Посвящаю эту книгу своим детям, Владе и Вадиму.
Чтобы вы не вычёркивали прошлое,
а брали из него силу.
Авторская ремарка.
Прежде чем начать
Важный момент, который я хочу заострить, прямо в лоб, без обёртки. Эта книга — моя. Это моя память. Это то, как я вижу, помню, чувствую: вас, себя, нашу семью, друзей, события, характеры, сцены, разговоры, мелочи, привычки. Это моё восприятие, моя интерпретация, мои внутренние связи между людьми, семьями, родами. Всё, что я объясняю здесь, я объясняю в первую очередь себе. Потому что, если вдруг однажды я потеряю память, здесь будет якорь. Для меня.
Если вы — кто бы вы ни были: родственник, друг, случайный читатель — открыли эту книгу и чувствуете, что «что-то тут не так», «слишком резко», «слишком субъективно», «она ещё и матом, ну вообще…» — я вас прекрасно понимаю. И предлагаю очень простой путь: закрыть и не читать. Или, если прям припекло, выйти покурить. Да, так я выражаюсь. Не каждый день, не по привычке, но иногда — потому что так чувствую. Потому что иногда мягкое слово не влезает туда, где правда требует резкости.
Моя книга не уютный семейный альбом с кружевными подписями. Это живой документ. С пульсом. С нервом. Она не для оценки, не для лайков, не для галочки. Это — мой способ зацепиться за суть.
Если вдруг кому-то покажется, что я где-то перегнула, не так передала, не то поняла — о’кей. Это моё видение. Я не претендую на абсолютную истину. Я просто пишу, как чувствую. Если вы видите это по-другому — напишите свою книгу. Я клянусь, прочитаю. С интересом. С уважением. Может, даже поплачем вместе.
Я прямо сейчас, пока пишу это, вижу лицо своего брата. Он такой: «ну, зачем матюгаться? Зачем грубо?» А я ему мысленно отвечаю: «потому что я так хочу, потому что это — я». Если убрать эмоции в тексте, сгладить, прикрыть — это будет уже не моя история. А чья-то обезжиренная версия.
В 2023-м году у меня вдруг включилось острое, почти физическое желание, — разобраться с нашей родословной. Это не «ну, интересно» — нет. Это было скорее как сигнал изнутри: пора. Пока ещё есть, у кого спросить. Пока память жива, хотя бы у кого-то.
Сначала я пошла логичным путём: искать специалистов. Нашла пару контор, созвонилась, выслушала, как всё устроено. Честно? Ценник сразу сбил вдохновение: от $1500 и вверх. Зависит от глубины, от веток, от того, насколько сильно хочешь закопаться в корни. А я на тот момент не была готова выложить такую сумму за то, чтобы какой-то чужой человек, пусть и с дипломом, методично ковырялся в нашей семье. Как будто вызывать духов предков можно по тарифу. Не легло. Решила: буду делать сама.
Начала с папиной линии. Связалась с Оксаной Б. — племянницей. Там разросшаяся семья, половину имён я даже не слышала. Потом подключилась Тамила — моя двоюродная сестра, дочь папиной сестры. И вот так, по чуть-чуть, мы начали собирать картину. Уже вырисовывалось что-то: дерево, ветви, листочки, кое-где — неожиданности.
Но когда я села всё это оформлять — столкнулась с холодом. Списки. Даты. Кто чей сын, кто чья жена. Мёртвое. Как будто читаешь эпитафии без лиц. Если бы я была правнучкой, нашедшей этот труд, мне было бы скучно. Мне хотелось не таблиц, а голосов. Не просто «родился — женился — умер», а — жил. Думал, выбирал, ошибался, любил, ненавидел, надеялся. За строчками должна быть жизнь, а не сухая бухгалтерия предков.
На этом этапе я притормозила. Стало ясно: по стандарту — не мой путь.
И тут в голове щёлкнуло: если не схема, а книга? Не генеалогический отчёт, а семейная хроника. Живая, как сердце. Чтобы читаешь — и не просто знаешь, кто от кого, а чувствуешь: вот они были. Вот так жили. И тогда, может быть, кто-то из тех, кого я никогда не увижу, когда-нибудь откроет её и подумает: «Я не на пустом месте вырос». Что были те, кто искал, помнил, собирал.
Честно? Шерстить архивы, копаться в записях форумов — не мой кайф. Я не человек процесса. Мне важен смысл, результат, история. А платить тысячи — нет. Но и бросить не смогла. Потому что это не хобби. Это — попытка сохранить себя.
И вот тут — суть.
Я вижу цепочку стирающейся памяти. Это не поэтический образ — это было прямо передо мной. Бабушка Ира, тётя Люба, тётя Нина — папина линия. И у всех с возрастом началось: провалы, забывания, потерянность. Кто — в пространстве, кто — в себе. Я смотрела на это и думала: а если я — следующая?
По маминой линии вроде бы всё стабильно. Но мозг — он как рулетка. Подкидыш. Может повезти, может нет. А я — человек, который любит знать, где выход. Поэтому, если уж выпадет не та монетка, пусть хотя бы останется что-то, где есть я. Где не исчезну.
И да, возможно, это окажется бесполезным. Может, никто не откроет. Может, всё это уйдёт в пыль. Но если хоть один человек из будущего нашей семьи заглянет туда и почувствует, что до него кто-то жил, чувствовал, боролся — значит, всё было не зря.
Это моя попытка оборвать родовой паттерн. Не просто передать гены, а оставить след. Сознательно. По-настоящему. Пока есть чем писать.
Для тех, кто в танке
Сегодня 8 апреля 2025-го года. Иногда я буду ставить даты — не для пафоса, а просто чтобы потом можно было понять, где и когда всё началось, сколько мне было лет, кому сколько было, чтобы, если кому-то интересно, можно было просто посчитать. Потому что сухое генеалогическое дерево, которое я задумывала в самом начале — всего лишь таблица с датами-именами. Именами, которые большинству ничего не скажут. Сухо. Неинтересно. А я не люблю, когда сухо и неинтересно.
Так вот. Через пару недель после того, как я начала писать воспоминания, мне пришлось вернуться к первой главе. К вступлению. Объясню, почему. По ходу дела мне захотелось показать написанное близким: родственникам, друзьям. Не для похвалы. А чтобы понять две вещи: во-первых, совпадают ли факты с реальностью (по их версии), во-вторых, не скучно ли читается. Всё остальное меня не интересует. Мне не нужны корректоры, рецензенты, расставители запятых.
И да, если вы называли нашу общую бабушку по-другому — молодцы, но при чём тут я? Я звала её по-своему, я так её помню. Не надо мне говорить, что «написано слишком много». Это «много» — обо мне. Я и так стараюсь про других писать кратко, по сути, и связывать события с поведением, с причинами, с последствиями. Не надо мне объяснять, что «о тебе написано негативно». Если смерть — это «негатив», то для меня это — реальность. Это случилось. И назад уже не отмотать. Я стараюсь просто объяснить, как я это вижу.
Что я тогда почувствовала. Что понимаю сейчас. И это для меня новое.
Поэтому я решила: главы будут независимыми. Несвязанными. В оглавлении — имена. Чтобы можно было читать выборочно. Хотите — читайте о себе. Не хотите — не читайте. Но предупреждаю сразу: если вы часть моей жизни, если вы в моей памяти — я могу о вас написать. И вы не можете мне запретить помнить. Единственное, что вы можете — не читать.
Для тех, кто всё ещё не понял: это моя память. Я пишу себе о себе и о вас в моей жизни. Если вам не нравится — не читайте. Если уже прочитали и не понравилось — это бывает. Обычно не нравится, когда представление о себе не совпадает с тем, как вас видят другие. Но это ваш вопрос, а не мой. Ваше мнение о моей памяти — не моя проблема. И я не буду уточнять вашу версию.
Я просто не знаю, как ещё понятнее это объяснить. Да и не обязана. Короче. Для тех, кто понял — отлично. Для тех, кто не понял — я не могу на это повлиять. Единственное, на что могу — это на себя. Что и пытаюсь делать.
Для многих будет, наверное, непонятно: какая связь между тем, чтобы летать во сне и уйти от мужа. Почему я думаю, что, возможно, проживаю жизнь нерождённого брата. Почему меня бесят вопросы, вроде «когда замуж». Какая связь у Вселенной с белой стеной. Как мама Чикатило (того самого — серийного убийцы из СССР) связана с моей подругой. Как можно не убирать в доме, но жить в чистоте. Почему моему мужу нельзя со мной разговаривать до девяти утра. Почему я не использую слова-импотенты. Откуда у меня мужские яйца.
Но для меня это всё логично. И об этом — дальше. По ходу. Желаю всем понимания.
Предисловие.
Моя рана — моя дорога
Все эти воспоминания изначально должны были остаться только для меня. Просто мои личные заметки. Для моей дочки Влады, чтобы знала, кем была её мама до того, как стала просто мамой. Для моей семьи, если когда-нибудь захотят узнать, что во мне было, кроме «где носки» и «почему свет не выключен». Но однажды, прочитав пару глав, моя дочка сказала: «Мама, это может кому-то помочь. Кто-то может задуматься над своей жизнью». И тогда я поняла — это уже не просто про меня. Это уже про путь. Про тот самый путь, который начинается с боли. С боли, которую ты прячешь. С историй, которые, как тебе кажется, никто не должен слышать. А потом оказывается — именно в них и есть твоя сила.
Я вспомнила один семинар, который когда-то купила случайно, назывался «Священная рана». Если коротко, то суть там была в одном: где страшно — туда и надо. А если по-простому: где жим-жим — туда бежим. В детстве мне было страшно. Я боялась собак. Не просто недолюбливала. Боялась до ступора. До крика. До трясущихся рук. Не потому что кусали. А потому что внутри был панцирь, через который не пробивалась даже логика. Помню, бабушка Ксения водила меня к какой-то знахарке в Лисичанске.
Выкатывали страх яйцом. Крутили по голове, шептали, разбивали в банку — как будто можно вытянуть из ребёнка ужас, спрятанный где-то между позвонками. После сеанса она сказала: «Всё. Больше собак ты бояться не будешь». Мне было восемь. А я боялась до сорока. До тех пор, пока не появился Роберт. Пока не взял за руку и не сказал: «Возьми собаку. Ты сможешь». Я сопротивлялась. Всей собой. Внутренне визжала, как в восемь лет. А потом сдалась. И теперь у меня их четыре. Четыре собаки. Одна из них — доберман. Тот самый зверь из детских кошмаров. И я его люблю. Вот она, священная рана. Вот так работает этот механизм. Там, где тебя парализует — там и лежит твоя дорога.
А вторая моя рана — ироничная, но не менее глубокая. Стишки на стуле. Знакомо? Вот эти детсадовские утренники, когда тебя вытаскивают к ёлке и говорят: «Говори!» А ты стоишь. Уши горят, колени дрожат. Ты не дышишь. Ты смотришь на десятки лиц — и у тебя паника. Ты не знаешь, как правильно сказать, ты не знаешь, что делать с руками. Ты не можешь вспомнить этот чёртов стишок, потому что в голове только одно: на меня смотрят. И всё. Глухо. Мрак. Страх. Может, именно поэтому я их и не запоминала — чтобы не пришлось потом говорить. Чтобы не вставать на стул. Не быть видимой. Потом, уже во взрослом возрасте, я боялась выступлений. Микрофона. Публичности. Любой ситуации, где нужно сказать: «Это я. Слушайте». Меня пугал чужой взгляд. Меня пугало, что будут поправлять, обсуждать, смеяться. Меня пугала даже мысль, что я могу выглядеть глупо.
А потом я поняла. Священная рана — это не только про страх. Это про стыд. Про уязвимость. Про те части тебя, которые ты хочешь закрыть одеялом и больше не трогать. А Бог берёт — и делает в этих местах отверстия. Чтобы сквозь них прошёл свет.
Писать я начала для себя. Но когда поняла, что кому-то это может помочь — появилась другая энергия. Появилась задача. Встать на стул. И рассказать свой стишок. Не детский, не рифмованный, а настоящий. Живой. Про себя. Без фильтра. Потому что если хотя бы один человек, читая мои строки, подумает: «Блин. А ведь у меня тоже так. И, может, я тоже могу по-другому?» — значит, я не зря говорила. Значит, это не просто табуретка.
Так что я встала. На свой стул. И рассказываю. Пусть дрожит голос. Пусть будут слёзы. Это всё — я. Это всё — мой путь. Потому что моя боль — уже не просто шрам. Это дверь. И если ты сейчас у неё стоишь — заходи. Я открыла.
P.S. Часть имён и деталей в книге изменены. Особенно в тех местах, где вспоминать слишком правдиво, а значит, снова переживать.
Некоторые герои этой книги даже не догадываются, что стали героями. И пусть так и остаётся.
Фамилии в книге могут совпадать с реальными — но только потому, что фантазия у жизни лучше, чем у меня.
Некоторые имена, ситуации и даже фамилии изменены или даны с иронией. Все совпадения — случайны, а бывшие — пусть порадуются, что их вообще вспомнили.
Вступление
Эта книга не про идеальное детство и не про волшебное преображение героини.
Это голос женщины, которая прошла через всё — и не потеряла чувства юмора. Здесь не будет длинных рассуждений о смысле жизни, зато будет:
• как выглядит травма в реальности, а не в теории;
• как держаться, когда ты держишь всех;
• как жить, когда внутри — целый хор голосов, и каждый что-то орёт.
Это история не про победу. Это история про выживание со стилем.
Для тех, кто умеет смеяться сквозь зубы.
Для тех, кто не боится встретиться с собой — без фильтров.
Для тех, кто устал читать аккуратные книжки, где все делают выводы и прощают.
Это мемуары, которые читаются как разговор на кухне. Когда поздно, честно и уже всё равно.
Всё, что вы тут прочтёте — обо мне.
Не обо всех, не «по мотивам», не «основано на реальных событиях». А реальные события. Моя жизнь. Мои шрамы. Мои крылья. Мои «твою мать» и мои «спасибо, что выжил».
Здесь не будет чёткой хронологии, главы не будут дружно держаться за руки. Это не сериал по сценарию. Это как фотоплёнка: где-то резкость, где-то засвечено, где-то — кадр, от которого щемит внутри.
Некоторые эпизоды вспоминаются отчётливо, как будто случились вчера. Некоторые всплывают внезапно, как запах из детства, когда не можешь вспомнить, откуда он, но чувствуешь до мурашек. И только потом понимаешь: а ведь это всё обо мне. Это повлияло. Это осталось.
До тридцати трёх лет моя жизнь была прочно привязана к одному месту — городу Лисичанску.
Да-да, тот самый: Ворошиловградская область → Луганская область → Украинская ССР → Украина. Менялась география, менялась страна, а я оставалась там, на одной и той же улице, с одним и тем же пейзажем из многоэтажек и ожиданий, что жизнь вот-вот начнётся.
Справка для любопытных:
Лисичанск — город на востоке Украины, считается одним из старейших промышленных центров Донбасса. Здесь ещё в XVIII веке запустили первый в стране нефтеперерабатывающий завод. Но для меня — это не про нефть. Это про первую любовь, про мамину кастрюлю, про запах аптечного одеколона и про первую мысль «а может, я не такая, как все».
…Семья у меня была… как бы это сказать по-научному… абьюзивная.
Но тогда, в 80-х и 90-х, никто таких слов не знал. Это сейчас говорят: «у вас нарушены границы, вы пережили травматичный опыт».
А тогда говорили:
— Ну, ремня получила? Значит, заслужила.
— Не ори! Иди мой посуду!
— У нас так принято.
Да, меня били. Да, ругали. Да, учили матом. И я — научилась. Причём, не просто запомнила, а встроила в речь так, что до сих пор некоторые выражения — как родные. Не горжусь. Но и не отрекаюсь. Это тоже я. Та, что выросла как могла, где могла, среди тех, кто умел любить… как умел.
Здесь будет немного всего.
Местами смешно. Местами больно. Иногда — с сарказмом, иногда — с мокрыми глазами. Здесь будут имена. Настоящие. Родственники, друзья, случайные прохожие, которые оставили в моей жизни отпечаток — от лёгкой пыли до ожога.
А в самом конце — для особо заинтересованных — я соберу всех по списку. Кто есть кто. Кто откуда. Кто зачем. Может, узнаете кого-то. Может, узнаете себя.
Это не мемуары. Это не исповедь. Это попытка вспомнить, собрать, понять.
Потому что если вдруг я, как женщины в моём роду, потеряю память — пусть у меня останется эта книга. И если она попадёт в чьи-то руки — пусть согреет. Или хотя бы напомнит: Ты не одна. Твоя история — важна.
Глава 1. Я родилась после смерти
Моя жизнь началась с того, что меня не было. В 1967-м году мои родители поженились. До этого какое-то время встречались: сколько? не знаю и знать не хочу. Неинтересно. Моя мать уже тогда была беременна. Это была не я. Это был он, мой нерождённый брат.
Скандалы у них начались сразу. И не лёгкие «поссорились — помирились». Нет. Это были ссоры с разносом, с битьём, с выносом. В какой-то момент мать сорвалась. У неё вообще был характер: вспыхнула, выгорела, остался только дым. И да — мне это передалось. Очень конкретно. Долго не понимала, что с этим вообще надо что-то делать. Только к сорока дошло. Когда появился Роберт. Но об этом потом.
Сейчас — 1967-й. Очередной скандал. Видимо, эпичный. И вот она — восьмой месяц беременности — идёт и делает аборт. Да, на восьмом месяце! Это был мальчик.
Вот с этого начинается моя история. С пустоты. С дырки в ткани, куда должен был прийти кто-то другой. Потом, как по учебнику, пять лет бесплодия. Потому что вселенная не тупая. Сначала объясни, зачем тебе ещё один ребёнок, если ты только что выкинула предыдущего. Но потом что-то там в небесной бухгалтерии пересчиталось — и в 1973-м пришла я.
Только недавно, лет пять назад, я поняла, что это значит. Я верю в род. Не потому что модно, а потому что я вижу. Иногда, конечно, мне кажется, что вижу. Но знаете что? Это уже детали. Я точно чувствую, что живу не только свою жизнь. Где-то на подкорке я несу его. Того, кого не пустили. Моего брата.
Может, звучит странно. Может, даже бредово для кого-то. Но есть вещи, которые ты просто знаешь. Не книжкой, не лекцией, не курсами «Родология за три дня», а костным мозгом. Это, как если бы в твою комнату должны были зайти двое, а зашёл один. И ты вроде одна, но постоянно ощущаешь, что воздух лишний. Пространства больше, чем надо. Ты живёшь — и не можешь понять, почему постоянно чувствуешь вину за само своё существование. А потом доходит: да потому что ты здесь — вместо. Потому что кого-то убрали — и ты пришла. Как будто на тебя поставили крестик: «Разрешено. Проходи».
И вот ты живёшь с этим крестиком. Не золотым, не православным. А таким, как в школьном дневнике, жирным, красным, с раздражением. Но я не жалуюсь. Я просто понимаю.
Я верю в родовые связи. Не в стиле: «Меркурий в Раке, значит, по маминой линии шизофрения», нет. Я про настоящие, энергетические, цепкие связи. Про то, что если в роду что-то не прожито, оно будет повторяться. Если кого-то не оплакали — придётся плакать тебе. Если кого-то вытолкнули — ты будешь тащить его силу, его гнев, его задачи, как будто это твои. А ты не понимаешь, почему тебе так тяжело. Почему ты хочешь жить и умирать одновременно. Почему ты рвёшься вперёд, как танк, но внутри — всегда тормоз. А потому что танк — это ты, а тормоз — это он. И вы идёте вместе. Потому что род — это не выбор. Это как кровь: не видно, но она течёт.
А теперь внимание: до моей матери была её мать, моя бабушка Надя. Во время войны она родила мальчика — не от мужа. Дед в это время был на фронте. Что делать женщине в такой ситуации в сороковых? Да ничего хорошего. Паника, стыд, страх. И она решает: чтобы никто не узнал — отдать ребёнка. Своим каким-то родственникам. Я не знаю всех подробностей. Знаю только, что мальчика звали Иван. Это был мой дядя. Формально — нет. По факту — да.
Так вот. Сначала бабушка отдала сына, потому что было страшно. Потом моя мать на восьмом месяце делает аборт — потому что была зла. И не надо быть шаманом с бубном, чтобы увидеть связь. Ребёнок, которого не приняли. Потом — ребёнок, которого не пустили. И всё это — до меня. А потом — я. Здравствуйте, приехали.
Вот, с чем я пришла. С этим невидимым наследием. С этим полем, где вместо травы — выброшенные судьбы. Вот почему у меня внутри сидит ощущение: «Ты должна». Не просто жить — прожить за тех, кого стерли. Не просто быть хорошей, а всё исправить. Хотя я никому ничего не должна. Но род так не считает. Род говорит: ты — следующая. Держи. Разбирайся.
Я не против абортов. Скажу честно: если срок ранний, если эмбрион ещё просто набор клеток — это решение женщины. И я уважаю право женщины на «нет». Но восьмой месяц — это не «нет». Это убийство. Это уже сформированное тело. Это руки, ноги, лицо, шея. Это человек, который просто не дышит ещё воздухом. И когда ты решаешь прервать это, ты убираешь не просто тело. Ты выталкиваешь жизнь, которая уже стучалась. Вот тогда род трескается. Вот тогда включаются последствия. Не мистика — реальность. Слёзы, которые льются не там, где надо. Страхи, которые не твои. Тени, которых быть не должно.
И если бы мне всё это сказали раньше — не факт, что я бы сразу поняла. Но сейчас — понимаю. Не осуждаю мать. Я сама мать. Я знаю, как можно сорваться. Но знаю и то, что любое действие имеет последствия. Особенно если ты его сделал в порыве, в аффекте, в истерике. Ребёнок не должен быть наказанием. Но и не должен быть жертвой чьей-то несдержанности.
Поэтому, когда я говорю, что родилась после смерти — это не просто красивая фраза. Это правда. И не надо меня жалеть. Это моя точка входа в эту жизнь. Мой пароль в систему. А дальше — уже моя ответственность, как я эту жизнь проживу.
И я разбираюсь. Я не та, кто продолжит эту цепочку. Я та, кто её видит. Кто уже называет по имени. Кто не врёт себе. И, может быть, этим уже немного меняю будущее.
Потому что я должна не просто жить. Я должна жить за всех нерождённых детей в моём роду: красиво, полноценно, жадно — и брать от жизни всё, что я хочу. Без чувства вины. Без страха. Без оглядки. Потому что я здесь. Значит — мне можно.
И я не просто прожила. Я передала жизнь дальше.
Моя дочь — не случайность. Не ошибка. Не страх. Не срыв. Она — завершение разорванных судеб. Она — та, кто родилась вовремя, без стыда, без тени, с любовью. И когда я смотрю на неё, я понимаю: всё это — не зря. Все эти порезанные корни, затёртые имена, вычеркнутые дети — всё это привело к ней. А значит, я справилась.
Может быть, поэтому я не люблю процесс чего-то. Я люблю результат. Мне нужно сразу — чтобы появилась идея и сразу получился результат. Я, конечно, знаю, что так не бывает, никогда не было и не будет. Но вот так я чувствую всегда. И только недавно я поняла, почему: подсознательно я не хочу оказаться в подвешенном состоянии, в ожидании, в процессе — как тот, кого не пустили. Как будто если что-то тянется слишком долго, то его могут просто прервать. Остановить. Стереть. А я не хочу быть стёртой. Не хочу стать той, кого не дождались. Наверное, поэтому сам процесс — наговаривания, вычитывания, редактирования — мне не очень нравится, если честно. Я бы хотела, чтобы появилась идея создания мемуара — и потом сразу: бац — на столе лежит книга. Наверное, поэтому если я хочу чистый дом — у меня есть Катя. Наверное, поэтому я очень много дел делегирую другим — чтобы сохранить свою энергию для себя. Чтобы тратить её не на пыль, суету и бесконечные мелочи, а на то, что по-настоящему моё. Что требует меня целиком. Потому что я знаю цену внутреннему ресурсу. И я не хочу снова оказаться в ситуации, где кто-то решит, что меня можно вычеркнуть. Я выбираю жить — и выбирать. Раньше я даже не знала, что так можно — а оказалось, ещё как можно. И теперь, когда могу — делаю. Без извинений. С удовольствием.
Глава 2. Отец, ноги, бабушка, дефицит
Папа родился 2 апреля 1947 года, в селе Низшие Верещаки, Кировоградская область, тогда ещё УССР. Маленькое село, обычное. Там всегда пахло землёй, коровами, дымом из печей, весной — навозом, летом — липой. Дом стоял не богато, но крепко, как и все тогда.
Его дед был раскулачен в 1930-х годах — в период, когда на территории Украины массово изымали имущество у сельских семей, признанных «кулаками». В Кировоградской области, как и по всей стране, таких семей были тысячи.
Дед Павло
В своей семье дед был варваром. Не «сложным человеком», не «строгим главой семьи» — а именно жестоким, грубым и разрушительным. Бабушка с ним просто сошла с ума. Не фигурально, а буквально: в конце жизни она не узнавала никого, сидела на стуле и рвала на себе платье. Тряпки в руках, пустой взгляд. Я тогда была ребёнком, но именно этот образ безмолвного безумия проник в меня глубоко. С тех пор у меня внутри живёт страх, что однажды и я могу уйти туда, где никого не узнаю.
Сейчас, когда я знаю про болезнь Альцгеймера, я понимаю, что, скорее всего, это оно и было. Только тогда это не называли словами, а просто прятали человека в угол. Не лечили, не утешали, не называли это болезнью. Просто оставляли. Как будто вычёркивали.
А дед… Он, по рассказам отца, однажды повёл бабушку и маленького отца на расстрел. Как в военных фильмах — только это не кино. Она плакала и умоляла: «Только Толю не убивай». Что это было: вспышка ярости, шантаж, или просто демонстрация власти, кто его знает, никто не объяснял. Да и объяснить такое невозможно.
Но вот что странно: когда мы приезжали к ним в гости, я помню деда совсем другим. Он казался мне добрым. Щедрым. Улыбчивым. Он всегда что-то давал, особенно деньги, чем-то угощал. Он не кричал. Не бил. Не был страшным. И вот тут начинается самое тяжёлое — как в одном человеке могло жить два таких разных существа? Палач — и дедуля с гостинцем.
С возрастом я начала понимать: человек не всегда либо чудовище, либо ангел. Иногда это просто оболочка, в которой живёт распухшая, неразобранная, несдержанная боль. Возможно, у него самого в жизни не было ничего, кроме насилия и страха. Возможно, он не умел иначе. Или — не хотел. Может, с нами, внуками, он пытался быть тем, кем не стал для своих детей. Как будто хотел оставить после себя не только страх.
Психологи называют это диссоциативной моделью агрессора, когда внутри человека живут две реальности: одна — для контроля, в которой он правит страхом, вторая — для внешнего мира, где он «нормальный» и даже «милый». Это не оправдание. Это просто объяснение. Иногда зло выглядит, как добро — особенно, если ты ребёнок и видишь человека не целиком, а кусками.
Я до сих пор не знаю, кем он был на самом деле. Может, он и сам не знал. Но то, что бабушка в итоге осталась одна, без себя, говорит о том, каким разрушительным может быть человек, если его никто не остановит.
Последние её годы прошли в доме младшей дочки, тёти Любы. Та не простила отцу ничего. Жила с ним в одном селе, но как будто на разных берегах. Я хорошо помню тот день: дед пришёл, стучал в дверь, а она его не пускала. Стоял, ждал. Потом всё-таки взяла и вынесла еду, как собаке. Без слов, без взгляда.
Когда он умер — всё было как в тумане. Мы приехали. Он лежал на лавке, уже мёртвый, с подвязанной платком челюстью (я такого никогда не видела), а тётя Люба хлопотала на кухне, готовила на поминки ведро винегрета. Я еще подумала: кто столько съест. В последний раз. Без суеты, но чётко. Всё знала, всё делала. А на похоронах — дождь, слякоть, она вдруг начала плакать громко, почти наигранно. Как в кино. Странно было — как будто надо было поплакать, потому что так принято. А потом — будто выключили сцену. Всё. Обыденность. Повседневность.
А потом тётя Люба показала несколько вёдер денег. Настоящих советских купюр. Не игрушечных, не фантиков — самых что ни на есть настоящих, с Лениным, с гербами, с печатью. Но уже абсолютно бесполезных. Бумажки. Сырьё. Прах.
Дед прятал деньги в кастрюлях — настоящие советские рубли, которые давно превратились в мусор. Он никому их не отдал, даже когда они ещё имели цену. Ни на лекарства, ни на жизнь. После того как его семью раскулачили, страх потери въелся в него глубже, чем любовь к близким. Я думаю, что бессознательно он верил: если спрятал — значит, выжил. Деньги стали символом власти, которой его лишили в детстве, и он цеплялся за неё до последнего. А когда всё рухнуло — остались только вёдра бесполезной бумаги.
После распада СССР, особенно в начале 90-х, деньги сгорали моментально. В 1991-м году прошла денежная реформа — обмен пятидесяти и сторублёвок. Потом началась гиперинфляция. В 1992-м году цены выросли почти в 30 раз, а к 1994-му ещё в несколько раз. Люди просыпались бедными, просто потому что вчерашняя зарплата уже ничего не стоила.
Те, кто держал сбережения «на чёрный день», в миг остались с пустотой, и дед был одним из них.
В кастрюлях его — не богатство. А вся суть. Бессмысленное сбережение, когда вокруг рушилось всё. И даже тогда — не отдал. Ни капли. Ни куска. Просто сидел на них, как наседка на мёртвых яйцах.
Смотреть на эти вёдра было противно. Вроде бы бумага, а ощущение — будто в этих деньгах вся тухлая суть его характера: скрытность, алчность, страх, нежелание делиться. Пусть лучше сгорит, но чтобы — никому.
Я тогда не поняла, но теперь понимаю: бабушка ведь жила с этим всю жизнь. Всё видела. Не в рассказах, а вживую. И, наверное, это был единственный способ не сломаться — отстраниться. Превратить боль в привычку. Пережить — это тоже способ памяти, только без слов.
Тётя Люба
Тётя Люба ушла из жизни с тем же диагнозом, что и её мать. Всё повторилось, будто по кругу. Только если бабушка просто «перестала быть собой» — медленно, без слов, — то у Любы был инсульт. Работала в огороде, упала. Нашёл её муж.
Муж — бывший военный, подробностей я не знаю. Потом — тракторист в колхозе, одеколон, чистые рубашки. Даже в грязи и пыли — всё выглажено. Для деревни он был почти денди. Не могу сказать, что он был плохим. Но он всегда ставил себя на первое место.
Когда Люба лежала на земле, он позвонил сыну. Сын сказал: «Звони в скорую». А отец в ответ: «Не буду. У неё ноги грязные». Какие, блин, Ноги. У человека инсульт, а он — стыдится. Стыд оказался сильнее страха. Стыд — важнее жизни. А помыть ноги жене самому — это уже за гранью. Не по-мужски, не по статусу. Проще ничего не делать. Отстраниться. Пусть само как-нибудь.
Скорая приехала позже. Любу парализовало, она немного восстановилась, но вскоре начала терять память. Я приезжала к ней с Владой в 2017-м году. Всё то же, что было с бабушкой. Только медленнее. Как будто включился один и тот же сценарий, только с разными актёрами. Семейная карма, наследственность, накопленный стресс — называй как хочешь. Но это не случайность. Это повтор. Как будто что-то не прожитое передаётся дальше, пока кто-то не остановится и не увидит.
Самое страшное во всём произошедшем — тишина. Не было трагедии наружу. Не было слёз. Всё происходило буднично. Словно все всё уже знали заранее.
Бабушки и дедушки
В реальной — постоянной — жизни из всех бабушек и дедушек рядом была только Ксения Ивановна. Остальные жили в деревнях: мамины — в России, папины — в Украине. Мы иногда ездили к ним на машине, всей семьёй. Я помню эти поездки: взрослые пили самогон, много ели, громко разговаривали, ругались.
Они были одновременно весёлыми и напряжёнными. Детская память оставила ощущение, что взрослая жизнь — это шум, алкоголь, неразбериха, где в любой момент может стать страшно.
Из всех взрослых, с кем я чувствовала спокойствие, только Ксения Ивановна была рядом как настоящий оплот. Она не была мне родной бабушкой — она была сестрой моего деда, но именно с ней появилось первое ощущение уюта. Она и стала для меня «бабушкой» — по сути, а не по крови.
Корни и ощущение разрыва… Отсутствие большой стабильной семьи рядом могло сформировать у меня внутреннюю установку: полагаться на себя безопаснее, чем на других. Это не было осознанным выбором — просто в моей реальности никто не нёс меня на руках. Алкоголь, крики, противоречия, которые я наблюдала у взрослых, рано показали: близость — это не всегда про тепло. Иногда она может быть опасной. Наверное, поэтому мне трудно было впускать людей глубоко в сердце.
И на этом фоне бабушка Ксения стала тихой гаванью. С ней не надо было бояться. С ней просто было спокойно. Возможно, именно это потом легло в основу моего стремления создавать уют и тепло вокруг себя — как способ восстановить то, чего не хватило в детстве. Бабушка Ксения — остров уюта.
Ксения Ивановна была вдовой. Её муж, брат моей бабушки Надежды Ивановны, маминой матери, погиб на войне в 1941–1945-х годах. Это была Великая Отечественная война — страшный, всенародный бой за выживание, в котором гибли не только солдаты, но и мирные жители. После Победы страна лежала в руинах, и тысячи женщин, как и Ксения, остались вдовами с детьми, без поддержки и опоры. Им приходилось выживать в тишине послевоенных потерь, на обломках прошлого.
После его гибели Ксения одна растила двух сыновей: старшего Сашу и младшего Толика. Оба были всего на несколько лет старше моей мамы и стали ей как братья. Когда Шуру после пожара отправили жить к Ксении в Лисичанск, эта семья стала для неё новой, а позже — частью и моей жизни.
У Саши были дети — Сергей и Вита, мои троюродные брат и сестра. С Витой мы часто оставались ночевать у бабушки. Почти каждую неделю. Я обожала это время.
Мы спали вдвоём на широкой кровати под тяжёлой мягкой периной и подушками. Бабушка пекла пирожки в духовке — с капустой, с картошкой, с вареньем. Дом наполнялся запахами, и всё было по-женски тёплым: порядок, еда, спокойствие и ощущение, что тебя здесь ждут.
Это был мой первый опыт настоящей, стабильной, нестрашной любви. Пусть Ксения Ивановна не была мне родной бабушкой — но она стала настоящей. С ней рядом можно было расслабиться, не ждать крика, не ждать упрёка. Это было редкостью в моём детстве, и потому так запомнилось.
Именно у неё, возможно, я впервые почувствовала, что такое уют. Не просто чистый дом, а атмосфера — тишина, забота, структура. То, что я потом интуитивно пыталась воссоздавать уже во взрослой жизни.
Достаток в эпоху дефицита
С самого детства я знала: у нас в семье был достаток. Не роскошь, но стабильность. В условиях советского дефицита это было очень многое.
Мама работала продавцом в продуктовом магазине. Это означало доступ к «спецтоварам» — к тому, чего в обычных магазинах почти не было. Тогда люди жили на одну зарплату, деньги были, но нечего было купить. Все разговоры на кухне крутились вокруг «где достать». Очереди, полупустые полки, «бросили колбасу» — и беги. Товар был — событие.
Но у нас в доме всегда была еда. Были вещи. Иногда даже редкие. Мама умела «доставать». Благодаря этому я не росла с чувством бедности. Внутренне у меня скорее было ощущение гордости — мы «держим уровень». Несмотря на эмоциональные трудности и напряжённую обстановку, в доме был порядок и запас. Это давало чувство безопасности.
С раннего возраста я ощущала себя как будто сама по себе. Родители были на работе, а я оставалась с младшим братом Юрой, который на два года младше. Когда я пошла в школу, стала водить его в детский сад. Иногда даже забирала сама.
До этого мы оба ходили в садик «Светлячок» — в районе завода РТИ. Я хорошо помню еду в этом саду — вкусную, домашнюю. Но не выносила дневной сон. С 12—00 до 15—00 нас заставляли спать, а я не могла. Воспитательница ругала, ставила в угол — и это было для меня очень тяжело. Чувство бессилия, когда тебя заставляют делать то, что ты не принимаешь.
Сейчас мне 51, и я всё так же не могу спать днём. Наверное, где-то глубоко в теле осталась та самая ассоциация: «сон — это когда тебя насильно укладывают». И в этом простом эпизоде снова звучит тема моего детства: не быть услышанной, подстраиваться, выживать в системе, где нет выбора.
Глава 3. Отец, Валентина Николаевна, Сергей и Инна
После школы в своей деревне он приехал в Лисичанск, учился в ПТУ на тракториста. Но трактористом так и не стал — сразу пошёл водителем. Сначала возил посылки на ЗиЛе от вокзала до центральной почты. Потом устроился на мясокомбинат — водителем мусоровоза, вывозил отходы с завода.
Лисичанский мясокомбинат в 2000-х — одно из последних крупных предприятий города. Зарплаты — копейки, выживали за счёт «схем». В отходы выбрасывали не только испорченное, но и целые куски мяса, ветчины, колбасы. Он вывозил это как мусор, часть делил с нужными людьми, часть приносил домой. Это было нормой того времени.
И именно тогда он познакомился с Валентиной Николаевной. Ушёл он от мамы в 2000-м году. 8 марта он подарил ей халат — обычный, домашний. А она устроила истерику. Видимо, ждала чего-то другого, посолиднее. Он просто молча ушёл. А ведь до этого они прожили вместе с 2 сентября 1967 года. Почти тридцать три года брака.
Ругались они постоянно. Иногда мама прямо провоцировала его — доводила до драки. И мы, дети, при этом присутствовали. Не где-то в стороне, а прямо перед глазами.
Тогда для меня это было обычной жизнью. Другой я не знала.
Думала, что у всех так: ругань, напряжение, крики.
Только потом уже пришло понимание, что это не норма.
Когда дома небезопасно — даже в тишине не можешь расслабиться. Кажется, что вот-вот снова что-то начнётся. И это ощущение потом долго живёт внутри, даже когда всё вроде бы спокойно. Поэтому когда он ушёл, я по-настоящему за него обрадовалась. Даже сказала: «Давно надо было».
Сначала он жил у Валентины Николаевны в квартире, а потом они купили дом в Пролетарске — на её деньги. Она тогда была заместителем директора мясокомбината, с хорошей зарплатой и связями. Дом был большой, красивый, двухэтажный.
Нас туда тоже пригласили. Мы приехали с Богданом, Вадимом и маленькой Владой — ей было полтора года. Помню: столы накрыты, угощения, всё как положено. Валентина Николаевна познакомила нас со своими детьми: Сергеем и его женой Инной (она тогда была беременна), и младшей дочкой Марией, ей было около восемнадцати.
По моим ощущениям, отец там был как помощник: отвези, привези, огород, машина, гости. Всё вроде по-доброму, по-семейному, но со стороны казалось, что это не его территория. Он был как бы рядом, но не в центре. Это моё восприятие — может, он сам чувствовал иначе, но я видела именно так.
Он был… каким-то другим.
Не то чтобы совсем изменился — он всегда был аккуратный, опрятный, с лёгкими шутками, не хамил, не лез. Но тут он как будто стал тише. Спокойный, почти незаметный. Вроде всё делает, вроде рядом, но с каким-то внутренним «не моё».
И почти не пил — это радовало. После всего, что было раньше, это ощущалось как передышка.
Но при этом мне казалось: он сам себя уговаривал, что всё у него хорошо. Хозяином себя в том доме он не чувствовал. Просто аккуратно вписался в чужую жизнь — вежливо, по-человечески, но не по-своему.
А я радовалась за него. Потому что, как бы там ни было — я всегда была папина дочка. И видеть, что он выбрался из своей прошлой жизни, было по-своему облегчением.
Инна тоже запомнилась. Мы особо не общались — просто «привет–пока» на праздниках. Но я помню её хорошо: красивая, ухоженная, блондинка, всегда модно одета. Весёлая, жизнерадостная, с красивым голосом с хрипотцой. У неё родилась дочка, и после этого мы ещё пару раз пересекались.
Каждый раз она вспоминала мою Владу: «Я её помню с того самого вечера. Такая была маленькая, красивая — и держала в руке котлету!» Смеялась искренне, тепло. Казалось, у неё всё хорошо.
А потом, спустя лет восемь, я узнала — Инны больше нет.
Повесилась.
Это было как удар. Никто бы и не подумал.
Позже, уже в 2020-м году, в Лисичанске, я разговаривала с Сергеем: сказал, что у неё была депрессия. Глубокая, но незаметная. Он остался один с дочкой. Больше не женился.
Часто боль прячется за красивыми улыбками.
Вот это запомнилось навсегда.
Глава 4. Будь осторожен
со своими желаниями
Несколько лет назад я погрузилась в НЛП. Это меня заворожило. Для тех, кто не в теме: НЛП — это не какая-то секта и не магия. Это нейролингвистическое программирование. Звучит страшно, а по факту — просто способ понять, как работает мозг, восприятие и язык. Проще говоря, как ты сам себя программируешь своими словами, мыслями и реакциями. И, что особенно приятно, если уж мы себя как-то запрограммировали, то можно это и перепрошить. Без шаманов, просто через осознанность. Потому что всё, что раньше казалось запутанным и тяжёлым, вдруг оказалось простым. Разложенным по полочкам. Системным. И с тех пор я смотрю на многие вещи по-другому — особенно на то, как формулируются желания и почему они сбываются… именно так, как ты (иногда сам неосознанно) запросил.
Вселенная — она, конечно, добрая. Но ещё и с чувством юмора. Так что, если просишь — проси конкретно. Без «авось», без намёков. Потому что вселенная, как добрый бармен, может налить — но не факт, что именно то, чего хотел.
Вот, например, мой муж — Роберт. Для всей моей семьи он именно Роберт, а не «Боб». Потому что как только я представила, как мои родные будут тянуть «Бо-о-о-об» с ударением на «о», — меня передёрнуло. Поэтому с самого начала всех приучила к нормальному имени — Роберт. И так буду называть его здесь.
До меня у него была вторая жена. Они прожили вместе то ли 18, то ли 20 лет — не суть. Главное, по его словам, всё у них было очень… ровно. Без всплесков, без конфликтов, без разговоров. Она его подобрала в тот момент, когда он был в полной заднице: после развода с первой женой, в депрессии, бухал, жил один.
Она просто появилась — и осталась. С первого дня. Без претензий, без разговоров. Она всегда говорила: «Как хочешь». На вопрос: «Что будем смотреть?» — «Что ты хочешь». «Куда пойдём?» — «Куда скажешь». Полный дзен. Или полное отсутствие себя — как посмотреть.
Когда я у него спрашивала: «А вы о чём вообще разговаривали?», он задумался и выдал: «Ну, вот сидим в ресторане, смотрим на стену… Белая. И обсуждаем, что она белая». Я сначала думала — он шутит. Нет.
Видимо, вселенная запомнила эту его заявку на «тихую, покладистую женщину». А потом решила пошутить. Потому что через несколько лет в его жизнь ввалилась я. С громким голосом, с инициативой, с акцентом и без английского.
2009-й год. Эта история произошла спустя всего три года после нашего переезда в Америку. Я пришла в сервис менять масло, взяла русскую газету, а там — объявление: «Ищем русскоязычного продавца». Подошла в шоуруме к менеджерам, ткнула пальцем: «Это я». Они: «Заполни заявление». Через пару недель — звонок: «Приходи». Приняли. На телефоны, не на продажу. Я тогда вообще по-английски толком не говорила. Более того — когда я только устроилась на работу, я даже не могла отличить Toyota от Chevrolet. Вот так. Но! У меня не было ни грамма стеснения. Я знала, что приехала сюда всерьёз и надолго — и значит, язык придётся освоить, хочешь ты того или нет. Поэтому я просто говорила. Как умела. С акцентом, с ошибками, с жестами, но говорила. Мне было всё равно, понимают меня или нет. Главное — не молчать.
А ещё у меня было чувство юмора, наглость и внутренняя установка: «Я не просто гость. Я здесь останусь».
Так что, если вы когда-нибудь слышали, как я объясняю клиенту про машину, используя три английских слова, два русских и мимику шимпанзе — знайте: я учила язык. В бою. А харизма — да, при мне всегда.
Так вот, Роберт, видимо, когда-то что-то попросил у вселенной. И она дала. Сначала тихую, покладистую бывшую. Потом меня — бурю в пустыне.
И жизнь его с этого момента пошла совсем по-другому. Уже не «белая стена в ресторане», а огонь, ветер, живой напор и танцы под дождём. Скучно не было. И уже не будет.
Так что, если просишь — проси чётко. Потому что вселенная, она слышит. Но иногда отвечает с иронией.
Формулируй свои желания с максимальной конкретикой. Или… получишь Лану. Весело, громко и пожизненно. В общем, как заказывал — только с сюрпризом.
Оказалось, что многие вещи, которые казались сложными, на самом деле — элементарны. Просто никто не объяснял, как они устроены. Как формируются паттерны. Как работает восприятие. Как слова могут менять всё — и как важно, КАК ты формулируешь свои желания.
И если смотреть на эту ситуацию с Робертом через призму НЛП, то всё встаёт на свои места. Он подсознательно сформулировал запрос: «Хочу женщину, которая меня не трогает». Получил. А потом — новый запрос: «Хочу огня». И вселенная выдала. Со всеми бонусами. Потому что да — всё, что ты формулируешь, может сбыться. Вопрос в том — насколько ты к этому готов.
Глава 5. Это тебе не Валера
1994-й год. Мобильных нет, интернет — это миф, а я — в педучилище работаю, в процессе расставания с первым мужем, Арсеном. И тут — звонок. Не на мобильный, конечно, а в приёмную директора. Это вообще был единственный телефон на весь этаж. Вызывают меня: «Беги домой, тебя грабят!»
Жили мы тогда в двадцати минутах ходьбы от работы. Я, понятное дело, на всех парах — лечу. Прибегаю, дверь открыта, полквартиры вынесено. Ну, норм. Ага, норм, потому что это, оказывается, Арсен приехал. С машиной, с ребятами — забрал свою половину. По нашей договорённости. Ему — часть мебели и «спасибо, до свидания». Всё по-честному. Только вот соседи, не в курсе, подняли ор. «Грабят! Милиция!» — всё как надо.
Приезжает участковый. Ну, почти участковый. Милиционер. Молодой. Стройный. Красавец. Это и был Богдан. Всё выяснил — никто никого не грабил, просто бывшие делят имущество мирно (ну почти). Через неделю он пришёл «опросить меня повторно». Ну да, «опросить». А потом ещё и «понаведываться». А потом — «давай встречаться». А потом — «можно я у тебя поживу?» И вуаля — Богдан переехал ко мне.
Теперь внимание: первая ночь. Не та, о чём ты подумала. Прямо наоборот. Богдан, 23 года, худенький, высокий, волосы густые, чёлочка набок — такая, знаешь, как у киношных красавцев. И форма милицейская. Ну хорош, не отнять.
Раздевается. Всё аккуратненько складывает на кресло. Ложится. В трусиках. И в белой майке. Майка, мать её, заправлена в трусы! Вот в таком виде он спал. Ровно месяц. МЕСЯЦ. Без интима. Просто — мальчик в трусиках. А я лежу рядом и думаю: «Вот это поворот».
Но — терпеливо. Потому что не всё сразу. Потому что характер у меня такой: сначала наблюдаю. А если смешно — смеюсь внутри. В лицо не ржу. Почти.
И вот, на этом фоне возникает вопрос: а при чём тут Валера?
А Валера — это как раз тот парень, с которым у меня был чисто телесный роман между Арсеном и Богданом. Он приезжал из Северодонецка. Качок. Плечо у него — как скала, бицепс сорок сантиметров — без шуток. И да, у нас была абсолютно прозрачная договорённость: только секс, никаких «а куда мы идём как пара» и не надо «знакомиться с родителями». Приятный человек, с ним можно было и в кафе сходить, и поговорить. Не стыдно.
Но когда появился Богдан — с его майкой в трусах — Валера автоматически исчез. Потому что договор был честный, без соплей и претензий.
Вот и вся история. А теперь скажи: это тебе не Валера.
Так что — да. Это был не Валера.
И чтобы было ясно — я не смеюсь над Богданом. В ту первую ночь, когда он аккуратно сложил одежду, надел белые трусы и майку, заправленную внутрь, — это запомнилось мне не как смешной момент, а как знак. Он нуждался в порядке. В контроле. В чётких границах. Может быть, это был его способ показать уважение, быть «правильным». Но даже тогда, молча лёжа рядом, я уже чувствовала, насколько мы чужие.
Мы прожили шестнадцать лет под одной крышей, но так и не встретились по-настоящему. Мы спорили больше, чем разговаривали. Мы не слышали друг друга, даже когда говорили вслух. Он ждал тишины, которой я не могла быть. А мне нужна была близость, которую он не знал, как дать. И со временем эта невидимая дистанция стала тяжелее любых ссор.
Я помню, как в ту первую ночь лежала и смотрела в потолок, думая: «Неужели это теперь моя жизнь?» Оказалось — да. На какое-то время.
Но даже самые тихие ответы приходят.
Главное — быть готовой их услышать.
Глава 6. Как умели.
Ремень, куколка и антидепрессант эпохи
Когда я думаю о детстве, у меня в голове не картинки с утренниками и качелями. Самые яркие моменты моего детства — это когда меня воспитывали. Тогда это так называлось. Сейчас можно называть вещи своими именами, но тогда — ремень с тяжёлой бляхой, шланг от самогонного аппарата, который висел в ванной на змеевике — это всё было частью «воспитательного процесса». Я ненавидела этот шланг всей душой. Он был как символ — страха, беспомощности и того, что у нас дома было что-то «не то». Я с детства знала, что самогон — это нелегально. Родители закрывали двери, не разрешали никому входить и отвечать на звонки. Значит, боялись. А если взрослые боятся — ребёнок чувствует это кожей.
Кстати, почему самогон варили дома? Потому что в магазине — очередь, качество непредсказуемое, а так — своё, родное, с пузырьками. Контроль, конечно, был. Но если у тебя на кухне кастрюля, змеевик и балкон для охлаждения — ты уже почти промышленник. Правда, подпольный. Это как домашний стартап, только со спиртом.
Панические атаки у меня начинались не от ударов. А от момента, когда она шла за шлангом. Когда уже понятно, что не сбежать. Ожидание — вот что самое страшное. Потом — синяки, полоски, которые держались неделями. И мысль, от которой было не по себе: а вдруг ей это нравится? Вдруг ей, взрослой женщине, приятно бить своего ребёнка? Вот тогда во мне включился инстинкт: надо угождать. Надо делать, как ей удобно. Надо стать удобной. И ещё — не спорить.
Потому что я быстро поняла: если у человека нет приёмника, то можно сколько угодно говорить — он не услышит. Это как радио, которое всё время транслирует, а рядом — только глухая стена. Или ты на частоте FM, а собеседник — на СВ. Ты ему: «мне больно», а он тебе в ответ: «а нечего было себя плохо вести». И ты осознаёшь, что говоришь не с человеком, а в пустоту. Эхо не возвращается. И тогда молчание — это не слабость, а экономия энергии. Не влезать, не доказывать, не тратить.
Мама работала с утра до вечера. Мы были в школе, а она — на ногах с семи до семи. Когда она возвращалась, я наблюдала за ней с девятого этажа. Уже по походке могла понять, что будет. Если шла быстро — значит, трезвая. Значит, будет проверка дневника и оценок. Если шла чуть вразвалочку — можно выдохнуть: расслабилась. Она не была алкоголичкой, нет. Но у них была традиция: после работы выпить «для снятия стресса». Своего рода антидепрессант эпохи. Спортом никто не занимался, психологов не существовало. Выживали, как умели.
С учебой у меня всё было отлично. Я была отличницей. Но мать всё равно проверяла. Особенное внимание — к русскому языку. Там всегда было «что-то не так». Грамматика, ошибки, неряшливость. Поведение — идеальное. Дневник блестел. Но если ей хотелось придраться, она находила способ. Поднимала трубку телефона, рылась в вещах. Если находила что-то — всё, ты труп. Если нет — превращалась в добрую, щедрую тётеньку. Давала десять рублей «на себя». В 80-х это были огромные деньги. Я шла в магазин и покупала себе кукол. Не дешёвых — дорогих, с мягкими руками, настоящими волосами. Я играла в «учительницу». Моя первая учительница была как богиня. Высокая, с осанкой, строгая. Мне хотелось быть такой же. Умной, уверенной, нужной.
В седьмом классе у меня была дублёнка. Не просто тёплая — шикарная. Модная, с идеальным кроем, стоила триста рублей. Для сравнения — зарплата учителя тогда была около девяноста. У моей матери были связи, возможности и характер. Она умела доставать. Умела обеспечивать. И делала это не понтов ради, а потому что считала: если у ребёнка может быть лучшее, значит, так и должно быть.
И вот я прихожу в школу в этой дублёнке. Просто иду на урок. А учительница по математике, женщина с явным внутренним чёрным поясом по пассивной агрессии, мне заявляет: «Не стоит одеваться дороже своих учителей». Сказала тихо, с ядом, но так, чтобы услышали все. Я тогда не поняла, что не так. Что я должна была носить? Пальто подешевле, чтобы никого не травмировать? Я просто стояла, как нормальный ребёнок в нормальной одежде. Но ей, видимо, было больно на контрасте.
Потом она влепила мне тройку. Единственную в жизни. За что? За уравнение, которое я решила правильно, но «не так оформила». За эту тройку я огребла дома как положено. Мама вникать не стала. Взрослый поставил — значит, по делу. Тогда я поняла: не все взрослые умнее. Некоторые просто старше. И не каждый учитель — учитель. Иногда это просто человек, который мстит ребёнку за чужую уверенность.
Сейчас я не держу зла. Ни на мать, ни на учительницу. Я понимаю, что мама любила — как могла. По-своему. Через контроль, страх, силу. У неё не было инструмента, чтобы любить иначе. В её лексиконе не было слов «спорт», «терапия», «перезагрузка». Была работа, быт, усталость и обязательства. А всё остальное — на автомате. И если в этой автоматике она находила место для кукол, дублёнки и десяти рублей — значит, это была её форма любви. Такая, какая получалась.
И как бы это ни звучало — я потом сама стала такой. Я ведь тоже «воспитывала». Так, как воспитывали меня. Не потому что злая, а потому что я не знала, что можно по-другому. Когда человек не знает другого способа — он действует так, как умеет. И я тогда умела только так. Пороть. Повышать голос. Давить. Потому что с этим я сама выросла, и другого шаблона не было.
Моему сыну сейчас тридцать четыре. Но до двадцати восьми лет он мне это вспоминал. Упрекал. Говорил: «Ты меня била». А я в ответ: «Я воспитывала. Я старалась сделать из тебя человека. Я не знала, что можно по-другому». И только в двадцать восемь я ему сказала: «Хватит. Перекладывать свои неудачи на то, что тебя в детстве пороли. Дальше — твоя жизнь, твой выбор». После этого он больше не поднимал эту тему. Я знаю — он не забыл. Но и не говорит.
А я? А я просто рано поняла, что выживать — это не плакать. Это наблюдать. Анализировать. Молчать, когда надо. Отступать, когда нет шансов. Но не терять себя. И точно знать: однажды всё будет иначе. Потому что я выберу — по-своему.
Сейчас я понимаю: у каждого периода в жизни — свои ресурсы. На каких-то этапах мы умеем только выживать. На других — уже можем понять, услышать, отпустить. Если бы я сегодня, со своим нынешним опытом и знаниями, снова растила маленького сына — я бы делала всё по-другому. Без крика. Без ремня. Без страха. Но тогда я была другой. И могла только так.
Это не оправдание. Это факт. Мы действуем так, как умеем — и только потом понимаем, что можно было иначе.
Потому что круг замыкается. Бабушки, родители, мы — мы всё делаем так же, потому что по-другому нас не учили. Потому что передаём не только рецепты и привычки, но и модели поведения. И кто-то должен этот круг разорвать. Кто-то должен сказать: «Стоп. Хватит. Я больше так не буду». И если никто до тебя этого не сделал — возможно, именно тебе и придётся.
Глава 7. Мамонт, квартира и родовые приветы
Иногда кажется, что всё было случайно. Ну подумаешь — пришёл на вызов, познакомились, остался. Но если копать глубже — ничего случайного. Все приходят за своим. Кто-то — за опытом, кто-то — за болью, кто-то — за квартирой. А иногда всё сразу.
Богдан: Бог дал, Бог забрал.
Познакомились мы в начале 90-х. Он был молодой мент, только из армии, маршрут Лисичанск–Северодонецк, стройный, в форме, с намерениями. На вызов ко мне пришёл — а дальше закрутилось.
Позже он сам признался: когда увидел, что женщина одна, с ребёнком, и квартира — его ментовская логика сразу включилась. Мол, может, что-то и выгорит. Если что — её с ребёнком выгоню, а сам останусь в квартире. Это его слова. Не мои. Он это мне сказал уже через несколько лет совместной жизни. Без стыда, просто как факт.
Кажется, сначала у меня внутри включилась Проня Прокопівна на максималках. Вся! От изящного подъёма брови до внутреннего возмущения на три драматических акта с антрактом на чай с валерьянкой. Я прям услышала внутри себя этот голос, пропитанный украинским театром и личной трагедией: «То ви, значиця, не мене любили… а то шкварчала ваша папіроска на вид моего балкона!»
Вот честно, в тот момент я поняла, что он, возможно, спутал меня с недвижимостью. Видимо, когда я влюблённо смотрела ему в глаза — он прикидывал, сколько у меня квадратных метров. Когда я варила борщ — он, наверное, мысленно перепланировку рисовал.
Ну что ж, ошибочка вышла, Богдан. Это не я Проня. Это вы — Голохвостый. Только без харизмы. И с очень слабым бюджетом. Всё. Занавес. Оркестр. Фальшь ресниц. И аплодисменты внутри черепной коробки.
Потом, наверное, я успокаивала себя: либо я ему понравилась больше, чем он сам ожидал, либо он понял — не та я, чтоб так легко отделаться. Вскользь, между строк — но суть была: сначала мысль была не про семью, а про выгоду. И всё равно остался. Видимо, или втянулся, или понял, что квартиру так просто не отберёшь — потому что я не из тех, кто сдаётся.
А теперь психологический момент. Человек не один. В каждом — толпа. Есть субличности: на работе — профессионал, в семье — жена, в больнице — пациент, в магазине — экономист. У Богдана они включались по расписанию. Снаружи он был парень-стандарт: вежливый, приличный, даже обаятельный. На фоне других — вообще почти святой: не пил, не курил, не дрался, не орал. Добрый мент, как сказочный зверёк. Но дома… дома он становился другим. Если мнения не совпадали — а они у нас практически никогда не совпадали — начиналось кипение. Иногда — до точки взрыва. Один раз он меня избил. Подробности — не расскажу, не хочу травмировать Владу. Но после таких ссор всегда шёл «откуп» — дорогие подарки, вещи, кофты. Покупал, как будто заглаживал вину деньгами, которых у нас и так впритык.
Это был единственный мой брак, в котором я чувствовала себя бедно. После детства, где всё было, после первого мужа — шахтёра-мастера, у которого деньги текли, как уголь в забое — здесь было… как бы сказать… на сое. Буквально. Жили в девяностые, а это не просто десятилетие, это как будто тебя на выживание скинули без инструкций. Там не мечтали — там соображали, как прожить на «ничего». Вместо холодильника — пустая коробка с надеждой. Вместо колбасы — талон. Если от моих родителей не принесём мяса или какой-то нормальной еды — шли в магазин за соей. Соей! И крутили из неё котлеты. Запах — как будто варили картон с носками. Дерьмо? Да. Ели? Тоже да. Потому что в то время жрать — это уже успех.
В 90-е вообще всё было на грани: денег нет, зато «демократия». На полках — пыль, в голове — тревога, в стране — бардак. Магазины, в которых раньше продавалось «всё», превратились в музеи полупустых полок. Очереди были не за айфонами, а за мылом и «Чумак майонез». Люди носили свитера, связанные бабушками из ниток, распущенных с прошлых свитеров. Модно не было — было «лишь бы не мёрзнуть». Детям покупали ботинки «на вырост», а себе — если осталось. В такие времена не до разговоров про чувства и совместное развитие. Там максимум — это если не ругаемся, и есть что поесть. И под этим всем — я, женщина с дипломом, с амбициями, с характером. И муж, который вроде рядом, но уже не со мной. Потому что у кого не было внутреннего стержня в 90-е сдувало первым.
После ссор — подарки. И вот тут начинается тонкая психологическая трещина: я начала к этому привыкать. Как будто мои нервы — валюта. Чем сильнее истерика — тем дороже кофта. И я ловила себя на том, что даже хотела поскандалить — чтоб потом хоть что-то от этого получить. Ужасно? Да. Но логично. Особенно, когда любви в чистом виде нет — ищешь компенсацию.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.