электронная
180
печатная A5
671
18+
Идущие

Бесплатный фрагмент - Идущие

Книга I

Объем:
610 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4485-6979-1
электронная
от 180
печатная A5
от 671

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Пролог

Там, где серость гравия, топкая грязь раскисающей в непогоду околицы, параллельные ленты рельс, чахлые, жалкие, какие-то словно бы изначально мёртвые кусты и деревья без листьев и почек, неработающий слепой семафор и низкая, запаршивевшая от времени и дождей платформа, вьётся в лес тропка, протоптанная собачниками, грибниками и местными маргиналами, которые жгут костры, жарят хлеб, пьют дешёвый портвейн и пугают дворняг и кошек своими хриплыми заунывными песнями. Через лес тропа выводит к разбитому объездному шоссе; то, в свою очередь, порождает кривые дорожные щупальца, дальше превращающиеся в улицы, что уходят к центру города. Дома, все, как один, старые и перекошенные, по мере продвижения от окраин к сердцевине обрастают этажами и неприглядностью. Окна некоторых, деревянных и уже нежилых, почти полностью лишены стёкол: фанеры, картонки, крест-накрест прибитые доски и брусья скрывают сырость и запустение. По давно некрашеным фасадам бегут трещины — кое-где они так велики, что в них можно просунуть ладонь. Из открытых дверей подъездов тянет затхлостью, щами и общественным туалетом. Голоса телевизионных коробок прерываются ссорами и пьяной руганью. Над крышами, щетинящимися копьями антенн, густо дымят трубы завода. Воздух отдаёт кислятиной.

Он живёт тут уже долгое время. Сначала, как и все местные, он здесь родился. Грузный человек ткнул его пальцем в живот и сказал: «Пацан — хорошо!». Это были первые и последние слова одобрения, на которые отец по отношению к нему сподобился, и последнее, в общем-то, пристально-отцовское внимание собственно, потому как потом, в течение долгого времени, пока тянулось детство раннее, детство среднее, детство предподростковое, он слышал только, как хлопала по утрам входная дверь квартиры, когда отец уходил на смену, и как скидывал тот с грохотом свои тяжёлые ботинки на пол вечером, когда возвращался. Отец шумно ел ужин; лезть на колени к нему было нельзя, потому что там уже сидела кошка. Кошка была хитрой и залезала ради того, чтобы выпросить кусок колбасы, а он сам был только бескорыстно любящий и наивный, как все маленькие дети с пока ещё непораненным сердцем, и хитрость и изворотливость легко обставляли его, а также кошкин невеликий вес и её простое желание: урвать немного еды. А не его — интересоваться и расспрашивать, и потому мать недовольно отпихивала: «Что ты тут крутишься, иди в свою комнату», а отец жевал и читал газету. Мать, сухую высокую женщину, он побаивался. Сначала смутно — из-за тона комендантши общежития, в котором звучали нотки почти расстрельные, и её полного неумения улыбаться, затем явно: в пять лет, после случайно разбитой вазы, мать познакомила его со старым отцовским ремнем. Он учился существовать, не вызывая ничьего раздражения: не путаться под ногами, быстро и непривередливо есть, поддерживать будничные разговоры, оказываться полезным по дому настолько, чтобы к нему не было претензий из-за лени, и быть достаточно ненавязчивым, чтобы никто не понял, сколь многое он умеет, и не загрузил работой, как прислугу. В школе он откровенно скучал. Коридоры воняли разваренной кислой капустой, которую подавали в столовой, помещения — мелом и нечистыми носками, одноклассники были тупы, учителя измучены и заторможены, поэтому здесь он тоже учился сам: в библиотеке. А читал он много: жадно, хищно, почти с остервенением, сажая в душу — ростки сомнений и открытий, и зрение — что было ожидаемым. Изучая большой мир, который никогда не видел, и миры, которые увидеть бы не смог, потому как они были выдуманные, он однажды подслушал разговор библиотекарей: петиция руководству области о возвращении пригородных электричек снова провалилась.

Куда-то далеко, понял он, ходили поезда, у которых раньше здесь была остановка. И заболел желанием.

Оно жило в нём, когда он делал уроки и писал контрольные, когда подтягивался на перекладине — никогда не мог сделать этого больше трех раз, и его клеймили слабаком и нюней — и кипятил колбы над спиртовкой, когда гулял, сунув руки в карманы, и черпал лужи своими рваными кедами, потому что не видел, куда бредёт, да ещё снимал при этом очки — для пущего эффекта отсутствия. А особенно — когда стоял у свежей могилы совершенно чужого ему человека, когда-то ткнувшего его в живот пальцем, потому что крыши над заводскими цехами, может, и рушатся порой на головы, убивая и калеча, но мечты — ни разу. По крайней мере, пока они не стали материальны.

И, конечно же, ранним утром оно жило ярче всего — когда заявлял о себе вестник.

Утренний пятичасовой проносится сквозь застой местного безвременья, как видение. Золотое, алое, свист и грохот, знаменующие стремительную жизнь, летящую всегда вперед и дальше, взмётывают палую листву. Протяжный гудок, разрезающий сумерки, служит верным будильником для заводских. От стука колёс позвякивают подвески у люстры. Подросток в комнате приоткрывает глаза. У него есть мечта: сесть на поезд.

В городе, стоящем посередине пустыни, длится вечнозелёное лето. Оно накатывает жаркими волнами в полдень и отступает к вечеру, чтобы за ночь поднакопить сил, и пахнет многими ароматами: эвкалиптом и мятой, чистой водой и жасмином, фрезией, тюльпанами, спелой налитой клубникой и соком медовых груш. Всё это было бы для пустыни странным, не именуйся город Оазисом. Он весь — клумбы и цветы, гул пчёл и птичья трескотня, коты на крышах, бабочки и то самое водяное журчание: фонтан и озерце, ручейки и родник. В город ведёт одна-единственная дорога. Где-то у самых его границ она пропадает в траве, и так получается, что из города не ведёт ни одной.

Маленький двухэтажный коттедж — дом для мужчины и женщины. Между деревьями в саду растянуты веревки, на которых сушится бельё — простыни, наволочки, носки и рубашки, газовые платья и чулки. За развевающимися флагами тканей прячутся качели, простые и самодельные, и иногда женщина садится на них, а мужчина её раскачивает, и оба смеются, как дети, хотя уже весьма немолоды.

Женщина работает в школе — учительницей, и подопечные её обожают. Мужчина мог бы зваться историком-хронистом, если бы хоть один из его трудов покинул когда-нибудь ящик стола.

— Ты ведь понимаешь, что мне всё равно никто не поверит, — оправдывается он перед женой.

— А ты бы хотел, чтобы тебе верили или чтобы тебя читали?

— И то, и то.

— Так редко бывает, дорогой мой.

— Знаю.

— Тогда стань просто писателем. Им прощаются любые выдумки, даже если на самом деле это правда.

— Но я-то учёный. Ай, забыли…

Устав от работы, мужчина садится в кресло-качалку, стоящее на крыльце. Женщина приносит ему чай и печенье с корицей. Они рассматривают шелестящие кроны и небо, словно выкрашенное лазурной эмалью, воробьёв и стрижей, ватный пух облаков. Тишина и тепло их зрелой любви помещаются в переплетённых ладонях.

— Ты не скучаешь по дому?

— Он здесь. Чего мне скучать…

— Старый ворчун. Всё побросал и вернулся.

— Справятся без меня. Уже не маленькие…

Женщина заправляет за ухо соломенную прядку волос.

— А мне вот не хватает наших девочек. Видела их всех… раз, два… три раза, а младшую так вообще никогда — и не хватает.

Мужчина молча прижимает её руку к своему лбу: прости меня.

— Перестань, — она гладит его по голове.

Они очень похожи на пожилую пару, которую позабыли дети и внуки, тихо-мирно доживающую свой человеческий век среди георгинов и роз. Возможно, мужчина винит в том себя, потому что когда-то с теми рассорился. Совершенно очевидно, что женщина так не думает.

— Когда-нибудь они придут. Дотянуть бы только. Но ты, если что вдруг, отдай им тетрадь. Там всё, что им нужно, все ответы.

— Сам и отдашь. Я уверена.

По вечерам они зажигают маленькие фонари, развешанные на деревьях. В недрах каждого скрывается свечка, оживающая с помощью длинной зажигалки для газовой плиты. Свечи всегда одинаково белые, пламя — рыжее, в саду пляшут тени и шныряют соседские кошки, а калитка никогда не закрывается. К её ручке приделан колокольчик-шар, чтобы тех, кто вошёл, было слышно сразу.

Пока что это лишь друзья и молочник.

Короли — грустят ли?

При всех королевских регалиях, золотом троне и мантии, при поклонах, почтении и каменном замке, из которого на много миль вокруг видно собственное королевство — частокол лесов, блюдечки озёр, светлые луга, выпачканные в солнечно-жёлтом, птичьи росчерки в небе, глубоком непорочной чистотой, и деревушки со спиралевидными дымками, и далёкая изломанность гор, на которую нанизывается, будто половина баранки, весёлый рогатый месяц… при неотложных обязательствах: этого — казнить, этого — повесить, эти земли захватить, этот городок спалить, написать законы, принять в рыцари, жениться на принцессе — королю печалиться некогда: всё сжирает призвание. Да и вообще, король — это не какой-то там сгусток странной грусти, тоскливо-унылое создание, а совсем иные особенности и черты.

Как-то, примера ради:

Зычный голос, внушительность, прекрасный аппетит. Вместительное брюхо. Звучная отрыжка — как следствие.

Залихватски закрученные усы или борода до пояса — короли дремучих времен подобную растительность уважали и берегли.

Толпа незаконнорожденных детишек и обесчещенные крестьянские девушки.

Дурные приказы. Охотное, подобострастное их исполнение. Чем исполнение охотней, тем последующие приказы дурнее — весело же!

Войны с соседскими князьками, пирушки с вассалами, выезды на охоту, различные интриги и перевороты. У монархов тоже должен быть досуг.

Сифилис, подагра, камни в почках, подлый кинжал в спину, яд в кубке с вином или, если несказанно повезёт, смерть в бою. К последнему щедрым бонусом прилагаются прославляющие королевскую храбрость баллады.

Так вот, ничего подобного в данном государстве не существовало. Тут наблюдался какой-то совсем уж неправильный правитель.

Аксель Первый.

Аксель Первый и был таким печальным королем, хотя являл собой вообще-то тот самый жизнерадостный тип человека, который способен найти общий язык с кем угодно и всем подарить немного радости. Он умел шутить тоже не по-королевски и казался — как шептались придворные — слишком странно человечен и прост, но что угодно, даже такое плебейство, ему легко прощалось: король спас свой мир от чумы. Его почитали вслух как правителя и шёпотом — как колдуна, этого не старого ещё человека с печальными жёлто-зелёными глазами. Аксель Первый, как это нередко случается в среде правителей, был чужестранцем. Он правил уже двадцать лет, и за всё прошедшее время так и не обзавелся семьёй. Хотя носил единый маленький портрет нескольких людей, изумительную в чёткости картину, цветисто и глянцево выведенную на плотном бумажном прямоугольнике, за подкладкой скромно-серого камзола — никому не показывая, вообще-то, но кто-то всё же разок углядел мельком и разболтал.

Он дал этому миру вакцину от чумы, водопровод и масляные фонари, автоматические арбалеты, городские бани, деревенские школы, ирригационные каналы, мощёные булыжником дороги, порты и верфи, театры, суды, золотую валюту, голубиную почту и собак-поводырей. Высокие, кристально чистые белые воротнички, прямые брюки, женские туфли-лодочки, чернильницы-непроливайки, грифельные карандаши и Праздник Выпускного, любовь к чтению, лён, картофель и рис, мороженое и спаржу. Он развил и укрепил селекцию, астрономию, медицину и искусство. Он построил столицу. Он научил людей играть в футбол и теннис, в «ты мне доверяешь?» и даже в «двадцать одно». Средневековая жизнь оказалась не ахти какой сложной, — только нужно было вовремя подавить в себе брезгливость — а вносить в неё новаторства оказалось весьма увлекательным. Дворянские семьи мечтали выдать за него замуж своих дочерей, феодалы-соседи клялись в вечной дружбе, придворные франты копировали его грусть, сделавшуюся новым веянием моды, простоту в одежде, мягкий, тихо рокочущий голос, смелость не скрывать под париком свои седеющие, коротко подстриженные светлые волосы и привычку бриться. Людям он нравился. Потихоньку они готовили для него памятники и страницы в будущих книгах истории.

На самом деле Акселя Первого звали, конечно, иначе. Но этот мир запомнил его лишь под таким именем, тогда как в другом, родном, его начали потихоньку забывать.

Много времени прошло. Сочли погибшим.

Поэтому он вполне имел право на то, чтобы грустить. Он-то не забыл ничего и был жив.

Она никогда не спрашивала, откуда он взялся — просто однажды обнаружила сидящим на пороге. Была поздняя зима, он казался замёрзшим, и она пригласила его внутрь, чтобы накормить чашкой горячего супа.

— Раз пришёл, то живи. Только помогай по дому.

И он поселился на чердаке и помогал — мыл посуду и пол, ремонтировал и паял, таскал тяжёлые сумки, белил, штукатурил и красил. У него были золотые руки. Они могли починить всё, что угодно, начиная от потёкшего крана на кухне и заканчивая мотором её старой «Каденции», которой шли уже восемнадцатый год и совершенно немыслимая сумма пробега. Соседям он тоже чинил: тостеры, часы, велосипеды, плиты и холодильники, ёлочные гирлянды и детские радиоуправляемые игрушки. Денег он не брал категорически, но соседи наловчились прятать их ему в карман, когда благодарно обнимали и похлопывали по спине.

Всё, найденное в карманах, он отдавал ей.

— Это твоё, чудак. Ты сам заработал! — она хохотала и пыталась вернуть.

Он прятал руки.

— Так дело не пойдёт. Завтра поедем по магазинам и что-нибудь тебе выберем. Что ты хочешь? Одежду, книги, стереосистему, свой автомобиль?

Он говорил, что, если что-то на эти деньги и купит, то лишь для дома — продукты и необходимое в хозяйстве. В конце концов согласился на старый добрый пленочный фотоаппарат. И первым же снимком запечатлел её, весёлую и черноволосую. А потом попросил развести в миске шампунь и пристрастился фотографировать мыльные пузыри со всем, что в них отражалось. Там был целый мир, не больше и не меньше, и она проявляла пленки, а наиболее удачные кадры распечатывала и вешала на стену.

Когда шёл дождь, он выбегал на улицу и ловил языком падающие капли. Пускал по лужам пустые спичечные коробки, а сами спички пересчитывал и копил.

— Зачем тебе? Собираешься устроить поджог?

Она шутила, но он принимал слова за подозрения и горячо открещивался. Когда спичек набралось достаточно, он выпросил у неё клей, лак, старые газеты на стол, чтобы не капало, маленькую лампу и немного свободного времени. И стал создавать чудеса.

Первым чудом был клипер «Надежда». Трехмачтовый, с парусами из папиросной бумаги, бежево-блестящий и совсем настоящий, клипер положил начало целому ряду фрегатов, джонок и галер. Они громоздились на полках — маленькие «Принцип» и «Гордость», большие «Вера», «Верность», «Победа» и «Честь» и совсем огромная «Благодарность».

— Ну ничего себе. Если её спустить на воду, то она и меня выдержит, наверное…

— Может, он, конечно, и беглый каторжник с болот, — сказала ей как-то соседка. — Но ты носом-то не крути, ежели что. Такой подарок судьба тебе, сироте, подбросила. Хватайся, девка!

Склеив очередной кораблик, который был назван «Любовью» и торжественно отдан ей в руки, он встал перед ней на одно колено и спросил, выйдет ли она за него замуж. Она согласилась. Не потому, что соседка имела над ней какой-то там непререкаемый авторитет — так повелось, что у сирот их, авторитетов, почти не бывает. Зато есть сердце, готовое стать для корабликов, пусть и из спичек склеенных, дружелюбной и приветливой гаванью, и есть дом, в котором двоим лучше, чем одному, а троим или четверым совсем замечательно, если последние — дети, и есть давняя мечта, приснившийся образ, который тут, в реальности, ждал её на крыльце под февральским снегопадом — ждал-ждал и дождался, да ещё с такими добрыми глазами.

— Само собой. Зря я тебя, что ли, столько терпела…

От счастья она разревелась, и он кинулся её утешать.

— … а этот будет тебе теперь братом, — Ма подтолкнула к ней мальчишку с весёлыми льдинками глаз. — Знакомьтесь. Рик, это Огонёк, твоя новая сестрёнка. Огонёк, это Рик. Дружите, дети.

— Рик? Ульрик Храбрый! Был когда-то такой правитель… Можете звать меня так же, юная леди.

— Воображала, — дёрнула его за ухо Ма. — Довыпендриваешься — огребёшь!

Ульрик Храбрый мгновенно и навсегда стал для Огонька Воображалой, как бы он потом не возмущался и не вопил.

— Да я… да ты… беспредел!

Для беспредела, невнятно посмеивались девочки и Ма, вы все ещё слишком юны.

Такой же непонятный для их детских умов «беспредел» происходил за розовыми занавесками дома Свиданий. Девочки приводили туда мужчин — молодых и старых, толстых и худых, горожан и иностранцев, торговцев и чиновников. Хлопали пробки, звенели бокалы, велись неспешные разговоры и звучал приглушённый смех, а потом было ещё что-то, нечёткое и загадочное. Названые брат и сестра подкрадывались послушать.

— Вот я вас, сопляки! — гоняла их Ма. — Идите-ка на улицу. Кыш!

Цветастое шелковое кимоно с трудом сходилось на её необъятной груди. Да и на всех остальных частях тела тоже — Ма была огромной, как кит, но куда более расторопной и ловкой. Свои пышно взбитые синие волосы она носила с гордостью, как когда-то знатные дамы носили многоступенчатые прически, вела бухгалтерию, отвечала на телефонные звонки, поила чаем приходящего для медосмотров доктора и умела улыбаться одинаково радушно и доброжелательно — что посетителям, что уборщицам, что офицеру полиции, наведывающемуся за ежемесячной мздой.

Офицер очень любил шоколадные конфеты с начинкой-помадкой, трюфели и ореховую нугу.

— Ещё по одной? — предлагала Ма так, будто угощала коньяком.

— Лучше по две. Или по четыре, — предлагал тот в свою очередь и втихаря скармливал конфетки Воображале и Огоньку.

— Славные ребятишки. Только не в то время живут, и не в том месте.

— Где довелось, там и живут, — мягко отвечала Ма. — Судьба, фатум. Могли бы вообще умереть на улице.

Офицер не спорил. Город после гражданской был той ещё клоакой.

Клоака бурлила и трепетала, а они бежали сквозь неё, и серая слизь не приставала к бокам, потому что были они хоть и детьми, но очень шустрыми и быстроногими. У них имелись свои тайные ходы в лабиринтах трущобного гетто, свои незапертые винтовые лестницы, свободные подоконники, картонные шалаши под гремящими эстакадами, качели из автомобильных покрышек, дыры в прутьях ограды, окружающей зоопарк, добрый приятель-кондитер, держащий лавку сладостей, и неукротимое желание жить. И жилось им совсем неплохо. Да ещё и возраст был такой — ещё ребяческий, но уже с соображениями, и пока не подростковый, когда на смену желаниям виснуть вниз головой на старом дубе и стрелять из рогатки приходит совсем иное.

Все уличные знали: эти двое — из дома Ма. Трогать их нельзя. А вот дружить — милое дело. И они дружили: девицы с пёстрыми лицами заплетали ржавые волосы Огонька в хитроумные косы, молодые люди в чёрной коже учили Воображалу замысловатым ругательствам и плевкам на дальние расстояния, отёчные тетки, торгующие цветами и пирожками в гораздо меньшей степени, чем спрятанными под прилавком курительными смесями и странным порошком, звали их «сынком» и «дочкой». На развалинах мёртвой Империи прорастали новые государства, а их, городское-трущобное, было, пожалуй, самым семейным. Пусть его и чистили периодически, пытаясь навести порядок.

— Порядок, порядок, — ворчала Ма. — Почему нельзя дать мирным людям жить, как им хочется?

«Мирные люди» огрызались на полицейские водомёты и уползали глубже в тёмные, пропахшие сыростью норы. Они наотрез отказывались цивилизовываться. Район гетто уплотнялся и не исчезал. Огонёк с Воображалой считали звёзды на крыше.

— Почему они не оставят нас в покое?

— Потому что мы — сила, — твердо отвечал мальчик. — И они нас боятся.

Он был прав, как никто другой, но только в отношении их обоих.

Все остальные были простым смертным сбродом.

Его пешки были дики, грязны и необразованны. При этом он не мог назвать их глупыми — но ум их тоже был каким-то диким, почти звериным, в принятии решений руководствующимся чувством неприязни, голода, приземлённых бытовых выгод или страха. В отличие от противников, которые смотрелись на их фоне интеллигентами чистейшей воды: уже одно то, что они мыли перед едой руки и общались без матюгов, заставляло подозревать издевательство.

Тот, кто их всех создал, обладал, должно быть, премерзким чувством юмора.

Игрек утешал:

— Так даже интереснее, что всё наоборот.

Наоборот? А может, как раз правильно? С чего они вообще когда-то взяли, что цвет предполагает характер?

У них были только пешки и ни одного офицера, не говоря уже о ком-то покрупней, и прекрасное поле боя, вечно в дыму и огне, хотя специально никто ничего не поджигал, вечно в грохоте мин и снарядов, дробящих дома и улицы, хотя никто их не запускал, в мертвенной белизне — разлитый молочный кисель — осветительных ракет ночью (абсолютно так же взлетали сами по себе) и занудливом гуле авиации днем. Самолеты? Какие самолеты? Ни одного они не видели, ни вдали, ни вблизи, ни обломками. У их пешек была красная кровь, которая красиво пятнала брусчатку, и трогательные мечты и желания — банальные вариации одного и того же: дом, путешествия, супруг или супруга, дети, деньги, кошки, автомобили и яхты, мемуары, творческое признание, мирная жизнь. А ещё — воспоминания. Каждое — уникальное, чтобы при вечерних разговорах у костра ничто ни у кого не вызвало подозрений. Мелкие биологические изъяны и особенности — шрамы, рубцы от ожогов, заикание, дальтонизм, витилиго — и индивидуальные, иногда очень забавные черты: просыпающийся от выпивки талант балетного танцора, смех, напоминающий гусиное «га-га-га», тяга к связыванию шнурками ботинок спящего товарища, вегетарианство.

Что ещё?

Их пешки разбивали свой лагерь среди руин и щебня, под звёздами, яркими, как стержни неоновых трубок, и масляно-сырной головкой луны, вокруг которой — и не оставили же в покое несчастную — клубился чёрный рой далёких космомодулей, занятых не то исследованием, не то добычей какой-то лунной дряни. Играли на губных гармошках, скрипках и аккордеонах, а однажды в развалинах кто-то нашёл пианино, сохранившееся удивительным образом, и на один, два, три вечера развалины превратились в филармонию, пока шальная бомба не сунула туда свой любопытный нос. Пели, и трезвые, и пьяные, и пили всё, что булькало и горело, хотя приверженцы здорового образа жизни тоже имелись и предпочитали просто кипячёную воду. Признавались друг другу в любви. Даже умудрялись жениться. Это небольшое последнее дополнение, включённое, как следовало из инструкции, забавы ради, и умиляло, и раздражало, и порой даже пугало. А лучше всего они сражались — совсем как люди, с верой и проклятиями, идеологическими выкриками и рваными тряпками флагов, край которых полагалось целовать, преклонив колени. Вот только после смерти у них не были ни рая, ни Вальгаллы — одна глухая темнота, ложащаяся на любой экран, когда нажата кнопки «выкл».

Среди себе подобных у пешек не было предусмотрено ни королей, ни королев. Только ведущие их в бой полководцы — те, в кого верили и кого проклинали, на самом деле просто двое игроков, скрашивающих досуг по вечерам. Оттого, когда внезапно появилась непредусмотренная сила, — и с той, и с другой стороны — появился и повод схватиться за голову. Потому что игра вдруг пошла по совсем другим правилам, а играющие, в конце концов, когда-то выложили за неё немаленькую сумму, чтобы позволять теперь чужое вторжение.

Автомобиль падал беззвучно, и это его падение — стремительно катящийся сгусток света, металла и людей, более не повинующийся механизм, в котором что-то отказало или умерло, и потом уже не катящийся, летящий, как запущенный снаряд, казалось странным из-за своей лишённой звуков тишины-торжественности. Он должен был загрохотать, как старая жестянка, потому как и состоял весь из гремучего железа, винтиков и гаек, болтов, хрупких подкрылок, тонкой стали бампера, спаек на брюхе, ломкого стекла, но летел тихо до самого столкновения с дном северного ущелья. Женщина внутри автомобиля вцепилась в руль. Алые губы побелели и стянулись в ниточку — не страх, жестокое разочарование: «Разве так должно быть?» Две её дочери прижались друг к другу и замерли. Хорошо быть ребёнком: несёшься навстречу смерти, а глаза закрыты великой милостью наивной веры в то, что если не видишь ужасного, то оно и не существует, и умирать совсем не больно, и в руке другая рука, и один там, после удара и взрыва, не останешься точно — только вместе.

На носу у женщины — веснушки, похожие на россыпь крошек от печенья. Ей нет и тридцати. Она молода и очень красива, а ещё думает сейчас почему-то о том, что забыла взять зонт, когда они с дочерьми в спешке покидали дом — идёт дождь.

Косой, слабый и траурный. Опущенный занавес их жизней.

Одна из девочек вдруг открывает глаза и громко произносит: «Нет!»

Это единственное, что она успевает сказать до того, как округлый автомобильный нос врезается в землю. А её сестра всё так же не смотрит. Поступает куда как более мудро. Потому и не видно, что они-то, конечно, близнецы, но различаются цветом радужек, что зелёная желтизна под сейчас закрытыми веками — само спокойствие, а пробудившаяся жемчужная серость взывает искряще и яростно: «Я не умру!»

Грохот, вспышка, взрыв, пламя. Наутро тел не найдут. На асфальте останется смерть, едко пахнущая бензиновой лужей, — но тёплый дождь скоро подчистит и её.

Часть первая. Неслучившаяся сенсация журналиста Рёмина

База данных сотрудников Организации

Код доступа: зелёный.

Подтвердить.

Раздел: «Локальные»

Подраздел: «Основа»

Ввод.

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: не женат

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 57

Возраст (биологический): 57

Звено: серое

Ранг: персонал

Статус: локальный

Должность: уборщик

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: вдовец

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 62

Возраст (биологический): 62

Звено: серое

Ранг: персонал

Статус: локальный

Должность: повар

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: женский

Семейное положение: не замужем

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 29

Возраст (биологический): 29

Звено: синее

Ранг: служащие

Статус: локальный

Должность: секретарь

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: женский

Семейное положение: замужем

Дети: 2

Возраст (формальный): 34

Возраст (биологический): 34

Звено: синее

Ранг: медики

Статус: локальный

Должность: терапевт

1. Маркиза Дрю

Он следил за ней, но она поняла это не сразу. Он, тот побитый осенней мокрядью печальный человек в тёплом не по сезону шерстяном чёрном пальто, который сидел за столиком в кафе Джереми — сидел прямо за её спиной, цедил что-то из маленькой чашечки и, как оказалось, подслушивал. А чуть позже, на холодных промозглых улицах, среди смазанного дробной моросью мельтешения плеч, спин и шапок, среди ворчащей реки разговоров, кашля, автомобильного рокота и шелестящих по мокрому асфальту шагов, шёл следом, как полицейская ищейка, хотя на самом деле не имел никакого отношения к полиции, а просто был очень потерянным, неприкаянным и несчастным.

Несчастным. Это она тоже поняла не сразу, но позже, в лесу, когда они разговаривали по пути к Горе. Что-то было такое в его смехе, улыбке — что-то такое, как умение дрессированного медведя крутить педали детского велосипеда или разодетой, словно принцесса, крошечной пушистой собачки — ходить на задних лапах и танцевать. Приобретённое умение, заученное, а вовсе не свободное и лёгкое, не предполагающееся природой, даже ей противное. Наверное, тогда и возникла эта первая мысль: помочь. Как?

«Это всё реальное? Или сказка? — изумлялся он. — Или, может, я сплю?»

«И то, и другое, и третье. Как вам такой вариант?»

«Нравится».

Перед дверью он прятался неуклюже — чуть не своротил хлипкую гору из досок, уложенных сбоку от мусорного контейнера. Со смачным «чавк» поскользнулся на банановой кожуре, даже, кажется, ругнулся вполголоса, не удержавшись, — а, может, втайне желая, чтобы его заметили, спросили, что он тут делает, накричали в испуге и ярости, ударили или приложили электрошоком. Чтобы уберегли, спасли от того, к чему всё шло — но этого не случилось. Напротив, она открыла дверь так, чтобы он видел: на гладком и удобном пространстве стены, широкую, приглашающую. И только один раз оглянулась. Но не его, скрывающегося, проверила — а прочих любопытных, которые могли бы смотреть из окон.

И уж куда как проще было догадаться, что после подобных демонстраций он шагнёт, не мешакая, за ней, но она не сделала попытки воспрепятствовать. Лишь постаралась оставлять потом, на болоте и мхе, почётче и поярче следы. Соблюдая неписаный кодекс всех, кто ходит через двери, подчиняясь силе, которой не было названия, дальше она безмолвно перепоручила человека в чёрном пальто его собственной судьбе — року всех попавших, определявшему с первых же мгновений, выберется ли подопечный живым или погибнет. Если выживет, они обязательно встретятся. И тогда, дверь возьми, она спросит его, почему он, незнакомец, кого-то так сильно ей напоминает.

Но не спросила, забыла, и это тоже был рок — рок всех Идущих, очень по-свойски распоряжающийся человеческой памятью. Впрочем, одно главное сейчас сохранилось — чужая грустная улыбка, как запечатлённый фотокадр. Грустная улыбка и желание, с ней связанное — помощь, и ожидание переливчатой трели звонка, нерешительного робкого стука или просто шороха мнущихся на коврике ног, и ещё одна дверь, которую она отопрёт, широко распахнув, несмотря на то, что это будет почти преступлением.

I

Красить нос мраморной статуе он закончил как раз тогда, когда услышал шаги за спиной. Шаги запнулись, стали изумлёнными, что оправдывалось увиденным зрелищем, а потом изумление зазвучало, как сдержанное бешенство, и стало ясно, кто это там идёт, но было уже слишком поздно притворяться декоративным элементом меблировки. Курт уставился на покрашенный нос и вздохнул, привычно коря себя за беспечность. Непростительная ошибка, которая за одной из дверей вполне может стоить здоровья и жизни, — так не расслышать чужое присутствие в гулком пустом вестибюле. Впрочем, чутьё — в безопасности расслабленного дома — всегда подводило не только его.

— Пикассо ты недоделанный, — вкрадчиво произнёс Прайм. — Доморощенный маляр. Я видел всякие проявления идиотизма, но это…

Курт с улыбкой помахал ему выпачканной в краске кисточкой. Статуя тоже улыбалась — широко, по-клоунски, с аляповатым румянцем на белых щеках.

— На кой чёрт? — спросил Прайм.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 671