16+
Из истории государства Российского

Бесплатный фрагмент - Из истории государства Российского

Объем: 322 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Наше оружие-слово предлагает вниманию читателей сборник, посвященный самым разным периодам истории нашей необъятной России. Это документальные повествования, исторические очерки, а также художественные произведения в стихах и прозе

Анашкин Сергей

Сегодня мне приснился дед

Как обидно умирать в конце войны

Как обидно умирать в конце войны,

Когда трава проклюнулась на волю,

А за плечами двадцать две весны

И смерть кругом разбросана по полю.

Да будь он проклят, немецкий городок!

Какое, к чёрту, дело до Европы?

Провоевав всего короткий срок,

Не хочется вставать со дна окопа.

А пулемёт плюёт огнём и косит

И злые птички копаются в пыли.

Вот и настала, видно в жизни осень-

Гранаты в ДЗОТ упрямо не легли.

Сползает солнце к дальнему закату,

А лет так мало осталось за спиной.

На амбразу русскому солдату,

Так трудно броситься родившейся весной…

Сегодня мне приснился дед..Как на том фото-такой же молодой, в лихо сдвинутой набок кубанке со звёздочкой, с едва заметной улыбкой. Я его никогда не видел, потому что он погиб в марте 1945-го, за четыре года до моего появления на свет. Но в моём сне он был живым, мне кажется я даже слышал его чуть глуховатый голос…

Дед сидел напротив меня за столом и рассказывал мне, своему внуку о довоенной жизни, о боях, о ребятах из своей разведки..А я, человек в возрасте, намного старше деда, проживший свою жизнь-сидел и слушал его рассказ, переживал вместе с ним, страдал от ранений и боли за погибших боевых товарищей, проклинал ту войну..

За тот год, что дед успел повоевать, было что вспомнить. Он рассказывал всю правду, не жалел меня-я должен был знать, пережить вместе с ним нелёгкие и кровавые дни той войны, что бы я смог передать это своим детям и внукам, что бы они помнили и не забывали какой ценой досталась победа нашему народу ради жизни будущих поколений.

Я подошёл к деду, обнял его и прошептал, слегка дрогнувшим голосом:

— Спасибо тебе дед, мы никогда не забудем войну.

Отчего то защипало в глазах и я проснулся… По щекам моим медленно катились две слезинки, хотя мужчины не плачут…

А дед погиб 1 марта 1945 года южнее немецкого города Франкфурта-на-Одере, повторив подвиг Александра Матросова-закрыл своим телом, своей жизнью немецкий дзот. Именем деда, Героя Советского Союза Юшкова Михаила Афанасьевича, названа улица в городе Красноярске.

Моя семья никогда не забудет ту войну…

Валеев Марат

Легенды озера Кабан

Не все татары бывали в Казани. Более того, большинство казанских татар живет не на своей исторической родине, как вот ваш покорный слуга — так распорядилась судьба. Но все татары знают про озеро Кабан и утопленные в нем ханские сокровища во время взятия Казани Иваном Грозным.

Мне про Кабан рассказывала моя мама, ей — бабушка, а бабушке — прабабушка. То есть эта история передается татарами из поколения в поколения, из уст в уста, и нет оснований не верить этому преданию. Интерес к древней легенде с годами только растет. Настолько, что вот буквально в эти дни в Казани идет съемка полнометражного художественного фильма «Сокровища озера Кабан». Но пока он не вышел на экраны, давайте рассмотрим самые распространенные легенды об этом озере.

Почему — Кабан?

«Когда-то на месте нынешней Казани расстилались просторные болота, поросшие мощными зарослями высоких камышей. А те, в свою очередь, были скрыты дремучими лесными дебрями, полные дикими зверями. Первых людей на место будущей Казани привел, как гласит предание, святой старец по имени Касым-шейх.

Вокруг были лишь заросшие камышом и осокой болота, кустарник и непроходимая урема. И возроптали люди: «Зачем ты привел нас туда, где много комаров и нет чистой воды?»

И тогда святой старец, расстелив свой бешмет, помолился Аллаху, взялся за край бешмета и поволок его за собой. И там, где он протащил бешмет, возникло благодатное озеро с чистой и целебной водой. Позднее это озеро стали называть Кабан из-за несметных стад диких кабанов, обитавших в его окрестностях.»

Это одна легенда о происхождении названии озера Кабан.

А вот другая.

«Много веков назад, когда и слова «татары» еще не существовало, все татары назывались булгарами и жили в окрестностях славного и великого города Булгара. Но вот сюда пришел с несметным войском кровожадный завоеватель Аксак Тимур — Железный Хромой. Он взял город приступом. Жителей перебил, не пощадив ни женщин, ни стариков, ни младенцев, а имущество — разграбил. Спастись удалось немногим. В их числе был и сын последнего булгарского хана Абдуллаха по имени Кабан. Поскольку он был беком, т. е. князем, его называли Кабанбек.

Спасаясь от преследователей, весь израненный, истекающий кровью Кабанбек бежал на север. Переправился через полноводную Чулман (Каму), пробирался через непроходимые леса, болота и топи. И, наконец, вышел на берег большого и прекрасного озера.

Омыл князь озерной водой раны, и они тут же зажили. Напился воды из озера, и у него прибавилось сил. А в сердце поселилась надежда на лучшее будущее и любовь к этому, тогда еще дикому краю.

Пришедшие с Кабанбеком люди стали вырубать лес, строить жилища, сеять хлеб, ловить рыбу, собирать мед диких пчел. И вскоре возле озера возник княжеский дворец, вокруг него раскинулось селение. А озеро по имени Кабанбека стало называться Кабаном.

Впоследствии город, основанный Кабанбеком, после покорения Казани опустился на дно озера вместе со всеми мечетями, златоверхим дворцом, садом и каменными постройками. И если в очень ясную и тихую погоду выплыть на середину озера, можно увидеть в глубине прекрасные строения и услышать азан — призыв к вечерней молитве — с подводного минарета».

Ханская казна

Вековые предания свидетельствуют: на дне казанского озера Кабан находятся несметные ханские сокровища, сокрытые от людских глаз слоем воды и донного ила. Незадолго до того момента, когда войска Ивана Грозного подошли к стенам Казани, ханская казна была вывезена на озеро и затоплена в потаенном месте.

Чтобы найти его, согласно преданию, надо встать у ручья, впадавшего в Кабан неподалеку от истока Булака. Отмерить расстояние в один или два лучных выстрела (точнее никто не знает), найти приметное место на берегу. Затем взять ориентир на другое приметное место на противоположном берегу. И тут-то, на расстоянии в несколько связанных вожжей и находятся сокровища. Причем на такой глубине, чтобы, даже зная место, но не зная еще одного секрета, их невозможно было бы поднять.

По верным сведениям, казна состояла из трех частей. Во-первых, содержимое монетного двора: золотые и серебряные слитки, бруски из драгоценного металла и сами монеты. Во-вторых, денежная часть казны. Это были золотые и серебряные монеты самого разнообразного происхождения: турецкие, арабские, персидские, египетские, западно-европейские, русские…

И, наконец, — собственно сокровищница. Она складывалась из военной добычи, подарков и подношений ханам, изделий ювелиров. Были там и изумруды величиной с грецкий орех, и редчайшие восточные бриллианты, и кальяны из чистого золота, и много чего еще. Некоторые из особо ценных камней имели даже собственные имена и хранились в специальных футлярах и шкатулках.

Многие смельчаки пытались найти ханские сокровища, но все было бесполезно. Так они и покоятся на дне Кабана глубоко в иле, где даже рыбы их не видят…

Большой красивый начальник

Случилось это в сороковые годы прошлого века в тунгусском поселке Чиринда. Где-то далеко-далеко гремела война, а здесь, на границе тунгусской тайги и лесотундры, шла тихая размеренная жизнь. Эвенки месяцами пропадали в заснеженных лесах, на реках и озерах, добывая для нужд фронта пушнину, мясо дикого северного оленя, рыбу. Изредка появляясь в поселке, чтобы сдать трофеи и запастись необходимыми припасами для дальнейшего автономного существования в своих стойбищах и зимовьях, они тут же попадали в сферу массово-политического воздействия на их умы. Работу эту вели немногочисленные местные, а порой и заезжие агитаторы, пропагандисты, прочие политкультмассовые работники.

Обычно население собирали в «красном чуме» (сиречь «красном уголке»), читали ему здесь сводки Совинформбюро, лекции, политинформации. «Красный чум» в Чиринде специального помещения не имел. Его разместили в бывшей церкви. Она была построена для обращенных в христианство тунгусов незадолго до революции из лиственничных бревен, которым, как известно, практически нет износу, и представляла собой еще довольно прочное и просторное помещение. Заведующим «красным чумом» назначили деятеля из местных кадров с распространенной здесь фамилией (ну, скажем, Ёлдогир) и несколькими классами образования. Впрочем, недостаток образования у Ёлдогира с лихвой компенсировался рвением и святой верой в неизбежную победу социализма, а там и коммунизма.

И вот накануне очередной, не то 25-й, не то-26-й годовщины Великого Октября, в октябре в Чиринду из Туры пришла радиограмма с распоряжением как можно лучше украсить «красный чум» всеми имеющимися средствами наглядной агитации, так как на празднование 7 ноября сюда первым же оленным обозом прибудут инструктор крайкома партии в сопровождении секретаря окружкома.

Парторг прочитал эту радиограмму «красночумовцу» Ёлдогиру, и с легким сердцем отправился объезжать близлежащие стойбища и зимовья с целью вытащить на торжественный митинг как можно больше промысловиков. Ёлдогир же с присущим ему рвением принялся украшать «красный чум» всеми имеющимися ресурсами. И когда 6 ноября в Чиринду втянулся, весь заснеженный, оленный обоз из Туры, Ёлдогир, приплясывая от нетерпения, потащил за рукав иззябшего и смертельно уставшего секретаря окружкома в «красный чум»: «Пойдем, бойе, там тепло и очень красиво! Все сделал, однако, как ты велел!»

— Хорошо, хорошо! — благосклонно кивал постепенно оттаивающий секретарь, осматривая разукрашенные стены. — Молодец, постарался.

Но, подойдя ближе к сцене, впился глазами в самый яркий и большой портрет в золоченой раме, по бокам которого пристроились красочные картины поменьше и вовсе невзрачные картонки с фотографиями партийных вождей Ленина, Сталина, Маркса и стал медленно наливаться краской.

— Ты где это взял, контра?! — наконец прохрипел секретарь, тыча пальцем в центр композиции.

— Которую? Вот эту? В чулане нашел, — весело сказал Ёлдогир. — Там еще много чего лежит. Только уже некуда вешать!

— Это тебя надо повесить! — заревел секретарь. — Ты хоть знаешь, кто это?

— Я думал, самый большой начальник, однако, — простодушно, и в то же время уже испуганно сказал Ёлдогир. — Вона какой красивый, медаля много. Тяжелый, еле-еле прибил к стене.

Секретарь и крайкомовский инструктор, похоже, окончательно лишились дара речи и молча пучили глаза на портрет «самого большого начальника» и его окружение. На них во всем своем великолепии отечески взирал император Всея Руси Николай II, рядом с которым пристроились еще какие-то царедворцы, золоченые церковные образа, непонятно как уцелевшие в этой глуши и теперь вот торжественно водруженные на стены «красного чума» в честь приближающейся годовщины Великого Октября…

Спрашивается, откуда все это здесь взялось? Когда на тунгусскую землю пришла советская власть, она устанавливалась здесь мягко, практически бесконфликтно. И вся присутствующая в Чиринде атрибутика царского времени (здесь нес свою службу волостной старшина из местных князьков) была просто собрана и спрятана в один из закутков церкви.

Десятилетия назад, когда портрет Николая II законно висел на своем месте, будущий «красночумовец» Ёлдогир был еще маленький и не видел его. А когда заканчивал «четырехлетку», там портретов царя «не проходили». Так что ничего удивительного в том, что простодушный культработник принял императора за большого начальника и повесил его на главное место в «красном чуме», не было.

Но это для нас с вами. А вот руководство Эвенкии того времени так не считало. И влепило Ёлдогиру строгий выговор с формулировкой «За политическую безграмотность и близорукость». Оказывается, он к тому же еще был и партийным! И это было еще одним чудом: в любом другом месте СССР любого другого партийного культработника за такое преступное простодушие просто бы сгноили в лагерях, а то и расстреляли. А Ёлдогир вот отделался выговором, что лишний раз свидетельствовало о бережном отношении советской власти к малочисленным коренным народам Севера…

Как Куприн хотел Балаклаву республикой сделать

В 2015-м году я — кстати, за всю свою уже немаленькую жизнь, — впервые побывал на вернувшемся в Россию Крыме (нынче же, даст Бог, поеду туда уже в пятый раз!) и влюбился в него, можно сказать, с первого взгляда, так был очарован его сказочными видами, красивыми приморскими городами, самим Черным морем, вовсе не черным.

В Балаклаве после морской прогулки у нас разыгрался аппетит, и как только нашу группу туристов высадили с прогулочной яхты, мы тут же поспешили в одно из портовых кафешек, где я и отведал впервые самую настоящую жареную акулу. Правда, небольшую, катран называется. После ужина, уже в ночь вышли на неярко освещенную набережную. И вот тут-то я и увидел памятник Александру Куприну.

Александр Иванович, задумавшийся и устремивший свой взор на бухту, стоял на брусчатке, коей были вымощены улицы Балаклавы еще тех лет. Куприн, тоже как будто только вышедший из кафе и остановившийся на минутку на набережной, был здесь такой свойский, не забронзовевший, несмотря на материал, из которого был отлит, что я не удержался и во время фотографирования с любимым писателем (в молодости читал его запоем) чуточку приобнял. И Александр Иванович простил мне такую вольность, поскольку и сам в это время обнял меня…

Конечно же, позже я обшарил интернет в поисках сведений, относящихся к времени пребывания Куприна в Балаклаве. И о, слава тебе, всезнающая сеть! — уже через несколько минут выведал то, что постараюсь изложить здесь в сжатом виде.

Александр Иванович впервые посетил Балаклаву в сентябре 1904 года. Сюда он приехал из Петербурга, будучи заинтригованный рассказами об этом портовом городке знакомого крымского грека Денакса. Куприн, кстати, давно уже мечтал переехать из сырого, холодного Петербурга куда-нибудь на юг, желательно на морское побережье. И вот выбор его пал на Балаклаву.

Пожив некоторое время в гостинице, писатель переезжает на Третью улицу, на дачу Ремезова (ныне это ул. Куприна, дом №1). Стараясь сблизиться с местным населением, Куприн неоднократно выходит с рыбаками в море, учится их непростому ремеслу и его, в конце концов, принимают в рыбацкую артель!

И однажды случилось то, что случилось: Куприн настолько пропитывается бесшабашностью, независимостью балаклавских рыбаков, что как-то, будучи подшофе после удачного лова, отправился с компанией своих товарищей из таверны прямиком на телеграф. И оттуда на имя российского императора была отправлена знаменитая дерзкая телеграмма: «Балаклава объявляет себя свободной республикой греческих рыбаковъ. Куприн».

Ответ пришёл практически тут же, но не от Николая II, а от премьер-министра царского правительства: «Когда пьешь — закусывай. Столыпин».

Конечно же, Александр Иванович в этой сумбурной круговерти балаклавской жизни не забывал о главном своем предназначении — литературе. Здесь он создал серию пронзительных, достоверных очерков «Листригоны», точно описывающих тяжелую работу и жизнь настоящих морских рыбаков. Это реальные люди, черноморские греки Юра Паратино, Христо Амбарзаки, Ваня Андруцаки, Коля Констанди и другие, годами рыбачащие в Черном море и принявшие в свое брутальное братство ни черта не боящегося и ставшего своим в доску столичного интеллигента.

Собираясь обосноваться в Балаклаве всерьез и надолго, Куприн даже приобретает участок земли в балке Кефало-Врис. Он уже составил и план дома и сада, раздобыл саженцы плодовых деревьев, уже и нанятые им рабочие готовы были приступить к работам в имении Куприна «Кефало-Вриси», но…

15 ноября 1905 года писатель становится свидетелем жестокой расправы над революционным крейсером «Очаков». В шоке от происшедшего, Куприн пишет очерк «События в Севастополе», в котором осуждает расстрел и сожжение мятежного боевого корабля с сотнями матросов на борту. Он же принимает самое активное участие в сокрытии десяти матросов с «Очакова», спасшихся в Балаклаве: достаёт им гражданскую одежду и уводит на виноградники композитора П. И. Бларамберга (эти события впоследствии были описаны Куприным в рассказе «Гусеница).

Адмирал Чужнин, обвиненный Куприным в убийстве очаковцев в газете «Наша жизнь», в гневе приказывает в течение одних суток выслать писателя из Севастопольского градоначальства, к которому относится Балаклава. Вынужденный подчиниться — за ним приходит полицейский пристав, — Куприн с большим сожалением покидает полюбившийся ему город.

Он не хочет мириться с решением властей и спустя несколько месяцев возвращается в Балаклаву. Но предпринимает попытку снова обосноваться в Балаклаве, его вновь немедленно выселяют из городка. Александру Ивановичу лишь благодаря взятке удаётся задержаться на два часа. Он наскоро обедает в плавучем кафе «Гранд-отеля», эту трапезу Куприн описывает в ироничном стихотворении «В Балаклаву — точно в щёлку в середине сентября…».

Писатель вынужден снова покинуть Балаклаву, как оказывается, уже навсегда.

Но балаклавцы о нем не забыли. В 1994 году балаклавская библиотека №21, что на набережной, была названа библиотекой им. А. И. Куприна. Спустя шесть лет в самом начале улицы Куприна в его честь была открыта мемориальная доска.

А в мае 2009 года и сам Александр Иванович вернулся в любимый город, правда, уже в виде памятника. И навсегда застыл на том месте, где он любил прогуливаться 113 лет назад.

Названная сестра Астафьева

Среди множества людей, которых за свою большую жизнь знал великий русский писатель Астафьев, есть один человек, к которому Виктор Петрович относился с особой нежностью. Это простая учительница начальных классов Галина Георгиевна Суевалова из далекого эвенкийского поселка Тура.

«А ты кто такая?..»

Она была его одноклассницей и подругой по Игарскому детскому дому, где судьба свела их, совсем еще детей, но с уже изломанными судьбами. И перед самой войной разлучила потом на долгие сорок шесть лет.

— Он называл меня сестренкой, — с гордостью рассказывает Галина Георгиевна. — Заступался за меня, если кто пытался обидеть. А я была отличницей и помогала ему подтянуться по многим предметам.

Да, будущий знаменитый писатель не отличался большими успехами в учебе. Как, впрочем, и большинство пацанов Игарского детского дома. Их, обездоленных, хулиганистых, в голодное предвоенное время занимали совсем другие заботы: как бы где-нибудь разжиться «жратухой» да куревом. А еще дать отпор городским, обидно обзывающих воспитанников сиротского дома голодранцами да голодной «семинарией». Хотя, если честно, Игарка вдоволь натерпелась в ту пору от беспокойных «квартирантов»: они и украсть могли, и поджечь, а то и ограбить. За что и пользовались нелюбовью горожан.

А появился он в детдоме следующим образом. Было это где-то в 1937 году. Галя Ус (девичья фамилия нашей героини) стояла с группой подружек на крылечке интерната, когда к ним приблизился взъерошенный, весь оборванный и исхудалый паренек лет двенадцати-тринадцати.

— Ой, хлопчик, а шо ж ты такий грязнучий? — жалостливо протянула Галина, еще не растерявшая свой певучий украинский говор, хотя оторвана была от родной земли в возрасте трех или четырех лет (почему «или» — чуть позже).

— А ты кто такая, чтобы спрашивать? — сердито спросил в свою очередь пришелец и независимо цыкнул зубом. Девчонки пошли и сказали мальчишкам, что вот явился там какой-то забиячистый парнишка, явно чего-то хочет. Пацаны тут же высыпали на крыльцо. И быстро разобрались, что к чему. Оказалось, что зовут парнишку Витькой Астафьевым, и ему некуда податься

«Свой» — решили пацаны. И повели его к директору Василию Ивановичу Соколову. А уж у него бирюковатый с виду парнишка немного оттаял ожесточенным сердчишком и рассказал свою незамысловатую по тем временам, но очень горькую историю.

Рос себе Витька Астафьев в родной деревеньке Овсянка на берегу холодного и быстрого Енисея, как мог помогал родителям их не очень дружного, но шумного семейства вести небогатое хозяйство. Но больше пропадал в окрестной тайге, рыбачил на Енисее и был по-своему счастлив. Пока не посыпались на них несчастья — одно за другим. Раскулачили и отправили на Север, строить Игарский порт, деда, промышлявшего мельничным делом. Арестовали отца, приписав ему вредительство. Утонула в Енисее мама, когда везла на лодке передачу отцу в Красноярскую тюрьму. А когда отец отсидел свой небольшой срок, то женился заново и в 1935 году повез свою семью — жену и совместных детей, — в Игарку, за «большими деньгами».

Здесь Виктор пошел в первый класс. А отец однажды сильно простыл на рыбалке, тяжело заболел и надолго угодил в больницу. Мачехе, едва сводящей концы с концами, было уже не до пасынка. Он бродяжничал, жил где попало, пока не оказался у дверей детского дома.

Выслушав его историю, директор оставил парнишку. Так Витька Астафьев влился в большую и дружную сиротскую коммуну. И первым, в ком он нашел родственную душу, кому доверял больше всех, оказалась Галина Ус. Их судьбы были схожи. Правда, Галя осиротела много раньше своего нового приятеля.

Одна, совсем одна…

— Отца я вовсе не помнила, а мама осталась в моей памяти высокой стройной женщиной, с длинными косами. А вот лица я ее не запомнила, — печально рассказывает Галина Георгиевна. Мы сидим в одной из четырех комнат ее уютного, теплого, но совершенно пустого дома — все дети уже давно живут самостоятельно, некоторые уже дождались внуков. Галина же Георгиевна человек, привыкший к самостоятельности и независимости — так ее воспитала суровая жизнь, — предпочитает быть ни для кого обузой и живет одна. А тогда она была совсем малышкой, и мама ее заболела и умерла в товарном вагоне эшелона, который вез высланных из Украины в Сибирь членов семей врагов народа. Таким «врагом» оказался и ее отец, которого она вообще не запомнила, потому как его арестовали до той поры, когда Галя начала что-то осмысливать и откладывать в свою совсем еще куцую, почти младенческую память.

— Маму сняли с поезда и похоронили где-то в районе станции Зима — именно это название я запомнила, — продолжает свой печальный рассказ Галина Георгиевна.. — А я каким-то образом оказалось в цыганском таборе. Я очень смутно помню, что ехали с нами в вагоне эти горластые, темноволосые люди. И когда мою умершую маму выгрузили из эшелона, никого, видимо, не нашлось кроме них, кто бы взял на себя ответственность за неожиданно образовавшуюся в вагоне сироту в моем лице. И это они же, скорее всего, от общения с мамой, когда она была еще жива, сохранили для меня мои имя и фамилию. Во всяком случае, сколько с тех пор помнила себя, так и звалась — Галя Ус…

Девочка пробыла с этими добросердечными цыганами несколько месяцев. Следующие отчетливые кадры, сохранившиеся в ее памяти: ее оставляют в милиции. Милиционеры передают ее в детский приемник. А оттуда Галя Ус попадает в Красноярский детский дом.

Здесь Галя содержалась несколько лет: училась в школе, потихоньку росла. Как-то она услышала разговор тетенек-уборщиц, когда они, жалостливо поглядывая на худущую девчонку с голодными глазами, почти шепотом говорили:

— Вот и ейный родитель, поди, в Игарке мается. А она, сердешная, туточки голодает. Уж и не свидятся, пожалуй, боле. И сколько же таких, упаси боже!

Галя уже и до этого слышала название этого проклятого места, куда почему-то увозили родителей многих детей, и оно запало ей, что называется, в душу. И когда девчушке исполнилось девять лет, и детский дом надоел ей до чертиков, Галя решила отправиться в эту загадочную Игарку, где, как она думала, томился ее отец.

Улучив момент, она сбежала из детдома и добралась до речного порта. Здесь она порасспрашивала людей, какой из пароходов отправляется на Игарку, пробралась на его борт. Безбилетную пассажирку обнаружили, хотели ссадить на берег. Но она подняла такой рев: дескать, от мамки отстала, она на другом пароходе уплыла и теперь убивается там без дочери, и ее в конце концов оставили. Так Галя оказалась в Игарке.

Отца она здесь, конечно, не нашла. И так как деваться ей в незнакомом городе было некуда, в скором времени оказалась в детском доме. Куда позже попал и Виктор Астафьев.

Как Галя подтягивала Астафьева

— Мы сдружились-то не сразу, — продолжает Галина Георгиевна. — Витька — он был ведь какой-то поначалу нелюдимый. Всех сторонился, всегда ходил с какой-нибудь книжкой в руках или за поясом. На уроках читал, в столовой читал, в красному уголке читал. Само собой, все, что рассказывали учителя, пропускал мимо ушей. А когда вызывали к доске, часто не мог ответить. Ну и его оставили на второй год в пятом классе. Вот здесь мы и стали с ним одноклассниками.

Отличница Галя не могла позволить себе, чтобы понравившийся ей парнишка был отстающим. И она с благословения классного руководителя взяла над Виктором шефство. И стала постепенно подтягивать его по математике, русскому языку — да-да, у будущего знаменитого писателя были существенные проблемы с этим предметом. Зато по литературе Астафьев сам мог подтянуть кого хочешь: быстро перечитав все интересующие его книги в небогатой детдомовской библиотеке, он при поручительстве директора детдома записался в городскую, где выбор был уже намного побогаче.

— Непросто было с Витькой: он ведь продолжал оставаться парнем очень ершистым и независимым, часто сбегал с уроков, от меня, — улыбается Галина Георгиевна. — А сбегал-то куда, оказывается: в лес или на Енисей! Он же вырос в таежной местности, на реке, и очень тосковал по природе. А в Игарке до леса надо было еще добраться — здесь же кругом тундра. И вот возвращается потом, на следующий день, просветленный такой, послушный. И мы снова начинали с ним зубрить уроки.

Настойчивое шефство Галины не прошло даром: пятый класс Виктор Астафьев закончил лишь с одной тройкой. Правда, все по нему же, по русскому языку. Наверное, это господь распорядился так, чтобы он уже потом, спустя многие годы смог с лихвой вернуть свой долг перед «великим и могучим» в виде своих замечательных и неповторимых произведениях, так обогативших русскую литературу. В том числе и повесть «Кража», в которой Астафьев подробно расписал свою детдомовскую жизнь и жизнь своих сверстников в Игарке, все те опасные приключения, порой заканчивающиеся для пацанов весьма драматично.

Галя Ус и Витька Астафьев рассталась в 1940 году — шестнадцатилетним парнем он вернулся в родную Овсянку, где от родного гнезда уже почти ничего не осталось. А Галя продолжала жить и учиться в Игарке..

Судьба-судьбинушка

Как же складывались их судьбы в последующие годы? Про жизнь Виктора Астафьева известно все или почти все — из его автобиографических произведений, из воспоминаний о нем знавших его людей.

Ну а Галя Ус, когда началась война, сбежала со своей подругой Лизой Дмитриевой из детдома (его к тому времени перевели в Енисейск), чтобы попасть на фронт и быть там санитаркой. Они пробрались в порту на пароход, и довольные собой, поплыли на нем, как они думали, в Красноярск. А отчалившее судно пошло совсем в противоположную сторону, на север. Так девчонки, сами того не желая, вновь оказались в городе своего сиротского детства. Вот только податься им в Игарке было некуда: детдома-то здесь уже не было.

Они догадались прийти в райком комсомол, где честно все рассказали — кто они такие, откуда. Девчонок пожурили и дали направление в Игарское педагогическое училище, где как раз шел набор. Закончили они его в 1944 году, и Галя получила направление на работу в Эвенкию. Илимпийский роно направил свежеиспеченную выпускницу в Тутончанскую начальную школу. Ей дали сразу два класса.

Жила Галина в школе, после занятий бегала в клуб. Девушкой она была бойкой, энергичной, на нее навалили массу поручений: и комсоргом-то она стала, и библиотекой заведовала, и по профсоюзной линии заворачивала. Ее заметил молодой заготовитель Василий Суевалов, молодой заготовитель пушнины. Они закрутили любовь и поженились.

Галя была уже беременной, когда Василия перевели в окружной центр, в Илимпийский райком комсомола. В Туре молодая семья поселилась в каком-то сарае. Василий прорубил в стене несколько окон, утеплил помещение, заготовил дров — и квартирка была готова.

В Туринской школе Галя вела младшие классы, затем ей поручили преподавать русский язык и литературу еще и в вечерней школе. Сюда же она погнала и Василия — у мужа всего образования было только семь классов. И очень правильно сделала: после получения аттестата Василий Иванович Суевалов был направлен в высшую партийную школу, после окончания которой многие годы возглавлял Эвенкийский окрисполком.

Ну а Галина Георгиевна с годами стала замечательной учительницей. Побывшие на одном из ее уроков инспекторы из Министерства просвещения РСФСР сказали потом директору школы: «Эта девочка — настоящий самородок. Надо направить ее учиться дальше, в университет». А услышав в ответ: «У этой девочки уже четверо дочерей», — не поверили. Но так оно и было.

Конечно же, она тогда никуда не смогла поехать учиться — в это время в партшколе учился ее муж. Но все же Галина Георгиевна затем окончила годичные курсы в Ленинградском пединституте им. Герцена, и с новыми знаниями и силами продолжила работу в Туринской начальной школе. Ей присвоили звания — сначала «Отличник образования», потом «Заслуженный работник просвещения РСФСР», награждали медалями, вручили в общей сложности более шестидесяти грамот. Но она не зазнавалась, не переоценивала себя, а продолжала оставаться такой же: добросовестной, требовательной к ученикам и себе. Учила их, училась и сама, год от года совершенствуя свои навыки и способности. О ней написали даже в «Известиях».

«Так этот писатель — он, Витька Астафьев?»

В те годы в Туру часто приезжали лекторы. И вот однажды, в 1985 году, Галина Георгиевна услышала в рассказе приехавшей из Красноярска лектора-женщины знакомое имя: Виктор Петрович Астафьев. Лектор назвала его уже сложившимся большим писателем, произведения которого включают в учебники для младших классов. «Надо же — полный тезка нашему Витьке!» — улыбнулась тогда Галина Георгиевна, тут же вспомнив своего вихрастого, хулиганистого подопечного по Игарскому детскому дому.

Затем лектор добавила, что у писателя этого — красноярские корни, родился он в Овсянке, претерпел много бед испытаний, в том числе годы жизни в Игарском детском доме. И тут сердце Галины Георгиевны ухнуло и куда-то провалилось: «Это он, Витька! Боже мой, живой, да еще и писатель… Нет, не зря он так много тогда читал. Какой же молодец!».

Галина Георгиевна рассказала лекторше невероятную историю своего знакомства и дружбы с Виктором Астафьевым, и та, вернувшись в Красноярск, разузнала адрес писателя и выслала его в Туру.

И Г. Г. Суевалова, не медля, написала ему письмо. О том, как сложилась ее жизнь после детдома, расспрашивала самого Виктора Петровича, как он жил все эти годы. Астафьев тут же ответил. Они и созванивались, и переписывались. Но все это не могло заменить личной встречи. И вскоре в Туру пришла телеграмма от Астафьева: «Встречай».

Встреча через десятилетия

— Я в тот день, а было это 25 июня 1986 года, места себе не находила, — рассказывает с увлажнившимися от волнения глазами Галина Георгиевна. — Все валилось у меня из рук, все думала: какой он стал, Витька, признает ли он меня?

Хорошо, дочери набежали, все сделали по дому как надо: и прибрались, и стол накрыли.

…Их, застывших в объятиях, обступили родственники, еще какие-то люди, а они, не замечая никого вокруг, плакали навзрыд, что-то бессвязно говорили друг другу…

А потом было еще много разговоров. Виктор Петрович приехал в Туру на целый месяц вместе со своей женой Марией Семеновной Корякиной: чтобы можно было и вдоволь пообщаться с подругой интернатского детства, и отдохнуть. Их сопровождал известный эвенкийский писатель Алитет Немтушкин, к которому В. П. Астафьев питал самые теплые чувства.

Они за этот месяц несколько раз выезжали на рыбалку на знаменитые эвенкийские водоемы (затем впечатления от этой поездки легли в основу знаменитого астафьевского очерка «Вечно живи, речка Виви!»). Писатель также провел ряд читательских встреч в учебных заведениях, производственных коллективах Туры. И конечно, в промежутках между всеми этими делами он общался со своей «сестренкой», подарил ей несколько своих последних книг с дарственными надписями, именуя себя в автографах «детдомовским братом» Галины Ус.

— Ишь, как ты шикарно живешь! — удивлялся Астафьев, расхаживая по четырехкомнатной, обставленной импортной мебелью квартире Суеваловых. — Прямо как королева! А вот я победней тебя буду. Да вот приедешь ко мне, сама увидишь.

При этом писателя ничуть не смущало, что «удобства» жилища председателя окрисполкома находятся, как и у подавляющего большинства туринцев, во дворе. Его вообще трудно было чем-либо удивить, потому что, плоть от плоти своего народа, за свою жизнь он видел и прошел такое, что иному и в кошмарном сне может не привидеться.

Но однажды он все-таки удивился, или, скорее, разочаровался. Когда узнал, что Галина Георгиевна является членом партии (отношение писателя ко всему советскому, ну или во всяком случае, к тому, что затем было обозначено обидным словом «совок», широко известно).

— Ну и дурочка! — безапелляционно заявил Виктор Петрович, когда они остались одни — при Василии Ивановиче Суевалове, убежденном коммунисте, он такие разговоры старался не заводить.

— Ну почему же? — обиделась Галина Георгиевна.

— Да как ты могла после того, что они с нашими родителями, с нами самими, сделали, вступить в эту их сраную партию?

— Ну, как, я же в советской школе работаю, учу детей доброму, светлому. У меня вон сколько наград за мои педагогические успехи. Да и муж у меня глубокой партийный, — пыталась возражать ему Галина Георгиевна.

Хотя убежденность ее несколько пошатнулась, когда Виктор Петрович рассказал, что, когда работал над своей книгой «Кража», добился, чтобы его допустили к архивам, связанным с Игаркой. И нашел там документы, свидетельствующие о том, что Галя этот период своей жизни провела недалеко от того места, куда, оказывается, из хутора Выселки близ Киева был привезен и затем расстрелян ее отец, Петр Дмитриевич Ус.

Это открытие потрясло Галину Георгиевну. Но в принципе она была готова к тому, что именно что-то такое и могло произойти с ее отцом, как и со многими тысячами других отцов, дедов, матерей, бабушек. Время было такое, что уж тут поделаешь…

Новые испытания

Когда Астафьев с женой уехали к себе в Красноярск, Галина Георгиевна осталась в Туре не только одной из самых преданных его читательниц, но и его полномочным представителем, пропагандистом его творчества. Она провела множество открытых уроков, встреч в различных учреждениях и организациях, на которых со всей силой своего преподавательского мастерства открывала перед слушателями невероятно глубокий и яркий мир произведений Астафьева.

А Виктор Петрович, в свою очередь, никогда не забывал о том, что далеко на Севере, в самом сердце России живет его названная сестра, звонил ей, присылал свои новые книги, с большой радостью открывал перед Галиной Георгиевной двери своей квартиры в Академгородке, когда ей удавалось вырваться на «материк». Он был потрясен, когда в ее жизни один за другим произошли большие несчастья. Умер от рака крови десятилетний внук, в 33-летнем возрасте угасла как свеча от рака желудка дочь Ирина (вспомним, что также рано умершую дочь Астафьева тоже звали Ириной). Виктор Петрович сам купил Галине Георгиевне путевку в санаторий и предложил ей съездить отдохнуть, оправиться от тяжелой психологической травмы. Но жизнь продолжала испытывать Галину Георгиевну на прочность — в это же время свалился с инфарктом ее муж, и, конечно, ни о каком отдыхе для нее не могло быть и речи. Она разрывалась между больницей, школой, где продолжала работать, и домом. И везде успевала — такой уж закалки и подготовки была Галина Георгиевна, что ее хватало на все и всех.

Не лучшие времена тогда переживал и Виктор Астафьев. Его резкие высказывания о власть предержащих, страшные в своей обличительной правдивости последние книги настроили эти самые власти, определенные слои читающего населения против него самого. Астафьева травили в красно-коричневой прессе. Депутаты Законодательного собрания Красноярского края мстительно отказали нуждающемуся в 90-е годы писателю (между прочим, лауреату множества литературных премий, Герою Социалистического Труда, бывшему депутату Государственной Думы!) в ничтожной доплате к пенсии.

Все это, да обострившиеся возрастные болячки и последствия фронтового ранения, вели разрушительную работу в его организме. И в 2001 году сердце его перестало биться. Умер вскоре и муж Галины Георгиевны. Так она потеряла двоих своих самых дорогих мужчин, о которых скорбит каждый свой новый прожитый день.

А жизнь продолжается

Но это вовсе не означает, что Галина Георгиевна пребывает в черной меланхолии. Жизнь-то продолжается! И в ней еще немало места для радостей. Семьи ее детей успешно справились с невзгодами перестройки, экономических кризисов, инфляций и прочих неприятных напастей новой России и живут очень достойно. У всех хорошее образование, хорошие должности (включая администрацию Эвенкийского района и правительство Красноярского края), приличные машины, успехи в бизнесе и прочие блага. А сколько ее учеников стали уважаемыми, известными людьми? Только в Туре их — десятки. Еще больше разъехались по белу свету и честно служат стране, народу. Как, например, генерал-лейтенант Александр Горовой, первые четыре класса отучившийся именно у Галины Георгиевны в Туре.

Все они любят и чтят и свою первую учительницу, бывшую сироту и детдомовку Галку Ус, которую Виктор Петрович до конца дней своей жизни звал сестренкой. Пожелаем же и мы этой замечательной женщине еще долгих, долгих лет жизни!

Жили-были немцы

В Казахстане, где я прожил много лет, было полным-полно немцев, встречались даже села, население которых было сплошь немецким. Был у меня и друг немец — Сашка Ляйрих (он еще в 80-е годы перебрался в Германию). Мы вместе росли, бывало, дрались, не решив какие-то мальчишечьи проблемы мирным путем, потом снова мирились. Ходили на рыбалку на Иртыш, совершали набеги на чужие огороды — чужой огурец всегда почему-то казался вкуснее. И я никогда не задумывался: откуда взялись в степях Казахстана немцы? Лишь позже, повзрослев, многое узнал. И то, что сюда их переселили в годы войны с берегов Волги (без малого миллион!), и мне понятна стала причина постоянной печали в глазах отца Сашки — дяди Адольфа. Он был мобилизован отсюда же, из Казахстана, на трудовой фронт, рвал жилы где-то на лесоповале, получил там увечье. Он внес свою долю, хоть и подневольную, в победу над фашизмом. Но после войны его не приглашали ни на одно торжественное собрание по случаю Дня Победы, хотя на них чествовали чуть ли не даже последних лодырей в тылу, не говоря уже о фронтовиках. Те вообще косились на дядю Адольфа, по пьянке могли обозвать его и фашистом. А какой он был фашист? Тихий, непьющий и трудяга, каких мало. Но он был немец. И это во время войны и еще много лет после нее помнили всегда — особенно люди злые, недалекие. Это я сейчас понимаю. Как и то, что тогдашние правители нашей страны очень несправедливо отнеслись к этому честному и трудолюбивому народу — российским немцам, обжившим Поволжье более двух веков назад. Потом людей этих реабилитировали, как репрессированным назначили какие-то льготы. Справедливость как будто восторжествовала. Даже дяде Адольфу выдали медаль участника Великой Отечественной войны (помнится, в списке участников ВОВ, вывешенном в нашем сельском клубе в тот год, не помню уже каком, его фамилия была дописана последней, от руки), и его впервые пригласили на торжественное собрание по случаю Дня Победы. Розовощекий школьник повязал ему на шею алый пионерский галстук, он резко контрастировал со смертельно бледным лицом дяди Адольфа. А по его изрезанной морщинами щеке текли слезы… О чем тогда плакал дядя Адольф, тихо, по-мужски? Были ли то слезы очищения и радости, или же плакал он по своей, злой волей исковерканной, судьбе? Наверное, я теперь этого никогда не узнаю. А мой сегодняшний рассказ — дань уважения и сочувствия к ним, к незаслуженно обиженным российским немцам.

В Блюменфельде

Жила-была в поволжском немецком селе Блюменфельд (в переводе — Цветочное Поле) в 120 километрах от города Энгельса большая семья Темпелей. Кроме четырех взрослых душ — матери с отцом да бабушки с дедушкой, — в ней насчитывалось еще семеро детей. Немцы здесь жили издавна, уже третью сотню лет. Своими трудолюбивыми руками они распахали и оплодотворили эти засушливые степи, в которых в летнюю пору дождя не бывало по три месяца. Выращивали богатые урожаи пшеницы, возделывали на поливных плантациях багровые крупные помидоры, пупырчатые, один к одному, огурцы, кудрявую тугую капусту. Выпасали на степных просторах, в весеннюю пору полыхающих алыми тюльпанами, тучные стада коров.

Бывали у жителей Блюменфельда и праздники, случались и горести. Праздники — как у всех людей: Пасха, Рождество, торжества по случаю хорошего урожая, какие-то церковные даты. Правда, проходили они, может быть, более чинно, чем в соседних русских да украинских поселениях (были и такие, как, например, Харьковка). Степенно танцевали под аккомпанемент гармоники и барабана, немного выпивали и, раскрасневшись, хором распевали, дружно раскачиваясь, принесенные предками из Германии и сохраненные ими песни. Горести тоже обычные, людские: кто-то умирал, случался неурожай или вдруг гиб скот. Но эти черные минуты переживались без особого надрыва, а с какой-то фатальностью: значит, так должно было случиться.

Хуже приходилось немцам, когда над страной сгущались тучи войны. Нет, они так же, как и все россияне, исправно несли государству службу: тянули воинскую лямку и по 25 лет, участвовали в турецких кампаниях, в войну с Японией 1904—1905 годов. Но вот когда разразилась первая империалистическая война, немцам стали напоминать, кто они, на чьей земле живут. Даже прошел, в общем-то, нелепый слух, что император Николай II намерен утопить всех немцев в Волге. Впрочем, слух оказался слухом. Немцев с Поволжья даже забирали на войну, преимущественно на русско-турецкий фронт. Многие возвращались калеками — как, например, инвалид Давыд Греб.

А его тезка Давыд Сайбель был на русско-австрийском фронте, попал в плен вместе с русскими, украинцами. В лагере, где они содержались, с пленными обращались достаточно корректно, но кормили плохо. Люди за колючей проволокой сами готовили себе скудную пищу из отпускаемых продуктов, сами же распределяли ее. На кухне обычно дежурили по два человека. Когда русские разливали похлебку в миски, украинцы обвиняли их в том, что они своим накладывают погуще и побольше. Приходила очередь украинцев раздавать пищу — они слышали такие же обвинения в свой адрес от русских. Дело доходило до драк. И тогда пленные нашли соломоново решение: они поставили на постоянное дежурство на кухню обоих своих товарищей по неволе — немцев. Дескать, эти ребята честные и, кроме того, в лагере нет их соплеменников, так что «лоббировать» им некого. И точно: после этого все свары прекратились, каждому в миску с педантичностью накладывалось одинаковое и по количеству, и по консистенции содержимое котлов. Когда долгими зимними вечерами в Блюменфельде Давыд Давыдович за кружкой домашнего пива рассказывал об этом своим односельчанам, те одобрительно посмеивались, толкая друг друга в плечо: «Это правда: где немцы, там порядок и справедливость».

Да, именно порядок и справедливость царили всегда в Блюменфельде. Нарушились они с началом гражданской войны: зажиточных немцев попеременно грабили и красные, и белые, и зеленые. Глава семейства Темпелей Александр Егорович исхитрился спасти от «экспроприации» любимого жеребца: загнал ему в копыто иголки. Кобыл у них забрали сразу же отступившие вакулинцы (так назвал их Андрей Александрович мне в своем рассказе, а ему обо всем этом в свою очередь рассказывала его мама) — члены одной из банд или партизанского отряда, сражавшегося против красных. Взамен же оставили доходяг-кляч, которых, впрочем, позже удалось выходить. А жеребец, неожиданно охромевший, так и остался на дворе: ни белые, ни зеленые, ни красные, сколько ни рассматривали его копыто, иголок найти не смогли. Если бы Александр Егорович забил туда гвоздь, как поступали тогда некоторые хозяева, да если бы «экспроприаторы» обнаружили это, расстрела хозяину было бы не миновать.

Вскоре гражданская война закончилась. Утвердилась советская власть. Болюменфельд стал колхозом. Вернее даже, на его основе, поскольку село было большое, было создано два колхоза — имени Сталина и имени Чапаева. Немцы оправились быстро, освоились и при новом режиме, главное — чтобы были работа да мир. Остальное они брали сами — своим трудолюбием, трезвым расчетом. Колхозы также выращивали зерновые, огородные и бахчевые культуры, соревновались между собой, кто их больше произведет и поставит в города — Энгельс. Саратов. За труды свои получали и натуроплату, и деньги, вели домашнее хозяйство. У Темпелей, например, имелось две лошади, три коровы да овцы, свиньи, птица. Был достаток, было тихое счастье. Дети подрастали, Андрей уже закончил пять классов, рос, как и все его сородичи, трудолюбивым, помогал вести и домашнее хозяйство, и в колхозе подрабатывал. А еще он мечтал стать или шофером, или агрономом.

И назвали врагами

Но все рухнуло с началом Великой Отечественной войны. И хотя немцы Блюменфельда давно уже не имели никаких связей со своей исторической родиной — знали только, что где-то там есть Германия, все равно какую-то вину за собой чувствовали. Ведь это их соплеменники пошли войной на Россию, ставшую для блюменфельдцев родиной. И они готовы были встать на ее защиту с оружием в руках. Однако война уже шла месяц, второй, но никого из Блюменфельда на фронт не брали. Между тем в действующей армии служило немало российских немцев, призванных еще до начала войны.

Служил в армии и старший брат Андрея, Адам. Он был призван еще в 1938 году, а в 1941 должен был вернуться домой. Да так и не вернулся. От него пришло несколько писем, в которых он писал, что воюет. А потом письма от Адама перестали приходить. Уже позже стало известно, что в сентябре он попал в плен. Мыкался по разным концлагерям. Пока его и других военнопленных из последнего лагеря не освободили англичане. Адаму, естественно, растолковали, что он может вернуться к себе на родину, но лучше ему этого не делать — сгноят в Сибири, а то расстреляют. Припишут, что сам, как немец, сдался в плен, добровольно, и всем привет. Скорее всего, так бы оно и произошло.

Так Адам оказался в Англии. Позже он пытался разыскать свою семью по переписке, нашел ее через НКВД в Сибири в 50-х годах. Звал к себе (к тому времени он уже хорошо прижился на чужбине, имел собственный дом, автомашину) — сам приехать, видимо, боялся. Но и из Темпелей никто к нему приехать навестить не мог по причине, о которой сказано будет ниже. Умер Адам Андреевич Темпель, гражданин Великобритании и бывший российский немец, в 1992 году, так никого и не повидав из своих родных с 1938 года. С ним судьба обошлась еще достаточно милостиво. А ведь бывало намного хуже. Так, российскому немцу Коху, взятому в плен позже Адама Темпеля, его соплеменники, обозленные яростным сопротивлением Красной Армии, в рядах которой — донер — веттер! — служили и арийцы по происхождению, вырезали на спине звезду и замучили до смерти.

Но вернулся к Блюменфельду. В начале осени сюда приехали чины из НКВД и зачитали Указ Президиума Верховного Совета СССР от 28 августа 1941 года «О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья», согласно которому все российские немцы чохом записывались в потенциальные предатели, а потому подлежали переселению от греха подальше, в Сибирь и на другие просторы необъятного СССР. А уже 13 или 15 сентября немцы прощались с Блюменфельдом. В село понаехали солдаты — начальники думали, что жители будут сопротивляться депортации. Но немцы понимали, что против лома нет приема, и потому молча грузили свои нехитрые пожитки в машины, на которых их свозили на станцию к поджидавшим эшелонам. Брали самое необходимое: кое-что из одежды, кухонной утвари, старались больше взять продуктов, дорога-то предстояла дальняя. Ни одного случая не то что организованного, но даже спонтанного сопротивления ни в Блюменфельде, ни в других немецких населенных пунктах не было. Неизвестно, что при этом творилось в душе у каждого из выселяемых (попробуй-ка, за здорово живешь, оставь все десятилетиями нажитое, ставшую за века родной землю), но волю Сталина немцы выполнили покорно.

Везли их в товарных вагонах, как скот. Поезд тащился медленно, пропуская идущие на запад воинские составы. На одной из станций рядом остановился эшелон с евреями, вывозимыми из Белоруссии в Среднюю Азию. Евреи были голодные — успели за дорогу подмести свои припасы. Пока составы стояли рядом, успели обменяться: немцы им — хлеб, какие-то другие продукты, евреи — вещи, деньги, ценности. Кто чем был богат… А в сущности, все они были равны, и жизнь каждого в эти трагические дни практически ничего не стоила.

Через две недели пути блюменфельдцы были уже в Красноярске. А оттуда часть их переправили в село Красная Горка Березовского района. Председатель колхоза Лысенко обрадовался: такое пополнение, не менее трех десятков рабочих рук, было как нельзя кстати, поскольку все основное мужское население уже ушло на фронт. Расселили немцев, где придется. Семью Темпелей приютила одна женщина, сын которой был на фронте, и дом его пустовал.

— Сразу же начали с уборки урожая, — вспоминает Андрей Александрович. — Уже на второй день после приезда в Красную Горку мы молотили пшеницу на току. Потом было много другой работы: заготовка дров, уход за колхозным скотом. Пятнадцать человек из наших записали на курсы трактористов, в том числе и меня…

Самое интересное — молодой Темпель тогда знал всего десятка полтора русских слов (немцы жили у себя в Блюменфельде обособленно, учеба в школе велась на немецком языке, а русский изучался примерно так же, как немецкий в русских школах). Но его неплохо понимали, да и сам Андрей, как губка, впитывал в себя все новые и новые слова, целые словосочетания из русского языка и скоро мог довольно сносно изъясняться со всеми красногорцами, не питающими, кстати, никаких враждебных чувств к поселенцам.

На Виви

Не довелось Андрею стать трактористом: весной немцам объявили, что их руки нужны на крайнем Севере. Сказали: «Поедете ловить рыбу для армии». Председатель колхоза (уже другой — Игнатюк, а Лысенко ушел на фронт) закручинился: целых 40 семей враз должны были покинуть село. А к ним уже привыкли, нарадоваться не могли на работящих да безропотных немцев. Но они не были хозяевами себе — ими вертел как хотел НКВД. И в июне депортированных погрузили на пароход «Орджоникидзе», который доставил их до Енисейска. Дальше немцев повезли на баржах, буксируемых катерами — лесосплавщиками.

Путь был долгим и утомительным. Плыли обычно только днем, на ночь делали стоянку, разводили на берегу костры, готовили нехитрую еду, наспех перекусывали и погружались в короткий беспокойный сон. А наутро вновь садились на опостылевшие баржи, за бортами которых плескалась енисейская вода, неспешно проплывали поросшие лиственницей, сосной и кедрачом крутые берега. Живой груз — немецкие семьи — сгружали почти в каждом встречном населенном пункте. Зашли в Подкаменную Тунгуску, продвигались по ней, пока позволяла глубина. Оставили немцев на берегах и этой реки. Блюменфельдцы, привыкшие к своим безоглядным степным просторам да небольшим озерцам, с тревогой всматривались в обступающие берега дремучие таежные заросли, прислушивались к яростно клокотавшей на порогах тунгусской воде. Один из депортированных из Латвии (немало в том караване было и прибалтов) заснул на борту баржи, свалился воду и… только его и видели, бедолагу.

— Когда уже на Нижней Тунгуске мы подплывали к какому-либо стойбищу, эвенки тут же сворачивали свои чумы и исчезали в тайге. Мы не могли понять, в чем дело? — рассказывал Андрей Александрович. — А уже потом, когда немного обжились в Эвенкии, нам и рассказали, что среди коренного населения распространился слух: едут немцы, очень страшный народ — не люди и не звери, но с рогами на голове и с одним глазом во лбу. Видать, наивные таежники верили этой чуши, а иначе чего было бежать? И зачем только нужно было такие слухи распускать?

Конечным пунктом путешествия семьи Темпелей и еще нескольких десятков немцев была фактория Виви. Здесь жили эвенки — рыбаки, охотники. Председатель сельсовета Комбагир по кличке «Знаешь-понимаешь» (это была его любимая присказка) отнесся к новоприбывшим без всяких предубеждений, достаточно радушно, как, впрочем, и все жители Виви. Им разрешили временно поселиться в избушках оленеводов и промысловиков, находящихся в тайге. Прибывшее из окружного центра Туры начальство распорядилось начать строительство двух бараков на 30 семей. Немцам сказали: «Стройте капитально, надолго. Вы отсюда больше никуда не уедете». То есть дали понять, что эти дикие суровые места — навсегда.

Ну что ж, навсегда так навсегда. Немцы — народ понятливый и дисциплинированный. Заготовили лес и заложили два больших барака на берегах Виви, почти напротив друг друга. О том, какие здесь бывают страшные морозы, уже знали, и потому строили с таким расчетом, чтобы зимовать можно было без проблем.

— В нашем бараке поселились 15 семей, — вспоминал Андрей Александрович. — У каждой семьи — своя ячейка, образуемая перегородками. Утеплили дом так, что даже в самые сильные морозы внутри было жарко, приходилось иногда даже входные двери открывать, чтобы впустить свежий воздух…

И потянулись монотонные трудовые будни. Зимой немцы заготавливали дрова. Мороз — не мороз (что такое актированные дни, тогда никто не знал), а три куба на человека в день выдай. Норму производственную выполнишь — получишь полный паек. А он был таков: 600 граммов хлеба в день, на месяц — 2 килограмма крупы, 750 граммов сахара, 800 граммов масла. Как хочешь, так и растягивай эти продукты. Хорошо поработаешь, то есть с перевыполнением нормы — добавят в день 200 граммов хлеба: не осилишь норму — пайка хлебная в день составит всего 300 граммов.

Естественно, такая норма — три кубометра в день — была по силам далеко не каждому. Деревья в 50-градусные морозы становились как каменные, зубья ручных пил долго ездили по ледяной поверхности стволов, пока удавалось сделать запил. Люди мерзли, голодали (на морозе, как известно, аппетит всегда разыгрывается не на шутку, даже если при этом ничего не делать) — паек-то был скудный, и если бы эвенки иногда не делились со своими несчастными подневольными соседями мясом, рыбой, — те бы и ног не смогли таскать, не то что работать. Потом немцам все же снизили норму — сделали ее по три куба на два человека. Иначе бы они просто все повымерли, а это было бы не по-хозяйски, не по-государственному. А смерти случались часто…

— Среди нас были и прибалты, — рассказывает Андрей Александрович. — И вот один из них, кажется, по фамилии Скарчевский, с двумя высшими образованиями человек, он раньше жил в Латвии, и очень богато, по его рассказам. Машина у него была, прислуга… в общем, избалованный такой господинчик. И вот попадает он в такие ужасные условия, в такие страшные морозы. Ничего не умеет, лишний раз не пошевелится. И как-то раз мы поехали на оленях за солью на Уакит за 300 километров — там, на соленом озере, была солеварка. Мороз-то крепкий, и как только начинаешь замерзать, спрыгиваешь с олешка, бежишь рядышком. Согреешься, снова садишься и едешь. А Скарчеввский этот весь укутался и едет, как статуя, хоть бы раз слез. Ну, когда добрались, наконец, до Уакита, все кинулись в стоящий чум (стойбище эвенкийское было) — чаю попить, обогреться. А Скарчевский сидит и сидит на олешке. Кто-то вышел позвать его — он молчит. Толкнули, а он и свалился как сноп. Замерз. Вот так было…

Сам Андрей Темпель был парнишкой очень живым, деятельным. Любая работа кипела у него в руках — сказывалась колхозная закваска. Немцы на Виви не только лес заготавливали, но и рыбачили. Андрей попал в бригаду к Алексею Красноштанову, мужику требовательному, но справедливому. Если требовал с немцев выработки, то и сам при этом чертоломил.

— А рыбы тогда было — пропасть! — продолжает свой рассказ Андрей Александрович. — Перегораживали речку, скажем, отсюда и досюда, заводили в этом месте невод и вычерпывали в огороженном месте до 12 тонн за раз! Мы эту рыбу солили, сушили, отправляли в Туру, а оттуда наша продукция уходила на фронт. Ну и нам самим Красноштанов разрешал брать рыбу на питание сколько нужно, в этом отношении он не жадный был. А ведь не все бригадиры были такие. Вон Эльвира моя (тогда еще не жена мне) рыбачила на озере Воеволи. Там тоже рыбы было навалом. Но им разрешали брать в день не более одной рыбки на человека. Впроголодь там жили…

Так в нашей беседе мы с Андреем Александровичем перешли постепенно к теме отношения местного населения, руководящего люда к сосланным немцам.

Счет добра и зла

— Я скажу так: большинство простых людей нам сочувствовали, особенно эвенки. Когда они убедились, что мы не собираемся им причинять зла и вовсе не те немцы, против которых воевал СССР; более того, когда узнали, что нас незаслуженно обидели и выгнали с родной земли, коренное население всячески старалось нам помочь… Были и начальники неплохие, которые все прекрасно понимали и старались не доставлять нам лишних неприятностей, — говорит Темпель. — Что касается подневольного труда: да, было тяжело. Однако и местное население в те годы работало с не меньшим напряжением и упорством. Время тогда было такое — суровое и жестокое. Вон брат у Эльвиры опоздал на работу на 10 минут, его посадили на три месяца. Но посадили его не за то, что он немец, а за то, что опоздал. Тогда за это сажали и местных жителей… Продолжая тему отношения местного населения к депортированным немцам, Темпель так и не смог вспомнить сколь-нибудь значительного притеснения. Тех, кто их не любил, были единицы.

— Хороших людей было больше, — утверждает Андрей Александрович. — Благодаря им мы и выжили в те тяжелые годы — не притесняли, не обижали нас почем зря, а наоборот, старались поддержать, ободрить. Никогда не забуду директора Туринской средней школы К. В. Стурова, эвенка с Виви Чапогира по кличке «Митико», сеукретаря окружкома партии В. Н. Увачана… Да всех не перечислишь. Спасибо им!

Свой счет добра и зла и у жены Андрея Александровича — Эльвиры Александровны. Вот ей пришлось потруднее: она безвылазно три года прорыбачила, заготавливала дрова, выполняла другую работу в самой таежной глуши, на озере Воеволи. Тамошним немцам не повезло с бригадиром: жестоким оказался человеком, бессердечным. Норму ему кровь из носу — а дай. Хоть костьми ложись. И кровь из носу у немцев шла, и костьми ложились. Но норму давали, иначе или тюрьма, или голодная смерть. До сих пор Эльвира Александровна хранит обиду и на другого человека — лейтенанта Хромова из военкомата. В тот день несколько немок (это было уже в Туре) пилили по разнарядке дрова для этого учреждения. Мороз стоял жесточайший. Деревянными, негнущимися руками бедные женщины напилили-таки сколько нужно было дров, сложили их в поленницу и рассчитывали хоть немного обогреться в жарко натопленном военкомате. Но вышел этот самый лейтенант, пинками развалил поленницу, обозвал немок всякими нехорошими словами и заставил все сложить заново. Не пустил даже на порог теплого помещения. Как тогда стало обидно Эльвире и ее подругам по несчастью, что и спустя многие годы это перенесенное унижение жило в ее сердце!

У Андрея Александровича свой взгляд на этот случай.

— Знаете, кто в военкоматах тогда работал: или инвалиды, вернувшиеся с фронта, или белобилетники, которых на фронт не брали. И у тех, и у этих были свои причины злиться на нас, немцев. Хотя и не могли они не понимать, что мы-то тут совершенно не при чем, — рассудительно говорил он.

С такими людьми Андрей Александрович разговаривал на их же языке, а попросту говоря, дрался, хотя этого ему хотелось меньше всего. Ведь он, как и все немцы, стоял на спецучете, за ним был особый надзор. Но что оставалось, когда кто-нибудь, ничем не лучше тебя, считал себя выше только потому, что ты был репрессированный немец. И старался утвердить свое превосходство недозволенными методами — оскорблениями, зуботычинами? Темпель еще у себя в Блюменфельде выучил несколько безотказных приемов рукопашной схватки. И здесь они ему пригодились. Когда он поколотил известных туринских блатарей Мишу-Капитана и Луку, вышел победителем из стычек с хулиганами калибром поменьше, в Туре стало намного меньше охотников задеть чем-то этого вспыльчивого, крепко сколоченного парня.

Пусть это не повторится.

— А как вы в Туру попали, Андрей Александрович? — спрашиваю я его.

— В 1943 году, как сейчас помню, 15 марта, на Виви приехал старший лейтенант из Туры, выбрал 12 парней. И нас как бы приписали к военкомату. Сказали, что в любой момент могут мобилизовать, — рассказывал Темпель. — Расселились мы кто где, тут же каждому нашли работу, и стали мы ждать вызова из военкомата. Но нас почему-то не брали и не брали. А вот прибалтов — их здесь много было тогда, тех брали. Как раз началось освобождение прибалтийских республик, вот этих ребят на те участки фронта и отправили. А мы так в Туре и остались. Хотя из Красноярска, я знаю, таких же немцев, как мы, в 1944 году на фронт уже брали. И правильно делали — ведь мы же были такие же советские люди, и фашисты были врагами и для нас, потому что топтали нашу общую землю…

Война окончилась. Но приволжские немцы по-прежнему содержались на спецучете, никуда не имели права выехать, у них не было паспортов. Приходилось ежемесячно отмечаться в НКВД: дескать, все ли здесь, никто никуда не убежал? Да куда отсюда убежишь? И зачем? Их земли в приволжских степях уже заняты, это ясно как божий день. Так что Эвенкия для Темпелей и многих других немцев стала вторым домом.

— В первые годы наша приволжская степь, особенно весенняя, когда расцветают тюльпаны, снилась мне часто, — рассказывает Андрей Александрович. — А с годами эта тоска сгладилась. И сейчас я представить не могу, как смог бы прожить без тайги, без запаха багульника…

И все же — тянуло ли его на родную землю? Пожалуй, нет. Ведь Андрей Александрович попал в Эвенкию в таком возрасте, когда смена обстоятельств, места жительства проходит практически безболезненно, а над всем довлеет жажда новизны ощущений. Люди постарше, конечно, тосковали по родным местам. Темпель вычитал даже такую историю: один из их земляков, уже глубокий старик, после того как немцам в 1955—1956 годах разрешили свободно передвигаться по стране, вернули им общегражданские права, добрался-таки до родной деревни. Даже дом свой нашел. Но он, понятно, был занят другими людьми. На стук вышла хозяйка: мол, чего тебе надо, старик? А он: «Это мой дом, я здесь когда-то жил» Ему в ответ недобро: «Проваливай, ничего не знаем, мы хозяева этого дома». Старик ответил, что он ни на чем не настаивает, только просит разрешения посидеть несколько минут на крыльце родного дома. А потом он уйдет. Присел немец-старик на крылечко, вздохнул да и умер. На родной земле…

Андрей Александрович никуда отсюда выезжать не собирался — слишком много времени он провел здесь, сложилась его судьба, здесь он вырастил двоих сыновей, здесь живут его внуки и правнучка. Здесь он со своей Эльвирой Александровной отпраздновал золотую свадьбу, за многие годы добросовестной работы на Севере был отмечен правительственными наградами.

Немногим больше десяти лет назад Андрей Александрович навсегда упокоился на этой суровой земле, приютившей его в начале грозных сороковых и ставшей для него второй родиной. И не было у него зла на тех, по чьей недоброй воле его занесло в эти края.

— Что ж, я понимаю — время было такое, — покачивая головой, задумчиво говорил он с неистребимым немецким акцентом, от которого так и не мог избавиться до конца своих дней. — Не только с немцами так обошлись, но и со многими другими народами. Вот только не надо, чтобы такое еще раз повторилось. Никогда и никому не надо…

Мамины записки

Необходимое предисловие

Это я надоумил написать нижеприведенные заметки свою маму, Валееву (в девичестве Гатину) Раису Каримовну. С детства помню, как она, не сдерживая слез, частенько рассказывала нам, своим детям, о том, сколько ей пришлось вынести во время коллективизации, войны, в послевоенное время. Как-то я приехал к маме на юбилей в Хабаровский край, где она в то время жила в семье моей сестры Розы. Маме исполнилось 80, но она по-прежнему была бодра, жизнерадостна. Однако как только дело коснулось воспоминаний — все, опять слезы, пожелания «никому не пережить такого». Вот тогда я и сказал: «Мама, а ты запиши свои воспоминания и пришли их мне. А я подумаю, что с ними можно сделать. И мама согласилась.

За два неполных года она исписала и прислала мне 29 общих школьных тетрадей. Я представляю, как непросто далась ей эта работа. Во-первых, образование у моей мамы — четыре класса татарской школы (больше закончить не успела — в 1938 году вся мамина семья бежала из своей деревни от страшного голода в Баку, а там уже было не до учебы, надо было работать, и русскую грамоту она освоила самостоятельно). А во-вторых — все же возраст… Вот тут ей было плохо, видно по тому, как почерк изменился. Вот здесь она всплакнула, и строчки расплылись под ее слезами. Но она сделала это — написала свои воспоминания, и заново пережила всю свою жизнь в этих 29 тетрадках. А я потом переработал их, и получилась самиздатовская книжка с немудреным, но емким названием «…Не поле перейти» объемом в 62 странички и с 40 главами, в которые уместилась ее вся такая бесхитростная и в то же время очень непростая жизнь, и эту книжку я и подарил ей на очередной день ее рождения.

Она не героиня, моя мама. Она простая российско-татарская, женщина, на долю которой, как и на долю миллионов ее сверстниц, выпало много тягот и лишений. А в «награду» ей долго не хотели засчитывать в пенсионный стаж ее колхозный период, тяжкий труд на мобилизационных работах. Но справедливость все же восторжествовала, и моя мама официально была признана ветераном Великой Отечественной войны, награждена рядом юбилейных медалей. Она немного не дожила до 65-летия Великой Победы и до своего 85-летия, скончавшись 20 апреля 2010 года.

Публикуется та часть ее воспоминаний, которая относится к периоду Великой Отечественной войны.

Марат Валеев

член Союза российских писателей,

г. Красноярск.

Первая мобилизация

23 июня 1941 года из райцентра Мамыково к нам в Старую Амзю приехал офицер из военкомата, они вместе с председателем провели общее собрание колхозников, на котором и рассказали, что началась война. Тот, что с военкомата, сказал, что он привез с собой повестки, мужчины с 18 до 45 лет будут мобилизованы в армию.

А кроме того, зачитал приказ, что из нашей деревни мобилизуют на оборонные работы 21 парней и девчат с 16 лет — строить вторую железнодорожную линию от Ульяновска в двух направлениях — до Москвы и на Урал. Это нужно, чтобы везти на фронт технику и войска, а с фронта раненых, чтобы железная дорога работала безостановочно, чтобы поезда не ждали, когда проедут встречные составы.

Мобилизовали также взрослых в возрасте от 45 до 50 лет. Стали зачитывать списки мобилизованных: Амирханова Майра, Баталова Асыльбикя, Гатина Райса… Когда зачитали мое имя, мама и папа сразу крикнули: «Как Райса, она же совсем девчонка, ей же еще нет 16». «Через месяц исполнится, — сказал военный начальник. — Так что тоже попадает на оборонные работы. А кто будет отклоняться или захочет скрыться, будет считаться дезертиром, и того посадят на 5—7 лет».

На колхозной площади, где проходило собрание, поднялся крик, плач. Да, по годам я была еще совсем девчонкой, но прекрасно понимала, что с наступлением войны детство мое закончилось, как и у всех моих подруг.

После собрания все разошлись по домам, многие чтобы готовиться в дальнюю дорогу. Папа сказал, что надо бы быстро разобрать старый дом на дрова, пока он дома, а то, не дай Бог, его тоже мобилизуют. А этих дров года на три может хватить.

Мама испугалась: «Неужели война так долго будет идти?», и заплакала. Папа, как мог, успокаивал ее. А 27 июня 1941 года бригадир принес мне повестку и сказал, что завтра до обеда надо быть уже в Мамыково, на военной комиссии.

В этот же день повестки получили и мои сродные сестры Гаршия, Гульжамал, Минжамал… Мама собрала меня в дорогу, я только чай попила, как у нашего дома остановилась машина с крытым кузовом.

Я простилась с родными (папы дома не было, он в тот день был на работе — на мельнице), взяла сумку с продуктами, которые мне в дорогу сготовила мама, села в кузов, и машина поехала к конторе. А там уже полно народу, и папа на велосипеде подъехал с мельницы, чтобы успеть проводить меня. Все, кто должен был ехать на комиссию, 21 человек, поднялись в кузов, и машина тронулась…

Комиссию проходили в районной больнице, всех признали годными. Сопровождающий нас офицер сказал, что сегодня же нас отвезут домой, дадут два дня на сборы и проводы, и снова в путь, теперь уже в Нурлат, на поезд, который повезет нас в Ульяновск.

Строим железную дорогу

И вот нас на поезде привезли в Ульяновск, здесь пересадили на большие военные машины (было много других девчат и парней из других районов), по 50 человек в каждую, и привезли куда-то в безлюдное место.

Высадили прямо на краю ржаного поля, а вокруг стояло много больших палаток, в каждой по 35 деревянных коек с соломенными матрасами и ватными подушками, с синими одеялами. Мы заняли каждый свою койку, нас познакомили с нашими начальниками. Начальником той группы, в которой была я (в основном все девчонки-татарки из двух деревень), был мужчина лет сорока, он зачитал наши фамилии по списку — так познакомился со всеми. Себя он назвал Иваном Григорьевичем. Поскольку в нашей группе по-русски хорошо говорила только я, то была у него как переводчик. Он отдавал все распоряжения через меня.

В первый же день после обеда нас повезли от нашего лагеря за 10 километров. Здесь нам дали лопаты и показали, как готовить насыпь под железнодорожное полотно — становились с обеих сторон отведенной линии, рыли кювет и землю бросали в середину, а потом разравнивали ручным катком. Затем на эту насыпь еще сыпали щебень и утрамбовывали катками.

А затем укладывали шпалы — по двое становились на каждый конец тяжелого и вонючего, чем-то пропитанного бруса, от запаха которого кружилась голова, и несли на веревках на путь и укладывали на строго отмеренном расстоянии. Иван Григорьевич назначил меня звеньевой (я ведь и в колхозе была звеньевой). Я записывала в тетрадь, сколько за день делалось нами работы. Вечером, перед отъездом на ужин, Иван Григорьевич переписал себе для наряда, сколько мы проложили пути. Получилось, что за один рабочий день наше звено из 37 человек (28 девчат и 9 парнишек) подготовило под прокладку шпал 21 метр полотна. А таких звеньев было много, всего в них было около 800 человек, это и с нашей, и с московской стороны. От Ульяновска дорогу при этом строили татары, от Москвы — русские.

Иван Григорьевич похвалил нас за хорошую работу. Но за этот день мы очень устали, просто валились с ног. Нас привезли к нашим палаткам, мы поужинали в столовой и отправились спать. Некоторые девчонки стали жаловаться, что это настоящая каторга, лучше убежать. Я напомнила, что за это могут и посадить. И все же через три дня, утром 30 июля, мы недосчитались пятерых девчонок из нашей и соседней деревень. Одной было 19, другой 17 лет, еще троим по 16.

Иван Григорьевич за завтраком заметил, что мы сидим за столами не полным составом, стал интересоваться, кого не хватает, почему. Девчонок тут же объявили в розыск. Прошло два месяца, за это время в сторону Москвы было построено 200 километров железной дороги, и к тому же времени мы узнали, что сбежавших девчонок поймали где-то за Ульяновском, судили и дали по одному году. Но в тюрьме они только ночевали, а весь день работали под конвоем, причем на самых тяжелых работах.

Иван Григорьевич узнавал про них и рассказывал, что они все время плачут и просятся обратно к нам. Я сама расплакалась, когда узнала, в какое положение попали наши девчонки. Иван Григорьевич сказал, что можно попробовать им помочь, если написать заявление с просьбой отпустить их в нашу бригаду на поруки. И у нас получилось, девчонок под конвоем привезли из Ульяновска к нам. Мы их обнимали, целовали, плакали от счастья. А потом снова включились в работу, и очень старались, чтобы все это скорее кончилось.

24 августа 1941 года я запомнила на всю жизнь — в этот день оба конца железной дороги соединились, а нашему звену дали красный флажок как передовому. Мы не только первыми закончили свой участок, но еще помогли уложить шпалы на участке в полтора километра тем, кто тянул линию со стороны Москвы.

А всего наше звено сделало больше плана 13,5 километра железнодорожного полотна. Вечером было торжественное собрание, лучших наградили премиями и подарками и вручили дорожные билеты. Вызывали звеньевых по алфавиту: сначала назвали Асылханову, потом Булатову, Валиулину, а потом назвали мое имя: «Гатина Райса Каримовна». Я получила деньги в конверте — там было 100 рублей, платок и шоколадку.

Домой, но ненадолго

В 12 часов ночи за нами пришли машины, мы собрали свои пожитки (а палатки оставались на месте — говорили, что после нас здесь будет военный лагерь, будут обучать молодых солдат перед отправкой на фронт) и поехали в Ульяновск. Ехали почти 200 километров, потом пересели на поезд, и он повез нас в Нурлат. В Нурлате нас уже встречали родственники и родители. За мной приехал папа. Мы пересели в машины и поехали в родную деревню.

Когда стали подъезжать к Старой Амзе, все от радости закричали и запели, так соскучились по дому. Мама уже истопила баньку, я помылась, уселись за стол, родители стали расспрашивать, как там было да что. Ну, я все рассказала, они только удивлялись, как это мы, совсем еще дети, выполняли такую тяжелую работу, да еще с перевыполнением. А я сказала, что это колхозная жизнь нас приучила не бояться никакой тяжелой работы. Тем более грех было не стараться — наша работа нужна была для поддержки фронта.

Отдохнула всего два дня, тут бригадир приходит, говорит: «Надо картошку полоть. Пока вас, молодых, не было, полоть было некому, вся заросла, потом выкапывать ее невозможно будет». Я собрала своих девчат, и мы пошли в поле. А трава уже вся старая, стебли как деревянные, и тяпки тупились очень быстро, приходилось точить их очень часто. Этим занимался мой младший братишка Акрам, за это ему каждый день писали по два трудодня.

Только пропололи картошку, нас тут же направили на уборку сахарной свеклы. Две недели дергали свеклу, там подошла пора убирать картошку, а после первого морозца — капусту; после капусты на складах перелопачивали зерно, чтобы не сгорело, за телятами ухаживали… Мужчин в деревне почти не осталось, и приходилось работать за двоих-троих. Про все новости на войне узнавали по радио (эти тарелки поставили бесплатно в каждом доме, как только война началась) и на собраниях.

Однажды приехал из конторы дядя Паша, который тоже с нами работал на ферме, и сказал, что, наверное, девчатам надо опять готовиться в дорогу. Оказывается, из Казани пришел приказ: мобилизовать на копку окопов и траншей женщин от 16 и до 40 лет, по 35 человек от каждой деревни. Вот как только Волга замерзнет, так и отправят нас за 300 километров от Казани на оборонительные работы. Опять дома крик, плач: «Да что же это такое, да кто же зимой окопы копает?».

На следующий день мне пришла повестка — на окопные работы, а вместе со мной такие повестки получили еще 25 человек из Старой Амзи. Через день за нами пришла машина, и 5 ноября 1941 года мы опять были в дороге.

Окопы, траншеи, дзоты…

Привезли нас в город Чистополь, дальше ехать было нельзя — лед на Каме был еще тонкий. Нам сказали, что будем переправляться через Каму пешком. Никогда не забуду этот день 6 ноября 1941 года, так было страшно. Нам всем дали по длинной палке, чтобы пробовать перед собой лед. А все боятся идти — Кама показалась нам страшно широкой, а лед тонким.

Вперед пошел сопровождающий нас солдат, потом уж потихоньку за ним и мы, с расстоянием в 5—6 метров между человеком. Шли и молились, чтобы лед не провалился. Но все обошлось, никто не провалился. Да и какой вес был у нас тогда, недоедавших и еще совсем не взрослых? На той стороне нас уже ждали машины. И когда мы перешли Каму, все закричали «Ура!».

Когда погрузились и поехали в сторону Казани, я стала расспрашивать сопровождающего нас военного, надолго ли нас задержат на земляных работах, почему надо копать зимой и что именно мы будем копать — нам ведь толком так ничего и не объяснили. Этот военный рассказал, что копают окопы, траншеи, блиндажи, дзоты уже с лета, москвичи копают. А мы едем им в помощь, и будем копать им навстречу со стороны Татарии. А почему зимой копать… Да потому что летом все не успели сделать. Копать окопы надо для того, чтобы, если немцы прорвутся со стороны Москвы, задержать их перед Казанью.

В Казани нас пересадили на другие, военные машины и повезли дальше на запад. 8 ноября мы были уже на месте работ. Это было поле, кругом стояли скирды соломы, некоторые горели. Оказывается, тут же учили стрелять из винтовок, пулеметов и пушек солдат. Многие из них были еще в гражданской одежде. Вот так, под выстрелы, мы и копали эти окопы и траншеи. До сих пор помню размеры блиндажа: три метра в глубину, четыре в ширину и восемь в длину.

Жили мы в двойных брезентовых палатках на 50 человек, они отапливались двумя железными печками. На протянутых веревках сушили после работы свою одежду, лапти. Да, я забыла сказать — почти все мы были в лаптях, так тогда ходили во всех татарских деревнях. Правда, потом нам привезли какую-то обувь, не знаю, как ее назвать — калоши не калоши, сшитые из лошадиных шкур. Эта обувь была все же получше лаптей. Еще лучше было, если получалось надеть сразу и лапти, и вот эти кожаные калоши.

Поднимали нас в 6 утра, рабочий день начинался в семь утра и заканчивался в семь вечера. Долбить мерзлую землю было страшно тяжело, у нас у всех руки были в полопавшихся мозолях. Медсестры каждый день делали нам перевязки, лопнувшие мозоли смазывали какой-то желтой мазью.

От работы никого не освобождали, это надо было или сильно заболеть, или умереть. Но болели мало и не умирали, а копали и копали. Кормили нас, правда, очень хорошо. Так же, как солдатам, варили еду в полевых котлах на колесах и привозили прямо к месту работы. Вот так мы встретили здесь, в окопах, новый 1942 год, и продолжали копать их до 27 марта.

В этот день мы соединились с московскими колхозниками, которые тянули траншеи в нашу сторону. Но их-то всех отпустили домой, а татарстанцев, заставили еще заготавливать еловые бревна для блиндажей. Мы чуть с ума не сошли от горя — ведь нам обещали, что нас отпустят, когда соединимся с москвичами, мы и домой писали, чтобы ждали нас ранней весной. А оно вон как повернулось.

На лесоповале

Ездили в лес за 100 километров и там пилили деревья. Помню, что лес был очень красивый, заснеженные ели стояли прямо как в сказке, и очень жалко было такой лес губить.

Вот уже апрель кончился, май пошел, а мы все пилим. Девчата все плачут, домой хотят. Ну, я не выдержала и пошла к нашему военному начальнику спросить, когда же нас отпустят домой. А начальник меня пристыдил. Дескать, там такая страшная война идет, все разбомбили, столько людей убило, а над вами самолеты не летают, бомбы и снаряды на вас не падают. Ну, конечно, тяжело вам, но ведь все живы-здоровы и домой все вернетесь. Надо еще потерпеть немного, ваша работа очень нужна, фашистская армия очень сильная и все может случиться, поэтому то, что вы делаете — это на тот самый случай.

Я вернулась в свою палатку и все передала нашим. Никто и слова не сказал, все всё поняли, и продолжали работать. Да, я еще пожаловалась начальнику, что сейчас в лесу все растаяло, а мы в лаптях, и ноги у всех мокрые, нам бы обувь какую-нибудь. А начальник мне говорит: «Что же вы раньше молчали? Ладно, что-нибудь придумаем. «Скажи, сколько в твоем звене человек, и какого размера обувь нужна?». Господи, да у нас почти никто не знал, что такое размер обуви — с детства все ходили в лаптях. Правда, я свой размер уже знала — 37-й (в Баку носила настоящие туфли).

В общем, на другой день мы делегацией в девять человек пошли в стоящую рядом воинскую часть, и там нам со склада выдали 70 пар ботинок самого разного размера. Мы их принесли в свою палатку, и здесь уже каждый выбирал, что подходит по размеру, а лишние ботинки вернули обратно. Девчата опять в слезы: «Значит, нас еще надолго оставят здесь». И точно, через какое-то время нас отправили на новое место, еще на 80 километров ближе к Москве. Там нас поселили уже не в палатках, а в деревянных бараках, даже с радиоприемниками.

Здесь мы впервые за последние месяцы сами услышали, что передает Москва про войну. Слушать было страшно — рассказывали, как наши били немцев, и как немцы бомбили поезда с эвакуированными мирными людьми. Особенно запомнилось, когда диктор рассказывал, как 5 немецких самолетов разбомбили поезд, в которых ехали 800 женщин, стариков и детей, и что многие из них погибли. Я переводила нашим деревенским. Девчонки опять в слезы — когда же эта страшная война кончится, когда же мы домой вернемся?

Нам дали неделю отдыха, чтобы мы привели себя в порядок, в бане помылись, домой письма написали. И снова — за работу. А скоро и помощь подоспела — сначала на трех машинах привезли 112 русских молодых парней и девчат, всем лет по 16, не больше, а следом еще 170 человек, уже постарше. За нами закрепили семь машин, которые отвозили напиленный лес на железнодорожную станцию.

Вот уже апрель кончился, май пошел, а мы все пилим и пилим… Наконец, где-то в конце мая нас всех созвали на собрание, поблагодарили за хорошую работу от имени Москвы, и сказали, что мы свое дело сделали, и нас отправят домой. Как мы все обрадовались, как плакали, как хлопали — как будто война кончилась. Нам после бани устроили прощальный ужин, а через день, 29 мая, за нами пришли машины из Казани, и 30 мая мы уже были дома.

Печальные новости

Дома за это время накопилось много новостей, больше печальных. Сестра моя Асия успела выйти замуж, ее мужа Акрама забрали на фронт, а ее саму отправили куда-то рыть окопы. От нее было всего одно письмо, потом она замолчала. Позже пришло письмо от амзинских девчонок, с которыми она работала. Они сообщали, что Асия простудилась в окопах (дело было зимой), сильно заболела и ее положили в больницу. Мама молилась за нее каждый день. Погиб на войне мой двоюродный брат Ильяз, его документы и личные вещи привез Исмагил из соседней деревни Новая Амзя. Они вместе воевали. Самому Исмагилу оторвало ногу по колено. Он рассказал, как погиб Ильяз. В него попали три пули, одна в легкое, две в голову. Бой шел возле какого-то завода, и вместе с Ильязом там похоронили 57 солдат. Моя тетя Василя-апа очень плакала и говорила, что ей снятся плохие сны про Исхака, и она очень за него боится.

Я снова пошла работать в колхоз, выхаживала маленьких ягнят. Но совсем недолго. Как-то мы все дома ужинали, и тут залаяла собака во дворе. Папа пошел посмотреть, кто там, и вернулся с бригадиром. Тот протянул мне повестку: «Райса, тебе завтра надо ехать в Мамыково, на комиссию». Папа спрашивает: «И куда потом из Мамыково?» — «Там скажут». Мама заплакала: «Господи, когда же это кончится!»

Папа пошел в контору узнать, куда меня могут отправить. Я же пошла протопить баню, чтобы помыться перед дорогой. Папа вернулся и сказал, что из нашей деревни 13 человек отправят в Бутайху, это 40 километров от Нурлата. Там уже три месяца приклады к винтовкам делают. В далекую дорогу собрались 9 девчонок и еще четырех пожилых мужчин, кому по 50 и больше лет: Гирфан, Мубаракша, Нургали и Фатих…

На комиссии, это было 10 октября 1942 года, одну из девчонок забраковали, осталось нас восемь. Нам в колхозе дали быков с телегами (лошадей в колхозе не осталось, кроме старых кляч, всех забрали на фронт), вот на них мы и поехали в Бутайху 12 октября. А война становилась все страшнее. Нам рассказывали, что у солдат не хватает винтовок, что немцы издеваются над ранеными и убитыми, истыкивают их штыками, что много 18-летних парнишек и девчонок уходят на фронт добровольно, чтобы мстить немцам, и гибнут тысячами. А вы, говорили нам, счастливчики, хоть и выполняете тяжелую работу, но в вас не стреляют, вас не убивают. Да мы и сами понимали, что надо терпеть и работать, куда бы нас ни посылали.

Зачем быкам крутят хвосты?

На тех же быках, на которых приехали, мы и работали: возили на повозках из Бутайхи готовые приклады к винтовкам в Нурлат. Уже шел ноябрь, все кочки и ухабы замерзли, и колеса телег прыгали на них, увязанные в пачки приклады рассыпались и падали на дорогу. Соберешь их, увяжешь, и снова в дорогу.

Быки оказались очень настырными, все время старались лечь отдохнуть. Только один уляжется на дорогу, глядя на него, тут же валятся с ног и остальные. И хоть ты их убей! Девчонки от отчаяния плакали, мужики ругались. Правда, они все же умели заставить быков подняться: хватали их за хвосты и начинали выкручивать. Тогда только бедные животные от боли вскакивали и снова трогались в путь. И все равно дорога в 80 километров (в оба конца) занимала у нас целых два дня. Так мы мучились целый месяц.

Однажды, когда мы в очередной раз привезли в Нурлат приклады, я услышала знакомый голос: «Райса, Райса!». Смотрю, а ко мне от воинского состава бежит Шакир с гармошкой через плечо (мы с ним перед войной успели подружить три месяца, но, правда, даже ни разу не поцеловались — уж так я была строго воспитана).

Шакир мне очень обрадовался. Он рассказал мне, что их отправляют в Куйбышев на обучение, а оттуда на фронт. Скоро послышалась команда на посадку. Тут Шакир и говорит: «Давай простимся, может, никогда больше не увидимся». Мы обнялись, вот тогда Шакир и поцеловал меня первый раз. И последний. Уже когда нас отпустили домой из Бутайхи, пришла похоронка на Шакира. Он погиб во время второго своего боя, его убили четыре пули. Погиб и другой парень, который был тогда с ним на станции, а третий вернулся с оторванной ногой. Но это я забежала вперед.

Как-то Мубаракша-абый говорит: «Райса, ты по-русски хорошо знаешь, и язычок у тебя острый. Иди к директору завода, проси машины. На быках много не наработаешь». И девчонки тоже его поддержали. Когда я решилась и пошла к директору, доброму такому пожилому дяденьке, он сказал: «Хорошо, Райса, что ты сама пришла, на вас вот повестки прислали, надо ехать в Мамыково. А зачем — я не знаю, здесь не написано. На месте скажут».

Вот с такой новостью я вернулась в наш барак. Было это 16 декабря 1942 года. С вечера мы собрали свои вещи, улеглись спать. Утром погрузились на машину и поехали в Мамыково. Там прошли военную врачебную комиссию, всех нас признали годными, и повезли домой в деревню, чтобы можно было попрощаться с родителями и ехать на новое место. Военком в Мамыково сказал, что нас направляют на секретный военный завод в Свердловской области, всего на полгода, а затем нас заменят другие.

А теперь — на Урал!

Дома все обрадовались, что я, наконец, вернулась. Но когда я сказала, что уже 20 декабря надо быть в Нурлате, родители очень расстроились. Я их «успокоила», сказала, что я не одна такая, а нас 180 человек мобилизуют с трех районов. Как нам объяснили, за Свердловском, в голом лесу стоит какой-то эвакуированный из Белоруссии военный завод, со своими рабочими, мастерами. А вот разнорабочих, чтобы достроить этот завод, не хватает. Вот нас, колхозников, туда и забирают.

19 декабря мама меня разбудила пораньше, чтобы я успела позавтракать перед дорогой. И тут за окном послышался шум машины, залаяла собака. Папа решил, что это уже за мной приехали, и пошел открывать ворота. А это, оказывается, с оборонных работ вернулась моя сестра Асия. Еще десять минут — и мы бы разминулись. Я повисла у нее на тонкой шее (Асия сильно похудела, все время кашляла). Мы успели поговорить, поплакать. Асия рассказала, что получила от своего мужа Карима два письма, он лежит сильно израненный в госпитале. Он воевал в Сталинграде, 15 декабря у тракторного завода его ранило осколками снаряда в спину, а когда он падал, ему еще и руку пулей пробило. Из его легких уже вытащили 11 осколков, но в теле есть еще немецкое железо и его ждет очередная операция.

Выпили по чашке чая, и тут приехала машина уже за мной. В дом вошел сопровождающий машину солдат, поздоровался по-татарски, посмотрел на меня, покраснел, и потом все время старался поймать мой взгляд (такие взгляды на меня молодые парни в последнее время обращали все чаще и чаще, уже и предложения мне не раз делали), но я-то думала совсем о другом — чтобы скорее война кончилась, чтобы можно было больше никуда из дома не уезжать, а жить с родителями, помогать им. А там видно будет.

Нас всех, кто отправлялся в дальнюю дорогу, собрали в правлении колхоза. Выступил председатель сельсовета. Он просил прощения за то, что нам опять приходится ехать на работы далеко от дома, говорил, что иначе никак нельзя, очень уж война тяжелая, и все должны помогать фронту как только можно.

…. Опять вагон, опять стучат колеса, мы едем все дальше от дома. А за окном редко когда увидишь деревню какую, тем более город, тогда Урал был еще не так сильно заселен, как в наши дни. Уже шел четвертый день, как мы находились в дороге. На другой день утром проснулись, за окном солнышко светит, а мимо нашего поезда едет товарняк, на открытых платформах стоят пушки, танки, накрытые брезентом. А вдалеке видны высокие заводские трубы. Похоже было, что мы уже подъезжаем. Мы еще успели позавтракать, когда поезд, наконец, остановился, и нам объявили, что надо выходить. Это была станция Полевская. Здесь стоял металлургический завод, с четырьмя большими трубами.

Пушки и снаряды — фронту!

Нас привели к новому месту работы, и мы испугались. Это была большая территория, огороженная двумя рядами колючей проволоки, а внутри 4 большие мартеновские печи, где варился металл. Жара, огонь, искры во все стороны. Нашей обязанностью оказалось загружать в мульды — такие вагончики, их было по три на каждом монорельсе, — руду, потом эти мульды опрокидывались в мартены.

Мы разбирали руками и ломами кучи металлолома, который привозил на специальную эстакаду магнитный кран, и тоже грузили их в мульды для отправки в печи. На металлолом сюда привозили даже немецкие подбитые танки, разорванные пушки, были и наши танки, пустые гильзы от снарядов, неразорвавшиеся бомбы, еще какое-то порванное и погнутое железо. Все это разрезали бензорезами и отправляли в мартены на переплавку. А в соседнем цехе отливали новые снаряды и пушки, пулеметы…

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.