18+
Грустные размышления об ушедшей эпохе

Бесплатный фрагмент - Грустные размышления об ушедшей эпохе

Объем: 168 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Грустные размышления об ушедшей эпохе

«Потому что в истории мира не было более отвратительного государства, — сказал Кетшеф».

Братья А. Б. Стругацкие, «Обитаемый остров».

«Нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми».

Н. Макиавелли.

Со всею той безупречно искренней охотой, столь откровенно так и тянувшись ко всему тому на редкость «небесно чистому», дореволюционная российская интеллигенция сколь неизменно жила посреди светлых бликов политических брошюрок — и большой литературы, в которую эти брошюрочные мысли местами были вклинены столь же строго, сколь и вполне заправски самоуверенно.

И уж главное: революционные настроения великих классиков — были вполне налицо.

Ибо свет великой души умеет не только ярко освещать путь всем в этом мире страждущим.

Он вполне умеет и обжигать — неистовым огнем, сея в душах зерно ненависти ко всему тому сколь давно вполне устоявшемуся.

Да и как оно могло быть иначе, если вычурная абсолютизация всякого общественного зла вскоре рождает самое острейшее желание без конца и края бороться буквально с каждым его чисто житейским проявлением?

То есть чего еще вообще можно будет ожидать коли из любой серой беды разом так и лепится некий чисто метафизический кошмар?

А уж следовательно тогда кто-либо рано или поздно еще непременно же решит повести всех ведь жителей того самого захолустного «города Глупова» считай вот за ручку к «светлой доле», куда-то совсем уж и вдаль.

То есть туда, где все будто бы будет исправимо одним тем самым так до чего удивительно мощным рывком.

И проистекает это — от самого как есть вовсе никак неверного восприятия жизни через призму слишком въедливо доселе кем-то прочитанного.

То есть нечто подобное само собою берется именно из того самого утонченно восторженного взгляда на действительность, который и впрямь столь вот ласково умеет скользить между теми самыми неприглядными явлениями тьмы — принципиально их вовсе так при этом явно не видя.

И можно тут сколь горячо заговорить о самой безнадежной «закабаленности серых масс» — и при этом не увидеть ни одного самого конкретного человека: ни его бед, ни забот, ни простых нужд.

А ведь народная толпа — не единое целое: это необычайно безбрежное море самых вот отдельных индивидуальностей.

И общая идея будет способна их окрылить — но чрезвычайно редко их возвышает над всею убогой реальностью чисто житейского быта.

И все же для кое-кого подобные логические построения разве что только самая вот безнадежная «туфта».

А все потому что действительно учить народ свободе многие из их числа явно так не в едином глазу попросту и не собирались.

Им нужно было нечто явно так совсем другое, а именно сколь бесцеремонно нацепить на него те самые новые идеологические оковы — и повести суровой силой в «светлые дни безмятежно светлого более чем явно иного грядущего».

Но прежде следовало разрушить все основы давно будто бы ныне минувшего, дабы только вот постепенно отстроить нечто новое на откровенно же отныне вовсе пустующем месте.

Да только всякая пустота само собою разом так обозначает сущее опустошение людских и без того мало ведь чем заполненных душ.

И никакая формальная грамотность здесь никак ни отчего совсем не спасает: если внутри пусто — туда вполне незамедлительно нальется то, что громче и воинственно всего же нахальнее.

Однако нечто подобное совсем не могло кого-либо собственно на деле смутить.

Радикально настроенные либералы дореволюционной поры всегда были готовы, как пионеры, поставить тот еще жирный крест на всем отсель раз и навсегда полностью будто бы отринутом в прошлом.

И при этом они зачастую явно совсем не умели весьма достойно разобрать: что в нем на деле было действительно светлым, а что — темным; что требовало исправления, а что — постепенного вытягивания из грязи да только без всего того отчаянно революционного ломового хруста.

Левая, и крайне близорукая интеллигенция более чем целенаправленно бесновалась, так и бичуя весьма ведь неказистые реалии своей эпохи.

Раз уж почти все в тогдашнем быте ей более чем откровенно представлялось самой бесформенной помехой «духовному прогрессу», который кое-кому виделся в розовом сиянии самых наилучших грядущих благ.

Ну а о том, что эти блага надо бы весьма конкретно создавать, возясь при этом в мерзкой и вязкой грязи общественного быта, — многие, кажется, попросту совсем и не знали.

А между тем без такого знания ничего лучшего построить вовсе уж никак совсем невозможно.

Яростно отгородившись иллюзиями, будет возможно только лишь воспроизвести старое под некоей чисто иллюзорной новой вывеской: однако вот свежим в нем будет одно вот до чего суровое рвение дьявольской тьмы — задушить на корню всякое семя чего-либо весьма своеобразного и совсем нестерпимо для нее индивидуального.

Сколь еще многих неординарных людей начнут тогда более чем незамедлительно с помпой отлавливать, клеймить, уводить от реалий общественной жизни куда и впрямь явно «подалее и далече».

Да только вот основная масса людей образованных так тогда и продолжат спать и видеть точно те же ласковые грезы наяву.

И будет — это именно так раз уж трагедия для «парящих в облаках» станет не общей болью страны, а всего лишь шумом где-то далеко внизу: неуместной суетой, мешающей наслаждаться светом высоких образов художественной литературы.

И будет это так исключительно потому что для всей их души двигателем «прогресса» было не пыльное и грязное строительство новых реалий, а разве что самое так весьма же утонченное соприкосновение со всем в этом мире наиболее вот удивительным и прекрасным.

А всякие политические дрязги и бурлящие процессы доходили до их сознания разве что в виде самых отдаленных отголосков.

И вот здесь как раз и начинается самое главное: утилитарное потребление «плодов духовности» интеллектуальной элитой оставляет простой народ в абсолютном невежестве — и в до чего откровенно тупом неведении относительно того, что касается нравственного роста всякой отдельной личности.

А между тем нечто подобное еще вполне могло бы стать вполне ведь должным предметом самого пристального внимания.

Но подчас уж вовсе это явно совсем никого не волнует: мир, где живут люди определенного склада ума, и так неизменно переполнен огнями яркого света.

Но этот яркий свет будучи напрочь отрешен от суровых реалий века явно ведь полностью отучил интеллектуальную элиту российского общества действительно видеть хоть какую-либо вполне предметную тьму.

А ее и впрямь будет куда удобнее никак явно не различать.

А если и «изживать» — то никак при этом не разбирая, где сознательный злодей, а где тот, кого следовало бы разве что только вразумить и одернуть.

Так мало того для людей вполне определенного склада ума само ведь людское существование вообще на деле кажется чем-либо исключительно же безумно прекрасным.

А потому — с нее следует брать все, что только явно уж будет возможно.

И вот некоторые далекие потомки Адама со всем тем сколь удивительным умением так и уплетают плоды чужого, непомерно тяжелого творческого труда.

Их умиление при этом ничем явно не отличается от всего того безмерного умиления некоторых изысканных гурманов, вкушающих редкое блюдо, приготовленное лучшими кулинарами.

Разница лишь в том, что речь идет не о пище, а о светлой духовности.

И вот до чего, бодро и трезво действуя именно подобным образом, эти сладостные мечтатели всеми фибрами души на деле прочувствовали всю свою собственную «высокую значимость».

И это как раз-таки они и примерили на себя мировоззрение, созданное для того, чтобы нацепить на общественную жизнь общее седло — и превратить самых разных людей в одинаково тянущую цивилизационный воз тягловую силу.

А как еще иначе можно назвать чрезвычайно страстное желание большевиков «политически подковать» совершенно же невежественные серые массы простого народа?

В принципе поначалу среди них действительно встречались искренние верующие в светлое будущее страны после ее самого незамедлительного освобождения от всех и без того бы давно проржавевших оков «проклятого прошлого».

Их фанатичная вера в силу марксисткой идеи была более чем чудовищно всесильной и пламенной.

Да и вообще все вокруг так и было пропитано сладкими надеждами на небесно чистое «авось» — столь явственно читаемое в литературе начала XX века.

И речь здесь идет не только о великих именах.

Простая периодика тем более была буквально доверху переполнена всех цветов политической радуги самыми так ярыми же поклонниками всяческих доблестных революционных перемен.

И уж все эти безбедно живущие мыслители рассуждали о судьбе человечества, используя для этого один-единственный инструмент — собственный указательный палец, воткнутый в пустое небо.

И именно так и возникла когорта мечтателей, сколь смело же оседлавших «безумные парнасы»: и то были люди, готовые дружно брести по перистым облакам к некоей лишь совсем весьма отдаленно замаячившей на самой линии горизонта ослепительно яркой цели.

О да они вполне искренне верили в наилучшую долю для всего человечества — и размахивали каждой своей мыслью, словно рапирой.

Но что только с них вообще было взять?

Они и впрямь были готовы сделать абсолютно все, чтобы приблизить свет идей к «серой темени» безыдейной жизни.

Причем вполне возможно, что они и вправду хотели дать всему человечеству нечто безупречно же чистое.

Но руки свои они при всем том явно стремились неизменно так и оставить именно что белоснежно же белыми.

И именно в результате таких «благих» усилий быт человеческий становится не светлее, а только чернее.

Потому что напрочь извести всю общественную грязь, не соприкасаясь с нею, можно лишь в том до чего уж подчас чрезмерно восторженном идеалистическом воображении.

Однако в тех чисто житейских условиях донельзя расхристанно суровой реальности всякие попытки наскоро перекроить мир дают самый обратный эффект.

Поэтому во имя правды все — это томление духа и следует строго прозвать как раз-таки своим доподлинным его именем: революционная катавасия — это парад Люцифера под именем светлого добра.

А на самом так краю данного парада толпилось довольно немало людей, сколь искренне никак не понимавших, что ослепительный свет идей — всего лишь маска.

Причем явно уж скорее не на лице, а на той самой беспардонно голой заднице вполне отчетливо совсем до конца безголового нового режима.

Но этот режим никак не возник на пустом месте.

Слепое движение в новое средневековье началось именно с яростных вакханалий бездумно праздных мечтателей.

Их «мысли-миражи», всплывшие как мыльные пузыри посреди бедлама, немедленно же привлекли демагогов и авантюристов — тех, кому идея нужна лишь как прикрытие собственного «героического эгоизма».

Они до чего быстро нашли нужный ключик к сознанию сладко дремлющих идеалистов.

А те и впрямь видели яркие сны о некоем сколь еще прекрасном грядущем.

И вот та разношерстная орда экстремистов безо всякого труда приспособила духовный настрой этих людей под свои отчаянно узурпаторские нужды.

В итоге власть явно вот оказалась в руках криворуких ханжей и хамов, неизменно действовавших со всею страстью бесконечно тупого невежества.

Эти невежды со всем должным энтузиазмом действительно принялись разом уж создавать для самих себя наиболее наилучшие условия, считай вот райского бытия, отодвинув «лучшую жизнь» для остальных людей в самые как есть вовсе так неопределенные анналы грядущей истории.

Причем самые конкретные человеческие судьбы их вообще никак тогда явно не интересовали.

Они строили новое на обломках старого, до чего старательно выедая самые сладкие из него объедки.

Строителям «светлого будущего» полагалась сытость и роскошь, а прочим — необъятная помойная яма отчаянно острого на свой язык коммунального быта.

Так и возник некий новый паразитический класс.

И его хлебом насущным стала одна только ярая самопропаганда.

Его псами — будущие инквизиторы, подавлявшие даже никем пока невысказанные мысли.

А громкие лозунги остались при этом разве что пустыми фетишами, вполне настоящей жизнью жившими в одном лишь чисто официозном языке.

Реальная же жизнь при этом попросту так более чем наглядно становилась все беднее и мрачнее.

И всякий здравый смысл и профессионализм были при этом вполне конкретно заменены одной лишь весьма слащавой говорильней.

То есть из сколь аморфных книжных истин кто-то сходу решил слепить некий новый мир — как Бог сотворил Адама и Еву из глины.

Да вот, однако, никаких живых людей в этих планах никогда уж попросту вовсе-то еще не было.

Там существовали одни лишь разве что безликие фигуры, годные исключительно для жизни внутри бумажных схем.

И эти идеи, словно дурман, более чем вдоволь пропитали воздух первых революционных лет.

И все же сами истоки всей этой краснознаменной мути следует поискать никак не в самом перевороте, а куда значительно глубже — во всех некогда существовавших реалий дореволюционной эпохе.

Именно там, в адском котле гиблого социального брожения, всплыло все то, что прежде лишь вяло бултыхалось в сознании людей, более чем искренне ненавидевших те самые крайне же «отсталые» реалии своей отчизны.

Во всех ее чисто житейских проявлениях им яснее ясного только и виделось одно лишь самое самодовольное выпячивание вконец прогнившего остова отчаянно злого невежества.

Дореволюционная левая интеллигенция вообще вот так и упивалась всею той столь плотно окружающей ее тьмой — и именно ею она и оправдывала свое самое безмерное хотение все разом в единый миг перекроить и пересоздать в том самом совсем «ином духе».

Она никак не стремилась растопить лед людского недоверия и невежества — она пыталась расколоть его лютой силой.

А между тем извечная натянутость между властью, веками обирающей народ, и самим народом, закованным в бесправие и невежество, имела более чем глубочайшие исторические корни.

Совладать с ними наскоком было попросту так явно никак невозможно.

И абсолютное большинство интеллектуалов — это в той еще прежней России вполне до конца действительно понимали.

Да только вот сущий зуд под кожей так и требовал самых же вовсе незамедлительных действий.

А потому именно тогда и начались самые рьяные поиски «единственно верного» способа перевернуть общественную пирамиду — так, чтобы все стало вот именно «как и должно».

И ключевым элементом этого подхода стало чисто сознательное вытеснение живой реальности художественными и философскими абстракциями.

Художественная книга превратилась в тот самый чисто как есть полностью универсальный ключ буквально уж ко всему на всем белом свете.

То есть для человека, почти переставшего вглядываться в тьму таракань самых обыденных реалий, она собственно и стала ширмой скрывающей за собой всю чрезвычайно темную сторону общественной жизни.

Причем поскольку добро в книгах обязательно побеждает незыблемо корыстное зло то и весь мир следует вполне так пересоздать в точности в том виде в каковом он подан нам кем-то на блюдечке.

А между тем перекроить весь мир — не платье перешить.

Раз вот — это вполне еще будет обозначать самую острую необходимость сходу той еще твердую рукой пройтись скальпелем по телу общества, не различая, где мертвая ткань, а где живая плоть.

И чего тут только вообще поделаешь теоретики революционных изменений оказались чересчур уж грубыми хирургами.

Они вообще не понимали разницы между трупом, корпя над которым можно будет чему-то действительно научиться, и живым организмом, который никак нельзя резать без самой крайней к тому необходимости.

И со временем именно этот самый же неуемный подход и породил практиков — безграмотных, безжалостных, действующих как забойщики на гигантской бойне.

Народной стихии до чего запросто пустили кровь, причем без тени каких-либо даже и самых мимолетных сомнений.

Все «омертвелое», по чьему-то никак не здравому мнению, следовало сходу безжалостно разом отсечь.

Да только вот сами представители интеллигенции сколь неизменно осуществляли это всегда лишь только совсем уж голословно — теоретически.

Их оружием были не руки, а одни только громкие и обличающие слова.

И все же в их глазах горел яркий идейный пламень — именно тот, что растравливал воображение всякого никак неглубокомысленного простонародья.

Он так и вдохновлял на «подвиги» во имя тьмы, скроенной несколько иначе, чем прежде чисто по-большевистски.

Потому что уничтожив все главные основы морали и нравственности, общество никак при этом не становится лучше — оно лишь явно освобождает дорогу новой, еще более жестокой власти.

Раскрепощенная стихия вовсе не создает никакого равенства.

Она разве что до чего сходу воздвигает новый трон — выше прежнего.

И все до единой ступени к нему оказываются затем залиты самой вот обильной людской кровью.

Позднее — это сколь заледенело духом спишут на «трудности сложного и чисто переходного времени».

Но это одна лишь чудовищно лживая демагогия.

И в конечном итоге великая страна превратилась в тот еще наспех отрезанный ломоть от всей Европы.

Причем тот самый загнивающий Запад и стал витриной рая — на фоне самой отъявленной социалистической убогости.

И произошло — это явно вот никак не вопреки мечтам, а именно из-за них: слишком уж многим некогда снились чудесные сны о самом безоблачно светлом будущем.

Ну а путь к любому вполне так на деле реальному будущему лежит через самую откровенную грязь.

То есть через одну долгую, тяжелую, неблагодарную работу со всем, что касается безупречно настоящей реальности, а не благостных снов о куда поболее лучшей людской доли.

Да только та дореволюционная интеллигенция этого пути никак вот не приняла.

Свет книг показался ей вполне достаточным же ориентиром.

В нем она видела до чего вполне ясную дорогу в некое вовсе так иное грядущее.

Нужно было только лишь разом разрушить старую систему — и дальше все пойдет «само собой».

В этом и заключалась ее наиболее роковая ошибка.

Интеллигентский идеализм всегда вот сколь безответственно начинается со всяких наиблагих чувств.

А именно с того самого весьма так острого неприятия всей той более чем неизменной грязи, грубости, жестокости окружающего мира.

Ну а также вот и желания сколь еще вполне немедленно вырваться из удушающей повседневности — туда, где все чисто, ясно и логически до чего безукоризненно разом выверено.

И это именно в данном довольно общем устремлении всего мира российской элиты и скрывается его более чем откровенная явная уязвимость.

Потому как всякий идеализм, совершенно не желающий хоть как-то вот вообще соприкасаться с реальностью людского быта, неизбежно становится добычей демагога.

А тот демагог никогда не создает сам вот всякие благие идеи.

Он лишь радостно снимает сливки с неких чужих грез.

И сколь умело он берет готовый набор высоких слов — и подставляет под них простейшие, примитивные механизмы власти.

И для всего того ему нужен не народ, а аморфная людская масса.

Не человек ему нужен, а чисто абстрактная функция.

Совсем так не яркое и самостоятельное мышление трудящихся масс ему нужно, а твердая и ничем непоколебимая их вера.

Интеллигентский идеализм дает демагогу все необходимое:

— язык высокой абстракции; — моральное оправдание насилия; — убежденность в собственной правоте.

Дальше остается только самая явная узурпация.

А уж она совершается легко и почти незаметно — под лозунгами грядущего всеобщего сколь еще многое до чего вот страстно обещающего освобождения.

Потому что когда все то совсем недалекое прошлое было объявлено абсолютным злом, любая власть будущего уж явно покажется вполне так оправданной еще ведь заранее.

Так идея, задуманная как средство очищения, становится никак не наставительным инструментом сурового подчинения.

А всякий, кто даже на одну минуту усомнится, автоматически оказывается ярым врагом всего грядущего света.

Здесь уж собственно и возникает инквизиционная практика.

Она не требует лютой злобы — ей достаточно полной самоубежденности.

Она не нуждается в доказательствах — ей хватает до чего весьма липких ярлыков.

Она действует не из ненависти, а из «любви ко всему человечеству».

Именно поэтому вся та большевистская репрессия и была столь откровенно всеобъемлющей.

Она не карала за поступки — она изымала людей из жизни за несовпадение их мыслей с постулатами нисколько так вовсе непогрешимой идеи.

И всякая даже и совсем неверно закравшаяся кому-то в голову мысль, сомнение, инакомыслие превращались в преступление еще до того, как они были произнесены кем-либо вслух.

А это и есть самый доподлинный признак инквизиции: вина существует раньше действия.

Инквизитор совершенно не видит перед собой живого человека.

Он видит символ, носителя «заразы», отклонение от нормы.

И уничтожает его не как личность, а как угрозу гармонии чисто же воображаемого мира.

Так интеллигентский идеализм, презиравший грубость силы, сам приводит ее к самой полновесной отныне все на свете полностью единолично решающей власти.

Причем опорой ее будет служить именно та слепая вера народа в далекое и вовсе несбыточное чудо

Причем все отклонения от нормы будут преследоваться столь беспощадно, что даже инквизиция могла бы позавидовать всей пламенной и крайне невоздержанной принципиальности господ большевиков.

И это буквально всякий вот демагог, прикрываясь высокими словами, более чем сходу выстраивает механизм тотального контроля — холодный, безличный, беспощадный.

Дальше система начинает пожирать уже своих прямых создателей.

Те, кто вчера писал статьи и сочинял лозунги, сегодня оказываются крайне так подозрительными.

Их прежняя утонченность становится самой явной уликой.

Их рефлексия — признаком самой откровенной неблагонадежности.

Инквизиция вовсе никак не терпит полутонов.

Она требует либо полного слияния с догмой, либо самого незамедлительного исчезновения.

И в этом смысле она буквально всегда антиинтеллектуальна — даже если родилась из неких интеллектуальных упражнений мозга нации.

Именно так замыкается круг.

Идеализм в муках совести за преступления царизма порождает весьма деятельного демагога.

Демагог узурпирует буквально всю в стране имеющееся власть.

И та власть оформляется находясь при этом в самой твердой связке с новоявленной инквизицией.

А уж она сколь окончательно уничтожает саму возможность идеализма — живого, человеческого, хоть в чем-либо вообще действительно сомневающегося.

Однако ведь изначально все тут явно базировалось именно на тех еще розовых мечтах людей не чувствовавших духовное единство со своим народом, но баламутивших его всеми своими чересчур прогрессивными воззрениями.

И ведь ясно же, что никак не ощущая довольно-таки существенной поддержки со стороны достаточно широких слоев общества, господа революционеры не посмели бы вести столь беспощадную войну против всего царского правительства.

Их отчаянно злодейское вдохновение, а также и лихой задор бомбистов были считай так именно пронизаны уверенностью, что они — короли народного мщения, мстящие за изуверства многовекового царизма.

И это случилось никак не на пустом месте.

Среди духовной элиты дореволюционной России оказалось слишком так много людей, оценивавших мир узкими рамками книг, зачитанных ими до дыр.

И вот уж до самых зубов вооружившись всякими книжными воззрениями, радикально настроенные либералы и сделались людьми, которым был явно не близок весь белый свет со всеми его извечными болячками.

Зато их радовало «возвышенное сияние», будто бы само собой исходившее от толстых фолиантов, созданных усердной слепотой самых разных более чем глубокомысленно проникновенных теоретиков.

Они вот столь страстно день за днем корпели в библиотеках над трудами философов являвшихся их предшественниками — и, надо же, именно из всякой библиотечной пыли они и извлекали сверкающие на солнце блики «иного мира».

Правда само по себе это вот могло бы быть делом хоть сколько-то надлежащим — если бы никто не спешил более чем наскоро одевать современность XIX и начала XX века в белый саван, объявляя ее «вконец ныне полностью отжившей».

А все потому что тот чересчур ретроградный и самоуправный порядок, при всей своей мерзости в неких резких «улучшениях» нуждался никак не больше, чем тяжелобольной — в пресловутых белых тапочках.

Люди вооруженные всякими отъявленно идеалистическими принципами никак не переменят действительность к чему-либо на деле так безупречно же лучшему: они либо вконец растворятся в бездеятельном популизме, либо будут сколь еще быстро оттерты в сторону теми, кто захочет власти любой ценой и под любым «благим» предлогом.

И еще: все эти так и витавшие в облаках доброжелатели рода людского были вполне вот схожи с теми, кто «героически был и впрямь явно готов» поживиться за чужим столом — только теперь в чисто духовном смысле.

Да и вообще все те сколь еще нескончаемые дебаты о самой безотлагательной перекройке мироздания производят фанатиков, до чего сладострастно воспевающих насилие. Они вовсе так совсем бессмысленно вторят загодя выученному кликушеству — потому что их раз и навсегда ослепило суровое сияние обезличенных «истин».

То есть те самые «бескорыстные разрушители» старого барско-холопского уклада до чего так радостно устремились распахать плугом идей всю ту никем еще нехоженую целину общечеловеческого невежества.

Но целина эта явно непроходима: она всасывает любые светлые думы, как трясина.

Да и чего еще, собственно, можно было ожидать от всех тех отчаянно безжалостных просветителей рода людского?

Раз вот были они способны на ту раннехристианскую терпимость и благодушие?

А между тем простые мещане вообще ведь явно не понимали самой сущности безапелляционных требований столь откровенно заключавшихся в том, чтобы, что есть силы «улучшать» суровую действительность — да и не жаждали они вовсе так никаких суровых перемен.

Да только понять — это представители агностического, самоуверенного ума вовсе ведь не были на деле способны: за деревьями благих убеждений они никогда не видели леса, пусть и тупого, но вполне так живого невежества.

И именно на этой «опушке» они и обосновали свои тезисы — не знанием беря, а крайне воинственным всезнайством.

Правда вот зачем это вообще видеть всякую невзрачную реальность, если кому-то вполне уж хватает ее более-менее «отмытой проезжей части»?

Однако отмыта она чисто уж разве что ведь вовсе формально.

Самая главная и наиболее подлая грязь была всячески так более чем весьма надежно упрятана в самые дальние уголки людских душ.

Ну а поскольку души те были чересчур так стерильны их четкое и ясное соприкосновение с самой жизнью было исключительно же на редкость поверхностным.

Ну а следовательно за их спинами и было вполне так возможно заложить основы государства вечно же действующего только лишь против всякого здравого смысла.

Этим людям всегда казалось вполне естественным полностью доверять внешней форме ныне существующих вещей никак при этом не заглядывая куда-то там весьма глубоко вовнутрь.

Ну а именно потому некоторым до чего еще блистательным революционным личностям и довелось некогда сколь откровенно заболотить путь, по которому вполне вот и следовало вести пассивные и собственнически настроенные массы. Они действовали во имя «всеобщего блага» — но это благо было таковым лишь в меру книжно затасканного чьего-то разумения.

И оно, кстати, выпестовано было разве что на одном до чего сухом, черством мистико-философском хламе.

И вот уж главное все те сколь безнадежно острые штампы самого непримиримого мировоззрения впитывались совсем без всяких обсуждений и прений.

А вне своего полностью «законного места» абстрактный догмат становится разве что самым безупречным средством оболванивания: он превращает живых людей в послушные орудия в чьих-то всевластных руках.

Да, бывают случаи, когда все рассуждения полностью излишни — в личной любви, где логика мешает главному.

Но когда речь идет о переустройстве общества, мерилом успеха может являться один только трезвый расчет.

Любовь к истине всегда настояна на сомнении — а не на апатичном самомнении и не на безапелляционном отрицании прошлого.

Автор, разумеется, не утверждает, будто все дореволюционные либералы ставили разрушение всех основ нравственности и морали во главу угла.

Но сама та более чем беспрестанная говорильня, когда интеллигентные люди возводили глаза к небу и уверяли, что стоит человечеству пойти «правильным путем», и сущий рай непременно наступит сам уж собой, была опасна для всех тех, кто и впрямь не всегда различает, где у него левое ухо, а где правое.

Многие внешне взвешенные и здравомыслящие люди попросту вот никак доселе не уразумели того самого предельно простого: труженик занятый грубым физическим трудом никак не способен «умственно употреблять» громоздкие философские постулаты без всякого соответствующего образования.

А потому простонародье и легче легкого будет поймать в силки и опутать изящными словесами.

Оно искренне переполнится верой, смело пойдет строем вперед — и незрячее настоящее станет прологом к куда худшей тьме еще вот только пока никому неведомого грядущего.

И все же кое-кто явно совершенно так мыслил вовсе иначе — потому что та прошлая жизнь так и била ему прямо в ноздри отвратительным запахом всеобщего гниения.

Да только вот чего — это дореволюционным либералам было и вправду нужно на самом-то деле?

Чего это им только требовалось от той сколь еще откровенно «постной» дореволюционной жизни?

Им наверное и вправду казалось, что все вокруг чрезвычайно так пресно без того самого необычайно торжественного праздника ослепительно светлых идей.

Да и главным для этих ярких духом людей было одно: просочиться бы без всяких проволочек сквозь запоры — в двери, которые уже и так были давно были перед ними раскрыты.

Они пользовались отмычками, ломились сквозь суровые препятствия, как будто ворота в мир полностью по-прежнему были прихвачены пудовыми засовами.

И, именно так глядя на народ сквозь замочную скважину, нагнетали и нагнетали они в его среде догматический свет «абстрактно непобедимых истин».

Те, кто поднял эти истины на щит, горели идеей, как конкистадоры горели тем чисто своим воинственным пониманием христианства.

Фанатизм большевиков и фанатизм конкистадоров имели одну природу: борьба «за счастье всех» путем убийств и разрушений ведет в алую мглу будущих времен.

И в том же духе отблески костров инквизиции некогда отсвечивали тьму, царившую во многих сердцах.

С тех пор в человеческом обществе мало что изменилось.

Люди все те же: их влегкую покупают страстными обещаниями грядущего «светлого дня».

Главное — делать это надменно и насуплено, ни на йоту не отступая от своей твердокаменной линии.

Комиссары и вправду распухали от той до чего уж казенной своей самоуверенности, горланя о горестях прошлого и благих перспективах будущего, — при том что все наиболее темное в них самих преобладало почти так без всякой меры.

И дело тут было не только в тяжелых условиях дореволюционной жизни как таковых.

Вящим оплотом большевистской идеи стала именно та сколь остро отточенная дисциплина всеобщего вот самого безнадежно принудительного следования постулатам той еще чисто же изначально насквозь лживой парадигмы.

В реальном мире, чуждом философским изыскам, это оборачивалось смертью миллионов — во имя светлых дней, которые так никогда затем вовсе и не наступили.

Их мифическое существование было зафиксировано разве что в грезах утопической интеллигенции: дореволюционное настоящее — иссиня-черное, ну «светлое» будущее — розовое.

Да только этот мир точно не черно-белый.

Он полон самых разных оттенков.

Однако есть люди, начисто игнорирующие гамму: они видят лишь блестки света и тьмы. Они любят полную определенность — и их не смущает, что добиваться ее приходится, вырезая из тех до чего только плохо усвояемых истин самые так лакомые же куски.

Их «непорочный разум» ненавидит живую плоть жизни и предпочитает совсем так вовсе бесплотные выводы.

И дальше все идет именно по накатанной плоскости: идеализация «иной жизни», культ «естественной необходимости» смерти прошлого, блудливый язык намеков и интриг, эзоповщина — пережитки позднего средневековья.

Под видом света — новое холопство, только теперь разве что вполне вот откровенно идеалистическое.

Да, когда-то вот действительно был тот самый сколь уж и слабый налет европейских свобод — и тот был раздавлен сапогом Николая I.

Любая полу-свобода после довольно долгих лет его правления оборачивалась будущим только лишь менее явным рабством.

Да и вообще окно отдушины вылилось в сущий антагонизм, в отрицание религиозных идеалов, а также вот глупую подмену набожности чем-то чисто земным и плотским.

И вот во всех этих новомодных проявлениях сколь еще явственно отпечатались то самое наивное рыцарство, и темные интриги.

Одни растравливали слепые надежды, другие, никак не будучи чистыми, стремились немедленно воплотить призрачные изыски духа в серые будни.

Так и рождалась затем химера, опьянившая народ и спаявшая его в месиво — единое перед столь бесчеловечно занесенным над ним топором.

И как признак слепого вождизма — неизбежная спутница социалистического быта: нищета, возведенная в квадрат запрета на свое даже и самое малейшее порицание.

Идеи благословенного добра становились антиподом — не только извращаясь, но прежде так всего потому, что их воинственно применяли к жизни как вовсе совершенно так безжизненные постулаты.

Чисто абстрактная логика, доведенная до холодной безжизненной схемы, начисто удушает грядущую практику.

Вот почему праведные идеи следует примерять к действительности издали — теоретически, и с самой явной осмотрительностью.

Да только вот кто это вообще толкал эти огненные посылы в простодушные массы?

А то были именно те самые сколь ревностные кузнецы «всеобщего блага», строители земного рая, действительно призванного полностью так заменить эдем на небесах, которого никогда вот совсем будто бы явно и не было.

И начиналось уж все именно с безумно благородного желания действительно улучшить основы общественных отношений.

Но те «благие улучшения» более чем явно основывались именно на абстрактных намерениях, а не на весьма же трезвом расчете.

А нечто подобное это — самозабвенная тупость, рождаемая самым явным незнанием законов общественного развития.

В подобных намерениях нет реальности: там — одни потные амбиции.

И уж дело ясное на столь зыбком фундаменте вовсе так невозможно будет построить совсем ничего, кроме царства всякого пустого горлопанства.

А оно никак не приблизит лучшие времена — оно их только отодвинет за всякий край всего того только лишь последующего людского бытия.

Причем как оно и понятно никакие задиристые лозунги вовсе так не способны будут разом переиначить всю же злосчастную судьбу крупных общественных формаций.

Зато эти бравые воззвания идеально подходят фактически любому фанатичному демагогу — тому, кто всею черную душой жаждет оседлать общество, выдав лично себя за его духовного вождя.

Именно лозунг становится его дубинкой, а идея — оправданием узурпации.

Подлинные реформы не совершаются войной с собственным народом.

Они требуют не истерического воодушевления, а дисциплины, твердой руки и явного умения строго обуздывать грубые человеческие инстинкты.

Этими качествами левые либералы на момент крушения Империи явно так вовсе не обладали. Зато праздных мечтаний у них явно было с самым уж великим избытком.

А потому в дни революционной вакханалии на массы была сколь неотъемлемо возложена совсем несвойственная им умственная роль.

Народ, считай насильно заставили играть в философию — и сделали это на самом гребне шумно объявленных свобод, никем более неограниченных прений и самого так бесконтрольного словоблудия.

Господа праздномыслящие либералы говорили о совсем ином будущем, которое «когда-нибудь» да наступит, не понимая, что для этого требуются не годы — века медленного, трезвого труда.

Общественный взрыв всегда порождает не обновление, а разруху и торжество лютого беззакония.

Однако вот люди, напрочь очарованные литературными образами и чисто абстрактной красотой идей, охотно переступают через всякий совершенно для них несносный людской быт.

Их цель — не улучшить жизнь, а мысленно вознесясь над ней ее более чем наскоро переправить при помощи неких чрезвычайно всемогущих философских постулатов.

ВЫТАПТАВ ВСЕ ПРЕЖНЕЕ ТЕМНОЕ И ЗЛОЕ ОНИ НАДЕЯЛИСЬ ПОРОДИТЬ ЯРКИЙ СВЕТ…

И пусть вокруг затем хоть трава не расти.

Главное истребить тьму, а свет он уж сам к нам вскоре придет…

Сказка станет былью, когда все прежнее зло будет попросту раз и навсегда растоптана в пыль.

И именно этакая почти детская доверчивость довольно так быстро сделала всякие чисто теоретические схемы вполне достаточным основанием для самых незамедлительных преобразований.

Люди совсем уж ничего явно не сведущие в политике вполне так всем своим сердцем сходу уверовали, что им и впрямь на деле даровано право быть до чего суровыми судьями нынешней нашей истории.

Они бичевали старое зло, не имея ни плана, ни ответственности, ни понимания человеческой природы.

Именно здесь рождается ключевая иллюзия: ощущение тотальной неправедности мира, замаскированное под сущую «простоту» и более чем самую прямолинейную «очевидность».

На деле же оно сколь страстно питается вполне ведь конкретным, «желудочным» недовольством всем тем кого-то на его личный вкус никак невзрачно окружающим, только лишь и облеченным в некие возвышенные формулы.

У этаких бравых реформаторов воздуха в груди хватало только, чтобы всячески раздувать фантазии о некой грядущей общечеловеческой идиллии и всемирной утопии, но никак не хватало разума, чтобы реально облегчить положение народа.

Их деятельность сводилась к самому бесконечному взаимному излиянию скорби и гнева по поводу «совершенно так неправильного обустройства общественной жизни».

При этом они явно не хотели очищать Агеевы конюшни всей вселенную — они хотели переделать ее под свои восторженные сновидения.

И поскольку до звезд им было дотянуться никак так невозможно, они принялись яростно перекраивать все то, что доселе твердо стояло на этой земле.

Сердца их заранее томились в суровом предчувствии грядущего всесокрушающего насилия — и именно оно и стало никак не блеклой и чисто абстрактной реальностью.

Господа идеалисты были всею душою убеждены: светлый путь пролегает по руслу целесообразности, даже если это русло залито людскою совершенно невинною кровью.

Все, кто хоть как-то мешает скачку в «великое завтра», ныне подлежат самому безоговорочному устранению.

Так мечта об общем благе становится лицензией на безнаказанное и всеобщее смертоубийство.

Простая масса народа довольно так быстра приняла все эти новые правила игры.

В конце концов все теперь делалось только во ими самого так откровенно уж именно вот ее всеобщего блага.

Народ, впрочем, бежит никак не за истиной, а за хлебом.

И ему его вполне вот достаточно будет только пообещать — ярко, громко, торжественно.

В эпоху смуты ложь с ушей не сползает, она прирастает к коже.

И интеллигенция, варясь с народом в том считай так одном вот котле, переживает тот же кошмар, что и он.

Свобода, дарованная «свыше», была бесплатной — и потому мгновенно стала добычей тех, кто жаждал не ответственности, а сущей безнаказанности. Большевистская агитация победила не потому, что была умна, а потому, что альтернативы ей попросту никак не оказалось.

Отмирание прежней веры создало вакуум, который немедленно заполнила та вера новая — идеологическая.

Религиозный фанатизм сменился фанатизмом идейным, но суть ее при этом осталась полностью прежней.

В принципе то была проблема не только России, но всего просвещенного западного мира.

Однако же Европа этим вирусом скептицизма достаточно быстро переболела, Россия — заразилась им в самой смертельной форме.

И главным тут было буквально общее отравление чрезвычайно широким свободомыслием.

XIX век явно возвел человеческий разум в ранг самого непогрешимого божества.

Культура объявила себя Эверестом, доступным разве что самым избранным.

Всем остальным было предложено корыто и самое массовое искусство.

А между тем простого человека надо бы тоже как-то вот по мере сил развивать, а не бросать его на произвол судьбы.

Когда российская интеллектуальная элита все-таки как-никак явно проснулась и осознала опасность, было уже поздно.

Причем тот большевизм не возник совсем вовсе из ниоткуда.

Его теоретическая база была создана самой интеллигенцией — а затем узурпирована узким кругом фанатиков.

Все ведь начиналось с самого благородного желания несколько улучшить жизнь, а закончилось абстрактным догматом, превращающим людей в материал.

Именно так и зарождается инквизиционная практика:

идея> догма> узурпация> насилие во имя добра.

Литература предупреждала.

Достоевский писал не пророчества — он описывал механизм.

Но никакие предупреждения не работают, когда общество жаждет простых ответов.

Живую душу заменили схемой.

Историю — «математической головой».

Итог всегда один: человек исчезает, остается функция.

Сострадание объявляется слабостью.

Милосердие — ересью.

А без милосердия любая справедливость становится палачом.

Но всего этого люди мыслящие — и при том главную жизнью живущие именно вот разве что внутри вычурного, абстрактного «добра» никак так не понимали.

Им и вправду на деле хотелось, считай так в единый миг, стремглав, ворваться в то будущее, которое казалось уже готовым — только протяни руку.

А между тем настоящее грядущее не выдумывают: его вырабатывают путем долгих страданий и нечеловеческих усилий.

И вырабатывают его точно вот не из пустой схемы, а из светлого — или хотя бы живого — прошлого.

Строить достойный завтрашний день из чистых теоретических выкладок — затея столь же безумная, как возводить замки из мокрого песка. Вода мутного философствования на солнце истины быстро высыхает — и от всей этой скороспелой стройки остаются одни жалкие руины.

Но где это понять тем, кто мыслит гладко и обстоятельно, не выходя за рамки вконец отутюженных и крайне умозрительных представлений?

Причем наиболее роковую роль тут сыграла именно оторванность от жизни столичных интеллектуалов: живя в двух столицах империи, они напрочь забыли, что составляют ничтожную долю огромного этноса, в котором под культурной коркой еще шевелится древняя, почти тысячелетняя — мало изменившаяся в закутках души — стихия.

Это не прихоть автора. Сергей Юльевич Витте говорил об этом прямо:

«У нас церковь обратилась в мертвое, бюрократическое учреждение… всякое православие — в православное язычество… Мы постепенно становимся меньше христианами…»

И действительно: неграмотный человек, ни разу не читавший Евангелия, едва ли способен быть по-настоящему верующим.

Он — скорее глухой отзвук поспешно заученных им молитв.

Поэтому всякая официальная религия для большинства и была не святыней из святынь, а привычной частью казенной обыденности: конвой именно так, а не иначе обустроенного быта, самым вот вовсе неизменным «положением вещей».

А всякая обязаловка — как известно — веры не прибавляет: она лишь приучает к бездушности и пассивному служению тому, что сегодня вполне официально признанно нормой.

И вот на этих людей — в значительной мере живущих в вере как в той от века же сложившейся традиции

воинственные либералы и возжелали возложить проект строительства общества «нового типа».

А тот был всецело основанного на принципах, которые неведомы не только народу, но подчас и любому вполне здравому анализу.

Причем так это даже у человека начитанного.

Люди, вполне всерьез обитающие среди книжных истин, нередко отвергают житейскую смекалку — грубую, но настоящую.

А коли без году неделя действительно преступить к свершению тех еще самых разных геркулесовых подвигов вовсе уж именно совсем без нее то вот какие — это именно вполне серьезные преобразования и будут хоть как-то весьма так явно еще затем только на деле возможны?

Ну а в особенности в тех самых весьма смрадных условиях реального быта, а не в некой совершенно так вовсе стерильной проекции?

Однако именно чем-либо подобным российские радикалы совершенно так пренебрегли: захотели построить все на одной голой теории, никак не приодев ее в одежды фактов.

А именно отсюда и двуцветное зрение: мир либо в густо-черном, либо в розовом.

Ну а впрочем именно отсюда же и искренность — бездумная, пламенная, опасная: желание переиначить все, навыворот, «в один только раз».

По великой наивности они полагали, что мир можно исправить, просто срубив под корень всякое угнетение — заменив одних угнетателей другими, но уже «правильными».

И уж сквернее всего тут было то, что они начисто при этом отрекались от духовной связи с собственной страной: со всей ее тягучей, неумытой, давным-давно позабытой Богом действительностью.

Однако уж тем правым и левым российским радикалам совершенно не было никакого дела до самого конкретного населения — до тружеников села и города.

Их сердце было раз и навсегда занято не живыми людьми, а горечью по вконец «загубленным идеалам», которые к будничной жизни почти не имели при этом вовсе никакого отношения.

В самой глубине души эти розовощекие реформаторы парили в чисто своем воображаемом мире.

И, вот обитая посреди всяких сладостных ожиданий скорого счастья, они до чего еще невольно выстроили предпосылки того самого ада, который потом и проник во все щели.

Причем сама цена всех их «славных трудов» никак не представлялась им — ни сном ни духом.

И все — это при этом явно сопровождалось словесностью внешне верной, но пересоленной, переперчено иной изяществом ради изящества.

И ведь главное в ней была уж целая палитра черных красок — и почти ничего, что действительно так помогло бы народу на деле вырваться из сущей тьмы его самого так глубочайшего невежества.

Причем коли самый отъявленный нигилизм и мог добить старое «поповское мракобесие», то вот то самое краснознаменное мракобесие оказалось и страшнее, и явно прилипчивее.

И, вот фактически признавая за ним право на доминирование, сходу и распахиваешь дверь… туда, откуда потом уж никак затем не возвращаются.

Правда кое-кто тогда явно вот невероятно тонким чутьем действительно чего-то унюхал.

А впрочем да запах свободы пленял — но был при этом вовсе-то отчаянно призрачным.

Да и в самом дыхании той «вольнолюбивой эпохи» чаще так всего чувствовалось и ощущалось одна только гарь и пыль.

Но кто-то всего этого старался вовсе вот никак совсем не замечать.

Поскольку он видел не дым и пожар, а самое наглядное осуществление своей наиболее яркой мечты.

То что сжигало старую и вековую непорядочность кое-кому вполне так наглядно представлялось преддверьем грядущего света…

А между тем тут же вот и нагрянула тьма лютого невежества до чего еще осанисто буквально на ходу приодевшегося в точно те прежние барские одежды.

Внешний фасад власти может быть помпезным и величественным, но главная суть власти держится не на фасаде, а в том, что таиться на его самых дальних задворках.

Но в чьих-то горячих сердцах именно так ярко раскрашенный фасад новой власти и вызывал совершенно вот совсем неудержимый, бешенный восторг.

Да только ведь та сколь неуемная спешка так и расталкивающая совсем уж равнодушные массы была вот только поводом для горького смеха среди настоящих буржуев живущих от всех от всех тех раздольных российских пределов более чем довольно-таки явно на деле далече.

Да они действительно боялись, что пламя революции может переметнуться и в их стан.

Но при этом почти все то революционное пламя было крайне так вполне отчетливо раздуто именно тем самым чисто западным ветром.

Причем высшие классы к нему всячески так неизменно всею душою прислушивались.

Страдая за весь свой народ огорчаясь, что так беден и голодает именно так после своей весьма сытной трапезы.

Толстой, кстати, в одной фразе полностью прояснил всю природу либерального самодовольства — когда разговор о «все дурно» легко совпадает с бытовой мелочью собственного благополучия:

«Либеральная партия говорила, что в России все дурно…»

Вот именно так оно и было сколь же смачно сказано во всем общеизвестном романе «Анна Каренина».

Причем те кто очень даже издалека весьма вот всячески поспособствовали распространению подобной ереси совершенно так точно знали все свои цели и задачи.

Они никак не хотели зла, а только лишь с умиленными лицами стремились выбить стул из под до чего только патриархального российского уклада.

И вот именно этакий «всеблагой настрой» все чаще же оборачивался чисто европейской целесообразностью: той самой холодной логикой, которая на окраинах цивилизации дозволяет буквально все, прикрываясь мишурным светом внешней культуры.

В самой Европе ее несколько стеснялись довольно широко применять дома — это дома — зато в колониях она работала без стыда: тонкие струны света делались слишком так жесткими.

Российская духовная элита все так и заливалась румянцем, когда происходило очередное удачное покушение и столпы царской власти получали очередной ужасный толчок.

И вот вместо должного тепла по отношению к угнетенному народу по стране так и разносился жар, испепеляющий старое под радостные речи тех кто во всем этом видел одно только должное оздоровление.

А между тем когда тот еще ветхий уклад вдруг уступает место чему-то никак не в меру идейному смотреть уж пристальнее всего следует никак не на его чисто лицевую сторону.

Потому как совсем не то важно насколько благородны чьи-то славные начинания.

Нет тем сколь наиболее главным тут будет именно вот, а не сулит ли этакая очаровательная идея целое море горя, страданий и смерти всем тем до чего простым людям?

Причем для одних — это будет смерть «биологическая».

Но для сколь еще многих — смерть духовная: результат более чем безжалостной имплантации в ум и сердце народа совершенно чуждых идеалов.

Таков уж тот вовсе так неизбежный плод всякой «великой» революционной идеи: она пахнет не вящим трепетом сердца, а целым океаном леденящей логической правоты.

И еще: сама та революционная формула как есть изначально была рассчитана на иные условия — там, где пролетариат был давно развит, а потому и вполне способен хотя бы теоретически проникнуться идеей.

Нет уж в России простой народ ничего вот больше не мог кроме как присосаться губами к сахарной вате вовсе-то никогда затем уж вовсе несбыточной мечты.

А впрочем и сама идея, конечно, так была бесчувственным и лживым догматом: кабинетной фантазией, вознесенной до уровня закона.

И Маркс в этом смысле был сколь неизменно во всем похож на многих других философов схоластов построивших свои дворцы мысли: в утонченных думах — далеко от корыстной и эгоистичной братии невежд.

А те просто вот только лишь и жуют хлеб всей своей самой до чего только обыденной серой повседневности.

Им никак неведомы страсти абстрактного мышления.

Их мышление плоско и никак не пластично и вот выбыть из них их чисто житейский и практичный ум и втиснуть туда им ранее неведомые понятия один только мартышкин труд и самая вот вовсе бесполезная трата всего своего личного времени.

Но это еще правда надо понять, а сколь уж между тем будет жить так и обсасывая со всех сторон всякие те или иные огненосные догмы.

И вот когда эту фантазию более чем сходу превращают в государственный инструмент — она и начинает жить не мыслью, а деспотизмом: на гребне пустой мечты о земном рае после «уничтожения всех тех прежних своих цепей».

Однако обо всем этом уж следовало суметь хотя бы вот вполне еще догадаться.

А те радикалы, что до чего чрезмерно либеральны уже по всему своему складу ума, по всей на то видимости, возжелали чего-то вовсе иного.

А именно сколь еще стремительно околдовать ту весьма плотно окружающую их жизнь суровыми чарами собственных помпезных словопрений.

Тотальное разрушение прошлого никак не казалось им серьезным риском — даже если в итоге придется очутиться на выжженной земле, где уже ничего совсем далее не приживается.

Для многих российских радикалов, по существу, вовсе так никогда не существовало того края бездны, за которым неизбежно полностью теряются и первоначальные мысли, и лучшие намерения.

Смерть до чего многих представителей высших классов, вакханалия всеобщего насилия воспринимались ими словно уж нечто почти естественное — как якобы неизбежная плата за «духовный прогресс» самых гигантских масштабов.

И разве оно вообще могло быть иначе у тех людей, что совсем не ведали ни сострадания, ни живого участия?

То есть ни сердцем, ни душой они вообще не воспринимали боль каждого конкретного человека.

Для них вообще всякое простонародье было существом совсем иной породы — не равным, а лишь внешне похожим: пусть и передвигающимся на точно тех же двух ногах.

Однако вот сам человек — как личность, как страдающее и мыслящее существо — тех яростных либералов совсем так явно вовсе никогда не интересовал.

Обыкновенный человек в их глазах был всего лишь разве что некоей разновидностью социального животного, бесцельно бредущего среди мелких благостей и всяких его повседневных тягот.

«Облегчить его страдания», «дать ему свет» и, разумеется, единую мысль — вот она та старая розовая мечта тех, кто попросту утонул в самом безучастном пережевывании всяческих философских абстракций.

И все это — потому, что эти люди слишком так совсем далеко отошли от реальной, тягучей, осоловело унылой повседневности, к которой большинству приходится привыкать с рождения.

За последние два-три века и впрямь расплодилось великое множество тех, кто фанатично стоит за самое безостановочное движение «строго вперед» — и потому без колебаний готов приносить языческие жертвы на алтарь всего того безумно светлого грядущего.

Им было явно недосуг хоть как-либо заглядывать под колеса прогресса.

Раз слишком многое, по их убеждению, должен был решить совершенно безликий математический расчет — якобы непогрешимый, всемогущий, властвующий над самой тканью бытия.

Отдельный человек в этой смете «усовершенствования мира» уже никак не существовал — как самостоятельный, мыслящий субъект.

Его просто не было.

Именно об этом — задолго до нынешних наших катастроф — писал Федор Михайлович Достоевский в «Преступлении и наказании»:

«У них не человечество, резвившись историческим, живым путем до конца, само собою обратится, наконец, в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит все человечество и в один миг сделает его же праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! Оттого-то они так инстинктивно и не любят историю: „безобразия одни в ней да глупости“ — и все одною только глупостью объясняется! Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души! Живая душа жизни потребует, живая душа не послушается механики, живая душа подозрительна, живая душа ретроградна! А тут хоть и мертвечинкой припахивает, из каучука сделать можно, — зато не живая, зато без воли, зато рабская, не взбунтуется! И выходит в результате, что все на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели!»

Эта слишком многое разом вот умерщвляющая целесообразность и есть одно из самых грозных порождений западноевропейской цивилизации.

Правда снова надо бы то в который уж раз повторить, в самой полной мере она применялась никак не у себя дома, а в колониях — там, где все было допустимо.

Ну а потому вполне так и следовало так более чем откровенно же экспериментировать над всяким лишь временно живым материалом.

И чем Россия будет вот хуже любой другой будущей колонии?

Достаточно было расчленить ее на части — а дальше дело техники.

Не случайно еще в декабристской среде возникали подобные прозрения: будущая Россия — как Индия или Египет.

Колония.

А немецкие инженеры, строившие русские железные дороги в позапрошлом веке, проливая интеллектуальный пот до чего вдали от своего любимого фатерлянда, при всей своей общей благонравности никак не могли не заглядываться на бескрайние просторы — уже как на ту потенциальную свою вотчину.

Именно здесь сходятся все линии: абстрактный гуманизм, холодная целесообразность, презрение к живому человеку и готовность рассматривать целую страну как материал для великого только лишь грядущего опыта.

Впрочем, подобные планы существовали отнюдь так явно не у всех — и лишь разве что у отдельных европейских правителей они действительно находили хоть сколько-нибудь ощутимый отклик.

Да и вообще было бы крайне наивно предполагать, будто в них еще изначально содержалось нечто строго так определенное и до конца вполне на редкость продуманное.

История не движется по единому, заранее вычерченному плану: в политическом мире слишком много игроков, и вес каждого меняется слишком часто, чтобы говорить о долговременной, непрерывной и единодушной стратегии.

Что же до пресловутого «еврейского заговора», то здесь и обсуждать, по сути, нечего.

В любой политике всегда же хватает дураков и неудачников, а человеку недалекому куда проще будет обвинить кого-то другого, чем признать собственную несостоятельность.

И куда разумнее будет увидеть не мифический заговор, а вполне реальный суеверный страх перед стремительно разраставшейся Российской империей — и столь же рьяное более чем явное нежелание «настоящих» европейских держав признать за ней новый геополитический статус по итогам Первой мировой войны. Именно это и было негласно же оговорено в узком кругу вальяжных западноевропейских джентльменов.

Развал Российской империи произошел не по какому-то там чисто мистическому замыслу, а по вполне прагматичной и ситуационной логике: при большом переделе Россию решили раз и навсегда оставить попросту вот не у дел.

Однако никаких вековых тенденций «уничтожения России» вовсе не существовало и не существует.

Был и остается один принцип — хватай все, что плохо лежит.

Именно подобным образом и была растащена Польша, так пытались поступить и здесь.

И все-таки при всей своей вполне естественной лютой хищности западноевропейские политические кланы вовсе не людоеды: они умеют ассимилировать, перерабатывать, превращать чужих в «своих» — хотя бы во втором или третьем поколении.

И Россию Запад хотел и хочет не столько уничтожить, сколько перекроить под собственный шаблон.

В этом смысле даже экспансия НАТО на восток не несет в себе еще изначально никакого демонического замысла — это продолжение все той же логики приспособления и переделки.

Еще в конце XIX века Россию рассматривали как возможный объект расчленения — подобно Африке: на несколько мелких образований, каждое из которых находилось бы под неусыпным надзором одной из европейских держав. Территориальная близость, умеренный климат, отсутствие тропических болезней — все это вполне располагало к подобным благим фантазиям. Кондиционеров тогда, к слову, еще уж вовсе не существовало.

Во времена же Второй мировой войны речь пошла о куда поболее страшных сценариях, а именно о почти так полном физическом уничтожении населения России с последующим расселением на ее исконной территории западных (или недобровольно) восточноевропейских колонистов.

Однако и здесь никак не стоит искать некую «таинственную руку», дергающую всех политиков за совершенно невидимые ниточки.

Речь тут шла только о диких страхах — пусть жестоких, но вполне рациональных по логике того времени.

Европа опасалась сценария, при котором в России вдруг внезапно утвердится и займет самые решающие позиции некий радикальный националистический режим.

И тот и вправду затем окажется способен действительно повести миллионы своих солдат на довольно плохо защищенные бастионы западной цивилизации. Следовало также учитывать и всю ту весьма существенную разницу между изнеженным культурой европейским солдатом и куда поболее выносливым российским служивым людом.

Атомного оружия на тот момент еще не было, и никто не мог заранее предугадать, что оно появится столь уж ведь скоро.

Потому большой страх Европы был вовсе не выдумкой.

В начале XX века ей было от чего мелко подрагивать при одном только упоминании восточного гиганта, слишком часто омывавшего чужие границы своей русской кровью.

Звать русских на помощь, когда где-то загоралось пламя восстания было очень удобно, а вот только представить, что они могут прийти с другой целью было до дрожи же страшно.

Но при всем том никакие имперские планы не были до чего только четко и ясно оформлены. Европейские правители редко действуют единым фронтом и еще реже обладают сколь так долговременным согласием даже и между самими собой.

И сами российские либералы далеко не всегда полностью внятно уж ведали, чего им самим от этой жизни, собственно, надобно: то ли полной, бесшабашной свободы — как хмеля без меры, то ли окрыляющего ощущения «безгрешной» жизни без русской волынки, как и без вечной, безыдейной скуки.

И вот это самое вовсе бессмысленное метание — то в бездумное подражательство Западу, то в столь же бесплодное презрительное отрицание его утопий — рвало страну на куски, причем порой похлеще любых алчных планов тех самых «неведомых сил», которыми кое-кто так любит объяснять все подряд.

Да и правда: людям вообще свойственно верить, будто где-то «за кулисами» кто-то крутит кино.

И те силы во всякое время и всяком месте беспрестанно дают пищу подобным подозрениям — а в России, разумеется, и подавно в первую очередь.

А между тем русский народ очень даже долго, пусть и бессознательно, тянулся ко всем благам общественных свобод — но никто и не пытался его возглавить.

Не потому, что было «некому», а потому, что самой жизнью была узаконена сумятица и разобщенность: внешняя — в сословиях и партиях, и внутренняя — в душах отдельных людей.

И эта внутренняя разобщенность не оставляла даже малейшего пространства для настоящего, могучего лидерства.

Федор Достоевский тоже вот метался между двумя огнями: между средневековой российской дикостью и утонченной, корыстной «целесообразностью» новых времен. Многолетняя его скитальческая жизнь за границей, болезнь эпохи, нерв времени — все это он смешал в одно неразделимое целое; и этот сумбур и окрестили «достоевщиной».

И похуже всего она проявилась именно в романе «Бесы».

И если действительно сравнить речи большевистских вождей со строками данного романа, то слишком уж легко возникает соблазн сказать: они его тщательно проштудировали.

Но бесы ведь и сами поначалу не знали, каковыми им еще следует быть, чтобы удержать палаческую власть; классик же выписал типажи настолько ярко, что «товарищам» оставалось лишь освоить эту азбуку на самой житейской практике.

А все те славные разговоры о том, что будто бы Достоевский кого-то «предупреждал», часто звучат пустой трескотней: предупредить можно и о том, что где-то одинокий прохожий идет с приличной суммой в кармане — и это тоже будет самым явным «предупреждением».

Если же Достоевский и намеревался очистить мир от скверны, то вот намерение это было до чего чудовищно идеалистично: семена его светлых помыслов упали в почву, насквозь пропитанную вековой тьмой, — в редкостный омут, где в тишине резво копошатся черти.

И Антон Чехов — пусть не злонамеренно — тоже вот обронил зерно самой сомнительной истины.

Оно затем явно проросло и нашло уж себе место на гербе новоявленного государства: в поздних его вещах вполне явно заметны социалистическое очарование, и черный нигилизм, отрицающий прошлое.

Один «Дом с мезонином» чего только стоит.

Русские классики — мировой литература, безусловно, — породили до чего немало мишурного блеска «благих идей».

Их обличения дореволюционной скуки, аморфности, безыдейности издавали пряный дух.

Это был сладостный запах будто бы близкой свободы — и это именно он, в конечном счете, вполне так оказался предтечей века, когда гнет общественной совести ослаб настолько, что начал работать словно в обратную сторону, растравляя стадные инстинкты, жаждущие крови.

Так и вышло: эпоха, опсовевшая от жажды чего-либо совсем «необычайного», сделалась оплотом яростного фанатизма.

А всему тому прологом и нравственным оправданием послужили мечтания несбыточной красоты — те самые, что так и вырывают трезво мыслящую интеллигенцию со всеми ее корнями из самой так вполне естественной для нее почвы.

И тогда под вскрывшимся «слоем серой обыденности» и начинают же шевелиться подземные черви так и выползая оттуда на белый свет.

Ну а дальше дневные лучи попросту разом померкнут от яростного блеска в грозных очах; и днем с огнем тогда уж никак не сыщешь вполне здравомыслящего человека.

Простоватых же людей при таких делах совсем вот вовсе нетрудно убедить в том числе и в том, что солнце восходит на западе и заходит на востоке.

Да уж провернуть нечто подобное будет проще пареной репы, когда святая простота доверчивости становится самой уж верной аксиомой всякого восприятия совсем безответственно новой революционной действительности.

Народ он довольно редко бежит за правдой: он бежит за краюхой хлеба, которую ему между тем можно торжественно и клятвенно только вот наобещать — заранее разрисовав будущую сытость праздничными красками, как дивный сон о том самом «самом наилучшем грядущем».

И восторженно-угловатая интеллигенция будет при этом способна вполне искренне радоваться: да, красная агитация повсюду — зато на углах среди бела дня более не грабят и женщин в очередь не насилуют…

А заодно и весьма «безупречное» общество строится удивительно спешными темпами — то самое, о котором кое-кому столь долго мечталось в розовых снах «гиблого царизма».

Лапша она разве что в мирное время сползает с ушей достаточно быстро.

В бурное это происходит медленно и болезненно.

И это одинаково касается всех слоев общества.

Народ и интеллигенция, варясь в одном котле колоссального социального потрясения, столь безвременно встряхнувшего все прежние незыблемые основы, вполне так одинаково до чего безрадостно выживали — и видели кошмарные сны, причем фактически уже наяву.

Сны эти при этом состояли именно из революционных явей, а именно из тех безнадежных картин, что более чем закономерно рождаются из бешеного энтузиазма, вырвавшегося наружу в тот миг, когда «свыше» была враз обретена та самая дармовая свобода.

И ею в единый миг до чего только всласть воспользовались именно те, кто всею своей черной душой так и жаждал никак не свободы, а безвластия — и полной безнаказанности за любое же своеволие.

И вот тут тогда сработал еще один весьма роковой рычаг: мало было «своих» грамотных людей, то есть тех, кому действительно можно было доверять.

Ну а именно поэтому большевистская агитация и взяла верх над всяким иным здравым смыслом.

А кроме того те чертовски самоуверенные «великограмотные правители» и сами, видать, не слишком ясно осознавали, чего именно они творят.

Ну а потому и столь отвратительно разбрасывались они всеми теми своими распоряжениями — властно и совсем бесцеремонно, требуя более чем немедленного их исполнения, будто слова уже сами по себе являются делом.

Причем сама вот природа данного явления была значительно глубже: речь шла о самом беспрецедентно насильственном отмирании прежней веры в господа Бога и его наместника царя на этой земле.

И вот теперь властный голос толпы фактически взывал грозным рокотом о самой явной необходимости найти всему этому славную замену вполне так, «достойную» той новой эпохи.

И зародилось нечто подобное точно не в России: корень всему тому находился в той крайне агностической Западной Европе, откуда попутным ветром все это со временем вполне так донеслось и до того довольно далекого российского берега.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.