16+
Иллюзион жизни

Бесплатный фрагмент - Иллюзион жизни

Рассказы, эссе, миниатюры, ирония и гротеск

Объем: 350 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

«…ПЕШКИ ВСТАЛИ НА ГОЛОВЫ — ТАК ОНИ БЫЛИ ПОХОЖИ НА РЮМКИ-НЕВАЛЯШКИ, ПОЛНЫЕ БАРХАТА. НАПОЛНЕННЫЕ ЧЕРНЫМ И БЕЛЫМ ДЕРЕВЯННЫМ ПАФОСОМ, ПЕШКИ УСТРОИЛИ РЕВОЛЮЦИЮ, А ЧЛЕНЫ ПРАВЯЩЕЙ ДИНАСТИИ И ЭКС-МИНИСТР САРЫ СО СВОИМИ КОННЫМИ ОФИЦЕРАМИ УЖЕ МНИЛИ СЕБЯ ЗОЛОТЫМИ, КОСТЯНЫМИ И ПЛАСТИКОВЫМИ ФИГУРАМИ, СБЕРЕГАЯ ЭНЕРГИЮ ДЛЯ СРАЖЕНИЙ В ИГРЕ…»

ЕЛЕНА СОМОВА. РАССКАЗ «БЕЛАЯ ЛАДЬЯ, ИЛИ РЮМКИ-НЕВАЛЯШКИ, ПОЛНЫЕ БАРХАТА»

В книге использованы в качестве иллюстраций фрагменты репродукций двух офортов Франсиско Гойи: «А они всё не уходят!» и «Вот они и ощипаны».

Иллюзион жизни

Что есть жалость?

Так было жалко эту беременную дурочку, коротконогую, с толстыми икрами, налившимися титьками, подобно верблюжьим горбам, готовым к принятию тяжелой кармы — нести не свою ношу, освобождая ирода от ответственности. Ирод не рисовал себе в мыслях жизнь с дурехой, зачавшей от него во время его развлечения этой крепенькой телом, но хиловатой своим содержанием, тупицей. Она для него была вроде вешалки — удобной, комфортной и безотказной. В меру надежной. У нее была бегемочья походка на полную ступню. Она так и жила, по полной хватая горя и счастья своими обожженными в пятилетнем возрасте губами. Уродство прилипало к ней как ее принадлежность.

Жизнь с удобствами предпочитало все ее окружение, пользуясь дурой по — разному, кто как мог: то как жилеткой для вытирания соплей от наигранных слез, то перевалочным пунктом неудач, то просто узнать, чем жива и отнять, — забрать себе добытое кровавым прозрением дуры. Удивительно, но она мгновенно вызывала к себе презрение своей услужливостью и пониманием сути проблем Ирода и его окружения. К чему ей были эти мордовороты? Каждый себе на уме, сидит на своей ветке и вещает свои постулаты ценностей, противоположные твоим. Но уж самые растакие ценные. А ты — дура, и сиди в своем корыте и все, что ты вякаешь, принесет тебе рядом с такими иродами, только порицание. Они способны только порицать и не примут никогда твоей правоты.

Критиковать ее образ жизни и всё, что дура делает, стало нормой их отношения к этой девушке.

А станешь права — выдолбят на своих иродских стенах все, что есть у них против тебя, и обнародуют с уклоном в свою пользу, мол вот вам индивид, экземпляр под названием дура — хроническая. Всё, что она говорит — неправда. Потому что дуре изъясняться нельзя. Рядом с дурой мы все умные.

Ну как было сказать ей: «Беги отсюда, это звери!», — комфортнее смотреть жизнь, как бесплатный фильм в кинотеатре, не ожидая антракта и мороженого в фойе.

Дурочка проявляла усердие в учебе, надеясь на светлое будущее, обещанное некогда коммунистическим символом ушедшей в прошлое эпохи. Она почти всегда вела себя, согласно принятой роли. Эту роль она себе не выбирала, но коллекционировала похвалы в свой адрес от навозной кучи любителей живого кино. Гурманы натурального кинематографа подстегивали в ней неосмысленное шествие по острым камням своей горькой роли дуры.

Она от стремления к повышению своего статусного предназначения и уровня образования стала подружкой плохого человека, ежедневно осведомлявшего весь свой пожизненный экипаж нахлебников на чужие слезы о том, что дура ему сказала, как повернулась при ходьбе, как смешно поцеловала его, Ирода. Ведь это же так весело, когда все умные, а тут нашлась коротышка и обучилась по — срочному, так что все ее знания — псу под хвост рядом с их высшим-превысшим образованием на дневном-предневном отделении с выпивками, песнями и плясками. Гиганты мысли прошлись же…

Ироду весело было забавляться с дурочкой, сообщая под общий хохот кучки мерзавцев о ее прогрессе в умственном плане слушателям и соглядатаям истории.

Иногда дура чувствовала оттенок презрения к себе, но сразу же оспаривала в уме свои догадки с глупой своей верой в какое — то будущее на пустом своем месте.

На нее ходили как в зоопарк: посмотреть от скуки, узнать от нее самой, что нового в жалкой ее жизни происходит. Всегда было, над чем позубоскалить и потрепаться уставшим от своих мужей и спокойной размеренной жизни потаскушек от усопшей совести и потаскунов, пропагандирующих свободный секс, ибо главное — мозги, и если они есть, то можно садиться верхом на любого, и пилить дрова на записных книгах мудрости. Они оказались так безжалостны, заметив чуть — чуть крошечное, забрезжившее в черных тучах ее бытия, крылышко просвета. Ведь только им доступно окно в будущее и дверь в счастье. Эта белая сволочь разнарядится во все цвета мира, только бы оттенить себя и не слиться с мелочью.

Дура тем временем полнела и раздавалась в боках, ожидая своего несчастного ребенка.

Вслед ей смотрели и крутили у виска пальцем: ну зачем ребенок дуре?

А она за всех радовалась, как собачонка виляя хвостиком, и погибала в этом забытом селении, неся свой крест идиотизма, которого не было у нее с точки зрения медицины. Просто так не повезло человеку с друзьями. Она принимала за друзей подонков, ржащих над ней и ее походкой вечно беременной бабы.

Подонки собирались большими кругами и вместе обсуждали, как фильм, ее жизнь. А дура улыбалась им при встрече, да на праздники дарила всем подарки. Они и над ее подарками ржали до мокрых трусов своих позорных. Ее беда в том, что она отвечала скотам, как людям. А скоты принимали за должное ее нелепые подарки, и за подарки себе — ее горькую судьбу, брошенную уродам под копыта. Статусные свиньи хрюкали в своих благополучных чашках семейных чаепитий с рассказами о ней, горемычной, трепались по телефонам о ее бедах и сомнениях. А она все бегала за их флажками счастья, расставленными для нее в снегах, протоптанных лыжами параллельных дорог. И не находила этого счастья нигде. Искала и не могла найти в ужиных кольцах сплетен о ее поисках.

— Вы извините, дурушка, я обокрал вас десять лет назад, и вы утерлись слезами и ушли. Как же можно так жить, не отомщенной?..

А супруга этого мерзавца подрывала авторитет и без того не сильной дуры, и оставалась дура даже без работы — снова на улице, вдыхая горький запах отчаяния. А как же было супруге умника не рыть ямы дуре? Иначе она придет, как ясное солнышко, растопит ее жалость, расплачется вдруг. Матерая воинственная коряга, за дела своего супруга радеющая, да перестанет вдруг собирать сплетни? Как же будет им жить всем без дуры? Бесплатного кино лишаться? Да ни в жисть! Это как 13—й зарплаты лишиться или отпуска. Надо всегда заботиться о том, чтобы дура не выползла в свет, а то не дай бог ляпнет что — отвечай потом за нее. А сидит в своем отчем краю, засранном на всякий случай кучкой властелинов — и хорошо. Глубже ее затолкать только — и гоже. Дура опять припрется со своими убогими подарками, и начнет рыть свои кротовые норы к их счастью, чтобы полакомиться. Так лакомились они, лакомились, что разжирели свинские их рожи, и едва протискивались в телеэкраны новостей с извещениями о новых своих успехах.

А что было делать дуре среди болота крякающих уток, сидящих в сплошь сплетенных в узлы гадюках?! Утки громовещали известное им из уст гадюк, и растили вокруг дуры непроходимые чащи сплетен.

Дура горько разминала свои стертые в кровь ноги, присев на лавку. . По  осколкам своей судьбы ходить босиком не каждый сможет. А Ирод копил свои достижения, на ее крови выполненные, на разможженной всклянь ее судьбе, и здоровел на глазах, наливался соком всевластия. Ей открылся заговор вокруг нее. Внезапно, когда приятель Ирода извинился перед ней, для нее открылось все, от чего она страдала и несла свой кровавый болезненный шаг по жизни. Тогда самая говорливая трещотка подавилась своими вонючими слюнями, — так поперхнулась, что в ее легкие вошли ее зловонные слюни, образующиеся от жадных откровений за чайком. Так поперхнулась, что стол опрокинулся вместе с чашками их, прямо на подол зашикаренного платьишка центральной сплетницы.

Они делали ареной цирка ее жизнь, а забывали о своей, став клубком гадюк в лесной чаще.

Образы светлой души

Сердце не отпускает светлых лучей, однажды озаривших жизнь. Что человек ждет от жизни, то и придет к нему. Не отпускать образы света из души, озарившие когда — то в юности — мудро, свет имеет проекцию на судьбу. Эта проекция снизошла с озаренного подоконника из глаз прекрасного юноши и поселилась в сердце моем. Лучики света пробивались ко мне сквозь отчаянье и тревоги, приходили неспешно, вовлекая в свою карусель, врывались в открытое окно и перекрашивали все цвета в доме.

Они приходят к человеку, эти образы светлой души, являются из амальгамы света, из пуха, летящего высоко между деревьями с 12—этажный дом. Они возвращаются на мгновенье и некстати, — не успеешь между делами запечатлеть красоту и неординарность этих образов. Раздвоение мира происходит между соломинами солнечного света, — пучок лучей неотвратимо диктует свои постулаты битвы за существование.

Свет, исходящий от человека, иного свойства, этот свет исходит из всего: из ореола, ауры, несмотря на внешние воздействия мира, вследствие которых человек претерпевает изменения настроения, состояния души. Под влиянием характера отношений его с миром происходят взлеты или падения. Только взлетел, казалось бы, но тут как тут неотвратимость ненастья, психологического урагана, устроенного прорицателями будущего человечества. Сидим, боимся. На рожон лезут уставшие ждать, и получают бурю эмоций и длительные воспоминания дискомфорта.

Я знала, что воинствующие демагоги получают облом в середине спектакля жизни и долго зализывают свои раны в местах соприкосновений с убийцами комфорта.

Ужасны человеческие головешки с навсегда потухшим фитилем, чекающиеся сами с собой в зеркало красивым наполненным фужером. Они мстят за свое поражение всем, кто попадет под горячую руку. Лава их ненависти безгранична, к миру и самому себе они одинаково равнодушно относятся, предпочитая острое и холодное горячему и нежному. Они мертвы по натуре, хоть родились мягкими и добрыми, но эго вело их к пределу, тормоша, словно уснувшую куклу перед ширмой и рампами.

Каждый их день был как выход в свет со сменой декораций и застывшей музыкой в оркестровой яме. На вопрос, куда девается в человеке совесть, они отшучиваются: «Она в оркестровую яму упала». Так же упал их дух, поравнявшись со смертью и впитав ее отвратное дыхание. Гонка за недостижимым убила их души, не поставив памятники не погребенной отмершей плоти. И блуждают они по залам и улице, в спешке еще пытаясь что — то продать и подороже.

Но врывается воздух весны, распугав гниющую мразь по обочинам, и опрокидывает черную свечу предательства кристального света. Убедителен в правоте, воздух свежести расшвыривает комья сгоревших сердец. Падаль имеет запах разложения, но его взрывает буря свежего ливня над морской пучиной и растворяет вовсе, не дав отравить атмосферу.

Чайки вопят от голода рядом с домами, прилетев с озера. Чайки пророчили беду, но солнцем раскрыло их навстречу ветру и воде, дающей жизнь. Поддерживая жизнь, воля волн выносит на солнечный остров крохотного утенка, оставленного девочкой на песке на другом конце океана.

Я помнила чистые светло-голубые глаза юноши, с которым сидели мы на подоконнике в Доме работников просвещения и беседовали, и эти глаза меня согревали в зимних стужах. Через многолетний переход пройдя, я вижу их, и видела даже, когда умирала моя бабушка. Мои родители в это время сидели рядом с ней и держали ее за руку, а я в это время терпела скандал с мужем. Он кричал на меня изо всех сих, а я боялась разбудить наших детей и рыдала в ванной. Но вдруг я подняла глаза ввысь, — в пространство между занавеской и потолком, и что-то очень больно вцепилось в мои волосы впереди и немного справа, даже кожа онемела между челкой и макушкой. Затем в ванную муж принес мне телефон и сказал, что звонят родители, моя бабушка умирает. А я заорала на него: «Это все из — за тебя! Бабушка чувствует, как я несчастна с тобой! Она так старалась, работала всю жизнь по две смены, а ты своими постоянными придирками выводишь из себя и не даешь спокойно жить!»

Я взяла трубку и сквозь рыдания крикнула: «Забери меня с собой, бабушка, баб Аня, я не хочу жить, здесь одни сволочи, все гады и сволочи. Никто не понимает меня, я устала биться в их ледяные умы, они твердолобы! Это ослы, не люди. Бабушка, ты меня возьми с собой, пожалуйста!»

— Не возьму. Ты родила и еще родишь скоро. Люби детей. Ты нужна им.

На этой фразе раздалось такое странное хрипение, но я продолжала вести диалог.

— Нет, нет, бабушка, ты нужна мне! Пусть муж и его родители заберут себе и того ребенка, который родится, а я детям не нужна, я им чужда, как их отец, он ждет, чтобы я уехала к дяде Толе или в Москву к тете Поле. Мы ругаемся. Миша дерется, когда дети спят.

— Не надо драться, вы с мужем теряете свое достоинство перед детьми, если ругаетесь и деретесь при них. Ты уже разговариваешь не с бабушкой, Аленушка. Анна Александровна слышала твою первую фразу, а ответив тебе, сразу же испустила дух. Она стала весить меньше на семь граммов. Все в мире имеет свой вес, даже душа.

— Семь граммов… — слова с трудом, но дошли до моего сознания.

Семь граммов… эти семь граммов обеспечивали существование на земле самого близкого мне человека. Увлеченная любовью, унесенная ею на другую планету, где другой состав кислорода, я забыла, что бабушке я нужна более, чем кто — либо. Как пережить это неосознанное вовремя предательство? Убежать сразу от мужа? Слышали бы вы, что сморозили его родители, когда я зашла за своими дочерьми в их дворцовые хоромы… Они в своих плоских мозгах делили не свое наследство. Эти убогие понимают смерть через приобретение. Мои семь граммов не позволяют мне оставаться в этом обществе. Плакать при уродах не дозволено, это забавит отмороженные мозги, они сразу начинают потчивать своей убогой микстурой, из — за которой половина человечества падает в колодцы забвения, и многие остаются в нём на всю свою горестную жизнь. Эти отморозки не увидели слез на моем лице, поэтому сочли за право начать при мне дистанционный дележ бабушкиных денег, моей бабушки, которая не являлась им родственницей. Перелезли через головы моих родителей — и пошли плясать такую редку — еньку… Им, видишь ли, в их захолустье, надо поднимать чего — то, как это… фасад, или что. Бабушка мне для учебы деньги оставляла, я смогу в Москву поехать, остановиться у тети Зое и тете Поли, и учиться в литературном институте. Только эта мысль смогла остановить слезы внутри моей души. Эти бесчувственные животные не способны думать по — людски. Так я им и сказала. Пингвины почесали ластами за ушными отростками, обещали скандал, как всегда. Я все — таки развелась с их отмороженным сыном, обрела свободу и независимость. Стала отдельным государством в государстве.

А тогда, после последних слов моей бабушки мне по телефону… волосы еще болели на голове. Это был не удар, а попытка сверхсилы удержать меня за волосы или взять меня в свое пространство. Я тонула в слезах, и меня вырывала сквозь пространство рука бабушки, — из горя моего вырывала, из этих жутких мужниных скандалов и придирок маменькиного сынка. Ну надо же: причина скандала — не по струнке выровненные по гардинам занавески. Абсурд!..

Мама сказала, что когда бабушка умирала, то перед ней была моя фотография, где я первоклассница, и она держала фотографию за голову и кричала: «Дайте мне ее волосы!»

Через два года я развелась с мужем, будучи студенткой университета, а через пять лет ушла от него и душой. Насовсем.

Во снах меня преследовал ужас, оттого что мама хотела меня постричь и показывала, «по куда». Ее пальцы водили чуть ниже уха, а спина моя холодела, и я бежала прочь от насильственной стрижки. Психологически это можно было понять так, что я не хотела отдать свои волосы бабушке, я хотела сама быть рядом с ней. Подсознательно я мечтала жить и быть счастливой, и чтобы рядом бабушка отдыхала душой и сердцем, наслаждаясь цветами натюрморта, на который у нее в Ленинграде не хватило денег.

— Я нарисую тебе натюрморт, — говорила я баб Ане, вот подрасту немного. Но художник сказал тебе, что я твой лучший натюрморт, и надо беречь меня. А натюрморт он сделает из физиономии того, кто доставит мне неприятности.

Бабушка, милая моя бабушка, я знаю, ты простишь меня и отдашь мне свои последние конфеты и яблоки. Ты отдала за меня свою жизнь перед вепрем времени, который пытал меня. Тогда ты лежала в больнице с давлением, потому что умер твой дядя Саша, ты любила его. А когда он умер, то оказалось, что его семья даже не знает о тебе, что ты была только эпизодом в его жизни — и только. Твоя великая любящая душа была только грелкой мужчине, о котором знали я и тетя Рая.

Но тетя рая узнала о дяде Саше от меня, даже не от бабушки. Мы шептались на кухне, и тетя Рая обещала мне дать нам всем счастья, потому что она сама знает, где оно есть. Это было в моем детсадовском детстве, но так мучает маленькое предательство. Нельзя раскрывать секреты близких. Никогда нельзя раскрывать секрет, если тебя просили никому не раскрывать его.


Светлые глаза юноши потемнели со временем, а вокруг его глаз появились темные пятна. Он стал похож на медведя панда. У нас не было даже священного поцелуя, о котором мы мечтали, — только беседы возле окна. Странно меняется лицо человека. А у совсем другого юноши, который предал меня, кожа на лице свисает при повороте головы, будто стала велика. И хотя волосы не поседели, но видно стало, что он очень стар. Не заслужив седины у Бога, он поменял размер кожи. У предателей так бывает. Сок вытек моими слезами.

И вот это имея в памяти и сердце, надо находить в себе силы уезжать, убегать, уползать и улетать от довлеющего противостояния твоему внутреннему счастью. И я сейчас поеду на набережную, стану там наслаждаться свежим воздухом, которого давно не чувствовала и писать там стихи. И придет ко мне свет.

ПАМЯТИ ГАЛИНЫ АНАТОЛЬЕВНЫ АНТОНОВОЙ-СТАЙЦОВОЙ

В жизни каждого человека есть люди, которые становятся маяками в судьбе, такими маяками стали для меня в школьном возрасте мои учителя: Галина Ивановна Морозова, учительница литературы — дай Бог ей крепкого здоровья! — и Галина Анатольевна Антонова, моя классная руководительница и учитель географии в школе №169 Автозаводского района г. Нижнего Новгорода.

Стихотворение памяти Галины Анатольевны Антоновой-Стайцовой я поставила в книге своей прозы, потому что первые мои пробы пера в написании рассказов после моего папы видела именно она, мой учитель.

***

Цветы вдоль школьного двора,

Как в знанья быстрые ступени, —

Слезами поливая, верим,

Что не окончена игра.


Цветы — как поцелуи вслед

Учителю. Как это больно

Терять учителя невольно,

Как путеводной нити след.


Но среди школьных парт живет

Ее душа, ее дыханье

И сердца тонкое страданье,

Мечтаний дерзостный полет.


И знает каждый ученик,

Что материнское начало

В учителе бесценней книг,

И дарит крылья за плечами.

Памяти узников фашистских концлагерей

ФАШИСТСКИЙ КОНЦЛАГЕРЬ ЛЮБЕК

К 75-летию Победы СССР над фашистской Германией

Мы все жили в одной большой трехкомнатной квартире: я с мамой и папой, Алеша со своими мамой и папой, и дедушка с бабушкой. В войну мы не играли — только в раненых, — я их спасала, а Алеше мазала йодом коленки и пряники на обед ему берегла. Лариса протянула вперёд два кулака и спросила:

— Отгадаешь, в какой руке?

— В левой, — прошептала я.

— Вот и не угадала! Значит, делимся!

В горячих руках Ларисы оказались ароматные кедровые орешки. — А что ты шепчешь? Боишься кого? — Никого не боюсь я у бабани, сегодня все шепчут, и врач, и тётя Рая с тётей Клавой, слышишь? Шептались недолго, я бережно собирала слухом обрывки их фраз, — хотелось же быть во всеведении.

— Ребенку воздухом надо дышать, а они тут шепчутся! — сказала мама, и мы ушли. Но сначала прозвучало от мамы многозначительное: «Вот это да…!» на бабанино шептание прямо в ухо мамы.

Воздух был тряпочный какой-то: влажный и ветреный. Папа сказал, что тётя Надя станет матерью.

Тётя Надя была старшей дочерью тёти Таси, а тетя Тася — это родная сестра моей бабушки по материнской линии. Лариса — ее  младшая дочь, но для меня она была к тому времени уже взрослая. Дядя Кузьма, которого так боялась тётя Надя, потому что он сердился на неё, был мужем тёти Таси. Они были узниками концлагеря в фашистской Германии. Это мне рассказала тётя Тася Девятого мая.


Концлагерь — это лагерь пыток для военнопленных. Такой лагерь был в городе Любек в Германии. Я подумала: «Любек — это как любить, а там не любовь, а пытки».

Тетя Тася за год до моего рождения стала записывать в тетрадь воспоминания о концлагере. Дядя Кузьма был против, потому что жалел тётю Тасю: она плакала, когда писала и вслух зачитывала свои строки, очень сильно плакала, и даже я не могла успокоить её, хотя всегда тётя Тася была рада нашему с бабаней приходу.

«…В концлагере было большинство русских, за колючей проволокой в три ряда, последний ряд был под током. Кругом часовые на вышках, около лагеря — охрана с собаками. В лагере более 1000 женщин и девочек и 60 юношей, — это люди из Харькова, Днепропетровска, Запорожья, Калининской области, Каменноподольска, Белоруссии и одна женщина из Горького». Так записано в тетради тёти Таси.

Этой женщиной из Горького и была сама Таисья Александровна, родная сестра моей бабушки Анны Александровны Черкашиной по мужу, а родительская их фамилия — Шепелевы.

Тётя Тася рассказывала мне о войне, об издевательстве фашистов над военнопленными. В нашей семье со стороны папы был пропавший без вести отец тети Зои, племянницы моего деда Матвея Евсеевича Сомова, а со стороны мамы был ещё один фронтовик, вернувшийся с войны живым — дядя Ваня, муж тёти Марии, старшей сестры бабы Ани. Рассказы об ужасах войны и о доблести солдат были немногочисленны, но каждый День Победы разговоры были именно о борьбе против фашизма.

Тетя Тася напоминала, что не просто так рассказывает нам о войне, а чтобы мы знали и понимали, что война — это беда народа. А когда вырастем большими, чтобы не допускали войны, потому что страдания повторяются, проходят второй круг в жизни человечества, если о них забывают, а они с дядей Ваней боролись за мир и счастливую и мирную жизнь потомков, нас.

Дядя Ваня говорить о войне совсем не мог, потому что сильно напивался водкой сразу, как только речь заходила о войне. Он закашливался, и слёзы бежали струями по его морщинистым щекам. Я сжимала глаза и говорила: «Ненавижу фашистов!», когда по телевизору ко Дню Победы показывали фильмы о войне, и на экране мелькали фашистские знаки и фрицы со статной выправкой широкими шагами чеканили и резко вылаивали своё «хайль!».

«В воскресенье давали суп с чечевицей. Кроме чечевицы в тарелках плавали окурки, спички и железная стружка… Хоть до смерти хочется есть…», — читает тетя Тася из своей тетради, — «…но до супа в такой тарелке не добраться», так солдаты насильно заставляли есть суп с железной стружкой и мусором и при этом жестоко избивали, не давая проглотить.

«Они бьют, а пленные русские поют назло фашистам песни, и поляки и бельгийцы — тоже пели солидарно с русскими наши песни».

Немцы не знали, что делать, их бесило и одновременно приводило в недоумение такое поведение пленных. Потом фашисты придумали бить резиновым шлангом и поливать из пожарного шланга всех сопротивленцев.

По субботам на неделю давали куличик хлеба с вареными отрубями и деревянными опилками или черствый хлеб с не промолотой рожью и горьким кофе. Суп давали с картофельными очистками и длинными узкими листьями, такими горькими — есть невозможно».

«У каждого военнопленного на куске черной шкурки был написан номер, у меня был — 108», — строки тети Таси, пронизанные острой болью, написаны со слезами, оттого буквы неровные.

«На грудь русским военнопленным пришивали к одежде три буквы: „ОСТ“, полякам на куске желтой материи — „Р“. Если каратели не видели этих знаков, то били до потери сознания и запирали в одиночную камеру, но это не помогало».

Все военнопленные, по словам тети Таси, срывали знаки — все чувствовали себя людьми, а не рабами, — и некоторые даже пытались бежать из лагеря. Беглецов сразу расстреливали фашистские надзиратели, а если не удалось убить насмерть с первого раза, то несколько немцев подбегали и добивали раненых ногами или расстреливали в упор из автоматов.

Когда я подросла и пошла в школу, тётя Тася взяла обещание с меня, написать о страданиях людей в концлагере, чтобы потомки читали и не допускали войны и фашизма на земле: такой кровью оплачена была великая Победа!

«Концлагерь находился в Германии, в городе Любек…». Сейчас город Любек — это центр Ганзейского союза, поражающий своими масштабами культурный центр Германии. Мало кто вспоминает о том, что земля Ганзейского союза щедро полита кровью русских военнопленных, поляков, бельгийцев, французов, — узников концентрационного лагеря, находящегося в сердце фашистской Германии. Сердцем фашизма правильно называть именно те места, в которых свирепствовали варвары, выполняя установленную программу уничтожения наций во имя воцарения гитлеризма. Не Берлин, столицу Германии, а именно концлагеря, потому что и в Германии были сопротивленцы среди немцев, которые боролись против фашизма.

Мой друг, несколько лет назад покинувший сей мир, Сергей Мурзинский, писал диссертацию о Гитлере, и, работая в архиве над документами — свидетельствами фашистского варварства, надорвал свое сердце фактами о деятельности врачей Третьего Рейха. Сергея прямо из архива увезли на машине «Скорой помощи». Это было в Санкт-Петербурге, примерно за год до его кончины, — сердце своё молодой ученый-историк Сергей Мурзинский надорвал именно там, работая над рукописями Третьего Рейха, где говорилось о трудах фашистских врачей над генетическим изменением людей мира для подчинения всех народов единой идее фашизма. Люди использовались для чудовищных опытов фашистских генетиков. Это достижение цивилизации не смогло бы пройти мимо даже самой устойчивой психики любого другого ученого-историка. Грандиозные в своем величии постройки Любека сооружены на костях наших предков — воинов и жертв антифашистского движения.

] «Узники Любека жили в бараках, расположенных в лесу, и на работу их гнали только лесом, чтобы никто из жителей немецкого городка не мог их увидеть. Одежда была в полоску, на ногах — тяжелые деревянные колодки, чтобы не убегали, косынки были тоже в полоску, постригали всех без исключения наголо. У поляков были желтые косынки, их гнали на работу впереди всех, затем — русские и все остальные».

Голодных, измученных людей лесом гнали на каторжные труды под холодными ветрами. Пока вели на работу, немцы покрывались потом, оттого что непрестанно били прикладами и ногами всех, особенно отстающих, но это не действовало, — люди пели «Интернационал» и русские песни. Забывали о холоде и голоде, думали о Родине. Фашисты сами удивлялись, что на русских ничего не действует, — откуда такая сила? А силу давала вера в победу.

Ни на одну минуту военнопленные не забывали о своей Родине. «В каждой барачной комнате насчитывалось по двадцать и более человек, спали на 2-этажных деревянных нарах при холоде, — топить было нечем. Построили баню, но они боялись мыться, прятались, говорили, что там отравляют газами». И действительно в Любеке, как и в Бухенвальде, узников концлагеря душили газами при попытке помыться.

«Во время бомбежки баню в лагере сожгли военнопленные. Был случай…», — пишет тетя Тася, — «…задумали бежать две девушки, одна сумела, и если бы не собаки, она далеко бы убежала. Ее вернули, избили и бросили в одиночку на цементный пол, лишили пищи. Вторая девушка застряла в колючей проволоке под током», и сразу была убита фашистским надзирателем. «Она вскрикнула, часовой выстрелил, попав ей в грудь». Это видели из-за бугров земли пленники, испуганно прятавшиеся и тоже мечтающие, но не осмеливающиеся бежать. «После этого побега наказали всю палату, с кем жили эти две беглянки. Заставили до заката стоять по стойке смирно на припеке солнца без платка на голове, под окнами лагерь-фюрера. Головы у людей кружилась, они падали, их били и ставили на ноги снова под палящее солнце. Во дворе лагеря стояли три больших железных ванны: в 1-ой и 3-ей была холодная вода, во 2-ой — кипяток. За побег и забастовки, которые в лагере случались часто, «купали» в этих ваннах: надевали длинную рубашку и бросали в холодную, затем в кипяток, и снова в ледяную воду».

Работать гоняли по всему городу — убирать город и чистить туалеты или вскапывать огороды у богатых немцев. Если у кого-то из богачей-фашистов погиб или стал калекой в результате этой войны родственник или знакомый военный, то эти родственники или знакомые немца наслаждались местью, — избивали с особой жестокостью пленных, попавших к ним на прополку.

Я видела однажды в кино, как фашистские офицеры «дрессировали» своих детей с грудного возраста: они дразнили малыша, отнимая у него изо рта соску с молоком, едва ребенок хватал за соску — ее сразу же вырывали, и снова через минуту предлагали вожделенную пищу, и снова отнимали соску. Это в течение дня повторялось несколько раз, — в любой свободный момент, когда к малышу мог подойти его отец или кто-то из мужчин немецкой семьи. К полугоду такой ребенок уже с особой жестокостью мог причинять боль даже своей матери. Так была выдрессирована зверская нация, те самые жесточайшие звери, которые издевались над военнопленными в фашистских лагерях.


«Чтобы не идти к немцам в огороды на „работу“, люди расчесывали себе руки и ноги, прокалывали кожу так, что получалось вздутие», — пишет тетя Тася, — «их клали в лазарет и тем самым пленные спасались от издевательств».

Тетя Тася перед войной хотела уехать на Дальний Восток, тогда среди молодежи ходило поветрие — достигать успехов подальше от родного дома, добиваться всего самостоятельно. Но судьба привела ее в Харьков, здесь и застала война. Таисья Александровна работала в райкоме комсомола, занималась документацией. Когда началась война, всем работникам Харьковского райкома комсомола объявили об эвакуации и заставили быстро собираться. По дороге к вокзалу оперативно исчезло райкомовское начальство, — кто-то видел, как секретарей райкома сажали в отдельные машины и прямо от райкома эти машины испарились в неизвестном направлении. В вагоне поезда, таким образом, оказались только служащие. Поезд ехал очень долго, по рассказам Таисьи Александровны, коллеги начали беспокоиться, почему так долго едут они, куда их везут. Чем дальше отъезжал поезд, тем страшнее становилось за реальность. Люди беспокоились, пытались задавать вопросы, стучали в дверь вагона. Была одна остановка, во время которой люди набрали воды в пустые емкости, но уже тогда, на попутной станции, появилось подозрение на то, что людей везут не спасти, а казнить, поэтому бежали несколько человек, ехавших вместе в этом вагоне.

При посадке обещали отвезти в тихое место, где они переждут военные действия, — никто и не ожидал, что война продлится так долго, думали, за неделю уберут захватнические войска и объявят мир. Эшелоны прибыли в Германию. Люди были напуганы, по толпе понеслись слухи, что все они стали узниками.

Из записей тети Таси было ясно, что русские люди в концлагере вели подпольную работу, слушали радио и передавали записки о ходе фронтовых работ. Но каким образом эти записки передавались, теперь уже не узнать. Таисьи Александровны сейчас уже нет в живых. Она долго лежала парализованная, но при памяти. Однажды позвонила мне по телефону и попрощалась, взяв с меня слово написать о каторжных страданиях людей, узников фашистского концлагеря и о святой борьбе человечества против фашизма.

«В лагере пленным ходить было не в чем, так люди добывали наждачную шкурку, кусками бросали ее в мойку с эмульсией, получались шелковистые ленты, их сшивали и сшили рубашки, майки, фартуки. Тапки сшили из ремней».

Люди старались выжить, как могли, — от грязной одежды и обуви воспалялась кожа. В работу пленных также входила разгрузка вагонов. «При разгрузке сбрасывали 5—6 мешков с пшеничными хлопьями, которые делили поровну на всех. Мешки распускали, вязали из них кофты, шарфы, носки.

В лагере была девушка из Запорожья, переводчица, она писала списки комсомолок, стахановок, у кого братья в партизанах и кто ругает лагерь-фюрера. К людям, попавшим в списки, применялись пытки». Но это был единичный случай, остальные все военнопленные стояли друг за друга.

«Все думали, что фашисты взорвут лагерь, когда придут русские войска, — был получен приказ об уничтожении всех пленных. Но наступил час победы. Это случилось 2 мая 1945 года, в этот день лагерь был освобожден. Город Любек был освобожден союзниками, англичанами». Эта запись тети Таси достоверна, — она же сама находилась в то время в концлагере.

До войны тетя Тася, как все её сестры, носила фамилию Шепелёва. В семье Шепелевых был еще младший брат, он без вести пропал во время войны. У меня хранится фотография моей бабушки Анны с ее братом Славой, пропавшим без вести. На фотографии они молодые, веселые. Своего сына, рожденного после отбывания в концлагере, тетя Тася назвала Вячеславом в честь погибшего брата. Вячеслав Кузьмич Макарчук стал военным, служил в советское время в горячих точках по пять лет: в Казахстане, в Афганистане. Он быстро вырос по службе. Я хорошо помню выправку дяди Славы и манеру держаться с достоинством.

После освобождения из концлагеря бывших узников вывезли в Польшу «на откармливание» для восстановления сил и здоровья. В Польше тетя Тася работала на хлебопекарне, и в городе Познань познакомилась с дядей Кузьмой, вышла замуж, стала Макарчук. Родилась тетя Надя. В Польше детей регистрировали в трехлетнем возрасте — не раньше, — опасались гибели малыша от родителей — бывших узников фашистского Любека.

Уже на родине, в РСФСР, у дяди Кузьмы и тети Таси родились еще двое детей: дочь Лариса и сын Слава. О дяде Славе я рассказала в предыдущем абзаце. Дядя Кузьма тоже был узником концлагеря, и в Польше оказался по той же причине, что и тётя Тася, — был едва живой, и его привезли для восстановления сил.

У дяди Кузьмы на Украине во время войны фашисты варварски сожгли прямо заживо запертую в их избе всю его семью: 30-летнюю жену и двух маленьких детей.

Я помню дядю Кузьму забавным старичком, который очень любил детей. Встречал нас конфетами и печеньем, приговаривая: «Козы маненьки…».

После концлагеря дядя Кузьма в Польше работал заведующим столовой аэродромного обслуживания. Срок воинской службы дяди Кузьмы — с 1929 по 1950 годы. Он прошел две войны: финскую и отечественную 1941—45, награжден медалями «За взятие Сталинграда и Кенигсберга», «За боевые заслуги», «За победу над Германией».

В 1929 году дядя Кузьма был стрелком Крымской дивизии, в 1945 зачислен в 265 истребительную авиадивизию, был на сверхсрочной службе.

В Польше мои родственники тетя Тася, дядя Кузьма и их маленькая дочь Надя жили до 1950 года, затем приехали в Горький.

Надежда Кузьминична родилась в 1947 году, зарегистрирована в 1949 в Познани. Сразу детей не регистрировали из-за сомнений в том, что ребенок выживет. Очень уж трудное было время.

Надеждой тётя Тася и дядя Кузьма назвали свою дочь, потому что верили в мир и надеялись на светлое будущее нашей страны. Тетрадь своих записей о варварстве фашистов в концлагере Таисья Александровна начала 2 мая 1965 года, за год и три месяца до моего рождения.

О концлагерях Бухенвальде, Равенсбрюке, Саласпилсе мы знаем из документальных исторических телепередач, из книг. И то, что современное общество утилизирует книги и людей, которые пишут книги — варварство не меньшее, чем убийство фашистами безвинных людей. Книга — источник знания. Наши предки боролись за мир, высокое звание человека, а варвары-реорганизаторы теперь лишают и книги, и писателей уважения.

Культура и народ — неделимы. Нет нации без культуры, потому что культура возвышает личность, ставит человека на ступень выше в эволюционной цепи. Лишённый культуры, человек становится рабом, его духовные ценности ставятся под сомнение. Человек становится потребителем, способным только поглощать пищу и не думать головой.

Для сохранения мира на земле я берегу память о садизме фашизма и нацизма, памяти негасимой в истории не только русской земли, но и всего мира.

Если войну забудут, то она сама напомнит о себе новыми демографическими потрясениями, — эта истина, затверженная с малых лет всеми советскими школьниками, какой была и я, восстаёт против войны. В сердцах людей всей Земли должна вечно жить память о жертвах фашизма во имя мира на земле.

Кроме русских узников в лагере германского города Любек были поляки, французы, голландцы, бельгийцы и в стороне от лагеря расположили русских военнопленных. «Французы, голландцы и бельгийцы ходили по лагерю свободно, им было разрешено. Лагерь находился на окраине города, возле канала, по которому ходили маленькие пароходы. Полякам и русским в город ходить не разрешалось, нас не считали за людей, особенно русских…

Своего сына тетя Надя и ее муж назвали Саша, он родился красивый, кудрявый, как тётя Тася. За кудри она и была отправлена в концлагерь, — похожа на еврейку. Но вот в какое время пришлось жить Саше… Кругом кадровые войны, где только не работал: и на радио, и в редакции… Хорошо, не пришлось с высшим образованием идти работать в торговлю, — большей подлости от мира нельзя ожидать… Это хоть и отдалённо, но напоминает концлагерь: везде начальство звереет от правильной речи и чётко высказанных убеждений, им надо рабского подчинения, согнутых спин и преклоненных голов. Чем хуже говорит подчинённый: больше речевых ошибок, или даже говорит на диалекте, — тем легче его речь переносить работодателю и чувствовать при этом свое превосходство. Фильмов о фашистах насмотрелись и вошли в роль, или того требует варварская гордость и стремление ощутить свою власть? Как же трудно ежедневно выходить на работу, зная, что там ждут оскорбления и откровенные издевательства… Почти так же, как военнопленным, узникам концлагеря в городе Любек, было невыносимо идти утром на огороды фашистов полоть их овощи и терпеть унижения и пытки.

Данные материалы в форме документального рассказа публиковались в альманахе «Муза» №26/2015 г. и в хрестоматии «Планеты книг».

Очерк «Фашистский концлагерь Любек» к 75-летию Победы над фашизмом был опубликован в международном альманахе «Линия фронта» -2020 в Москве по результатам литературного конкурса, в котором данное произведение Елены Сомовой вошло в короткий лист по мнению жюри.

Трижды спасенный

о герое-балтийце Иннокентии Константиновиче Дубровском

С каждым годом все меньше становится ветеранов Великой Отечественной, память о великой битве постепенно стирается. Но все же нельзя забывать войну и беды, что она принесла, дабы не потерять гордость нации, победившей фашизм в 1945 году.

Я хочу поведать о легендарной судьбе Иннокентия Константиновича Дубровского, нашего земляка-нижегородца, скончавшегося 29 декабря 1999 года. К сожалению, он не перешагнул с нами за порог нового века, но память о его фронтовых делах осталась у людей, которые знали его, входившего в совет ветеранов Советского района.

Трижды спасенный — не просто слова, но путь борьбы героя.

В ДЕТСТВЕ он увлекался радиотехникой, занимался в кружке Дворца пионеров имени Чкалова и мечтал стать корабельным радиотехником. Будущий герой-балтиец, закончив нижегородскую школу №1 с углубленным изучением немецкого языка, в 1938 году поступил в водный институт на факультет кораблестроения, но через полмесяца учебы был призван в армию.

Вторая причина, приведшая Иннокентия Дубровского на Балтийский флот, — это семейная традиция плавать по реке на шлюпке и занятия парусным спортом. Иннокентий Константинович вырос в семье профессора Нижегородского университета, заведующего кафедрой астрономии и теоретической механики Константина Константиновича Дубровского, который, несмотря на положенные тогда льготы, любил проводить отпуск со своей семьей на Волге, а не на курортах. Семья Дубровских каждое лето плавала по реке, и Иннокентий еще мальчишкой полюбил водную стихию, а став призывником, избрал Морфлот. Но стать корабельным радиотехником ему не удалось из-за перенесенной болезни.

— Тогда мне уже стало все равно, кем меня возьмут на корабль, — рассказывал Иннокентий Константинович. — Раз врачи не допустили к любимому делу, то будь что будет. Стал турбинным машинистом на эскадренном миноносце «Карл Маркс» старинной постройки, 1914 года.

На этом миноносце Иннокентий Дубровский встретил Великую Отечественную войну. Все муки ада прошел. В первый же день войны «Карл Маркс» был потоплен. Произошло это так.

— Мы вышли на постановку минных заграждений в Финском заливе. Подойдя к берегу, послали шлюпку, чтобы разведать обстановку на берегу. Там никого не оказалось, и командир дал распоряжение подойти к берегу. Неожиданно появился вражеский самолет и обстрелял палубу нашего миноносца. Затем нависли еще два самолета и сбросили бомбы. «Карл Маркс» пошел ко дну. Спасались кто как мог. Но из всего состава уцелело только четверо, в том числе и я, так как во время взрыва находился в трюме, где выполнял работу машиниста.

Спасенных матросов привезли в Таллин. Иннокентий Дубровский оказался на эсминце «Калинин». 28 августа при переходе корабля из Таллина в Кронштадт эсминец стал тонуть. Иннокентий опять спасся чудом. Всю ночь плавал в холодной воде, видел, как погибают товарищи, уставшие бороться с водной стихией. На поверхности воды плавали круги мазута. Солярка, бензин разъедали глаза. Рано утром появились спасательные катера.

— Позже с эсминца увидеть мне никого не удалось, — рассказывал Дубровский. — Возможно, выжил я один.

Матрос Дубровский оказался на скалистом острове Гогланде. Весь день его бомбили немцы. Вечером тех, кто уцелел, повезли в Кронштадт. Потом в районе Красного Села матросам выдали винтовки — одну на двоих-троих, бутылки с горючей смесью. Во время боя в районе Красного Села Иннокентий Дубровский получил тяжелое ранение — осколок выбил все зубы. В госпитале потом раненые шутили над ним: «Ты что, ртом осколок-то ловил?» Другой осколок повредил ногу, третий — спину.

49 дней лежал Дубровский в госпитале на базе военно-медицинской академии. Два осколка пробили ему краешек лопатки и прошли под ключицу. С этими осколками Иннокентий Константинович жил и в мирное время, так как удалить их было невозможно.

В ноябре 1941 года Дубровского перевели в батальон для выздоравливающих, где помещение продувалось насквозь: стекла вылетели во время бомбежки. Матрос Дубровский подал рапорт об отправке на фронт. На ледоколе «Тазуя», куда его перевели, он пробыл месяц. В декабре 1941 года и этот корабль был потоплен фашистами. Тогда Дубровский попал на достройку тральщика «Василий Громов», который начали сооружать еще до войны.

После войны Дубровский вернулся в водный институт. Его дипломный проект, который он защитил в 1951 году, был на тему «Турбинная установка для турбохода «Большая Волга». С устройством этой турбинной установки он был хорошо знаком со времен военных, когда достраивал тральщик «Василий Громов», имевший идентичный агрегат.

ВСЮ ЖИЗНЬ после войны Иннокентий Константинович Дубровский вел переписку с военными музеями, которые собирали информацию о фронтовых битвах, выступал с уроками мужества в школе №173 Нижегородского района, в Московском районе — в школе №68, носящей имя героя-балтийца Евгения Никонова, где создан музей Балтийского флота.

В «Книге памяти нижегородцев, погибших в годы войны» числится погибший матрос Дубровский, там сказано, что он пропал без вести 13 сентября 1941 года. Такое извещение получили его родители, ведь эсминец «Карл Маркс», на котором Дубровский начал воевать, был подорван фашистами.

О тяготах, пережитых И. К. Дубровским на фронте, вспоминает писатель Игорь Бунич в книге «Балтийская трагедия. Катастрофа».

До последних своих дней Иннокентий Константинович оставался мужественным человеком, скромно переносящим беды, выпавшие на долю нашей страны. Он работал секретарем Советского райкома партии, а когда ушел на пенсию, то жил в доме, который и сейчас требует капитального ремонта, но никакие хождения по инстанциям не принесли желаемого результата. Вот так платят потомки ветеранам. Но Иннокентий Константинович очень достойно держался. Мужество — характерная черта поколения борцов за свободу Родины. Мудрость и мужество — главное в человеке на Земле.

Данный материал публиковался в газете "Ключ".

ДОМ БЕЗ ЗЕРКАЛ

Глава 1. На горах Архипа Куинджи

Я живу в карцере одиночества, то есть раньше я входила в группы поэтов, были постоянные встречи с разбором и чтением собственных стихов. Дети мои выросли, получив максимум любви моей, но чем больше отдаешь, тем меньше это ценится, и теперь они говорят, что выросли сами по себе: всё моё внимание всегда было приковано к поэзии, а им не хватало меня, мамы. Родились внуки, и пространство моего выхода из дома заросло. Сначала я думала, это временно, а оказалось, насовсем: поэтическое пространство засорили глупые ругательные стихи, засохшие лилии старинных внутрикопаний остры на эмоции и бездарны, слышать эти аморфные стенания — нереально, — это нельзя слушать и нельзя читать. Я перестала ходить на литературные тусовки, увидев массу спеси и наглости в молодых чтецах — не поэтах: они перепевают или просто берут более половины чужого стихотворения и ставят только две строчки концовки, выдавая это за свое, так однажды я услышала и свое переделанное стихотворение из уст представленного культуртрегером молодого поэта. Меня будто обожгло кипятком изнутри: я сжала кулаки, чтобы не закричать, — так было больно слышать свое стихотворение из уст вора, как плакали строки моего сердца, увеченные его воровским пером. Голубая кровь моей небесной поэзии капала с его позорного пера, когда вор зачеркивал мои строки и надписывал свои — легковеснее, — он же не пережил всех этих чувств, которые я вложила в свое стихотворение. Этот гадкий воришка до сих пор посещает литературные фестивали. Я всегда считала плагиат позором, и сочла стыдным посещать их турниры лжи, исчезла из пространства поэзии нашего городка, но мне открываются недосягаемые другим двери, в которые я вхожу без препятствий. Мысленно я нахожусь в горах Архипа Куинджи, учителя живописи Николая Рериха, я впитала красоту гор и неба, а слышимые мною с вершины импульсы мира людей дают основу моим рассказам. Я слышу крики о помощи и песни влюблённых сердец, медленное умирание леса накануне зим и пробуждение весенних рек. Я вижу закрытые для других лица и молча присягаю честности своих чувств. Я знаю, что в одном доме нашего района живёт странная семья с двумя семилетними близнецами: мальчиком и девочкой, которым необходима срочная операция по трансплантации кожи лица, потому что этим детям суждено было с рождения лишиться главного, что выражает мимику.

Я увидела этих детей случайно, войдя в подъезд, где они «зарабатывали» пуганием прохожих. Дети были обречены зарабатывать себе на хлеб насущный, пока их мать в две смены работала на операции им. Вот уже семь лет она работает, но деньги утекают: надо же кормить как-то ребятишек и самой что-то есть. Дети зарабатывали весьма странным образом, я бы сказала, даже хулиганским и жестоким, если бы речь шла о более старших по возрасту людях. Ребята заговаривали на улице с прохожими, идущими из магазинов с пакетами еды в руках, заходили с ними в подъезд. Далее помогали придержать дверь, иногда даже вызывали своим жертвам лифт, но как только выдавался удобный момент, они резко снимали с себя картонные маски, которые их мать заказывала для них, по мере необходимости, у одного художника. Бедные голодные дети творили зло по собственному желанию, но делали это, чтобы спасти себя от голода, а их мать — от позора, что у нее нет средств на операции им, страха и страшной работы в две, а порой и в три смены, когда надо было заменить заболевшего работника.

Маски портились от постоянного пользования, изнашивались. Изношенные лица выбрасывались, но вначале дети устраивали с изношенными масками игру, которая не нравилась их матери, она даже зажмуривалась, не кричала на детей, сочувствуя им, но было у неё от этой игры её детей отталкивающее чувство страха и неизбежного падения. Иван и Ванесса вешали свои бывшие лица на толстые нитки и били по ним прутьями из свежих ветвей. Однажды в сердцах ударив по маске, Иван получил жгучую боль на своём собственном лице, хотя прут ударил по маске, а не по лицу. А его сестра Ванесса почувствовала щекотание по своему живому лицу, когда водила прутиком по своей маске, прежде чем ударить по ней, как делает её брат. Но это было только один раз, когда дети впервые решили расправиться со своими первыми изношенными масками. Они били по своим бывшим изуродованным лицам — маскам, и их увечные лица искажала ещё и боль злобы, даже ярости. Иван и Ванесса не сдерживали слёзы боли за свои привычно грустные вечера в ожидании возвращения их мамы с каторжного труда, результатом которого когда-нибудь станут необходимые операции для их лиц. Ванесса била по маске, оттого что в своих тайных мечтах она была красавицей, от неземной красоты которой падали на колени заморские принцы в латах, и дрались за обладание ею короли, на статных конях убивая соперников огромными мечами. Дети много читали, и все их детские мечты о любви были выращены из литературных образов.

Иван бил прутом по маске, оттого что тайно полюбил девочку из дома толстомордого мужика, это была его дочь, у неё были голубые глаза и маленькая кошечка Алиска.

«Киска Алиска», — твердил Иван, желая взять на колени котенка из рук голубоглазой девочки с милой улыбкой. Девочка однажды увидела Ивана через забор, которым был обнесен дом близнецов и их матери, но мальчик ловко спрятал своё лицо в маске за зелёные ветви. Девочку звали Снежанна. «Мой Снежок держит ещё одного Снежка», — так видел Иван, он мечтал подружиться с девочкой и представить маме и сестре эту красавицу Снежанну как свою невесту. Девочка успела заметить быстро движущегося за ветками мальчика и бросила в него маленькой ириской. Иван мгновенно почувствовал слабый удар конфетки по его плечу, стал искать в траве, и вдруг увидел: «Кис-кис». Ириску Иван до сих пор носит в своём кармане. Это не просто конфетка, это символ тайной детской любви.

Глава 2. Время до масок. Рождение

Пока возраст позволяет ходить в масках, — люди думают, что дети так играют.

Мать родила этих детей в глухой деревне. Повитуха принимала роды в бане, и на ночь оставила спящих новорождённых в предбаннике. У их бедной молодой матери было осложнение после родов, и все силы ушли на спасение жизни этой несчастной.

Новорождённые мальчик и девочка лежали, туго запелёнутые, на лавке в предбаннике. Их матери пришлось рожать в бане, — другого места в деревне просто не было. Повитуха приняла роды, а её помощница забежала на минутку, — был сенокос, горячее время в деревне. Жница быстро забрала детей пеленать в предбанник, чтобы не мешать старой повитухе завершать свою работу: необходимо было убрать послед из лона родильницы. Грубые ловкие руки умело запеленали детей, и жница Василиса быстро убежала в поле помогать мужу, чтобы управиться до грозы, оставив крохотные коконы — новорожденных — в предбаннике на лавке. Открытыми оставались только лица малышей, жница пеленала профессионально, с головкой: сама пятерых родила и вырастила. Вон бегают по огороду, помогают полоть укроп, морковь долгожительнице бабке Груше.

У родильницы открылось кровотечение, которое было побеждено, остановлено, но за это время произошло непоправимое.

Крысы заживо сожрали у детей кожу и часть лицевых мышц, но дети остались живы. Они стали туловищами без лиц, людьми без будущего. Хвостатые твари чувствовали запах молока, которым были накормлены новорождённые близнецы, и за прикрытой дверью совершили своё чёрное дело. Так Всевышний наказал мать этих детей, или судьба забыла позаботиться о них с самого появления на свет, но факт — упрямая вещь. Дети живы, они быстро набирали вес, едва пошли на поправку после чудовищной работы грызунов, они уже научились читать и пошли бы в этом году в школу, если бы им сделали операции, нашли бы деньги и донора для трансплантации. Но теперь им придётся жить инкогнито всю жизнь, и работать на операции самим, потому что у их матери нет такого огромного заработка, а педиатры посоветовали их умертвить еще в младенчестве, разглядывая их лица и сочувственно кивая.

Мать с утра до ночи работает, бывает, в две и даже в три смены, приходя с работы, боится зайти в комнату, где спят её дети, потому что то, что она увидит на подушке, может нанести непоправимый ущерб психологически неподготовленному человеку. Привыкнуть к такому нельзя. Человек может привыкнуть к любому уродству, но не к изувеченному лицу своего родного ребёнка, а тем более двух детей-близнецов. За трудовое время уходят грустные мысли, в ее мечтах дети с красивыми лицами. Силен был похотливый красавец, соблазнивший ее на сеновале, да и сама она пользовалась успехом в клубе на танцах, а вот не повезло так: не хватило духу отбиться от спешной варварской любви.

Детям каждый день их мать надевает на части, где должны быть лица, специально изготовленные для них маски. Художник старается, тщательно подбирая оттенки, чтобы лица масок были более похожи на настоящие лица. Скоро детям уже не потребуется помощь матери в этом деле: они уже сами будут способны надеть эти маски, уставившись глазами в прорези, выполненные добрым художником.

— Дети, берегите людей, с которыми вы встретитесь, выходя на улицу, надевайте всегда свои маски, — каждый день мать напоминает об их обязанности не напугать своих соседей.

Когда дети снимали с себя маски, — я не могу сказать, что они снимали маски именно с лиц, потому что от их лиц осталось месиво, не доеденное крысами. Мышцы выглодали юркие голодные млекопитающие, напавшие на новорождённых в предбаннике семь лет назад, а люди падали в обморок, внезапно встретив взглядом в толпе двух чудовищ. Пользуясь мгновением удачи, дети быстро подбирали пакеты с едой, вынимали из карманов напуганных жертв деньги — и скрывались. Им было не смешно и жалко этих людей, дома они даже ни раз обсуждали свои скверные поступки, но они понимали, что иначе их матери никогда не найти денег на операции. Эта воровская помощь питанием и деньгами от грабежов давала надежду на то, что заработок их матери будет копиться для восстановительной хирургии.

В первый год их жизни, когда стало ясно, что дети выживут, мать подала просьбу на телевидение о денежной помощи на операцию её детям, но этих денег хватило только на переезд в город из глухой деревушки, в которой произошли роды и трагедия. Иначе было не достучаться ни до кого: в один день, как говорили в их деревне «взад-назад», она приехала подать объявление на телевидение, и в этот же день на последнем автобусе уехала назад в деревню: жить-то на что в городе? Да и детей надолго не оставишь с ослепшей старушкой — соседкой, той самой повитухой, которая принимала у неё роды.

Глава 3. Жизнь в городе. Мольбы и мечты

Городская теперь жительница, уехавшая из деревни и осевшая в городе, чтобы прооперировать своих детей, долго не могла смириться с тем, что не движется с места дело, долго копятся деньги. На беду остались дети в предбаннике, когда повитуха бабка Маруся боролась за её жизнь, — и теперь ждать и ждать остаётся: когда же настанет просвет в её жизни? Память не отпускает мыслей о прошлом, крутятся фрагменты ужасов, движутся тени ушедших далеко в иное пространство, лиц. Когда родила, в глазах была темень и в голове ясно стучала мысль: «Отмучилась. Родила. Только зачем? Всё равно бросил…».

В конце сентября она зачала своих детей от лихого парня, заехавшего в их деревню продавать лён. Светлый такой, голубоглазый паренёк, но уж больно врал много: и море обещал, и свадьбу.

Страшные последствия их скоропалительной любви теперь всегда с ней. Глаза у детей не пострадали: крысы не стали их есть, — не смогли вцепиться своими острыми зубами, но поработали по щекам, объели носы и два маленьких подбородка, вожделенно пахнувшие чем-то свежим и непонятно притягательным.

— Дай, пожалуйста, мне и моему брату лицо! — просит у Богоматери девочка в намокающей от слёз картонной маске, заменяющей ей лицо. — Как же мы будем жить без лиц, Богородица? Долго ли ещё мучиться нам и нашей маме? Неужели ты не сжалишься над нами и не подаришь нам счастье подставить свои лица солнцу? Дай нам хотя бы не очень красивые, но лица, пусть с длинными носами и без ямочек на щеках, но чтобы они не отталкивали взгляд в ужасе. Пусть в меня никто не влюбится, но я хочу видеть своего брата счастливым, видеть его улыбку. Говорят, бывают на щеках ямочки у детей. Можно без этих самых ямочек. Дай только мне и брату белые щёки и губы, закрой наши открытые челюсти от людских глаз не картонной маской, которую каждую неделю делает художник. Дай мне, пожалуйста, Господи, румянец на щёки и ноздри, я хочу дышать ноздрями, не дырками, в которые попадает летящий навстречу песок летом, как бы ни прикрывала маска. Мама будет рада, и останется с нами, не будет уходить утром, а приходить поздно вечером. Мама говорит, что она всё время работает, а мы с братом так хотим почувствовать на щеках её поцелуи. Сначала щёки и носы, Господи и Святая госпожа Богородица, дай нам кожу на лица и мышцы на щёки, умоляю тебя. Дай мне и брату щеки, чтобы чувствовать поцелуи нашей мамочки!

Девочка сравнивала толстые щёки прохожих, попадающихся ей на пути со своими, не идущими ни в какое сравнение. Она щупала пальцами скупые остатки своего лица, оставленные крысами, которых в момент насыщения спугнул внезапный хлопок дверью, — в предбанник тогда кто-то зашёл и поднял крик, охваченный ужасом. Кажется, это была бабка Маруся, повитуха, она тогда и ослепла от ужаса, но от ее крика всполошились жители соседнего дома, помогли. Так они с братом остались жить: с лицами, изуродованными крысиными зубами, но не изуродованными душами. Их мать заботливо убрала из дома все зеркала, и растила своих детей в любви и взаимопонимании в свободное от работы время, которое исчислялось минутками.

Вот какие здоровенные щёки у того мужчины из неподалёку расположенного частного дома: он ездит на красивой машине и даёт своей собаке вкусную еду, гораздо вкуснее той еды, что готовит им любимая мама. Собака довольно чавкает и громко лает на неё с братом, когда они в изумлении приникают к забору и созерцают царский обед пса. Потом выходит мордастый хозяин в огромных штанах, это у него огромный зад, — ой, сколько ткани требуется для того, чтобы сшить ему штаны! Вот это да!.. Мордастый засовывает свои щеки в салон своего авто. А зад остаётся наружи. Он огромен. Он похож на гору, которую девочка с братом, Иван и Ванесса, видели на картине в книге, которую им подарил однажды художник. Хорошо, что крысы оставили их глаза нетронутыми: так интересно рассматривать картины из альбома художника и журналы с картинками! Дети даже не знают, почему их лица такие, то есть, почему у них нет лиц. Подлинную историю они долго ещё не узнают. Может, им всем, и их маме повезёт, и как-то появятся могущественные деньги на операции по восстановлению мышц и кожи их лиц. Может, ещё и влюбится кто-то в них, и будет устроено их семейное счастье, о котором пока и не мечтает их несчастная мать. Приходя с работы и валясь в усталости на бок, погружаясь в обморочный сон, из которого её достаёт судорожный вопль будильника, женщина готовит еду детям и снова спешит всё сделать быстро, чтобы не опоздать на работу. Заботы о насущном хлебе не отпускают ни на миг: детей надо покормить, пожалеть, погладить им одежду, выстиранную неказистой машиной, которую они сами уже освоили, — и бежать скорее на работу. Человека создал труд… Труд не только создал человека, но и полностью им овладел, и воцарился над теми, кто труд ставит в стороне от своего мировоззрения, предпочитая, чтобы трудились другие, отдыхая зрением на чужих страдальческих попытках заработать себе на хлеб.

Интересно, сколько порабощенных трудились, чтобы Мордастый купил себе дорогую машину и породистого пса, выстроил свой дом и завёл семью? Все эти мысли гнездились в голове Ивана. Сестра нередко пыталась поговорить об этом с братом, но Иван страстно хотел такую же машину и даже собаку, не говоря уже о доме. Мальчик сочиняет план достижения богатств, чтобы ему и его сестре сделали необходимые операции на лицах, чтобы мама не надрывалась, работая в две смены, и чтобы увидеть своими глазами настоящие горы, а не огромный зад Мордастого, торчащий из машины, когда он достаёт забытый в салоне ключ зажигания.

Дети, они же милые, они жалеют свою маму, гладят её по натруженным рукам, целуют их, и говорят самые трогательные слова любви своей кормилице и защитнице. Однажды двое живущих по соседству, — муж и жена, подарили детям велосипеды в знак благодарности их матери, которая помогла им ухаживать за огородом, пока сами они были в отъезде на курорте. Но дети заехали слишком далеко, им же нельзя показывать свои картонные маски непосвящённым в их беду, и случайный прохожий, старый дед, упал в обморок, увидев их и поняв о них всё, зная понаслышке об этих детях и их матери, собирающей деньги на операции близнецам.

Иван и Ванесса не стали грабить его. Они вызвали деду Скорую помощь. Значит, они перестанут вовсе грабить людей. Как это хорошо… Их чистые души омывает надежда на счастье в будущем. А может, счастье — это только будущее? Может, сама надежда — это уже счастье? Судьба обязательно повернется лицом к бедным, ни в чем не повинным детям и их матери, и в их доме появится зеркало.

КУКЛЫ ИЗ ЯЩИКА ТЁТИ ПАНИ

Путешествие в отвращение

Янеж чувствовал, как его закручивает спиралью в лабиринт квадратных комнат, он отчаянно хватал губами воздух, рвал на груди рубаху, подаренную Анел, и беспощадная воронка втягивала его все глубже, разрывая связи прежней жизни. Иногда в глазах появлялась Анел, она звала в свои объятья Янежа, улыбалась милой своей улыбочкой, и ямка на ее подбородке притягивала его губы, но поцелуй не мог свершиться. Янеж везде чувствовал только холод и боль, и даже обезболивающие леденцы казались ему отравой, чем—то отвратительным, как жаба, скользкая и неминуемая. Поганый жабий язык щекотал мочки ушей Янежа, он кричал в ответ, отодвигаясь от мерзости тщеславия быть поцелованным жабой, но она раскрывала свой ярко—красный рот и втягивала его язык глубоко в свое горло, и тогда Янежа начинало рвать. То, что выходило наружу, не было языком или внутренностями, но по ощущениям казалось, будто его рвет внутренностями, органами, оторвавшимися от стенок из—за резкой попытки оттолкнуться от жабы, пытающейся поглотить его своим всемогущим поцелуем. Жаба даже пыталась танцевать. Так танцуют на поминках, которые устраивает клоун: актерские поминки с черным юмором на Хэллоуин. Отвратительное жидкое тело жабы обнимало плечи Янежа, а он в ответ отталкивался от стенки, пытаясь прорвать эту прорву жира, спеси и слизи, что составляло жабье существо, и навсегда освободиться от гадкого насилья ласк,  тряски, похожей на автобусную — по кочкам. Тогда жаба высовывала свой тонкий длинный язык и обволакивала сознание Янежа, затягивая петлю на его шее. Янеж кричал, звал на помощь, но его голоса не было слышно сквозь стенки пробирки, в которую он когда—то запустил головастика.

Анел поначалу очень горевала о Янеже, искала его взглядом на улице и в коридоре университета, искала его глаза в библиотеке, куда они вместе приходили, в книжном магазине, на рынке, где однажды Янеж купил Анел куклу на свою повышенную стипендию. Слезы катились из глаз Анел, когда она прикасалась к ручке двери, которую еще год или два назад трогал ее милый Янеж, придя к ней на именины. Анел знала, что хочет быть с Янежем всю жизнь, но никак не могла себе представить эту жизнь. Янеж объяснил ей, как они жили бы: он все время в науке, на конференциях и заседаниях кафедр, она —  дома ждет его, угасает ее молодость, красота, силы покидают в бесполезных ожиданиях.

— Не может быть двух любовей, дорогой Янеж, — любовь одна, и я буду одна, буду ждать тебя.

— Я не могу объяснять очевидные вещи умному человеку, вбившему в свою светлую, но гладкую голову, по которой соскальзывает разум,  некоторые не совсем умные мысли, — без тени желания пошутить говорил Янеж.

— Дай мне конфетку.

— Нет, это ты, милая, дай мне конфетку, дай надежду понять твои намерения. Реальные намерения, а не то, что ты вбила себе в голову, как эмблему идеализма.

— На, возьми, — шутила Анел. — Вот надежда, вот любовь и преданность тебе, родной.

— Ой, вот только не надо сентиментальностей, иначе с ума сойти можно от твоей любви. — Не люби меня, лучше полюби кого—то другого, кто даст тебе свое время, свою любовь в ответ.

Лабиринты квадратных комнат поглотили Янежа целиком, без остатка. Его уже нельзя было встретить ни в библиотеке, ни в книжном магазине, ни среди друзей, или на автобусной остановке. Анел плакала, и глаза ее светлели от постоянных слез. Бабушка сочувствовала, мама ругалась, папа уходил на кухню курить.

Янеж оставался в коварных объятьях жабы, царственно развалившейся на кожаном диване его кабинета. «Зав.кафедрой». Скользкая мерзкая тварь глотала язык Янежа, и он не мог ни слова сказать, ни посмотреть куда—либо, кроме ее жидких прозрачных глаз.

— Сохрани себя для любви, — орал в микрофон бард.

— Сохрани себя для жабы, — крутилась пластинка в мозгу Янежа в момент передышки от ее глаз, языка, ее лабиринта и геометрического экстаза плана составления его карьеры.

«Я умру», — думал Янеж.

— Не умрешь, — отвечала жаба вслух.

— Как мне быть? Я же не люблю тебя, ты противная, — восклицал Янеж, высвобождаясь от жидкого клея ее тела.

— Ты  — мой пупсик, я играю тобой, как хочу. Сегодня ты полетишь в пробирку, и я стану тебя размешивать, — лепетала жаба своими отвратительными кроваво—красными губами.

— Я не могу! — вопил Янеж. Я же человек, — не робот, не гусеница!

— ТЫ — мой раб! — стукнула с размаха по столу всем телом жаба.

Сопротивляться было бесполезно.

Кто кому подарок

У меня есть несостоятельный любовник, и мы так сильно дружим — прямо падаем друг другу в объятья при встрече, когда я получаю зарплату. Хотя Восхотьевич хватает меня на руки и кружит, и кружит, пока не упадет на диван со мной в объятьях. Интересно складывается у нас вденьзарплатный диалог: вначале спросит сумму, затем «дай убедиться!», говорит. Не во мне убедиться — в деньгах. Убеждается мгновенно, плавно и неотвратимо отбирая эти вожделенные бумажки, да так, что кончики моих пальцев оказываются в ловких и жестких его щупальцах. Хотя Восхотьевич  не осьминог, но хватка осьминожья выработалась у него в результате безработицы в стране.

Повешает лапшички освежеванной по местам боевой славы, тут и там, везде, где его потчивают денежками — и был таков! Умелец!

А лопоухие дамочки вздыхают не о деньгах, нет! О высокопоставленной челюсти, которой Хотя в азарте способен загрести даже несъедобные бумаженции. Очень эта челюсть им нравится, ибо почти все его дамочки стоматологи и зубопротезницы. А какие они проказницы! Ловко подгребают к Хоте прямо в самый дальний от его личной, хотевосхотьевской, зарплате, и нате вам! Забирают его к себе со всеми оставшимися зубками. Хотя успевает только после аудиенции с тетенькой— стоматологиней зубками клацнуть желтыми своими, прокуренными, и довершить интимный разговор привычной для всех фразой:

— Жене бы подарок какой—нибудь… А то она одна ждет, волнуется.

Дамы вскидывают брови так, что чуть ли не глотают свои зубы от неожиданности. «Ишь чего захотел!» — думают. «Подарки мы сами любим! Ждем их, беспокоимся!..»

А вслух произносят:

— Хотя, ой какой ты Восхотьевич! Какой ты ловкий малый, подарки гребешь лопатами, и никому не оставишь! Ты же, осьминожья твоя хватка, хоть раз видел, как эти деньги на подарки жизни мы зарабатываем?

Решили дамы—стоматологини проучить Хотю.

Пригласили его в аппартаменты, дескать, за подарками и предложили заслужить эти подарки.

— Вот, Хотя Восхотьевич, поставь—ка ты зубки деду вот этому, что в кресле восседает. Не всё ему восседать, надо же и тебе заиметь царское кресло. Поставишь ему зубы — и будешь, как царь сидеть удобно и шутить с нами.

Призадумался Хотя: получать подарки и сидеть в удобном кресле так вольготно: сразу пробуждается интерес к жизни! Но как зубы вставлять, Хотя не знал. Ему же в дипломе только за первые 15 предметов, сданных на «отлично», расписался ректор. Не даром Хотя окучивал грядки в его усадьбе! А как Хотя лопал там землянику — аж сам ректор изумлялся: греб прямо охапкой в огромный рот.

— Не от крокодила ли ты родился, Хотя? — спрашивал ректор.

— Сумка и кошелек только из крокодильей кожи может решить этот вопрос, — отвечал Хотя, слегка помедлив с ответом и сказав эдак, с расстановочкой,  свою коронную фразу вымогательства.

Спорить с Хотей ректор не стал, но предложил ему попреподавать слегка в пятидесятиградусную жару в непроветриваемом помещении. Хотя Восхотьевич согласился.  Итак, в назначенный день состыковались «воздушный корабль» по имени Хотя Восхотьевич  и его «инопланетяне»  — студенты. Дабы не смущать подарколюбивца, ректор скрылся в неизвестном направлении на пару лекций в другом корпусе вуза. Вернувшись, ректор обнаружил студентов за кафедрой, столпившихся над умирающим

Хотей.

— Мы подарили ему песню, — выговаривая слова сквозь слезы, шептала староста группы. И он огорчился, что нечего взять супруге, а мы… так старались…

Крупные габардиновые слезы текли по щекам студентов. Кроме занавески, которую Хотя не успел снять вместе с гардинами в подарок жене, подтираться было нечем. Все подходили к занавеске утирать слезы, пот и втихаря, сморкаться.

— Да, мы даже в припеве слова разные сочинили, без повторений.

Долго еще плакали бы студенты над умирающим Хотей, но вбежала тут в аудиторию хотьевская супруга с воплем «Украли подарки!».

Хотя резко вскинул брови и вскочил с рук первокурсников, решив попреподавать за ректора у старшекурсников, чтобы отработать неизвестно кем украденные его подарки. Ректор узнал об этом из сбивчивой хотиной фразы, брошенной в коридоре вуза. Из нее следовала морзянка зубов верхних о нижние: «Нам без подарков не прожить! Бегу к старшим. Всё проведу, мне скачали на телефон. Ты пока посиди за меня в кресле стоматолога».

Ректор не ослышался. Его ожидал эшафот, ибо лечить — и тем более ставить зубы — он не умел, в чем признался себе откровенно.

Орел в полете

Вот только успели познакомиться, как он начинает властвовать: мысленно ставит ладони на стол домиком, на вытянутые пальцы рук, локти кверху в разные стороны, — ну чисто орел перед полетом.

Излагает: «Я как член….» и т.д.   СП или РСДРП, или как там… Фишка на голом поле ракурса.

Парит над нищим коллективным разумом, ставит во главу угла никем не свергнутое бесстыдство превосходства и ждет подсчета согнутых перед ним спин. Понтий… Поня. Понька, — так точнее. Пилад, правитель и узурпатор.

Кто кого

Кто кого быстрее съест: я колбасу или она меня? Раскрывает рот колбаса. Желудок раззявился так, что конфета, съеденная пять минут назад, становится песчинкой, а потом вдруг египетской пирамидой, и поглощает меня, как мумию. Нет меня совсем, есть голод, поедающий изнутри меня саму. Что это? Шоколад неотвратимо надвигается, своей вязкой коричневой структурой жует меня, кусая бока своими коричневыми кубиками с орехами. Тут вступает кофе: он пьет меня большими глотками, обнажая горячие до молочной белизны зубы.

Сыр, гадство, сыр жрет меня, раскрывая хлебные поры бутерброда, больно царапая корочкой, соскребая слизистую оболочку с моих лор-органов. Хищный сыр! Я не подозревала, что продукты могут ополчиться и начать войну против меня самой. Воинственный лимон каждой долькой поедает мои глаза и слезами моими питаясь, разъедает мое достоинство, потому что я ору от боли, и холодный пот от мороженного в рожке, заливает мои глаза. Клубничный джем в мороженом, в самом конусе рожка, оказывается, поедает беспощадно мой послеродовый живот. Вначале щекотно, а потом… «А-аа!» Бананы двинулись на меня в атаку, хватая за бока и локти. Яблоки бьют в поддых, прыгая от стены и лопая мои плечи. Волосы запутались в макаронах, поедающих мою кожу, как черви. Это змеи. Удавы. Давят меня в грудь, жрут сердце. А я их в детстве с сыром любила, а они… Подлые. Сжирают меня вместе с вафлями «Акульчев» без пальмового масла, с земляникой, эта земляника прямо кровавыми ножками отрывает от меня куски и ест, листьями запивает, вытянув их трубочкой, подобно губам. Ужас как больно. Что вы, подлые, делаете со мной? Отвисаете под кожей, вобравшись в меня, как сотни клещей, ворочаетесь, как змеюки, клубами двигаясь по органам. Голод сжигает еду и ее любопытство: как во мне: влажно или сухо, горячо или холодно.

Жрет-не нажрется колобок апельсина, расширяя корку до неприличного. Вкусная я?

О тебе мне приходилось мечтать в детстве, а твой брат мандарин обволакивал ярким ароматом, и вы мной наслаждались, ели мягкость моего характера, уничтожая мое существование на земле. На планете. Во вселенной. Съели совсем. На фотографиях я была худенькой девочкой, затем сочной женщиной и, наконец, вашей жертвой. Несчастная, рассовывала я вас по пакетам и несла в холодильник, не думая, что вы съедите меня, продукты. Самовозгораясь, даже чай уплетал мой мочевой пузырь, чмокая ложкой и пипикая сахаринками в воде. Рыбу я не любила, она пожалела, может быть, она-то меня бы пожалела, я же Сомова, рыбная фамилия. Съели меня гады продуктовые. Некого теперь печатать в журнале. Радуйтесь!

Ищут, зовут, а нет меня! Я во рту у колбасы. Уже разжеванная, спрыснутая мороженым с клубникой, проколотая горячими зубами кофе, почти сплю, но хотелось еще прочесть книжечку на сон грядущий, или фильмик посмотреть.

Щас! Дадут они фильм… книжечку! Пинаются, толкаются и воняют: бананы переполнены сливками и ломятся в апельсин, жмутся, орут в желудке: «А на фига нас брала из корзины? Лежали бы сейчас, гнили в магазине! Съела? Мы тебя не воскресим!»

Грязные белые сливки: белые, но грязные, в клубнике и шоколаде, что вы делаете в моём желудке? Тошнотворно-сладкий снег, мягкий и пластичный, из спрея, — и это сливки?! Корова не мычала над их созданием, жуя траву и вырабатывая молоко. Утренний завтрак синтетикой — порождение цивилизации, — что кусок пластика съесть, что сливки эти — одномоментно остается в организме и жрёт изнутри.

Ищут: «Мама, ты где?» Хотела крикнуть, но звук не идет: застряла в помидоре. Жуть какая!

Бывало, я завтракала только, получив успешный заказ и записав его. Так надо действовать: надо же заслужить хлеб насущный. Да, я теперь так и буду снова делать: успехов больше в работе будет.

Не ем, звоню. Не результативно долго, но не сильно многообещающие импульсы всё же были. Не ем и не пью. Активнее работаю. Думаю, как увеличить спрос на заказы. Молния мысли мелькнула, озарив мозг и всё вокруг. Одна удача. Не пойду есть, чтоб не спугнуть успех. Попью только. Маловато, но меньше бегать придется… Иногда разогнуть ноги надо всё же, чтоб не затекли мышцы. Работа в лес убежит — где искать придется. Не упускать возможность удачи, моей рабочей лошадки, конька моего, — важно.

Есть не буду совсем до следующего луча или проблеска, а свет удачи забрезжит — вгрызусь в работу, подобно коню в удилах — и на скаку захвачу себе успех. И есть не буду совсем — пусть внуки едят, дети. А то им не хватало еды, детям, было такое время. Главное, чтобы голова не кружилась. Если закружится — немного поем без рвения. Рвение — работе, а принимать пищу без рвения надо. Тогда всё будет отлично!


Вы когда-нибудь пробовали наблюдать за людьми, как они меняются, портятся или хорошеют от времени. Кое-кто надувается, наливается салом, заплывает мозг, жиреет печень, извращаются вкусы. Хиреют мечты, наконец, голос становится выше и — тут самое смешное — при попытке сообщить зрителям, соглядатаям что-либо важное, получается писк, отважный такой, но писк, и губы при каждом вспискивании складываются в углах в утиную пупуську: кря-кря! Это происходит из-за несоответствия внутреннего выгорания и насильственного обманного рвения показать себя еще в силе.


«Я сильный! Сильный и смелый!», — трясется от страха за результат фальсификации «двигатель прогресса». Вот-вот раздастся щелчок — и вся аппаратура для проигрывания одной и той же пластинки для втирания в мозги прошловековой плесени останется всего лишь пластмассой для домашнего пользования, а все «наработки» — недоделками и просто школьным сочинением, за которое оценку поставили как минимум 30 лет назад. Неактуальный неформат, но в иной плоскости — объед (не –кт) внимания потребителей — по всем правилам искусства вранья становится валютообразующей кнопкой для ленивой попы.

Потребитель вырождается в поглотителя, проходит его температура накала, охладевает финансовая дырка, а за бесплатно даже в подворотне… не то что в культурном заведении.

***

Нам, толстым, не везет

Мы движемся, как слоник,

И нити ткани лопаются вслед.

Была б худее — завела бы домик,

Пыряла б в нём, как вол, пока скелет

не крошится, пока дымящей новью

порадует кораблик ветровой

и принесет мне аромат с любовью,

и окунет в блаженство с головой.

По голограмме облака над сушей —

Пушинки тополя настойчиво летят

И открывают чакры, лица, души,

На озере пух маленьких утят,

Восторги бархата травы, богатой

на ощущенья: и прохлада в зной,

и гамма клевера — он вездесущий! —

брусничным цветом услаждает взор порой.

Нет крови на моих стихах заклятых,

Кишок, дымящихся и скальпеля, взасос

кромсающего мякоть плоти, смятых

вонючих простыней. И вот вопрос:

я, не бывавшая в анатомичке,

однажды посмотревшая кино

про внутренности, приставляю спичку

к цикорию конфорки, ни одной

попытки суицида не свершая,

самоубийца я в глазах людей:

диету прочат и вагоны чая

дристосного, — пей сам! Учи врачей!

Я ж не могу писать на унитазе,

И жить в обнимку с ним, за три часа

До полдника не съесть обед в Камазе

И взвешиваться после на весах.

Я лучше затоскую по любови,

Повою на юпитер в час ночной,

Потом умру рассветною порою,

А после — на работу с головой.

Нам, толстым, повезет на распродаже

Резинок для трусов — метраж большой

За маленькие деньги. Маша тоже

Купила про запас вместе с лапшой.

Идем по рынку, словно бы богини

Индийские, ну, или же слоны.

«Слонихи» — так со школы нам забили

Цепь погонял среди обжорств страны,

В которой не было ни мяса ни колбаски,

А были макароны и кефир.

И в транспорте мы уминались в тряске,

И до сих пор орем чуть что: «За мир»!

В колдобинах дорог бензин недешев,

А жизнь дешевле пятака свиньи,

Простые мы, как монументы трешниц,

Бежавших от диет и просьб семьи

Не жрать под вечер, ночью и под утро,

Не жрать под вечер, ночью и под утро,

Когда дрозды диковинные спят,

Лишь дядя Петя дрелью сверлит что — то,

Когда дрозды диковинные спят,

Лишь дядя Петя дрелью сверлит что — то,

И за спиной родители стоят.

Сверли, Петюша, хоть стену, хоть крышу, —

У нас починят — только жэк проспит

Полдюжины аварий. Третий — лишний,

Но у жены сосед в душе болит.

Она не толстая душой и телом.

Вот, похудеем — и нагоним. Ей

Сосед несет покушать между делом,

А ты с диетой. Кто тебе родней?

Я фитнеследи стану непременно,

Вот в этой жизни свой шашлык доем,

И сразу спать. Сон снится офигенный, —

Я в нем богиня! Слон идет в мой плен…

25 июн. 22 г.

В персиковом аду

«Плохой я человек, меня убивать пора», — думал Унций Стремнович в тенистых ветвях персикового ада. Ада, а не сада, потому как не ел он сам персиков, и даже цвет оранжевый не любил, а любил только одно: деньги тратить без оглядки на бедность. Душевно богат был Унций Стремнович,  оттого не задерживались у него деньги надолго.

Дали Унцию денег аж 72 тысячи 675 и сказали, что на полгода хватит, а он их за полмесяца истратил.

— Гад ты такой! Персиковая твоя голова! — кричала на Унция Стремновича его супруга Лыжа Сквововна. И на кой ты свалился на мою шею, персиковая твоя голова, да не думаешь ты ею, Унций. По что ты все деньги истратил, гад?!

А голова у ее мужа и правда была персиковая! Светло — рыжая курчавость нежным бархатом расстилалась от макушки вниз по всей голове Унция Стремновича. И далее мелкими колечками по плечам и спине. Не носил Унций на плечах погон, потому как не было у него воинского звания и призвания быть военным, зато колечками персикового цвета устланную спину его так любила его супруга, что защищала всегда своего мужа, даже когда он был неправ. У супруги его Лыжи Сквововны была изначально воинственная выправка. Сполна несла она в своем худеньком тельце и ответственность, и командирский тон выкрика воинственного, точно петух ранним утром, и чего только не несла, но только женственности в ней не было, о чем горевал порой супруг ее длинными зимними вечерам под лампой прямого накала. А где еще быть вечером, если не дома, зимой?! Летом другое дело, выйти погулять сам Бог велел. Вот только люди кругом, лишают комфорта. Мешают они, мучают глупостью своей несусветной. Орут рядом со спящим или едва задремавшим на солнышке Унцием Стремновичем. Доказывают друг другу, кто глупее, соревнуются в невежестве.

— Унций — Унций, да кто ж летом на улице спит, горе ты мое луковое, — восклицала Лыжа Сквововна над спящим супругом, найдя мужа на лавке в скверике.

Ревнива была Лыжа, а вдруг к любимой его персиковой спине приникнет кто? Будет колечками играть, на пальчики тонкие наматывать, да гадать: любит — не любит?

— Не надо, Лыжа, не тронь меня, — причамкивал сквозь сон Унций. Судьба моя такая горемычная, быть твоим котиком, Лыжа моя.

И тут начиналась игра двух престарелых супружников, с юности женатых и давно насытившихся всякими играми. Что ни говори, к старости ближе смех берёт над молодыми: уж любятся — милуются, а детей родят — так и врозь. Торсами своими упитанными встанут против себя самих — и ругаться!.. Слабы характером. Избалованы родителями. Не готовы к борьбе, труду и обороне от сложностей, придуманных такими же полуспящими — полуработающими, вечно нуждающимися в подмоге финансовой, верховными главнокомандующими деятелями собственной семьи.

— Да вы подождите разводиться, потерпите. Стерпится — слюбится, что было плохого — забудется, — припевала Лыжа Сквововна над своими племянниками.

У самих Головаревых детей не было, а племянникам от них советов перепадало. Но так надоели эти два крахобора своим племянникам, что выдвинули они требование к Головаревым: платить им за каждый выслушанный совет. Ничего другого придумать они не могли, так и сказали, платите, мол, нам за то, что мы слушаем вас, а будем или нет выполнять — это наше дело, потому как наша жизнь, и в аренду мы вам ее не сдадим!

Поначалу показалась идея племянников слишком наглой, но подумали Головаревы, и решили: нет у нас детей, так хоть племянникам поможем определиться в жизни.

— Лыженька, я могу стать полезным этим пройдохам, и ты. Моя лапонька! Мы станем хорошими людьми, если эти пройдохи покажутся умными и воспитанными соседям и всем, кто знает нас, и наши имена припомнят с уважением.

Стали платить Головаревы своим толстозадым племянникам за каждый свой высказанный им в разговоре совет. Деньги кончились вместе с советами. Осталось у Лыжи Сквововны одно только пожелание для племянников: начитавшись на ночь Пушкина, не идти в скверик на лавочку, а то уснуть недолго, а уснув, можно и без денег остаться. И читая стихи Пушкина Александра Сергеевича, надо не впадать в истеризм православия, где поэт уподобясь пророку, высказывает, как надо распорядиться деньгами, чтоб стать святым. Так Лыжа решила реабилитировать своего супруга в своих глазах, чтобы думать, что не потратил он свои деньги, аж 72 тысячи 675, а вынули у него, у спящего, прабандиты ушлые. Только рот открыла дать совет бесплатно, а племянники чихнули оба разом, попала в дыхательные пути Лыже Сквововны их мокрота, и задыхаться стала супруга Унция Стремновича.

— Лыжа моя ненаглядная! Прости ты меня грешного, супруга твоего Унция, — причитал над задыхающейся женой персиковый муж. — Я стану есть персики и ухаживать за деревьями в нашем саду еще лучше, никогда больше не пойду в парк на лавочку, если ты зовешь подрезать иссохшую ветку — подрежу. Не покидай меня, Лыжа моя любимая.

И упал от сердечного приступа.

— Там, под лавкой в саду…, — начал было свое предсмертное завещание Унций, но племянники перебили:

— Лежат не потраченные наши деньги!

— Да, мальчики. Деньги ваши. Советов не будет.

Свист разбойничий раздался, или это Соловей — Разбойник из сказки вернулся в персиковый мир Головаревых, но свистело в воздухе, пока Лыжа держала руку Унция в своей, прижимая ее к груди и поливая горькими слезами память об их светлой любви.

Племянников след простыл. Может, звук исходил от улетающих денег, но вполне возможно, этот звук возник от улепетывающих пулей двух племянников Головаревых.

Прощаясь с жизнью, бежал Унций в мыслях, и махал флажками, что в обеих руках застарелого растратчика мелькали, подобно бабочкам — капустницам, извещая о себе для недоброжелателей, не желающих заметить Унция и принять за существо, а не сущность. Сущностью звала его Лыжа за свои безнадежные попытки снять супруга с дивана и повести на достойные не мальчика, но мужа, заработки. Унций же не упирался, но едва жена, успокоенная начальством, удалялась в огород, муж улепетывал, только пятки сверкали, на ближайшую лавку в парке думать о вечном.

В вершинах парковых деревьев блуждал длинный вопль истошной радости: это племянники Головаревых праздновали победу. На что, вы думаете, потратили племянники денежки, припрятанные Унцием от Лыжи? На газонокосилку! Вырубили персиковый сад, едва схоронили супругов верных, и устроили себе площадь Свободы.


Из светлой жизни Унция и Лыжи


Унций никак не мог найти подешевше платья для супруги.

— Ну, ты хоть трусы купи мне, муженек!

Унции почесал в затылке и пошел снять с веревки у соседей трусы для Лыжи.

— Купил, примерь, дорогая! Ну, вот сюда ножку, любимая моя! — Лыжа послушно ступила ногой в заготовленное Унцием лассо для их будущей любовной игры. — Теперь сюда, милая! Прекрасно! Не губи свой интеллект слишком большими мечтаниями! — Унций стал медленно целовать ногу Лыжи, двигаясь выше от колена к животу.

— Негодник!.. — пошутила было Лыжа. — В мечтах моих, конечно, было платьице, — многозначительно протянула супруга Унция Стремновича, слегка сопротивляясь для приличия. — Ну что с тобой делать, не на дуэль же с соседом посылать! — воскликнула Лыжа, крутя на указательном пальце веерок из длинных белых перышек.

— Лыжа, дарую тебе эти трусики, дабы ты носила их с почетом и уважением ко мне, твоему верному слуге, — торжественно произнес Унций, искоса поглядывая на супругу и дойдя в поцелуях почти до груди.

Тут раздался треск: в окно лез сосед, воодушевившись игрой Унция и Лыжи. Матадор Игнатьевич уронил с подоконника вазу с цветами и дико извинялся, держась за штаны.

— Ах! — вскрикнула Лыжа наигранно, ибо Матадор стал ее в девятом классе их совместной учебы в школе. И тихо Унцию: — Что делает здесь этот мерзавец? Я трепещу по тебе, Унций! Уйми негодяя, пока я не легла с ним вместо тебя. Он уже тянет свою мохнатую лапу к моей подушке.

Кровать супругов с широкоформатным матрасом стояла неподалеку от окна, так что пока отдыхала в своих апартаментах жена Матадора Игнатьевича, он решил вступить в диалог с соседями на их жилплощади.

Унций, не решительный и стыдливый, встал, подобно горному оленю в схватке с противником на защиту своего лютика, доброй и ласковой Лыжи Сквововны, умиляясь ею с натуры.

Лыжа от счастья раскраснелась, принимая подарок мужа, а тут отступила, ожидая в тот момент чего угодно, но не вторжения Матадора. Лыжа поняла, что сказочки конец, и решила напоить обоих дураков и пойти проверить, у их ли соседей муж стянул для нее труселя. Ускользнув за веселящим напитком, Лыжа выставила огромный кувшин на стол и сделала ход дамкой: ушла «попудрить носик», оставив кувшин на столе перед своими кавалерами и бросив небрежно: «Дайте отдохнуть своим желудкам, друзья мои! Так перенапрягать свой организм негуманно!»

Далее Лыжа Сквововна покрутилась возле соседской дачи, поподглядывала в щель их тубзика, — никого. Подумала: «Наверное, соседка пошла в магазин за трусами, пока она ходит, пошлю мужа за платьем».

Во дворе на веревке висел так себе сарафанчик с жар — птицами на подоле, и по всему подолу эти чудо — птицы хвосты веерные свои распушили. Вернувшись домой, Лыжа обнаружила двух спящих мавров. Наутро оказалось, что одного из них уже нет, а именно Матадора, и Лыжа, перекрестившись, продолжала разговор, выкинув попавшего под бок плюшевого медведя из окна.

— Унций, к трусам — то надо бы и платьишко! Я у няньки Матвеевых видела такое, с жар — птицами на подоле. Купи мне такое же! Ну, персик ты мой ненаглядный!.. — загадочно вскидывая брови, продолжала игру Лыжа, приближаясь к Унцию, подобно сиамской кошке во время брачного периода.

— На веревке во дворе висит? — быстро спросил было Унций, отступая на шаг назад, ибо Лыжа во время таких шуток внезапно, не желая зла «своему пупсику», может наступить на мозоль.

— М — да! — воскликнула Лыжа, в мыслях утопая в цветах от своего возлюбленного.

Стырил Унций у соседки и платье, в кармане которого нашел записку: «Ах ты мерзавец! Положи на место мой сарафан и верни мои же трусы. Твоей толстопопой Лыже они не в пору. Вернешь — научу тебя главной песне жар — птицы».

Унций любил поразвлечься с соседкой, потому снял с веревки платьишко во дворе Матвеевых как бы напрокат.

Подошел вечер.

— Ах, ты моя ненаглядная Лыженька! Дай — ка я на тебя, на умницу, посмотрю, да одену тебя, мою умничку! Восклицал Унций в воодушевлении.

— Унций, мой пупсик! — бросилась навстречу мужу Лыжа, вернувшись с моря, где подрабатывала, заплетая множество длинных косичек в несколько рядов приезжим.

— Вот так, бедрышко мое великолепное, вот, плечики, — отлично! Поедем гулять подальше, на набережную, а то Матвеевы неровен час, приедут с работы. Знаю я их: не ждешь, а являются, как снег на голову.

— Унций! Ты мой ненаглядный! Раскраснелся как, старался, мой лапочка! — Лыжа, не зная, как еще выразить свою преданность мужу, потрепала его по бритой щеке.

Рука ее скользнула от щеки поперек плеча мужа, и по инерции прошла вдоль его нагрудного кармана, где лежала записка соседки. Унций похолодел спиной и грудью одновременно. Рука Лыжи интуитивно почувствовала подвох, и потянулась к карману Унция. Челюсть Унция отворилась и нервно застучала зубами о ковер, пригнувшись, Унций чувствовал себя в безопасности, зная, что коврик почищен супругой утром. На полу лежала увесистая скалка, которую уронил Матадор Игнатьевич, пролезая в гостеприимное окно соседей.

Совесть

Глава 1

Пользоваться людьми, как тряпками — удел пустынного скопца. Он умен, но гадок: растит себе доносчиков и проституток, пока они сами не поймут, во что влипли, что ими пользуются, как расходным материалом для пирамиды Зевса — мечты пустынного скопца. Для собрания пирамиды скопец ездит в разные концы света, привозит маленькие фигурки, чтобы приманить ими внимание очередной жертвы. Это одно из заблуждений пустынного скопца: собирает мелочи жизни, кусочки цивилизации, покупая их в разных концах света, когда рядом с ним в пределах его жизнедействия умирает любовь к нему то одной, то другой человеческой жертвы. Это жертвоприношение совершается невольно, человек начинает верить только мысли, минуя чувства, теряет связь с миром, выстроив вокруг себя монументы славы прошедших веков, и живет среди этих монументов, вычеркнув из поля внутреннего зрения всех и всё, что не относится к его исследованиям гармонии мира.

Насколько человек бывает падок до мелочей, настолько скопец их использует в своих целях. Скопец живет с тигрицей Чарой во дворце подлости, навещает своих жертв редко, но священно, приносит экслибрисные книги, отнятые у мертвецов, им выделанных в пустынников своими постулатами, и оставляет о себе память.

Вид скопца противен: скулы двигаются, как жвалы огромного насекомого, но он затуманивает мозги жертв сразу, увеселяя их античным юмором и подбадривая в сексе. Он умело порабощает и развращает душу жертвы, обирая до нитки всем, что держит человека на земле, — работой и счастьем, а друзьями — в первую очередь, потому что он знает, что без друзей и общения человека нет.

Взаимосвязи человеческого сообщества издавна играют большую роль в деле становления личности и продвижения деяний во имя высокой идеи. Пустынный скопец внушает жертве отвращение к его жертвенному делу, убеждая в том, что дело, которое дается его жертве с легкостью, не стоит выеденного яйца. Он выедает мозг постулатами римских правителей, насаждая отрицание идеи счастья и свободы. Идея свободы — противостоящая комбинация жизни, неприемлемая рядом со скопцом и в зоне его влияния.

Так человек, выбранный жертвой пустынного скопца, становится предателем, подлецом, стяжателем, одиночкой, разрушая связи, заведенные до знакомства с этим хищным человеком.

В жизнедействии скопца отсутствует понятие совести, сам этот продукт вырабатывается связями с людьми, а скопец лишает жертву общения, заточая в склеп отчаяния и безнадежности. Для жертвы главное — понять безнадежность своего положения, в которое ставит человека пустынный скопец. Поняв, человек будет пытаться высвободиться, но делать это надо с осторожностью. Щупальца скопца ловки, ум остер, он управляет связями и толкает на убийство ради своего благоденствия. Там, где появляется скопец, все обязаны играть по его правилам, иначе его пирамидальные этажи уходят внутрь земли, а это не входит в замысел деятельности пустынника: он пользуется жертвой на земле, хотя усердно тянет свои жертвы под ее покров.

Многие жертвы убеждались в том, что даже понятие совесть пустынный скопец трансформирует под свою лигу, и заставляет плясать по его правилам: сначала всё ему, потом — его немногочисленным последователям, и никогда — самой жертве, иначе жертва, получая статус и право, утрачивает связь с Аидом, данным скопцом как билет в путешествие. Аид — обратная сторона бытия пустынного скопца.


Отсутствие совести больше цепляет за нерв, нежели ее наличие. Отсутствие совести порождает такой феномен цивилизации, как предательство. Что это такое, попробую показать фрагментом бытия.


Парень-студент и девушка-ученица советского профессионального образовательного заведения под названием ПТУ. Этим названием пугали семиклассников, чтобы лучше старались в учебе и поступали в высшие учебные заведения. Девушке пришлось пойти туда учиться, чтобы помочь маме и папе выбраться из финансовой прорухи. Студент пользуется девушкой, и прогнозирует рост ее способностей. Они оба посещают литературное объединение, учатся хорошо писать стихи у мэтра. Парень читает в свободное время стихи классиков, и решив сделать девушку своей литературной рабыней, поставить ее перед необходимостью искать в нем поддержки, он не желает пускать ее в своих познаниях дальше половой тряпки: сам читает Ахматову, а доверчивой девушке советует читать всякую чепуху в мелких сборниках. Это длится до того момента, когда в ней наступает прозрение, подаренное человеком, знакомым и скопцу и девушке, но только для девушки тот человек становится истинным другом, и благодаря дружеским беседам с ним, девушка обретает счастье мысли и впоследствии получает высшее образование и более высокий статус, нежели у ее бедных родителей.

А пока скопец удовлетворяет жажду всевластия: находит стихи известного поэта и в присутствии девушки критически осмеивает их, рассмешив ее гримасами. Далее письменно заявляет о себе в адрес редакции журнала, просит девушку поставить свою подпись под хамским письмом, отрицающим поэзию автора стихов, этого известного поэта.

Девушка — существо тонкое, она свято верит в торжество поэзии над грязью мира, ей нравятся стихи поэта из журнала, но она любит этого юношу и, чтобы продолжать любить его рядом с ним — не в разлуке — покорно ставит свою подпись под письмом поэту, которое коварный юноша собирается отослать в редакцию журнала. Ей непонятны действия студента, но он хорошо просчитал, что его девушка необразованна так, как он, и она талантлива необычайно. Ему же не хочется, чтобы публиковали не его самого, а ее, и он делает хитрый и подлый ход: якобы в шутку сочиняет вслух письмо, и заставляет ее написать своим почерком этот пасквиль. Он прекрасно понимает, что увидев этот почерк, члены редколлегии навсегда запомнят его с отрицательной памятью — этим почерком был написан пасквиль на стихи их любимого и всеми почитаемого автора журнала. Значит, ее публиковать не будут. Минус один конкурент на право иметь публикации в солидных журналах. Этому студенту понятно, что он делает подлость, совести у него нет, но ее не надо иметь в деле развития карьеры. Поставить подножку врагу — путь к победе. Так, миллиметрами, Пустынный скопец приближался к достижению своей власти.


Студент вызывал в девушке гамму ощущений, смотря томатными глазами в ее лицо, простодушно открытое навстречу его острых глаз и цепких пальцев. История паука и мухи, запутавшейся в паутине. Ему надо было только насладиться родником ее чувств и уйти, хлопнув дверью, но поскольку это было невозможно, потому что встречались они в его квартире, то парень был вынужден заняться воспитанием ее чувств, и делал это не без внутреннего отчуждения. То, зачем она ему была нужна, не составляло основу его жизни, но добавляло шарм его облику, и что от этого была подпорчена ее моральная картина, добавляло перца в отношение к нему сокурсников. Это была заветная мечта каждого студента: иметь даму в свободном доступе, но в советское время — даму, да еще с колбасным бутербродом в голодном студенческом коридоре, куда они вместе приходили в философский кружок — фишка драгоценная.

Глава 2

В советское время все мечтали о колбасе, потому что ее на прилавках было крайне недостаточно, и мечты о заветном продукте будоражили умы жителей советских рабочих и служащих. В универсамах мелких городов колбасу вывозили в маленьких тележках, расфасованную кусочками, граммов по триста, аккуратно завернутую в бумагу и с проштампованным ценником, и выдавали только по одному куску в руки, поэтому в универсамы предпочитали ходить всей семьей, чтобы в каждые руки по куску колбасы получить. И такие выходы фасовщицы тети Раи в городе, где проживал пустынный скопец и девушка, осуществлялись один раз в месяц. Случались выходы незапланированные, когда члены политбюро выезжали на знаменитые пикники в страны зарубежного комфорта: Югославию, Чехословакию, тогда еще не разделенные политическими палачами, и питались там, а народу выпадало счастье отведать заветного продукта — колбасы.

Какие только сказки не сочиняли родители для детей, чтобы не слышать нытье о вкусном продукте: ее и в школу на бутерброде удобно, и вкуснейше с лимонадом «Буратино»! Колбаса с лимонадом — было любимым лакомством людей советского пищевого апокалипсиса. Антиколбасные бредни сочинялись умелыми мастерами жанра и распространялись эффективным сарафанным радио. И крысиные хвосты, якобы, в колбасе находили, и туалетную бумагу добавляли на мясокомбинатах, чтобы увеличить массу и накормить жителей населенных пунктов, но все бредни только подогревали интерес к продукту.

Советские школьники лепили колбасу из печенья с вареной сгущенкой, сварив закрытую железную банку обычной молочной сгущенки в огромной кастрюле, но надо было, чтобы банка полностью была покрыта водой. Варить надо было ровно два часа, и посматривать, чтобы банка со сгущенкой была полностью в воде, иначе она могла взорваться, если от температуры нагревалась крышка, и ее отрывало от банки, а содержимое разбрызгивалось по всей кухне. Так, налив побольше — выше крышки — воды, не рискуя жизнью, девушка сварила однажды с подружкой сгущенку, и сделала сладкую колбасу из раскрошенного печенья и этой сгущенки, — для пустынного скопца. Отведав уникальной сладости, тот даже не подумал жениться на ней, а ей так хотелось стать важной дамой, с этой целью она и пыталась завоевать сердце юноши.

Открыв банку, вынимали всю коричневую сваренную сгущенку в чистую кастрюльку, мелко ломали печенье до крошек, но не всё печенье мелко, в муку, а чтобы некоторые крошки были маленькими кусками и были похожи на колбасный жир. Добавляли в густую сладкую массу орехи и мелко порезанную курагу, заворачивали эту сладкую кашу в аккуратные столбики — оборачивали целлофаном, замораживали в морозильнике и после глубокой заморозки, нарезали кружками к чаю на классных часах. Голь на выдумки хитра. Люди были проще: делились последним с другом, потому что главным понятием времени в СССР была совесть.


Потом, после перестройки, получив мясную колбасу на прилавки, люди стали мечтать о совести и воззывать к ней, но она стала в дефиците. Уравновесить баланс не удавалось никому, кроме клоунов. Совесть находили в виде светящихся цветных огоньков преимущественно за ухом, доставали из-под локтя, обнаруживали возле носа у завертевшегося школьника на цирковом представлении. Совесть приносила собачка клоуна, наигранно чихая, а сам клоун доставал совесть у собачки из-за ушка и делился ею со зрителями, радостно показывая свою находку, подняв ее высоко над головой. Клоуны старели, а совесть меняла цвет, становилась ярче, потому что накопивший денег артист покупал для выступлений новый реквизит. Можно ли было выражать свои эмоции по отношению к творческой находке авторов представлений — хвалить или ругать артистов, но совесть стала популярна у зрителей, о ней стали говорить.

Выводит собачку на прогулку бабушка клоуна — а совесть в руке на пальце красуется: собачка ждет за служение цирку сладкого поощрения, встает на лапки, крутится вокруг своей оси, прыгает через носок клоунского ботинка. Бабушка берёт с собой совесть вместе с собачкой на прогулку, чтобы собачку вовремя приструнить, когда зов гормонов заставляет животное бежать к противоположному полу поинтересоваться воздухом счастья жизни. Дрессированное животное видит счастье в поощрении, поэтому и бежит по разрешению свыше, когда совесть лежит у бабушки клоуна в кармане.

Человек в отличие от собачки, слов не понимает, и дрессировке не поддается. Для человека постперестроечной эпохи главное — самопозиционирование, проект саморекламы, поэтому совесть ему на палец надевать не надо, он ее держит под особой дрессурой. Необходимость дрессуры предложена доителями отечества, и народные слезы для них — только погодные условия.

Ветер страсти к обогащению привел советь к оврагу, и там она увидела праотцов своих на свалке. Там совести захотелось на всё поплевать, она видела человеческие фигурки и чесала за ухом, научившись этому у собачки клоуна.

Политики рисовали картины прошлого и соотносили его с пейзажами настоящего и будущего, выигрывая внимание зрителей, показывая реальность выигрышным фантом, а сами набивали прикарманенным прожиточным минимумом прекариата все ячейки своих портмоне и банковских ячеек.

И вот в это время и смотрел студент своими красными от чтения томатными глазами на раскрасавицу свою с подобранным хвостиком волос и в синей ПТУ-шной жилетке. А она красила губы гигиенической помадой и рассказывала студенту о клоуне, который жил по соседству и смешил ее разными репризами прямо в подъезде дома, где жила юная принцесса, которая и не предполагала вовсе о своем настоящем статусе.

Клоун, увидев девушку, закрывающую ключом дверь своей квартиры, где она жила с бабушкой, доставал бутафорскую помаду, сделанную из лимонадной бутылки, оклеенной цветной бумагой, и, достав так же сделанное дома свое красивое — из фольги — серебряное бутафорское зеркальце, «красил» по воздуху свои размалеванные белилами и краской губы под хохот его принцессы. Зеркало было большим, оно представляло аккуратно вырезанную из картона и оклеенную фольгой лапту для тенниса, а сверху красовалась корона, и завершала конструкцию длинная картонная ручка.

Клоун брал зеркало именно за эту ручку в виньетках, прикладывал сначала к своему затылку, потому что зеркало, вырезанное в форме короны или кокошника, и возвышающееся над темечком клоуна, было именно короной или кокошником (в понедельник — короной, в субботу — кокошником, два их было, зеркала, у клоуна). И зеркало так смешно смотрелось, когда клоун его к затылку прикладывал, будто это улыбчивое существо в желто-зеленом франтовском костюме с гуттаперчевыми лацканами надевало еще и корону, и кокошник.

Особый финт состоял в том, что клоун еще и пританцовывал, будто он хочет в туалет по — маленькому, и взрывы хохота были обеспечены. Когда из рюкзака клоуна появлялась бутафорская помада, от смеха по лицу принцессы уже начинали стекать слезы. Клоун вытирал девушке эти слезы человеческого счастья специально приготовленным носовым платком — огромным махровым белым полотенцем, сложенным как платочек. Затем своими изящно тонкими, красивыми руками в желтом пиджаке уверенными движениями «красил» губы, предлагал и девушке «подкраситься», она отшатывалась к стенке, а клоун делал вид, будто обиделся: ковырял ботинком с огромным широким носом пол в подъезде. Потом клоун делал вид, будто что-то отковырял, брал в руки лопату и начинал по воздуху «рыть пол» и при этом гримасничать, будто ему тяжело, и он что-то там нарывает интересное. Тогда девушка внезапно соглашалась, чтобы клоун подкрасил ей губки, выставляла навстречу ему своё лицо, и клоун, зажмурившись от своего клоунского счастья, выражая его сложенными возле сердца руками, затем водил по воздуху «помадой» напротив ее губ.

Подпрыгнув от радости после крашенья губ принцессы, клоун вынимал из рюкзака щетку для сметания пыли, похожую на широкую кисточку для окрашивания ресниц, только в сильно преувеличенной пропорции, на вытянутых руках торжественно предлагал девушке «коробку конфет», она открывала ее, а там оказывалась бутафорская тушь для ресниц: выкрашенный черным пенопласт. Клоун возил щеткой-кисточкой по туши-пенопласту — с таким сухим звуком — , «подводил ресницы» этой огромной щеткой, пробовал красить и брови по воздуху, и не оставлял ни на секунду без внимания свою единственную зрительницу. Так его мадонна, с клоунским воздушным макияжем, ехала в своё училище, а по окончании уроков, шла к студенту, который жил в соседнем доме рядом с ПТУ.

Макияжа клоуна хватало до двери пустынного скопца.

Где-нибудь в училище или в транспорте в сумке девушки оказывался деревянный бутерброд с бутафорской колбасой. Она его оставляла там, где находила: просто оставляла в автобусе или в коридоре училища, а сердце ее сильно билось при встрече с пустынным скопцом, но он не любил клоунады, и всё точил гранит науки.

Глава 3

Любовь к колбасе у жителей СССР устраивала такое в жизни людей — цирк, да и только: из-за колбасы и мяса, вожделенного в СССР, люди даже в столицу ездили, но вот, чтобы поехать в столицу в базарный день, когда народа поменьше — в будни — нужна была веская причина. Такую причину нашла одна малообразованная и наученная горьким опытом жизни дама, Луиза Сократовна, фабрично-домостроевского образования и с неизменным образцом в уме, лекалом действий и выкройкой жизни по русским пословицам, подобранным в деревеньке — утлой лодочке в океане жизни и судьбы. Дама решила, что самым веским аргументом внезапного отпуска на два дня в закрытом учреждении может быть болезнь родственника, и выбрала она своего ребенка, Сашеньку. С этим ребенком она ездила его лечить, приголубив на его челе мимику недовольства жизнью, судьбой и финансовой прорухой семьи.

Лечила она Сашеньку основательно, в институте, попасть в который ее надоумила жирная мздоимка и блудодейка Мара Сократовна, всю жизнь живущая за счет глупости своей сестры. Сестра-то всегда училась на чужих ошибках, а совета спрашивала у хитрости, у воплощения хитрости — у этой мошенницы Мары, которая сочиняла, что должен сказать ребенок врачу, чтобы несчастному школьнику, учившемуся врать от тетки и матери, заполучить заветный выезд в столицу Родины за их любимой колбасой.

Лживые матери вырастят только несчастного, переживающего за ложь матери, дитенка.

За симптомами болезни тетка Мара обращалась в «Популярную медицинскую энциклопедию», благо читать она умела, ковыряя толстым пальцем в носу, кошельке и мозгах.

Вот это есть отсутствие совести: портить судьбу ребенку, зная, что он здоров, но выученные перед походом ко врачу симптомы заставляют врача лечить несуществующую болезнь, что не является полезным для организма и отчуждает от школьника его сверстников. Более того, Сашеньку лечили препаратами, действие которых сохраняется двадцать лет после окончания их приема. Так что стать одиноким волком предопределили ему глупая мать и хитрая тетка. Сашенька и вырос в пустынного скопца, студента, который впоследствии поражал своим равнодушием ко всему свою королеву.


К мошеннице советь пришла перед смертью и попросила сделать доброе дело, чтобы та ушла в другое измерение очищенной и прошла через коридор рептилий безболезненно. Мара выслушала смерть внимательно, пообещала все сделать, как надо. Когда пришла очередь мошеннице поступить в свое же благо правильно, чтобы показать свою доброту, Мара поступила очень расчетливо и умно, по привычке. Это оправдывает пословицу «Волк меняет шкуру, а не душу». Мошенница осталась сама собой.

Дело было в облигациях государственного займа, которые достались дочери Мары Сократовны, Натали, в наследство от ее матери, плюс облигации сестры ее матери, Луизы Сократовны. Сестра матери мошенницы, Луиза, мама Сашеньки, хотела передать свои облигации своей дочери Анне и внуку, но у дочери муж был не состоятельным, и мог потратить часть денег тещи на себя, а она этого не могла допустить. Тогда Луиза Сократовна, сестра матери мошенницы Мары, тетка Сашеньки, положила на хранение свои облигации вместе с облигациями своей сестры в доме, где жила сама эта мошенница Мара и ее семья.

Натали под стать матери, такая же мошенница, сразу смекнула, что она может удвоить свое личное богатство, которое ей передаст ее мать, Мара Сократовна, если не отдаст Луизе Сократовне ее облигации. Что только не делает алкание наживы… Тут-то и проявила себя мошенница Натали. Она знала, что сестра ее матери, Луиза, любит человека, немолодого, но умного и при связях. А как она могла допустить, что вдруг не ей, а семье сестры ее матери и Сашеньке, первой несчастной жертве Мары, вдруг повезет: полезет к статусной вершине Луиза, сестра ее матери с семьей, а не она сама, Натали великая… И мошенница взяла матч-реванш.

У кавалера сестры ее матери было больное сердце, и мошенница воспользовалась этим. Она устроила праздник щедрости, угостив бесплатным кофе всех посетителей конференции, в которой участвовал профессор, друг ограбленной в будущем Луизы, сестры матери мошенницы, и ее семьи, Сашеньки, и в чашку кавалера сестры ее матери налила сердечное лекарство в сильно увеличенной дозировке, от чего он скоропостижно скончался. Это было необходимо юной мошеннице, чтобы вывести из строя сестру ее матери, которая любила своего избранника — последнюю старческую свою любовь.

Коварная мошенница поступила так, как могла только она: косвенно она убила Луизу Сократовну, сестру своей матери, убив ее жениха и оставив бессловесного от сильного лечения Сашеньку без наследства. Удобен был мошеннице Сашенька, одурманенный транквилизаторами. С несчастной женщиной, мамой Сашеньки, произошел гипертонический криз, и ей было не до облигаций, Луиза Сократовна забыла об их существовании, слегла надолго. Лекарства немного отдалили ее гибель, но облигации оставались в шкатулке у матери мошенницы, а Мара Сократовна, мать мошенницы умирает внезапно по старости и изможденности плохой судьбой: жизнь ее тянулась в супружестве с алкоголиком. Через несколько лет умирает и Луиза Сократовна, сестра матери мошенницы. Своим родственникам она так и не сказала о своих облигациях, оставленных на хранение в шкатулке вместе с облигациями ее сестры: не успела. Надеясь на совесть, которой не было и в помине ни у ее сестры, ни у племянницы.


В молодости муж Луизы Сократовны, сестры матери мошенницы, был солдатом советской армии в Великой Отечественной войне против фашизма. Иван Дмитриевич, придя целым и невредимым с войны, всю свою жизнь губил свой организм спиртным. В его памяти только спиртное облегчало его воспоминания о военных действиях и смерти его однополчан. Остановиться он не мог, споил своего внука, и внук умер, не дожив до своего пятидесятилетия один год. Так все облигации достались Натали, дочери мошенницы, от ее матери и бабушки.

Облигации в шкатулке пролежали до смерти самой мошенницы Мары Сократовны, которая дала обет молчания при жизни, чтобы ее дочери Натали достались все деньги. Произошел дефолт, затем разные выкрутасы экономистов страны, и деньги не пропали, удвоилось богатство дочери мошенницы, но для внучки мошенницы это богатство обошлось дорого. Девушка стала вести разгульную жизнь и опозорила свой род. Вот это возмездие за отсутствие совести.

Наглядность в эпоху торжества экономики в России важнее слов, от этого совесть отодвинулась в умах менеджментных исполнителей шуток государственной власти на дальний план. Опасения за возмездие неэффективно, поэтому остается только действовать и вести свою линию совести. В случае со словом это правда поэтов и писателей. Работать необходимо ради собственной совести, ради писательской чести. Слова проступают сквозь камни. И не надо позволять мошенникам делать из себя Сашеньку, жертву режима и подлости Мары.

Наедятся своей экономикой россияне, обогатятся до сведения скул, до отвращения, и восстанут сквозь камни слова. Слова, высказанные кровью нации, сказанные последними в борьбе за человека и его высоко поднятую голову над безобразием бытия распоясавшихся, оболгавшихся на корню сливочных королей и дамок: лакеев по удовлетворению нужд утверждения тирании, сострадателей политиков, «затопивших баньку» народу на аидских углях. В беге за работой, в беге от налогов, от обирания людей беспощадными торговцами истощается интеллект специалистов, попавших в эту «баньку» правительства. Торгуй, Россия, но не совестью своих детей.

Глава 4

Через двадцать пять лет девушка, дружившая со студентом, встретилась с ним, и наткнулась на стену отчуждения, ставшего бессмертным памятником его менталитета, — у парня в роду немцы были, — фашистская жилка в его генах проявлялась таким образом: с ним говоришь о главном, о совести, душе, а он в прострации. Ему всё равно. И в отношениях даже с близким человеком пустынный скопец проявляет себя как абсолютно безразличный аспект бытия: до него не достучаться, — будто за мраморной стеной находится. Беда, маленькое горе девчонки — всё нипочём. А выросла девчонка — так пустынный скопец ей не дал жить без него: явился, как привидение и разрушил ее жизнь.

Ровный тон безразличия ко всем чувственным проявлениям. Даже праздники скопцом воспринимаются крайне спокойно, без восторга. Тогда уже она не просто поняла, — убедилась в который раз, — что такой оркестр не может существовать, если скрипка вразнобой с роялем. После жарких страстей юности эта бывшая ПТУ — шница, теперь уже получившая и высшее образование, и опыт работы в выбранной области знаний, умудренная жизненным опытом, смогла пожить с ним только два — три дня, и написать стихи:

***

Тепло, светло в твоем гробу —

Быть с нелюбимым хуже смерти,

Царапать на стеклянной тверди

Звезд путеводных свет… Уйду.


Ты пальцами несешь испуг.

Льва отвернешь к стене и в угол,

И льется кровь несчастных пугал,

В которых превратил подруг.


Игрушки барина висят,

Стоят, лежат в тщете забвенья,

Ты пыжишься, как дутый гений.

Тебе всех пыток не простят,


Заброшенных садов мечты,

Велеречивых обещаний,

Слёз одинокими ночами

И мнений, в коих вызрел яд.


Уйду с дороги. Я не столб,

Не деревянный торт — покрышка,

Не глупая на поле фишка,

И мне противен твой восторг.


Макеты — призраки любви —

Великолепные ошибки —

В прострелянных мишенях шибко

Сквозят в застуженной крови, —

Так деревянная улыбка

Скрипит, задув и фонари.

Пыл юности остался жив в ее ранних стихах, он прожигал насквозь снег отчуждения пустынного скопца с неметчинкой в своем менталитете, с налетом арийского мировоззрения отрубать хвосты простодушности и считать позором откровение на грани предельной раскрытости. Слишком многое за кадром у посторонних. Но когда поэт пишет стихи, он не выбирает посторонних и своих, он пишет молитвы Богу. Даже близкие — посторонние, они только на век, а он сам — на вечность вместе со своими диссертациями.

Бывшая ПТУ-шница очень сильно помогла парню своим участием в его судьбе. Еще в молодости, когда она, будучи ученицей ПТУ, поняла, что он не женится на ней, то хотела просто исчезнуть из его жизни. Прошел месяц. Парень бесился, гормоны мучили, а найти другую такую дуру не получалось.

Дур вообще мало среди женщин: все хотят всё и, желательно сразу. Помогла соседка по лестничной площадке многоэтажки, в которой пустынный скопец жил с мамой (тигрицей Чарой): эта дама узнала телефон ПТУ-шницы и позвонила ей. Разговор был суровый. Соседка пустынного скопца пригласила ПТУ-шницу к себе в гости и выказала свои мудрые доводы:

— Ты отдалась парню, он не прост, он будет профессором, а ты — дурр — ра, и дуррой помрешь, — каркала старая некрасивая тумба в бигудях. Слушать ее было противно, оттого что запах курева впитался в ее вонючий халатик с налетом чего-то модного, и ультра — сковородного, но тухлого. — Если не видишь, кто перед тобой, раскрой глаза шире, — не унималась ворона с бигуди в челке и по плечам.

Эта модница, наверно, хороша с воблой после работы, чайник отмоет, бутеры порежет, было б чего резать. Вот она и решила порезать меня на кусочки вербного хвостика с веточки на мелкий серый пух.

— Он будет светилом, а ты обязана ему служить.

Служить, как служит собачка перед клоуном, на сцене? Нет. На просцениуме. Сцена будет позднее, когда он добьется власти и получит кафедру.

— Сейчас ты — дура, так и будь просто дурр-рой, чтоб не стать еще хуже, — каркала соседка с вороньими перьями в волосах. В это время кожа ее покрывалась крохотными пупырышками, будто ее, эту ворону, уже общипали кошки, хотя кошки так не общиплют, — курица она, гадина и курица, общипанная перед варкой. — Только рожать не вздумай. Ты не потянешь его ребенка! Дитя надо растить, а ему ты будешь мешать своим ребенком, и сама-то еще «без руля, без ветрил». Будешь с ним жить, как жила до своего прозрения, что он не женится на тебе. Приказ.

— А если я откажусь приезжать сюда? — гордость неистребима даже в ПТУ — шнице. Ведь чтобы дойти до такого высокого уровня своего духовного положения и уйти из музыкальной школы и общеобразовательной, после восьмого класса, как то было заведено в СССР, с целью иметь кусок хлеба заработанный честным трудом и побыстрее, надо возвыситься душой, чтобы так пожалеть своих немолодых родителей, и при этом не считать себя жертвой нищей страны.

— Тогда вылетишь из своего училища, и куда ты пойдешь? На панель — пожалуйста. Но там тебя никто беречь не будет, а здесь… — эта ужасающе пахнущая куревом с духами дама прямо простонала от удовольствия, описывая «блага», обещающие «беречь». Не дать родить от любимого человека — это для неё высшее благо, — не мучился чтобы пустынный скопец мыслями о ребёнке, который живёт далеко и не у синего моря, и вырастет интеллигентным бандитом в интеллигентском бандитском районе. И носом хлюпать в свинской луже пьяным обещает быть, раз денег нет, то ум не поможет. И в чём она права? В своём модном, но противном халатике и своими бигудьми, эта потаскушечная на своем бездуховном уровне дамочка на своей ровной плоскости бездушия растит кактусы на подоконнике и вершит судьбы молодых людей. И сама сухая, словно отцветший кактус.

Глава 5

Всё вышло как нельзя благополучно: вылетать из ПТУ было страшно: остаться на паперти было невозможно. Всё ж-таки кусок хлеба обещает быть: после окончания ПТУ — твердая гарантия трудоустройства.

И какая-то мелкая, оскорбленная попыткой впитать в нее кровь, любовь снова разыгралась своими фиолетово — розовыми флажками по студеным снегам отчизны.


Потом студент стал преподавателем, защитился, а девушка стала женой парня — соседа своего, которому состроила глазки после всех похождений со студентом. Парень простой и легкий на подъём: вместе ездили на юг, родился ребенок. Тут появляется на пороге пустынный скопец и требует встреч.

Что человеку дается бесплатно, так это наглость. Наглости нет предела. Потерял совесть, как ПТУ-шница — свою невинность под недвижимым взглядом тигрицы Чары в келье скопца.

Жить не дал: нудел и зудел, подлавливал, когда с грудным ребенком гуляла. В его умных мозгах не укладывалось: как это, — она вдруг счастлива — это несправедливо! Счастье — понятие относительное, и должно оно принадлежать только ему — и больше никому, особенно не этой ПТУ-ушнице…

Выловил маму ПТУ-шницы, а простая женщина, увидев на пороге бывшего воздыхателя ее дочери, просто чуть не упала. Мать думала, что это ее дочь, бывшая ПТУ-шница, позвала в гости хахаля, и убедить маму в обратном было невозможно. Результат не заставил себя ждать: развод и одинокая жизнь. А этот мудрец потом женился на жирной тетке. И равнодушно катает коляску с его равнодушным жирным младенцем. И плевать на ПТУ-шницу. Пользоваться умело людьми, как тряпками для вытирания обуви до блеска, не все умеют. Но скоро смогут многие.

Оскал равнодушия — порождение изменившегося времени безумной скачки России по горкам Америки, ее экономическим американским горкам.

Боль любви — в ней звуки адского нежелания повиновению остаться в стороне, это звуки кошачьего альта, завывающего под покровом ночи, в этом звуке свирепые ноты смертельного греха — отчаяния — и бесповоротного решения непременно отомстить после. Этот ползущий по асфальту железом звук человеческой крови, выброшенной с высоты падающей башни — падающего духа.

— Никогда не падай духом, — говорил папа.

Она и не упала.

Время — острие секиры, рубящей капусту в деревянном корыте.

— Всё перемелется и образуется, — говорили мама и бабушка, будто в перекличке.

Образовываю. Обрезаю пальцы, делая новогодние сувениры. Я не сувенир. Я человек. Не позволю себя растоптать.


Что творят люди — сами понимают это спустя тридцать лет.

А по прошествии сорока лет — где-то под конец жизни — как после просмотра блестяще выполненной киноленты «Грех» Кончаловского, в конечных её кадрах, — когда мраморные глыбы опущены с высоты гор. Каторжный итальянский рабочий раздавлен глыбой насмерть, и с высоты величия будущего творения Микеланджело Буонарроти гений взирает на мир. Микеланджело, благодаря своим великим творениям, поставил страну на уровень мирового господства, — и ты видишь пиету и приходишь к мысли, что женщине Всевышним дается мужчина, как Мадонне дан младенец в ее благодатные руки. Мужчина по жизни младенец, и что ты будешь с этим младенцем делать — твое личное дело: рожать ли от него и ухаживать сразу за двумя: большим и маленьким, или ты будешь его воспитывать и потом решать, какое дать себе наказание за погрыз яблока с ним. Но результат всегда будет один: ты взяла младенца на руки, или ты оставила этого младенца себе как подарок Всевышнего. Не оставлять же его тигрице Чаре, воспитывающей жестокими методами многочисленных порицаний. Либо сама воспитывай его своими методами ласк и просьб: любящая всегда нуждается во внимании, а разлюбившей ничего не нужно.

Глава 6. Билеты в рай

Пустынный скопец глупо перебирает свои дорогостоящие билеты заграницу, и жалеет о брошенной им в молодости девушке. Не с кем поехать, но ехать необходимо. Вот, где совесть ликует! Она обнаруживает себя в маленьких билетных пунктирах, видя которые, пустынный скопец, Сашенька, теперь уже Александр, вдруг решается на последний в своей жизни поступок: он находит свою принцессу, эту бывшую ПТУ — шницу, теперь уже получившую свой высокий статус и положение в обществе. Этих составляющих не хватало девушке, чтобы тигрица Чара терпела её появление в доме пустынного скопца.


Сашенька входит в кабинет главного редактора журнала, и… о Боже, что это? Для начала он делает шаг назад, затем, чтобы убедиться, что это не видение, вдруг делает целых три шага вперед и резко встает памятником своей недальновидности.

Как вросший в пол, Александр сглатывает слюну, питая теплящуюся надежду быть понятым и прощенным. Но как это мелкое ничтожество может еще питать надежду…

Слова из уст скользкого и увертливого типа! Слова на ярмарке тщеславия — солома.

— Ты прекрасна, милая! — бодро сказало ничтожество в облике Сашеньки.

Милая подняла очки на лоб и… улыбнулась милой своей задорной улыбкой. Раньше она улыбалась ему, и на ее сомкнутых коленях сидел кот. Она и сейчас улыбается красиво, и автоматически ощущает на коленях этого кота, оттого подбородок чуть опущен к груди.

— Боже, милая, ты!.. — Сашенька даже чуть не подпрыгнул от счастья, увидев ее улыбку и расценив эту улыбку как желание простить его, грязного и поганого скота, предавшего свою любовь ради карьеры.

Самое страшное и опасное в этой ситуации, что и плоды его научных трудов современное общество утилизирует. Жизнь человеческая ценится не дороже любого материального объекта. Человеку важно не падать в омут отчаяния и поставить себя — так, на всякий случай — повыше, а уж общество-то распорядится по-своему, куда и надолго ли, и выставит счет по-своему любому человеку, даже профессору или академику.

Молчание длилось долго. Взгляд был испытующ и непререкаем.

Только он попытался вякнуть своим визговатым голоском, как Дама, жестом непререкаемости подняв кверху ладонь, остановила его, будто показывала линию своей судьбы.

Сашенька все понял, глядя в бездонные и стальные глаза дамы своего сердца. Он — ничтожество, из девушки сделал женщину, бросил ее, любимую, на произвол судьбы в трудное для них обоих время.


Эти две застывшие во времени фигуры: сидящая в кресле главного редактора журнала красивая дама и стоящий в дверях плешивый дядька, усыпанный перхотью, с маленькими ничтожными ушами и большими в прошлом амбициями, не привлекали снующих разнонаправленными путями подчиненных. Дама сердца потому и остается Дамой, а не бабой сердца, потому что путь к ней лежит не через флягу со спиртным, не через постель со смятой простыней.

Путь к Даме сердца лежит через жизнь с полем, заминированным её верными друзьями — на случай появления пустынного скопца, зашедшего напитаться свежей кровью, щелкнуть копытом — и раствориться в своих личных делах, оставив ватку для держания раны.

Куклы из ящика тёти Пани

Ящик — тети Пани, — такое простонародное имя дал героине народ — заколочен и покрыт скатертью, но диктор объявляет о смерти великой актрисы Пандоры Мстиславской такой дежурной фразой, что примадонна вскакивает в ярости с одра и бежит честно зарабатывать свой кусман торта в другое тоталитарное государство. Эмигрантка и примадонна, Пандора берёт псевдоним Сморода Малинкина, и выступает на главной площади города во дворце, выстроенном по её проекту под ларец. Едва успела диктор телевидения закончить фразу о кончине тёти Пани, протарахтев пулеметом всё, что ей накропал подпольный обожатель и вертихвост Лапушкин, как Пандору Мстиславскую уже провожали в аэропорту, оскорбленную, непонятую и преданную не народом, нет! — Государством, не понявшим её тонкости и предвосхищения любви к Родине. «Неблагодарные!», — твердила про себя Пандора Феофановна, пока диктор слизывала белый крем пирожного после передачи новостей.

Народ спал. Сморода Малинкина получала комплименты от мужа. Феофан Рэк в шерстяной кофте и рубашке с отложным воротником под ней (кофтой, но там ещё водится пара маек, — на случай отморожения сердца) имитировал секс с женой.

«Я не импотент! И не седой!» — верещал Фефа, любимец публики и Смороды.

«Конечно!» загадочно пылила в мозги разбушевавшаяся Сморода.

Феофан напоминал всадника с огромной саблей, — и одним ловким движением ветки — руки Сморода сбрасывает лёгкое платье перед своим рыцарем в шерстяных доспехах. Сабля уменьшилась в размерах. Феофан лёг на холодную простыню — это послужило падению авторитета. Выпестованный мамашей-одиночкой Мамзель Премудровной и воскресным папой Фонтаном Отверткиным, Феофан всегда страдал от холода.

«Мужское достоинство не в сабле!» — утверждал Фефа, и его благодушно поддерживала огорчённая жена. Смороде и самой секс в кофте казался чем-то неприличным, и она тепло трепала за ушком своего котеночка Фефу. Кроме раздражения секс не вызывал у Смороды ничего. Кофты менялись: то светло-серая, то свитер — это по-мужски: синий свитер в оргазме калейдоскопа треугольничков и ромбиков. Явно по-мужски! А то вдруг школьный кардиган Фефы — десятиклассника в 52-летнем возрасте! Экономка сохранила, слава ей и почет!

По телевизору прозорливо мелькнула спасительная реклама с четким мачо. Вот маскулатура! Что надо! Мозг Смороды выключил Фефу из розетки, и его дружеская душеспасительная лейка в беседке для свиданий запищала о плохом государстве. Тем временем «плохое» государство заботилось о юном поколении, устраивая забег внутригородской универсиады в каждом городе и поселке типа Апельсиновграда. Для Смороды писк Фефы значил не больше треска дрозда в саду. Постучал клювом в поиске насекомого, шуршащего под корой — сглотнул голодную слезу, постучал в другом месте — под веткой — и был таков! Под корой Смороды, по мнению Феофана, водились насекомые съедобные, вот он и пользовался её временем для упражнений в мужественности. Герой! Шелкопёр! Смарагдовые плечи Смороды мерещились ему в тумане лженауки о происхождении золота из песка, да что из песка — из… но об этом умолчу. За песком Фефа ездит в соседнюю пустыню.

На стене квартиры Малинкиной и Рэка висел бык с бабой на спине кисти раннего Фефы Рэка, в нежном возрасте выписанном китайской акварелью. Быком или бабой себя чувствовал Феофан в момент ежегодного рассмотрения шедевра, но владел точными лженауками он лучше, чем практикой секса. Сморода это знала, и предлагала после внеочередной некомфортной постельной среды журнал «Эрудит» или высокие столбики семейного бюджета, аккуратно выстроенные — на листе, потом они стали занимать скромную общую тетрадь.

— Почти микрорайон! — воскликнул Феофан Рэк, пружинисто поднимаясь с кресла всезнайки и принимая из легких рук Смороды проект семейного благополучия, в котором цифры гнездились в поэтических столбцах и напоминали высотные дома.

Малинкина так стимулировала потенцию супруга.

«Вдруг сабля поднимется, если он увидит высокий длинный столбик на листе бумаги?» — думала бывшая примадонна, вспоминая в призрачных снах о великой Родине апплодирующую публику и кремово-цветочный антракт.

Но поскольку многоэтажек в микрорайоне множество — столбцов цифр, выписанных цветными стержнями каллиграфическим почерком Смороды — столько же! Пыряй, Феофан от зари до зари, не вынимая сабли из ножен! Сморода «строит» новые «микрорайоны» и не перебивает мужа в его страстных речах о молодости духа и отличной физической подготовке.

Катался на картинге Феофан действительно отлично: прямо и по кругу, заученными движениями надев каску. Напяливая шлем на голову, супруг напоминал Малинкиной гладиатора. Да, погладить он умел. Гладил задницы всем от администратора проектного бюро до генеральных поставщиц, оттого и вышел на первое почётное место по слухам о маниакальной любви к женщинам вообще, всем без исключения.

Смороде завидовали все подруги, сослуживцы, соседки и даже их мужья и знакомые: ну-ка, такой бравый малый да ее муж!

Веселая семейка трудилась в струях лица ради трона на гладиаторских боях для двух их статных фигур. Бои устраивались в центре садового парка перед виллой проживания, куда занесло Смороду, почти вилами Нептуна, самолюбие и тщеславие, а Феофана Рэка — любовь к лести, которою обволакивала его Малинкина. Это был самый длительный брак — пакт в Апельсиновграде с мармеладными диванами в каждой избушке на каждом русском евроэтаже и в каждой комнате с камином, — надо же где-то супругам любовью заниматься!

Отличительной чертой Апельсиновграда было сногсшибательное количество качественных каминов с голографическими видениями по щелям. В одной такой щели и жил домовой — типа Барабашка. Он играл на скрипке и баяне, в которых не было необходимости ни у одного из жителей города и страны. Слух о скрипичных возлияниях и баяновых бумерангах тонким лучом проник в соседний город Молотопроводск, и хлынули оттуда в Апельсиновград оркестровые лавины, гонящие впереди себя щебень и гальку.

Смяли галька и щебень листы микрорайонов хитрой канцелярии Смороды Малинкиной, преподносимые Феофану Рэку после очередного любвеобильного сакрального ритуала самопожертвования. Так полагалось для успешных рисунков с живописным ландшафтом микрорайонов цифр, изобретаемых любимой супругой Феофана Рэка с голым пупком и в шерстяной кофте лобзающим обнаженную скульптуру Смороды в зале приема гостинцев от супруги.

Весело и долго они кормили рыбок в аквариумах, устраивали им заплывы, карусели, кислородный массаж и аквапарк, ибо рыбки и были потомством Смороды и Рэка, а стало быть, и Пандоры Феофановны Мстиславской и Лапушкина, её обожателя, и Мамзели Премудровной Отвёрткиной с её воскресным мужем Фонтаном Отвёрткиным, папой шерстяного рыцаря Фефы.

Белая ладья, или рюмки-неваляшки, полные бархата…

Папа Сары Врублевской был шахматист-фотограф: шахматист по призванию, фотограф — по роду денежной деятельности, чтобы не продать наиболее ценные шахматные комбинации любителям славы и бездарям. На платформе журнального столика, приколоченного к стене в виде панно из шахматного поля с фигурами, в семье Врублевских располагалась статусная шкала студентов — однокурсников Сары, единственной дочери в еврейской семье. Родители так заботились о благополучии дочери, что две параллельные группы курса разложили по шахматным клеткам, чтобы их Сарусе было комфортно учиться и управлять студенческим государством, — пригодится в жизни навык.

Тридцать две фигуры шахматного поля были оснащены лицами фотографий однокурсников Сары Врублевской. Все как полагается: шестнадцать пешек, по два коня каждого цвета, ферзи, ладьи… Черные — кто успевает после лекций работать и сам оплачивает свое удовольствие получать высшее образование. Сложна жизнь черных: терпеть притеснения со стороны белых, вечно сражаться, дабы не опозорить род, — миссия, не просто игра. Белые — за кого родители платят везде, и вместо работы у них светские вечеринки. Белые увеличивают свой общественный авторитет посредством выбора общения.

Король и королева окажутся женаты в обеих группах, черные накануне студенческой свадьбы заработали денег на разведение бэби, белые посадят своего отпрыска на шею родителей крепко и навсегда. Белая правящая династия умудряется учиться сразу в двух вузах: так легче получить престижные служебные места при выборе трудовой деятельности, ведь не каждый родитель готов подвинуться и посадить свое чадо к себе за рабочий стол. Одно дело управлять в совете директоров, другое — торить при этом еще и путь потомству.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.