электронная
270
печатная A5
440
16+
Грандиозный старик

Бесплатный фрагмент - Грандиозный старик


5
Объем:
180 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-0050-0546-5
электронная
от 270
печатная A5
от 440

Идея оформления моих разрозненных записок в красивое издание принадлежит моей супруге, Марине Сино. Поэтому эпиграф Сергея Довлатова «Моей жене, которая права» уме­стен и для этой книги. Марина сходу представила, как именно она должна выглядеть, и позво­нила нашему замечательному, талантливому другу Мише Реве. К моему большому удивлению, Миша согласился, и наша творческая пара не только радостно рассказала мне, как именно книга будет выглядеть, но и сообщила, что печатать мы будем ее в Италии (а где же еще!), причем в знаменитом издательстве «Тинторетто».

Миша Рева! Я так рад, что судьба свела нас лет 25 назад, и понимаем мы друг друга с полу­слова! Созданные тобою образы — это полноценное соавторство!

Мой близкий человек Леонид Агутин! Помимо преданной дружбы и интереснейшей совместной работы, ты подарил мне свое представление о музыке, о ритме в нотах, в прозе и стихах.

Хочу поблагодарить родителей — Клаву и Семёна, свою дочь Юлю, ее детей, будущих детей ее детей и так далее, пока хотя бы кто-­то, нет-­нет, да и вспомнит об этой книге и ее персонажах.

Одесситы и жители Нью­-Йорка (иногда это одни и те же люди!): вы — герои моих наблюдений, хотя, конечно же, все персонажи книги выдуманы, а сходство с реальными людьми весьма случайно. А не случайны, и это очень ценно, подсказки и творческие советы друзей­-одесситов: Вадима Ярмолинца и Евгения Голубовского. И если удастся добавить от себя не­много юмора, хорошей музыки и аромата утреннего моря, то все получится!

2019

Арифметика — наука упрямая, но бездушная. Половину своего жизненно­го пути я провел в Одессе, и уже половину без нее. Но в какой же период жизни Одессы было больше? В детстве, во дворе на улице Южной? В юнос­ти, на Приморском Бульваре? А может быть на побережье Италии, на пляже Майями или в круглом доме у Центрального Парка на Манхэттене?

Как тут не запутаться, если в Одессе живут выходцы из Италии и Греции, а в Америке, наоборот, из Одессы? Наверное, поэтому я люблю жить у мо­ря, и неважно, что иногда это не море, а океан. Главное, чтобы по утрам запах зелёной тины и мидий проникал сквозь приоткрытое окно.

Алекс Сино

Грандиозный старик

Хотя одесская осень вкупе с мнительностью часто искажают реальность, я сразу узнал его прыгающую птичью походку. Цыкнув на мою таксу, я устремился за сгорбленной фигурой про­фессора Борового, которая почти скрылась за углом Холодильного Института.

Когда он представлялся нам перед своей первой лекцией, огромный, рыжий, с уродливым шрамом на правой щеке, я ослышался и потом назвал его Самуилом Яковлевичем.

Высокомерно прищурившись, он сказал:

— Молодой человек, меня зовут Саул. Это, к вашему сведению, библейское имя. Царь Саул, объединитель Израиля и создатель первой регулярной армии еврейского государства.

Высокомерие в его взгляде мешалось с иронией.

— Первая книга царств. Как вы могли забыть?

Ошарашенный, я смотрел, как профессор собирает тетради в свой потрепанный портфель­чик. Саулу Яковлевичу Боровому было тогда крепко за семьдесят, и Первую книгу Царств он, скорее всего, проходил в своем дореволюционном детстве. У нас, восемнадцатилетних безбожников, была своя школа — КВН и «Битлз».

Профессор Боровой веселил нас без остановки. Даже название его предмета — «Экономиче­ская история» — казалось несерьезным. Он читал лекции, гордо откинув голову и закрыв пра­вый глаз. Он был похож на памятник, который шаловливый скульптор изваял с расстегнутой ширинкой. Написав что­-то на доске, он клал мел в карман просторного, как балахон, пиджака и потом, под наш тихий хохот, долго искал его. Он мог запросто процитировать иностранного коллегу на прекрасном французском, при этом его русский был типичным одесским говором со словами «пьять», «рубель» и «пяные». Он часто пользовался украинским словом «смитье» — мусор, которое произносил с особым чувством и ударением на «т» — «смитте».

Когда город накрыла отъездная волна середины 70-­х, и нашу группу один за другим по­кинули двое очень талантливых ребят — Миша Цукерман, сейчас он профессор в Беркли, и Шурик Гуревич, руководящий теперь большой страховой компанией во Флориде, Боровой тяжело вздохнул:

— Ну и с кем мы здесь останемся? Со смиттем?

Заметив мое удивление, он поторопился загладить бестактность:

— Последняя надежда на вас, молодой человек.

Наши товарищи не просто оставляли нас: они перебирались в сказочный мир, где битлов можно было увидеть живьем, легко купить их пластинки. Звездой нашей неофициальной ин­ститутской эстрады оставался профессор Боровой. Он мог выбросить в окно зачетку студента, который не подготовился к экзамену. Во время лекции его речь могла вдруг стать глуховатой и неразборчивой, как если бы он погружался в воду, но потом он всхрапывал, вскидывал голо­ву, приглаживал рыжие вихры и, как ни в чем не бывало, просил напомнить, на каком именно месте он остановился.

— Беня говорит мало, но смачно, — давали мы задание противникам по КВН с институтской сцены. — Кто говорит смачно и много?

После минутного совещания, противник давал ответ:

— Смачно и много говорит профессор Боровой, если не успевает заснуть! — взрыв восторженного хохота сотрясал зал. Смеялись все, включая педагогов. Смеялся, утирая слезы, и наш герой.

Судя по почте, которая шла к нему из Франции, Англии, США, Израиля, в научном мире его ценили. Я слышал, как один аспирант отозвался о нем: «Грандиозный старик!» Признание ему принесла диссертация, название которой в мои студенческие годы произносить было неловко: «Роль евреев в экономике Запорожской сечи».

Он начал собирать материал для этой работы будучи студентом, а завершил ее в Уфе, куда его увезла девушка со старомодным именем Даша. Они учились вместе в университете, но она вышла замуж за молодого чекиста, который казался ей героем новой эпохи. Осознав, какую роль он играл в создании первых колхозов, — это произошло после гибели её семьи, она была родом из Овидиополя, — Даша ушла от него, как говорится, в чем была. Саул столкнулся с ней в читальном зале библиотеки Горького на Пастера, где она спасалась от февральского холода. Он привел её домой, и она осталась у него. Поскольку муж-­чекист был человеком настойчивым, и она знала, что он её не оставит, молодые бежали к её дальним родственникам в Уфу, не предполагая даже, что это спасет их от голода, последовавшего террора и охоты на космополитов. Оба устроились педагогами в местный техникум. В 42­-м Саул ушел на фронт, в 45-­м вернулся с орденом Красной звезды и медалью «За Победу над Германией». Они бы так и жили в Уфе, но во второй половине 50-­х одесские друзья нашли ему работу и вернули в родной город.

— Зачем мне Уфa, когда у нас в Одессе я — единственный доктор наук, живущий в комму­нальной квартире, — мрачно шутил Саул.

Дверь в дом Борового мне открыла моя такса — Рудик.

Лет в девятнадцать я понял, что на улице он функционирует так же эффективно, как мод­ные тогда джинсы «Супер Райфл» или «Ориент» с вечным календарем. Девушки реагировали на Рудика, но как только оказывались в непосредственной близости, я переводил их внимание на себя. Именно по этой причине Рудик выходил из дому значительно чаще, чем того требова­ли его гигиенические нужды.

Профессор отреагировал именно на него.

Я догнал Саула у красивого двухэтажного дома на ул. Щепкина.

— Здравствуйте, Саул Яковлевич!

— А, это вы, безграмотный юноша. Выучили мое имя все-­таки. Заходите. И собачку свою обязательно пригласите.

— Даша, посмотри, кого я привел!

В конце коммунального коридора, стены которого были увешаны тазами, сумками, раскла­душками и велосипедами, появился темный силуэт женщины. Я решил, что Даша — домохозяй­ка в профессорском доме, но подошедшая ко мне женщина протянула руку и представилась с достоинством: «Дарья Николаевна». Очки, коротко остриженные седые волосы, белая блуза, серая юбка. Она могла быть учительницей в школе. Даже завучем. Она наклонилась к Рудику и, подхватив на руки, так нежно прижала к себе, как прижимают только родное существо. Через пять минут я знал, что у Боровых тоже была такса.

— Это было, когда я работал в научной библиотеке. Помню, как-­то раз туда ввалился Буденный с адъютантами. Он проскакивал через Одессу. У него что-­то там лопнуло, и упряжку сроч­но чинили. Буденного же отвели к нам погреться. Ему понравилась собачка. Когда он уходил, то подмигнул мне и почему-­то сказал по­-немецки «ауфидерзейн». А я автоматически промямлил «данке». Поверите — долго потом спать не мог. Все мерещился его хитрый прищур. Думал, что арестуют. У меня таких страхов в жизни было много.

После чего я услышал их рассказ о побеге из Одессы и возвращении в нее. До сих пор не знаю, что профессору нравилось больше: устроившись в кресле, поглаживать лежащего на его коленях Рудика или разговаривать со мной.

В моих глазах его квартира была классическим местом жительства настоящего старорежимного профессора, с одной оговоркой — кабинет, спальня и гостиная помещались в одной комнате.

— Сколько книг, — я с восхищением кивнул на высокие, старинные из красного дерева пол­ки до потолка.

— Представьте, остались от родителей. Спасибо соседям, сберегли. Этим полкам сам старик Маршак завидовал!

Я читал на потертых корешках имена авторов: Семен Рабинович, А. М. Федоров, Семен Юшкевич, Влас Дорошевич.

— Даже не слышал о таких, — сказал я.

— Ну, молодой человек, вы, наверное, думаете, что одесская литература началась с Бабеля, а до него здесь и трава не росла?

— Я никогда не думал об этом, — признался я.

— А он думал. Читал и думал. И «Танах», и «Милого друга», и «Леона Дрея».

— Что это — «Леон Дрей»?

Профессор смерил меня своим одним глазом и сказал:

— Я же вам говорю: это что — образование? Это — смитте! «Леон Дрей» — русский бестселлер начала ХХ века. А его автор — наш одессит Семен Юшкевич — самый высокооплачиваемый автор того времени. И Юшкевич, и Бабель были страшными франкоманами. Юшкевич учился в Сорбонне: французский знал, как родной. И Бабель, кстати, свои первые рассказы писал по-­французски.

— Откуда вы знаете?

— Откуда? Представьте, от него самого! Он сидел напротив меня, как вы сейчас, и мы с ним говорили о жизни на чистом французском языке.

— Вы были знакомы с Бабелем?!

— Через первого мужа Даши. Представьте, они служили с ним в одном ведомстве.

От него Бабель узнал о товарище жены, который пишет историю евреев.

— Он пришел ко мне на следующий день. Бабель очень любил приезжать в Одессу. Он ходил по городу, к знакомым, в суды, женские консультации и нащупывал, вынюхивал материал для своих литых, плотных рассказов, где все слова знали свой особый порядок. Как он мог не заинтересоваться, когда ему сказали, что я изучаю еврейскую историю и роль евреев в Запорожской Сечи! Расспрашивал, как воспринимали казачество окружающие этносы. Для нас-­то они герои вольной степи, а по большому счету — обычные налетчики. Но эмоционально я оказался ему мало интересен. Молодой, пугливый «нудник». Он спросил почему бы мне не написать о роли евреев, например, в Гражданской войне? Я ответил, a зачем историку интересоваться тем, что происходит сейчас. Какой исторический интерес это может иметь? Что это может изменить? Зачем это нужно в современном обществе?

— Xм… наверное так сейчас удобнее. Зачем это нужно в современном обществе? — медлен­но повторил мои слова Бабель. — Осторожность и беспринципность ради собственного спасе­ния? Хотя кто знает? Огорчить они могут всякого, — задумчиво сказал Бабель.

— Мы поговорили еще чуток о еврейском театре и поэзии и разошлись.

— А как был его французский?

— Если я вам скажу, что чуть-­чуть лучше моего русского, то это не будет сильным преувеличением.

— Что вы имеете в виду?

— Видите ли, молодой человек, было время, когда в каждом приличном доме ребенка воспитывал настоящий француз. А если жена не возражала, то и француженка. Так было в доме моих родителей и так было в доме Бабелей. Поэтому приличные дети говорили по­-французски без акцента. Что до русского, то родители считали, что родной язык войдет в ребенка сам. Но, скажите мне, что могло войти в ребенка в Одессе? Вот так мы и говорим. Но Бабелю это нравилось. Как он говорил: «Колорит — это то, что нас отличает, и это надо беречь».

Дарья Николаевна принесла с кухни поднос с чайником и чашками. Комната наполнилась ароматом свежего печенья. Мы сели к столу; она приняла Рудика как эстафету и, устроившись с ним в кресле мужа, слушала нас.

Профессор, прикрывая правый глаз и громко втягивая чай, спросил:

— Так вы — любитель Бабеля?

— Конечно! — с энтузиазмом ответил я.

— И что вам у него нравится?

— «Король», — ответил я без запинки. — «Как это делалось в Одессе».

— Вам нравится этот кукольный театр? Вам нравятся эти бандиты? В жизни от таких хочет­ся держаться подальше. Это что, люди? Это же смитте! Прочтите лучше «Историю моей голу­бятни». Это рассказ.

Сделав еще глоток чаю, он вдруг по­-совиному открыл правый глаз и, глядя куда­-то в пустоту перед собой, заговорил с неожиданной горечью в голосе: «Я лежал на земле, и внутренности раздавленной птицы стекали с моего виска. Они текли вдоль щек, извиваясь, брызгая и ослепляя меня. Голубиная нежная кишка ползла по моему лбу, и я закрывал последний не залепленный глаз, чтобы не видеть мира, расстилавшегося передо мной. Мир этот был мал и ужасен».

С опозданием я понял, что это была цитата.

— Писать надо так, чтобы оно оставалось с читателем на всю жизнь, — он подвинул к себе печенье. — С другой стороны, читательский опыт помогает запоминанию.

Сказав это, он провел концом мизинца по шраму на щеке.

Я обнял старика. Он посмотрел на моего пса. Улыбнулся и сказал:

— Ауфидерзейн.

Домой я чуть ли не бежал, Рудик едва поспевал за мной. Первым делом я открыл томик Бабеля — вы, наверное, помните это первое послевоенное «кемеровское» издание, — и залпом прочел «Историю моей голубятни». Потом стал перечитывать одесские рассказы. После рассказа о погроме, увиденного глазами ребенка, они казались мне совершенно искусственными, кукольными. «Папаша, выпивайте и закусывайте, и пусть вас не беспокоят эти глупости!», «Если у меня не будет денег, у вас не будет ваших коров!» — КВН и только.

Потом я взялся за «Фроима Грача». Я помнил, что это была история о том, как убили короля одесских биндюжников, но начисто забыл детали. Теперь я с удивлением обнаружил, что фамилия следователя была такой же, как у моего профессора! И как я не обратил внимание, что портрет Фроима Грача был словно списан с него?!

И комендант ввел в кабинет старика в парусиновом балахоне, громадного, как здание, ры­жего, с прикрытым глазом и изуродованной щекой.

— Хозяин, — сказал вошедший, — кого ты бьешь? Ты бьешь орлов. С кем ты останешься, хозяин, со смиттем?… Председателем Чека в то время был Владислав Симен, приехавший из Москвы. Узнав о приходе Фроима, он вызвал следователя Борового… Это грандиозный парень, — сказал Боровой, — тут вся Одесса пройдет перед вами…

A председатель, недолго думая, взял да и расстрелял «грандиозного парня». Он подошел к Боровому:

— Ответь мне как чекист… Ответь мне как революционер — зачем нужен этот человек в будущем обществе?

— Не знаю, — Боровой не двигался и смотрел прямо перед собой, — наверное, не нужен…

Книга упала на пол. Я был потрясен. Когда я набирал номер телефона профессора, палец мой едва попадал в отверстия на диске.

— Саул Яковлевич, так и Боровой, и Фроим Грач, и тот мальчик из «Голубятни», это — вы?!

— Ну, не все так просто, молодой человек, — в его голосе явно звучало самодовольство. — То, что Бабель дал следователю мою фамилию, говорит знаете о чем?

— О чем?!

— Рассуждая об амбивалентности криминальной субкультуры, он сослался на первоисточник. «Фроим Грач» — это притча о предательстве, осторожном следователе, o «нужных и ненужных» героях прошлого и настоящего, об истории, и о самом Бабеле… Когда Бабель напечатал рассказ, мне было 30 лет. Всего 30. Бабель был еще жив. Ему оставалось жить 7 лет. Целых 7 лет. Они так решили. «Они умеют огорчить».

Согласитесь, он поступил как воспитанный человек. И потом, вы же знаете, писатели любят заимствовать. Помните, когда Гоголь украл у Пушкина сюжет «Ревизора», тот сказал: «С этим малороссом надо быть осторожнее: он же меня постоянно обирает!»

— Постойте, Саул Яковлевич, откуда вы… — в голове моей все перепуталось, я судорожно пытался сопоставить возраст профессора с датой смерти Пушкина, о которой помнил только по песне Высоцкого — «с меня при цифре 37 в момент слетает хмель». Я складывал, вычитал, — ничего не сходилось.

— Саул Яковлевич, я не понимаю… Вы что… — я боялся сморозить глупость, но Саул Яковлевич уже понял причину моего замешательства.

Телефонная трубка закашлялась, потом разразилась хохотом. Такого хохота я не слышал от своего профессора никогда. Он хохотал с надрывом, хохотал и кашлял.

— Нет! Ой! Кха! Нет! Ох! Кха! Молодой человек, нет, я не такой старый! А о Гоголе — это же известный факт. Просто вы должны больше читать, а не забивать голову своим кавээновским смиттем!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 270
печатная A5
от 440