красотой гор и леденящий страх — главное, что выражает моё состояние. Поражает спокойствие пассажиров: вероятно, это привычно для них. Похоже, я единственный, кто ощущает этот «гибельный восторг», который не позволяет замечать по сторонам что-то интересное и заслуживающее внимания. Наконец, после трёх часов утомительной тряски, мы на Крестовом перевале, на самой высокой точке всего пути. Предлагают выйти, чтобы размяться и справить нужду. Замечаю невысокий обелиск, на котором различаю цифру: 2395 метров. На такую предельную высоту мы поднялись без малого за четыре часа пути. Сырой туман царит на вершине перевала, обжигая тело ледяным холодом. Скорее в автобус! Зубы стучат от озноба, заглушая чувство голода. Невольно понимаешь, что эта единственная дорога через Главный Кавказский хребет — отнюдь не увеселительная прогулка, а самое настоящее испытание. Ну, что же, говорю себе, его следовало пройти. Это своего рода крещение. Представляю, как тяжело было путникам в 19 веке преодолевать трудности пути на лошадях, а то и пешком. В зимние месяцы дорога была смертельно опасна из-за снежных заносов, лавин и лютого холода. Как тут не вспомнить Суворова и его чудо-богатырей, преодолевавших Альпы в таких же экстремальных условиях во время Итальянского похода. А Пушкин, Лермонтов, Лев Толстой, Коста Хетагуров — они тоже оставили здесь свой след…

Когда перевалили через Крестовый, мне стало легче психологически. Как говорится, под горку… Озноб все ещё тряс меня и других пассажиров, но было видно, что настроение их улучшилось, разговоры приобрели оптимистический оттенок. Я хорошо запомнил беззубую улыбку одного колоритного почтенного старика-горца, молча просидевшего почти всю дорогу с неподвижным, словно каменным выражением иссушенного коричневого лица… Въезжаем в Дарьяльское ущелье. Угрюмый и величественный Дарьял вознёс над нами свои грозные каменные стены, между которыми рокочет, беснуясь, неукротимый Терек. Место устрашающе-романтичное, многократно воспетое художниками и поэтами разных времён. Бесспорно, увидеть своими глазами это циклопическое нагромождение диких базальтовых скал километровой высоты, стиснувших собой ревущий и клокочущий злобой Терек, почувствовать, пережить титаническую, апофеозную мощь воли Творца, создавшего эти нечеловеческие декорации, есть редкое счастье для впечатлительного человека, тем более, художника, и я ещё раз испытал это жуткое специфическое чувство устрашающего восторга от мысли, что смог это увидеть… Прошло около двух часов — и вот уже открывшаяся моему взору сверкающая на солнце остроконечная громада Казбека возвестила нам о скором прибытии во Владикавказ. Было около пяти часов вечера середины августа 1968 года.

Что же я за человек такой?! Откуда во мне это странничество?! Кто из моих далеких предков был болен сим недугом? «Идущий»… Так называлась картина моего друга-питерца Сашки Рычкова. Это про нас… Про меня… Про таких, как мы, идиотов… Не променял я это странствие ни на что другое. 30 лет в непрерывном движении: Кавказ… Заполярье… Сибирь… Урал… До 45 лет я не мог остановиться, как если бы в меня вселился демон, и мотал за собой по необозримым краям и весям всея земли! Было ли это моим счастьем или наказаньем, я не решил до сих пор. Ни на карьеру, ни на раннюю зажиточность, ни на спокойную и хлопотливую семейную жизнь в относительно благоустроенном городе Ленинграде не мог и не хотел я променять свою страсть. Вроде, все у меня было с молодости: квартиры, машины, дачи и мастерские — все, чем живёт сейчас нормальное человеческое племя. Остановись, живи, как все, твори на радость людям и себе любимому. Выставляйся. Как многие мои приезжие однокашники по Академии Художеств. Своё дерьмо готовы были есть, чтобы назваться ленинградцами, закрепиться с пресловутой провинциальной хваткой, присосаться к мастерским и прочим давнишним привилегиям… Смешно! Сейчас ходят раздобревшие, гордые собой, не здороваются при редких встречах… Подлое это сословие — художники! Глупое… Они напоминают мне навозных жуков. Копошатся такие жуки в г…е, наползают друг на друга, из кожи лезут вон, чтобы возвыситься… Кого только не увидишь в этой благоухающей куче: евреи, хохлы, азеры, армяне, ещё раз евреи, западенцы, волжане, азиаты, убогие прибалты — весь, ещё тот, окопавшийся совковый и постсовковый пресловутый котёл наций, тошнотворно-убогий атеистический интернационал… Ныне, разумеется, в духе подлого времени, приобщившийся к «Европе», — ну и, само собой разумеется, их отпрыски… Это в Питере и Москве, а что творится на периферии, я уже не говорю… Увы, все это я увидел и предвидел ещё в молодости, в институте, и содрогнулся… Мерзкое племя — художники, глупое до примитивности, спесивое до идиотизма… Виварий, хотя, вроде (ирония судьбы!), и сам к нему принадлежу…

Что до меня — горит во мне, верно, буйная кровь моих предков, новгородцев-ушкуйников, какое-то неуемное, авантюрно-разбойное начало, болезненно охочее до перемены мест, до сугубого подвижничества. Бесстрашный мой дядька, видать, заразил меня этим неуемным безрассудным дерзанием (см. мой стих «Воспоминание о дяде»). Ну что же, спасибо ему… За все…

В Орджоникидзе я без труда отыскал дом моего доброго институтского друга Асланчика. Он сам вышел мне навстречу у ворот скромного родительского дома на тихой окраинной улице Орджоникидзе. Отрадно было увидеть спустя три месяца его чуть застенчивую, как в Питере, улыбку, почувствовать родное рукопожатие, услышать наше привычное «Здорово, друже…».

Полюбил я его как-то сразу, как увидел в Питере, в холодных коридорах Академии. А было так: я год проработал лаборантом на кафедре живописи, не поступив в первый раз и занимаясь вольнослушателем в мастерской Серебряного, нацелясь поступать на следующий, 1967 год. Вот тогда, накануне экзаменов, я и обратил на него внимание. Среди взволнованных суетливых абитуриентов он выделялся скромным спокойствием горца, нездешнее спокойное благородство освещало его аланское лицо красивой лепки. Он был высок, худ, скромно одет. Его нездешность и зацепила моё внимание. Звали его Аслан. Фамилия Саккаев. Уже поступив на живописный, мы часто встречались с ним в холодных и длинных коридорах Академии. Одним словом, подружились. Мне импонировало, что он был не похож на шумливых, безликих и глуповатых русских ребят моего возраста. Его кавказская скромность покорила меня. Зная о моем интересе к Кавказу, он запросто пригласил меня на свою малую родину во Владикавказ. И вот в конце августа 1968 года я буквально свалился с гор, к нашему обоюдному удовольствию и радости. Встретили меня с осетинским радушием и скромным, но душевно щедрым гостеприимством. Его мать, тихая, похоронившая мужа пожилая осетинка, отнеслась ко мне, как к сыну, с материнской заботой и добротой. Часто нам постилали на крыше дома, и в звездные ночи мы с Асланчиком любовались тем, как таинственно луна освещает вершины Казбека и Столовой горы. Как бездонно и вечно ночное небо Кавказа… Такое незабываемо! Куда только не возил меня мой друг! Мы обошли весь город и его ближние и дальние окрестности. Фиагдон… Города мертвых… И много чего ещё… Ездили в соседнюю Чечню, в тогда ещё мирный Грозный… Я, никуда не спеша, проникся аланским духом этого гордого и талантливого народа с богатой тысячелетней историей и удивительными древними традициями.

Милый, дорогой мой Аслан, смогу ли забыть я наши исполненные надежд и мечтаний молодые годы, тот далекий, дышащий бессмертием прохладный август на крыше твоей сакли?! Тебя давно нет в подлунном мире, но мы-то с тобой были и есть всегда, крещенные нашей нетленной юностью, — и, значит, мы вечны…


Впервые на Севере. Зима 1969


Ямал. Салехард. Лабытнанги


Январь 1969 года. Институтские зимние каникулы. В ранних зимних сумерках на пустынной платформе железнодорожного вокзала в Вологде стоят, переминаясь от холода, два юноши-студента 2 курса Ленинградской Академии Художеств… Одеты по-зимнему: тёплые пальто, ушанки, тёплые рукавицы, у каждого за плечами по увесистому рюкзаку. По всему видно, что собрались ребята в дальнюю дорогу. Один из них это я, другой — мой закадычный институтский друг Санька Рычков (Рыка). Ох, и не сидится нам в Питере! Впереди всего-то десять дней каникул, позади четыре месяца упорных занятий на нашем графическом. Всяческие волнения позади. Сидеть бы дома, в тепле и уюте, рисовать бы девушек и бабушек в своё удовольствие, ходить по музеям, так нет же, удумали ехать на Север, и не куда-нибудь в Карелию, а на полярный Урал, в далекий и загадочный Салехард. Прослышали ребятки, что разведаны там немереные запасы газа, и проложили там, в этих дремучих местах, первые километры будущего гигантского газопровода, который должен пересечь европейскую часть страны и протянуться аж до западной Европы. Вот и захотелось ребятам увидеть все это своими глазами и хоть как-то поучаствовать во всем этом. А как поучаствовать? Естественно, одним проверенным способом: рисованием плакатов. Смотришь — и заработать можно прилично, дорогу окупить, да и вообще… Авантюрно? Вполне! Зима, морозы? Да наплевать! Не страшно! Вполне в духе начинающих изоавантюристов… Так начался наш первый зимний вояж в тюменское Заполярье… На Ямал…

Скорый поезд «Москва-Воркута» подхватил нас в Вологде, и вот уже вторые сутки рассекал оледенелые северные просторы, бесстрашно ввинчиваясь в надвигающуюся полярную ночь. Котлас, Инта, станция Абезь… Где-то здесь, в этих угрюмых местах, вдоль северной железной дороги, огороженные километрами колючки, светящиеся неусыпными глазами прожекторов, раскинулись жуткие владения ГУЛАГа, с тысячами осуждённых невольников, звонким лаем натасканных собак, резкими окриками охранников и конвоиров, жутким визгом циркулярки, скрежетом заиндевелых вагонов и глухими стуками оледенелых брёвен…

Две ночи, проведённые на верхних полках плацкартного вагона, изрядно намяли нам бока, пока мы всматривались в серо-белую мерещь заоконного пейзажа, пытаясь разглядеть что-то запоминающееся, но все было размытым и утомительно серым. Впрочем, иногда в ночи таинственно проступал едва светящийся диск полярной селены. На станции Сейда была пересадка, наш вагон прицепили к составу, идущему в Салехард. Мы пересекали полярный Урал. Глухой ночью, когда весь вагон спал глубоким сном, я, выйдя в тамбур, набравшись храбрости, открыл на ходу дверь и, крепко держась за поручни, слегка нагнулся вперёд… Морозный ветер миллионами ледяных игл ударил мне в лицо, перед моим восхищённым взором предстали далекие пологие снежные горы, освещённые ярким светом луны, — это был настоящий лунный ландшафт, пугающий своей дикой немотой и неземной отрешенностью. Я почувствовал себя космонавтом, вышедшим в открытый космос, или, вернее, ступившим на лунную поверхность, и лишь извивающийся на повороте, облитый лунным светом состав, напоминал мне о том, что я ещё на земле… Удивительное, незабываемое, внеземное ощущение… Сколько лет прошло, а я так остро помню этот пугающе-неземной лунный пейзаж… и своё странное присутствие в нем.

Вокзал в Лабытнангах, а, вернее, то, что считалось им, встретил нас слепящим светом прожекторов, выхватывающим в ночи редкие уродливые строения каких-то бараков, ледяным дыханием смутно угадываемых, неоглядных полярных просторов, человеческим оживлением, коим отмечены все пункты прибытия во всем подлунном мире. Было около десяти вечера по местному времени… Темно и жутковато… Куда податься? С чего начать? Понятно, что надо где-то устроиться на ночлег… Но где он в этой морозной ночной глуши?.. И тут к нам подошёл молодой парень, с которым мы познакомились в поезде. Звали его Валентин. Он ехал из Москвы. Геодезист. Работает в «Ямалнефтегазгеологии», организации, занимающейся геологоразведкой, поиском месторождений газа в этих суровых местах. Он с порога предложил нам ночлег. Редкое везение!

Лирическое отступление. Еще смолоду, и это с блеском подтвердилось в моих дальнейших странствиях по стране, я обратил внимание, что чем больше рискуешь и чем смелее идёшь на встречу с неизвестным, тем чаще тебе везёт, и это везение по факту становится чуть ли не обязательным условием в дерзком поиске той важной для тебя в каждый конкретный момент жизни цели, которой ты хочешь добиться, даже, если эта цель ещё не до конца осознается тобой. Я даже привык учитывать этот обязательный фактор везения, и это действительно сопровождало все мои скитания, все мои перемещения в пространстве по зову вечно ищущей, рвущейся куда-то, бунтующей и жаждущей новых впечатлений неспокойной души… Может и вправду, по слову поэта, «Удача — награда за смелость»? Я часто, почти всегда испытывал эту алогичную шальную уверенность в себе и своей счастливой звезде…

А тогда наш добрый друг повёл нас в непроглядную, но привычную для него тьму полярной ночи и вскоре вывел к автобусной остановке, а ещё через какое-то время тряский «Уазик» доставил нас в небольшой посёлок геодезистов. Валентин уверенно повёл нас к одному из бараков, оказавшемуся служебной «гостиницей». К нашему удивлению, в двух комнатах этой мини-гостиницы было более чем прилично. Мы поблагодарили нашего благодетеля и договорились обязательно видеться. Вот так нас встретил суровый Сибирский Север. Поздним утром нас разбудил наш новый знакомый. Он предложил нам, зная о наших планах, не теряя времени, встретиться с начальником их организации на предмет возможного заказа и взялся устроить эту встречу. Контора «Ямалнефтегазгеологии» находилась на левом берегу широкой заснеженной Оби, в Салехарде. Туда по накатанному зимнику нас быстро доставил служебный «Уазик», прямо к двухэтажному деревянному зданию конторы. На втором этаже, в небольшой приемной, нам предложили подождать, но уже через пять минут нас принял начальник. Это был крупный улыбчивый мужчина, похожий на украинца. Он поднялся, шагнул к нам навстречу и — о, чудо! — протянул нам огромную ручищу для рукопожатия и предложил сесть… Видит, Бог, такой встречи с колес мы точно никак не ожидали. Это сразу воодушевило нас. Оказывается, он уже знал о цели нашего приезда (откуда, оставалось только гадать) и сразу приступил к делу… И снова на нас свалилось редкая удача (помните, что я писал о ней) — нам предложили интересную работу по оформлению поселка геодезистов, тут же заключили с нами договор и, определив место работы, заверили, что материалы для неё (плита, краска и прочее), будут незамедлительно доставлены в наше распоряжение. Он пожелал нам удачи, и, снова обменявшись рукопожатиями, мы расстались… Только выйдя на улицу и затянувшись ядреным морозным воздухом, мы оба пришли в себя, и не в силах сдержать своей радости, крепко хлопнули друг друга по плечу. И в самом деле, похоже, удача светила нам Полярной звездой! Лишь бы не спугнуть её! И ещё успеть бы выполнить эту работу за столь короткий отпущенный нам срок. Между тем, вполне рассвело, и мы, наконец, смогли увидеть цель наших устремлений — город газовиков и ханты-мансийских и ненецких оленеводов город Салехард, единственный город в мире, расположенный точно на Полярном круге. В переводе с ханты-мансийского это означает: «город на мысу» и до 1933 года он назывался Обдорск. Тогда и доныне он является центром Ямало-Ненецкого автономного округа. Своеобразный город этот по преимуществу деревянный, с редкими каменными домами, с церковью Петра и Павла, построенной в 1899 году архитектором Цинке, кстати, выпускником нашей Академии Художеств, что приятно удивило нас с Рыкой. Я думаю, что в то время, когда мы там появились, художники из столиц были редкими гостями этих мест, возможно, отчасти поэтому нас так тепло встретили… Приятно удивило нас и меню в местной столовой, куда нас привёл взыгравший голод. Блюда из оленины, обычные здесь, пришлись нам по вкусу…

Не странно ли мои, дорогие читатели, я пишу эти воспоминания в Сестрорецке, на исходе 2019 года, поздним декабрьским вечером, и ровно пятьдесят лет спустя после описываемых событий. В окна и щели крошечной квартиры моей 103-летней матери дует ледяной взбесившийся ветер с Финского залива (недаром предупреждало МЧС), и я физически чувствую его мистический напор, его настойчивое желание что-то сдвинуть, пробудить в моей памяти. Его стихийная мощь колошматит в стекла моей тихой комнаты и словно просит, умоляет меня вспомнить всю правду о тех — о тех! — не таких уж и далеких временах, когда такой же дикий, ураганный, беспощадный северный ветер, сдирая, как наждаком, все живое и теплокровное на своём пути, срывавшийся откуда-то с Северного полюса, как из адской преисподней мира, достигал нас, двух молодых столичных парней, бредущих во мраке полярной ночи через ледяную, заснеженную, необъятную Обь… Я слышу его сегодняшние мольбы, его причитания, его настойчивые просьбы… И вспоминаю другой ветер, северный ветер нашей дальнейшей судьбы, заключивший нас когда-то в свои жестокие и неумолимые объятия. И я просто обязан, слыша в себе этот умоляющий рев, продолжить свой рассказ…

Мы сделали эту работу. По-другому и не могло быть: наша молодая энергия, похожая на злость ко всему, что возникало у нас на пути, была сродни этому полярному урагану; вероятно, там, в этом полярном мраке, мы научились сжимать в себе некую мощную пружину, способную при малейшем неверном движении разорвать нас на куски. Что это было?! Какая разница, как это назвать, назовите это страстью, упрямством, волей, чем-то еще. Важно, что это въелось в нас навсегда, как шрам, как вечная татуировка…

Однажды ночью (!), одурев от запаха ацетона и краски, мы решили прогуляться по окрестностям Лабыток… Светила луна, и мы не заметили, как ушли довольно далеко от посёлка… Внезапно перед нами возникла сторожевая вышка, яркий луч прожектора полоснул нам по лицу. И — резкий окрик, который мы не сразу осознали: «Назад! Три секунды, или щас врежу вам девять грамм меж лопаток!!!» Леденящий смысл услышанного пронзил нас раньше выпущенных пуль… Мы попятились, ёжась от жуткого ощущения себя живыми мишенями… Лишь отойдя метров на сто, мы поняли, наконец, что нам грозило. Не ведая, мы вошли в охранную зону лагеря, где содержатся особо опасные преступники. Позднее Валентин сказал нам, что мы были в реальной опасности, и часовые на вышках, как правило, инородцы, не церемонятся в таких случаях и с удовольствием стреляют на поражение.

Неделя упорной работы истаяла, как короткий полярный день, двенадцать больших красочных композиций, выполненных вручную на древесной плите, источая специфический запах непросохшей масляной краски и сиккатива, были расставлены по стенам довольно большого помещения пустующего клуба и вместе с нами ожидали приемки нашим заказчиком. Мы волновались, сознавая, что это наша первая работа в таких специфических условиях. Приехал сам начальник «Ямалнефтегазгеологии». С ним был довольно молодой человек кавказской наружности. Валентин успел нас предупредить, что это сам начальник «Ямальского строительного управления» Мальсагов, чеченец по национальности. Оба с видимым удовольствием рассматривали наши плакаты, и было видно, что они им нравятся. Наши комментарии были не нужны. Это был тот случай, когда работа говорила за своего творца. Работа понравилась всем безоговорочно. Внезапно заговорил Мальсагов. Его речь с кавказским акцентом, была радостно-эмоциональна. Ему так понравились женские ножки на одном из панно, что он предложил нам продать эту работу для своей организации! Назвал весьма крупную сумму наличными, причём, сразу весело попросил нашего заказчика её переуступить. После недолгой паузы наш добрый благодетель, идя навстречу своему влиятельному кавказскому другу, согласился. Вот это апперкот! Интересно было наблюдать за всем со стороны. На следующий день мы были без проволочек рассчитаны обеими нашими благодетелями и, пожав друг другу руки, распрощались самым тёплым образом. В тот же вечер мы решили отметить наш успех. В орсовском магазине мы купили бутылку спирта (65 градусов, другого ничего не было), несколько банок печени, хлеба, каких-то ещё консервов и неплохо посидели втроём… Наш друг Валентин, которому мы были обязаны успехом, рассказывал интересные истории из своей жизни и работы геодезистом на тюменском севере, а мой друг Сашка почему-то пытался научить нас «правильно» пить спирт, иллюстрируя это собственным примером… Много ещё о чем мы проговорили в тот памятный вечер в нашей «служебной» гостинице, в посёлке геологов и геодезистов, расположенном на самом полярном круге…

Сейчас, пятьдесят лет спустя, когда слово «Газпром» мозолит глаза повсюду, от футболок и экипировок всевозможных команд спортсменов, до чуть ли не до нижнего женского белья, хорошо бы знать и помнить, что его сегодняшнее величие начиналось в далеких 1966-69-х годах, там и тогда, когда упомянутые мной люди первыми строили и обустраивали первые посёлки геологов и строителей на этой суровой земле, что открыло возможность позднее, в 1980-х годах, начать строительство первого в СССР экспортного магистрального газопровода «Уренгой-Помары-Ужгород». И мы с моим другом Сашкой Рычковым смело гордимся тем, что приложили к этому свои руки и вдохновение… Свои скромные таланты. И пусть плакаты и панно, созданные нами, прослужили недолго в суровом северном климате, но они честно несли свою северную вахту, и если кому-то стало чуть теплей и радостней при виде их, то значит, все было не зря… Ведь и Александр Матросов прожил совсем недолго, и, хотя не спас все человечество, но, по крайней мере, сберёг жизни многих боевых товарищей своей мгновенной и великой жертвой…

Наши короткие, но столь насыщенные впечатлениями зимние каникулы подходили к концу. Оставалось пару дней, которые должны были уйти на дорогу до далекого родного Питера. Напоследок мы обошли весь Салехард в поисках оленьих шкур. Почему-то нам хотелось привезти домой именно оленьи шкуры… Нам казалось, что это будет убедительным доказательством нашего пребывания на далеком Севере. В одном из заготпунктов Салехарда мы нашли то, что искали. Это были несколько плохо выделанных оленьих шкур, которые мы и купили.

Настал день отъезда. Наш добрый друг Валентин провожал нас. В этот день мороз отпустил, потеплело, было ясно и хорошо, как в каком-нибудь зимнем пригороде Ленинграда. Прощание с другом было грустным. Расставаясь, мы приглашали его в Ленинград, просили обязательно писать нам письма… Состав тронулся. Стоя у окон, мы видели удаляющуюся фигурку в чёрной овчинной дубленке и большой рыжей шапке из меха непонятного зверя. Рука была поднята в прощальном жесте…

Прошло ровно полвека с тех пор. У меня сохранились две-три пожелтевшие фотографии, где на непрочной бумаге видны два уверенных в себе студента-художника, «покорившие» — каждый свой личный, такой далекий и такой тёплый Север…

Вернувшись в институт с опозданием на три дня, мы были вызваны к декану. Добрый наш декан, Михаил Афанасьевич Таранов, выслушав наши оправдания, только посмотрел на нас веселыми с грустинкой глазами и, рассказав какую-то байку из своей богатой на события жизни, отпустил с миром…


Друг мой Санька


Немного у меня было друзей мужеского пола за всю мою жизнь… Наверное, это была моя вина, а, может, особенность характера, в чем-то закрытого от посторонних глаз и влияний, герметичного, смолоду распахнутого лишь навстречу тайным желаниям и смутно брезжащим, надеждам. Не понимаю лишь, как этот тайный герметизм со временем мог сочетаться во мне с открытостью и всегдашней готовностью проникнуться чувствами и состоянием души каждого встреченного мной человека. Проистекало ли это от моей внутренней незащищенности, которую иногда путают с искренностью? Я не знаю… Но с возрастом я особенно остро стал чувствовать незащищённость и обреченность каждого человека. Чувство мучительного страха за всех живущих на этой зыбкой земле возникло и разрослось во мне не на пустом месте: крушение на моих глазах, казалось, незыблемой советской империи, этого «Титаника», так фатально погибшего в конце 80-х — начале 90-х, в котором прошла большая часть моей жизни, кровавый шабаш самолюбивых и корыстных разрушителей — все это во многом перевернуло моё сознание и заставило по-другому, глубже взглянуть на тех, кто был принесён в жертву партийным выродкам-казнокрадам и растлителям обреченного на жалкое выживание населения, ещё вчера ощущавшего себя единым народом… Но сразу оговорюсь: эта моя открытость была опережающей реакцией на такую же доброжелательную открытость и бесхитростную искренность любого встреченного мной человека. Мешала этому лишь моя интуиция. Работая против меня, она жестко сортировала людей на скрытых недоброжелателей и их антиподов… Первых и вторых было примерно поровну, но если к простым и бесхитростным людям я был распахнут, то к другим я никак не мог позволить себе относиться так же, разумеется, тотчас обрывая с ними любые контакты.

Я рано почувствовал в себе тяготение к творчеству и творческим людям. Этот род человеческой деятельности ассоциировался у меня с чувством ничем и никем не ограниченной свободы самовыражения, с жаждой заглянуть за однажды установленные социумом границы возможного и допустимого, с «полетами во сне и наяву», с собственным тайным желанием заявить о себе всему миру и создать собственными руками что-то яркое, необычное, насущное и необходимое для всех… Если угодно, явить себя миру и потрясти этим весь Божий мир… Этот максимализм гнездился глубоко в недрах моего характера и временами оживал во мне, наподобие дремлющего вулкана. Тогда его испепеляющие и грозные извержения могли завести меня очень далеко… «Игорь! Ты — вулкано!» — написал много лет спустя, находясь у меня в мастерской на Петроградке, атташе по культуре итальянского консульства в Санкт-Петербурге на титульном листе «Божественной комедии» великого Данте. Откуда только этот красивый молодой итальянец мог почувствовать во мне, своем сверстнике, этот таящийся во мне огонь скрытого темперамента? Как бы то ни было, приходилось жить с этим бушующим огнём внутри, с этой непрекращающейся ни на минуту «жаждой воли и свобод», и как-то сопрягать этот душевный недуг с окружающим миром и населяющими его людьми.

Может, поэтому я так трудно сходился с людьми. В последних классах художественной школы, я вдруг «увлёкся» поэзией, точнее, она как-то сама выбрала меня… Роковую роль в этом сыграл Маяковский, особенно ранний, до 13 года, с его вселенской неохватностью раскрепощенных молодых чувств и буйством такой же, как у меня, клокочущей энергии. (Может, поэтому я так полюбил впоследствии всевозможные гидростанции и горжусь поныне, что одна из моих оформительских работ в своё время долго украшала собой машинный зал могучей Усть-Илимской ГЭС!) На первом курсе художественного института я открыл для себя Пабло Неруду, гениального чилийского поэта, творца «Всеобщей песни». Точнее, это он открыл меня в себе, предугадав во мне моего тайного Колумба, окончательно пробудив моё неуемное «конкистадорство»… С этим я уже не мог справиться, и внутренняя болезнь странствий поразила меня на долгие годы.

Вот тогда мы и встретились с ним, в общем-то «нормальным пацаном», 19 лет от роду… Мы оказались полными сверстниками — майскими, 1948 года рождения… Имя ему было Сашка — простое, как и все, что нас окружало. А началось все на первом курсе графического факультета Академии Художеств, на который я перевёлся с живописного зимой 1967 года.

Наша смешанная группа первокурсников была относительно невелика — человек пятнадцать. Состав её был весьма пестрый. Половина состояла из коренных питерцев, СХШ-атиков, другая — из приезжих, у которых за плечами были художественные училища Алма-Аты, Красноярска, Одессы, Пензы. Девчонок и мальчишек было поровну. Нескучные были ребята, смешливые, незажатые и своеобразные, особенно СХШ-атики. Первую, самую раннюю лекцию по диамату питерцы добросовестно игнорировали, а приезжие добросовестно просыпали в своём общежитии на третьей линии Васильевского острова. В классах рисунка и живописи летали всевозможные шуточки и смешные реплики, часто вызывавшие нерегламентированный смех. Казалось, слово «дисциплина» было не про нас, над всем витал дух некоторого анархизма… В этом своеобразном разношерстном интернационале мы и сблизились с Саньком. Одному Богу известно, что притягивает людей друг к другу или, точнее, заставляет обращать внимание. Я говорю о мужской дружбе… Какие-то мелочи, детали, «штрихи к портрету», манера общаться, выражение лица, мимика и т. д. — все это исподволь формирует образ человека, который может заинтересовать тебя, а может вызвать антипатию. Вероятно, было нечто, что вызвало в нас обоюдный интерес друг к другу. Саня был невысокого роста, сухощавый, чуть сутуловат, спортивной склепки (несколько лет занимался самбо), подвижнен лицом, весьма смешлив и ироничен, но, главное, я почувствовал в нем столь присущую мне склонность к авантюризму и легкую, врождённую готовность к смелым и неординарным поступкам, тот же, столь близкий мне интерес к странствиям и смелость в принятии всяческих решений. То, что называют «лёгок на подъем». Одним словом, я почувствовал в нем идеального союзника и единомышленника, уж не говоря о том, что нас сближало общее рисовальное ремесло, которое мы оба ревностно и ревниво постигали в Академии, учась, в том числе, и друг у друга. Была в нас тогда молодая спесь, ёрничество. Часто я подбрасывал какую-нибудь смешную фразу, этакую уничижительную «фигуру речи», относящуюся к кому-либо или чему-либо, Саня подхватывал ее на лету, дополняя или окрашивая новым смешным оттенком… Так часто выглядела наша речь, речь двух неразлучных пересмешников. Две наши фамилии были нерасторжимо едины, и, если надо бы справиться об одном из нас, можно было назвать вторую фамилию…

Отец Санька был художник. Это был крепкий с виду, сильный мужчина с волевым выразительным лицом, к сожалению, умерший от инфаркта в самом мужском расцвете. Это случилось в лифте, когда он возвращался из своей мастерской в Невском районе Ленинграда. Мы учились тогда на втором курсе… Саня сильно переживал смерть отца, которого очень уважал и который был для него абсолютным авторитетом… Кроме матери — вероятно, строгой женщины, в осиротевшей семье была ещё бабушка, сухонькая совершенно деревенская и набожная старушка с острым язычком и своеобразным московским выговором. Родом она была из города Воскресенска Московской губернии. Ныне это город Истра, где расположен величественный и намоленный Ново-Иерусалимский Воскресенский монастырь. Не раз, возвращаясь из Москвы на машине, я проезжал мимо небольшого посёлка Рычково, с теплотой вспоминая такую уютную бабушку Санька, возможно, одарившую его народным православным духом.


1970. Лето. Рига. Мария. Бах.


Мария и Рига — два слова утешных

Застыли, как грусть в янтаре…


У меня в руках старая виниловая пластинка. Бах. В исполнении Глена Гульда. На ней едва различима надпись на латышском языке, сделанная авторучкой. Буквы почти исчезли, но прочитать все-таки можно: «Игорю на память о Риге… Мария. 1970». Очень дорога мне эта пластинка, как дорога и любима мной и по сей день музыка Баха, как дороги воспоминания о той, которая мне её подарила. Так неприкосновенно дороги и неизгладимы бывают только воспоминания о первой любви…

Лето 1970 года было очень насыщенным поездками по стране и яркими, незабываемыми впечатлениями, рожденными ими. Сразу после окончания 3 курса Академии Художеств нас, студентов-графиков, отправили на летнюю практику в Латвию, не ставя перед нами никаких серьёзных задач. Практика была, и правда, чисто символической. Первым пунктом была Кулдига, не особенно впечатлившая меня. Через 10 дней нас привезли в Ригу. Описывать Ригу сложно, там надо просто побывать. Она слишком интимна. Её надо видеть, слышать и чувствовать. Меня сразу очаровал романтический облик этого города: готические соборы, каменные мостовые, поэзия уличных лабиринтов и внезапных тупичков… Чайки… Буквы латинского алфавита… Я как-то сразу влюбился в этот город, услышав его тайную музыку. Она была мелодична и чуть печальна. Это совпало с моим настроением. Мне помог в этом тонкий латышский поэт Ояр Вациетис, написавший: «Мне до дома осталось — три тыщи черных черепах…». Это о рижских булыжных мостовых.

Мы с моим другом Сашкой, не уставая, бродили по городу, открывая для себя много удивительного и необычного. В этом городе было, что посмотреть, и у нас как-то обострились зрение и слух. Нас притягивали детали, подробности чужой нам католической культуры. Чужой, но необъяснимо-притягательной. Мы засовывали свой нос даже в парадные жилых домов, иногда встречая, не слишком дружелюбные взгляды и реплики, типа: «А что вам здесь надо?». Особенно нас притягивал старый город, который мы обошли вдоль и поперёк. Мы много рисовали, дыша полной грудью воздухом свободы. Кажется, первый раз над нами не довлела никакая обязаловка.

Однажды, это была суббота, довольно рано мы шли с моим другом по одной из улиц старой Риги, намереваясь найти мотив для рисунка. В этот ранний час город был пуст. Таинственная средневековая тишина окутывала красивые фасады спящих домов, где-то высоко над голубыми ущельями узких улиц зарождающееся июньское утро робко прикасалось своими нежными ладонями к каменной молчаливой громаде Домского собора.

Странно и отчётливо вплыло в эту благоговейную тишину мелодичное цоканье. Казалось, это была какая-то волшебная ксилофонная нота в симфонии рижского утра, привнесшая в неё новую невыразимо-волнующую мелодию… Что это было? В какой-то момент нам показалось, что одинокий всадник, отпустив поводья, выстукивает эту загадочную мелодию лошадиных копыт по каменной мостовой одной из улочек старого города. Разгадка наступила внезапно: это мелодичное цоканье исходило от одинокой молодой женщины, возникшей перед нами как бы ниоткуда. Её изящный миниатюрный силуэт внезапно нарисовался шагах в двадцати впереди нас… Казалось, вот он и банальный сюжет для художника: тихая улочка Риги, раннее утро и одинокая женская фигура… Но наше затаенно-восторженное состояние было далеко от подобных банальностей. Мы переглянулись, как если б нас пронзила одна и та же мысль. Я стопроцентно уверен в том, что Саня подумал о том же: тонкая «цокающая» хрустальная мелодия женских каблучков, сливаясь с величественным хоралом вырастающего на наших глазах старинного величественного собора, этого древнего символа Риги, рождала в нас то редкое чувство творческого искушения и восторга, которое только и может создать нечто неповторимое и необычное в искусстве. Мы шли, как заворожённые, перекатывая в голове подобные мысли и открытые этой звучащей в нас музыке.

Расстояние между нами и этой утренней женщиной сокращалось… И вдруг я подумал, что идущая впереди нас незнакомка наверняка имеет отношение к музыке, и, скорее всего, её зовут Мария… Я думаю, сработала чистая интуиция, что же ещё… Друг мой Санька согласился со мной и, как-то по-особому посмотрев на меня, внезапно предложил познакомиться с этой прекрасной незнакомкой на хрустальных каблучках, чтобы спросить об этом у неё самой… Повода не понадобилось. Неожиданно женщина замедлила шаг и обернулась на нас. Лицо её, выражавшее легкое удивленное любопытство, было прекрасно. Настолько прекрасно, что мы оба растерялись… Длинные каштановые волосы незнакомки свободной волной ниспадали на её узкие плечи. Правильные черты лица, большие карие глаза внимательно и чуть иронично смотрели на нас, красивого рисунка чувственный рот слегка кривился в едва заметной загадочной полуулыбке. Вдобавок, она обдала нас таким тонким, но отчетливым ароматом изысканных духов фирмы «Дзинтарс», что внутри у меня что-то оборвалось, и я «поплыл»… Что заставило её обернуться? Неужели она испугалась нас, заслышав наши шаги за спиной? Но вполне располагающая, чуть стеснительная улыбка моего друга Санька и наш залихватский вид художников с большими папками в руках, вероятно, мгновенно успокоили её, рассеяв всякие возможные подозрения. И то сказать, художники в старой Риге — тот же фирменный знак, что и рижский бальзам…

Но каково было наше удивление, когда, знакомясь с нами, она назвала своё имя. Её звали… Мария… и она действительно имела отношение к музыке. Причём, самое прямое: она преподавала фортепьяно в одном из музыкальных училищ Риги и именно туда она сейчас и шла, чтобы подготовить концертный номер. Странная легкость овладела нами, как если бы мы были давно и коротко знакомы. И нам ничего не стоило напроситься послушать её игру. С удивительной открытостью Мария пригласила нас, почти незнакомых питерских парней, на свою репетицию. И вот, притихшие, мы сидим с Сашкой в пустом и гулком классе музыкального училища и, затаив дыхание, внимаем раскатам импровизации, которые, как стая стремительно-пугливых птиц внезапно взлетают из-под тонких пальцев очаровательной Марии. Надо ли говорить, что это было восхитительно и ошеломительно. Стало понятно, что эта хрупкая миниатюрная женщина, чем-то напоминающая молдаванку, — большой профессионал…

Между тем, после небольшой паузы, одарив нас каким-то неземным взглядом, Мария снова припала к клавишам… На лбу её явственно обозначилась складка, как если бы тень боли коснулась её прекрасного лица… Первые аккорды неземной музыки, исторгнутые её узкими и сильными пальцами из таинственных глубин рояля, буквально сразили меня… Это зазвучал Бах, я опознал его по отрешённой глубине, вознесенной к совершенно иным, неведомым нам мирам, где, возможно, так же терзаются неизвестные существа, наделённые способностью к небывалой, недоступной для нас, смертных землян, любви… Но, Боже праведный! Как она играла Баха, эта хрупкая и сильная таинственная наша незнакомка с именем Мария!.. В её игре, в том, что исторгалось из-под её рук, было столько космического сожаления, столько невыплаканной мольбы, что временами сердце моё готово было разорваться… Я посмотрел на Сашку: он был странно молчалив и пугающе бледен… Зная его, я представлял, что происходит у него внутри…

Смутно помню, что было потом… Обалдевшие, вероятно, мы благодарили нашу гениальную Марию, возможно, даже с нашей юношескою горячностью произносили какие-то броские слова… Но что значили все эти слова после того, что только что произошло с нами? Великая всепроникающая музыка гения попросту смыла все слова… Что чувствовала Мария, видя ту реакцию, которую произвела на нас исторгнутая ею божественная музыка гениального Баха? Я думаю, что она оценила, не могла не оценить в нас самых благодарных слушателей.

Расставание наше было грустным… Оставаться и говорить о чем-то суетном и незначительном было невозможно. Нелепо, может быть, неуклюже, но впервые в своей жизни я поцеловал женскую руку… В какой-то момент наши взгляды встретились, и мне показалось, что в глазах Марии, этой, безусловно, красивой и более чем привлекательной миниатюрной женщины, шевельнулась на мгновение глубинная грусть. Расставания ли… Надежды ли… Прощания ли… И тотчас что-то незнакомое с болью оборвалось у меня внутри, и надо было немедленно подавить это в себе, чтобы не натворить глупостей… Мне это удалось. Уже в дверях огромного пустого класса она с некоторой неуверенностью в голосе пригласила нас в следующую субботу на очередную репетицию…

Прошло несколько дней после этой удивительной встречи и того потрясения, которое она оставила нам в наследство. Мой друг Сашка неожиданно уехал в Питер. Что-то произошло у него с любимой девушкой. Я остался в Риге, впав в некую меланхолию. Какое-то опустошение проникло в меня, ничто не радовало, куда-то делся, сойдя на нет, недавний интерес к окружающему незнакомому миру. Тошнило и от немногих однокурсников, которые ещё не уехали. Я уже собирался взять билет и тоже уехать домой в Питер, но что-то удерживало меня… Я знал: это что-то, я точнее, кто-то, была Мария…

Ждать до субботы стало невмоготу. Мне было муторно. Однажды вечером я бродил по Домской площади и, подойдя ко входу в собор, увидел афишу, приглашающую на концерт органной музыки. Известный органист должен был играть Баха, прелюдию ре-минор. Я уже хотел взять билет, но какая-то тайная сила удержала меня от этого… Я развернулся, чтобы уйти, и тут… И тут я увидел ЕЁ. Да, я не мог ошибиться, это была она… Мария… Это была её походка, её миниатюрная фигура… Она, не спеша, чуть в раскачку, шла по дальней стороне площади, невдалеке от известного рижского кафе «Три брата».

Сердце моё дрогнуло, затрепетав с невиданной силой… Я посмотрел на свою по-рабочему небрежную одежду, которая так отличалась от нарядов гуляющей публики. Плевать! В каком-то помутнении, не глядя под ноги, я бросился на другую сторону площади… Не помню, как я приблизился к ней и произнёс её имя… Она обернулась, и знакомая полуулыбка осветила её прекрасное, трижды прекрасное лицо. «Игорь, вот это встреча! Как неожиданно! Я думала, вы уже уехали». Я слышал её чудный голос, и у меня кружилась голова… Так действовал на меня алкоголь… «Мария… Я думал, я обознался… И вправду неожиданно…» — слова вязли у меня во рту, беспомощно прилипали к пересохшему языку. Но разве могло быть иначе?! «А где ваш друг Александр? Как ваша практика?» — звучало, как в тумане. Каким-то чутьем до меня доходило, что Мария также автоматически произносит эти слова, чтобы скрыть, замаскировать своё волнение. И тут нам обоим пришла спасительная мысль, почти одновременно озвученная нами, когда мы подошли ко входу к знаковому рижскому кафе «Три брата», вернее, Мария опередила меня на пару секунд: «Может, кофе?».

Через несколько минут мы сидели вдвоём, друг напротив друга, за небольшим уединенным столиком по-рижски уютного кафе, у окна с видом на не менее известную площадь… «Расскажите о себе», — глядя на меня со своей обворожительной улыбкой, произнесла Мария, пока мы ждали официанта. Я облегченно вздохнул… Что я мог рассказать о себе, мальчишке, когда моя настоящая жизнь только начиналась? Я чувствовал, как во мне поднимается волна недвусмысленного интереса к этой красивой женщине, явно старше меня и, разумеется, опытнее во всех отношениях. И все-таки мне стало легче, уже потому, что я мог говорить о вещах для меня привычных и представлявших бесспорный интерес. Но прежде чем рассказывать о себе, я счёл нужным поведать Марии о том, какой эффект произвела на меня её потрясающая игра, и, не убоявшись некоторого пафоса, рассказал ей о том, какие сложные чувства пробудились во мне и как это подействовало на меня после… Я упомянул о своей меланхолии и чувстве подавленности, опустошающей меня… Я видел и чувствовал, что Мария слушает меня с искренним и неподдельным интересом, не пытаясь прервать, и это придавало мне уверенности. Глаза её, сверкая огоньками нетерпения, неотрывно смотрели на меня. Так на меня не смотрела ещё ни одна женщина. Не боясь выглядеть смешным, я продолжал изливать перед ней душу и то, что накипело в ней в эти последние дни…


Аве, Мария (двадцать лет спустя)


1990 год. Середина жаркого июля. Около 3 часов дня. Лесной дорогой я еду на своём «Москвиче» в глухую псковскую деревню Бараново… Там ждёт меня одна женщина моего возраста. Она — питерская художница, притом, очень талантливая. Она вдова и у неё громкая фамилия моего любимого поэта Серебряного века. Что меня связывает с ней? Это стоит отдельного рассказа…

Мы познакомились с Натальей в Питере год назад, в общем для нас питерском Союзе Художников, на большом и шумном перевыборном собрании, проходившем в большом зале Петербургской консерватории. В перерыве я увидел женщину, свою коллегу, полчаса назад смело выступившую на трибуне перед огромной, кипящей выборными страстями, бурной аудиторией членов Союза всех секций… С трудом сдерживая волнение, она пробовала пристыдить некоторых не в меру ретивых ораторов, увлёкшихся перемыванием грязного белья и публичным выяснением отношений. «Смелая женщина! Как она их!» — подумалось мне, сидевшему очень далеко от сцены. В перерыве я увидел ее прислонившейся к одной из колонн огромного вестибюля. Она стояла одинокая, погружённая в свои мысли и, казалось, отгородившаяся от шумного и пестрого сообщества наших коллег-художников. Я подошёл к ней и поблагодарил за смелость её краткого, но отрезвившего всех выступления. По её реакции на мои слова, я понял, что ей польстило моё неравнодушное внимание и одобрение её позиции. Так состоялось наше знакомство с Натальей, эффектной женщиной, ярким художником-прикладником с непростым характером и со своей жизненной позицией. Должен сказать, что мне всегда нравились такие женщины, такого человеческого типа: волевые и женственные, независимые и искренно-доверчивые, преданные своему делу… Наталья была из их числа. Но был в ней и особый шарм, некая изюминка, сразившая меня. Склонность к задумчивости, бесшабашная смелость, скрытый темперамент и своеобразная тонкость восприятия. Я почувствовал всем своим существом, что я должен быть с этой женщиной. Что это моя женщина! Наш роман развивался ошеломительно быстро и бурно — и это в 40 лет! Мне было легко с ней: мы разговаривали, мыслили и чувствовали на одном языке.

Года за 4 до нашей встречи я купил себе избу весьма далеко от шумного и порядком надоедавшего Питера, в небольшой псковской деревне, расположенной в границах Пушкинского заповедника… Намотавшись до этого продолжительное время по городам и весям великой советской державы, я устал душевно и решил уединиться. Прошло почти 27 лет, как я окончил Академию, позади было много всего, от чего хотелось убежать, спрятаться, зарыться в себя. Я проводил в моем деревенском убежище много времени в году, занимаясь творчеством и погружаясь в спасительные размышления. Нигде мне так хорошо не думалось и не работалось, как в моей ставшей родной деревеньке. Неподалеку, в соседней деревне, я помог купить и Наталье вполне приличный дом-избу, где она могла проводить время одна или со своими несовершеннолетними детьми. Живя рядом, мы часто виделись, регулярно ездили к Пушкину, бывали в окрестных деревнях и городках. Наезжали и в соседнюю Латвию…

Однажды, устав от сидения на месте, я предложил Наталье рвануть в Ригу на моем «Москвиче». Ей понравилась эта идея, и мы решили сразу осуществить наш план…

Уже час мы тряско едем по разухабистой грунтовке в Красногородск и далее к латвийской границе. Вот эта сакральная вьющаяся пышным сосновым лесом дорога, где мы были мучительно счастливы! Ильинское… Сафоново… Незаметный для чужих глаз поворот на большую, окружённую лесом поляну, где год назад мы провели ночь любви в моем авто… Дорога моей зрелой любви… Дорога безудержной, отпущенной на волю, отрицающей все страсти. Кто прошёл её в своей жизни, тот меня поймёт… В Красном мы ночевали в агрошколе-детском доме, у моего друга-директора этого старейшего детского дома Псковщины, собравшего сирот со всех районов обширной области. Уважив нашу просьбу и войдя в наше «безвыходное» положение, нас поместили в пустующем помещении медпункта, в изоляторе для тяжелобольных (мы и были больны!), где пары сдвоенных коек вполне хватило для нашего прогрессирующего любовного рецидива…

Странная встреча произошла по нашем пробуждении, больно врезавшаяся мне в память… Пробудившись и наскоро перекусив, мы было собрались продолжить путь, как вдруг моё внимание привлекла грустная детская мордашка, прильнувшая к толстому стеклу, отделяющему наш «изолятор» от небольшой палаты… Ребёнок лет семи смотрел на нас такими печальными глазами, что нам стало не по себе, если не сказать стыдно… Кто ты, мальчонка, и что ты делаешь здесь? Вероятно, эти вопросы звучали нелепо в данной ситуации: было ясно, что ребёнок находился здесь в полной изоляции, будучи болен какой-то заразной болезнью. Как потом мы выяснили у моего друга, директора детдома, мальчик, его звали Виталик, как моего сына, был помещён в изолятор, потому что болел чесоткой. Он сирота при живой матери, которая живёт далеко и давно не навещает сына… Это взорвало меня, я попросил директора дать мне адрес его матери и обещал, что обязательно напишу ей письмо, где выскажу все, что накипело у меня на душе (позднее я действительно написал ей это письмо). С грустью в душе, усиленной чувством стыда за подаренную нам радость, мы покидали с Натальей это печальное место, этот приют обделённых родительской любовью, несчастных детей-сирот…

Лямоны, заброшенная тогда усадьба Пещурова, дяди канцлера Горчакова, лицейского товарища Пушкина (куда, кстати, нелегально приезжал наш поэт, находясь в ссылке в Михайловском). Остатки старинного дворянского парка… Грустные следы неведомой нам жизни предводителя дворянства Опочецкого уезда, влиятельного и авторитетного помещика Пушкинского времени… Неужели и после нас останутся такие же руины, и моё Букино со временем превратится в пепелище? К счастью, в наше время усадьбу Лямоны спасли силами местных энтузиастов, а моя убогая деревенька пока ещё держится на плаву… Шустрая, скользящая, прячущаяся в густых кустах река Льзя, граница с Латгалией… Пересекая её в эти жаркие дни июля 1990 года, мы ещё не знали, что через месяц с небольшим она будет навсегда закрыта для нас в этом романтичном месте пропуска, которую не раз мы пересекали прежде… Прежде… Какое, если вдуматься, страшное слово, намекающее на преходящесть всего земного, на краткость всего, что отпущено человеку в этом изменяющемся мире… Глядя на чёрную, лениво истекающую воду этой почти незаметной речушки, мы думали с Натальей об одном и том же: о мимолетности собственной жизни, обставленной фатальными ловушками неумолимого рока — нам ли было не знать об этом…

Наталья приехала в Питер из Москвы, куда ранее приехала с Украины, из городка Шепетовки, где окончила среднюю школу. Отец её был военным прокурором. Не доучившись в худучилище им. 1905 года, чтобы не потерять время, она рванула в Питер, покоривший её с порога, поступила в «Муху» на факультет художественной росписи тканей. Окончила. Нашла себе здесь мужа-инженера, став ленинградкой, дважды родила. Скоропостижная смерть мужа сделала её вдовой в 30 лет… Мы встретились через 10… Так легла карта. Так повернулась Судьба, похожая на изменчивый диск Селены. Мне показалось тогда, что она чувствовала себя одинокой и чуждой большому, некогда поразившему её городу, где жить оказалось куда сложнее, чем это казалось в юности… Не потому ли так засосала нас поздняя любовь, чтобы дать нам шанс добрать своё, вырванное у нас изменчивой Судьбой?

Миновав Резекне, мы рассекали по классному шоссе общим направлением на Ригу. Странная табличка-указатель на обочине шоссе с указанием на некую деревушку, или хутор по-здешнему, привлекла мое внимание. Ба, да я не верю своим глазам! Здесь родилась любовница Меншикова и жена самого Петра Первого, сделавшего её императрицей, — будущая Екатерина Первая, она же Марта Скавронская. Вот это встреча! Какой исторический сюрприз преподносит нам с виду унылая Латвийская глубинка, намекая об уважительном отношении к своей Русской истории. Пётр Первый… Любвеобильная Екатерина… Латвия… Неисповедимы пути большой истории. Может, и наши с Натальей убогие псковские деревеньки отметятся когда-нибудь на преображенной карте будущей России, а оригинальный указатель в виде верстового столба на Киевском шоссе укажет прагматичным белорусам на мою бывшую деревеньку Букино?

Третий час пути стал предательски утомлять. Сказалась бессонная ночь, отданная любви. Серая тоскливая лента шоссе надвое рассекала чуть всхолмленную, окрашенную в желтые тона спелого лета, в целом, не слишком выразительную эту часть Латвии с разбросанными повсюду небольшими хуторами, обходя небольшие городки и стремя нас к ещё неблизкой Риге. Сквозь легкую дремоту пытался я вспомнить, когда же я был в ней последний раз…

Нагруженная сегодняшними переживаниями и эмоциями, память с трудом перенесла меня в мою молодость. 70-й год… Наша практика в Риге, город на Даугаве, очаровавшей меня строгим католическим шармом… Наши бесконечные походы по «тихим улочкам Риги»… Мария… Ударом далекого католического колокола отозвалось во мне это далекое, близкое мне когда-то имя… Мария… Вдруг отчётливо всплыли несколько наших волшебных, загадочных встреч, моя сумасшедшая влюбленность в эту поразившую меня тогда красивую женщину чуть цыганского типа, до слез потрясшую меня своим исполнением моего любимого Баха… Мария… 20 лет прошло… Я вспомнил её предсказания о моей будущей жизни. А ведь они, пожалуй, исполнились, с той невозможной точностью, которую она предрекла! Я вспомнил свою жизнь, пролетевшую за эти прошедшие 20 лет, как безостановочный скорый поезд мимо одинокого степного полустанка. Господи милосердный! 20 лет моей жизни…

«Что-то во мне взорвалось, как жакан, / Выйду ли в ночь, у платформы застыну — / Где ты, мой поезд Москва-Абакан? / Взрежь эту жуть, отвези меня к сыну…».

Я ведь действительно рано и крупно начал, сделав своим девизом: «Все или ничего!». Сорвавшись как с цепи, я ещё со студенчества стал швырять себя на черные рифы жизни, бесстрашно выгребая в простершемся передо мной океане свободы… Никакой власти над собой я не признавал по определению. Мне действительно светила яркая и путеводная звезда удачи, освещавшая, словно предуказанный мне путь, по которому я с радостью сумасшедшего паломника, шёл к своей смутной мечте… Была ли высшая цель? Была — максимально приблизить себя к грешному человечеству, чтобы познать его сильные и слабые стороны, взвесив это на весах собственного жизненного опыта, найти своё собственное место в оскоплённом заблуждениями мире, отравленном губительными идеями подавления человека. Да, я играл по-крупному, иногда многим рискуя и даже жертвуя, но не поддающаяся разумному объяснению сила влекла меня по этому заведомо тернистому и, казалось, бесперспективному, с точки зрения обывательской логики, пути…

Ах, Мария… Как ты была проницательна, как пророчески точно ты нарисовала тогда картину моего будущего, похожего на монументальную фреску на тему битвы богов с гигантами! Я и сейчас чувствую себя в состоянии этой борьбы с собственными и общими нескончаемыми заблуждениями хилого и своевольного человеческого ума, частью этой бесплодной и вечной борьбы дольнего и горнего начал…

Что приносило мне утешение? Деньги я никогда не ценил, хотя и имел их много. Только душевная человеческая тонкость, ищущий широкий ум и харизма, как раз то, что крайне редко встречаешь в человеке, опутанном ядовитой паутиной примитивного эгоизма, загнанного в него примитивным социумом или ещё более примитивным государством… Понятно, друзей среди мужеского пола у меня не было, и не могло быть по определению (кроме одного, погибшего, в котором я был уверен, как в себе). Я искал эти редкие качества в женщинах (в ком же ещё!), но и здесь я не был так удачлив, как хотел бы. Встречи с ними были спонтанны до алогизма, притом, что я легко обманывался (и готов был обманываться!) на их счёт… Две-три из десятка встреченных, возможно, отвечали моим критериям, но даже с ними не сложилось… Да и могло ли сложиться, с такой разницей потенциалов!

Мало-помалу, перекатывая в голове подобные мысли, по оживившемуся движению я понял, что мы уже на дальних подступах к Риге…

Саласпилс

Это страшное место на кровавой карте изощренной человеческой жестокости всегда угнетало меня своим нахождением недалеко от, казалось бы, такой тихой и романтичной Риги. Вот, подумалось мне, ещё одно доказательство крайней ущербности человеческого рода, несмываемый временем знак общей вины, павшей на всех нас без исключения. Могли ли мы, наше государство СССР, не допустить этого? Этот вопрос до сих пор остаётся для меня открытым… Я принял решение не заезжать на этот скорбный мемориал, где фашистами проводились страшные опыты над детьми: у меня в памяти еще горел образ брошенного собственной матерью, одинокого, запертого мальчишки из Красногородского детдома, свежи были и жуткие воспоминания о расстрельном рве в латгальской деревеньке Аудрини, и адские видения Керченских катакомб, кошмарившие меня все эти 10 лет… В конце 80-х я написал несколько больших работ на эту тяжелую тему, и боль от соприкосновения с этим ужасом была слишком свежа.


Наконец дорога вывела нас на берег Даугавы, от неё повеяло отрезвляющей свежестью — до Риги оставалось всего ничего… Старинный город в устье Даугавы встретил нас косыми лучами тёплого июльского вечера. Что я чувствовал, впервые въезжая на своей машине некогда слишком знакомый город, где много лет назад я испытал потрясение первой влюбленности, обрушившей на меня божественную музыку Баха… Я бы, наверное, затруднился ответить. Но одно было несомненно: внутри у меня переключился невидимый рычажок, и время побежало по другому руслу…

Наталья, близкий мне человек, вышла из долгого забытья, навалившегося на неё в середине монотонного пути от Резекне. В одном из маркетов на въезде в город мы купили большой рижский торт — нам предстояло увидеть добрых друзей, Людмилу и Петра Межиньш, замечательных рижских поэтов, и не менее замечательную и дружную супружескую пару.

Вот и старинный дом на небольшой и незаметной улице Волгунтес, в центре старого города, где живут наши друзья. Они встречают нас на пороге своей небольшой уютной квартиры, мы пожимаем друг другу руки, я представляю им Наталью. Добрые улыбки светятся на их лицах. Петя Межиньш, чистокровный латыш, прекрасный русскоязычный поэт, классический интеллигент, невысокого роста, с приятным лицом — внебрачный сын первого президента Латвии — вместе со своей женой Людмилой, урожденной псковитянкой, помимо того, что были идеальной семейной парой, являлись неким символом всей русскоязычной поэзии в Латвии, издателями альманаха и большой серии малоформатных изданий поэтов, пишущих на русском языке. Их подвижничество в условиях нарастающей враждебности ко всему русскому, являлось настоящим гражданским подвигом. Впрочем, настоящая поэзия, как и всякое гуманистическое искусство в целом работает «поверх барьеров» и всяческих ограничений, объединяя людей, способных к любви и восприятию прекрасного. Это трюизм.

Дав нам отдохнуть после утомительного пути, ближе к ночи наши друзья устроили небольшую дружескую пирушку по случаю нашего приезда. Разговоры затянулись далеко за полночь, на душе было легко и радостно от встречи с единомышленниками и прекрасными людьми. Ребята предложили нам встретиться с их друзьями и нашими коллегами, художниками Мариной и Леней Максутовыми, выпускниками Рижской Академии Художеств, и взялись организовать нашу встречу. Я поделился своей идеей провести в Риге персональную выставку «Се, сын Твой…». Она имела весной этого года большой успех в Питере, собрав прекрасную прессу, включая телевидение и радио, и я задумал показать её в Риге. Ребята посоветовали мне встретиться с Раймондсом Паулсом, который был недавно назначен министром культуры, тем более что само министерство расположено на той же улице Волгунтес.

И вот мы с Натальей в уютном, старинном, напоминающем кают-компанию старинного фрегата, кабинете министра культуры Латвии. Раймондс Паулс, как всегда, импозантный, встаёт нам навстречу. Мы представляемся. Услышав громкую, узнаваемую во всем культурном мире фамилию Натальи, он галантно склоняется и со словами: «О… Какие люди» целует ей руку. Сразу подкупает доступность министра и его демократизм. Никакой напыщенности и традиционной совковой псевдомногозначительности, столь знакомой мне по Ленинграду-Петербургу. В его вопросах и готовности содействовать реализации моей идеи сквозит доброжелательность и деловая заинтересованность. Оценив трагическую тематику моих работ, он предложил мне посмотреть для моей экспозиции две площадки на выбор: монументальную церковь святого Петра, самое высокое сооружение в Риге, или коммерческий выставочный центр в центре Города, на одной из центральных улиц.

Глядя на большого музыканта и располагающего к себе человека, сразу услышавшего меня, я вспомнил, с каким неимоверным трудом я пробивал зимой 1990 года эту же выставку в родном Питере, как сопротивлялось её организации и проведению напуганное до кишок тупое чиновничество от культуры, не зная, как поступить в ситуации неминуемого крушения господствующей репрессивной идеологии, которой они ревностно служили. Показав в своих монументальных циклах человека, которого хотели сделать послушным рабом пустой и выхолощенный идеи, умертвив в нем все живое и превратив в манекеноподобное управляемое существо, в предверии краха опустошенной Империи, я навлёк на себя последнюю волну бессильного гнева всех служак и подхалимов прежней рассыпающейся власти, всего перепуганного чиновничьего отребья, вскоре принявшегося раболепно служить уже новым хозяевам жизни и государства. Мой телефон был на прослушке, искусствоведа, написавшего о моем творчестве, вызывали в Большой дом… Но они просчитались. Люди, желавшие знать правду и узнать себя в моих работах, были на моей стороне, о чем говорили их искренние и честные отклики и пожелания, поддержавшие меня в тот критический момент современной Русской истории…

Рижские художники Марина и Лёня Максутовы оказались замечательными ребятами. Встретившись в стенах рижской Академии Художеств, они создали прочный семейный и творческий союз, который должен был быть долгим и счастливым… Мы познакомились с ними в их доме, расположенном в новых кварталах за Даугавой. Лёня, будучи уроженцем Астрахани, рано стал одним из наиболее ярких и узнаваемых рижских художников. Его работы были известны в Москве и за пределами Латвии. Его выразительная, насыщенная сложной символикой, концептуальная графика очень понравилась нам с Натальей. Молодой, блестяще образованный, импульсивный, он артистично владел многими графическими и живописными техниками и создавал сложные и интересные, философски нагруженные композиции, которые охотно приобретали западные коллекционеры. Мы провели у них несколько часов, чувствуя себя отменно в гостеприимной и родной нам обстановке, где все дышало творчеством и вдохновением. Лёня делился своими планами на будущее, собирался в Москву, куда его впервые пригласили в качестве художника-сценографа для работы над фильмом… К великому сожалению, через год после нашего знакомства в Риге, он трагически погиб во время пожара в двух вагонах скорого поезда Рига-Москва… Я узнал об этой потрясшей меня трагедии от своего друга-журналиста местной газеты в Красногородском, будучи у себя в Псковской деревне. Так случилось, что они с Леней нагрянули ко мне проездом в Михайловское, когда меня не было (я куда-то выехал). Лёня оставил в дверях моей избы записку следующего содержания: «Мой, друг мы вас навестили, но к сожалению, не застали. Лёня Максутов». Так и не состоялась наша желанная встреча у меня на Псковщине… Я храню эту записку все годы как память о Лене, истинном художнике и прекрасном душевном парне. Вечная память тебе, мой друг по крови и нашему общему ремеслу.

А тогда, поздним июльским вечером, мы с Натальей простились с нашими друзьями, надеясь на новые встречи в будущем…

Как сложилась судьба Марины, овдовевшей в 26 лет, мне неизвестно. Связь наша оборвалась. Государственная граница разделила две страны, нашу Россию и их Латвию, но возможно ли разделить границами жаждущие общения человеческие сердца?


Аве, Мария. Отъезд


Проснувшись довольно поздно и лёжа на полу в крошечной комнатке в квартире Межиньшей, мы с Натальей перекатывали в голове вчерашние впечатления — две такие яркие встречи. Сколько сказано важных и не пустых слов, сколько выражено мыслей, озвучено надежд и откровений! Все это должно было найти своё место в сокровенных уголках нашей благодарной памяти. Поэты… Композиторы… Художники… Не чая увидеть кого-либо из своих коллег, мы неожиданно оказались в эпицентре живой, бьющей ключом художественной жизни почти европейского города Риги. Естественно, это ошеломило нас, приехавших из своих деревенских берлог… Я посмотрел на Наталью… Её выразительное помолодевшее лицо излучало тихий свет удовлетворения… Мы чувствовали, что следует притормозить, и, сделав себе передышку, просто побродить по городу. Позавтракав с Людмилой (Петя уехал по делам), мы решили по отдельности посмотреть на город. Наталья захотела заглянуть в пару рижских магазинов.

Договорившись встретиться у Межиньшей, мы вышли на улицу. День выдался серебристо-туманным, тёплым, задумчивым. Бледно-голубое балтийское небо дышало легкой влажной прохладой. Старинные дома стояли, как выразительная декорация какого-то давно недосмотренного спектакля… Я пытался вспомнить, о чем он. Как если бы некая затянувшаяся мучительная история не получила нужной развязки… Не спеша, чувствуя себя незаметным статистом в этой давней истории, шёл по влажному тротуару без всякой цели, наугад… Вокруг меня сновали по-летнему одетые рижане, мужчины и женщины, у некоторых на лице была видна печать забот, кто-то выглядел абсолютно беспечным, особенно женщины. Их легкие нарядные платья делали их похожими, на нежной расцветки бабочек… Как же приятно раствориться в чужом незнакомом городе, благоухающим, пахнущим нежными ароматами чужой незнакомой жизни…

Чужой?.. Незнакомой?.. Неужели настолько незнакомой?.. Внезапно мои мысли поколебало легкое цоканье, почти сразу смахнувшее мою задумчивость. Господи… Что это? Что со мной?! И, словно холодная игла вошла мне под сердце. В моем расслабленном мозгу неожиданно всплыли, отчётливо прозвучали кем-то давно сказанные слова: «Разве вы не провожаете меня домой?».

Мария… Мария… Вот что это такое… Я осмотрелся: недалеко от меня по другой стороне тротуара, цокая высокими каблуками враскачку шла невысокая и стройная молодая женщина… Роскошные светлые волосы красиво падали на её узкие плечи… Аромат легких духов фирмы «Дзинтарс» легким шлейфом достигал моих ноздрей. Мария… Вот что, оказывается, до сих пор прячется во мне, на давнем, позабытом невесть где, запылённом зеркале моего подсознания… Мария… Как же я мог? Как мог позволить себе забыть это имя? Заглушить его звук в своём сердце?..

Легкая испарина окутала мой лоб. К лицу словно поднесли вату, смоченную нашатырем… И вдруг меня сразила невозможная и дерзкая мысль: «Неужели она ещё живёт в этом городе, возможно, также ходит по этим улицам? Неужели это возможно? Ведь 20 лет прошло?».

Ноги сами незаметно привели меня к Ратушной площади… Господи, подумалось мне… Как такое возможно? Ноги все ещё помнят… Ноги… Помнят!!! А я, получается, забыл… Негромко звякнули колокола. Это Домской собор окликал моё прошлое… Я стоял посреди площади. И голова моя кружилась от этого грустно-покаянного звона… Мария… Вон там, на той стороне площади, 20 лет назад я однажды увидел её идущей… А потом… Потом мы шли вместе, о чем-то болтая… Зашли вон в то кафе… Где же оно… То кафе… Похоже, на месте… «Три брата». Да, именно так оно и называлось… Я словно накачанный ртутью, подошёл к этому кафе… Все ещё не доверяя себе, зашёл… Оно было почти пустым, что не удивило меня… Вон и тот столик! На том же самом месте… Медленно, ох, как медленно, подошёл к нему… Сел… Не сразу, но ко мне подошёл официант: «Чем могу служить?». Я был как в полусне, очень похоже на наркоз… «Чашку капучино», — беззвучно прошептал я и посмотрел в окно…

Не помню, как я вернулся в наше временное пристанище. Наталья уже ждала меня. Оказывается, её хватило ненадолго. На один всего лишь магазин, и то музыкальный, грампластинок… И она показала мне своё приобретение. Это была красиво изданная пластинка Баха. Вариации и токкаты. В исполнении Глена Гульда…


…Мы ехали уже второй час, когда стало резко темнеть, дальние огни фар выхватывали из мрака серую однообразную ленту шоссе и редкие придорожные знаки. Мы покинули Ригу внезапно, неожиданно для самих себя и наших милых друзей Межиньшей… Мы оба с Натальей почувствовали, что мы не можем более оставаться… Почему? Объяснения не находилось. Просто не можем. И все… Словно в песочных часах просыпался песок. Или вдруг остановились часы, а ты и не заметил, сколько прошло времени. Монотонно рокотал мотор. Со свистом, нетерпеливо разрывая ночной мрак, наш «Москвич» увозил нас домой, в наши деревенские пристанища… Держа руль левой рукой, правую я положил на ладонь Натальи… Она была мягкой и доверчиво тёплой.


1970. Мой Дагестан


Посвящаю моему институтскому другу,

художнику Александру Рычкову-Галактионову


Середина лета 1970 года была для нас с другом началом интересного и непростого путешествия по Дагестану. Мой заинтересованный читатель помнит о моей любви к Кавказу, помнит мои воспоминания о странствиях по Абхазии, Грузии и Осетии, состоявшиеся ещё по окончании первого курса Академии. Побывать в Дагестане было моей давней мечтой. В решающей степени на неё повлияла поэзия Расула Гамзатова, Сулеймана Стальского и других дагестанских поэтов, которых я открыл для себя ещё на первом курсе института. Они разбудили во мне жгучий интерес к «стране гор и горе языков». Ну, и, безусловно, Лермонтов: «В полдневный жар в долине Дагестана…». И когда я дошёл до «точки кипения», я подбил на эту поездку моего друга Сашку. И вот, взяв билеты на поезд до Краснодара, облачившись по-походному, с рюкзаками за плечами и папками наперевес, мы начали наше бесстрашное и в чем-то авантюрное предприятие. План был такой: доехать до Махачкалы (город Махача), далее — отправиться высоко в горы, в Хунзах, затем на малую родину Расула Гамзатова и легендарного вождя ожесточенной борьбы за независимость Дагестана в 19-м веке имама Шамиля, и дальше — по обстановке.

Поздним вечером приехав в Махачкалу из Краснодара, мы из соображений безопасности решили заночевать в палатке на берегу Каспия. Ночь, довольно бессонную, мы провели под шорох каспийских волн, дыша тёплым соленым ветром, дующим с востока, с жарких Кара-кумов. Утром мы выехали в горы. Маленький пузатый автобус, долго и трудно вез нас по горному серпантину все выше и выше, мимо головокружительных горных пейзажей. Признаться, это было довольно страшно: справа — пропасть, слева — уходящая в небо скала. И так большую часть пути… Палки с белыми тряпками на обочине, на краю головокружительного обрыва, молча, но красноречиво, указывали о страшном конце чьих-то жизней… Но мы выдержали с Рыкой это чертово колесо, поднявшее нас в заоблачные выси…

И вот оно, то самое головокружение настоящих гор, от которых многие готовы свихнуться! Да, это и впрямь круто!

Что представляют из себя восточные склоны главного Кавказского хребта? В самой высокой части, куда мы добрались, это титаническое нагромождение диких, взмывающих со всех сторон неприступных скал, рассеченных глубокими ущельями, на дне которых бегут быстрые холодные потоки, сбегающие с вершин этой отдаленной от всего живого безбрежной горной страны… Это страна горцев — суровых, замкнутых немногословных людей, живущих по законам шариата, как и сотни лет назад, с небольшой поправкой на время. Это аварцы — один из многочисленных этносов, живущих столетиями в этой пустынной части Большого Кавказа. Это люди: древние старики, молчаливые мужчины, ещё более молчаливые женщины, издревле ценящие силу, мужество, смелость и простодушную добросердечность. Мы с Сашкой, забравшись столь далеко и высоко и войдя в быт этого народа, считались, по законам гор, гостями. Тогда, 50 лет назад, мы чувствовали, что постоянно находимся в фокусе внимания коренных жителей этих диких мест. Историю борьбы горцев с русскими никто не мог отменить, она на генетическом уровне, в родовой памяти передавалась из поколения в поколение. Ловя на себе напряженные взгляды из-под черных мохнатых бровей, мы кожей чувствовали, как в головах, увенчанных белыми бараньими шапками, сами собой возникали вопросы типа: «А что нужно здесь этим двум светловолосым русским, странного вида, столь отличающимися от нас, коричневых от загара и черноволосых?». И то сказать, Сашка ещё перед поездкой сюда, по моему совету, обрился наголо, отпустил бороду и, прикрыв голову легкой белой шапчонкой с козырьком от палящего солнца, был похож на странного, ненастоящего горца. Но все это нас не остановило, жажда узнавания и чисто художественный интерес были сильнее любого страха. Да и наш в целом миролюбивый вид художников с папками в руках, вероятно, внушал некое доверие. Вот с таких мыслей начиналась наша аварская Одиссея лета 1970 года.

Прибыв в древний аул Хунзах, центр большого высокогорного района, а некогда столицу аварского ханства, мы остановились в местной гостинице для приезжих, одноэтажном сооружении из глины и досок, состоящем всего из двух скромных маленьких комнатушек с одним окошком в каждой. Не зная языка, мы, тем не менее, сумели внушить хозяйке, что мы художники из далекого Ленинграда, показав в подтверждение наших слов и жестов, свои командировочные предписания, скромные бумажки с круглой фиолетовой печатью Союза художников СССР. С этого момента, я думаю, все жители аула уже знали, что мы художники из самого Ленинграда, приехали «снимать планы», как говорил в таких случаях один знакомый художник. Об этом узнали даже местные собаки, устроив по этому случаю ночью бесконечный охранительный концерт прямо под окнами нашего жилища, что привело к первому серьезному происшествию прямо на старте нашей экспедиции.

Сверхэмоциональный Сашка, не в силах вынести бесконечный собачий лай, рывком распахнул окно и, намереваясь отогнать заходящихся в лае собак, вывалился в темную ночь и повредил плечо. Под утро плечо опухло и сильно болело. Пришлось искать врача, чтобы облегчить боль и осмотреть моего друга. Впрочем, довольно быстро с помощью нашей хозяйки мы нашли местного фельдшера, который взялся осмотреть Сашку. Он привёл нас в свою скромную амбулаторию и, констатировав у моего друга подвывих плеча, оказал ему всю необходимую помощь, прибегнув к довольно решительным и болезненным манипуляциям. Между прочим, фельдшер оказался праправнуком храброго наиба Шамиля самого Хаджи-Мурата, героя повести Льва Толстого «Хаджи-Мурат». Помню, это произвело на нас сильное впечатление…

Мы с огромной радостью, переходящей в восторг, творчески «осваивали» Хунзах и его окрестности. История Аварии и этих мест была потрясающей… Именно удивительным мужеством и стойкостью горцев-аварцев в этих легендарных местах была фактически разгромлена армия Персидского деспота жестокого Надир-шаха, «бича Вселенной», пытавшегося покорить Дагестан в 1741—1745 годах. Имена Чупалава Хунзахского и Ахмед-хана Мехтулинского, предводителей объединённых сил дагестанцев, вошли в предания, легенды аварского эпоса. Именно здесь, в этих труднодоступных местах Дагестана, в Согратле, в сентябре 1741 года и соседнем Андалале было положено начало конца Персидскому нашествию с целью покорения всего Дагестана. Обо всем этом я узнал значительно позднее из разных источников, интересуясь историей освободительной борьбы горцев за свою независимость, а тогда мы просто полной грудью дышали чистейшим, чуть сладким горным воздухом, восхищаясь небывалой красотищей этих библейских мест.

Однажды в солнечный прохладный день, сидя на краю скалы, обрывающейся в глубокую пропасть, мы с Сашкой вздрогнули от сильного порыва ветра. Не сразу поняв, откуда он дует, мы неожиданно увидели двухметровые распростертые коричнево-бежевые крылья огромного орла, взлетевшего из гнезда, расположенного под нами и, грозно очертившего полукруг у нас над головами. Вероятно, мы спугнули своим присутствием прекрасную орлицу, обдавшую нас воздушным вихрем своих могучих крыльев. Я отчётливо запомнил навсегда горящий желтым огнём глаз этой удивительной гордой птицы, ставшей символом независимости и грозной свободы. Впоследствии, много раз изображая её на российских флагах в своих оформительских работах, я всегда вспоминал нашу первую встречу с этим живым символом в дикой природе, в заоблачных высях легендарного Хунзаха. Разумеется, мы жадно рисовали все, что попадалось на глаза и впечатляло нас. Горцы относились к нам по-доброму, не особенно удивляясь нашему ремеслу, позволяя нам входить в их жилища и дворы.

Пробыв в Хунзахе несколько дней, мы покинули его и выехали в древний лезгинский аул Гуниб, Родину Шамиля, с которым связаны многие события в истории Дагестана, в том числе окончание Кавказской войны и пленение Шамиля генералом Барятинским.

Все та же извилистая горная дорога, но с ограниченным обзором. Нижний и верхний Гуниб — впечатляющее горное селение с древней историей, с руинами крепости, с сверкающей на солнце глиной многочисленных домов-саклей, ступенями, ярусами возносящих себя к небу. Удивительно, как приспособились люди к непростой жизни в высокогорье, где только камень с бьющими из него родниками и необъятное небо. Никаких удобств в привычном понимании. Хворост для очага надо добывать вручную, на собственном горбу или на ослах доставлять его в дом. Воду от родника тоже надо носить на себе в длинных кувшинах. Это обязанность женщин, всю жизнь проводящих у домашнего очага. По воскресеньям — мечеть с взывающим с минарета к намазу муллой, базарная площадка с её пестрой суетой. Что принесла в эти места Советская власть? Очень немногое, но все же что-то принесла, например, кинопередвижку… Но и в целом, и в основе своей, вековечный уклад не изменился… Нравы, обычаи — все те же, что и 200—300 лет назад. Женщина полностью зависима от этих обычаев. Набеги ближних соседей, правда, прекратились…

Сейчас, когда пишу эти строки по прошествии полувека, я могу сформулировать для себя свои мысли о тех изменениях, которые произошли в результате известных тектонических процессов, коснувшихся своей жесткой стороной всех народов, в том числе коренных жителей Дагестана. Как это отразилось на них? В силу устойчивых семейно-родовых укладов и известной религиозности, они оказались более устойчивыми ко всему негативу, принесенному половодьем перемен. Имеет ли место известное раскрепощение?

Имеет, но, полагаю, это, скорее, некая новая форма кабалы. Зависимости от денег, от отравляющего влияния так называемых столиц, в свою очередь, отравленных западом с его культом ложной свободы. Противостоять этому трудно, и хватит ли силы и мудрости кавказских народов отстоять свою идентичность и своеобразие, не клюнуть на эту отравленную приманку? Иногда я встречаюсь в Питере с дагестанцами, молодыми врачами, окончившими российские ВУЗы. Что сказать? Довольно неглупый народ, хорошо говорящий по-русски, живой, мотивированный, многие из них как бы зависли в большом городе, но мечтают вернуться на историческую родину и служить ей. И это правильно. Пополнять собой эксплуатируемую армию обслуги в большом городе или по всей России, по-моему, ниже гордости выходцев из Дагестана. Ну, не торговый это народ! И лучшее, что они получают в России, важно нести в свой многонациональный народ — особенно культуру и образованность…

Но вернёмся на полвека назад в то наше жаркое дагестанское лето 1970 года. Мы молоды, нам по 22. Сильны и выносливы: Саня — перворазрядник по боевому самбо, я как раз научился креститься пудовой гирей, ноги обгоняли наши быстрые мысли и идеи. Но главное — влюбленность в этот многоликий мир, населенный яркими и удивительными людьми, по-своему выразительные черты которых, их быт и труд, хотелось обязательно запечатлеть на бумаге. Это давно стало нашей страстью, нашим наваждением, смыслом нашей жизни… Все остальное служило и подчинялось этой страсти… Много позднее, думая на эту тему, я стал оценивать все сделанное мной за полвека как летопись жизни человечества во всех его проявлениях в неповторимых декорациях жизни. Такая мысль как бы оправдывала мою собственную жизнь, уподобив её жизни вдохновенного летописца… Нет, мы не были банальными туристами-ротозеями, рыщущими за всякого рода необычными объектами и тупо фиксирующими их на фотопленке и в своей безразмерной памяти, мы были именно охотниками за человеческими душами, ловцами этих душ, одухотворявших и придававших смысл всякой телесной скорлупе…

Это мы понимали уже тогда.

Поэтому, особенно не задержавшись в Гунибе, мы, по совету местных горских старейшин, отправились пешком в древний аул Согратль. Почему туда? Красивое название, да и хотелось пожить подольше и поработать более основательно. Мы вышли на рассвете, навьюченные нехитрой поклажей, нам предстояло пройти около 9 километров по горным дорогам, кое-где спрямляя путь, и важно было пройти большую часть пути по холодку.

Был воскресный день конца июля. Надо ли говорить, как красивы совсем не картинные дикие горы Аварии в этот рассветный час. Нежное тепло ласкало наши начинавшие покрываться горным загаром лица. Двигаясь по горному плато напролом, порядком устав, мы были на подступах к аулу Чох. Внезапно я увидел почти сросшееся с камнем плато боевое каменное ядро… Да, это было настоящее ядро, коим наверняка стреляли из пушек, но когда? Судя по его уж очень старому виду, ему не менее 110 лет. Значит, оно лежало здесь со времён кавказской войны 1860-х годов… Вот это находка! Но увезти с собой в Питер точно невозможно, слишком тяжёлая ноша. Подходя к древнему аулу Чох, ещё издали мы увидели поразившее нас зрелище: на склоне горы были видны десятки человеческих фигур в белых одеждах. Подойдя ближе, мы увидели мусульманское кладбище и на нем десятки людей, вероятно, поминающих своих умерших близких… Это было печальное зрелище.

Стоял полдень. Горное солнце пекло невыносимо, и вид у нас был весьма вымотанный, позади остался трудный путь по голому высокогорному каменному плато под жестоко палящим солнцем, вдобавок, очень хотелось есть. Я посмотрел на Санька: лицо его было черным от загара и предельно уставшим. Наверно, так же выглядел и я…

Вдали маячил неизвестный нам аул, как соты, по склону карабкались десятки домов с плоскими крышами, стоящими друг на друге. На пределе сил, измученные долгим переходом по едва знакомой горной местности, голодные и мечтающие о спасительном отдыхе и глотке ледяной воды, мы вступили на каменную улицу аула и, еле передвигая ноги, пошли по ней в надежде отыскать пристанище и отдохнуть. Между тем, аул казался вымершим, нам не попалось ни одной живой души… Неожиданно из каменных ворот одного из домов молча вышел почтенный старик, по виду старейшина, и, когда мы поравнялись с ним, он приложил обе ладони к своему иссохшему лицу и, словно прошептав какую-то молитву, молча остановил нас и таким же молчаливым, но непререкаемым жестом пригласил войти во двор… Вступив вместе со стариком в каменное пространства двора, мы увидели несколько десятков мужчин, в скорбном молчании сидящих за длинным столом, уставленном немыслимыми яствами, от вида которых у нас помутилось в голове… На столе стояли огромные блюда с дымящимся мясом, яркими помидорами и сочной зеленью, там и сям желтели горы золотистого лаваша. Стояли глиняные кувшины с вином. Мы обменялись с Сашкой недоуменными взглядами, не веря своим глазам, когда старик молча указал нам на самое почетное место во главе этого изобильного, как мы догадались, поминального стола…

Большинство присутствующих молча повернулись в нашу сторону. Я уловил на их лицах сдержанную улыбку, притом, что брови их были нахмурены. Кто-то из старейшин поднял свою кружку с вином и, произнеся несколько длинных фраз по-аварски, долго осушал её. После этого поминальное вино пригубили все остальные… Мы тоже припали к своим кружкам с вином… Оно было холодным, терпким, и сразу привело нас в чувство. Беря пример с остальных, скрывая свой аппетит, мы осторожно приступили к трапезе. Ручаюсь, я никогда не пробовал более вкусного мяса… Это была нежнейшая баранина, приготовленная на углях. Её было так много, что мне показалось, что ей можно было накормить весь аул. Мы, не стесняясь, брали большие куски мяса и отправляли их в рот, успевая при этом заедать душистым лавашем и сочными помидорами. Несколько женщин в черном приносили ещё какие-то блюда, убирая тарелки с костями.

Через полчаса мы почувствовали, что усталость начинает одолевать нас, вгоняя в сон. Надо было незаметно уйти, но едва ли это было возможно. В какой-то момент, поднявшись от стола, поклонившись и прижав руки к сердцу, мы подхватили нашу походную амуницию и молча, не привлекая внимания, покинули эту скорбную тризну… Но за воротами к нам подошли женщина в черном и молодой парень нашего возраста и, ссылаясь на приказ деда, предложили остаться на ночлег у них в доме. Мы были в таком состоянии, что отказаться просто не было сил… Нас привели в небольшую чистую комнату с низким потолком, с застеленными свежим бельём двумя кроватями. Умывшись во дворе, скинув свою запылённую одежду у входа в комнату, мы рухнули на мягкие матрасы и мгновенно уснули… Спали мы в ту ночь как убитые… Под утро мне приснился Лермонтов, его кавказские мытарства, в ушах звучал его печальный голос: «В полдневный жар в долине Дагестана / С свинцом в груди лежал недвижим я…».

Проснулись мы рано, разбуженные резкими криками петухов и блеянием овец. Около получаса лежали, глядя в белёный потолок, не в силах подняться. Я представил себе, что родился и вырос в этом ауле, притаившемся среди угрюмых скал и пустынных нагорий, с детства помогал своим близким облегчать им жизнь, не жалея себя, учился в аульской школе с такими же аульскими детьми, с пелёнок приученными к труду… Интересно, увлёкся бы я рисованием? Смог бы осуществить свою мечту и стать художником? Я вспомнил, что у нас в Академии училось много кавказцев, и все они были очень талантливы, трудолюбивы и скромны, многих я знал в лицо и дружил с ними…

Мою и Сашкину расслабленность прервал негромкий стук в дверь. Это Магомед, так звали вчерашнего парня, пришёл звать нас завтракать. Мы не заставили себя ждать, быстро оделись и вышли во двор, чтобы умыться. День начинался прекрасно. В душу излился ключевой водой такой бурный поток счастья, что захотелось закричать и расцеловать всех, кто попадался на глаза. Есть… Есть настоящее счастье!!! Вот оно: встать поутру в незнакомом, но таком родном тебе доме, умыться родниковой водой, взглянуть в высокое голубое небо, небо Дагестана, и вдруг осознать, что все это подарили тебе люди, ещё вчера не знавшие тебя, а сегодня ставшие тебе родными, более родными, чем самые что ни на есть родственники… Женщина в черном платке (это была тетя Магомеда) подала нам чистые полотенца… Увидев на моем животе шрам от операции, она негромко произнесла что-то по-аварски и слегка, бережно прикоснулась к моему животу…

Пройдёт много лет, полвека, а я и посейчас дорожу тем бесценным подарком, которое преподнесла нам судьба — узнать, почувствовать, восхититься и бесконечно дорожить им, этим уникальным сокровищем человеческой доброты… Вот такой — неброско-сострадательной, сдержанной, но сердечной… Вот что такое горское гостеприимство, и можно ли его забыть? И как тут не вспомнить моего любимого Расула Гамзатова, писавшего о нем так трепетно и проникновенно. Куда-то запропали редкий старинный кинжал работы иранских мастеров, чеканное блюдо из Кубачей, привезённые из той давней поездки, но осталось вот это солнечное чувство тихой сострадательной любви к нам, совсем незнакомым людям из далеких и неведомых краев, и бесконечное тепло этой любви…

Во время завтрака, состоявшего из козьего сыра, лаваша и крепкого душистого чая с молоком, мы поделились своими планами, по просьбе Магомеда, рассказали о себе, показав ему рисунки, сделанные в Хунзахе и Гунибе, расспросили его и о вчерашнем печальном событии, невольными участниками которого мы стали. Оказалось, что это были поминки по его отцу, погибшему два года назад… Магомед рассказал нам немного о своём небольшом ауле. Этот крошечный аварский аул знаменит тем, что здесь родился и вырос Али Алиев, известный всему Союзу спортсмен, чемпион мира по вольной борьбе, и борьба как вид спорта здесь в большом почете, он сам с детства занимается ею… Глядя на этого молодого парня, по сути, 16-летнего мальчика, я удивлялся тому, как слиты, гармонично воплощены в нем лучшие черты горца, как я их себе представлял: физическое совершенство — он был сложен, как греческий бог, — уважение к старшим и вообще к человеку, добросердечие и почитание своего рода и семейных традиций… Все это, вместе взятое, заставляло тайно любоваться им… Я смотрел на Сашку и видел, что он так же, как и я, любуется Магомедом. Кончилось тем, что он подарил ему на память весьма неплохой рисунок.

Но пора было двигаться дальше. Нам нужно было пройти ещё три или четыре километра по плоскогорью, чтобы дойти, наконец, до Согратля. Но и тут Магомед оказался на высоте своего духа: он взялся нас проводить и показать нам самый короткий путь до Согратля. Эту часть пути, благодаря Магомеду, мы прошли без труда, за исключением одного участка, может, ещё и потому, что услышали от него много интересного об истории этих мест, ещё раз убедившись в том, как можно и должно любить свою родину. Я спросил его о Расуле Гамзатове, о том, кто был его отец, и здесь я узнал много нового для себя…

Незаметно мы подошли к Согратлю, уже зная порядочно об этом замечательном месте нагорного Дагестана.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.