16+
Капустинка

Объем: 200 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

КАПУСТИНКА

Автор очень просит читателя иметь в виду, что мнение его, автора, далеко не всегда совпадает с частными мнениями персонажей книги.

Предисловье

…Просто нам завещана от Бога —

Русская дорога.

Игорь Растеряев, «Русская дорога».

Нас объявили внезапно и ни за что Новой Москвой, и мы негромко простираемся на юг и юго-запад от Первопрестольной, пока ещё довольно вольготно, без особых бед и судьбоносных потрясений; настоящее имя наше — глухая провинция.

На самом деле места эти обжиты ещё в до-древние времена: были они когда-то Серпуховским княжеством, вотчиной князюшки Володимира Донского Хороброго, двоюродного брата Димитрия Донского. Володимир — ещё один из героев битвы на Куликовом поле, где вместе с Боброк Волынским командовал Засадным полком, и обеспечил окончательную нашу победу над татарским лихом.

Наро-Фоминское городище, Петровское городище, Рыжковское селище в течение неспешных веков превратились во владения помещиков Дюгамель, Рябовых и Крыловых, а также князей Барятинских (Рюриковичей!). Нынче мы — Новофедоровское поселение с деревнями и поселками Яковлевским, Кузнецовым, Долгиным, Белоусовым и прочими, — объявлены присоединенными к Москве территориями, что добавило насельникам немаловажных пенсий, а кроме них ещё и тревог, недоумений и подозрений, исторически вымученных и прочно запомненных.

Рыжковское селище, а теперь деревня Кузнецово, пристроилась в углу, составленном из двух речек — Ладырки и Пахры. Когда-то, как говорят древние летописи, Ладырка называлась Ладырь, что создавало некоторое сомнение в положительности прибрежных её насельников: то ли ла-дырь, то ли ло-дырь, одним словом, была там какая-то история. К чему было уважаемым предкам припечатывать нашу речку именно таким прозвищем — неведомо: она текла, перекатывалась, растекалась и струилась точно так же, как тысяча тысяч прочих подмосковных рек и речушек. В справочниках и словарях строго указано: этимологию названия проследить не удалось, так как корни его уходят в глухое язычество. Но мстится мне, что это несколько поспешное суждение: Ладырь, конечно, созвучно с Алатырь (который горюч камень), но легко ассоциируется и с обыкновенной ладьёй. Ладно, уж Господь с ними, с предками… Ладырка не длинна, не широка и не шибко заметна в общем ландшафте, по которому протекает, впадая в реку Пахру. Зато Пахра заняла достойное место в русской истории, и вообще была у нас некогда 9-и сажен в ширину и 2-х аршин в глубину, и водились в ней щуки, караси, плотва и ерш; она и теперь, в наши сильно порушенные веки, числится самой рыбной речкой Подмосковья — второй после Оки.

…Несколько войн прокатилось по нашим местам, и из них — две страшных Отечественных. В первую заносчивый бонвиван (размечтавшись, как писано в Синодальном указе 1806 года, «в буйстве своем похитить священное имя Мессии»), собрал бесчисленную рать по охвостьям Европы, вооружил пушками и саблями, и, подрагивая ляжкой от нетерпения, повел на Москву. Голодной крысиной стаей, бесстыжей от собственного множества и безнаказанности, катились по нашим полям, оторопевшим от наглости, вражьи полки. Поминальными свечами вспыхивали православные храмы, которые кому-то черный глаз слепили; уходили, не дожидаясь насилия, в дремучие леса встревоженные насельники, унося и пряча православные иконы из обреченных на разорение церквей… Но не вышло виктории, не получилось победы у иноплеменников. Потому что не только пушки на пушки, пистоль на пистоль, не только все сословия, чины и ранги встали плечом к плечу против врага, — вся земля поднялась на защиту Отечества. И горели дороги под ногами супостата, и тропинки в лесах путали и заводили в непролазные дебри да болота; громы небесные, невиданные дожди и лютые морозы гнали армию заробевшего бонвивана прочь с русской земли.

Шалые призраки неуёмных тщеславий больше века табунами слонялись по Европе, пугая мирное население завываниями о несбыточном, с обязательным окончанием на «изм»; и, наконец, в муках породили из себя нового свихнувшегося от комплексов претендента на всемирное воцарение. Виртуозной истерикой задурил он головы не слишком счастливым соотечественникам; стремительно и почти беспрепятственно взял за горлышко нежную кошечку-Европу, и, наслушавшись виватных пророчеств «потомственных гадалок» и «посвященных в Истину астрологов», шмякнул самонадеянным сапогом в Русь. Полетели самолеты, поползли танки по притихшим от ужаса дорогам; задрожали леса от гула артобстрелов, тяжкие авиабомбы в дым размётывали подлесок, выворачивали корнями наружу столетние деревья. Опять неопалимой купиной запылали православные храмы, и опять уходили в леса жители, чтобы оттуда, вместе со всем живым на родной земле, воевать с не знающим жалости врагом. И воевали, и гибли, и побеждали; и время спустя спёкся бесноватый язычник, дрогнул, побежал, да и застрелился под конец со страху в глухой подземной норе.

Считается, у России две беды — дураки и дороги. Хотелось бы поспорить, да не о чем… Но только дураки наши все ж не совсем такие, как в просвещенной загранице. Их дураки все норовят за копейку пятаков настрелять, а наши, по скудоумию православному, всё помогают кому-то, в чужие драки ввязываются… Забугорному категорическому императиву мы противопоставляем свой этический императив — чтоб непременно всё было по-людски, по справедливости, а ради этого и жизни не жалко! Вот потому-то наш дурак посидит-посидит 33 года на печи, а потом ка-а-ак ввяжется…

Вторая русская беда — вроде бы, дороги. А и здесь тоже — как поглядеть: в отличие от евродорог, дрессированных и бездушных, наши — живые, чуткие и активно взаимодействующие с людьми, обереги и защитники. В России не бывает прямых дорог, да только не горе это, а благо: дороги обходят опасные места, уводят от беды. В древности сама природа позаботилась, чтобы реки огибали точки с отрицательной энергетикой, а ведь дороги прокладывали именно вдоль рек. Одна из версий о происхождении слова Русь: оно пошло от народа, селящегося вдоль русел рек.

А вода мудра. И это ерунда, что наличие у неё её кристаллической структуры, доказанное наукой, то есть возможность быть носителем информации, есть непременный вывод о наделении её личностью, и, стало быть, божественностью, что, конечно же, несомненная ересь. Слава Богу, в 21-м веке живем, и наука не спит, и богословие не дремлет: смартфоны и компьютеры, не к ночи будь помянуты, также обладают кристаллической памятью, и никто им не молится (хотя некоторые черты культа гаджета у некоторых слоев населения всё же наблюдаются). Тут и спорить-то особо не о чем, так как порукой нам всё ликование Крещенского Богоявления: уж вода-то неизменно слышит Божий глас — расступилось же Чермное море перед Моисеем, уводившем еврейский народ от египетской погони, и штормовая волна улеглась по слову Иисусову! Известный факт: когда французы в 1812 году вошли в Москву, перед самым пожаром из Москвы-реки и Яузы ушла вода. Вся ушла, и куда — неизвестно. Покидая Москву, французы заложили мины под Кремлем и запалили фитили, мечтая в пыль размести русскую святыню; но полил дождь небывалой силы, кое-где загасивший возможность взрыва, а кое-где давший отсрочку, время и возможность бессмертным неизвестным героям затушить заложенные бомбы. Когда же отпылал пожар, и французы бежали — вода в городские реки вернулась, да так, что подтопило многострадальные низины Дорогомилова, Болотной и Якиманки.

Раньше «дорогой» называлось расстояние, пройденное войском, а собственно дорога называлась «путь». Может, оттого и путаные такие наши дороги, извилистые? Строптивые для чужаков и иванов, родства не помнящих, они всегда были себе на уме. Они путали и уводили от цели вражьи рати, изводили их непредсказуемостью, ненадежностью, гордым отказом ложиться под ноги. Теперь учёные говорят: дорога — это энергетическая артерия Земли, она несет собственную информацию. А как же! — мы-то, верные, всегда знали, что всё вокруг живое, что Господь — всё во всём уже здесь и сейчас, и спокон веку так было. Потому что человек — крещеный, а земля — освещенная, оба Божье творение… Американское ЦРУ долго и мучительно изучало феномен «так называемого русского патриотизма». Они, бедные, всё пытались мерить патриотизм приверженностью политическим партиям, политическим лидерам, профитам и гешефтам, — но так и не уразумели разницы между любовью к режиму, и любовью к земле. А мы… Что бы и как бы не раздражало в оголтелых текущих временах, во всесильных, но не всегда дальновидных и мудрых правителях, мы прикипели намертво именно к земле, на которой выстроили дом, породили детей, и увенчали церковью место, под сенью крестов которой похоронили матерей и дедов. И намоленая земля каждым проселком, каждой былочкой малой отвечает нам полной взаимностью.

Мы даже воюем плечом к плечу. 75 лет спустя последней, самой кровавой войны, когда по родной Красной площади нескончаемым потоком шел Бессмертный Полк — потомки выволокших на плечах ту страшную войну, неся портреты тех, кто уже никогда не вернется к нам, не обнимет, не поговорит, и тоска по ним никогда нас не оставит, — по древней брусчатке невидимо двигались и отбивавшиеся вместе с партизанами от ворога чащобы, и таившие наши батареи перелески, и тени разбомбленных полей, и укрывавшие мирных жителей рощи с болотами, и отважные речки, и героические горы — вся земля наша.

…В здешних местах от первой Отечественной войны остались только Русский овраг да Французское кладбище, а от второй — памятники, памятные доски, скорбь и память человеческая.

Кузнецово и Белоусово пожог сердитый наполеоновский маршал. Рассказывали старожилы и про унесенную «при французах» в леса чудотворную икону Смоленской Божьей Матери, и про ушедшую в землю церковь, и про Русский овраг за Юрьевым — место особо жестокой сечи, где много полегло наших, и где до сих пор, говорят, слышны лунными ночами крики и лязг оружия.

В Великую Вторую Отечественную захватчик до нас не дошел, был остановлен у Наро-Фоминска, и пришлось ему разворачивать оглобли и шлепать, бессильно огрызаясь, восвояси. Здешний лес был тогда так же дремуч, но не очень пострадал от бомбежек. Не то что недалекое Долгино, где в первый год Войны от взрывов повылетали окна с дверями, а по ночам жители вместе с военными ходили расчищать поля для аэродрома и госпиталя там, где теперь на Лодырках строят дачи.

У нас до сих пор иногда по ночам дома вздрагивают от тех взрывов…

И всё-таки бомбам удалось погубить много деревьев, да и пожары от них занимались, так что после Войны лес подсаживали. Но всё не удаётся созданию приблизиться к Создателю в созидании, и насаженные леса, хоть затеяны правильно и по правилам, на первозданные мало похожи. Правда, в корявеньких прописях березок уже вовсю растут подберезовики с белыми, но вот в густых, щеткой и дуроломом вставших ельниках даже грибы не растут, только чернушки по краю, — до того там сделалось темно и неприветливо.

Но жизнь — упрямая, полноводная и бесстрашная, продолжилась. После войны поля были засеяны, деревни восстановлены; ползли неторопливые годы; деревня опомнилась, встрепенулась и даже устремилась куда-то; не её вина, что из-под спуда новых времен выползали новые вороги, от которых не умели защищаться мужественные, но несовременные провинции. Закисли 80-е, отстрелялись 90-е, разорились колхозы, крапивой позарастали деревни; европы ужасались и ликовали переменам, произошедшим с Россией… Но случилось неожиданное: эстафету совмещенной с природой жизни из ослабших рук деревни подхватили дачники, потеряв, сдав или отдав детям московские квартиры. Переехав в деревню на постоянку, они продолжили выращивать огурцы, свеклу и кабачки, ладили из чего придется заборы и сараюги, пасли коз, бродили за грибами, заводили кур; глядя на них, и деревня вроде бы встряхнулась, подтянула фланги, сосредоточилась, опомнилась, вспомнила себя. И опять тут, в глубинке, начали охотнее, чем в столице, рожать детей, подбирать бесхозных собак и кошек, выкапывать с близлежащих лугов лекарственные травы, и пересаживать в огороды, и — жить, несмотря ни на что.

Мы болели, но не умирали.

Пили, но не спивались.

Теряли все, что можно, кроме себя — и выживали, ненавязчиво хранимые всё теми же бескрайними лесами и полями.

…По весне, заглушая скворцов, начинают требовательно покрикивать младенцы на верандах и балконах; детские голоса взлетают в кудрявые кроны яблонь, и опадают осенью вместе с листопадом. С сентября начинают курсировать от перелеска к перелеску яркие желтые микроавтобусы, развозя детей из лесных поселков то в школу, то со школы. Цокают по утрам каблучки молодежи по тихим, тенистым от насаженных деревьев улицам, отсчитывая километры до автобуса, который отвезет на работу. Днем от дач до рынка деловито снуёт пожилое поколение, иные — статные и хорошо одетые, иные — согбенные, в отощавших пальтишках и некогда лыжных штанах, но те и те — аккуратные и подтянутые. Мелькают автомобили, — и гордые хищные иномарки, и инвалиды отечественной автопромышленности, с подклеенными скотчем закрылками, бамперами, стеклами, часто с задорными надписями «На Берлин!», или «Танки грязи не боятся!» на задних стеклах. То новенький горный велосипед верхом на копейке, то пять мешков картошки на багажнике мерседеса… Но и на тех, и на других с поражающей частотой встречается наклейка: «Спасибо деду за победу!», и обязательная георгиевская ленточка.

…Иногда утром возле чьего-то дома можно заметить остатки торопливо заметенных хвоинок: отсюда вчера проводили кого-то в последний путь на ближнее наше, без церкви, кладбище, под ответственность и покров Смоленской Божьей Матери, чей унесенный от немцев Образ так и не вернулся из дремучих лесов к нам, грешным. Памятный Крест в Её память установлен и освящен уже в ближние времена на главной улице Кузнецова.

А назавтра — опять счастливый детский визг, стук каблучков, шелест машин и негромкие разговоры…

Жизнь продолжается.

Подмосковная эта земля, предками и пращурами бережно поднятая из дичи, возделанная любовью и молитвой, политая потом и кровью, жива и намерена жить дальше. Она хранит — её хранит — история не одного тысячелетия. Здесь много чего случалось, и Бог даст, ещё случится — удивительного, поражающего, порой необъяснимого.

Глава 1

Яко возвеличишася дела Твоя, Господи, вся премудростию сотворил еси, исполнися земля твари Твоея.

(Псалтирь, кф 14, пс. 103)

Дом обустроился между лесом и садом, сурово нахохлившись ржавым и сгорбленным фигурным навесом над порыжелыми ступенями крыльца. Резной карниз со временем малость отслоился от линии крыши, и в образовавшейся щели квартировали воробьи и ласточки. Квартирный вопрос испортил нравы даже у пернатых — выяснение отношений из-за левой прописки, постоянные ссоры о местах общего пользования, скандалы про захват ничейных территорий и общее хамство сделал соседство с ними весьма громогласным и беспокойным.

Кирпичный фундамент кое-где просел, и дощатая завалинка покосилась, стала кривой и ненадежной; полы пронзительно вскрикивали под ногой, балочные перекрытия трещали в сухую погоду, а в дождь длинно постанывали; иногда в недрах дома что-то глухо стреляло, и с потолка, будто облачко пыльцы с ореховых сережек по весне, сыпалась невесомая труха. В таких случаях бабушка Та, торопливо крестясь, говорила:

— Кости болят у старика. Ну, что ж, а лет-то ему…

Мальчик очень любил их Дом — по многим причинам.

Он ясно чувствовал постоянную тревогу Дома за всё, что внутри и снаружи, очень ему сопереживал и старался помогать, как мог: следил внимательно, чтобы не пролить ничего на дощатый пол, и улыбался зеркалам. И всегда придерживал двери, потому что вздорный характер дверей всем известен — дай им волю, и они, щербато ухмыляясь щелястыми филенками, охотно доведут хозяев до нервного смеха, то хлопая не вовремя, то взвизгивая невпопад, то нахально самозапираясь. И ещё мальчик гладил — как кошку — перила лестницы на второй этаж; она и впрямь напоминала кошку ленивым изгибом хребта, шелковистостью ступеней и шерстяным сумраком темного потолочного подбрюшья.

С печкой, обеденным столом и рукомойником мальчик обязательно утром здоровался, а вечером желал им спокойной ночи; по гостиной старался ходить так, чтобы не очень звенели в громадном темном буфете стеклянные — с золотыми глазками — стаканчики, которые бабушка Та называла почему-то «лафитниками». А про буфет она говорила, что в какой-то там «прошлой жизни» он был на самом деле старинным замком, и теперь сослан в буфеты за то, что смалодушничал когда-то в суровой битве, струсил и распахнул ворота супостату.

— Баба Та… А кто такой этот… сту-по-стат? Это который в ступке живет, да?

— Ох, — смеялась бабушка, — ох, уморил. В ступке пестик живет, сам погляди! А во-он, видишь, осот в огурцах пророс? — вот это супостат и есть. То есть — вражина бессовестная!

На крыше, железо которой со временем приобрело тот же неопределенный серо-зеленый цвет, что и внешняя обшивка дома, было 2 трубы — печная и каминная. Печка располагалась на первом этаже, и углами выходила на все комнаты: кухню (которая заодно числилась ещё и «залой»), «детскую», и бабушкин «кабинет». В кухне печка, как все, общалась и питалась, только мальчик с бабушкой Той ели щи, курицу и соленые грибы с картошкой, а печка — дрова, валежник и старые газеты. А общались они все вместе, мальчик, бабушка и печка, которая частенько во время разговора как-то особенно громко стреляла в заслонку, или шипела насмешливо. А иногда и покашливала многозначительно.

Бабушка говорила в таких случаях:

— Да. Ты совершенно права.

Или:

— Ничего подобного!

А иногда даже:

— Да что ты себе позволяешь?! А-а, злодейка, опять дымить вздумала…

Печка с бабушкой были очень уж разные — одна широкая и приземистая, а другая — высокая и худая, но когда ссорились, становились даже чем-то похожи: бабушка упирала в бока жилистые руки и блестела глазами, а печка стояла твердо и попыхивала жаром из раскаленного нутра…

В «детской» находился печкин бок — большой, почти во всю стену, с порожком, широким карнизом и небольшой нишей наверху. В нише у мальчика стояла черная крынка с толстым коротким снопом сухих серебристо-серых трав: когда печка разгоралась особенно жарко (бабушка говорила — ух, раскочегарилась!), по комнате плыл легкий запах донника, полыни и мяты. Эту небольшую комнатку бабушка Та величала «голубец», и объясняла, что раньше, очень давно, именно так называли закуток позади печки, с лежанкой, — самое теплое место в избе.

Если вечером за ужином бабушка со «злодейкой» как-то очень ссорились, мальчик, уйдя к себе перед сном, всегда прижимался лбом к беленой стенке печи, такой теплой, родной и уютной, и говорил тихонько:

— Не сердись, ладно?.. Ты мне вчера, когда я дрова подкладывал, на руку угольком плюнула, и было больно, а я все равно не сержусь… Я же знаю, что ты не нарочно…

Печка вздыхала длинно и покаянно, где-то там, за стенкой, и в доме снова воцарялись мир и покой.

Когда открывали чугунную дверцу, чтобы подбросить в пылающее чрево полено-другое, по всей кухне разлетались световые зайчики, и пускались плясать по стенам. Мальчик любил смотреть на них, и знал откуда-то, что печные зайчики состоят с солнечными в близком родстве. Только цвета у них были разные (печные — почти красные, а солнечные — золотые), и резвились каждые в «своей» половине кухни: солнечные — по буфету и полу, а печные — по обеденному столу и стенкам.

В бабушкином «кабинете» печка присутствовала в виде небольшого угла, и тепла с этого угла кабинету доставалось не так чтобы много. Но зато там были полки с книжками и старыми журналами, и глубокое мягкое кресло, которое так много раз уже приходилось чинить запасными подушками, что оно сделалось опять пухлым и мягким, только сильно окривело, как будто страдало флюсами со всех сторон одновременно… И ещё в кабинете стояла швейная машинка, которая во внерабочее время превращалась в накрытый кружевной вязаной скатертью стол, почему-то на тощих драконьих лапах, выпустивших когти. Когда машинку доставали из недр стола, мальчик её ничуточки не боялся: она прилежно жужжала и весело лязгала, а когда бабушка совсем уж разгонялась со строчкой, цепкие лапы намертво вцеплялись в дощатый пол, чтобы не перевернуться. Но когда машинку убирали, лапы выглядывали из-под скатёрки немножко хищно, как будто под белоснежным кружевом затаился не крупный, но всё-таки дракон, а зловещий нрав драконов всем известен, и мальчика охватывала тревога.

— Бабушка?.. — спрашивал он, прижимаясь к цветастому фартуку, пахнущему печным дымком и ржаными сухариками, — это он… напасть хочет, да? — когти вон…

— Ну что ты, солнышко! — улыбалась бабушка, — какие же это когти, это колесики. Ты сам-то подумай, разве бывают драконы на колесиках?!

— Не-е-ет…

— Во-от. Да и с чего бы вдруг тебе бояться драконов? Разве ты хоть с одним поссорился?

— А ты читала из книжки…

— Ну, так и что? Ты драконов сам видел? — нет, значит, нечего и наговаривать. Мало ли, что напишут — драконы, если и существуют, так тоже Божье творение, и наверняка разные бывают…

Мальчик верил, но появлялись новые вопросы. И в результате длинного и страшно интересного разговора о разновидностях, быте и склонностях драконов возникало столько предположений, допущений и совсем уж невероятных фантазий, что обязательно приходилось доставать ветхую лесенку-табуретку, и лезть на верхние полки кабинета за журналами, где, как точно помнила бабушка, было о драконах много неожиданного. В конце концов оказывалось, что лапы действительно безопасны, а вот что и в самом деле грозит, так это остаться без обеда, потому что за разговорами (тары-бары, растабары! — фыркала бабушка досадливо) ничего, кроме горохового киселя, она приготовить не успела. С чем мальчик и спешил с восторгом согласиться, потому что, кроме киселя, с завтрака оставалось еще несколько штук ватрушек, румяных и пушистых.

— Ну, поздравляю нас всех, — пожимала плечами бабушка, заталкивая лесенку обратно в простенок за буфетом, — мы окончательно сошли с ума. Драконы на завтрак, кисель с ватрушками на обед… На полдник у нас, соответственно, будет куриный суп с вермишелью.

Мальчик осторожно замечал — бабушка Та сама говорила недавно, что куриный суп полезен в любое время, и бабушка, поразмыслив, соглашалась, и успевала к полднику напечь ещё и пшеничных лепешек.

Еще на первом этаже Дома располагалась веранда. Узловатые лозы девичьего винограда стойко берегли веранду от солнца, а вот тонкие их побеги с трепетными бледно-зелеными усиками обладали нравом пытливым, нетерпеливым и даже где-то настырным: они причудливо вились по карнизам, залезали во все щели, и всё норовили пробраться через окна в комнаты.

Веранда изнутри сделалась от времени темно-коричневой. Остекление на ней было сплошным, и мальчику очень нравилось смотреть по очереди во все маленькие квадраты, на которые делилось стекло, потому что каждое из них открывало какой-то новый, другой, удивительный сад. Молодой дубок, который вот только что они вместе с бабушкой выкопали в лесу и подсадили, то подступал к окнам вплотную, то вдруг отбегал чуть в сторону, как будто звал куда-то; старые сосны с елями, казалось, исполняли сложный медленный танец, кружась вокруг сарая и бани, и водили сложные хороводы, то приближаясь друг к другу, то отдаляясь.

Рамы запирались на большие железные шпингалеты, которые громко лязгали, когда их трогали — бабушка говорила, так лязгают о щиты мечи римских легионеров. Мальчик не знал, что такое «римские легионеры», и решил, что это такие… ну, такие… ну, в общем, как тяжелые крышки от кастрюль, когда они все чохом сыплются с полочки на чугунную плиту, если не очень осторожно потянуться к вьюшке. Он спросил бабушку, а она ответила — нет, что ты. Оказалось, легионеры — это были такие воины, очень давно, они сражались на войне большими железными мечами, потому что ни пушек, ни танков люди тогда в хозяйстве ещё не завели.

На веранде стояло плетеное кресло-качалка, и другая такая же плетеная мебель: диванчик с горбатой спинкой, табуретка и овальный столик с плетеным же крутым бортиком по краю столешницы, таким неудобным, что есть варенье из банки, рисовать или смотреть картинки в старых журналах (всё, для чего необходим упор локтю) было просто невозможно. Бабушка называла эту роскошь звучным словом «гарнитур». Жесткие части гарнитура были сделаны из гнутого дерева и выкрашены черной краской, по большей части облупившейся; а спинки, сиденья и столешницу затягивала сетка из светлой соломки, — если провести ладошкой, она была мягкой, как новорожденная трава на лугу.

Ещё на веранде стоял большой сундук из темного дерева, весь перепоясанный железными многосуставными скобами. Часть из них успела отлететь и потеряться, потому что сундук был очень и очень пожилой.

— До-древний, — говорила бабушка с уважением, — старее самой Пахры…

По вечерам на веранде, когда засиживались с чаем и разговорами под ситцевым абажуром, слышно было, как в старом сундуке у дальней стенки ворошатся мыши. Бабушка Та не обращала на них внимания, но если она уходила надолго в глубину дома (на кухню, заварить ещё чаю, или снять пенку с супа, варившегося на завтра), то мыши начинали бесчинствовать за сундуком совсем уже буйно и разнузданно, и тогда мальчик, ёжась, хватал одну из чайных ложек из треснувшей глиняной (с петухом) кружки на столе, и кидал в сторону сундука. Ложка коротко и внушительно стукала по крышке, и отлетала за сундук. Мыши пугались, на какое-то время утихомиривались, и, пока не возвращалась бабушка, редко успевали опять распоясаться. Днем мальчик мышей ничуточки не боялся, и лазил, стараясь, чтоб не заметила бабушка, подбирать из-за сундука ложки. Для этого надо было лечь на сундук животом, крепко-крепко прижаться щекой к горбатой крышке, и тогда рука почти доставала до пола, и можно было нащупать холодное металлическое тельце. Мальчик закрывал глаза, и ему представлялось, что он — отважный матрос, потерпевший жестокое кораблекрушение (как в той книжке, что читали недавно после чая, под абажуром), и плывет он сейчас по бескрайнему морю на обломке корабельного борта, безо всякой надежды на спасение… Тут раздавались бабушкины шаги, и море поспешно исчезало, лизнув напоследок зеленой волной пол перед сундуком.

— Чего-то у нас тут сегодня вроде сыровато, не пойму? — удивлялась бабушка, а мальчик посмеивался тихонечко.

На втором этаже, который назывался «холодным», и ещё «гостевым», была всего одна комната, и туда вела крутая сквозная лесенка, под острым коленом которой стоял холодильник, — его, за глупую привычку недовольно брюзжать и всхрапывать безо всякого повода, бабушка Та называла Пустомелей.

А вот наверху, если подняться по скрипучей лестнице, было ох, сколько всего интересного! И так обидно казалось мальчику, что вся эта интересность предназначена каким-то никогда не бывалым, и потому вовсе невнятным «гостям», которых всё равно не дождешься, да и кому они тут вообще нужны… В то время как в приготовленной для них комнате скучает камин, сложенный из очень разных камней. Там было три больших валуна (два белых и один почти синий); кусок красной кирпичной кладки; арка над жерлом, уложенная из плоских речных камушков, и обычной пестрой гальки — гладкой, шершавой, угловатой или почти круглой, соединяющей всю эту красоту в единое целое… И толстенная доска, свисающая с огромной потолочной балки на веревках — да нет, на корабельных канатах, пожалуй, с громадными тугими узлами. На доске даже можно было спать, если надо — задний край её прочно крепился к стене. Еще там стояло кресло, сколоченное из не очень толстых стволов молоденьких сосенок, а на нем — подушки из сурового полотна, вышитые травами и птицами. И шкура лежала на полу, бабушка сказала — из козы, а дрова для камина стояли торчком в большом, плетеном из ивовой лозы коробе. На стенке рядом с камином висела удивительная коряжка: как будто полый ствол кривого дерева с одной стороны разрезали и вывернули наизнанку, и получилось что-то вроде цветка ириса, которые цвели у бабушки под окнами. На спальной доске лежало толстое лоскутное одеяло, такое пёстрое, что казалось — кусок летнего луга спрятался от непогоды у них на втором этаже; а на каминной полке стоял большой латунный керосиновый фонарь, который бабушка называла «каретным».

— А зачем он каретный… почему?

— Так ведь раньше, давным-давно, на улицах фонарей не было. У нас-то, в России, дороги и вовсе бесконечные, страна-то какая большая, подумай, разве напасёшься освещения?! Вот каждый сам свой фонарь с собой и возил, вот и на каретах… чтоб не впасть в ямину какую, или не столкнуться с кем. Наш-то, поди, не одну тысячу верст отмахал-осветил, вон тертый какой… — с гордостью говорила бабушка.

Мальчик после объяснений стал смотреть на фонарь с особенным, почтительным восторгом.

Но и это ещё было не всё, нет-нет, совсем не всё! Длинные, сводом сходящиеся наверху стенки комнаты верхнего этажа были глухие, зато в треугольнике торцовой стены располагалось весьма примечательное окошко. Снизу, у широкого подоконника, оно выглядело обычным, как вот у мальчика в комнате, только, наверное, побольше; но вот сверху его перекрывало как будто неправильное коромысло, отпиленное от толстой ветки какого-то могучего нездешнего дерева, и этот козырек делал окно с подоконником совершенно необыкновенными, как сказочная избушка. Может быть, поэтому из этого окна открывалось то, что невозможно увидеть ни из какого другого окна в доме. Например, только отсюда можно было разглядеть, что дремучий лес на востоке начинает так круто забираться в гору, что теряется за рамой окна, которое отчего-то невозможно открыть. Мальчик спросил бабушку, нельзя ли им сходить к той горе и посмотреть, где она кончается, а она ответила — нет, не получится.

— Со второго этажа, — как-то нехотя объяснила бабушка, — очень уж далеко видать, дом-то высокий…

Бабушка Та вообще не очень любила, когда мальчик играл на «гостевом» этаже. Может быть потому, что там стоял ещё и железный шкапик с бабушкиным ружьем. Только шкапик все равно был заперт, а мальчик прекрасно знал, что есть вещи, которые трогать нельзя совсем-совсем: топор, например, или спички. Или ружьё.

А всё-таки именно из окна второго этажа, из гостевой удивительной комнаты мальчик впервые увидел тех самых собак!

…Сразу за садом был луг, а за ним — речка. С речками в бабушки-мальчиковом хозяйстве дела обстояли особенно богато: чуть выше по течению в «их» речку Пахру впадала другая — Ладырка, а еще чуть выше и напротив неё — Черёмушка. Да и безымянный большой овраг, лежавший в лесу совсем рядом и тоже соединявшийся с Пахрой, когда-то (как рассказала бабушка) был рекой, и звался Перековкой.

Место, где стоял дом, именовался «хутор», а ещё — Капустинка. Мальчик удивлялся — капуста у них с бабушкой и вправду росла на огороде отменная, но там много чего и другого было, не хуже — так почему именно Капустинка?..

— Нет, — мотала головой бабушка, — это не от вилков огородных имя пошло. Это от лесной заячьей капустки, её тут по лесам летом — коврами, сам посмотришь…

Мир, окружавший Капустинку, был огромен и полон чудес. Большущий сад когда-то, надо полагать, со всех сторон ограничивался забором; но со временем, которого мальчик уже не застал, забор куда-то подевался. А бабушка не стала восстанавливать, решила — да ладно, зачем… Может, именно поэтому Дом и вглядывался так пристально и тревожно в округу решетчатыми, как глаза стрекозы, окнами веранды?.. Боялся, должно быть, что если не доглядеть, обихоженная усадьба задрожит, заволнуется, притопнет яблоневыми ногами, сбросит с плеч белую сливово-вишневую шаль, взметнет смородинно-крыжовенным подолом, и полетит в лес, который вот он, соблазнительно рядом, — к душистым оврагам, к Бобровому озеру, во мхи изумрудные и бурелом, где и пропадет, голова садовая, если не приглядывать строго…

Теперь сад отделялся от тропки вдоль леса только несколькими случайно устоявшими секциями подгулявшего штакетника. Над штакетником нависали, проникая во все щели и хищно вытягиваясь через тропинку, такие дремучие вайи малины, что бабушка Та качала головой и говорила, встряхивая прядками седых волос, постоянно выбивавшимися из-под тугой косынки:

— Эх, не знала бы точно, что там, в глубине, компостная куча, решила бы — не иначе река Амазонка, главная водная артерия тропических джунглей!

— Жуглей? — озадаченно переспрашивал мальчик, — а что это — жугли?.. Там угли жгут?

— Джунгли! — внятно повторяла бабушка Та, и дальше весь вечер говорила только об этом.

…О влажном дыхании душных лесов, таких густых от переплетения стволов и лиан, что тамошним индейцам — собирателям меда диких пчел и охотникам за обезьянами, — приходится чуть не каждый день заново прорубать дорогу при помощи специального ножа-мачете; о стаях красочных попугаев, о райских птицах и птицах-лирохвостах; о ночных криках стремительных обезьян. О светло-коричневой, коварной воде реки Амазонки, и бирюзовых водах реки Нила, и темных, тяжелых водах реки Ганги; о невидимых среди топляка опасных крокодилах, которые днем лежат неподвижно, прикидываясь бревном в ожидании добычи, а по ночам громко ревут; о прекрасных цветках орхидеях, пестрых ягуарах, гигантских ночных бабочках тизаниях. О подземных гнездах муравьев-листорезов, которые приносят в свои пещеры кусочки живых листьев, и выращивают на них грибные сады, которыми и питаются… О летучих лисицах, забавных ленивцах и мудрых слонах… Мальчик, слушая зачарованно, нетерпеливо спрашивал, а не водятся ли у них тут, часом, рядом с Капустинкой, слоны? — и сильно огорчался, когда выяснялось, что нет, не водятся. Вот это они совсем зря, думал мальчик.

Луга, разлегшиеся перед садом, пересекала крепко набитая, поросшая вяжечкой тропинка. Слева молодые сосны гурьбой сбежали с пригорка от старого бора к купе юных березок, но так до них и не добежали, запутались в густой траве и застыли на склоне, простирая умоляющие лапы над небольшой луговиной, где заросли полыни и герани затянул сплошняком ажурными плетями «бешеный огурец». Здесь всегда было настежь распахнуто в небо, и очень солнечно. Справа от тропки половички одуванчика, володушки, куколя, жабрицы и собачьей петрушки выныривали из-под остатков садового забора и неслись в луга, к подружкам — пастушьей сумке и лапчатке, а потом, уже наперегонки вместе перемахнув ромашковую полянку, слетали по косогору к душным зарослям сныти у речки. Высокая — выше мальчика! — сныть всегда одуряюще пахла тёртой морковкой с медом.

…В самом начале лета, почти ещё в конце весны, на лугу среди молодых берез вдруг зацвели огромные тугие колосья, голубые, синие, фиолетовые, сиреневые — бабушка сказала, что их зовут «люпины». Мальчик ходил по лугу, и люпинам конца не было, просто море-океан переливался в берёзово-сосновых берегах, сине-розовый, как облака. Будто вечернее небо прикорнуло в дневную жару подремать в тенечке. А иногда фиолетовый цвет колосьев становился таким густым, что, казалось, под березы пробралась тайком ещё и упитанная грозовая туча.

В июле выстрелили к небу розовые свечки иван-чая, желтые гроздья пижмы, пыльные шершавые пятки тысячелистника; над лугами потянуло тропическими ароматами валерьянки, иссопа, душицы и донника. Бабушка с мальчиком ходили собирать дикие травы; некоторые связывали в пучки и подвешивали к стропилам в «гостевой» комнате, а другие бабушка вялила, потом резала и заквашивала в чугунках, выставляя на солнечные подоконники, а потом ещё подсушивала в печке. Тогда по дому плыли совсем уже головокружительные запахи, и чай оказывался таким густым и душистым, что не надо и мёда, а уж сахара подавно…

Если встать спиной к дому, то впереди и справа, среди сказочной красоты хвойного леса, лежали овраги. Тропинка к ним вилась среди сосен и елей, а далеко впереди сиял просвет — там, где дорожка ухала в первый овраг, бывшую речку Перековку, от которой остался только неглубокий, но коварный ручей. Начинаясь где-то далеко, в самом сердце окружающего Капустинку леса, капризный поток то разливался вольготно среди корней ивовой поросли, то прятался под густой зеленью калужницы, мари и стрелолиста. А где-то там, выше по руслу, среди ольховых и осиновых зарослей, бабушка рассказывала, лежит Бобровое озеро, которое — вот чудо-то! — сделали звери-бобры. И они там живут, и стоит их плотина, и хатки — настоящие домики из веток и земли!

— Сходим как-нибудь, — говорила бабушка Та, когда мальчик таращил глаза и с трудом верил, — сам увидишь.

Склоны оврагов тоже поросли лесом — рябиной, орешником, бузиной и ёлками; в глубине оврага всегда было сыро, и пахло снытью и мятой травой, а совсем ранним утром — ещё немножко половой тряпкой. Но зато там росла трава таволога, и калужница, и жарки, и ещё, к сожалению, крапива, с которой у мальчика отношения сложились весьма непростые.

То есть, если честно, вовсе не сложились.

— …Это ты напрасно, — мягко укоряла бабушка Та, — крапива — она человеку большо-ой друг!

— Друг, ага, — сопел мальчик, — стрекочет больно, а чего я ей сделал?

— Так и обстрекала слегка, и что? Бог ничего лишнего на земле не создал, всё Ему во славу, а нам на пользу… Вот тебе крапива — обстрекала, да, зато кости болеть не будут, верное средство! И волосы мазать соком, если выпадают — первое дело!.. Мы с тобой сейчас, знаешь что, наберем-ка её, да щи наладим. Вкусные щи, объедение, и для витаминов — весной особенно, когда просто беда с витаминами…

Удивительно, но зеленые щи и впрямь выходили — объедение, мальчик дважды просил добавки.

И Капустинку, и приречные луга с разлетевшимися по ним крохотными березовыми рощицами вековой лес окружил подковой; оба конца подковы упирались в Пахру. Ниже по течению, за Капустинкой, лес был густой, глухой и непролазный — как будто в него сбежался весь бурелом с остальных подмосковных чащоб, и встал на дыбы, встопорщившись вывороченными корнями, поваленными стволами, мертвыми ветками, сплетенными в тугие безразмерные плетни, с пронзительным подлеском, кривым, жадным, нетерпеливым… Всё это было подернуто мхом, а кое-где и лишайником; из порыжелых пней шапкой выбились крошки-елки — небось, белка шишку забыла, говорила бабушка Та. И ровная строчка зеленчука прострочила вросшее в землю воспоминание о поверженной временем тысячерукой березе… Но почему-то они с бабушкой, как правило, ходили именно в ту сторону.

— Что ж непонятно, — удивлялась бабушка, — чем дальше от людей, тем лес щедрее, богаче. В другую сторону — поселки, дороги, всё как мухами обсижено. Чего там-то искать, мусора вот разве, так мы с тобой его и дома наберем, дурное дело нехитрое…

В дикой стороне, бабушка рассказывала, водятся даже кабаны. Ну, не совсем тут, не очень близко, «за 3-ей речкой» какой-то; а вот лису и зайцев мальчик видел сам. И ласку, и хорька. И ястребов, пустельгу, рябчиков, малых дятлов, лугового луня, соек, варакушку, щегла! Лунь, огромный и близкий — вот, вот рукой достать! — промелькнул мимо, когда гуляли по лугам, таким неожиданным и бесшумным лунным махом, что даже жутко сделалось. Пустельга кричала постоянно где-то по-над лугами тоскливым и упрямым голосом… Варакушка была серо-коричневая, с синим пятном на груди, а щегол — пестренький, с желтеньким и красным, и качался так бесстрашно на головках репейника и ширицы, и распевал так по-разному, так весело!

Лес мальчика просто завораживал. Гренадерские войска иван-чая, захватившие обочины лугов, внезапно обрывались у края старой дороги; в этом месте её когда-то так разъездили, что она просела и закисла в грязях, превратившись в крошечное болотце, с небольшим зеленым, затянутым ряской глазом настоящей топи, вокруг которой густо разрослись череда и мышехвостник. Бабушка, отчего-то вбившая себе в голову, что мальчик непременно полезет в болотце и завязнет там насмерть, а она и добежать не успеет, каждый раз, как шли мимо, сердито говорила:

— Вот, смотри: сотый раз предупреждаю, не лазай туда. Грязь, топь — видишь, осока забралась, по пояс утопла, да так и не выбралась, с тех пор так там и живет, ни солнышка ей, ни света… Ума-то нету!

За дорогой с озерком кустилась волчья ягода, волчье лыко и бересклет, вдоль тропинки пушился кружевной долговязый василисник, а крохотные полянки целиком устилал упругий селезеночник. Тропинка ныряла под молодые ёлочки на опушке, а за елочками уже стоял сумрак, который охраняли сосны, березы и раскидистый орешник. Бабушка, входя в лес, всегда размашисто крестилась и кланялась, негромко приговаривая:

— Господи, благослови леса наши, Твоё творение! Спаси и сохрани всё, живущее, дышащее и цветущее в нем! Убереги лес от смертного ветра, от пожара, потопа, от жука-оглоеда, от лихого человека…

Мальчик оглядывался, нахмурившись (видать, передалась ему привычка Дома тревожиться за всю окрестность), и спрашивал:

— Бабушка! Тропинка убежала в лес — она там не заблудится?..

— Ох ты, — говорила бабушка, — вот ты молодец, а мне и ни к чему… А ну пойдем, проверим.

Тропинка вилась сначала по густой траве, и бабушка Та говорила, щурясь:

— Смотри, папоротник-орляк. Рассказывают, что он цветет раз в сто лет, и всегда там, где закопан клад, ну, да это так, сказки… Это земляника… А вот, гляди, полянка тебе — капустка заячья! Сорви, пожуй — она кисленькая, её ещё кисличкой зовут… А вот это уже не трава, а молодые рябинки пробились.

Вскоре лес обступал их уже со всех сторон; мальчику казалось — громадные стволы чуть склоняются к нему, и деревья внимательно его разглядывают, перешептываясь невнятно, как будто удивляются, зачем забрел в их тесный круг этот, маленький, и не надо ли ждать от него какой-либо неприятности? Чтобы они не волновались напрасно, мальчик всё повторял:

— Здравствуйте! И вы здравствуйте! Мы не с бедой, мы в гости!..

— Что ты?.. — оборачивалась бабушка Та.

— Здороваюсь, — говорил мальчик, и бабушка одобрительно кивала.

В глубине леса землю покрывал толстый слой когда-то опавшей хвои, да изредка зеленел вороний глаз, вероника и хвощ, похожий на дымок от сырых дров. На старые стволы, до самого неба вознесшие многотонную гущину крон, кое-где снизу наполз серебристо-зеленый лишайник; иногда ему даже удавалось вскарабкаться на нижние ветви, и тогда казалось, что дерево поросло голубоватым мхом, а листьев или хвои на таких ветках не было вовсе.

…Однажды они пробирались по широкой просеке, поросшей молодыми березками, и мальчик вдруг увидел, как вылетел из дальнего тумана и долго — так долго! — летел им навстречу кто-то огромный, пёстрый, мощнокрылатый, распахнутый почти во всю ширину просеки. Мальчик совсем было приготовился испугаться, но этот резко и неожиданно взмыл ввысь, и исчез в корзинном переплетении сосново-еловых лап.

— Пи-и-у… Пи-иу-пиу-у-у… — раздалось сверху, тоскливо, скучливо, но в то же время чуточку с вызовом.

— Ястреб-тетеревятник, — сказала бабушка с удовольствием, — гнездо у них на верхушке старой елки, как раз рядом с нами, по дороге к оврагам…

…Иногда мальчику снились сны. Но он обычно не мог припомнить, что именно снилось, даже если просыпался в слезах, или с температурой, что изредка случалось. Тогда бабушка поила его травяным чаем, спрашивала — ну что ты, что ты… плохое что-то привиделось, а?.. Ничего, молитовку прочту сейчас, и повторяй за мной: Господи, живый в помощиубереги от страха ночного, и вещи, во сне приходящия… и спокойно заснешь, страхов больше не будет.

Он послушно повторял, размазывая слезы по лицу и утыкаясь в пуховый платок, который накидывала бабушка, если приходилось вставать ночью. Он действительно ничего не помнил, и не понимал ничего — какое-то лицо, как будто знакомое, но очень грустное и встревоженное, и голос, который говорил… что-то говорил… звал, может быть? — нет, не вспомнить… Но молитовка помогала, слезы уходили; мальчик выныривал из платка, и видел задернутое шторой окошко, белый угол печки, ходики на стене, мирно отстукивающие секунды.

— Бабушка, а почему часики такие старенькие?

— Так ходили-то сколько! Вот и пообносились в дороге… Высохли слёзки-то? — спать давай; завтра с утра нам с тобой в лес, за шишками — самовар будем ставить, а то уж он, поди, соскучился, — чего-то всё мы с тобой с чайником да с чайником…

— К Бобровой плотине пойдем?!

— Нет, к плотине как-нибудь потом, там всё больше ели, сосновой шишки мало. А завтра за шишками. И я тебе волшебное дерево покажу…

Бабушка крепко прижимала мальчика к себе, гладила по голове, крестила и напевала колыбельную высоким, тихоньким, но чистым голосом:

— …Баю-баюшки-баю,

Спи, я песенку спою.

В няньки я тебе взяла

Ветер, солнце и орла.

Улетел орел домой,

Солнце скрылось за горой.

Ветер после трех ночей

Мчится к матери своей…

Ветра спрашивает мать:

— Где изволил ночевать?

То ли волны все гонял,

То ли звезды все считал?

— Не гонял я волн морских,

Звезд не трогал голубых.

Я ведь мальчика качал,

Колыбельку охранял…

И мальчик засыпал, уже спокойно и до утра.

На следующий день он проснулся рано, потому что всё свербело в голове, какое такое чудо-дерево покажет бабушка?

А она с утра, как назло, долго искала специальную корзину для шишек, потом мальчиковы ботинки, которые, будто нарочно, разбежались ещё с вечера по всей прихожей, и упрятались, кто под лавку, кто в тумбочку; потом всё искали бабушкины очки; потом ещё что-то совершенно необходимое и нужное потерялось… Когда стало почти ясно, что так сегодня никто никуда не пойдёт, и мальчик совсем было наладился взвыть протестующе (ну, в самом-то деле, а?!), и даже слезы приготовился нашмыгать, чтоб уж наверняка, — тут бабушка вдруг скомандовала выход, и громко щелкнула за спиной мальчика норовистым дверным замком. Сад, махнув на прощанье ветками почти доспевшей желтой сливы, остался позади, а под ноги стремительной ящеркой скользнула веселая луговая тропка.

…Сколько мальчик себя помнил, у них с бабушкой на Капустинке всегда стояло лето. Вроде бы он знал, что так не бывает, но бабушка говорила — он просто маленький, и многого не помнит, а мальчик верил. Они часто уходили в луга, то за травами, то за ежевикой, то просто так; и сейчас вот шли через хорошо знакомую ромашковую поляну. За ней видна была полоса недалекого леса, цвета старого мха; в синем-синем небе толпились волны белопенных облаков. Мальчик смотрел, как взлетают из-под ног кузнечики, один за другим, а потом вдруг — птица; тогда он раскинул руки и побежал, ему казалось — с каждым шагом-прыжком он поднимается над удивленной травой всё выше, все увереннее, и вот-вот сейчас ноги совсем оторвутся от земли, уже окончательно победив, как птица, все страхи, все законы привязанности ко всему, кроме неба и простора… Но ноги заплелись в подмареннике, и он упал, хохоча, в душистую траву, и закричал:

— Бабушка-а!.. Ты видела, я летел! Я летал, ты видела?..

Радуясь и ласковому дню, и долгожданному походу, он начал прыгать, как жеребенок, а бабушка улыбалась. Но когда он как-то особо расшалился, топая, пыля и танцуя по мускулистой плоти тропинки, и попытался пяткой вбить в неё горбатый камешек, бабушка вдруг сказала строго:

— А вот этого не надо, не тупоти по земле!

— Почему? — удивился мальчик.

— Да потому что она тоже живая. Тебе бы понравилось, если бы тебе по голове стучали? — вот и не тупоти… — мальчик притих удивленно, и больше уже не топал, только вглядывался пристально в ямки и бугорки под ногами.

— Всё живое, — наставляла бабушка Та, — всё, что Господь создал: цветок, травка, дерево, зверек, человек. Мы вот с тобой давеча вокруг яблони с топором ходили — помнишь?

— Ага! — соглашался мальчик. В начале лета заболела яблоня-анисовка: листья покоричневели и начали скручиваться, маленькие ещё зеленые яблочки попадали, и бабушка, повздыхав, сказала:

— Ну… старенькая она совсем. Тут либо вырубать, либо с топором вокруг походить.

И походила, что-то сердитое шепча под нос, но ничего не объяснила. А теперь сказала:

— Мы тут, на Земле, все одной крови, Божьей. И понимаем друг друга. Я нашей яблоньке так и сказала: я тебя и обрезала, и удобрила. Теперь либо приходи в себя, либо вырублю, не обессудь… Вот, расскажу тебе… На далеких Соломоновых островах живет племя дикарей. Так вот они, собираясь расчистить новые участки под поля, не вырубают деревья, — они, представь, просто собираются всем племенем, и долго ругаются на них. И деревья начинают чахнуть, и гибнут… Был такой в Америке ботаник, Лютер Бёрбанк; он выводил новые сорта растений — скороспелые сливы, картофель морозостойкий… А знаешь, как он этого добивался? — просто разговаривал с растениями, объяснял, чего он от них хочет. И получал замечательные результаты, до сих пор некоторые виды носят его имя. Это не сказки, это — факт, и не волшебство никакое, — так Господь устроил, понимаешь, ведь в начале было Слово… Впрочем, успеешь ещё понять…

К удивлению мальчика, яблоня тогда сбросила порченый лист, ещё с неделю подумала, и вдруг, как встряхнувшись, позеленела, повеселела, и вскоре опять мало чем отличалась от остальных.

…В тот раз по лесу ходили долго, мальчик даже успел притомиться. И шишек набрали, и устали, и посидели-поотдыхали, и ватрушками подзакусили, а бабушка все вела и вела куда-то.

— Ба-а… Я устал. Мы куда идем-то?

— Так волшебное дерево я тебе обещала!

Миновали невесть кем проложенную просеку, заросшую тавологой и крапивой; пересекли еловый язык леса, где нога по щиколотку утопала во мху, выбрались на поляну, невысоким куполом возвышающуюся над окрестностью, скупо поросшую сосной и березой… А чуть сбоку, почти набекрень, и вправду возвышалось удивительное дерево. Мальчик кинулся вперед — разглядеть его поближе, и увидел: сухое, черное, причудливо изогнутое и хребтом основного ствола, и зигзагами жестких ветвей… А по голым без коры веткам вились зеленые лианки, и трехпалые листья колыхались на ветру, и трепетали облачка почти невидимых цветков в крупных гроздьях… Мертвое дерево жило и дышало чужой, благодарной, Христа ради подхваченной с земли, не умеющей самостоятельно подняться жизнью.

— Ба… Баба Та, это оно что?

— А… — бабушка опустилась рядом на чей-то давно обрушенный ствол, поставила полную шишек корзину, сбросила с головы платок: — богатый дуб был, раскидистый, сколько боровиков под ним насобирала… Что уж там с ним, кто знает — только сохнуть начал, года два, и не стало, вон, одна станина осталась… А на следующий год пришла… Смотрю, что за притча — девичий виноград по стволу вьется, думаю, как такое?! Потом только поняла: очень снежная зима была, ручьи текли сюда от самой Капустинки, по канавкам да проталинкам. И, видимо, донесли ягоду, а может, и целую лозу вымытую, кто знает… Она и прижилась, подхватило её дерево-то. Значит, не совсем мертвое, раз другую жизнь может поддержать… У Бога жизнь никогда не кончается, запомни.

— Бабушка, далеко-то как от Капустинки, мы с тобой полдня ходим!

— Да ладно, мы с тобой кругами вокруг Капустинки так и ходим. Тут всё — вокруг Капустинки…

Иногда в мире, окружавшем мальчика, случалась непогода, когда на хутор обрушивались непроглядные ливни. Они всегда приходили в обнимку с жестоким ветром, и ломились оба в западную стенку дома, и грохотали по ней, как сотней кулаков. Хорошо еще, что Дом стоял спиной к лесу — деревья принимали на себя основной удар, скрипели и постанывали, но держались крепко. Окно кухни все оказывалось залито; на площадке с уличным столом и скамейками под яблоней рвался с шеста флюгер, сделанный из консервной банки, метались лопасти, как крылья перепуганной вороны. Сквозь окна веранды видно было, что даже птицы летают низко и тяжело, иногда даже вперед хвостом немножко. Дождь так барабанил, так топал по карнизам, что мальчик начинал догадываться: слоны у них тут, судя по всему, всё же водятся. Может, они выходят только в дождь, а остальное время прячутся? Может, это такие специальные водяные слоны, — ведь есть же, есть всякие морские львы, и морские ежи, и морские кони… А эти слоны пресноводные, вот и всё!

Вот в одну из таких ночей мальчику и приснился сон, как он один, без бабушки, пошел искать Бобровое озеро.

…Поначалу ему снилось, что он и не спит вовсе, а думает. Думал он, если честно, о зыбкости и ненадежности мира, о его непонятной противоречивости. И было с чего: как же так, ведь поначалу-то бабушка твердо его обнадежила:

— …да тут рядом, за второй переправой! Всё увидишь: и хатки бобровые в воде, и деревья поваленные, на них даже следы зубов бобриных увидишь. Бобры — ночные жители; а всё же не всегда успевают за ночь дерево подгрызть так, чтоб сразу свалить. Вот и стоит на бережку не дерево, не бревно, — собой-то толстенное, а в угрызенном перехвате — с ладонь, не больше. Так вот прислонишься по глупости, да и грянешься вместе с ним…

Мальчик всё ждал и ждал, всё спрашивал — когда же пойдем смотреть, а тут начались совсем уж досадные и ненужные проволочки:

— …Нет, сегодня никак не получится сходить, — говорила бабушка, — полоть пора огород. И не завтра, завтра компост ворошить будем… Да репу повыдергать надо, потому как видишь, дожди зарядили из «гнилого угла». Вот через пару-тройку дней разве… Да что ж неймется-то тебе, — уже начинала она сердиться, — куда спешить-то! Прям унес кто наши овраги, прям сдались они кому, кроме нас с тобой, вот же сокровище несказанное… Никуда бобры не денутся — я скажу, когда…

Мальчик даже и не спросил, что за гнилой угол такой, до того огорчился — крепло убеждение, что «пара дней» бабушки Той вообще никогда не кончится. То прополка, то репа, а потом ещё что прикипит, а вон и дождя уже никакого нет… Вот что тут прикажете делать? Бабушке-то хорошо, она всё уже видела, всё знает, а как объяснить, что мальчику ну просто — ну, позарез необходимо увидеть собственными глазами и озеро, и хатки! И стволы, прогрызенные на ладонь, и для чего откладывать такое важное дело, вон и месяц на небе!..

Наяву он, скорее всего, просто расстроился бы, и извел бабушку нытьем и приставаниями. Может, и поплакал бы даже от обиды… А во сне просто решительно полез из-под одеяла. Бабушке некогда, и теребить её лишний раз не хочется; стало быть, придется на сей раз обойтись без бабушки, вот и всё. Конечно, потом, когда мальчик станет красочно рассказывать об увиденном, она горько пожалеет, что так долго откладывала поход… Мальчик ничуточки не боялся, потому что ходу до озера было с полчаса, и дорога известна: иди да иди себе вдоль оврага, всех и дел, негде там заблудиться, сколько раз хаживал мысленно, следя за бабушкиным рассказом… Так что он решительно откинул цветастую занавеску, протиснулся в приоткрытую раму окна, нащупал босой пяткой приступочку над кирпичным фундаментом дома, и легко спрыгнул вниз, в росистую ночную траву. Обогнул Дом, ведя рукой по остывшим за ночь доскам обшивки: ты не бойся, ничего со мной не случится!

…А выскользнув из сада, оставил луга по левую руку и решительно свернул направо, в лес перед оврагами, которые несколькими глубокими руслами стекались к Пахре. Лес вокруг них не был ни буреломным, ни мрачным: огромные сосны и ели стояли тут на вежливом расстоянии друг от друга, нахальный и бессовестный подлесок отсутствовал; только кудрявые отары лесной малины, да охапки папоротника-орляка, да коврики заячьей капустки, да тончайшие изломы одиноких кустов бересклета.

Оставленный позади луг сверкал от росы, кое-где темнели островками березовые хороводы… Наверное, в мальчиковом сне время всё-таки близилось к рассвету, потому что он совсем не спотыкался о толстые корни вековых елей, пересекавших тропинку, да и небо вверху отчетливо, хоть и тускло, серело через хвою. Вскоре впереди ещё больше посветлело — он подходил к оврагу. Его следовало, как только увидишь, оставить по левую руку, и идти по тропинке, провешенной по верхней его кромке дальше, до второй переправы; миновать её, и, тщательно оглядевшись, высмотреть совсем узкую прогалинку: она уходила всё дальше по откосу, то пугливо отбегая от кручи в глубину леса, то отважно возвращаясь обратно. Так мальчик и сделал.

Лес не молчал. Ну да, бабушка же говорила, летом в лесу мало кто спит по ночам, — вот и сейчас множество звуков раздергивало ночь на куски. Какие-то зверики малые шуршали по кустам, кто-то всё пытался решительно, но неуклюже устроиться на тонких ветвях орешника за тропинкой; грустными голосами перекликались совы: э-э-эй, э-эй… эй-й-ей, ой…. Шелестел болотный сверчок, и ещё какая-то птица то принималась всерьез распеваться, то вдруг бросала на полу-ноте.

Мальчику показалось, что и шел-то он по тропе совсем недолго, но противоположный склон вдруг шарахнулся в сторону куда-то, овраг будто распахнулся, и оттуда, из глубины, повеяло холодком и запахло стоячей водой. Было ещё недостаточно светло, да и туман висел в овраге, но что это именно Бобровое озеро, мальчик понял сразу. Он остановился, вглядываясь, и увидел впереди голое, без коры, туловище поваленного ствола, уходившего поверженной кроной куда-то вниз; оно, и другие упавшие деревья ниже по склону — все тонули вершинами в черной воде, и терялись в ней, путаясь в собственных отражениях. Под самым берегом было очень темно, а дальше чуть светлело, и видны были над черным зеркалом воды рогатые локти недоутопших сучьев. Кое-где между ними возвышалась пара то ли горок, то ли холмиков — никак не разглядеть было в размытой туманом темноте, их заслоняли и торчащие строем топляки, и низкие ветви ещё прямо стоящих по берегу деревьев. Озеро подернула ряска, казавшаяся неподвижной. Но почти у того места, где стоял мальчик, овраг пересекала полоса особенно густой темноты, будто черный мосток, старательно утоптанный сверху и неряшливо растрепанный по подолу, и оттуда слышалось непрерывное журчание бегущей струи, и веселый плеск воды, падающей с небольшой, но всё-таки высоты… И он понял, что вот же она, вот — бобровая плотина!

Затаившееся на дне оврага озерко никак нельзя было называть тихим местом. Кроме разговорчивого потока, слышалось отовсюду и многозначительное покряхтывание жаб, и мелодичный ксилофон лопающихся в водяной траве пузыриков, и звонкие шлепки лягушек, перескакивающих с кочки на кочку — как босыми пятками по горячим от солнца доскам пола. И какая-то ещё сноровистая живность теребила ряску, блюмкая, булькая, встряхиваясь, плескаясь и журча, а кто-то даже всхлипнул пару раз (или подхихикнул?) под самым берегом, в клубах черемухи, прильнувшей к воде.

Мальчик стоял тихо-тихо, прислушиваясь — всё ждал, когда бобры начнут подгрызать стволы себе на хатки, но внезапно услышал совсем другое.

Прямо перед ним в глухом сумраке спутанных кустов, на который он и не подумал обратить внимания, в нескольких буквально шагах, что-то вдруг завозилось сильно, треснула толстая ветка, и чей-то голос, низкий, но не страшный, внятно произнес:

— О, холера.

— Тс-с-с… — откликнулся другой голос, тоже солидный, но повыше.

— А я всё слышу, — сообщил мальчик (во сне он был, конечно же, отважный путешественник, которому все моря по колено): — вы чего прячетесь, тут же нет никого!

Он хотел сказать, что ласковая ночь объединила их всех под темным, но теплым крылом, и потому все они — и овраги, и птицы, и зверики, — никак уж не могли теперь оставаться никому тут чужими, они отныне вместе, и почти что родня… Но высказать такое было сложно, и он, от переполнявших чувств промахнувшись по всяким ненужным недоумениям, непониманиям и недовериям, спросил нетерпеливо:

— А вы бобров видели?

— Э-э-э… — озадаченно протянула тьма за кустами, и, деловито чихнув (раз, и ещё раз, уже чуть не яростно), призналась: — видели бобров, вот как тебя. Толстые, мокрые и ругаются.

— На меня? — замирая от волнения, спросил мальчик.

— На нас, — уточнила темнота, — мы, кажется, э-э-э… были недостаточно деликатны.

— Это бывает, — легко согласился мальчик, пристраиваясь на поваленное дерево, — и знаете что, вы вылезайте сюда.

— Ты думаешь? — спросила темнота с сомнением.

— Конечно, — удивился мальчик, — а почему нет?

— Вдруг бабушка заругается… — предположил мрак за кустами.

— Не-е-е! — уверил мальчик, рассмеявшись, — баба Та добрая, а я скажу, что вы хорошие, вот! Выходите, отсюда плотину видно, и хатки…

— Н-ну, если ты настаиваешь… — не очень уверенно согласилась темнота, после чего выделилась из кустов, неслышно приблизилась и распалась на две фигуры, обе ростом как раз с сидящего мальчика.

— А я вас знаю! — обрадовался мальчик, приглядевшись, — вы черная, и рыжая с черным, а пестрая побольше немного, и вас двое, и вы — собаки! Я видел из окошка на втором этаже!

— Ох, уж этот мне второй этаж, — сказала черная собака, неторопливо приблизившись. Она с явным удовольствием села возле мальчика, немножко подумала и задумчиво лизнула его в щеку; ещё немного подумала, и легла. И со вздохом призналась:

— Все-таки, старая я стала. Ходить трудно, стоять совсем не могу…

— Надо бабушку спросить! — жарко воскликнул мальчик, которого мгновенно и глубоко огорчила проблема новых знакомых, — у неё, она говорит, тоже кости часто болят, она травки всякие заваривает…

Собаки как-то виновато переглянулись, и второй, пестрый и совсем здоровенный, сказал печально:

— Думаешь, не спрашивали… думаешь, всё всегда получается, как захочется…

Мальчик, который именно так и думал, даже поверить не смог вот так сразу, что может быть иначе; только почувствовал, что им всем сейчас сделается очень грустно, и поспешил сменить тему:

— А как вас зовут?

Это оказался удачный ход: собаки опять повеселели, и по очереди представились.

— Котя, — привстала черная собака. Потом внимательно вгляделась в основание собственного хвоста, и пояснила задумчиво: — собственно, «Котя» — это так, для своих, на самом деле там всё много сложнее… Но как-то мне сегодня не до протокола.

— Буля, — гордо вздернул голову пестрый, — то есть, на самом деле герцог Бульонский. И это только если недосуг…

— Здорово, — оценил мальчик, — а где вы живете?.. А, знаю! — вдруг сообразил он, — на той горе, до которой не дойти, да?

— Ну, в общем, да… — важно кивнул огромный герцог Бульонский. Теперь мальчик уже видел отчетливо: на самом деле они были оба поджарые, с короткой шерстью, но всем остальным сильно отличались друг от друга: черная Котя имела стоячие острые уши, аристократически узкие лапы, и красиво опушенное, элегантное перо хвоста. У пестрого герцога уши были отложные, лапы мощные, хоть и не толстые, а хвост, как только его оставляли без присмотра, отчетливо сворачивался в колосистый бублик; сравнив размеры собак с собственным ростом, мальчик немедленно и от всей души простил здешним лесам отсутствие слонов.

И тут в озере плеснуло.

Котя привстала, но тут же легла обратно, а мальчик вскочил, и сунулся было к оврагу поближе, но из-под руки его вывернулся герцог, и шепнул:

— Не сюда. Беги за мной, не отставай!

И мальчик побежал.

…Он потом рассказывал бабушке, что сам удивлялся — как это удавалось передвигаться так стремительно, что кусты орешника, стволы ёлок и сосен будто сами расступались перед ним, а он бежал — нет, летел! — над кустами бересклета, малины, папоротника-орляка, через канавку ручья, через большой муравейник, и ещё один, и над поваленным стволом вдоль оврага вверх, и тут же влево, над ивняком, тавологой, аиром, на другую сторону через черный поток, и…

— Здесь… Т-сс! Смотри.

Мальчик замер, припав к мокрой от утренней росы спине герцога. И увидел: в раздвинутых кулисах сначала ушей герцога, а потом в распахнутом занавесе прибрежных кустов, дальше и ниже — выныривают из ряски, и плывут к другому берегу, и выбираются на него толстые, черные, на удивление юркие фигурки; и вот уже не видать их среди кустов малины, бузины и бересклета, только слышен шорох в зарослях, и вдруг всё стихает, и сквозь дребезг лягушек пробивается едва слышный мерный и упорный хруст: бобры догрызали початый с вчера ствол. Это длилось совсем недолго, а потом ночной покой разорвал оглушительный треск, которым качнуло прибрежные кусты. В озеро, взметнув настоящее цунами, ухнуло дерево, ушло в глубину и тут же вынырнуло, закачавшись на им самим поднятых волнах, разгоняя мусор и топляки, выплескивая на травянистые берега оврага почти настоящий морской прибой с мелкими сучьями, ряской и потрясенными лягушками.

В лесу, где-то за спинами мальчика и Були, свалилась с ветки пара-другая ворон, заорав страшно спросонья. С прибрежных черемух снялась стайка мелких каких-то птах, и молча в ужасе растаяла в предрассветном тумане; отплюнув со страху добычу, противоторпедным зигзагом метнулся обратно в норку хорек; хрюкнул от неожиданности и свернулся в шар возмущенный еж; чуткая лань вылетела из орешин и помчалась, ныряя в тумане, и канула в коричневую чащу… Не обращая внимания, бобры деловито подгрызали следующее дерево.

В какой-то момент завороженный зрелищем мальчик вдруг зевнул сладко-сладко, и Булька сказал:

— А не пора ли вам спать, коллега?

Тут же и Котя появилась откуда-то, и они проводили мальчика до дома, и герцог охотно подставил спину, чтобы не шуметь неверной доской завалинки, и потом оба постояли, поджидая, пока мальчик влезет в окно, и пока не захлопнет его…

Конечно, мальчик рассказал бабушке про сон. Баба Та перекрестила его, посмеялась, расспросила о подробностях — пару дней больше ни о чем и не говорили! — а потом мальчик наконец додумался, что его всё время так задевало и тревожило.

— Баба Та, это же сон был, да?

— Конечно, солнышко.

— А как же тогда я с нашего гостевого этажа этих собак видел?

Бабушка внимательно глянула на него, вздохнула и сказала печально:

— Не знаю.

И так как-то она это сказала, что мальчик сразу понял: просто это тайна. Такая, про которую нельзя никому-никому рассказать, как про гору, видную с «гостевого» этажа, пенную океанскую волну перед сундуком на веранде, и вечное лето на Капустинке. Он уже чувствовал: много, много тайн живет вокруг него, и как же это замечательно!

…Однажды, ближе к вечеру, пошли гулять вдоль речки краем леса. Вечер выдался ясный, теплый, ярко-красный, он залил прозрачным кармином каждый стебелек, каждую кисточку, каждую ветку, и белый платок бабушки, и пыль тропки. Мальчик удивлялся, как неожиданно и явственно почему-то поредела листва на ветлах у Пахры, и в появившихся просветах видны там, за речкой, — поля, и вьющаяся по ним дорога, и разномастные крыши недалекого поселка.

— Бабушка! А пойдем до того поселка? Он же — вот же он…

— Не дойдем, — сказала бабушка, вглядываясь в неровный ряд домов и домиков, как будто в первый раз их видела, — это только кажется, что рядом. Поздно уже, да и устанешь — туда на самом деле шагать и шагать…

— Ба-а, ну пожалуйста… Пожалуйста, ба!

Бабушка сказала — ну, что ж, ну давай попробуем, и они пошли, и шли довольно долго, и речка вроде бы приближалась, но чем ближе они к ней подходили, тем хуже виделись дома на той стороне. А потом вроде и темнеть начало, как-то непривычно рано, и крыши вовсе скрылись из вида. Мальчик ещё никогда не ходил так долго в ту сторону.

— Не огорчайся, — сказала бабушка Та, когда они всё-таки решили повернуть обратно, — сходишь ещё. Всему свое время…

Зато в лес они наведывались постоянно, за всем на свете — земляникой, лесной малиной, грибами, шишками, или крепкой коряжкой, на которую можно подвесить пестролистную настурцию… Баба Та вечно говорила — ходим-то на самом деле вокруг Капустинки! — мальчик уже привык; а всё равно частенько подозревал, что бродят они иногда уже по каким-то совсем дальним краям, может, даже в другой какой-то стране, кто её разберет, а может, и вовсе на иной планете… Как-то раз в поисках необходимой бабушке травки забрались совсем далеко. Повсеместный бурелом, через который, казалось, только бабушка Та и знала, как пробиться, отчего-то кончился, хотя чистые, почти без подлеска поляны под кронами вековых дубов и сосен всё-таки перемежались изредка лесными завалами, вывороченными кокорами мощных стволов, с поросшими земляникой яминами и провалами; кое-где попавшие под мертвый ствол молодые деревца продолжали расти, зеленея из-под невнятного, расползающегося вала умерших дерев. Местность отчетливо повышалась в гору — видно было, как лес тяжело карабкается на склон, оступаясь и роняя по дороге тяжелые елки. Мальчик уже почти собрался с духом спросить — не на ту ли дальнюю ли гору они идут? — но отчего-то заробел. Бабушка же была весела, пела псалмы и молитвы (эй, не отставай, и давай-ка вместе: «Благословлю Господа на всякое время, выну хвала Его во устех моих…»), и смеялась от радости, что так вокруг всё густо и насыщенно. Смотри, смотри! — говорила она, тут всё Божье, здесь всё Господь создал, ничего человек здесь напортить не успел, только смотри и радуйся… И мальчик тоже начал радоваться. Они набрали и грибов, и малины, и шишек для самовара… Но вдруг в глухих кустах над очередным завалом что-то сильно ворохнулось.

Мальчик от неожиданности испугался, но бабушка твердо взяла его за руку, и громко сказала кустам:

— Если ты Божья тварь, то выходи, не бойся, мы тоже Божьи, а значит — родня. А если ты кто другой, то иди себе с Богом… — и крепко, как припечатав каленой печатью, перекрестила кусты.

Кусты притихли испуганно, а потом из них на секунду появилась сконфуженная морда герцога Бульонского, и так же бесшумно исчезла.

— Ах ты, бездельник! — крикнула ему вслед бабушка, и засмеялась. А потом нахмурилась и принялась ворчать: — Вот же нужда какая по буреломам скакать, других дел не нашел… Все ему нипочем, озорнику… Ума-то нету

Эту историю мальчик тут же «намотал себе на ус». Намотай себе на ус! — так часто говорила бабушка, помахивая указательным пальцем, и мальчика это выражение ужасно всегда смешило: ни у него, ни у бабушки никаких усов не было, куда ж наматывать?! На клубничные усы, вот разве что… Но сейчас он даже не улыбнулся: похоже было, что у бабушки тоже имелись некоторые секреты. Он решил тогда, что станет хранить их так же строго, как бабушка Та. Зачем — потом как-нибудь узнается. Кому нужна жизнь без тайн и чудес?!

Лето на Капустинке все длилось и длилось, а потом вдруг неожиданно устало от собственного долгожития. Почти все цветы на лугах полиняли, сменяли яркие соцветия на ничем не примечательные колоски, метелки, пучки и коробочки.

— Бабушка, ну зачем же они?.. Такие красивые были…

— Всему свое время, милый. И красоте, и семени. А как же? — и у людей то же…

Потом дожди начали сыпать чаще, а они убирали огород, и мальчик помогал бабушке заготавливать овощи впрок — икру из кабачков, салат из перцев, и заправку для борща из свеклы, чеснока, лука и морковки. В кладовке уже некуда было ставить банки с маринованными грибами; уже наварили они с бабушкой из бесконечных яблок и компотов, и варенья, и пюре, и пастилы (кажется, пастилы впрок осталось не так уж и много, потому что мальчик ел её постоянно, так она ему нравилось, а бабушка только делала вид, что ругается) — а всё равно кое-где на ветках ещё румянились краснобокие мячики.

— Нет, всё. Это уж птичкам, — сказала как-то раз бабушка, — похоже, зима лютая будет, снежная… Нельзя — все Божьи твари, надо и им запасец…

И больше они уже не лазили по старой, трясучкой страдающей стремянке, с длинной палкой, на конце которой крепилась рогулька-троеручка из сосновой развилки, стянутая для надежности потрепанной, когда-то синей изоляционной лентой. Мальчику хотелось бы ещё хоть разок подняться, замирая от страха, по ненадежной шаткой лестнице, но бабушка сказала — всё, и это было действительно всё. Яблок набралось довольно в кладовке, в дырчатых ящиках из пластмассы и фанеры, выстланных старыми газетами.

Потом почему-то утренний ветер сделался холодным, и так каждый день; по утрам мальчик начал находить на подоконнике за окном нападавшие листья клена, яблони, вишни… Он очень жалел эти оторвавшиеся от родни, осиротевшие листки: открывал окно и забирал их в дом, чтобы хоть немного отогреть.

— Опять холода напустил? — спрашивала бабушка Та, вздыхая.

— Бабушка! У листьев температура: они красные, и падают на пол…

А потом палый лист, как фигурные камешки, сплошным ковром выстелил дорожки сада и тропки в лесу, и мальчик попросил у бабушки нитки:

— Мы их пришьем обратно, бабушка, на все ветки, пришьем крепко-крепко! Ты подержишь лестницу, как — помнишь? — когда яблоки…

Но бабушка Та качала головой, опять вздыхала и объясняла, что ничего из этой затеи не выйдет:

— Лето к осени не пришьешь… Всё должно идти своим чередом.

Мальчик заволновался — а как же листья-то, ведь погибнут?! — но бабушка ответила, что нет, на самом деле ничего никогда не погибает, не пропадает бесследно.

— Следующей весной там, где они нападали, травка вырастет. И другие деревца, и кусты, и цветы всякие… Вот придет весна — сам увидишь!

Вскоре вечерняя темнота стала пробираться в сад задолго до ужина, и бродила под окнами уже чуть не после обеда, а к чаю делалась вовсе непроглядной. Если не было других дел, бабушка Та обычно располагалась «в зале» — в плетеной качалке, которую перетащили с веранды, с корзинкой вязанья. Она вязала салфетки, и толстые теплые носки, и мальчику свитера, и ещё какое-то ужасно красивое пестрое «лоскутное» покрывало…

— Я так люблю вязать, — говорила она, как будто чуточку смущаясь, — это настолько вкусное занятие, что хочется взять кусочек, и положить в холодильник.

— Зачем — в холодильник?!

— Ну, на черный день…

Кроме того, она читала мальчику из тех книжек и журналов, что хранились в кабинете в шкапу, — о Снежной Королеве, волшебном Огниве, Илье Муромце и Алеше Поповиче; о Сивке-Бурке, Тугарине-Змие, Василисе Премудрой, Финисте — Ясном Соколе, Аладдине… Яркие краски тех историй, что рассказывали книжки, как будто делали мрак за окнами чуточку менее густым.

По раскисшей и потонувшей в лужах дороге к лесу стало не пройти; она была желто-красной там, где её выстелил опавший лист, и сине-серой там, где в больших лужах отражалось небо. Утром вплотную к дороге подступала стена густого тумана, и придорожные ели виделись не четко, а как будто нарисованные акварелью на мокрой бумаге. А на краю лугов, куда теперь ходить сделалось топко, да и не за чем (но мальчик всё равно ходил), среди крепких стволиков золотарника, пониже поникших от дождя пушистых их головок, кто-то подвесил бабушкину вязаную салфетку, круглую, кружевную, только почему-то не белую, а серую и тонкую до прозрачности; её, как бисер, усеивали капли дождя.

— Бабушка, смотри! Смотри, твоя салфетка?..

— Это паутина, милый. Всегда по осени пауки плетут…

— Как в твоих вязальных журналах, да? Ты им срисовать даешь?..

А потом пришло утро, когда мальчик вышел гулять, и замер от изумления, и смотрел, и не узнавал ничего. Не было больше травы — зеленого пушистого шелкового ковра, наброшенного на луг. Сегодня все ниточки, все травинки луга как будто перессорились: каждая травинка отодвинулась от другой, побелела, сделалась жесткой и хорошо видной; и они хрустели под ногами, как крахмал, из которого бабушка варила кисели.

Заросли сныти у речки стали голубыми и ломкими, а дальние кусты надели напудренные парики на вчера ещё рыжие кудри. Сосновые стволы кто-то обсыпал мукой; на березах больше совсем не было листвы, вместо неё каждую крону укутывали летние кучевые облака, и сквозь них просвечивали черные стволы и ветви. Мальчик трогал траву и листья — они были холодные, как только что из морозилки, но через молочный налет ещё просвечивали вчерашние их цвета.

Бабушка говорила — «белый, серый»… И мальчик очень удивлялся, потому что она явно не замечала, или не хотела замечать, или не умела заметить — белый был совсем не белый, а того же цвета, что и старая ванна, в которой отстаивалась вода для полива огорода, а про неё бабушка сама говорила — «мраморная». И серый был не такой, как пыль на летней дороге через луг, а как шкурка у мышки — темноватый на изгибе, почти черный в тени… Но на следующий день белый цвет взял свое.

Очередным утром мальчик глянул в окно, и испугался: за окном простиралось царство Снежной Королевы. Забор, крыша сарая, облетевшие яблони, терновые заросли и скамейка под вишней, — всё сделалось белоснежным. Кроны сосен с трудом удерживали на ветвях снежные тулупы мехом наружу.

— Бабушка Та?!

— Это зима, солнышко. Просто зима пришла…

У сарая синело переплетение чьих-то следов. Мальчик посмотрел внимательнее, и решил, что это, конечно, её следы, зимы. Только почему так много, и перепутанные?.. Может быть, она играла сама с собой в жмурки?..

Зимой пришлось влезать в меховой тулупчик и валенки, стоявшие колом. Мальчик проваливался в них, как в сугроб у компостной кучи. Только до кучи нужно было ещё дойти, а валенки прятались в прихожей под вешалкой, раззявив пасти, и набрасывались, как только бабушка надевала на мальчика толстые лыжные штаны, — ноги оказывались спутаны, не убежать… Бабушка просто вставляла мальчика в валенки, как патроны в двустволку.

Пока бабушка искала шарф и варежки, мальчик сопел у комода, а потом начинал потихоньку подпрыгивать внутри валенок (ему было скучно); когда подпрыгиваешь достаточно высоко, то можно, если повезет, упасть обратно не на дно валенка в толстую стельку, а на склон голенища; тогда лоскутный половик вдруг прыгал навстречу, как щенок, который норовит лизнуть в лицо, а бабушка оказывалась почти вверх ногами, и это было очень весело. В таких случаях бабушка зачем-то пугалась, и начинала его поднимать, и спрашивать, как он себя чувствует, а ему было жарко и смешно, и он говорил:

— Бабушка Та, давай скорее одеваться, а то я совсем растаю, как Снегурочка.

Когда выпал первый, влажный, все заметающий снег, мальчик вышел на улицу и начал разглядывать белые сосны, задирая голову все выше и выше, пока опять не упал навзничь, а встать уже не смог. И он остался лежать, разглядывая удивительные сугробы в небе, пока не прибежала из дома бабушка — в тапках и платке.

— Что ж ты всё падаешь-то, а? — сердито спросила бабушка Та, а мальчик ответил:

— Просто хочу смотреть на небо. А ты на меня накрутила всё, что было в прихожей, и жилетку, и тулупчик, и ещё свой старый платок. Мне жарко, и я сейчас опять лягу.

— М-да, — сказала бабушка с сомнением, но платок сняла.

…На яблоневых ветвях лежали толстые колбасы снега; иногда длинная колбаса не могла удержаться на гладкой ветке, соскальзывала, но не падала, а повисала петлей, как сытый белый удав. Мальчик старался обходить это место стороной: кто его знает, а вдруг кинется?.. На садовой лавочке, на пеньке, где бабушка рубила дрова, лежали снежные перинки. Голубым, черными травами расписанным половиком снег спускался к реке. В березовых рощицах стало совсем светло — казалось, березы упятились по сугробам вглубь, чтобы там, в глубине, сделаться и вовсе незаметными.

— Бабушка Та… Они чего-то испугались?

— Зимы. Смотри, рябина-то до земли ветки склонила, сколько ягоды на ней уродилось. А это значит, очень суровая зима будет, злая… вот деревца и жмутся друг к другу, как птицы.

Зима действительно оказалась суровой. Печку топили и с утра, и к вечеру, она ухала и стреляла дровами (к морозу это, ох, куда ж ещё-то! — тревожно приговаривала бабушка); и все равно к утру окна покрывались бабушкиными белоснежными узорными салфетками, сахаристыми и недолговечными: стоило опять затеплить печку, как окна начинали плакать, узорчатые кружева сминались, съеживались и стекали на подоконник.

По ночам в саду вокруг дома подвывала метель, и раскачивала деревья, и билась в окна, как летом по вечерам, бывало, бились в стёкла огромные ночные бабочки. За ночь метель зализывала тропинки, как полная дурных предчувствий собака, которая яростно вылизывает последнего щенка, потому что — и этого тоже вот-вот заберут…

Иногда с крыши Дома съезжали целые лавины снега, и с протяжным гулом валились в сад, раскатываясь до самых дорожек, которые они с бабушкой аккуратно чистили после каждого снегопада. Тогда приходилось одеваться, идти на улицу, и чистить всё заново. Постепенно снежные валы подросли настолько, что в них потонула лавочка, потом кусты смородины, а потом и остатки забора. Сад укутался в бездонные толщи снега, и мальчику, когда он выходил гулять, казалось, что идет он не по знакомому участку, а по опасному ущелью в открытых всем буранам загадочных горах… Утешало одно: за валами снега, на заснеженной пустоши, в которую превратился сад, мальчик начал частенько встречать по утрам легкие тропинки, как будто кто-то стремительный и ловкий пробежал, веселясь, по неузнаваемому саду. В разбросанных горстях и охапках пушистого снега мальчик различал следы крупных лап; и один раз, ничего не сказав бабушке, он оставил вечером возле такого следа два кусочка сахару в стеклянной розетке для варенья.

Утром, как только рассвело (светало теперь тоже отчего-то поздно!), он побежал проверить свой гостинец. Розеточка так и стояла под утонувшей в снегах, сильно сдавшей в росте облепихой, а сахару больше не наблюдалось. С тех пор мальчик начал регулярно оставлять в саду подарки: пару оладушков, куриные косточки, разломанное надвое вареное яйцо. Бабушка Та вряд ли могла этого не заметить, но ничего не говорила.

* * *

— …Стой, пацан, — сказал дядя, и присел на корточки, — хочешь конфету?

Мальчик гулял по тропинке у остатков штакетника, теперь всего по пояс торчащего из сугробов, выглядывая следы своих собак, когда его вдруг негромко окликнули из леса.

— Нет, — твердо ответил мальчик, потому что точно знал: у чужих ничего брать нельзя. Да и дяденька был какой-то не такой — лицо мятое, глаза блёклые, куртка в пятнах.

— Да ты не бойся, я на самом деле свой. Я тут рядом, за речкой живу, в поселке… Ты мне скажи, бабка-то не померла ещё?.. Не болеет?..

Мальчику сразу подумалось, что дядя относится к разряду «уматонету», но он был вежливым, и вслух этого не сказал, только посмотрел на незнакомца, появившегося из леса у оврагов, ещё более пристально и недоверчиво. Ну, додуматься же надо было — бабушка Та умерла!

— …Ладно, ладно, — заторопился дядька, приметив неприятное удивление мальчика, — это я так. Ты ей скажи, мол, Алексей Кузнецов привет передает. Скажешь?

— Скажу, — кивнул мальчик. Кивать было сложно, подбородок сильно задирался из-за намотанного шарфа, и поэтому он повторил, чтоб дядя не волновался: — Алексей Кузнецов. Я запомнил. А чего вы сами не зайдете? Бабушка Та дома…

Собеседник поднялся с корточек, отряхнул коленку от снега:

— Зайду. Обязательно… Потом как-нибудь, позже… А ты, парень, ей кто? Вроде, у Татьяны внуков-то не было, да и племяшей тоже… Не должно бы тебя тут быть!

Мальчик, который уже утомился глупым разговором, решил, что всё правильно с самого начала понял про дядьку, сказал «До свидания, дядя!», повернулся и пошел к дому.

— Бабушка! Почему меня не должно тут быть?

Бабушка Та, которая, раздев мальчика с улицы, начала подавать на стол обед, уронила полотенце:

— Что значит — не должно?.. Да ты о чем?!

— А вот дяденька сказал…

— Како-ой ещё дяденька?!

Мальчик обстоятельно рассказал о встрече, передал то, что просил незнакомец, и увидел, что бабушка сильно хмурится.

— Вот что, — сказала она, помолчав, — ни с какими дядьками больше чтоб не разговаривал, понятно?

Мальчик даже не спросил, почему. Ясно, как Божий день, что ничего хорошего от таких разговоров быть не может, одно всем расстройство.

Но выбросить из головы всю эту историю насовсем не получилось. Хотя бы потому, что недолго спустя мальчик заметил: шкафик с ружьем переместился со второго этажа на первый, сразу за вешалку, слева от Пустомели.

…И вот однажды он проснулся ночью — наверное, это была всё-таки ещё не совсем ночь, ложились-то спать теперь очень рано, — скорее всего, было просто очень поздно. Ну, проснулся и проснулся, с кем не бывает… Но вот что было удивительно — бабушка с кем-то разговаривала.

Дом был на самом деле небольшим, и из комнаты мальчика отлично слышно было, что происходит в кухне-зале. А происходило там сейчас нехорошее: даже с печкой, даже в самые острые моменты, не говорила бабушка Та таким резким, острым, на себя непохожим голосом:

— …И слушать не хочу, и говорить более не о чем!

— Васильна, ты погоди ругаться-то, ты послушай сначала… — отвечал другой голос, одновременно и ломкий, и настырный, в котором мальчик быстро распознал интонации давешнего дядьки с оврагов.

— Наслушалась уже. И тебя, и этих твоих…

— Ну! Так чего говорить ещё…

— Это правда — не о чем тут говорить.

— Стой, погоди!.. Погоди, Васильна, что ты, в самом деле… не торопись. Ты, может, не поняла чего. Никто тебя не обидит, тебе денег дают! Ну, кто за твою хибару эту хоть полушку даст в наши времена, ни газу тут, ни дороги… Мальчонка, опять же…

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.