Бахрам к сакалибке
Вошел в шатры багряные.
И вышел. Соль текла ручьем:
Взглянул на душ их рвание.
Инфинитив «любить»
Рагда Иванова, идя наперекор автору, остается сторонней, безучастной, прекрасно понимая, что все события касаются именно ее. В ней сочетаются две вещи, о которых она расскажет позже. Автор просит ее, наконец, раскрыться, но она отвечает стоически: «Нет, сначала ты». Молодую женщину снова вызвали в Или. Мисс Колднесс утром прислала письмо. В колледже закрывают почти половину кафедр, чтобы создать какую-то одну, очень важную.
Рагда собрала небольшой чемодан, чтобы снова уехать из родных мест в Англию, чтобы снова работать в туманной обители.
Чем дольше был путь Рагды, тем больше она думала. Думала о том, что, кажется, впервые не хочет уезжать. Когда Рагда уже села в самолет, мыслительная активность ее сильно активизировалась. Самолет летел над землей. Рагда любила наблюдать. Передаем слово ей.
— Как странно. Весь мир идет ровно, красиво, шепчет правильные молитвы, слова, составляет правильные списки дел. Только одна земля лежит, плачет. Слышен ее монолог, который, кажется, никогда не найдет слушателя. Она не составляет списки дел, потому что для вечности график не нужен. Почему же вопит она? Потому что понимает, что для вечности она оступается, точно дитя, которое уже порочное, но еще не умеет ходить и постоянно падает в грязь. Дитя лежит в грязи и изредка, завидев чистый свет, хочет встать. Встает, но понимает, что для такого света не подходит такое грязное и дурно пахнущее. Грязь заставляет кожу чесаться, покрываться отравленными волдырями, но грязь уже дает привычное тепло, сплачивает. Так и получается, что каждая секунда поделена на стыд и страдание от волдырей и на продолжение пребывания в теплой отравленной грязи. Помогает ли более здоровая земля? Нет, она сторонится ее, чтобы не заразиться. Но застрахована ли она сама?
Раньше винила эту субстанцию, винила свои пороки. Но теперь понимаю, что ей тоже тяжело. И виновата совсем не она во мне. Пишу на полях инфинитив «любить», потому что теперь точно знаю, что люблю ее. Любить — значит жалеть.
Что это для меня теперь после веков ненависти и желания закончить все? Что теперь это для меня после спасительных, но не с молоком впитанных пятикратных зовов, что это теперь? Это все те же одинокие женщины, которые решили найти пристанище, но нашли другое. Все это было в попытке. В попытке доказать себе, что нужна и востребована, в попытке найти тепло. На самом же деле мертворожденная идея не даст тепла, она даст такое же тепло, как и могильный камень, который будет охлаждать твою душу, «анальгировать» ее, давая комфорт в пахнущей субстанции.
Что это? Это запьяневшие от всего, чего только можно, люди, убийцы плоти другого, убийцы своей души, которые хотят пойти в храм, но не могут, потому что боятся, что поздно идти туда, и еще в большей агонии начинают предаваться болотистой субстанции, рождая новые и новые витки жизнедеятельности там, погружаясь в тесную трясину еще сильнее. Что это? Это злые сироты, которым не хватает любви. Что это? Это злые все, потому что даже две тысячи лет назад добавили в молоко любви плесень. Как можно не любить их? Как можно не любить преступников и не желать их сожаления, когда однажды сам совершил преступление и получил надежду на прощение? Как после пролонгировать ненависть во имя справедливости, а значит, двуликую трясину? Рагда, ты любишь гадость! Рагда, уезжай к нам навсегда! Нет. Я останусь здесь. Только приеду написать и сказать, а потом снова вернусь сюда. Я могу говорить все, что хочу, потому что я — Рагда, я могу быть везде и любить всех, потому что я — Адамовна, я имею способность любить иррациональность, быть преступником и надеяться на всеобщее очищение, потому что я — Иванова.
Мисс Колднесс сказала, чтобы по дороге в Или я писала все, о чем я думаю. Потому что в нашей жизни очень важен путь. И на пути этом нам обязательно встретится любовь, которую мы растопчем. Я беру тетрадь и пишу. Ничего не зачеркиваю, потому что важна каждая мысль.
Мы всегда думаем, что именно сейчас настали плохие времена. Безусловно, вкус у них апокалипсический. Но если возвратить сознания не на пятьдесят лет, а на пятьдесят веков, то можно понять, что человечество было одинаковым всегда. Другое дело, что нам посчастливилось родиться в ближайшие две тысячи лет.
Прямо о некоторых вещах говорить не люблю, потому что верна своей цис-женской манере говорить загадками. А еще манере символиста.
Когда-то животные не ели мяса, а люди не были порочны. Хищник мог лежать на плече у человека, и ему не было страшно. Так бывает и с человеком на первых порах жизни. Почти с каждым. Однако пройдет еще немного времени и самым прекрасным и романтичным периодом в жизни каждого человека будет момент, когда его родители еще даже не познакомятся. В идеальном понимании детство — Эдем. Нет причин сомневаться в том, что все так просто: главные ценности действительно ценны.
Яблоко когнитивного диссонанса и проблема теодицеи приходят позже, когда обладатели мягких душевных тканей с отсутствием уверенности в авторитете выйдут в мир…
I
Бытует мнение, что плесень — это хлеб дьявола.
Любовь можно делить на множество категорий, направлений, подтекстов. Но в первозданном понимании данного явления предложим разделить любовь всего на две простых категории: здоровую любовь и больную любовь.
Со здоровой любовью мы встречаемся не так часто. Она бывает примерно в возрасте, когда тигры едят траву. Здоровье любви зависит от того, насколько прочно в нас въелись корни зла, которые заставят любовь млечного вкуса приобрести привкус плесени, начать менять цвет, зеленеть и, наконец, перестать содержать в себе млечный компонент. Мы любим безусловно тех, кто близок по роду, забывая о том, что все вскормлены одним молоком.
Для того, чтобы теперь говорить о любви, нужно прибегнуть к градации. К градации, которая станет спуском не для античных философов, а для самых простых многострадальных людей серокоробочной действительности.
Я сейчас люблю тебя, абстрактный человек. Поэтому буду обращаться к тебе во втором лице и единственном числе. Я люблю тебя. Я говорю это вяло, потому что источники мои иссякли, но их удалось сохранить потом. Я поделюсь этим позже. Люблю тебя, слушатель кафедры в Или, за то, что ты есть. Люблю, правда, остатками того, чем могу любить, потому что половину не уберегла, четверть уничтожила, над восьмой частью надругалась, а остаток пребывал в заражении. Люблю не всегда, потому что точно набираюсь с силами, чтобы снова любить. Люблю так, как будто любовь моя приобрела инвалидность. Люблю с отчаянием и страхом не успеть сказать «люблю» уже с чистым подтекстом прощения и раскаяния, люблю с отчаянием не успеть сказать тебе, что нужно учиться любить и лечить свою любовь.
Не уберегла, потому что рано попал корень зла и я подвергла сомнениям вечность. Открыла дверь тому, чему нельзя было открывать, съела плоды, которые нельзя было есть. Допустила, что месть имеет оправдание, допустила, что обида — повод. Уничтожила специально, ведь и тебе, разрушенный, кажется поначалу логичным, что если ты любишь кого-то, а тебя не любят, то и необходимости в этом теперь нет? Сколько раз ты считал, что это делает тебя слабым? Сколько раз ты считала, что это делает тебя негордой? Как страшно читать утешения о Дисмасе, но понимать, что заключила в себе не только его, но… Страшно ехать в Или, чтобы давать эту речь, потому что страшно, что между желанием предотвратить ужасы ты можешь подать идею для новых экспериментов, сплетен, а по меньшей мере, стать насмешкой для шляп вместо того, чтобы защитить мыслью о том, как не разоружиться. Хорошо. Мисс Колднесс сделает свою работу.
Вспомни, когда впервые в млечную любовь попал вредный микроб телесности, эксперимента, собственничества, родив маниакальную, больную, разрушительную любовь. Вспомни, как этим словом оправдывались самые ненавистные человеческому первозданному естеству вещи. Вспомни, как это понятие смешивалось с честолюбием, желанием выслуги, фанатичностью, неспособностью смириться и терпеть, романтической дымкой необходимости растратить вроде бы присущую тебе нежность.
II
Я знаю, что вновь прибывшие подопечные мисс Колднесс будут слушать мою речь как что-то более-менее удачно сложенное, неплохо исследованное, а после найдут лазейку даже в самом плотном тумане и пойдут на рынок, чтобы купить смеси с афродизиаками, различные чернокнижные изделия, и обязательно обсудят это со шляпами. Мисс Колднесс знает, что многие из них безобидны, но она также знает, в ком сидит плесень.
Как правильно начать свое выступление? Быть может, отправить холодные, но внушительные приветствия, к которым привык город, и, оправдывая свою фамилию, начать ярко, эпатажно? Что, Рагда, накрасить губы алым цветом и сделать сложные кудри? Тогда, возможно, речи о больной любви поверят. Но это уже не любовь, потому что я иду торговать. А мисс Колднесс звала меня лишь за искренностью.
Что такое искренность? Чем кажется эта искренняя любовь? Неровным глиняным сосудом. Я и сама похожу на сосуд. Сосуд, в котором пустота. Сосуд, который был леплен разными мастерами, сосуд, который падал из рук, сосуд, который не поддавался правильной температуре. Сосуд, который разбил себя. Поэтому сосуд за шпаклевкой еще может показать свои трещины.
Я приехала. Все выглядит достаточно родным, но я больше не скучаю. Все воспитанницы знали о моем существовании, поэтому на следующий день должны были собрать большой зал для моей речи. Мисс Колднесс хотела объявить всем что-то такое, что должно было шокировать всех.
Мне дали комнату, чтобы отдохнуть и привести себя в порядок. Мисс Колднесс не нравилось, что я не использую ничего из их будуара. Боялась, наверное, за качество восприятия девушками моего доклада.
Не спится. Нельзя о таких вещах говорить структурированно. Понимаю, что совершенно не готова. В ту же минуту разливаю чернила на всю толстую тетрадь. Намеренно. Я не буду это говорить!
Мою истерику услышала мисс Колднесс. Она забежала ко мне в комнату. Увидела, что я все испортила. Посмотрела на меня со страхом:
— Зачем?
— Мисс Колднесс, я не буду ничего им говорить. Потому что я заново учусь любить. Я не могу их научить.
Я села и заплакала. Мисс Колднесс впервые ушла. Я поняла, почему она меня не заставила переписать все заново. Нельзя заставить по щелчку пальца отмирать и оживать какую-либо клетку организма.
В тот день я вернулась в родные места. Они мытарили меня когда-то, возможно, но я мытарила их непростительно долго, непростительно несправедливо. На вокзале я купила чай, но он очень быстро стал соленый и холодный.
Я решила пойти к месту, где училась любить. Какой ценой я теперь все это сделаю, если не могу и дать малого? Сохранится ли важность лепты в этом случае? Воск и слезы. И твержу почти об одном. Люблю? Я вижу живые цветы и череп. Я не слышу голоса, но слышу что-то заботливое, уговаривая себя в том, что не имею права это услышать.
Я иду в еще одно место, где заново учусь любить. Я вижу искусственные цветы, потому что не успела. Вместо конфет я кладу ожившие части души. Я не смогла. А может, смогла. Вам, наверное, открывают что-то.
Я иду в третье место, где учусь любить. Я люблю, но уничтожила способность показывать это. В таких местах понимаешь, что такое безысходность, надежда, тепло и радость. Как это сходится? Так. В таких местах понимаешь, что такое терпение и прощение. Здесь страшно не успеть научиться любить. Здесь понимаешь, что единственная надежда — чудо и снисхождение.
Я выхожу за стены. И это самое мое большое место, в котором я учусь любить. Самое необъятное. В этом месте собраны живые и искусственные цветы, отчаяние и надежда, боль, слезы, преступление и прощение. Это место вряд ли кто-то сможет понять, кто не впитал его и кто пока еще не научился его любить, потому что это место можно научиться любить только настоящей любовью, которая на все закроет глаза, которая не ищет своего, которая не перестает, которая попытается оправдать.
Я делаю первые шаги в том, чтобы научиться любить.
Туманный штаб
I
Заселение
Холодок туманного раннего утра вынуждал нас начать этот день непозволительно рано. Обычно при холодной температуре я склонна засыпать. Но не в этот день. Сегодня я, и еще около сотни девушек должны распределиться по комнатам скромного общежития в городе Или. Каждая сонно-лениво, но по-замерзшему бодро собирала вещи, которые были необходимы во время поездки.
Накрыв себя теплыми шалями и шерстяными платками, мы отправились на регистрацию (если можно так назвать процесс, представляющий собой сверку списков имен в тетради с наличием прибывших). Строгая дама пожилого возраста, с острыми, строгими чертами лица, тонкими губами и туго собранными в пучок волосами серебристо-шоколадного цвета неторопливо отмечала тех, кто прибыл и готов был пройти в свою комнату.
«Рагда…», — спокойно, но вместе с тем вопросительно произнесла строгая дама, подняв глаза на меня.
Я кивнула. Строгая дама поставила галочку напротив моего имени, выдала ключ, на незамысловатом брелоке которого был указан номер моей комнаты. Сорок третья…
Первый этаж, прямо по коридору, в самом конце, с левой стороны, напротив сорок четвертой комнаты. Я устало улыбнулась, вспомнив левонечетную систему нумерации зданий в родной стране. Последующие три часа не помню, так как, зайдя в комнату и проведя все рутинные процедуры после долгой дороги, я в беспамятстве уснула.
Около девяти часов в дверь постучалась девушка, которая принесла сложенную и хорошо отглаженную форму. По деловому платью, но весьма скромному по цветовой гамме и крою, я поняла, что девушка эта работает здесь пепиньеркой, или что-то вроде этого. Точнее сказать, не работает, а занимает должность. Слово «работа» для этого места не совсем подходит, так как любой труд здесь (начиная от работ на небольшом земельном участке и заканчивая интеллектуальной деятельностью, будь то преподавание, обучение или помощь товарищу) является не столько обязанностью, сколько потребностью не менее ощутимой, чем, например, сон.
Форма у всех студенток одинаковая: черное платье до середины икры, с длинным рукавом и горловиной. Из-под горловины, рукавов и подола выглядывали края нижней удлиненной блузки. Это были, пожалуй, единственные требования к форме. Чулки, обувь, украшения и подобные детали мы могли носить по собственному желанию.
Нас позвали в небольшой зал. Своеобразная столовая, отличавшаяся скромным интерьером. Было видно, что здесь предпочитали не обдумывать часами, каким цветом покрасить стены, какие шторы выбрать, какие аксессуары для комнат поместить на полки. Стены были пастельно-серого цвета, недлинные белые хлопковые шторы выполняли свою функцию целый день, ночью же их сменяли толстые деревянные ставни. Комнату украшали растения, посаженные в подвесные горшки.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.