16+
К цели по серпантину

Бесплатный фрагмент - К цели по серпантину

Объем: 332 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1. Эхо трагедии

Отец молчит и нервно курит. Дым ветром относит в мою сторону, однако папа этого не замечает. Он о чем-то глубоко задумался и время от времени насвистывает знакомую песенку.

Мама выходит из себя и начинает давать ему последние наставления и высказывать упреки. Временами она всхлипывает, а то и вовсе плачет:

— До смерти не хочется мыкать горе по чужой стороне с больным ребенком на руках, а тебе всё нипочем.

Отец игнорирует её причитания и говорит что-то успокаивающее.

Когда поезд остановится, папа подсадит меня в первый попавшийся вагон и поможет матери вскарабкаться на высокую подножку. Искать свой вагон — совершенно нет времени, поезд на таких глухих полустанках стоит всего одну-две минуты. Сонная проводница поднимет подножку, захлопнет дверь, и оставшийся на перроне отец — живое воплощение дома, спокойствия и беззаботного веселья — еще долго будет мерещиться мне за окном.

Мне отчаянно хочется вцепиться в рукав его куртки и закричать, что есть мочи: «Я хочу домой! Пожалуйста, папка, папочка родной, забери меня домой! Я не хочу никуда ехать! Там мама часто плачет и нервничает!» Но поезд уже равнодушно стучит по рельсам, унося нас от привычного домашнего уюта.

Надо, значит надо. Уверена, что мама тоже мечтает спрыгнуть на перрон и бежать, бежать, бежать! Пешком по снегу, не разбирая дороги, только бы забыться и почувствовать себя свободной! Свободной от внезапно свалившегося на нас горя. Свободной от необходимости тащить на себе больного ребенка, который стремительно теряет зрение, и никто, даже именитые московские доктора, не в силах остановить процесс надвигающейся темноты.

Родители были упрямы в борьбе за сохранение моего зрения, даже где-то одержимы этим. Мама часто выходила из себя и плохо контролировала свои эмоции.

Но я, пятилетняя девочка, делала долгие переходы по суетливой Москве совершенно безмолвно. Никогда не жаловалась на голод или усталость. Я как стойкий солдатик часами стояла, сидела на корточках или спала, облокотившись на мягкую сумочку мамы. Каждый день мы долгие часы простаивали в интернациональных очередях в процедурные кабинеты, а после — в кабинеты к докторам — и слушали их равнодушную монотонную речь о том, что я всё равно ослепну. Диагноз редкий, один на тысячу. Мама отчаянно рыдала и упорно стояла на своем:

— Она будет видеть!!! Я вам не верю, ясно!? Я найду способ помочь своему ребенку!

А потом снова двухчасовой путь назад в гостиницу. Всё время на ногах, в безжалостной одуревшей толпе, которая несется, толкает и отшвыривает, как будто не замечая маленькую девочку с синими кругами под глазами и растерзанную отчаявшуюся женщину.

Иногда с нами ездил папа и дядя Витя. Они много шутили, балагурили, и мама в их присутствии была намного веселее и спокойнее. Мы проходили все те же пути адской московской жизни, вливались в бурный поток метро, по пять часов ожидали своей очереди в процедурный кабинет. Обречённо подставляли голову под град грубостей и ханжеских замечаний медицинского персонала. В дождь и снег мы подолгу стояли на автобусных остановках. Однако под смех папы и дяди Вити жизнь уже не казалась такой тоскливой. Папа приезжал в Москву из суровой Уральской деревни, но неотесанность далекого Урала казалась благородной интеллигентной простотой по сравнению с якобы великосветскими столичными нравами. Но как мы попали в Москву? Какая неведомая сила так надолго задержала нас в этом огромном городе?

Большое участие в моем воспитании принимала бабушка — Смольникова Раиса Николаевна. Она нянчила меня с пелёнок. В советские времена не принято было подолгу засиживаться в декретном отпуске. Никто насильно на работу не гнал, но таков был менталитет советских граждан, и такова была политика партии, что долго ухаживать за ребенком считалось сродни тунеядству. Пособий не платили, и хочешь — не хочешь, а на работу выйдешь.

Мама, едва мне исполнилось четыре месяца, вверила воспитание и уход за мной бабе Рае — своей матери. Бабушка сама воспитала четырех детей, одна, без мужа. Всю жизнь работала на животноводческой ферме и, когда пришла пора нянчить внуков, её здоровье оказалось сильно подорвано астмой, заработанной на уральских морозах и в неустроенном советском быту. Бабушке оформили инвалидность, но она продолжала работать ветеринаром.

Бабушка Рая представляла собой типичную русскую женщину рабоче-крестьянского класса: ловко управляла лошадьми, таскала тяжеленные бочонки и отпугивала волков, которые всю ночь завывали под стенами животноводческой фермы. Начальник бабули брал ружьё и приказывал ей шагать впереди, чтобы определить местонахождение зверя. Маленькая хрупкая женщина шла и старалась не бояться, иначе засмеют. Она, как многие советские женщины, стремилась не отлынивать от тяжелой работы и не казаться слабой. Она трудилась много, усердно, без выходных. Её дети жили в землянке и были предоставлены сами себе. Старшие следили за младшими, а самых маленьких, чтобы те не залезли, куда не надо, привязывали к ножке железной кровати. Привязывали и мою маму, самую младшую.

Отец, безусловно, у детей был, звали его Афанасьев Семен Семенович, но он с молодой супругой развелся быстро, когда дети были еще совсем маленькими, и поселился в благоустроенной комфортабельной квартире в закрытом военном городе. Детей навещал изредка и выделял самую младшую — Галю. Покупал ей разные сладости и строго велел со старшими не делиться. А дети по-прежнему жили в землянке. Бабушка Рая люто ненавидела деда Семёна и предпочитала его не подпускать к детям и дому. Дед Семен Семенович, по натуре властный хозяин, директорствовал в совхозе Заря и слыл вполне уважаемым человеком. Наполовину киргиз, Семен Семенович взял бабушку в жёны из многодетной семьи. Она была младше его на двадцать три года. Примечательно, что бабушка стала его третьей женой — не только по счёту, но и в семейной иерархии. Иногда дед ездил ко второй жене, а иной раз и Раису к ней привозил. Женщины пели песни, что-то стряпали и по-своему дружили. Скорее всего, их объединяла не столько любовь к полигамному диктатору-мужу, сколько презрение и общая обида на него.

Была у моей бабули-крестьянки одна примечательная особенность — она страстно любила читать. Поздним вечером возвращается домой, в пять утра выезжает, но книгу перед сном обязательно почитает. Отсюда, наверное, её тяга рассказывать разные лесные сказки про медведей, лис и волков. Сказки всегда начинались одинаково: про деда и бабку, живущих в лесу, и про медведя, который почему-то всё время стоял под огромной лесиной. В этом месте бабушка постоянно засыпала, и оставалось неизвестно, почему медведь стоял под лесиной и чем дело кончилось.

Свои рассказы баба Рая не придумывала, а заимствовала из историй жизни глухих Уральских деревень. Дикие звери часто встречались на тропинках возле жилищ человека. Медведь, дремлющий в спелом малиннике, перебегающие дорогу косули, лиса, которая тащит пойманного зайца, волки, крадущие овец прямо со двора — всё это было обычным явлением для здешнего народа.

Как-то зимой волки загрызли сельскую учительницу. Она возвращалась домой со школы одна. Идти надо было через поле. В поле ни деревца. Вдруг, откуда ни возьмись — стая волков. Учительница разожгла костер из собственных вещей и тетрадок учеников. Костер быстро догорал, а жечь было уже нечего. Дрожащей рукой женщина написала своим близким коротенькое письмецо, где поведала о случившемся. Записку спрятала в валенок и стала надеяться на чудо. Но чуда не произошло. На следующий день жители близлежащей деревни нашли обглоданные человеческие кости и коротенькую записку, выпавшую из промёрзлого валенка. Бабушка подобных историй знала несметное число. Например, про мужика, которого стали нагонять волки. Тот на санях через горный перевал домой возвращался. Лошадь понесла. Мужик бросил поводья, вцепился в короб покрепче и стал молиться. Собачонка, бежавшая за санями, начала отставать и ценою собственной жизни спасла хозяина. Волки накинулись на нее, а лошадь, тем временем, вынесла мужика на проселочную дорогу и въехала в деревню.

Однажды бабушка принесла откуда-то тонкого стекла колбу с высоким изящным горлышком. Очень она мне приглянулась. Я выпросила у бабушки этот волшебный сосуд, в котором точно должен был жить тот самый джин из сказки об Аладдине — уж так я любила слушать эту сказку из её уст! Мы принесли сосуд с воображаемым джином домой. А вечером моя старшая сестра Наташа решила устроить красочное представление с наливанием воды в колбу. Она повесила емкость на смеситель водопроводного крана и открыла вентиль, оставив данное сооружение на волю гравитации. Внизу чаша чугунного рукомойника. Наташа крикнула мне:

— Юль, скорее, секретик!

Мне было четыре года, но этот вечер я очень хорошо помню. Я со всех ног помчалась посмотреть на этот секретик и, когда добежала, сосуд, отяжелевший от воды, сорвался со смесителя и через мгновение грохнулся в раковину. Расстояние от крана до раковины большое, потому колба буквально взорвалась фейерверком мелких острых стёклышек. Одно стеклышко угодило мне прямо в глаз. Я зажмурилась и закричала, что есть мочи.

Что потом происходило, помню смутно. Помню тесное платье и тетю Надю, безуспешно пытающуюся протащить мою голову через узкую горловину. Суета невероятная! Вызов кареты скорой помощи, и, конечно, люди, люди, люди! Потом поездка в больницу, добрая тётенька-доктор рассказывает о зайках и белочках, живущих вот в этих лесах. Озадаченные лица людей в белых халатах. Меня кладут на каталку, от укола сильно тошнит и страшная боль во всем теле. Потом долгая операция и мухи с комарами, тучами вылетающие из прикроватного светильника. Я поспешно вскакиваю и пронзительно визжу. Бегу без разбора по комнате, натыкаясь на железные душки высоких панцирных кроватей. Чьи-то руки хватают меня, и шершавая ладонь затыкает мне рот. Но, как назло, живность продолжает атаковать: из-под кровати выскакивают лягушки. К полчищу лягушек присоединяются комары. Комары тоненько пищат и жалят, жалят, жалят в руки, лицо. Щекочут жесткими крылышками по рукам, по спине. Я отчаянно отмахиваюсь и закрываюсь, но всё бесполезно. Конечно же, никто не видит того, что вижу я. Но я вижу живность так отчетливо и ясно, что не в силах сдержать крики ужаса. Потом доктор скажет, что это всего лишь галлюцинации, вызванные медицинскими препаратами.

В долгие часы тягучей больничной жизни смотрю не заклеенным глазом в окно. Я жду родителей, но они придут лишь вечером. Вот начнет темнеть, и они приедут. Когда приходит время им уезжать, я реву во весь голос. Чужие тётки меня увещевают, говорят, что обязательно ослепну, если буду так реветь. Но мне всего четыре года, и я в первый раз оторвана от родителей, от дома и привычной для меня обстановки. Что такое слепота, я, конечно, ещё понятия не имею. Мной владеет жгучее желание — просто оказаться дома. Я хочу домой! Ну почему меня не понимают взрослые? Какая мне разница, ослепну я или нет?! Домой, домой, домой! Я вообще не представляю себе, как это — не видеть! Разве можно не видеть солнце, людей, себя в зеркале? Как жизнь может быть без красок, в полной темноте? Нет, так не бывает!

Однако я скоро пойму, что так тоже бывает, а ещё, начну учиться жить по принципу «надо»!..

Глава 2. Неизбежность

Сразу же после травмы начался сильнейший воспалительный процесс, который почти мгновенно перекинулся на второй, здоровый глаз. На медицинском языке это называется «симпатическое воспаление на фоне сниженного иммунитета». Интенсивная терапия ожидаемого эффекта не давала. Ослабевший организм не справлялся с набирающим мощь воспалительным процессом. Между тем, зрение стремительно ухудшалось. Глаза постоянно красные, режущие боли от яркого света.

Нас с бабушкой Раей отвезли в Челябинскую областную больницу и положили на шесть месяцев. Полгода без выхода на свежий воздух. В больнице — вечный карантин. К нам не пускали и нас не выпускали. В больницу мы попали зимой, а выписывались жарким июнем. Помню, как в шубах ехали с бабушкой на вокзал. Над нами хохотали прохожие и крутили пальцем у виска. Я не понимала смысла этого жеста и обезьянничала, повторяя его за насмешниками.

Я вообще любила наблюдать за людьми и копировать их жесты, движения и выражения лица. Потом перед зеркалом изображала приглянувшуюся жертву. Особенно нравилось изображать танцующие пары, как он и она смотрят друг на друга и кокетничают. Жесты копировала так точно, что взрослые безудержно хохотали и просили повторить на бис. В больнице меня знали как веселую мартышку; часто угощали конфетами и другими сладостями. Я порой подолгу сидела на подоконнике палаты и внимательно вглядывалась в лица и походку людей. Обнаружив особенно колоритный экземпляр, соскакивала и начинала его пародировать, расхаживая по палате точно так же, как «вон тот толстый важный дядечка или девушка, виляющая бедрами».

Однажды произошел примечательный случай. Палата, где мы с бабушкой лежали, находилась в цокольном этаже. Когда нас госпитализировали, сразу предупредили, что дети здесь лежат одни, поэтому, если имеется желание или необходимость присутствия с ребёнком родственника, последний должен выполнять трудовую функцию. Бабушке предложили помогать кастелянше — стирать, сушить и гладить постельное бельё больных: да не просто помогать, а брать на себя добрую половину обязанностей кастелянши.

— Если согласны, селитесь в комнату по соседству с прачечной, до процедурных кабинетов и врачей как-нибудь доберетесь, ничего страшного, а вот помощница кастелянши должна всегда находиться около своего трудового поста, — объяснили бабушке Рае.

Вот так, из-за близости к прачечной мы оказались в палате полуподвального помещения. В подвале было скучно, уныло и малолюдно. Телевизор находился в холе второго этажа. Подниматься в холл можно было только тогда, когда бабушка заканчивала работу, и все основные процедуры были пройдены. Вечерами взрослые смотрели новостную программу «Время», а дети играли, обменивались игрушками, рисовали, резвились.

В один из таких вечеров к нам присоединился странный мужчина. Я не помню его лица и возраста, но очень хорошо помню, что он только притворялся, будто смотрит телевизор, а на самом деле наблюдал за детьми.

Потом он подошел ко мне и стал уговаривать спуститься с ним вниз. Он говорил, что покажет котеночка, живущего в подвале. Я очень заинтересовалась перспективой погладить пушистого зверька и отправилась звать с собой бабушку.

— Нет, нет, малышка, бабушку звать не нужно! Мы только посмотрим на котеночка, и я приведу тебя сюда.

— А как же мои друзья? Давайте их тоже возьмем! И бабушку возьмем, — не унималась я.

Мужчина потянул меня за руку. Бабушка заметила это и подошла к нам. Мужчина назвался здешним больным, даже указал палату, где якобы лежит, и сказал, будто хочет угостить такого замечательного веселого ребенка. Мужчина успокаивающе улыбался и называл бабушку матерью:

— Не беспокойся, мать! Ну не съем же я твою внучку. Дам ей пару конфет и приведу назад.

— А как же котенок?! — закричала я.

Бабушка начала требовать от мужчины объяснений: откуда в больнице кошки и откуда сам он взялся. Нами заинтересовались другие взрослые, и загадочный гость поспешил удалиться.

Взрослые пошли в палату проверить, есть ли там такой человек, но оказалось, что его никто не знает. Подняли панику, и выяснилось, что такого пациента вообще в отделении нет!

Наутро бабушка пошла к главному врачу и рассказала о вечернем происшествии. Врач провел собственное расследование, но оно не дало никаких результатов. Так и осталось загадкой, кто это был, и как этот человек оказался в нашей больнице.

Когда через шесть месяцев нас выписали, бабушка была рада тому, что больничное заточение, наконец, осталось в прошлом, но временами принималась плакать, ведь я уже не могла с десяти шагов определить, сколько пальцев она показывает.

С пометкой «экстренно» я с родителями приехала в Москву в лучший офтальмологический институт страны — в Институт имени Гельмгольца. Мне требовалась срочная операция, чтобы остановить быстрое снижение зрения на обоих глазах.

В регистратуре пожилая женщина сказала:

— Приезжайте через месяц, мест в больнице нет, а к врачам очередь такая, что вам и не снилось!

— Как это, через месяц? — хором вскричали родители. — Вы, наверное, нас не поняли! Вот направление с пометкой «экстренно».

— Ну и что? — невозмутимо парировала женщина из окошечка регистратуры. — Думаете, вы одни такие? Кроме вас, таких безочередников еще сорок три человека. Сказано, через месяц! Отойдите от окна, не мешайте работать!

— Женщина, пожалуйста, войдите в наше положение, — взмолились родители, — девочка слепнет, а мы сами издалека, с Урала мы.

— Ой, нашли, чем удивить! — фыркнула регистратор. — У нас дети со всего союза лечатся. Даже из заграницы приезжают, а вы «с Ура-а-ала»! А ну-ка, отошли от окошка! Кому сказано?!

Мы еще долго стояли, раздумывая, что делать дальше. Надо было попасть к главному врачу или, в крайнем случае, в министерство здравоохранения. Тут к окошечку подошла семья из солнечной Грузии, и отец семейство грохнул на стойку регистратуры внушительных размеров сумку чего-то звенящего. Регистратор с любопытством заглянула внутрь и довольно улыбнулась.

— Сейчас всё сделаем, — ласково промурлыкала женщина.

Вся её грубость и деланая принципиальность вдруг куда-то подевалась, да и очередь в сорок три человека растворилась в крепких грузинских коньяках. Так мы начали понимать, что без подарков и подношений не стоит подходить к людям, наделённым даже малейшей властью.

Потом мы с мамой возили целые сумки с презентами и раздавали их направо и налево. Вопросы, с которыми мы обращались, непосредственно входили в компетенцию этих людей, но без хорошего подарка у них даже мысли не возникало выполнять свою работу. Рта порой не раскрывали, если перед ними не появлялся сверток. А некоторые разворачивали бумагу или открывали сумку и, если подношения не нравились, тоже не желали приступать к своим обязанностям. Мама старалась привозить только дефицитные товары.

В тот злополучный день родители, пораскинув мозгами, вознамерились брать штурмом главного врача. Тот их внимательно выслушал, ознакомился с документами и принял решение госпитализировать, но только меня, без мамы.

Меня отвели в большую душную палату с кучей кричащих, ползающих, лежащих в повязках детей. Некоторые были крепко привязаны к кроватям. Пахло испражнениями, сухими смесями и потом. С некоторыми детишками лежали мамы. Я залилась долгими, безутешными слезами:

— Ну почему они с мамой, а я одна?

Ко мне никто не подходил, никто меня не успокаивал. Потом в палату влетела разъяренная медсестра и закричала, что есть мочи:

— Ты заткнешься или нет!? Пусть тебя забирают твои родители, нечего здесь гундеть.

Теперь я плакала еще горше, но слёзы скрывала, опасаясь нападок злой медсестры. Я забилась в угол между тумбочкой и кроватью. Мне хотелось раствориться и перестать воспринимать окружающее. Позже это чувство часто будет посещать меня, особенно в минуты горя и отчаяния.

Доктора и другие работники больницы были людьми равнодушными и делали свою работу молча, даже не глядя на нас без необходимости. Так, доктор посмотрит меня на аппарате и что-то пишет, пишет, пишет, а потом как рявкнет:

— Шагом марш в палату!

Мне прописали уколы: два под нижние веки, два прямо в глазное яблоко. Боль адская! После подобных испытаний уколы внутривенно и внутримышечно казались безобидными комариными укусами. От уколов я никогда не плакала. Разумеется, было очень больно, но ведь всё равно никто не пожалеет, наоборот, начнут кричать. Однажды, стоя в очереди, я наблюдала такую картину: ребенок визжит, вырывается, а взрослые еще громче кричат и привязывают его к стулу. Я стойко сносила все процедуры, и вскоре меня начали ставить в пример другим детям.

Однако я не переставала реветь, скучая по родителям. Друзей не заводила, да и сами ребята не хотели играть с угрюмой, вечно плачущей девочкой. Я часами сидела на своей кровати, есть отказывалась и всё ждала, когда за мной придут мама с папой. Родителей в больницу не пускали: вечный карантин. Около двери в отделение сидела очень пожилая женщина и за деньги открывала окошечко, через которое родственники могли пообщаться со своими чадами.

— Бабушка, пожалуйста, разрешите нам посмотреть на своего ребенка. У нас девочка, ей пять лет. Она в двенадцатой палате, зовут Юля. Мы только взглянем на нее и уйдём! Очень Вас просим, бабушка! Нам убедиться надо, что у нее всё хорошо.

На отца, успевшего за десять секунд выдать длинную тираду просительных слов, смотрели грозные глаза возмущенной женщины:

— Молодой человек, бабушка у вас дома в деревне осталась, а я для Вас — уважаемая Серафима Ивановна. Я ясно выражаюсь, молодой человек? Прошу любить и жаловать. Ребенка звать не буду. А за рублик окошечко открыть могу, чтобы вы, молодые люди, самолично убедились, что здесь не концлагерь.

Момента выписки я почти не помню. Знаю только, что выписали сильно располневшего, психологически сломленного ребенка. Для борьбы с воспалительным процессом мне назначили сильнодействующие медицинские препараты, один из которых сказывался на гормонах. После приема этих препаратов у меня разыгрывался зверский аппетит, и я сметала всё, что стояло на столе или было не доедено другими детьми.

Домой я вернулась, будучи раза в четыре крупнее своих сверстников. Давние друзья теперь показывали меня своим товарищам, как нечто диковинное. Бывало, придут и стоят у порога, я радостно выбегаю им навстречу, а они подивятся ребенком-тумбочкой, расспросят про красные глаза, про синяки и с визгом уносятся проч. Я стала постепенно осознавать, что между мною и этими ребятами встала стена — стена безжалостной и бескомпромиссной реальности.

Но я всё же искала компромиссы и начала заново завоёвывать внимание прежних друзей. Да, теперь я другая, очень повзрослевшая за последний год, но в душе я всё та же пятилетняя девочка Юля. «Пожалуйста, ребята, дружите со мной, не убегайте от меня. Заходите за мной и не отказывайтесь от меня, когда я захожу за вами. Я принесла вам конфет, пряников и отличное настроение», — молила я.

Но в подвижные игры мне играть было нельзя, да и я, полуслепая, уже мало интересовала ребят. Они убегут далеко вперед, а я щурюсь, высматривая знакомые силуэты.

Постепенно подруг и друзей мне стали заменять двоюродные сёстры: Оля Ахтарьянова, Лена, Наташа Головина и брат Максимка. Они водили меня за руку и слушали строгие наказы взрослых. Относились ко мне со всей ответственностью и бережностью. Особенно близкой мне стала Наташа Головина — добрая, веселая девчонка. Она старше меня на пару лет. Мы с ней понимали друг друга с полуслова. Она брала меня с собой на речку, на футбольное поле, в магазин и вообще, таскала меня повсюду, куда ходила сама. Я возвращаюсь из очередной поездки на лечение, а она уже тут как тут; стоит, улыбается:

— Привет, Юль. Хорошо, что приехала. Пойдем гулять.

В силу семейных обстоятельств она рано повзрослела. У неё был грубый и нелюдимый отчим. Наташа, словно золушка, вечно в заботах и хлопотах, но для меня всегда находила время и обращалась со мной, как с равной. Мне нравилось, что она относится ко мне без покровительственного снисхождения. Другие ребята поиграют со мной чуть-чуть, скажут взрослым, что выполнили задание, и бегут играть со здоровыми, «нормальными» детьми. А Наташа Головина всегда рядом. Бывало, скажет:

— Пошли вместе корову со стада встречать, мамка сказала, еще подоить, и огород заскочим польем! Пошли, поможешь или просто рядом постоишь.

Родная сестра, наоборот, стала моей главной соперницей. Она сильно ревновала родителей ко мне и злилась на меня за то, что я сделалась центром их внимания и заботы. В то время все мысли их были сосредоточены на том, как собрать денег для очередной поездки в Москву, какими народными средствами можно прекратить воспалительный процесс и укрепить иммунитет больного ребенка. Они расспрашивали местных знахарей-травников, какими растениями, кореньями, цветками можно меня вылечить. Отовсюду к нам в дом прибывали настойки из корня лопуха, женьшеня, девятисила и многое-многое другое. Я всё это пила, ела, грызла и плакала. Отвары оказывались ужасно горькими, пить их невыносимо, но мама с папой были непреклонны. Мама по своим каналам доставала красную и черную икру. Родственники несли в дом свежие овощи, фрукты, ягоды и очередную целебную травку. То, что повкуснее, я щедро раздавала ребятам. Отовсюду ко мне тянулись грязные детские ручонки:

— И мне, и мне, и мне дай, Юль!

Горькие отвары кореньев я принимала в одиночестве. Желающих ими угоститься не находилось, а вот группа поддержки всегда была рядом.

— Давай еще не много! Ну чего сморщилась? Давай пей, кому говорят!

Дома мы жили от поездки до поездки. Как только наберется нужная сумма, мама оформляет отпуск, и снова маршрут «Вязовая — Москва». Маршрут этот был досконально изучен. Вот мост через реку Волгу, а значит сутки спустя Москва. Вот столица Башкирии — Уфа. Ура! Почти дома.

Глава 3. Визитеры

К нам в Москву иногда приезжали родственники. Я любила таких гостей. Люди из уральской глубинки вели себя чудаковато: всему дивились и бурно обсуждали увиденное. Родители водили их по ВДНХ, ботаническому саду, парку Горького, Чистым прудам и, конечно, по Арбату.

— Пойдемте, мир посмотрите, — говорила мама, и мы шли, заранее предвкушая реакцию родственников на столичный колорит. Они, открыв рты, таращились на людей с ирокезами, в кожаных куртках с шипами, на курящих женщин в шортах или мини платьях. Всё было им в диковинку.

— Надо же! Здесь народ живет без оглядки на окружающих. Бесстыже обнимаются на глазах у всех, целуются даже пожилые пары, любовно держатся за ручки. У нас в деревне такого не увидишь!

А дядя Витя с тетей Люсей ходили на выставку домашних животных и восторгались разнообразными породами свиней, коров, лошадей и прочего крупного и мелкого рогатого и комолого скота. Тетя Света любила эскимо, лакомку, пломбир и потребляла его без меры, не пропуская ни одного киоска со сливочным удовольствием.

Как-то я, измотанная бесконечными переходами от одной достопримечательности к другой, заснула прямо на скамейке в парке. Веселой компании было невмоготу сидеть, ожидая моего пробуждения, и взрослые решили продолжать путь. Они, обливаясь потом, тащили меня поочередно на руках. К тому времени я уже набрала вес из-за гормональной терапии и была довольно крупным ребенком. В какой-то момент я проснулась, но прикидывалась спящей — перспектива топать по жаре не радовала, ноги гудели, я устала невероятно. Так я «проехала» порядочное расстояние, но был еще только полдень — жара спадёт не скоро, ходить еще да ходить, и я продолжала хитрить, пока на одном из привалов тетя Света не обнаружила заветный ларек с мороженым.

— Вам какого мороженого купить?

Все заказали пломбир. Позвякивание монеток, которые отсчитывала тетя, удалялось всё дальше. Я забеспокоилась, что единственная останусь без пломбира, приоткрыла глаза, увидела удаляющийся тётин силуэт, и, выдавая себя с потрохами, закричала во весь дух:

— И мне! И мне, пожалуйста, пломбир!

Как-то в воскресный день папа повел приехавших родственников в любимый нами парк имени Горького. С нами был мамин свояк дядя Витя, обутый в зеленые резиновые сапоги, выданные ему завхозом для работы на конюшне. Но для конюшни они были слишком хороши, поэтому дядя Витя их берёг для особых случаев. А тут Москва — столица Родины, вот и были вынуты из загашника ярко-зелёные, лоснящиеся на солнце резиновые сапоги, как раз подходящие для визита в первопрестольную.

Папа весело нам подмигнул:

— Подождите меня здесь. Мороженое пока поешьте, а я за билетами сгоняю. Витьку на страшном аттракционе прокатить хочу.

Отстояв длинную очередь в билетные кассы, папа гордо вернулся с развивающейся на ветру лентой билетов. Все билеты были куплены на один аттракцион, прокатиться на котором желающих как-то не находилось, но приближался вечер, и другие аттракционы уже закрывались. Папа, за неимением ничего лучшего, купил билеты на поездку в карете, аж целых пять кругов. Папа улыбался во весь рот, многозначительным жестом указывая дяде Вите на тройку гнедых:

— Вить, иди, прокатись на здешних лошадках.

Дяде Вите, конюху, катание на лошадях было более чем привычно. А тут Москва, и снова лошади! Дядя Витя насупился, но взял билеты из папиных рук и пошел усаживаться в карету, где угрюмо наблюдал до боли знакомую картину: хвосты и потные крупы лошадей. Время от времени он поглядывал на длинную ленту билетов, потом снова на мерно раскачивающиеся зады лошадок, и понимал, что такая картина будет еще несколько кругов. Вот уже третий круг, и снова легендарные зелёные сапоги, поблескивая на солнце, показались из-за поворота. На четвертом круге дядя Витя не выдержал и прямо на ходу выпрыгнул из кареты, молодецки вскинув ноги. Лошадки одиноко продолжили свой путь по кругу.

Однажды в Москве по кругу путешествовала и супруга дяди Вити — тетя Люся. Ей нужно было проехать от станции Курская до станции Фрунзенская, сделав пересадку со станции Арбатская Арбатско-Покровской линии на станцию Библиотека имени Ленина Кировско-Фрунзенской линии и продолжить свой путь. Она пересаживалась с одной электрички на другую, не делая никакого перехода, прямо на той же платформе. И вот, снова льется из динамиков:

— Осторожно, двери закрываются! Следующая станция Курская, переход на кольцевую линию.

Тетя Люся выходила, пересаживалась на электричку в другую сторону и опять слышала:

— Осторожно, двери закрываются! Станция Арбатская, переход на станции Библиотека имени Ленина, Калининская, Боровицкая.

Так она полдня каталась в метро. Разумеется, люди объясняли, как перейти, правда, каждый уверенно указывал в противоположные стороны. Тетя Люся, вконец отчаявшись, громко ревела под сводчатыми потолками московского метрополитена. У нее было только одно желание — вырваться из этого замкнутого круга: «Станция Арбатская — станция Курская». Самое время вспомнить дядю Витю и то, с какой легкостью он разорвал круг своего путешествия, легко и грациозно выпрыгнув из кареты с запряженной тройкой опостылевших лошадей.

У меня довольно много воспоминаний, связанных с гостиничным сервисом перестроечной Столицы. Заселиться в гостиницу было для нас большой проблемой.

— Мест нет, — вот всегдашний ответ администраторов в то время.

Свободный номер мог появиться лишь через несколько дней. Загодя мы ничего не бронировали, так как в резерве мест всё равно не было. Наш поезд прибывал рано утром, и мы сразу начинали штурмовать гостиницы. Ответ везде один:

— Мест нет и не будет. Всё занято или забронировано.

Мама выбирала одну из таких гостиниц, и крепость бралась осадой. Мы сидели на ступеньках или на собственных чемоданах и ждали: ждали, когда кто-нибудь съедет и освободит номер. Я даже в туалет не просилась. Позиция мамы была строгой: если уйдем, выезжающие прошмыгнут, и кто-то другой вперед пролезет.

Часто до самого вечера никто так и не выезжал, а желающих заселиться становилось всё больше. Ожидающие знакомились, обменивались адресами и угощали друг друга пирожками, булочками, конфетами. Узнав, что мест нет, новички в деле «штурма» гостиниц уходили. В других гостиницах им отвечали столь же категоричным отказом, а места доставались ветеранам ожидания — тем, кто перед неумолимым взором администраторов мелькал давно и надоел пуще горькой редьки:

— Всё едут и едут! И чего вам дома не сидится?

Права качать было бесполезно. От воли гостиничных властительниц зависело, где мы будем сегодня ночевать.

Ночевать на Казанском вокзале до ужаса не хотелось, но иногда всё равно приходилось. Я спала под скамейками на кожаном чемодане, который мама купила как раз на такой случай. Устав за день, я залезала под грязную вокзальную скамейку и засыпала без задних ног. Мама спала сидя или вовсе не спала. По вокзалу прохаживались сотрудники и зычным голосом без конца повторяли:

— Не спать! Не спать! Не спать! Граждане пассажиры, не спать!

Но чаще под вечер нам всё же выделяли комнату, и мамина походка принимала величественный и горделивый вид: крепость взята — особенно если нас селили в комнату на двоих. Но двухместный номер считался почти люксом, чаще нам доставался муравейник с удобствами на этаже. Купленные в магазине продукты съедались прямо в номере. Столовые были, но они рано закрывались, и мы, вернувшись вечером из больницы, туда не успевали.

Помню гостиницу, где удобства, включая душ, находились в цокольном этаже, в помещении прачечной, и мы всем этажом стояли в очереди в эту прачечную. То был вовсе не душ в привычном понимании — просто наскоро врезанный в систему водоснабжения вентиль со шлангом. Мама поливала меня прямо из шланга, а я кричала:

— Ура! Вот это приключение. Мама, здорово, да?!

Мама морщилась в ответ на мои восторженные восклицания и сердилась.

Удивительно, но, вопреки нашим ожиданиям, гостиницы наполовину пустовали. Где те, кто бронировал комнаты, непонятно. Даже самих постояльцев видно не было. Мы месяцами жили в пустующих гостиницах, и с искренним сочувствием смотрели на горемык, ожидающих свободных мест в вестибюле.

Однажды к нам в гостиничный номер поселили женщину с маленьким мальчиком. Она приехала в Москву из Еревана к душевнобольному мужу, который лечился в одной из Московских клиник. Она каждый день ездила к нему, как на работу. Покупала целые сумки съестного, брала сына и отправлялась в психиатрическую клинику. Мама очень сочувствовала этой женщине и восхищалась ею.

— Отдохни, Нона, хотя бы один денек! Сходи с Аликом погулять, развейся, а продукты я сама унесу в больницу. У нас как раз сегодня нет никаких процедур.

Мама рассказывала, что была потрясена условиями, в которых содержались душевнобольные. Серое здание, окруженное высоким частоколом, и длинные-предлинные коридоры. Её вели мимо лохматых, бородатых людей в грязных пижамах. Кто-то просто бесцельно слонялся. Кто-то бегал без штанов, спустив до колен трусы, а один мужчина душераздирающе вопил, как животное. От этой гнетущей картины благородный позыв моей мамы быстро улетучился:

— Господи, ну зачем я здесь? Ведь сама напросилась! Поскорее бы ноги унести отсюда! Женщина, Вы куда меня ведете? Может я сумку отдам, а сама пойду?

Однако, сопровождавшая маму медсестра даже не обернулась. Мама оглянулась и поняла, что сама не выберется из лабиринта больничных коридоров. Да и что она скажет этой измученной уставшей женщине, если сейчас сбежит?

Вот они поднялись на второй этаж и подошли к палате. Медсестра указала на высокого полного черноволосого армянина. Мужчина лет тридцати пяти сидел на кровати, раскачиваясь вперед-назад. Медсестра указала ему на сетку и торчащую из неё колбасу. Глаза больного ничего не выражали. Длинные волосы спутались, а смуглое лицо было бледным. Мама зашла в палату и принялась доставать продукты из сетки: хлеб, колбасу, огурец, помидоры… Она делала бутерброды и протягивала мужчине. Тот ожил и стал один за другим поглощать куски с возвышающимися пирамидами из колбасы и овощей. Словно завороженная, мама наблюдала, как он со зверским аппетитом ест.

Вдруг с соседней кровати встал невысокий кудрявый человек и подошёл к ней. На маму смотрели живые, умные глаза. Лицо мужчины было очень худым, а взгляд просительным. Поняв, что мама обратила на него внимание, мужчина заговорил, отвернувшись в сторону и почти не шевеля губами:

— Здравствуйте! Я здешний больной. Я здесь не по своей воле, понимаете? Я бывший работник КГБ. У меня из родных только мать. Я провинился перед властью, и вот, видите, уже несколько месяцев здесь, и не верю, что когда-нибудь выберусь отсюда. Меня колют сильнодействующими веществами, это у нас в КГБ называется карательной медициной. Я постоянно сплю, и, наверное, меня залечат. Залечат от несуществующей болезни. Милая женщина, Вы сами, наверное, мать и должны понять мою мамочку. Очень прошу Вас, напишите ей и расскажите, что видели меня, и что я не сумасшедший. Я совершенно здоров, но психологически сломлен. Пусть она знает, что ее сын не преступник и ни в чём не виноват, а самое главное — не сумасшедший. А чтобы она Вам поверила, разрешите, я напишу ей письмо, а Вы отправите его по указанному адресу. Только, пожалуйста, никому, никому не показывайте его. Очень Вас прошу, помогите мне!

Пока душевнобольной отец семейства с непомерным аппетитом поглощал содержимое сумки, мужчина с соседней кровати быстро набрасывал в блокноте моей мамы ровным красивым почерком послание своей матери. Мама, конечно, отправила письмо по указанному адресу. Однако еще долго переживала увиденное и всерьез опасалась, как бы её саму не упекли за пособничество опальному КГБисту.

Глава 4. Флагманы российской офтальмологии

Вскоре наша семья пережила шок. Дело в том, что моя вконец угнетенная иммунная система настораживала докторов всё сильнее. Воспалительный процесс тоже делал свое дело — я неуклонно слепла. Один глаз уже ничего не видел.

— Ну, спасите зрение хотя бы на втором! — плакала мама.

Она сильно нервничала по любому поводу, часто бегала на переговорный пункт. Почти постоянно ворчала и дергала меня, как будто я была в чём-то виновата. Меня уже лечили в двух институтах, в том числе, в иммунологическом. В меня вливали, капали, вкалывали, втыкали электрофорезные проводки; два института проводили интенсивную терапию, но всё тщетно.

Видимо, в какой-то момент наступила передозировка, и мой мозг стал отключаться — прямо посреди дороги я начинала бредить. Ноги шли, но движения были беспорядочными. Я переставала понимать происходящее и не узнавала маму, потом останавливалась и ложилась на дорогу. Мама брала меня на руки, садилась, куда придется, и укачивала меня, словно младенца. Но ноги мои продолжали идти, а руки хаотично двигались. Мама приносила меня в гостиницу или съемную квартиру и с трудом укладывала в постель. Она отчаянно рыдала и буквально рвала на себе волосы. Мама боялась, что я потеряла рассудок, а лишиться рассудка — самая страшная беда!

— Мало того, что слепая, так ещё и безумная… А если проснется, а рассудок к ней так и не вернется? — горестно размышляла мама.

Но ее опасения были напрасны. Я просыпалась утром и вела себя как обычно. Правда, того, что было накануне, абсолютно не помнила. Мне казалось, будто я крепко спала. Меня долго расспрашивали врачи и мама, но тщетно, я ничего не помнила.

Родители приняли решение сменить больницу и обратились в офтальмологическую клинику Ленинграда. Мы переехали в Ленинград и жили на квартире у очень добрых и душевных людей. Они делили с нами комнатушку в коммунальной квартире и свой незатейливый быт. В Ленинграде нам посоветовали операцию, предполагающую вмешательство в головной мозг. Почти полностью атрофированный зрительный нерв можно было заставить работать, но лишь посредством этого вмешательства. Спасибо маме, она отказалась, и мы поехали в Башкортостан, в клинику Мулдашева. Меня поставили на учет, и я долгие 12 лет наблюдалась у специалистов этой больницы, где на мне перепробовали многие новейшие технологии по восстановлению зрения.

Институт Мулдашева славился уникальными операциями и специалистами мирового уровня. Там нам сказали, что время упущено:

— Вот если бы сразу к нам, но попытаться всё же стоит.

Меня снова положили в больницу, где было лишь несколько битком набитых палат и множество кабинетов. Мест в палатах вечно не хватало, и многие лежали в коридорах на диванах. Больные после операций под капельницей в коридоре. Мимо капельниц сновали пациенты с заклеенными глазами и нередко сталкивали штативы.

Персонал в клинике был доброжелательный и веселый. В палатах и туалетах бегали тараканы, а душ временами не работал. Но мне в этой клинике всё равно нравилось больше, чем в других. Тараканы и антисанитария наблюдалась и в московской клинике, потому я была привычна к таким условиям. А вот одиночество я переживала с трудом. И, если меня клали одну, без родителей, я целыми днями ревела, тоскуя по дому. Подруги были, но с другими ребятами я сходилась очень тяжело: угнетенная обстановкой и разлукой, никак не могла переключиться и принять положение дел.

Помню девушку Аллу. Она после автомобильной катастрофы полностью потеряла зрение, но на удивление не утратила присутствие духа. Ее привезли после операции и уложили на соседнюю кровать. Вечером она попросила поесть, и я вытряхнула всё, что было у меня в тумбочке. Меня тут же отругали, ведь после операции нельзя столько есть, но мы с Аллой только хихикали, и я совала ей в рот очередную конфетку. Она здорово скрасила моё пребывание в больнице! Я учила ее ориентироваться в коридоре, провожала в процедурный кабинет и учила перемещаться с чашками супа. Разница в возрасте огромная, однако, мы с ней как две закадычные подружки гуляли, общались, и я всё слушала и слушала ее истории про жениха, про аварию и про друзей, которые после случившегося сразу куда-то подевались. Удивительно, но Алла не унывала и говорила мне:

— Юлька, ты меня с дяденькой каким-нибудь бы познакомила, а? Боишься? А чего ты боишься? Знакомиться же буду я, а ты моя младшая сестренка. Юлька, учись нравиться мужчинам. В любом состоянии будь ухоженной и красивой. Мы с тобой дадим жару всем! У нас столько кавалеров еще будет, и замуж выйдем, детей нарожаем. Скажи, ты-то в это веришь?

Однажды меня положили в коридоре, а напротив стоял народ в очереди на прием к докторам. Кто-то, устав стоять, присаживался ко мне на диван и начинал рассказывать о своих печалях. Господи, сколько судеб! Сколько разных историй прошло через мои уши! Так, один мужчина присел на мою кровать и спросил:

— В тебе течет голубая кровь, наверное? Вон какая статная! Кожа тонкая с голубыми прожилками!

У меня и в самом деле кожа была тонкая, но синяя не из-за «голубой крови», а от гематом после уколов и многочисленных процедур.

Одно время лежал с нами мула. Рано утром он совершал намаз, и всё отделение оглашалось его молитвой. Перед тем, как совершить молитву, мула протирал шваброй пол, потом стелил коврик и усаживался на него. Однажды ночью этот мула случайно зашел к нам в палату. Все палаты были похожи одна на другую: не удивительно, что подслеповатый священнослужитель перепутал двери. С нами в палате лежали две грузинки — тетя с племянницей. Грузинская тетушка по-своему восприняла эту ошибку и с присущим этому народу темпераментом кинулась защищать честь всех однопалатников. Она с яростью набросилась на мулу и вытолкала его за дверь. Бедный мула летел вместе с ковриком и шваброй. А грузинская тетушка нагоняла его и щедро угощала подзатыльниками.

В две тысячи седьмом году, приехав за собакой-проводником в специализированную школу, я встретила мужчину, которого тоже ждал четвероногий друг. Виктор упорно вспоминал, где он мог слышать мой голос и смех. Виктор с Сахалина, я из Челябинска, теоретически мы не должны быть знакомы. После моего рассказа про мулу из мулдашевской клиники Виктор, наконец, сообразил: оказалось, он тоже лежал в этой клинике и помнит меня пятнадцатилетней девочкой. Вот как у людей, потерявших зрение, часто оказывается схожа судьба! Многие проходят через Московскую клинику имени Гельмгольца, попадают в клинику Мулдашева и надеются на клинику Федорова. У всех схожие испытания, пути преодоления трудностей. Только все по-разному адаптируются в этих новых условиях жизни, находят свое место и призвание.

В Уфимской клинике лечились люди со всего союза, так же, как в Москве и Ленинграде. В палатах лежали по пятнадцать человек вместе с ухаживающими. Дополнительных кроватей, разумеется, не было, ухаживающие спали прямо на полу или сидя. Несколько раз со мной клали старшую сестру Наташу. Она водила меня на процедуры и очень тяготилась ролью провожатого. Но я ей искренне благодарна за помощь, ведь далеко не каждый ребенок согласится взять на себя такую ответственность.

В мулдашевской клинике меня несколько раз оперировали, а я очень боялась наркоза. Боялась опять потерять связь с реальностью и отдаться на волю докторов. После операций сильно тошнило и рвало. Потом снова восстановление и профилактическое лечение.

Как-то со мной положили папу. Мне пришлось лежать в мужской палате. Однако наша палата быстро стала самой дружной и веселой. Папа организовывал всех нас на самодеятельные концерты и различные игры.

После операции папа бережно ухаживал за мной и терпел мои капризы. За кусок хлеба и право лежать со мной он подрабатывал поломойкой, плотником, сантехником. Я боялась, что он бросит меня в больнице и сбежит, поэтому я буквально вцеплялась в него и не слезала с рук. Он носил меня на руках, каждый шаг со страшной болью отзывался в моей голове и больном прооперированном глазу.

Занималась уборкой больничных палат и мама — такие уж были времена в стране. Родственники, ухаживающие за больными, могли заслужить право находиться рядом с ними только будучи полезными персоналу больницы. Как-то в Москве маму отрядили убирать палаты иностранцев. Она общалась с ними жестами и отмечала, что палаты иностранцев чище и уютнее, а дети веселее и раскрепощеннее, чем мы — советские.

Как-то мы поехали в столицу Чувашии — Чебоксары, в клинику Федорова. Она конкурировала с клиникой Мулдашева по числу успешных операций на глаза и количеству прозревших. Отправились мы своим ходом, в жаркое лето. Мы ехали, изнывая в душной машине, и вдруг — сильный удар по днищу. Машина потеряла управление, отказали тормоза. Мы с огромной скоростью неслись с горы, вдоль глубокого оврага. Отец — по профессии шофёр; водил большегрузы. Наверное, только благодаря его мастерству мы не погибли тогда. Оказалось, асфальт сильно вспучило, и прямо перед спуском мы налетели на этот дорожный дефект.

Потом КамАЗ на жёсткой сцепке тащил нас до ближайшей автомастерской. Автослесари согласились в долг провести сложный ремонт. Денег на ремонт у нас не было. Мало того, в мастерской не было нужных деталей, и один из автослесарей снял со своего личного автомобиля коробку передач. Тормоза отремонтировали, коробку передач заменили, и всем коллективом вышли нас провожать, всерьез не рассчитывая, что отец когда-нибудь вернется и оплатит ремонт. Но он всё-таки вернулся, привез новую коробку передач и отблагодарил ребят деньгами. Мастера сказали, что сделали ремонт от чистого сердца, с пониманием отнеслись к нашей ситуации. Встречаются ли сейчас такие люди, не знаю, но поступок этих ребят считаю редким и очень благородным.

Между тем, мы с мамой снова летели в Москву, куда нас отправили врачи Чувашской клиники Фёдорова. Нас поразила чистота и комфорт обеих Фёдоровских клиник: скоростные лифты с окном на улицу, фонтаны во двориках и внутри, комфортабельные гостевые номера с европейскими завтраками. Мы с мамой наслаждались уютом, комфортом, стерильной чистотой и доброжелательностью докторов.

Меня снова обследовали и заключили, что полная слепота всё равно рано или поздно наступит, процесс необратимый. Современные технологии в моей ситуации пока бессильны.

— Поезжайте домой, успокойтесь и займитесь ее реабилитацией. Научите дочь достойно жить в таком состоянии. Девочка у вас коммуникабельная и умненькая. Дайте ей хорошее образование и, вот увидите, всё наладится!

Однако мама была одержима целью во что бы то ни стало вернуть мне зрение. Она снова привезла меня в Московское министерство здравоохранения и умоляла направить нас заграницу — в ГДР или куда-нибудь ещё. Она отчаянно рыдала и жаловалась на наши обстоятельства всем подряд. Ей, безусловно, сочувствовали простые люди, жалели ее и сокрушались напрасным попыткам хоть что-то сделать для моего излечения, но помочь не могли. Министерство тоже оказалось бессильно. Хуже того, нас обругали за неверие в мощь советской медицины и опять выписали направление в институт имени Гельмгольца. И опять мы вернулись в Уфу, в мулдашевскую клинику, решив больше не менять докторов и полностью положившись на имеющиеся в этой больнице медицинские технологии. В офтальмологический центр Мулдашева я ездила вплоть до двухтысячного года, однако всякое лечение оказалось бесполезным.

Глава 5. В интернате

Родители выбрали уфимскую школу-интернат для слепых и слабовидящих детей. В Челябинской области школа тоже имелась, но только в провинциальном городке Троицке. А мне, считали мама с папой, в большой город надо, и, что немаловажно, Уфа находится в ста пятидесяти километрах от дома — даже ближе, чем Челябинск; если на машине, то добираться относительно недолго.

Психолого-педагогическую комиссию я прошла с большим успехом. В какой-то момент члены комиссии стали сами отгадывать мои загадки, а их загадки с ответами я знала наизусть и, не давая договорить загадку, с первых слов узнавала её. Перебивать взрослых, конечно, невежливо, но получалось очень эффектно. Я называла отгадку и переводила разговор в нужную мне плоскость:

— Ваши загадки неинтересные, Вы лучше мои отгадайте. Мы их с бабушкой сами придумали. А Ваши загадки я давным-давно знаю, слышала по радио, и пластинки у меня с ними есть. В общем, ваши загадки мне до ужаса надоели, где Вы их только вычитали? Они же старые, и отгадки на них всем известны. А кем Вы работаете, девушки? И почему такие любопытные? Всё спрашиваете и спрашиваете?

Члены комиссии откровенно хохотали надо мной. Они попросили сравнить скатерть и листок бумаги по толщине.

— Толще скатерть, конечно. Мокрый шелк у вас, кажется? Вот у моей тети ткань еще толще — у неё скатерть льняная. А у тети Гали в Москве совсем тонюсенькая — ситцевая, кажется.

Члены комиссии после продолжительного тестирования пригласили войти обоих родителей и долго меня хвалили. Спрашивали, откуда ребенок так много знает, и удивлялись моей коммуникабельности. Родителей распирала гордость за свое чадо.

Если бы я знала тогда, что эти милые женщины определяют мою дальнейшую судьбу! Мне предстояло вскоре вылететь из семейного гнездышка и на многие годы стать обитательницей школы-интерната с его суровой действительностью и казенным жизненным укладом, к которому я так и не смогла привыкнуть. Мне до сих пор тяжело вспоминать события тех лет. Большой разницы между тюрьмой и интернатом нет: та же жесткая дисциплина, чёткий распорядок дня; все действия строго регламентированы. То ли воспитатели, то ли бездушные надзиратели — большой разницы не наблюдалось.

Безусловно, встречались среди этой казенщины нормальные люди с живыми эмоциями и добрым сердцем. Они старались приласкать своих воспитанников и строили отношения по-семейному, за что им здорово доставалось от начальства. В нашей интернатской жизни популярностью пользовалось доносительство и искоренение панибратства. Панибратством называлось любое проявление ласки, нежности и сострадания. Даже за ручку с воспитателем пройтись было нельзя без особой надобности. Это тоже считалось панибратским отношением к воспитанникам. Если ребенок плакал, обнять и успокоить его также строго воспрещалось. Некоторые воспитатели носили ребятам конфеты и другие подобные вкусности, ведь сладким нас баловали только под Новый год. За желание порадовать детишек сладостями сочувствующих воспитателей строго наказывали выговором и угрозой увольнения.

— Пусть дети кушают в столовых то, чем их кормят, согласно меню. Там всё выверено. Белков, жиров и углеводов достаточно. С калориями тоже всё в порядке. Не надо в стенах казенного учреждения поддерживать панибратские отношения.

Лакомством считалось для нас всё то, что напоминало о доме, даже такие, казалось бы, простые и совершенно обыденные блюда, как отварной картофель, свежий хлеб, блинчики и пирожки. Пирожки иногда давали в столовой, и они тут же становились нашей валютой. Некоторые покупали за кусочек пирога игрушки, право переписать домашнее задание, и так далее. Кормили нас очень однообразно и скудно. Пловом в меню называлась перловая каша с кусочками свиного жира. На первое — картофельный суп или неизменно вонючие щи. Я нигде потом не встречала такого ужасного запаха от борща или щей, как в нашей столовой. На полдник две сухих галеты или булочка. Что касается булочек, выпечка в школьной столовой была вкуснейшая, но радовали нас ею весьма редко.

Особенно памятно первое сентября. Я, первоклассница, в белых гольфах и бантах стою на линейке с другими детьми. Директор школы говорит что-то нравоучительное, а я не понимаю ни слова. У меня одна только мысль: «Родители сейчас уедут, а я останусь. Где я буду теперь жить! С кем играть! И как всё будет! Мама говорила, что здесь очень много таких же как я ребят. Мы быстро подружимся, и мне будет в школе хорошо. Я научусь писать, читать и стану образованной». Родители заботливо уложили в мой портфель карандаши, ручки, линейку, тетрадки, ластики и пеналы. Однако ничего из этого не пригодилось, потому что мне предстояло учиться по системе Брайля, а для обучения по этой мудреной системе нужна специальная плотная бумага, на которой грифелем — тонким заточенным шильцем — прокалываются бесцветные точки. Писать мне придется справа налево, на чистом листе безо всяких клеточек и линеечек, соблюдать правильный наклон букв будет не надо, в моих тетрадках не будет ни одной кляксы. Читать я буду кончиками пальцев, а не глазами.

После окончания линейки родители собрались уходить. У меня было желание вцепиться в кого-нибудь из них и завопить, что есть мочи. Вопить до тех пор, пока родители не сжалятся и не заберут меня обратно. Но зачем? Они всё равно уедут. Для меня это пройденный этап — меня уже клали в больницу одну. Родители уезжали, реви — не реви. Вот и сейчас, мама с папой тоже уедут.

В классе дети сильно шумели, играли, резвились. Мальчишки катали машинки по партам и полу. Повсюду сновали воспитатели, учителя и чьи-то родители. Мне стало так плохо от того, что я теперь здесь одна! Одна среди этой жужжащей, живущей своей жизнью массы людей. Им дела нет до меня и моих страданий. Я горько зарыдала. Поразительно, но я рыдала так не день, не два, а несколько лет подряд, не пропуская ни одного дня и ни одной ночи. Я безумно тосковала по родным и привычной обстановке. Мне предстояло провести здесь времени больше, чем вся моя жизнь до этого момента.

Здесь жизнь тянулась длинной серой лентой. Всё четко по распорядку. В половине восьмого подъем, зарядка в коридоре, строем на завтрак, есть застывший манный блин, пить светло-жёлтый пресный чай, а потом переодеваться и на занятия. После занятий обед и тихий час. Во время тихого часа нам строго запрещалось открывать глаза и рот. К вечеру полдник с компотом и двумя галетами. С 17:00 время самоподготовки. В 19:00 ужин и в половине девятого спать. Всё по звонку, по команде воспитателя или учителя.

Кормили плохо, возможно потому, что в перестраивающейся стране творился полный хаос. Столовую интерната снабжали гнилой капустой и соевой тушенкой. Сладкого не давали вовсе. Мы лакомились хлебом, да и тот редко бывал свежим. Хлеб завозили сразу на неделю, и, пока он лежал и черствел, мы доедали оставшийся с прошлой недели. Не часто совпадало так, что оставшийся с прошлой недели хлеб закончился, а свежий только закупили. Но если такое случалось, он становился деликатесом без всякого преувеличения.

Я, избалованная разнообразной маминой стряпнёй, почти не ела.

— Ничего! — рассуждали мои воспитатели. — Голод не тетка, проголодаешься и начнешь кушать.

Для меня до сих пор остается загадкой, как я наедалась одним только хлебом! Я убегала от взрослых во время обеда и ужина. Я пряталась в туалетах, шкафах и под кроватью, лишь бы только не ходить в столовую. Я не хотела ходить в столовую не только потому, что нас кормили невкусно и однообразно, но еще и потому, что поход туда напоминал мне конкурс «музыкальные стулья», когда одного стула не хватает, и все наперегонки, сшибая и оттесняя друг друга, жаждут занять свободные места, количество которых стремительно уменьшается. Мне часто доставалось за нерасторопность. Правила этой игры были просты: кто первый добежит до стола и успеет схватить куски пожирнее, тот и победитель. А если успеешь незаметно прихватить чужой кусок, считай, выиграл супер-игру, а значит будешь гарантировано сыт. Дети сами обливались горячим супом и обливали тех, кто попадался на пути. Иногда даже дрались за горбушку свежего хлеба или чашку супа, в котором плавал кусочек мяса. Пару раз в этой кутерьме меня ударили по лицу. Я не умела отстаивать свой обед, сразу убегала и пряталась. Со временем я так приучила себя к голоду, что наедалась двумя кусочками хлеба за обедом и еще парой кусочков на ужин. Голодать для меня было намного предпочтительнее, чем бегать наперегонки в этой бешеной толпе и успевать ухватить еду.

В некоторых классах воспитатели сами соревновались в беге. Они заскакивали вперед и охраняли обед своих воспитанников от чужих притязаний. Они подобно наседкам охраняли не только стол своих подопечных, но и их самих. Я искренне завидовала этим ребятам, поскольку наша добрая воспитательница старалась избегать конфликтных ситуаций.

Потом, уже приспособившись, я ходила с классом в магазин и покупала кисломолочные продукты. Вот тогда наступал настоящий праздник живота. А в остальное время я продолжала голодовку. Конечно, меня крепко ругали и обещали отправить домой, но разве можно напугать тем, о чём только и мечтаешь? Директор школы тоже журил меня, приговаривая, что стены школы-интерната еще не видели такого безрассудства.

Несмотря на свою коммуникабельность, я трудно сходилась с ребятами. Мне было очень одиноко, но дружить ни с кем не хотелось. Я сторонилась общения, и всё время плакала, особенно по ночам, когда долго не могла уснуть, а проснувшись ночью, снова принималась рыдать. Я жила только одной мыслью — поездкой домой на выходные.

Класс состоял в основном из мальчишек. Здесь были крикливые и драчливые пацаны из Башкирии, Татарии и Челябинской области. В классе только две девочки: я и Гузель. Гузель приехала из башкирской глубинки и абсолютно не говорила по-русски. Был еще мальчик Дима, который ходил прямо в штаны. После Димкиных «происшествий» в классе нестерпимо воняло калом. Димка был из цыганской семьи. Видимо, развитием ребенка раньше никто не занимался, так как Дима не знал ни слова, ни по-русски, ни по-цыгански. Он вообще не говорил, хотя речевой аппарат был сохранен. Я вместе с другими одноклассниками помогала воспитателю пополнить Димкин словарный запас. Димка учился быстро и вскоре начал объясняться с нами не только жестами, но и вполне осмысленными фразами.

За одной партой с Димой сидел Серега — очень эмоциональный и неуравновешенный мальчик. Он постоянно дрался со всеми и регулярно плевался нам на голову. Я стойко сносила его поведение, но иногда всё же жаловалась воспитателю. Но Сережка, похоже, был педагогически запущенным ребенком, балованным и плохо воспитанным. Для него взрослые абсолютно не являлись авторитетом. Серега без стыда осыпал их нецензурной бранью, бил сверстников и жил по своему разумению. Он учился по настроению. Если учитель раздражал его своими замечаниями, Серега снайперски точно запускал в него железным прибором, предназначенным для письма по брайлю, рискуя нанести производственную травму. Серега видел плохо, но на голос ориентировался просто великолепно.

Ребята из начальных классов сильно боялись задиристого мальчугана. Походы к директору для Сереги были хоть и регулярными, однако малоэффективными. Отправить полуслепого Серегу в школу для трудных подростков было задачей невыполнимой. Нервы воспитательницы иногда сдавали, и она истерично плакала, в очередной раз порываясь уволиться. Мы как мыши забивались под парты и даже не шевелились. Все боялись этих нервных припадков.

Только один Сережка весело напевал какую-нибудь песенку и что-то мастерил. Надо сказать, при всей своей бесшабашности Сережка был достаточно творческим человеком: мастерил кассетный магнитофон двадцать первого века, как сам его называл. Раскрашивал бумажное изделие, вставлял в него бумажную же кассету, подходил к кому-нибудь и просил нажать на нарисованную кнопку. Демонстрация завершалась выступлением Серёги, исполняющего песни Юры Шатунова или Тани Булановой, точно копирующего их стиль и манеру пения. Еще Серега изготавливал пыточные изделия и обещал нас всех замучить до смерти электробананчиком. Пыточное изделие представляло собой обыкновенную плетенку, сделанную из жесткой цветной проволоки. В девяностые годы плетение из цветной проволоки было очень популярно среди мальчишек. Плели по большей части авторучки, лошадок, человечков, а Серега специализировался на электробананчиках. Устройство работало по следующему принципу: как только его владельцу хоть что-то не нравилось тон голоса, манера поведения, подозрительный смешок или несвоевременный вздох одноклассников, — проволочное изделие в виде банана больно тыкало злопыхателя. Прибор приводился в действие мышечной силой Серегиной руки.

Я, как и все прочие, очень боялась Серегу, особенно мне было плохо от того, что авторитет неуправляемого мальчишки с каждым днем укреплялся, а воспитательница переходила с ним на дипломатичную ноту. Она старалась улаживать с ним проблемы мягко, интеллигентно. Серега принимал такое обращение как слабость и ещё больше ожесточался.

Каждый новый день для меня стал борьбой за мирное существование в этом коллективе. Мы с Гузелькой были для мальчишек мишенью. В нас летели насмешки, острые предметы, благо, за грифелем далеко ходить не надо, он всегда под рукой. Каждый раз входя в класс я вся сжималась и гадала, какую пакость сегодня устроят пацаны. Но классе во втором мое терпение лопнуло. Я не хотела больше бояться и быть предметом травли для одноклассников.

Как-то после очередного Серёгиного плевка я отчаянно кинулась на обидчика. Я вытащила его из-за парты, и мы покатились по полу. Я царапала, кусала и мутузила мучителя. Серега ошалел от неожиданности. Другие пацаны испугались моей атаки и выскочили вон из класса. Серега завопил тонким голосом и стал вырываться из моей цепкой хватки, но не тут-то было! Я как дикая кошка настигала задиру и снова шла в атаку. Серега был крепким и высоким мальчиком. Как у меня хватило сил и смелости восстать против него, до сих пор не понимаю! Я была почти наголову ниже Сереги.

Вдруг в класс влетела испуганная воспитательница и стала на меня орать. Она говорила, что такая хорошая и примерная девочка не должна уподобляться Сергею, говорила, что я должна принести мальчику свои извинения и пообещать больше так не делать. Я же, вся растрепанная и разгоряченная боем, вместо этого закричала:

— Он больше не будет меня обижать и издеваться надо мной! Я растерзаю его на части, если он, еще хоть раз харкнет в мою сторону.

После этого инцидента мы с Сережкой еще пару раз дрались, а мальчишки стали меня боятся, и задирать уже с оглядкой на дверь. Я свободно заходила в класс и знала, что никто не посмеет обидеть меня. Потом я еще несколько раз побила Серегу, закрепляя свой авторитет и отвоевывая свою и Гузелькину неприкосновенность. Гузель особенно было жалко. Она на выпады Сереги почти никак не отвечала. Ругала его по-башкирски и громко плакала. Он бил ее жестоко и методично. Воспитательница часто отлучалась из класса, чтобы поговорить с подругами о своей нелегкой миссии: трудно быть наставницей у такого сложного и педагогически запущенного класса. А в ее отсутствие летали стулья, железные приборы, острые, как дротики, грифели, игрушки, тетрадки и плевки. Моим любимым убежищем был туалет. Я хватала Гузель, и мы бежали в укрытие.

Глава 6. Прекрасная фея музыки — Галина Николаевна

Примерно в это же время объявили набор в музыкальную школу. Приглашали учиться по классу фортепиано и баяна. Мы почти всем классом пошли записываться.

В коридоре перед комнатой, где шли прослушивания, Серега вместе с одноклассниками катался на тетрадках и железных приборах, предназначенных для письма по брайлю. Мальчишки улюлюкали и громко кричали. Из комнаты вышли два экзаменатора и стали внушать шалунам:

— Ребята, это храм музыки и искусства, здесь непозволительно так себя вести.

Иногда экзаменаторы даже пытались шутить:

— Ребята, если вы кричите, то кричите хотя бы музыкально, например, первым и третьим голосом. Ваш нестройный хор невыносимо слушать.

В конце концов, мне стало очень стыдно за поведение мальчиков, и я ушла. Мои одноклассники остались и продолжили беготню по коридорам. Их допустили до прослушиваний и некоторых даже зачислили в первый музыкальный класс. Особенно успешно прошел собеседование и экзаменационное тестирования хулиган Сережа.

Я тоже пришла на экзамен, но была последней, и лимит свободных мест закончился. В зачислении мне отказали.

В октябре Сереге выдали баян: красивый, покрытый зелёной краской и лаком. По вечерам, в свободное от баловства время Серёжа выводил на баяне песенку про василек:

Василек, василек,

Мой любимый цветок.

Скоро ль ты, мне скажи,

Засинеешь во ржи…

Надо сказать, музыкальный слух у Сергея определенно был, напевал он правильно, в ноты попадал, в размер тоже, паузы выдерживал — это было понятно еще по его демонстрациям «магнитофона двадцать первого века», но вот с клавишами как-то сразу не задалось.

Если песенка не получалась, или Сергею кто-нибудь мешал, он нервно с грохотом бросал баян, обвиняя в неудаче всех вокруг. Тогда я брала инструмент и на слух подбирала песенку про василек.

Фа-фа-ми…, ре-ре-до…,

фа-фа-ми…, ре-ре-до…,

фа-фа-ми…, ре-ре-до…,

фа-фа-ми…, ре-ре-до…

Добрая воспитательница Минигуль Салимьяновна повела меня к учителю, вернее, учительнице, по классу баяна и рассказала о моей тяге к музицированию. Однако та даже слушать нас не стала. Она энергично замахала на нас руками:

— Мне вашего хулигана Сереги хватает, — сказала она. Вместо обсуждения возможности моего зачисления в музыкальный класс учительница разразилась длинной тирадой жалоб, претензий и угроз в адрес своенравного мальчишки.

Только мы пошли к выходу из её кабинета, как вдруг нам навстречу легкой походкой устремилась очень молодая красивая женщина. Она спросила, по какой надобности мы приходили, и, узнав, в чём дело, представилась учительницей по классу фортепиано.

Она пригласила меня к себе в музыкальный класс. В комнате приятно пахло духами и деревом. Возле пианино стоял камин и крутящийся деревянный стул. Голос учительницы был высок и мелодичен. Я сразу влюбилась в эту фею музыки и цветов по имени Королёва Галина Николаевна. Галина Николаевна работала со мной сначала вне графика и без оплаты, так как свободных мест в её группе не было. Позже она хотела направить меня к своей коллеге, Ирине Глебовне, но что-то ее останавливало. Так Галина Николаевна несколько месяцев работала со мной после своих основных занятий. Она приходила к нам в класс, брала меня за руку и вела к себе. Угощала морковкой, яблоками и живо интересовалась моей жизнью.

За красивой молодой учительницей вприпрыжку бежали мальчишки из моего класса, возглавляемые неугомонным Серегой. Во время занятий они бурно выражали свои восторги, катаясь по полу на попах и брайлевских приборах. Разбегутся, а дальше по инерции катятся, скользя по линолеуму. Проезжая мимо двери, обязательно кричат:

— Юлька — кастрюлька!

— Юлька — шпулька!

— Юлька — козюлька!

Терпение Галины Николаевны заканчивалось, и она выбегала в коридор:

— Какая она Вам козюлька! — возмущалась учительница. — А ну-ка марш отсюда! Нельзя с девочками так обращаться!

— Юленька, — успокаивала меня Галина Николаевна, — наверное, твои одноклассники влюблены в тебя! Дергают за косички: они вон у тебя какие длинные. А носик вздернут, щечки славные, так и хочется за них тебя потрепать.

— Ой, что Вы, Галина Николаевна, нет! — заливалась я слезами. — Они меня и мою одноклассницу Гузель сильно ненавидят и постоянно лезут с нами драться. Особенно достается Гузель.

— А ты что?

— А что я? Тоже их бью, но мне до ужаса надоело так жить! Вечно шум, драки и оскорбления.

Галина Николаевна, сама того не сознавая, отодвинула мой стул в сторону, открыла другие ноты и заиграла. Играла она долго и очень проникновенно. Из-под ее тонких изящных пальцев лилась симфония Баха. Потом она как будто очнулась и сказала.

— Правильно, Юлечка, надо уметь постоять за себя, а если что, прибегай ко мне, я сама твоих одноклассников за уши оттаскаю, будут знать, как мою девочку обижать!

К Новому году некоторых ребят из музыкальной школы отчислили. Место освободилось, и меня из вольнослушателей перевели в ученики школы имени Наримана Сабитова.

Училась я с большим желанием и прилежанием. Галина Николаевна стала для меня прекрасной доброй феей в этой интернатской жизни. Я бежала к ней вприпрыжку, да не два раза в неделю по расписанию, а каждый день, за исключением выходных.

Из сочувствия к моей нелегкой жизни в мальчиковом коллективе учительница сделала дубликат ключей от музыкального класса. Теперь по вечерам я скрывалась там: играла на фортепиано, закрепляя пройденный материал, или просто сидела в одиночестве, наслаждаясь тишиной.

Однажды Галина Николаевна резко подскочила ко мне и потрогала лоб:

— Да ты вся горишь! Ты что, болеешь?

— Нет, не болею, — возразила я, — у меня ничего не болит, а что случилось?

Галина Николаевна повела меня в медпункт. Медсестра приложила руку к моему лбу.

— С чего вы взяли, что она болеет? Всё у нее хорошо. Это же дети, побегали, поиграли, и вот, щёки уже красные.

Но Галина Николаевна не успокоилась и вытребовала у медсестры градусник. Она сама смерила мне температуру. Градусник показал 38,3! Галина Николаевна сообщила об этом воспитательнице и снова осталась недовольна ее реакцией:

— Юль, говори адрес, я сейчас же отобью телеграмму твоим родителям. Пусть немедленно тебя забирают.

На следующий день родители забрали меня из школы. Поездки домой были для всех ребят большим праздником. Повод годился любой, а зимних и летних каникул все ждали, как чуда: наконец-то, домой, на целых две недели или три месяца! Я скучала по своему таёжному поселку, затерянному в поросших лесом горах, а больше всего — по своим животным и по заботе о них.

Глава 7. Животный мир на ощупь

Дверь резко распахнулась, и крепкий уральский мороз ворвался в жаркую комнату. Отец, очень довольный и загадочный, что-то бережно опускает на пол. Коробка подпрыгивает и издает жалобные писки.

— Что там, пап?

Я нетерпеливо подскакиваю и распахиваю картонные створки. Отец подмигивает мне и поглядывает на кухню, откуда вот-вот появится мама. Сценарий родителями давно отработан. Сейчас выйдет из кухни возмущенная мама и начнет кричать, грозясь выкинуть то, что отец приволок. После коротких препираний мама уступит и начнет жалеть непрошенных гостей. А из коробки скоро выскочит поросенок или щенок, песец или хонорик, а может совенок, или ежик. Я почти визжу от восторга и предвкушения.

В коробке на сей раз копошатся пятеро малюсеньких поросят. Свинья ночью опоросилась и некоторых малышей задавила своим грузным неповоротливым телом. Папа разделил уцелевших, выбрал самых слабеньких и принес домой для искусственного вскармливания.

Мама поворчит для порядка и отправит старшую сестру Наташу за молоком к кому-нибудь. К кому, заранее неизвестно. «К кому-нибудь» — звучит почти как имя. «Молочника» сестра должна выбрать сама. Тётя Света, тётя Люба или, вон, дядя Толик возвращается с дойки, у него можно попросить с поллитровку.

Наташка покорно поспешит выполнять данное ей поручение и обязательно пропадет на некоторое время. Как обычно, пойдет за чем-то и забудет, за чем шла. Она была очень общительным ребенком. Погостит пару часиков, поиграет с другими детьми и с пустыми руками возвращается домой. Мама встречает ее на крыльце с недовольным видом и многообещающе жестикулирует.

В это же время отец, растянувшись на полу около камина, разглядывает копошащихся поросят. Маленькие комочки визжат, тыкаются в него своими крохотными пятачками, принимая человека за свиноматку. Мама, закинув ноги на диван, тоже наблюдает, но хмуро и удрученно. Эта история с пришельцами из животного мира повторяется из года в год. Мама по опыту знает, что пол и ковры придется потом приводить в порядок ей: ползать на коленях с тазами и щетками. А теперь она переживает, как бы эти «новобранцы» чего не испортили. Наконец она не выдерживает, ловит поросят и засовывает снова в коробку. С треском захлопывает створки и ставит на крышку что-нибудь тяжелое. Но этот груз приподнимается под натиском пяти пятаков. Самого бойкого и нетерпеливого поросёнка отец достает из коробки и укладывает рядом с собой или кладет под голову вместо подушки. Тот хрюкает, брыкается, а отец только хохочет.

— Боровок, пацан, значит. Поняла Юль? Из пяти три свинки и два Борьки. Ну, где эта раззява? Долго еще молока ждать? Вон как жрать хотят.

Мы жили на первом этаже в двухкомнатной квартире с индивидуальным входом: эдакий таунхаус. Из окна зала просматривалась дорога, по которой так резво умчалась моя старшая сестра. Я с нетерпением поглядываю то на визжащую коробку, то на дорогу. Зрение еще позволяет различать прохожих по полу, а иных узнаю по одежде.

Наконец, силуэт Наташи появляется в окне. Она идет медленно, как будто никуда не спешит. Озирается по сторонам, кого-то высматривает. Подозрительно, но в руках у нее ничего нет. Мама тоже это заметила, выскакивает на крыльцо и громко кричит. Наташка вздрагивает, поворачивает назад и теряется в переулках поселка.

Но вот молоко согрето, и мы поочередно начинаем вливать теплое, пахнущее коровой питьё из бутылки с нанизанной соской в жадные рты. Поросята чавкают и оглушительно визжат. Потом я опускаю в коробку грелку, и мы всю хрюкающую семью укладываем спать. Теперь можно вздохнуть свободно.

Иногда кормить поросят мне приходилось одной, и я путалась, кто уже покормлен, а кто — ещё нет. Что сытые, что голодные — визжали все одинаково, вырывая бутылку из рук. Я почти плакала от досады.

Иногда из-за пазухи папа доставал щенка или песца. Мы за ними тоже ухаживали и выкармливали их. Мы с радостью принимали в своем доме любых животных, разной степени одичания, разного пола и возраста, цвета и размеров.

Однажды к нам прибилась и стала жить под крыльцом дома облезлая собачонка по кличке Бобка — злобная, неопределенного возраста и породы. Она гоняла всех, кто подходил к нашей квартире ближе, чем на пять шагов. Так, идет себе человек мимо, а Бобка стремительным шаром выскакивает и гонит пешехода до угла дома. В нашем доме было двенадцать квартир с индивидуальными входами, с крохотной придомовой территорией и палисадами. Эта самая собачонка выбрала именно наше крыльцо. Конечно, не без моего участия. Я гладила и подкармливала всех, кто к нам заходил. Даже тех, у кого имелся хозяин. Бывало, вытащу миску с супом или кашей, а толстый котище выловит лапой лакомые кусочки и был таков. Ну а остатки — капусту и картошку — доедало зверьё попроще и поголоднее. Мама целыми днями пропадала на работе и не знала, кто ел суп или котлеты. Контролировать нас особо было некому. Родители приходили с работы только вечером, а у нас полный дом детей: двоюродных братьев, сестер и друзей.

К родителям приходили тетки из сельского совета, укоряли их, мол, развели здесь зверинец. Устанавливали нам срок, в который мы должны были избавиться от животных, велели не запускать питомцев ночью в сени, чтобы живодёры могли их отстрелить. Таковы тогда были правила. Бездомных животных отстреливали по указанию представителей партии советов, работающих в администрации.

Наша семья, конечно, действовала вопреки строгим наказам работников сельского совета. Тех, кто почище, мы запускали прямо в квартиру, а тех, кого не удалось очистить от репьев и колтунов, прятали в сенях. Ночами звери устраивали жуткие драки. Визг, рыки, что-то летит, падает… Наутро наш зверинец снова в полном составе ревностно охраняет двор или раскапывает палисад соседей.

Бобка щенилась каждый год и всех щенков сгрызала. Мы не понимали, почему она это делает, и очень огорчались. Когда она кормила щенят, мы особенно тщательно за ней ухаживали. Но она всё равно насмерть загрызала своё потомство. Мы начали отбирать у нее малышей и сами вскармливать через пипетку. С тех пор меня стали называть щенячьей мамой. Позже я приобрела опыт выкармливания щенков, котят, цыплят, песцов и хонориков. В нашем поселке знали, что я беру на воспитание новорожденных животных. К нам тащили еще слепых и слабых детенышей и отдавали «щенячьей маме».

Легче всего мне было ухаживать за цыплятами. Пушистые комочки не требовали особого внимания. Я чистила за ними клетку, меняла воду и подсыпала корм, кидала траву — мокрицу. Пернатая компания пищит, дерется, цыплята налетают друг на друга. Через пять минут трава вытоптана и изгажена, а маленькие хулиганы снова ищут, чего бы поклевать. Я многое уже делала на ощупь. На слух и по запаху определяла, что нужно сделать в тот или иной момент.

Сложнее всего было воспитывать детёнышей норок и песцов. Они жили у нас в сенях или на балконе. Дикие звери плохо приручались, и, когда я с ними возилась, у меня живого места на руках не оставалось. Кусали сильно, до крови. Но я терпела, потому что безумно любила животных. Мне казалось, никто не будет за ними ухаживать так, как я.

— Они же есть хотят! — оправдывала я своих мохнатых воспитанников, и ставила варить очередную кастрюлю каши.

Некоторые песцы всё-таки привыкали ко мне и ластились, забирались на колени и пушистым воротником лежали, вытянувшись во весь рост. Положит песец свою остренькую как у лисы мордочку на руку, а пушистый хвост на коленях раскинет и замрет, почти не шевелится. А я чешу его за ушком. Ушки у песца, как у медведя, круглые. А «разговаривают» они странно: «Ку, ку, ку!» Я тоже таким сигналом их подзывала. Они хорошо знали мой голос и бежали на зов.

Потом отец их забирал и садил в индивидуальные клетки. Через год забивал на шкурки и выделывал их в ванной комнате.

— Ах, он убил моего серенького Федьку, который так любил сидеть у меня на руках. Такой ласковый мальчик!, — заливалась я горькими слезами.

Я оплакивала их как родных. Договориться с отцом, чтобы он не убивал моих воспитанников, конечно, было невозможно. Это и понятно, ведь родители держали пушных зверей не ради живой декорации и не для души. Мех голубого песца или норки был в большой цене, и родители таким промыслом зарабатывали на жизнь. Мою чувствительность родные высмеивали и даже считали, что я немного странная, не от мира сего.

Хонорики и норки вообще не признавали хозяина и никогда не шли на руки. Кусались больнее всех, и я, в отчаянии, что не справилась с ролью щенячьей мамы, попросила родителей самим заняться вскармливанием диких малышей. Я показала им свои истерзанные руки: раны кровоточили, ведь по одним и тем же укусам зубы хорька или норки проходились не единожды. Их невозможно было приручить. На голос они не отзывались и как очумелые лезли из коробки, пронизывая её игольчатыми зубами.

Нет, меня никто не заставлял ухаживать за диким зверем; Это была моя инициатива. Я сама взялась за дело, и все домашние привыкли к такому распределению обязанностей.

Однажды в нашей семье произошел примечательный случай. На бедро щенка-подростка по кличке Бой упала тяжеленная дверь. Его нашли уже утром в сарае. Он еле дышал. Придавленный, он пролежал там, вероятно, с вечера. Бедро оказалось полностью раздроблено. В деревне было не принято выхаживать покалеченных животных. Их пристреливали — и дело с концом. Но отец, вопреки ожиданиям окружающих, повез щенка в обычную районную больницу и попросил сделать рентген. Врач вошел в положение и заключил, что собаку лучше усыпить и не мучить животное. Но наша семья приняла другое решение. Отец наложил на раздробленную лапу шину и принес овчарёнка домой. Даже мама в этот раз не ругалась: вынесла из кладовой фуфайку и постелила в зале, чтобы Бой всегда на виду был. Мы с Наташкой поочередно выносили искалеченного овчарёнка на балкон опорожниться. Убирали за ним тоже сами. А иногда Наташка выносила его на улицу «проветрить», как она это называла. Овчарёнок рос, но оставался лежачим. Поначалу он пытался вставать и скулил от боли, но вскоре понял, что такие попытки приносят страшные мучения, и смирился со своей участью.

Через пару месяцев отец снова повез Боя в больницу. Занял очередь и под недоуменные взгляды односельчан занес любимца в кабинет к травматологу. Пока отец разговаривал с доктором о дальнейшей судьбе собаки, Бой умудрился запрыгнуть на кушетку и улечься.

— О! — рассмеялся травматолог. — Вот ничего себе! Значит будет жить!

В коридоре отца встретила разъяренная толпа:

— Тут людей лечить не хотят, а ты собаку на руках носишь, и врач ей прием устраивает.

— Сволочи, негодяи!

— Да чтоб …, — и лилась прочая брань деревенских жителей.

Удивительно, но именно деревенские люди, по моим наблюдениям, оказываются самыми жестокими в отношении животных. Тех, кто относится с трепетом и любовью к братьям нашим меньшим, называют чудаками. У многих собаки всю жизнь сидят на привязи и не знают свободы и ласки хозяина. Считается, что собака должна быть злой. Только злая собака способна надежно охранять дом, а ласка, всякие там нежности и баловство приводят к тому, что собака на собаку становится не похожей, а значит чего зря харчи на нее переводить?!Такую надобно повесить и завести другую, посуровее.

Однажды мне, уже взрослой, довелось стать участницей такой сцены: пёс Мухтар, живущий в частном доме, был настолько стар, что редко выходил из будки; Весь седой, слепой и глухой. Пожилая соседка удивлялась странности хозяина пса:

— И что он, дурак совсем? Почему не пристрелит псину? Она уже не лает толком и не охраняет. Чего её зря держать?

Я вмешалась и спросила.

— А Вам сколько лет?

Ты это к чему клонишь? — женщина насторожилась. — Ты меня с собакой не путай.

— С собакой? Нет, что Вы? Хуже злобного человека зверя нет. Куда уж там собакам до таких вот!

Так вот, возвращаюсь к истории с овчарёнком. Через полгода покалеченный Бой начал приподниматься на три лапы. К этому времени он так освоился, что уже просился в туалет, будил нас среди ночи. Мыс Наташей попеременно таскали его на себе. Родители старались с вечера забаррикадироваться от возможных ночных забот о псе. Иногда я сама грешила тем же. Занимала самую дальнюю комнату и ложилась раньше всех спать. Как правило, дежурство нес тот, кто дольше всех засиживался за просмотром телевизора. Мне, десятилетней девочке, было непросто поднимать крупного кобелька немецкой овчарки. Я уже тогда плохо видела, и мне приходилось маневрировать между препятствиями, чтобы не дай Бог не причинить вред себе или псу. Любое столкновение могло бы принести ужасные страдания больной собаке. Позже я с той же осторожностью носила дочку.

Наташка, наоборот, демонстрировала мальчишечью удаль — хватала пса и тащила его на улицу, чтобы ему веселее жить было. Сбегались ее друзья, и десятки рук гладили пса по черной лоснящейся шерсти, разговаривали с ним и снимали на полароид. Наташка прицепляла ему на уши пластырь, чтобы уши домиком стояли, подчеркивая породу.

Бой поправлялся медленно, но всё же надежда на его выздоровление крепла в нас с каждым днем. Пес так и остался хромым на всю жизнь, однако это была долгая и счастливая жизнь. Когда наша семья распалась, а ферма перестала существовать, отец раздал всех собак друзьям и знакомым. Боя отдали в частный дом, где он и прожил до старости, в любви и заботе новой семьи.

Глава 8. Последние из пионеров

Мы тщательно готовились к ритуалу вступления в ряды честных, послушных и верных Родине советских людей. Даже Хулиган Серега как-то совсем притих. Он всерьез опасался, что из-за плохой репутации и скверного поведения его не примут в пионеры.

Непринятие в пионеры было самым страшным наказанием для советских ребят. Мы обнаружили у Серёжки ахиллесову пяту, и, если он начинал безобразничать, грозили ему отлучением от пионерии, куда он еще не вступил — и не вступит, если не образумится.

Серега аккуратно посещал с нами занятия по подготовке к процедуре вступления в пионеры. Разучивал законы пионерии. «Пионер уважает старших, заботится о младших, всегда поступает по совести и чести». И даже обещал выступить на концерте с каким-нибудь патриотическим номером. Номер ему подобрали песенный, баян он так и не освоил. Сережка с Гузель здорово пели дуэтом. Серега ни слова не знал по-башкирски, но слова песни выучил и высоким красивым голосом выводил про национального героя Великой Отечественной войны, который, умирая, защищал Родину от фашистских захватчиков. Над чистотой произношения башкирских слов трудилась Гузель; отношения между ней и Серегой заметно потеплели.

В период всеобщей суеты и подготовки к ответственному дню у наших ребят и ребят соседних классов обнаружились вши. Выводить насекомых в условиях отсутствия ванных и душевых комнат было делом нелегким, и медсестра решила брить всех наголо. Стригли «под ноль» всех, даже девочек с длинными роскошными волосами. Не трогали только городских ребят, живущих дома. А участь тех, кто жил в интернате, была незавидной — всех под ноль, под бритву.

В нашем классе учился один домашний мальчик по имени Стас. Обрить Стаса никто бы не осмелился. Он всегда чистенький, в беленьких рубашечках и брюках со стрелочками. Его мама, тетя Лена, тщательно следила за ним и за нами тоже. Она по утрам заплетала мне две длинные косы и завязывала пышные голубые банты. Тетя Лена была для всех нас ангелом-хранителем: подкармливала нас и обнимала ребят, которые сильно тосковали по дому.

Когда очередь дошла до меня, и медсестра уже прислала за мной, я наотрез отказалась идти в медпункт. Тогда она сама гневно залетела в класс и начала на меня кричать. Однако я не уступала:

— Не буду ходить лысой, я же Вам сказала! А если силу примените, буду драться и кричать. Не смейте даже приближаться ко мне!

Я твердо решила не даваться в руки этим инквизиторам и приготовилась обороняться. Тогда вызвали тетю Лену, чтобы она повлияла на меня. Все знали, каким непререкаемым авторитетом она является для нас, детей. Тетя Лена, разобравшись в ситуации, встала на мою сторону:

— Она очень аккуратная и чистая девочка! За её волосами я сама ухаживаю. Оставьте ее в покое. Я буду забирать ее к себе домой и осматривать. Пожалуйста, под мою ответственность! Не троньте её длинные косы!

Тетя Лена сдержала слово. Она часто стала забирать меня домой. Я играла с ее детьми, спала с ними в одной кровати и любила эту семью, как свою собственную. Отец семейства, военнослужащий, очень спокойно относился к таким гостям. Родители Стаса брали меня на улицу, катались с нами с горки, играли, баловались. Тетя Лена шутила, говоря, что удочерит меня — уж больно я ей по сердцу пришлась.

Стас, как и я, посещал уроки фортепиано, но мне инструмент поддавался лучше. Тетя Лена занималась по вечерам с нами обоими, и мы иногда играли со Стасом в четыре руки. Он стал моим интернатским братиком. Я теперь считала своим долгом оберегать его от местных хулиганов, в частности от Серёги.

Тетя Лена разговаривала со мной, как со взрослым человеком. Рассказывала про свою удивительную судьбу и про цыганку, нагадавшую ей рождение слепых детей. Тетя Лена задумчиво вздыхала и говорила:

— Я, конечно, не поверила цыганке. С чего бы у нас с Игорем слепые дети народились? А вот всё именно так и вышло, Юленька. Эх, Если бы моему Стасу немного твоей серьезности и рассудительности! Правду говорят, девочки быстрее взрослеют. Ты так внимательно всегда слушаешь меня, я просто удивляюсь! Другие дети играют, балуются, а ей рассказы про взрослую жизнь подавай.

И вот, наконец, настал заветный день вступления в пионеры. Стас блестел, как медный пятак. Рубашка накрахмаленная, брючки на подтяжках, волосы гладко причесаны. накануне я ночевала у тети Лены и тоже была при полном параде: пышные банты, туго заплетенные косы и белый кружевной фартук. Мы со Стасом очень боялись, что от волнения забудем слова клятвы, и, когда настанет время ее произносить, не сможем вымолвить ни слова.

Потянулась длинная вереница бритых наголо третьеклассников. Я шла за руку со зрячей подружкой. Она была городской девочкой, и на ее косичках тоже красовались огромные белые банты. Мы с ней как две сестренки гордо шагали, предвкушая момент, когда станем пионерками. Шутка ли, пионер — юный строитель коммунизма, готовящийся стать комсомольцем и ведущий за собой октябрят.

Кроме нас, во дворце пионеров были другие школьники, гимназисты, лицеисты. Мы с подружкой бегали по фойе, а пионервожатые нас всё время загоняли в группу лицеистов или простых школьников. Своей бритой гвардии мы, видимо, никак не соответствовали.

— Интернат! — взывал зычный голос пионервожатой, — стройся… Направо, шагом марш, раз, раз, раз, два, три, левой, левой, интернат, держим строй!

Мы с подружкой очень стеснялись того, что нас называют интернатом.

— Как баранов ведут, — возмущалась я.

Но пионерами мы пробыли недолго. В стране полным ходом шла перестройка, и имя Ленина теряло свою силу. Взрослые бурно обсуждали происходящее в высших эшелонах партии. Старшеклассники уже не носили красных пионерских галстуков, а из динамиков телевизора и радио лилась антисоветская пропаганда. Из открытых окон слышались песни хулиганского содержания.

Теперь Ленин из вождя великого народа вдруг превратился в немецкого шпиона, а товарищ Сталин перешел в статус главного врага страны. Даже стоящий у власти первый президент СССР Горбачев стремительно терял авторитет.

Гузель где-то услышала, что горбачевская перестройка подточила государственные запасы и оставила народ без продовольствия. Она со свойственной ей детской наивностью подошла к нашей воспитательнице и поинтересовалась:

— Скажите, а правда, что наш президент Горбачев всю одежду и продукты народа к себе утащил, а нас без еды и тепла оставил? Почему его до сих пор не арестуют?

В стране в это время прилавки продовольственных магазинов действительно пустовали, и продуктовое довольствие перешло на карточное снабжение. Продукты выдавались в ограниченном количестве и строго по талонам. Около магазинов с вечера стояли километровые очереди. В нашей интернатской столовой порции тоже серьезно уменьшились. Отопление включали в конце октября, и мы сильно мерзли. По нашей казарменной спальне в прямом смысле гулял ветер.

В спальной комнате нас, девочек из четырёх классов, было четырнадцать человек. К третьему классу я со всеми крепко сдружилась и уже не чувствовала себя так одиноко.

В особенно холодные дни мы укладывались по двое, но воспитатели, дежурившие по ночам, нас разгоняли. Тонкие прохудившиеся от долгой службы одеяла не спасали от холода. Мы ложились спать в одежде и еще долго дрожали, безуспешно пытаясь согреться. Вторых одеял нам не выдавали — не положено. Воспитателям задерживали зарплату, и они жаловались друг другу, кричали, срываясь на нас. Никто не знал, что будет дальше. Разбитые стёкла подолгу не вставлялись, а разваленные шифоньеры не ремонтировались. За батареями и в шкафах шуршали мыши, с которыми тоже никто не боролся. Тараканы полчищами разгуливали по тумбочкам. Нам стали запрещать привозить из дома продукты.

Теперь мы, подражая старшеклассникам, тоже перестали повязывать красные пионерские галстуки, и нас за это никто не наказывал; на это больше не обращали внимания. А Серега повязывал «кусок кумача», как он стал называть пионерский галстук, себе на голову и смешил нас, притворяясь бабушкой. Еще пару месяцев назад его могли исключить из школы за надругательство над священным символом юных строителей коммунизма, а теперь времена изменились, изменилась и сама жизнь в стране.

Глава 9. Влюблялки

Весной мои одноклассники завели моду влюбляться в девочек из соседних классов. Я взяла на себя роль главного писаря и составителя любовных посланий. Училась я на «отлично» и писала грамотно. Я могла в классическом русском эпистолярном жанре проникновенно выразить на бумаге все чувства и сердечные переживания влюбленных мальчишек. Если девчонки их пылких чувств не разделяли, они мгновенно меняли объект обожания, и я уже строчила письмо другой прекрасной Афродите. Только Серега отказы принимал болезненно, всерьёз. В писаря, то есть в меня, летели разные предметы и обвинения во всех смертных грехах. Я столь же метко швыряла в него прилетевшие послания и сильно не обижалась. Человек привыкает ко всему, и я привыкла к жизни в постоянной войне с Серегой и умела достойно ему ответить. Одноклассники прозвали меня «Нашей атаманшей».

Нам с Гузелькой мальчики из класса тоже присылали любовные записочки, но я их сразу рвала или читала вслух, отмечая грамматические ошибки. Не я ведь себе писала, потому ошибок было море! Мальчишки обижались на меня за огласку и обещали больше не писать. А мне только того и надо. Несмотря на то, что я адаптировалась в этом непростом мальчишеском коллективе, я очень уставала от резких перепадов настроения Сереги и пакостных проделок пацанов. Мне часто приходилось увёртываться от тумаков и тычков, а иногда давать обидчикам сдачу, чтобы не приняли безответность за слабость. Наш класс считался классом трудных и плохо управляемых детей. Мои подруги боялись даже близко подходить к нашей двери. Я встречалась с ними на лестничной площадке или сама ходила в гости. Мою дружбу с девочками мальчишки принимали за предательство и мутузили моих подруг, отваживая их от нашего коллектива.

Однажды Серега организовал военный поход на меня и моих подруг. Он налил воды в пустой тюбик из-под канцелярского силикатного клея и пришел нас обливать. Примерно такими же образцами вооружения были экипированы его однополчане. Мы с девчонками играли в дочки-матери, как вдруг дверь пинком распахнулась, и Серега звонким голосом вызвал меня на поединок. Девочки боялись наших хулиганов и попрятались в шкафы, но у меня за плечами был трёхлетний опыт каждодневной борьбы. Я теперь сама была немного хулиганкой.

Алёна из третьего «Г» в тот день была дежурной в нашей спальной комнате и мыла пол. Я подбежала к пятилитровому ведру, наполненному грязной водой, и окатила Серегу обмывками с ног до головы. Серега даже охнул от неожиданности. Его горе-бойцам тоже досталось. Военачальник, оставляя мокрые следы на линолеуме, пошлёпал за подкреплением. Но завидев Сергея и почувствовав его душевное состояние, все желающие стать новобранцами испарились. Более того, у участников первого похода боевого пыла тоже поубавилось. Серега пообещал отрубить мне голову или сжечь на костре. Но уже на следующий день, когда я с опаской вошла в класс, Серега был в прекрасном расположении духа — мастерил очередную «магнитолу двадцать первого века» и о вчерашнем происшествии даже не вспоминал.

Перед самыми летними каникулами нам сообщили, что Серегу и других мальчиков переводят в другую школу. Из нашего класса остаёмся только я, Гузель и Стасик. Мы обнимались и прыгали от счастья. Нас переводят в класс, в котором учатся наши с Гузелькой подруги! Теперь жизнь наладится, и всё будет хорошо! Расставаться с одноклассниками было не жаль, наоборот, даже радостно.

Глава 10. Дочь полка

На летних каникулах отец часто брал меня в командировки. Он водил грузовую машину, и его вместе с другими шоферами отправляли за зерном, сеном для скота и зелёнкой. Зелёнкой называли свежескошенную траву, которую комбайном насыпали в кузов самосвала.

Как только папа заводил двигатель, я резво спрыгивала с кровати, мгновенно одевалась и, пока отец готовился к длительной поездке, я с подушкой уже сидела в высокой кабине. Папа брал с собой картошку, сало, хлеб, соль и что-нибудь ещё. Мы выезжали рано утром и несколько часов тряслись по бездорожью. Мы ездили не одни: как правило, грузовики шли целой колонной. Папины коллеги меня хорошо знали и называли дочерью полка.

Мама не очень одобряла эти поездки:

— Дорога всё-таки, мало ли, что может случиться!

Но я всегда склоняла отца на свою сторону и на следующее утро снова восседала в кабине большегруза. Я хорошо знала начинку грузовика: вот тормоз, вот газ, а вот педаль сцепления. Вот рычаг, откидывающий кузов, а рядом — ручной тормоз; главное — их не перепутать. Когда приходило время сгружать содержимое кузова, я уверенно дергала нужный рычаг. Папа спокойно поручал мне такую работу. Иногда, когда я откидывала кузов, папа включал заднюю передачу и газовал, от чего машина становилась на дыбы. Это было невероятно весело! Угроза опрокидывания самосвала как-то не заботила ни папу, ни, тем более, меня.

Однажды я переключала папиному грузовику скорости. Ручная коробка передач мне тоже была хорошо знакома, и на повороте я, абсолютно уверенная, что машина сбавила скорость, переключила с третьей на четвертую. Моя самоуверенность нам дорого обошлась! Мы чуть не перевернулись! Папа меня сильно отругал и на некоторое время отстранил от исполнения этой обязанности.

Однако скоро мне удалось реабилитироваться. Дело было ночью. Мы возвращались из Башкирии длинной колонной самосвалов, под завязку груженые зерном. Вдруг на подъеме в гору папина машина чихнула и встала. Лампочка расхода топлива давно горела, предупреждая о низком уровне бензина в баке, но папу это почему-то не беспокоило. Другие машины тоже остановились. Бензин у многих заканчивался, а до дома еще добрых пятнадцать километров.

Выбрали добровольца, слили ему все последние литры и отправили с канистрами до ближайшей бензоколонки. Коллеги ругали отца за беспечность и неосмотрительность. Если бы не папа, остальным хватило бы горючего до дома. А бросать товарища одного на трассе было непринято. Папа оправдывался и хохотал. Наша машина, груженная пятью тоннами зерна, стояла в колонне первой. На улице кромешная тьма, и трасса почти пустая.

Мужики решили покурить и, чтобы не дымить на меня, отошли в конец колонны. Вдруг папина машина еле заметно дернулась. Я насторожилась и коснулась горячего капота. И, о ужас, капот плавно выходил из-под рук. Машина пришла в движение и начала медленно набирать скорость. Под колесами уже шуршал гравий. Мужчины в конце колонны испугано закричали. Груженный пятью тоннами самосвал мог улететь в кювет, зацепив остальные большегрузы. Я побежала за удаляющимся светом габаритных огней. Машину отца я знала досконально и ориентировалась на звуки и тени. Вот кабина, подножка, ручка с кнопкой на двери. Я рванула ее на себя, не слезая с подножки открыла дверь и легла животом на сиденье. Вот рычаг ручного тормоза. Главное — не перепутать с рычагом, откидывающим кузов. Дернула вверх заветный рычаг. Машина продолжала катиться. Еще раз, посильнее, резкий толчок, всё нарастающее шуршание шин сменилось коротким шорохом трения резины об асфальт; наконец, машина остановилась. Крики мужиков приблизились. Первым бежал мой отец. Он выхватил меня из кабины и стал обнимать. Потом меня уже обнимали все его коллеги, подкидывали и качали на руках. Меня называли спасительницей и всё оставшееся время, пока не вернулся гонец с бензином, бурно обсуждали произошедшее.

Когда с полными канистрами бензина вернулся нарочный, он не сразу смог понять, что случилось. Сначала он не понимал причины всеобщего оживления и галдежа, потом не мог поверить в то, что толпа мужиков ничего не сумела сделать, а маленькая девочка предотвратила трагедию.

Мужики постарше на чём свет ругали моего отца за то, что он чуть беды не натворил из-за своей неосмотрительности.

— Ты представляешь, что могло случиться? Твоя груженная машина сталкивает мою машину, стоящую позади, моя машина — следующую, и вся вереница по цепной реакции катится под гору, как костяшки домино. Ты видел, как падают десятитонные костяшки домино? Не видел? А мог бы лицезреть, все мы могли бы, если бы не Юлька!

Более молодые коллеги мерили расстояние от фаркопа папиной машины до бампера следующей.

— Прикиньте, ребята, — кричал кто-то, — до катастрофы всего сорок сантиметров оставалось.

— Какие сорок, — возражал другой, — видишь, у меня пядь, ровно двадцать сантиметров, — и он растопыривал большой и указательный пальцы, — две моих пяди тут никак не помещаются, сантиметров тридцать, не больше.

Рулетки не было, поэтому мерили кто чем: ладонями, вершками, пядями, локтями. Обещали добраться до дома и с пристрастием замерить соответствующие части тела и сделать окончательный вывод, сколько же оставалось до катастрофы, чуть не лишившей совхоз всего парка грузовиков. Но все сходились в одном: «Юлька — героиня и отчаянная девчонка». Однако я себя героиней не считала. Я лишь боялась, что о происшествии узнает мама и строго-настрого запретит мне ездить в командировки с папой.

Иногда мы с папой возили в молоковозе воду коровам на пастбища, и местные пастухи сажали меня на своих лошадей. Мне очень нравилось кататься верхом. Галопом я ездить боялась, да и папа не разрешал.

Зимой мы в составе этой же колонны ездили в таежную деревню Александровку за запасами для фермы. Долго ехали вдоль тайги, подскакивая на ухабах. Отец рассказывал про зверей, перебегающих нам дорогу: волки, лисы, зайцы были явлением привычным. Но помимо зверья, на дороге вдали от деревни встречался старый дед, одиноко бредущий по обочине. Мы с папой решили, что это злой колдун. Правда, папа несколько раз рискнул остановиться и предложить довести старика, но тот только что-то бурчал под нос и шел своей дорогой.

Как-то на крутом повороте дверь кабины резко распахнулась, и моя шуба вывалилась на снег. Я не вывалилась лишь чудом, точнее, благодаря отцовской выучке. Папа всегда так резко поворачивал руль, что я заваливалась в сторону, поэтому приходилось крепко держаться. И вот, на одном из таких поворотов я вцепилась в ручку на приборной доске, а плохо закрытая дверь резко распахнулась. Слава Богу, всё обошлось!

Вскоре моя жизнь тоже резко повернула на очередном вираже судьбы; распахнулась дверь в новый класс.

Глава 11. Гадкий утенок

Первого сентября я со светлыми надеждами перешагнула порог нового, четвертого «А», класса. Коллектив был знаком только наполовину. В этом классе учились мои подружки, которые жили вместе со мной в спальной комнате. Здесь же была и лучшая подруга Лена С. Класс считался слабовидящим, пишущим по плоскопечатному, учебники у нас тоже были обычными, только буквы крупнее. На уроках ИЗО ребята рисовали карандашами, кисточками гуашью, а мы с Гузелькой и Стасиком не знали, чем заняться. Учительница выдавала нам специальный прибор для тактильного рисования, представлявший собой прямоугольную резинку, как раз под размер листа, и мы острым грифелем выдавливали фигурки человечков, цветы и прочие рисунки, но наши художества были бесцветными и корявыми. Зрячие ребята смеялись над нашими произведениями, а потом брали цветные карандаши и раскрашивали уродливые трафареты. Я жутко стеснялась своих рисунков и ревностно оберегала их от насмешек одноклассников.

Гузель же относилась к этому намного проще. Она сама просила у ребят карандаши или краски и раскрашивала свои произведения, а иногда даже укоряла некоторых ребят в непонимании ее творчества.

— Ну как вы не поймете, что здесь изображено!? — искренне удивлялась Гузель, — это же Гулливер тянет корабли. Всё очевидно: вот Гулливер — ноги, руки, голова; вот веревка, линия берега, а вот корабли и волны, а это — чайка.

И чумазая, сильно взлохмаченная Гузелька с гордостью прикалывала свое творение булавочками к стенду на выставке лучших работ учеников школы.

Незрячими в классе были только мы с Гузель и Стасиком. Но я никак не желала относить себя к слепым и при любом удобном случае демонстрировала свой небольшой сохранившийся остаток зрения. Я даже крупные буквы могла прочесть с близкого расстояния и людей узнавала по лицам, но всё же я видела на несколько порядков хуже, чем мои новые одноклассники.

Гузель, в отличии от меня, совершенно не стеснялась своего положения. Она училась писать обычной ручкой наощупь. Строчки, конечно, получались корявыми, буквы плыли и прыгали, но Гузель не сдавалась. Она всё время искала способы писать ровно, пусть и наощупь: подкладывала линейку или выводила плоскопечатные буквы в клеточках брайлевского прибора. Я завидовала Гузелькиной раскованности. В отличии от неё, я никак не могла справиться с чувством неловкости, которое испытывала перед зрячими. Я, хотя и видела немного, но этого было недостаточно, чтобы стать одной из них. Надо мной насмехались, если я спотыкалась или искала какой-нибудь предмет:

— Эх ты, слепошарая! — глумились ребята.

Во мне такие слова отзывались страшной болью. Гузелька поступала проще: она сразу била обидчика по физиономии. Наши роли как будто переменились — теперь мушкетером в юбке стала она. А я рассуждала так: «Опять драться, кулаками добиваясь уважительного к себе отношения?! Нет, драться я больше не буду, хватит. Я хочу быть прилежной и скромной девочкой. Атаманши больше нет. Мои новые одноклассницы — такие славные, тихие девочки! А на отдельных дураков нечего обращать внимание, они его просто недостойны!»

Мы с моими прежними одноклассниками были здесь чужими. Мы трое громко стучали грифелями при письме по Брайлю, вели счет в уме, игнорируя вычисления столбиками; учебники у нас были громоздкие — раза в три толще обычных. Читали мы кончиками пальцев, тогда как другие ребята открывали нужную страницу и надевали очки. Тот, кто мог читать без лупы или очков, занимал особое положение. Слабовидящие ребята мало чем отличались от полностью зрячих, и с ними все обращались как с обычными детьми. Нам же заранее выдавали кредит недоверия.

— Кто пол плохо помыл в классе?

— Это вот они, слепые ребята!

— Кто краски разлил или горшок с цветком уронил?

— Это, конечно, слепая троица!

— Кто мимо мусорного ведра накидал?

— Ну, кто, кроме них?!

Зрячие одноклассники быстро поняли, в чём польза от нас — от «новеньких». На нас можно было свалить все последствия баловства и хулиганства. Такая вот презумпция виновности, и бремя доказывания непричастности к случившемуся лежало на нас. Но, желая подружиться с ребятами и понравится им, мы охотно брали вину на себя. Для слабовидящих одноклассников это было удобно, а для персонала интерната — вполне логично, и не требовало каких-либо доказательств по существу. Со временем такое положение вещей упрочилось, и стряхнуть с себя роль главных пакостников удалось нескоро.

Новая воспитательница Сания Тагировна нас сразу невзлюбила:

— Ох и навязались вы на нашу головушку, — горестно вздыхала она.

Мы были инородными телами, грубо вторгшимися в ее гармоничный, слаженный детский коллектив. Сания Тагировна с первого класса вела этих детей и очень нетерпимо отнеслась к новобранцам. Надо сказать, дисциплина в новом классе была просто образцовой, а дети — ухоженными и прилежными. Девочки все как на подбор хорошенькие, скромные. Мальчики тоже вполне себе адекватные. Жить бы да радоваться, но теперь я вместе со своими прежними одноклассниками являлась бельмом на глазу Сании Тагировны.

По вечерам к новой воспитательнице захаживали коллеги, и не проходило и дня, чтобы они вслух не восхитились продуктом воспитания своей подруги.

— Какие у Вас дети красивые, особенно девочки, все как на подбор — башкирочки с татарочками низенькие, кареглазенькие, кроме этой. А она кто? — вопрошали женщины, указывая в мою сторону. — Русская что ли? Так и на русскую тоже не очень похожа. Кто она по национальности?.. А почему тебя поставили к ним воспитателем?.. А, они из этого сумасбродного класса. Да уж, Сания! Хорошее тебе приданное оставила Манигуль Силимьяновна. А её, кстати, куда перекинули?

Коллеги-подружки продолжали судачить, а я, униженная их словами, мучительно старалась понять, что во мне не так. «Неужели я и вправду такая несуразная? Может быть, дело в том, что я светловолосая и самая высокая в классе? Ну и что с того?» — тут же возражала я себе. А может я смотрюсь нелепо потому, что мама вечно рядит меня в красивые платья? Мне уже Сания Тагировна делала замечания по поводу моих помпезных нарядов.

— Скажи маме с папой, что здесь казенное учебное заведение, и нечего так выряжаться. Ведь ты не дома живешь, правда? Скромность надо иметь. Выглядишь, как цветочная клумба. И волосы чересчур длинные — надо подрезать. А если вши разведутся? Будешь моих девочек заражать?

Я страстно хотела понравиться нашей интернатской маме и ради этого была готова на всё. Как-то, приехав домой, я попросила маму коротко меня остричь.

— Ты что, сдурела?! — закричала та, — кто тебя на такое надоумил?

Но я не унималась:

— Мам, наряды нужно сменить на что-нибудь попроще, а то мне перед девчонками неудобно. Я среди них как буржуйка! А еще Сания Тагировна сказала, что мы ведем себя вульгарно, как эти, ну, «новые русские», а школе ничем не помогаем.

Родители после таких замечаний всерьез задались вопросом, чем они могут помочь школе, и зашли к директору для разговора. Теперь мама с папой могли себе позволить заняться спонсорством. У нас недавно открылось крестьянско-фермерское хозяйство и продуктовый магазин. Нас причисляли к «новым русским». Родители гордились своим материальным положением и кичились им перед односельчанами. То было время малиновых пиджаков, массивных золотых цепей, толстенных кошельков и вишневых «девяток». Всё это и многое другое являлось атрибутом благосостояния и принадлежности к числу смелых и предприимчивых.

Я, напротив, стеснялась нашего достатка. Мы были советскими детьми и хорошо усвоили, что капитализм и буржуазия чужды, враждебны здоровому обществу. Сания Тагировна читала нам советские книги патриотического содержания — про Тимура и его команду, про детство Максима Горького, она восхищалась честными поступками юного Володи Ульянова. Мы читали про образцовых советских мальчишей Чука и Гека из простой советской семьи. Мы восхищались поступками Павки Корчагина и ненавидели его богатую подружку Тоню Туманову.

— Душа Тони Тумановой проржавела и исказилась под влиянием социально вредных ценностей, — говорила нам Сания Тагировна, и мы искренне с ней соглашались.

Все книжные герои были бедняками, которым чуждо всё, что не вписывается в коммунистическую идеологию: понятие частной собственности, материальное благополучие, социальные различия.

Да, красных галстуков уже никто не носил, а в стране провозгласили демократию, но до сознания народа новые правила доходили с разной скоростью и понимались по-разному. Кто-то воспринял свободу и гласность как вседозволенность и наглость. Кто-то пошел дальше и считал демократический режим родственным анархии. Резко повысился уровень преступности. В умах молодежи нарисовался романтический образ народного героя — рэкетира. Многие мальчики стремились походить на плохих парней. Массово снимались фильмы про бандитский мир, где главный герой резал, грабил, убивал, но не для собственной наживы, а в целях восстановления социальной справедливости. Летели головы не только отрицательных персонажей, но и союзников главных героев. И те, и другие были преступниками. Одни — герои в жанре преступной романтики в духе девяностых, другие — убийцы и негодяи в классическом понимании. Из динамиков лились песни про сложную жизнь на зоне, про старушку-мать, которая ждёт бродягу-сына.

Что касается нашей воспитательницы, она враждебно отнеслась к новой политике государства и нас, своих воспитанников, продолжала вести по коммунистическому пути. Она регулярно устраивала проштрафившимся публичную порку. Мы собирались и обсуждали тот или иной поступок бедокура-одноклассника, потом Сания Тагировна просила нас всех удалиться из класса для тщательного обдумывания сути вопроса и выносила вердикт. Избранную меру наказания никто не обсуждал и не оспаривал. Любая инаковость строго пресекалась. Вечером мы отчитывались перед воспитательницей за совершённые в течение дня честные поступки. За дурные поступки отвечали по всей строгости, в соответствии с Кодексом совести и чести. Нам попадало за любую провинность: например, за то, что мы бегали по коридорам, за проявление чересчур бурных эмоций. Особенно строго нас наказывали за то, что недостаточно быстро поднимаемся с места в знак приветствия старших.

Иногда мы с Гузелькой соскакивали невпопад, приветствуя одноклассника, возвращающегося из туалета. Ребята покатывались со смеху! Или, наоборот, опасаясь ошибиться в объекте уважения, не торопились подниматься с места — тогда Сания Тагировна обрушивала на нас шквал гневной ругани:

— Уф, как неудобно получилось перед Чулпан Ахметовной! Я чему вас учу? Я вам не Манигуль Силимьяновна! Я вас быстро к порядку приучу!

Сания Тагировна была всем недовольна, особенно, когда дело касалось меня.

— За что она меня так ненавидит? — спрашивала я своих подруг.

Но те только пожимали плечами. Я чувствовала себя гадким утенком и буржуазным элементом в красивой и правильной системе Сании Тагировны.

Моё положение усугублялось тем, что к друзьям родители приезжали на электричках или автобусах, а ко мне — на вишневой «девятке». Модную в середине девяностых вишневую «девятку» воспевала Ирина Аллегрова и группа «Комбинация». Ребята окружали яркую машину и ощупывали её детали. Иногда папа катал их вокруг школы. Ребята восторгались кожаной оплёткой руля, мягкими сиденьями. А мама тащила сумки съестного к нам в класс. В то время она работала заведующей пищевого производства, и ей непременно хотелось всех накормить.

— Что себе позволяет твой отец?! — злобным шепотом возмущалась Сания Тагировна, — какое он имеет право катать интернатских детей на дорогой машине? Мы за них в ответе! А мама твоя по какому праву устроила здесь столовую? Ваша столовая там, и кушать вы должны только в столовой! Чтобы такого больше не было! Я ясно выражаюсь? Если такое еще раз повториться, я буду вынуждена доложить куда следует!

«Куда следует» — означало нашему грозному директору. Голос у директора был таким громким и зычным, что ему бы батальоном командовать, а не кричать на дрожащих от страха детей!

Мне было нестерпимо стыдно за эти бесшабашные поступки родителей. Сания Тагировна — всеми уважаемый педагог с многолетним стажем, и ей лучше знать, как должно поступать детям и их родителям. Ещё обиднее делалось от того, что я никак не могла найти с ней контакт. Что бы я ни предпринимала, она по-прежнему была мною недовольна. Примерное поведение никак не отмечалось; отличные оценки тоже оставались без внимания. Мои занятия музыкой были строго регламентированы. Если Галина Николаевна задерживалась, или начало урока откладывалось по другим причинам, я спешно уходила с любимых музыкальных занятий и бегом возвращалась в класс. Ведь главное — не рассердить воспитательницу! Сания Тагировна никаких оправданий не принимала, а полученную информацию никогда не перепроверяла, так как полагала, что всё должно строиться на честности и верности слову. Я с глубокой тоской думала о своей прежней интернатской маме. Вот Манигуль Силимьяновна доверяла мне и отпускала на уроки музыки даже по вечерам, чтобы можно было закрепить пройденный материал. А эта новая очень уж подозрительная — даже проверяет книги, которые я приношу из библиотеки, и не разрешает читать в неположенное время.

Свободного времени у нас почти не оставалось. После ужина мы шли гулять или слушали очередную балладу про честную советскую жизнь. А уже в половине девятого отбой, и рот на замок! Начальство воспитательницу за такую строгость хвалило.

— Всем надо у Вас учиться, — восхищались коллеги, — наши всё никак не угомоняться, а Ваши — как солдаты!

Так прошел год. Стасика тетя Лена из школы забрала. Ей наш класс не нравился по уровню интеллектуального развития и стилю воспитания. По словам тети Лены, только Стас и я хорошо учились, но, если задержаться в этом заморенном коллективе надолго, то и мы скатимся. В предыдущем классе, хоть и учились сложные ребята, но учитель был сильным и обладал истинным педагогическим талантом. Даже Сергей стал постепенно выправляться. А Стас и я, как считала тётя Лена, вообще очень способные ребята, и нам срочно нужна другая школа. Тетя Лена обсудила этот вопрос с моими родителями, но те не разделяли ее тревоги, так как всем были довольны.

Я тяжело прощалась с Тетей Леной и Стасом и еще долго ждала их возвращения. Они навестили нас только через три года. Мы обнимались со Стасом, как обнимаются брат с сестрой после долгой разлуки. Тетя Лена оставила его на целый день, и мы никак не могли наговориться. Поразительно, но Стаса живо интересовало то же, что и меня. Мы говорили о музыке, литературных героях и о жизни в целом. В совпадении наших вкусов не было ничего удивительного, ведь я несколько лет являлась практически полноценным членом этой семьи. Мы со Стасом воспитывались под влиянием тети Лены, Галины Николаевны, нашего первого учителя и щедрых тумаков Сергея. К сожалению, Стаса и его замечательную семью я больше никогда не видела и не знаю, как сложилась их судьба.

С остальными ребятами я со временем хорошо поладила, но для воспитательницы продолжала быть гадким утёнком. Своими замечаниями она оказывала влияние на мнение моих подруг, а девчонки любили выстраивать всевозможные рейтинги ума и красоты. Мы с Гузелью всегда занимали в этих рейтингах последние места, и это несмотря на то, что Гузель башкирка. Девчонки общались на родном языке, и их очень забавляло то, что я ни слова не понимаю. Я стеснялась своего роста, хотя была стройной и очень тонкой в талии. У меня были длинные волосы, одевалась я всегда со вкусом, однако всё равно оставалась для подруг и одноклассников белой вороной.

Ярлык гадкого утенка на меня уже навесили, и переломить такое отношение казалось невозможным. Я стала стесняться не только своих модных нарядов, но и своей внешности. Я была самой высокой девочкой в классе, и, чтобы не выделяться среди низеньких башкирочек, начала сутулиться. По той же причине я отказывалась от туфель на каблуках. Мама ругала меня за упрямство и искренне не понимала, почему мои вкусы изменились. Но моя чрезмерная скромность проистекала из одного желания — желания не выделяться.

Надо было как-то с этим жить. Да, я — гадкий утенок, но не всем же красивыми быть! А если природа не дала красоты, разве ты права на счастье не имеешь? Посмотреться в зеркало и самой понять, действительно ли я неказистая, возможности не было, ведь зрение в последнее время сильно снизилось, и я теперь видела только тени.

Тети Лены уже рядом не было. Она бы поговорила со мной по душам и направила мои печальные мысли в позитивное русло. Одна Галина Николаевна, учительница музыки, никак не унималась в своих восторгах относительно всего, что я делала. Она часто говорила мне:

— Ну и хорошенькая же ты, Юленька! Как красивая куколка! Фигура у тебя уже обозначилась, как у взрослой девушки. Ну чего сутулится начала? Что-то раньше я за тобой этого не замечала. Что с тобой случилось? Какая-то угрюмая стала. Тебе очень идет улыбка. Ну не хмурься ты! А ну-ка, улыбнись!

Я не верила Галине Николаевне, хоть и любила ее всем сердцем. Авторитет подружек был сильнее. «Она просто любит меня, поэтому так говорит», — думала я.

Я решила поговорить о своей внешности с мамой. Мама только вздохнула и сказала:

— Если ты была бы зрячей, тогда была бы симпатичной! Столько врачей в самых лучших клиниках страны, и всё равно ослепла. Что поделаешь! — мама заводила одну и ту же пластинку про наши столичные мытарства и борьбу за спасение моего зрения. Она не оставляла надежд вернуть мне солнце, и мы при любом удобном случае возвращались в Москву.

Гузелька вела себя в точности наоборот. Она считала себя первой красавицей несмотря на составленный девчонками рейтинг красоты. Она где-то добыла туфли на высоченных каблуках, а чтобы каблуки звонче цокали, всадила в подошву канцелярские кнопки. Шляпки кнопок звонко стучали по полу. Гузель надевала ярко-красное платье и оставалась вполне довольна собой, хоть и не видела себя в зеркале.

В шестом классе за моими хорошенькими подружками начали ухаживать мальчики. Я же сутулой каланчой громоздилась среди них. Мои платья непременно ниже колен; мягкие туфли на плоской подошве и волосы, заплетенные в тугую косу. Я всем своим видом показывала, что знаю о своей некрасивости и выделяться не стремлюсь.

Конечно, было тяжело и обидно за себя, но я изо всех сил душила в себе зависть. «Зависть — чувство грязное, черное, отравляющее человеку жизнь. Надо найти себя. Надо чего-то достичь, стать лучшей в каком-нибудь деле, выделиться за счёт своих способностей, раз уж мне так не повезло с внешностью. Попробую хорошо учиться и стану круглой отличницей, — размышляла я. — Вот вырвусь из этой тюрьмы, скину ярлык гадкого утенка и заживу той свободной жизнью, о которой так сладостно мечтаю!»

На окнах первого этажа школы поставили решетки. На вахте дежурили дотошные сотрудники. Выпускали из интерната только тех, у кого на руках имелась «вольная». «Вольной» мы называли заявление от родителей. Бумага была примерно следующего содержания: «Я, родитель такой-то, разрешаю моему ребенку покидать стены школы-интерната с целью посещения магазинов и поездки домой». Полностью незрячих детей не отпускали даже под ответственность родителей.

Напротив музыкального кабинета располагалось единственное окно без решеток. Я подолгу стояла у этого окна. В смелых мечтах я вылезала из него и сбегала домой, к родителям. Я живо представляла себе изумлённые лица родственников — как они обрадуются и удивятся моей выходке, а потом мама скажет, что меня можно перевести в местную школу, а папа согласится. Как ни странно, к шестому классу я всё никак не могла смириться с участью оторванного от дома ребенка. Меня постоянно тянуло домой. «Вылететь бы из этого окна и пронестись свободной птицей над городом! Домой, домой, домой!»

Глава 12. Алина

Ярлык гадкого утёнка, прицепившийся ко мне с лёгкой руки Сании Тагировны, невероятно осложнял моё существование. Я на собственной шкуре узнала, каково быть изгоем, а главное — как просто заставить человека поверить в истинность общественного мнения. Если дурнушку в нелепом наряде объявить богиней стиля, довольно скоро в этом уже мало кто усомнится: появятся последователи, возникнут новые веяния моды. Напыщенного нахала можно во всеуслышание назвать большим оригиналом с немного дерзким характером, и общество будет рукоплескать его тривиальным шуткам. Если лентяя и необразованного болтуна представить как философа, размышляющего о сущности бытия, люди вдруг начнут находить в его пустых речах великий смысл. Правда, такой мыслитель не отличит «бытие» от «жития», но какая разница тем, кто отождествляет философию с праздной болтовней? Скоро лжефилософа окрестят гуру, и у него появятся ученики. Главное — навесить нужный ярлык твёрдой рукой, да с уверенностью и нажимом. Общественное сознание податливо и очень восприимчиво к броским, категоричным суждениям. А одиноко звучащие протестные голоса почти не слышны и потому не мешают процессу формирования общественного мнения.

К нам в спальную комнату поселили новенькую девочку — Алину. Она училась в старшем классе, но осталась на второй год. Педагогическая комиссия признала Алину умственно неполноценной, и было решено перевести её в коррекционный класс. Такой класс в нашей школе имелся. Там учились дети с задержкой психического развития и дебильностью. Мы называли его вспомогательным и сторонились тех, кто в нём учился. Школьное общество считало ребят из этого класса идиотами, неспособными жить полноценной жизнью. Их обижали все кому не лень. Например, некоторые отбирали у них полдник или игрушки.

— Зачем дурачкам всё это? — оправдывали себя задиры.

На переменах можно было встретить неадекватных ребят из вспомогательного класса. Они ползали, катались по полу, сосали кулаки, смеялись невпопад, улюлюкали и могли чем-нибудь облить при случае. Но в большинстве своем эти ребята были безобидными и работящими. Напротив, агрессивно вели себя мы — «условно нормальные» дети. Мы кидались в особых ребят чем придется и смеялись над ними. Мы дразнили их и убегали, воображая, будто за нами гонится страшный монстр.

Безусловно, образованием этих детей занимались. Они обучались по специальной вспомогательной программе. Однако, больше всего внимание уделялось развитию навыков ведения домашнего хозяйства. В коррекционном классе стояла электрическая плита, и оттуда всегда вкусно пахло. Вечно голодные, мы с удовольствием прогуливались мимо этих дверей, гадая, чем сегодня кормят странных учеников.

В этот особый класс и перевели Алину. Поначалу она нам не понравилась. Мы не хотели, чтобы с нами в спальне жила дурка, как мы ее прозвали между собой. Алина ходила растрепанная и сосала ключ от дверного замка. Изо рта тонкой струйкой стекала слюна, а выпачканное платье всегда было не по размеру. Алина сильно горбилась и прикрывала лицо засаленной челкой.

Но, к нашему общему удивлению, Алина оказалась совершенно обычной девчонкой. Она здраво рассуждала и обладала мягким, добрым нравом. Наделённая развитым чувством эмпатии, она быстрее остальных отзывалась на проблемы других, обнимала тех, кто плакал, всегда находила слова утешения и подбадривала нас, приносила нам что-нибудь вкусненькое, приготовленное на стоящей в её классе электрической плитке. Совсем скоро мы очень полюбили Алину.

Мы старались на добро ответить добром. Я сама заплетала ей косы, вплетая ленты в волосы и завязывая пышные банты. Мы учили ее следить за чистотой одежды и быть всегда опрятной. Отбирали у нее обсосанный ключ и ругали:

— Зачем ты сосешь эту железку, Алина? Ты же нормальный человек, а из-за твоих дурацких привычек кажется, будто у тебя не все дома.

Но Эта накрепко засевшая привычка никуда не девалась. Алина при первой же возможности хватала ключ и засовывала его в рот, обижаясь на нас за упрёки. В минуты раздумья или отчаяния Алине непременно надо было сосать ключ: такой вот своеобразный ритуал.

Алина сильно стеснялась перевода в особый класс. Училась она лучше своих одноклассников. Писала сочинения и хорошо решала квадратные уравнения, вычисляя дискриминанту и оба корня в уме, но оспорить заключение психолого-педагогической комиссии было некому. Родители у Алины были, но семья жила трудно. Отец — алкоголик и буян, а раздавленная обстоятельствами мать занималась воспитанием младших детей. Вот почему Алину без особых препятствий перевели в коррекционный класс, решив таким образом проблему с ее отставанием в учебе.

Если Алина появлялась в коридоре одна, ребята тут же начинали дразнить её и издеваться над «дуркой». Алина плакала и сторонилась таких компаний. Как правило, злорадствовали мальчишки, а некоторые особо нетерпимые пинали Алину и запрещали ей проходить мимо своих классов.

В моей памяти резко всплывал образ хулигана Сереги и то, как мне самой приходилось увёртываться от его плевков, как я силой заставляла его отстать от меня и Гузельки. Также я помнила, какая репутация у меня была среди новых одноклассников. Всё это болью отзывалось в моем сердце. Алина никогда не жаловалась на жизнь — только плакала тихо, по-взрослому. Мы сочувствовали ей, но помочь ничем не могли. Нас самих обзывали дурками, если замечали рядом с Алиной. Многие стеснялись открыто дружить с девочкой из заклеймённого класса.

Однажды я услышала, как несётся целая толпа: ребята кого-то гнали. В спальню вбежала Алина. Она подперла дверь плечом, но преследователей было много, и они быстро оттеснили ее. Кто-то крикнул:

— Дебилка, выходи давай, пока последние мозги по стенке не размазали!

Мне стало очень жаль Алину и себя тоже, ведь я была изгоем. Только вот причина моего изгнания была неясна. Просто я другая, и всё. Я хорошо понимала незавидное положение девочки. Тогда я взорвалась от негодования. Я вдруг поняла, что не хочу жить в шкуре дрожащего кролика. «Сейчас я устрою им взбучку! А если кто нажалуется Сание Тагировне, мне уже больше не страшно!» Я взбунтовалась против своей и Алинкиной незавидной реальности. Я схватила железную вешалку, стряхнула с нее одежду и вышла к обидчикам Алины. Я во второй раз в жизни не пожелала смириться с ситуацией и восстала — восстала против тех, кто решил, будто им многое позволительно.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.