электронная
90
печатная A5
358
16+
Капустинка

Бесплатный фрагмент - Капустинка

Объем:
200 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4485-7992-9
электронная
от 90
печатная A5
от 358

КАПУСТИНКА

Автор очень просит читателя иметь в виду, что мнение его, автора, далеко не всегда совпадает с частными мнениями персонажей книги.

Предисловье

…Просто нам завещана от Бога —

Русская дорога.

Игорь Растеряев, «Русская дорога».

Нас объявили внезапно и ни за что Новой Москвой, и мы негромко простираемся на юг и юго-запад от Первопрестольной, пока ещё довольно вольготно, без особых бед и судьбоносных потрясений; настоящее имя наше — глухая провинция.

На самом деле места эти обжиты ещё в до-древние времена: были они когда-то Серпуховским княжеством, вотчиной князюшки Володимира Донского Хороброго, двоюродного брата Димитрия Донского. Володимир — ещё один из героев битвы на Куликовом поле, где вместе с Боброк Волынским командовал Засадным полком, и обеспечил окончательную нашу победу над татарским лихом.

Наро-Фоминское городище, Петровское городище, Рыжковское селище в течение неспешных веков превратились во владения помещиков Дюгамель, Рябовых и Крыловых, а также князей Барятинских (Рюриковичей!). Нынче мы — Новофедоровское поселение с деревнями и поселками Яковлевским, Кузнецовым, Долгиным, Белоусовым и прочими, — объявлены присоединенными к Москве территориями, что добавило насельникам немаловажных пенсий, а кроме них ещё и тревог, недоумений и подозрений, исторически вымученных и прочно запомненных.

Рыжковское селище, а теперь деревня Кузнецово, пристроилась в углу, составленном из двух речек — Ладырки и Пахры. Когда-то, как говорят древние летописи, Ладырка называлась Ладырь, что создавало некоторое сомнение в положительности прибрежных её насельников: то ли ла-дырь, то ли ло-дырь, одним словом, была там какая-то история. К чему было уважаемым предкам припечатывать нашу речку именно таким прозвищем — неведомо: она текла, перекатывалась, растекалась и струилась точно так же, как тысяча тысяч прочих подмосковных рек и речушек. В справочниках и словарях строго указано: этимологию названия проследить не удалось, так как корни его уходят в глухое язычество. Но мстится мне, что это несколько поспешное суждение: Ладырь, конечно, созвучно с Алатырь (который горюч камень), но легко ассоциируется и с обыкновенной ладьёй. Ладно, уж Господь с ними, с предками… Ладырка не длинна, не широка и не шибко заметна в общем ландшафте, по которому протекает, впадая в реку Пахру. Зато Пахра заняла достойное место в русской истории, и вообще была у нас некогда 9-и сажен в ширину и 2-х аршин в глубину, и водились в ней щуки, караси, плотва и ерш; она и теперь, в наши сильно порушенные веки, числится самой рыбной речкой Подмосковья — второй после Оки.

…Несколько войн прокатилось по нашим местам, и из них — две страшных Отечественных. В первую заносчивый бонвиван (размечтавшись, как писано в Синодальном указе 1806 года, «в буйстве своем похитить священное имя Мессии»), собрал бесчисленную рать по охвостьям Европы, вооружил пушками и саблями, и, подрагивая ляжкой от нетерпения, повел на Москву. Голодной крысиной стаей, бесстыжей от собственного множества и безнаказанности, катились по нашим полям, оторопевшим от наглости, вражьи полки. Поминальными свечами вспыхивали православные храмы, которые кому-то черный глаз слепили; уходили, не дожидаясь насилия, в дремучие леса встревоженные насельники, унося и пряча православные иконы из обреченных на разорение церквей… Но не вышло виктории, не получилось победы у иноплеменников. Потому что не только пушки на пушки, пистоль на пистоль, не только все сословия, чины и ранги встали плечом к плечу против врага, — вся земля поднялась на защиту Отечества. И горели дороги под ногами супостата, и тропинки в лесах путали и заводили в непролазные дебри да болота; громы небесные, невиданные дожди и лютые морозы гнали армию заробевшего бонвивана прочь с русской земли.

Шалые призраки неуёмных тщеславий больше века табунами слонялись по Европе, пугая мирное население завываниями о несбыточном, с обязательным окончанием на «изм»; и, наконец, в муках породили из себя нового свихнувшегося от комплексов претендента на всемирное воцарение. Виртуозной истерикой задурил он головы не слишком счастливым соотечественникам; стремительно и почти беспрепятственно взял за горлышко нежную кошечку-Европу, и, наслушавшись виватных пророчеств «потомственных гадалок» и «посвященных в Истину астрологов», шмякнул самонадеянным сапогом в Русь. Полетели самолеты, поползли танки по притихшим от ужаса дорогам; задрожали леса от гула артобстрелов, тяжкие авиабомбы в дым размётывали подлесок, выворачивали корнями наружу столетние деревья. Опять неопалимой купиной запылали православные храмы, и опять уходили в леса жители, чтобы оттуда, вместе со всем живым на родной земле, воевать с не знающим жалости врагом. И воевали, и гибли, и побеждали; и время спустя спёкся бесноватый язычник, дрогнул, побежал, да и застрелился под конец со страху в глухой подземной норе.

Считается, у России две беды — дураки и дороги. Хотелось бы поспорить, да не о чем… Но только дураки наши все ж не совсем такие, как в просвещенной загранице. Их дураки все норовят за копейку пятаков настрелять, а наши, по скудоумию православному, всё помогают кому-то, в чужие драки ввязываются… Забугорному категорическому императиву мы противопоставляем свой этический императив — чтоб непременно всё было по-людски, по справедливости, а ради этого и жизни не жалко! Вот потому-то наш дурак посидит-посидит 33 года на печи, а потом ка-а-ак ввяжется…

Вторая русская беда — вроде бы, дороги. А и здесь тоже — как поглядеть: в отличие от евродорог, дрессированных и бездушных, наши — живые, чуткие и активно взаимодействующие с людьми, обереги и защитники. В России не бывает прямых дорог, да только не горе это, а благо: дороги обходят опасные места, уводят от беды. В древности сама природа позаботилась, чтобы реки огибали точки с отрицательной энергетикой, а ведь дороги прокладывали именно вдоль рек. Одна из версий о происхождении слова Русь: оно пошло от народа, селящегося вдоль русел рек.

А вода мудра. И это ерунда, что наличие у неё её кристаллической структуры, доказанное наукой, то есть возможность быть носителем информации, есть непременный вывод о наделении её личностью, и, стало быть, божественностью, что, конечно же, несомненная ересь. Слава Богу, в 21-м веке живем, и наука не спит, и богословие не дремлет: смартфоны и компьютеры, не к ночи будь помянуты, также обладают кристаллической памятью, и никто им не молится (хотя некоторые черты культа гаджета у некоторых слоев населения всё же наблюдаются). Тут и спорить-то особо не о чем, так как порукой нам всё ликование Крещенского Богоявления: уж вода-то неизменно слышит Божий глас — расступилось же Чермное море перед Моисеем, уводившем еврейский народ от египетской погони, и штормовая волна улеглась по слову Иисусову! Известный факт: когда французы в 1812 году вошли в Москву, перед самым пожаром из Москвы-реки и Яузы ушла вода. Вся ушла, и куда — неизвестно. Покидая Москву, французы заложили мины под Кремлем и запалили фитили, мечтая в пыль размести русскую святыню; но полил дождь небывалой силы, кое-где загасивший возможность взрыва, а кое-где давший отсрочку, время и возможность бессмертным неизвестным героям затушить заложенные бомбы. Когда же отпылал пожар, и французы бежали — вода в городские реки вернулась, да так, что подтопило многострадальные низины Дорогомилова, Болотной и Якиманки.

Раньше «дорогой» называлось расстояние, пройденное войском, а собственно дорога называлась «путь». Может, оттого и путаные такие наши дороги, извилистые? Строптивые для чужаков и иванов, родства не помнящих, они всегда были себе на уме. Они путали и уводили от цели вражьи рати, изводили их непредсказуемостью, ненадежностью, гордым отказом ложиться под ноги. Теперь учёные говорят: дорога — это энергетическая артерия Земли, она несет собственную информацию. А как же! — мы-то, верные, всегда знали, что всё вокруг живое, что Господь — всё во всём уже здесь и сейчас, и спокон веку так было. Потому что человек — крещеный, а земля — освещенная, оба Божье творение… Американское ЦРУ долго и мучительно изучало феномен «так называемого русского патриотизма». Они, бедные, всё пытались мерить патриотизм приверженностью политическим партиям, политическим лидерам, профитам и гешефтам, — но так и не уразумели разницы между любовью к режиму, и любовью к земле. А мы… Что бы и как бы не раздражало в оголтелых текущих временах, во всесильных, но не всегда дальновидных и мудрых правителях, мы прикипели намертво именно к земле, на которой выстроили дом, породили детей, и увенчали церковью место, под сенью крестов которой похоронили матерей и дедов. И намоленая земля каждым проселком, каждой былочкой малой отвечает нам полной взаимностью.

Мы даже воюем плечом к плечу. 75 лет спустя последней, самой кровавой войны, когда по родной Красной площади нескончаемым потоком шел Бессмертный Полк — потомки выволокших на плечах ту страшную войну, неся портреты тех, кто уже никогда не вернется к нам, не обнимет, не поговорит, и тоска по ним никогда нас не оставит, — по древней брусчатке невидимо двигались и отбивавшиеся вместе с партизанами от ворога чащобы, и таившие наши батареи перелески, и тени разбомбленных полей, и укрывавшие мирных жителей рощи с болотами, и отважные речки, и героические горы — вся земля наша.

…В здешних местах от первой Отечественной войны остались только Русский овраг да Французское кладбище, а от второй — памятники, памятные доски, скорбь и память человеческая.

Кузнецово и Белоусово пожог сердитый наполеоновский маршал. Рассказывали старожилы и про унесенную «при французах» в леса чудотворную икону Смоленской Божьей Матери, и про ушедшую в землю церковь, и про Русский овраг за Юрьевым — место особо жестокой сечи, где много полегло наших, и где до сих пор, говорят, слышны лунными ночами крики и лязг оружия.

В Великую Вторую Отечественную захватчик до нас не дошел, был остановлен у Наро-Фоминска, и пришлось ему разворачивать оглобли и шлепать, бессильно огрызаясь, восвояси. Здешний лес был тогда так же дремуч, но не очень пострадал от бомбежек. Не то что недалекое Долгино, где в первый год Войны от взрывов повылетали окна с дверями, а по ночам жители вместе с военными ходили расчищать поля для аэродрома и госпиталя там, где теперь на Лодырках строят дачи.

У нас до сих пор иногда по ночам дома вздрагивают от тех взрывов…

И всё-таки бомбам удалось погубить много деревьев, да и пожары от них занимались, так что после Войны лес подсаживали. Но всё не удаётся созданию приблизиться к Создателю в созидании, и насаженные леса, хоть затеяны правильно и по правилам, на первозданные мало похожи. Правда, в корявеньких прописях березок уже вовсю растут подберезовики с белыми, но вот в густых, щеткой и дуроломом вставших ельниках даже грибы не растут, только чернушки по краю, — до того там сделалось темно и неприветливо.

Но жизнь — упрямая, полноводная и бесстрашная, продолжилась. После войны поля были засеяны, деревни восстановлены; ползли неторопливые годы; деревня опомнилась, встрепенулась и даже устремилась куда-то; не её вина, что из-под спуда новых времен выползали новые вороги, от которых не умели защищаться мужественные, но несовременные провинции. Закисли 80-е, отстрелялись 90-е, разорились колхозы, крапивой позарастали деревни; европы ужасались и ликовали переменам, произошедшим с Россией… Но случилось неожиданное: эстафету совмещенной с природой жизни из ослабших рук деревни подхватили дачники, потеряв, сдав или отдав детям московские квартиры. Переехав в деревню на постоянку, они продолжили выращивать огурцы, свеклу и кабачки, ладили из чего придется заборы и сараюги, пасли коз, бродили за грибами, заводили кур; глядя на них, и деревня вроде бы встряхнулась, подтянула фланги, сосредоточилась, опомнилась, вспомнила себя. И опять тут, в глубинке, начали охотнее, чем в столице, рожать детей, подбирать бесхозных собак и кошек, выкапывать с близлежащих лугов лекарственные травы, и пересаживать в огороды, и — жить, несмотря ни на что.

Мы болели, но не умирали.

Пили, но не спивались.

Теряли все, что можно, кроме себя — и выживали, ненавязчиво хранимые всё теми же бескрайними лесами и полями.

…По весне, заглушая скворцов, начинают требовательно покрикивать младенцы на верандах и балконах; детские голоса взлетают в кудрявые кроны яблонь, и опадают осенью вместе с листопадом. С сентября начинают курсировать от перелеска к перелеску яркие желтые микроавтобусы, развозя детей из лесных поселков то в школу, то со школы. Цокают по утрам каблучки молодежи по тихим, тенистым от насаженных деревьев улицам, отсчитывая километры до автобуса, который отвезет на работу. Днем от дач до рынка деловито снуёт пожилое поколение, иные — статные и хорошо одетые, иные — согбенные, в отощавших пальтишках и некогда лыжных штанах, но те и те — аккуратные и подтянутые. Мелькают автомобили, — и гордые хищные иномарки, и инвалиды отечественной автопромышленности, с подклеенными скотчем закрылками, бамперами, стеклами, часто с задорными надписями «На Берлин!», или «Танки грязи не боятся!» на задних стеклах. То новенький горный велосипед верхом на копейке, то пять мешков картошки на багажнике мерседеса… Но и на тех, и на других с поражающей частотой встречается наклейка: «Спасибо деду за победу!», и обязательная георгиевская ленточка.

…Иногда утром возле чьего-то дома можно заметить остатки торопливо заметенных хвоинок: отсюда вчера проводили кого-то в последний путь на ближнее наше, без церкви, кладбище, под ответственность и покров Смоленской Божьей Матери, чей унесенный от немцев Образ так и не вернулся из дремучих лесов к нам, грешным. Памятный Крест в Её память установлен и освящен уже в ближние времена на главной улице Кузнецова.

А назавтра — опять счастливый детский визг, стук каблучков, шелест машин и негромкие разговоры…

Жизнь продолжается.

Подмосковная эта земля, предками и пращурами бережно поднятая из дичи, возделанная любовью и молитвой, политая потом и кровью, жива и намерена жить дальше. Она хранит — её хранит — история не одного тысячелетия. Здесь много чего случалось, и Бог даст, ещё случится — удивительного, поражающего, порой необъяснимого.

Глава 1

Яко возвеличишася дела Твоя, Господи, вся премудростию сотворил еси, исполнися земля твари Твоея.

(Псалтирь, кф 14, пс. 103)

Дом обустроился между лесом и садом, сурово нахохлившись ржавым и сгорбленным фигурным навесом над порыжелыми ступенями крыльца. Резной карниз со временем малость отслоился от линии крыши, и в образовавшейся щели квартировали воробьи и ласточки. Квартирный вопрос испортил нравы даже у пернатых — выяснение отношений из-за левой прописки, постоянные ссоры о местах общего пользования, скандалы про захват ничейных территорий и общее хамство сделал соседство с ними весьма громогласным и беспокойным.

Кирпичный фундамент кое-где просел, и дощатая завалинка покосилась, стала кривой и ненадежной; полы пронзительно вскрикивали под ногой, балочные перекрытия трещали в сухую погоду, а в дождь длинно постанывали; иногда в недрах дома что-то глухо стреляло, и с потолка, будто облачко пыльцы с ореховых сережек по весне, сыпалась невесомая труха. В таких случаях бабушка Та, торопливо крестясь, говорила:

— Кости болят у старика. Ну, что ж, а лет-то ему…

Мальчик очень любил их Дом — по многим причинам.

Он ясно чувствовал постоянную тревогу Дома за всё, что внутри и снаружи, очень ему сопереживал и старался помогать, как мог: следил внимательно, чтобы не пролить ничего на дощатый пол, и улыбался зеркалам. И всегда придерживал двери, потому что вздорный характер дверей всем известен — дай им волю, и они, щербато ухмыляясь щелястыми филенками, охотно доведут хозяев до нервного смеха, то хлопая не вовремя, то взвизгивая невпопад, то нахально самозапираясь. И ещё мальчик гладил — как кошку — перила лестницы на второй этаж; она и впрямь напоминала кошку ленивым изгибом хребта, шелковистостью ступеней и шерстяным сумраком темного потолочного подбрюшья.

С печкой, обеденным столом и рукомойником мальчик обязательно утром здоровался, а вечером желал им спокойной ночи; по гостиной старался ходить так, чтобы не очень звенели в громадном темном буфете стеклянные — с золотыми глазками — стаканчики, которые бабушка Та называла почему-то «лафитниками». А про буфет она говорила, что в какой-то там «прошлой жизни» он был на самом деле старинным замком, и теперь сослан в буфеты за то, что смалодушничал когда-то в суровой битве, струсил и распахнул ворота супостату.

— Баба Та… А кто такой этот… сту-по-стат? Это который в ступке живет, да?

— Ох, — смеялась бабушка, — ох, уморил. В ступке пестик живет, сам погляди! А во-он, видишь, осот в огурцах пророс? — вот это супостат и есть. То есть — вражина бессовестная!

На крыше, железо которой со временем приобрело тот же неопределенный серо-зеленый цвет, что и внешняя обшивка дома, было 2 трубы — печная и каминная. Печка располагалась на первом этаже, и углами выходила на все комнаты: кухню (которая заодно числилась ещё и «залой»), «детскую», и бабушкин «кабинет». В кухне печка, как все, общалась и питалась, только мальчик с бабушкой Той ели щи, курицу и соленые грибы с картошкой, а печка — дрова, валежник и старые газеты. А общались они все вместе, мальчик, бабушка и печка, которая частенько во время разговора как-то особенно громко стреляла в заслонку, или шипела насмешливо. А иногда и покашливала многозначительно.

Бабушка говорила в таких случаях:

— Да. Ты совершенно права.

Или:

— Ничего подобного!

А иногда даже:

— Да что ты себе позволяешь?! А-а, злодейка, опять дымить вздумала…

Печка с бабушкой были очень уж разные — одна широкая и приземистая, а другая — высокая и худая, но когда ссорились, становились даже чем-то похожи: бабушка упирала в бока жилистые руки и блестела глазами, а печка стояла твердо и попыхивала жаром из раскаленного нутра…

В «детской» находился печкин бок — большой, почти во всю стену, с порожком, широким карнизом и небольшой нишей наверху. В нише у мальчика стояла черная крынка с толстым коротким снопом сухих серебристо-серых трав: когда печка разгоралась особенно жарко (бабушка говорила — ух, раскочегарилась!), по комнате плыл легкий запах донника, полыни и мяты. Эту небольшую комнатку бабушка Та величала «голубец», и объясняла, что раньше, очень давно, именно так называли закуток позади печки, с лежанкой, — самое теплое место в избе.

Если вечером за ужином бабушка со «злодейкой» как-то очень ссорились, мальчик, уйдя к себе перед сном, всегда прижимался лбом к беленой стенке печи, такой теплой, родной и уютной, и говорил тихонько:

— Не сердись, ладно?.. Ты мне вчера, когда я дрова подкладывал, на руку угольком плюнула, и было больно, а я все равно не сержусь… Я же знаю, что ты не нарочно…

Печка вздыхала длинно и покаянно, где-то там, за стенкой, и в доме снова воцарялись мир и покой.

Когда открывали чугунную дверцу, чтобы подбросить в пылающее чрево полено-другое, по всей кухне разлетались световые зайчики, и пускались плясать по стенам. Мальчик любил смотреть на них, и знал откуда-то, что печные зайчики состоят с солнечными в близком родстве. Только цвета у них были разные (печные — почти красные, а солнечные — золотые), и резвились каждые в «своей» половине кухни: солнечные — по буфету и полу, а печные — по обеденному столу и стенкам.

В бабушкином «кабинете» печка присутствовала в виде небольшого угла, и тепла с этого угла кабинету доставалось не так чтобы много. Но зато там были полки с книжками и старыми журналами, и глубокое мягкое кресло, которое так много раз уже приходилось чинить запасными подушками, что оно сделалось опять пухлым и мягким, только сильно окривело, как будто страдало флюсами со всех сторон одновременно… И ещё в кабинете стояла швейная машинка, которая во внерабочее время превращалась в накрытый кружевной вязаной скатертью стол, почему-то на тощих драконьих лапах, выпустивших когти. Когда машинку доставали из недр стола, мальчик её ничуточки не боялся: она прилежно жужжала и весело лязгала, а когда бабушка совсем уж разгонялась со строчкой, цепкие лапы намертво вцеплялись в дощатый пол, чтобы не перевернуться. Но когда машинку убирали, лапы выглядывали из-под скатёрки немножко хищно, как будто под белоснежным кружевом затаился не крупный, но всё-таки дракон, а зловещий нрав драконов всем известен, и мальчика охватывала тревога.

— Бабушка?.. — спрашивал он, прижимаясь к цветастому фартуку, пахнущему печным дымком и ржаными сухариками, — это он… напасть хочет, да? — когти вон…

— Ну что ты, солнышко! — улыбалась бабушка, — какие же это когти, это колесики. Ты сам-то подумай, разве бывают драконы на колесиках?!

— Не-е-ет…

— Во-от. Да и с чего бы вдруг тебе бояться драконов? Разве ты хоть с одним поссорился?

— А ты читала из книжки…

— Ну, так и что? Ты драконов сам видел? — нет, значит, нечего и наговаривать. Мало ли, что напишут — драконы, если и существуют, так тоже Божье творение, и наверняка разные бывают…

Мальчик верил, но появлялись новые вопросы. И в результате длинного и страшно интересного разговора о разновидностях, быте и склонностях драконов возникало столько предположений, допущений и совсем уж невероятных фантазий, что обязательно приходилось доставать ветхую лесенку-табуретку, и лезть на верхние полки кабинета за журналами, где, как точно помнила бабушка, было о драконах много неожиданного. В конце концов оказывалось, что лапы действительно безопасны, а вот что и в самом деле грозит, так это остаться без обеда, потому что за разговорами (тары-бары, растабары! — фыркала бабушка досадливо) ничего, кроме горохового киселя, она приготовить не успела. С чем мальчик и спешил с восторгом согласиться, потому что, кроме киселя, с завтрака оставалось еще несколько штук ватрушек, румяных и пушистых.

— Ну, поздравляю нас всех, — пожимала плечами бабушка, заталкивая лесенку обратно в простенок за буфетом, — мы окончательно сошли с ума. Драконы на завтрак, кисель с ватрушками на обед… На полдник у нас, соответственно, будет куриный суп с вермишелью.

Мальчик осторожно замечал — бабушка Та сама говорила недавно, что куриный суп полезен в любое время, и бабушка, поразмыслив, соглашалась, и успевала к полднику напечь ещё и пшеничных лепешек.

Еще на первом этаже Дома располагалась веранда. Узловатые лозы девичьего винограда стойко берегли веранду от солнца, а вот тонкие их побеги с трепетными бледно-зелеными усиками обладали нравом пытливым, нетерпеливым и даже где-то настырным: они причудливо вились по карнизам, залезали во все щели, и всё норовили пробраться через окна в комнаты.

Веранда изнутри сделалась от времени темно-коричневой. Остекление на ней было сплошным, и мальчику очень нравилось смотреть по очереди во все маленькие квадраты, на которые делилось стекло, потому что каждое из них открывало какой-то новый, другой, удивительный сад. Молодой дубок, который вот только что они вместе с бабушкой выкопали в лесу и подсадили, то подступал к окнам вплотную, то вдруг отбегал чуть в сторону, как будто звал куда-то; старые сосны с елями, казалось, исполняли сложный медленный танец, кружась вокруг сарая и бани, и водили сложные хороводы, то приближаясь друг к другу, то отдаляясь.

Рамы запирались на большие железные шпингалеты, которые громко лязгали, когда их трогали — бабушка говорила, так лязгают о щиты мечи римских легионеров. Мальчик не знал, что такое «римские легионеры», и решил, что это такие… ну, такие… ну, в общем, как тяжелые крышки от кастрюль, когда они все чохом сыплются с полочки на чугунную плиту, если не очень осторожно потянуться к вьюшке. Он спросил бабушку, а она ответила — нет, что ты. Оказалось, легионеры — это были такие воины, очень давно, они сражались на войне большими железными мечами, потому что ни пушек, ни танков люди тогда в хозяйстве ещё не завели.

На веранде стояло плетеное кресло-качалка, и другая такая же плетеная мебель: диванчик с горбатой спинкой, табуретка и овальный столик с плетеным же крутым бортиком по краю столешницы, таким неудобным, что есть варенье из банки, рисовать или смотреть картинки в старых журналах (всё, для чего необходим упор локтю) было просто невозможно. Бабушка называла эту роскошь звучным словом «гарнитур». Жесткие части гарнитура были сделаны из гнутого дерева и выкрашены черной краской, по большей части облупившейся; а спинки, сиденья и столешницу затягивала сетка из светлой соломки, — если провести ладошкой, она была мягкой, как новорожденная трава на лугу.

Ещё на веранде стоял большой сундук из темного дерева, весь перепоясанный железными многосуставными скобами. Часть из них успела отлететь и потеряться, потому что сундук был очень и очень пожилой.

— До-древний, — говорила бабушка с уважением, — старее самой Пахры…

По вечерам на веранде, когда засиживались с чаем и разговорами под ситцевым абажуром, слышно было, как в старом сундуке у дальней стенки ворошатся мыши. Бабушка Та не обращала на них внимания, но если она уходила надолго в глубину дома (на кухню, заварить ещё чаю, или снять пенку с супа, варившегося на завтра), то мыши начинали бесчинствовать за сундуком совсем уже буйно и разнузданно, и тогда мальчик, ёжась, хватал одну из чайных ложек из треснувшей глиняной (с петухом) кружки на столе, и кидал в сторону сундука. Ложка коротко и внушительно стукала по крышке, и отлетала за сундук. Мыши пугались, на какое-то время утихомиривались, и, пока не возвращалась бабушка, редко успевали опять распоясаться. Днем мальчик мышей ничуточки не боялся, и лазил, стараясь, чтоб не заметила бабушка, подбирать из-за сундука ложки. Для этого надо было лечь на сундук животом, крепко-крепко прижаться щекой к горбатой крышке, и тогда рука почти доставала до пола, и можно было нащупать холодное металлическое тельце. Мальчик закрывал глаза, и ему представлялось, что он — отважный матрос, потерпевший жестокое кораблекрушение (как в той книжке, что читали недавно после чая, под абажуром), и плывет он сейчас по бескрайнему морю на обломке корабельного борта, безо всякой надежды на спасение… Тут раздавались бабушкины шаги, и море поспешно исчезало, лизнув напоследок зеленой волной пол перед сундуком.

— Чего-то у нас тут сегодня вроде сыровато, не пойму? — удивлялась бабушка, а мальчик посмеивался тихонечко.

На втором этаже, который назывался «холодным», и ещё «гостевым», была всего одна комната, и туда вела крутая сквозная лесенка, под острым коленом которой стоял холодильник, — его, за глупую привычку недовольно брюзжать и всхрапывать безо всякого повода, бабушка Та называла Пустомелей.

А вот наверху, если подняться по скрипучей лестнице, было ох, сколько всего интересного! И так обидно казалось мальчику, что вся эта интересность предназначена каким-то никогда не бывалым, и потому вовсе невнятным «гостям», которых всё равно не дождешься, да и кому они тут вообще нужны… В то время как в приготовленной для них комнате скучает камин, сложенный из очень разных камней. Там было три больших валуна (два белых и один почти синий); кусок красной кирпичной кладки; арка над жерлом, уложенная из плоских речных камушков, и обычной пестрой гальки — гладкой, шершавой, угловатой или почти круглой, соединяющей всю эту красоту в единое целое… И толстенная доска, свисающая с огромной потолочной балки на веревках — да нет, на корабельных канатах, пожалуй, с громадными тугими узлами. На доске даже можно было спать, если надо — задний край её прочно крепился к стене. Еще там стояло кресло, сколоченное из не очень толстых стволов молоденьких сосенок, а на нем — подушки из сурового полотна, вышитые травами и птицами. И шкура лежала на полу, бабушка сказала — из козы, а дрова для камина стояли торчком в большом, плетеном из ивовой лозы коробе. На стенке рядом с камином висела удивительная коряжка: как будто полый ствол кривого дерева с одной стороны разрезали и вывернули наизнанку, и получилось что-то вроде цветка ириса, которые цвели у бабушки под окнами. На спальной доске лежало толстое лоскутное одеяло, такое пёстрое, что казалось — кусок летнего луга спрятался от непогоды у них на втором этаже; а на каминной полке стоял большой латунный керосиновый фонарь, который бабушка называла «каретным».

— А зачем он каретный… почему?

— Так ведь раньше, давным-давно, на улицах фонарей не было. У нас-то, в России, дороги и вовсе бесконечные, страна-то какая большая, подумай, разве напасёшься освещения?! Вот каждый сам свой фонарь с собой и возил, вот и на каретах… чтоб не впасть в ямину какую, или не столкнуться с кем. Наш-то, поди, не одну тысячу верст отмахал-осветил, вон тертый какой… — с гордостью говорила бабушка.

Мальчик после объяснений стал смотреть на фонарь с особенным, почтительным восторгом.

Но и это ещё было не всё, нет-нет, совсем не всё! Длинные, сводом сходящиеся наверху стенки комнаты верхнего этажа были глухие, зато в треугольнике торцовой стены располагалось весьма примечательное окошко. Снизу, у широкого подоконника, оно выглядело обычным, как вот у мальчика в комнате, только, наверное, побольше; но вот сверху его перекрывало как будто неправильное коромысло, отпиленное от толстой ветки какого-то могучего нездешнего дерева, и этот козырек делал окно с подоконником совершенно необыкновенными, как сказочная избушка. Может быть, поэтому из этого окна открывалось то, что невозможно увидеть ни из какого другого окна в доме. Например, только отсюда можно было разглядеть, что дремучий лес на востоке начинает так круто забираться в гору, что теряется за рамой окна, которое отчего-то невозможно открыть. Мальчик спросил бабушку, нельзя ли им сходить к той горе и посмотреть, где она кончается, а она ответила — нет, не получится.

— Со второго этажа, — как-то нехотя объяснила бабушка, — очень уж далеко видать, дом-то высокий…

Бабушка Та вообще не очень любила, когда мальчик играл на «гостевом» этаже. Может быть потому, что там стоял ещё и железный шкапик с бабушкиным ружьем. Только шкапик все равно был заперт, а мальчик прекрасно знал, что есть вещи, которые трогать нельзя совсем-совсем: топор, например, или спички. Или ружьё.

А всё-таки именно из окна второго этажа, из гостевой удивительной комнаты мальчик впервые увидел тех самых собак!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 90
печатная A5
от 358