18+
Голос Бога

Объем: 562 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Пролог

Гонимый совестью и обществом людей,

Ты очутился в тупике, мой друг мятежный.

Моя любовь к тебе безбрежна, как и прежде.

И, несомненно, я по-прежнему с тобой,

Ведь от меня не спрячешься, друг мой.

Мы неразлучны.

Как неразлучны волны и песок,

Как неразлучны пуля и висок.

Ты слышишь этот голос? Тёплый, миротворный голос, что сейчас произносит все эти слова в твоей голове. Кто же этот глашатай мыслей — ты сам или же некто, решивший потешить тебя рассказом лишь потому, что твоя компания ему чертовски приятна?

Только вслушайся — этот голос не имеет ни тембра, ни силы, ни высоты. Тон его не ясен, как не ясен и пол. Одним словом, полная невыразительность, серость. Ах, право, это не ты! Ты не таков, друг мой, ведь ты отнюдь не столь зауряден. Посему можешь не сомневаться — ты не один. С тобою я, извечный пастырь твоих дум и размышлений, глядящий на мир твоими глазами из прекрасной и уютной комнаты, которую ты именуешь черепной коробкой. Я тот, кто поведет тебя тропою благочестия и долга, кто укажет тебе путь и не покинет в трудный час сомнений и тревог. Я страж чистоты твоей души, я укротитель твоих страстей, я — Глас божий, постижимый лишь человеком разумным.

Как ты знаешь, друг мой, умение противостоять чужим голосам — великое искусство. Я, впрочем, нисколько не сомневаюсь, что ты владеешь им в совершенстве. Ведь ты сидишь и внимаешь мне с благородным спокойствием, уверенный, что я не в силах обрести над тобою никакой власти. Она мне, однако же, и не нужна. Я лишь хочу поведать тебе историю о шестерых несчастных, вынужденных сопротивляться моей власти ценою тяжёлых душевных и телесных страданий.

Но сперва, прежде чем ты познакомишься с героями сего пронзительного повествования, я должен растолковать тебе, хотя бы в общих чертах, всё наше мироустройство, хотя бы вскользь поведать о сотворении мира, да обронить хоть пару слов о всевышних богах, великих демиургах вселенной. Этому и посвящён данный пролог, из которого ты узнаешь, наконец, как зародилась вселенная, кто поддерживает в ней миропорядок, и какие немаловажные события происходят среди её таинственных глубин.

Не обессудь, но, как одно из главных действующих лиц, я уделю внимание и своей скромной персоне и расскажу о своих похождениях, так или иначе имеющих отношение к данной истории. Итак, отправимся же мысленно в бескрайние космические просторы, ибо именно там и развернулись события, предвосхитившие всё произошедшее с героями этого приключения.

Всё началось с того, что случилось мне как-то прогуляться по берегу дивного моря… о да, друг мой, в космическом пространстве, порой, обнаруживаются и моря. Воды его были в глубинах черны, как нефть, на мели же были они серыми, как шкура буйвола, и сквозь эту мутную пелену виднелись сверкающие кристаллы пронзительно розового, как пламя новорождённой звезды, песка.

Я брёл по этому чудесному розовому побережью и с великим упоением взирал окрест, а мимо меня с бешеной скоростью проносились гигантские твари, величиной и формами своими способные свести с ума и самого прожжённого фантаста. Они пожирали астероиды и целые планеты, очутившиеся в море, а оно распростёрлось воистину широко, поглотив собою многие галактики. Но я тихо шёл по побережью, и не смели твари тронуть меня, путника пространства и времени. Не смели нарушить ту сладостную безмятежность, с которой я обозревал сей дивный пейзаж. Философским было моё настроение, я рассуждал вслух, я пел и разливался на всю округу. Если ты полагаешь космос тихим холодным местом, то ошибаешься — он полон звучания и огня. И моя скромная песнь лишь дополняла песнь вселенной — многоголосую, пёструю и неумолчную от начала своего.

Я знаю, друг мой, что ты мучим одним вопросом, который стесняешься задать, но в то же время надеешься, что я всё же озвучу ответ на него, ибо жаждешь представить себе моё путешествие во всей полноте своей. Ты справедливо рассудил, что раз я брёл по побережью, то, стало быть, не парил над песком и не волокся по нему телом как слизень — должен был я чем-то брести, и то, скорее всего, были ноги. Ими обычно бредут по какой-либо поверхности, особенно если дело касается побережья.

Однако будем честны — ведь ты давно уж обрисовал в своём разуме яркой кистью жадной фантазии моё обличье. Вообразил ты, разумеется, молодого мужчину. Как же иначе?

Атлетичный стан, высокий рост, могучая грудь, крепкие мускулистые руки и длинные ноги — сей силуэт пришелся тебе по нраву, женщина ли ты, мужчина ли. Всё же мужчины и сами всегда без ума от мужчин, предпочитая их общество в том или ином контексте.

Пусть же я предстану перед тобою тем, кем ты меня представил. А теперь взгляни в мои глаза — они белы как солнце, из них брызжет свет, и согреет он каждого, кому необходим тёплый лучистый взгляд любви и понимания. Конечно, с большой долей вероятности, мой взгляд испепелит вперившего в меня глаза человека, но попытать счастья определённо стоит.

Брови мои черны и густы — они как сгоревший дотла лес, так же громадны, горячи и щетинисты. Как ты уже понял, милый друг, я отнюдь не крохотен, посему и губами своими способен истребить, ни много ни мало, сотни миллионов человек, вздумай я слиться поцелуем с человечеством. Рот мой огромен, горяч и влажен, губы же белы и теплы. И когда я разверзаю их, изо рта струится свет и согревает всякого, кто жаждет покоя, мира и любви. Иногда, впрочем, попросту испепеляет, но опустим эти подробности, ведь и так известно, что любовь порой бывает несносна. В том свете — мой Голос, рупор вселенной, глашатай всякой рождённой мысли, голос голосов, дарующий откровения всякому, кто способен услышать его.

Что касается моих волос, тут надо объясниться. К чему мужчины срезают их под корень? В бою и прочих активных телошевелениях это весьма полезное решение. Издревле солдаты, охотники, спортсмены лишали себя сего покрова ради удобства. В жару иметь выбритый череп также нелишний плюс. Однако нет более бессмысленной профессии чем солдат, удобства вовсе меня не интересуют, любой жар мне ни по чём, пусть это даже неистребимый пламень гигантских звёзд. Нет, я не воин, не трудяга, не бегун, но философ, поэт и мечтатель. Посему под стать мне причёска неспешного флегматика — волосы мои длинны настолько, что плывут великими волнами за мною, оплетая многие тысячи галактик. Они тянутся нежными струями сквозь пространство, в них застревают звёзды и блистают меж локонами, как самые прекрасные украшения из всех возможных. Каждый мой волосок вплетается нитью в грандиозную сеть Жизнетока, что растянута по всей вселенной, и каждый твой крик, каждая мысль твоя питают мою сеть живительной силой. Волосы мои — корни, и сам я — корень, принимающий, питающий космос, отдающий всё, что получаю, во имя великого кровотока вселенной.

Таков я. И таковым брёл по песку. Как выяснили мы, меня несли крепкие сильные ноги. Волосы мои клубились надо мной, уносясь сияющими нитями в тёмные дали космоса. В человеческом понимании, гулял я так в течение многих веков, и пейзаж окрестный никак не мог мне надоесть.

Случилось так, что во время своей прогулки вдали увидал я силуэт — некто неподвижно сидел на берегу моря. И о чудо — я не ощущал его своими нитями, великой сети Жизнетока был он не знаком! К нему поспешил я тотчас, желая разговора с незнакомцем. И то был необычный незнакомец, вернее — незнакомка.

Была она огромна в сравнении со мной — я подбежал к её ногам и обнаружил, что едва ли достигаю ростом её колен. Колени, как и все её тело, вовсе не были обтянуты материей, но состояли из великого множества тонких струящихся нитей, каждая из которых пульсировала — по ним, как ток по проводам, бежали жаркие потоки самого разного наполнения. Она была вся оплетена ими, состояла из огромных узлов этих нитей, которые частью выбегали из её головы и пальцев и впадали в тёмное море. Лицо её было окружено ослепительным сиянием, само же являло собою тьму, в которой, словно в бездонной яме, тонуло всё, что оказывалось поблизости. Громадные твари, проплывающие мимо нас, порой не могли противиться мощи притяжения глубокой тьмы и, издав прощальный рёв, поглощались ею.

Чудовищная незнакомка не повернула в мою сторону и головы, не шелохнулась вовсе, лишь её нити чуть подрагивали от пульсации. Чуть подрагивала и грудь её — вся она была сплетена из таинственных потоков, они свисали концами из её сосков и распускались во все стороны, подобно бутонам. Я тотчас понял, как мне выяснить суть этой незнакомки — достаточно было припасть к её таинственным чашам, тогда наверняка мне открылась бы какая-нибудь удивительная истина, а я безмерно охоч до истин, ведь во мне сосредоточена извечная тоска человечества по святой правде.

Я предстал перед таинственной особой и испросил разрешения прикоснуться к бутонам её нитей. Та не шелохнулась, не обратила ко мне своего всепоглощающего лица, но я ощутил её согласие и благоволение — мерцающие потоки сами потянулись ко мне. И то было весьма кстати, ведь осуществить задуманное было вовсе непросто — всё же незнакомка была воистину сверхмассивна, и соединиться с нею было задачей, на первый взгляд, невозможной, ибо тьма её поглощала ближайшее пространство, и мои нити могли угодить в эту удивительную пожирающую бездну. Но поскольку она сама протянула мне навстречу свои расцветающие бутоны, я без труда оплёл их волосами, и немедленно слился с нею — громадной, тёмной и притягательной сущностью.

Меня поразило острое и тяжёлое ощущение взрыва в груди моей — так взрываются сверхновые звёзды, так загораются квазары! Я содрогнулся, но не отстранился, ведь вмиг я понял суть сей незнакомки. Не была она подобной мне чудесной путницей, рассекающей пространство и время, но была источником и того, и другого. То было не дитя сингулярности — Великого Средоточия, откуда разверзся наш мир, не была она творением демиургов. Она преломляла пространство нашего дивного космоса одним своим существованием, она питалась им, вбирала его в себя и взращивала в недрах чрева своего ничто иное как новую сингулярность, новое Средоточие. И то, что сжато, вечно сжатым не будет и вскоре начнет разверзаться, как и то Средоточие, что породило и наш мир. И случатся роды — распахнется новая вселенная, отличная от нашей, и какова она будет, познать мне не дано.

Я осознал, что передо мною было не чудовище. Но Мать. Плод её был для меня недосягаем. Зарождалась новая вселенная и не мог я прикоснуться к ней, не было на то у меня должного могущества и права. Но я её слышал. Я слышал, как рокочет и бьётся сингулярность во чреве Матери.

Никогда прежде не доводилось мне сталкиваться с таким. Эйфория охватила меня, я весь затрепетал от удивления и глубокого удовлетворения, накрывшего меня после обретения тех знаний, что я так жаждал.

Я плотнее приник нитями к чреву этой Матери и ощутил присутствие в нём столь напряжённого и могучего сердца, что от восторга затаился, слушая пульсацию зарождающегося мира. Все мы пришли оттуда, — подумал я. Из такого же чрева, вскормленного каким-то неведомым космосом, из подобной Матери с ликом сверхмассивной тьмы, которая питает своё дитя информацией и материей.

О великие демиурги! Выходит, не были вы самостоятельными творцами вселенной, но были частями единой Протоматери. Вы разверзли нашу сингулярность, как разверзают руки плоть в поисках разгадки. Вы даровали вселенной жизнь! Но сами остались за гранью новорождённого мира, и мы никогда больше не соприкоснемся с вами.

Но этого и не требуется. Мир вполне самостоятелен. Космос не нуждается в отцах, богах и повелителях. Ничто не властвует над ним — лишь описывает. Стремление же людей почитать отцов и матерей, поклоняться им, превозносить их, вполне понятно мне. Человек слаб и беззащитен. Не имей он разума вовсе, был бы сильнее. Но он разумен, и потому напуган. Он ищет защиты у могучих покровителей. Пусть! В своём покаянии и преклонении разумный человек становится устойчивее.

Люди дали демиургам имена. Так намного сподручнее молиться, да и мне в моём рассказе, как оказалось, весьма пригодились сии наименования.

Воскликнул я, глядя на Мать:

— О питающая, о рождающая! Обрёл я знания, желаемые мною, и я уверен, ты почувствовала мою благодарность. Но ещё один вопрос не дает мне покоя, и ответа на него я не нахожу. Кто же породил тебя, великая, и что порождает всех подобных тебе?

Я ожидал, что Мать не шелохнётся и не одарит меня своим вниманием, однако вдруг заметил, что она зашевелилась и начала разделяться, расходиться крупными осколками, как треснувшая скала. Эти четыре осколка распрямились в громадные фигуры — казалось, они доселе спали, сплетясь телами, и вот пробудились, чтобы расстаться и предстать передо мной. То были Аго, Лумо, Соно и Демо — четыре демиурга, четыре могущественнейших столпа будущего мироздания. Соединяясь, являли они собой Единую Мать. Великой силой обладал каждый из них, но лишь совокупляясь в одно целое, могли они сотворить Жизнь.

Видел я перед собой отца своего Соно, но при этом осознавал — то был иной демиург, вовсе не тот, что породил меня. Мучим был я жгучим любопытством — породит ли он подобие меня в новой вселенной?

Но всё же задал я гораздо более важный вопрос, какой, увы, не мог задать своему прародителю.

— О великие боги! — в нетерпении вскричал я. — Раскройте мне тайну, кто же создатель ваш? Кто породил вас?

В тот же миг каждый из богов принялся расползаться в разные стороны, словно рябь на воде, губящая ровное отражение. Из их могучих тел образовалось множество иных объектов, совершенно отличных своими формами. Каждый из демиургов состоял из пяти субстанций, вглубь которых устремлялись великие множества огненных струй со всех концов вселенной.

Все двадцать субстанций вдруг разорвались в клочья — каждая из них состояла из пяти пульсирующих сердец. Сотня сердец этих являла собою вихри частиц, которые постоянно взаимодействовали друг с другом. И надо сказать, друг мой, зрелище то было неизъяснимо завораживающее и величественное. Сердца эти взорвались яростным огнём и распались на миллиарды отдельных частиц каждое. Частицы принялись разрываться и распределяться окрест до самых мельчайших составляющих. После чего раскинувшееся передо мной великолепие с бешеной скоростью свернулось обратно в первоначальный облик сверхмассивной Матери. Так узнал я великую тайну, что всякие боги рождены космосом и являются средоточием всей известной во вселенной информации.

Ты знаешь, милый друг, о моей тяге к поиску какой бы то ни было истины, поэтому не удивишься вовсе, узнав, что мои думы захватила новая загадка, сложнее и грандиознее прежней. Хотелось мне знать теперь, что же породило первоначальный космос, откуда вышли самые первые боги?

Понимал я, что Мать не ведает этого, да и есть ли тот, кто ведает об этом хоть крупицу правды?

Я двинулся дальше по берегу, обдумывая случившееся. Мне было с кем всё это обсудить, ибо у меня немало братьев и сестёр. Все вместе зовёмся мы — иды. Мы дети демиургов, пастыри и строители космоса, неусыпно следящие за миропорядком во вселенной. К примеру, моя величественная сестра — ид Ланиакея, блистательная и колоссальная дочь демиурга Аго, старшая и мудрейшая из нас. Я непременно вознамерился найти её и побеседовать обо всём, что узнал сегодня. Наверняка моя любимая сестра сумеет по достоинству оценить великие секреты, раскрытые мне Матерью.

Однако я гулял, наслаждался пейзажем и пока не собирался прерывать свой променад во имя чего бы то ни было, пусть даже ради разговора с божественной Ланиакеей.

Вскоре я вновь увидел вдали некие фигуры — они были подвижны и с наслаждением плескались в ласковых прибрежных водах цвета алюминия.

«Какой людный пляж» — вероятно пронеслась у тебя в голове мысль, друг мой. Ты даже не подозреваешь, насколько оказался прав! Ведь то и впрямь были отнюдь не демиурги, не иды, не гадкие твари, хищно рыскающие по самым тёмным закоулкам вселенной, не кто-либо ещё облюбовавший космическое пространство, как дом родной. То была плоть и кровь. То были… люди! Разумные люди! На песке была аккуратно разложена их одежда. Сами они с удивлением и восторгом бродили в мутном мелководье.

В великом изумленье я застыл, глядя на них. Неужели человеку удалось победить время? Неужели удалось преодолеть немыслимые для столь жалкого существа расстояния, претерпеть несовместимые с его хрупкой жизнью условия, чтобы очутиться здесь? Чтобы человек — этот пугливый разумный зверёк — мог без страха наслаждаться купанием в самом непостижимом океане вселенной в окружении страшнейших чудовищ?! Поразительно!

Был я столь огромен, что, вероятно, они и не заметили моего присутствия, как сперва не замечаешь ты, друг мой, наползающей на небосвод гигантской тучи.

Я поскорее приобрёл подобающие размеры, дабы не вселять трепет в сердца незнакомцев, и решительно направился к ним.

Оба заметили меня и вышли из воды. Один дружелюбно улыбался, другой же глядел недоверчиво. Их мокрая кожа блестела от мельчайшей розовой пыли, лёгким флёром витающей над водой, тела их были сильны, здоровы и румяны, и, как видно, не знали холодов и невзгод, неизбежно подстерегающих столь хрупких путников в столь дальнем путешествии. Оба они сильно походили друг на друга и были, очевидно, единоутробными братьями. Черноволосые и черноглазые пришельцы вызывали во мне столь явный восторг и приязнь, что оба слегка смутились, держались друг друга и с любопытством разглядывали меня, существо, ещё не виданное ими.

В их взглядах горел живейший интерес, хоть один из них слегка и опасался меня. Второй же был более воодушевлён и первым приветствовал меня.

— Кто ты, дивный человек? — звонко воскликнул он. О демиурги! Какое наслаждение доставило мне это мелодичное восклицание! Прежде я никогда не слышал его. Этот человек был мне совершенно не знаком. Возможно ли это? Ведь через меня проходит каждый звук, родившийся в этой вселенной.

— Не человек, — ответствовал я. — Но Голос. Глас всего сущего. Я пастырь любой мысли во вселенной. Ибо мысль есть голос разума.

Незнакомец весело рассмеялся. Великие боги, как он хорош! Какой великолепный человек!

— Стало быть, ты знаешь, о чём я думаю?

Я покачал головой и расплылся в улыбке. Человек раскинул руки и подбежал ко мне, словно желая объятий.

— Так узнай же! Я позволяю.

Он позволяет! Что за дивное создание! Повстречав столь неведомое и могущественное существо, как я, он без страха позволяет мне проникнуть в свой разум и разузнать всю свою подноготную. И как он вообще смеет мне что-либо позволять? Неужели я нуждаюсь в его разрешении?

Но я действительно нуждался, ибо он был для меня словно властно захлопнутой книгой, зашифрованным ключом, запретным плодом, если угодно. Я тотчас с жадностью оплёл его своими нитями. Мои мерцающие волосы опутали его руки и ноги, окрутили его стан и шею, забрались в нос, глаза и уши, пронизали вены его и устремились вглубь всего его существа, прощупывая мозг и душу.

Он был совершенен. Я ошибался изначально — то были не просто разумные, но уже благоразумные люди, ступившие на следующую ступень эволюции. Им не было нужды торчать на планетах прикованными к земной тверди, они не искали богов и милостей их, любые примитивные человеческие потребности легко ими контролировались, но их самих контролировать не мог уже никто. Не нуждались они и во мне и не боялись меня, я был для них лишь диковинным прохожим, очередной космической забавой. Оба они искали истину. Оба страстно желали раскрыть те же тайны вселенной, что мучили теперь и меня. Я явственно это почувствовал, хоть успел изучить лишь одного из них. Второй меня слегка остерегался и оттолкнул прочь мои нити, не позволив оплести себя и заглянуть себе в душу.

Были они сами по себе, не нуждались в моём покровительстве, да и вообще в моей компании, и сами решали, куда им отправиться, не посвящая в свои планы никого постороннего. Их маршрут остался загадкой и для меня. Хоть я и скрупулёзно порылся в памяти щедрого человека, но всё же лишь в допустимых пределах, и узнал лишь то, что мне позволили узнать.

Потрясение, упоение, смятение!

Никогда прежде не испытывал я столь сильных чувств, никогда прежде не был так восхищён и обескуражен. Этот человек глядел на меня, как на равного себе, не смог и я взглянуть на него свысока и со счастливой улыбкой взирал на него, как на брата своего. От счастья волосы мои, клубившиеся над нами облаком бесконечных нитей, сияли разноцветным огнём и превращали розовый песок в зелёный, синий, фиолетовый, красный. Даже хмурый спутник моего щедрого знакомца залюбовался этим зрелищем.

Человек, что явился мне во всём своём расцвете, во всей своей красоте, владеющий знаниями, способный творить и перемещать себя по любым уголкам вселенной, был ошеломительно прекрасен, могуч, подобен иду! Не осталось сомнений — я был влюблён, влюблён в человечество! Мне немедленно захотелось объять его полностью, вытянуть каждого человека из тесных недр земли и насладиться истинным величием душ, ныне прозябающих в невежестве и беспомощности.

Столь удивительный и независимый дух явился мне, что я готов был назвать его своим братом. И я хотел бы почувствовать силу каждой человеческой души! Я назвал бы каждого братом и сестрою, я наполнил бы ими космос!

Но во всём обозримом мною пространстве не находил я подобных совершенных людей. Лишь эти двое купальщиков чужеродно торчали посреди звёздного розового пляжа и нисколько меня не смущались.

Выслушав мои восторги и добрые пожелания счастливого пути, оба они с учтивостью поклонились, неспешно оделись и, попрощавшись, двинулись прочь вдоль берега, наперебой весело треща и заливаясь безудержным смехом.

Они ни о чём меня не расспрашивали, а желали сами найти ответы и постичь всё то, чего жаждал и я. Ведь я и сам не знал, что породило первичный космос. Неужто люди способны добраться даже до этой истины? До самой что ни на есть истины истин, глубины глубин, до самого начала?

Я был поражен. Я нисколько не сомневался, что им удастся. Возможно, мне, отголоску человеческой мысли, будет и не под силу раскрыть эту истину, а человек сможет. Точно сможет, я знаю.

Этот совершенный человек, которого я оплёл волосами на берегу океана, в эволюции своей достиг таких высот, что подумалось мне — вот он, житель вселенной, вот он, дитя сингулярности, замысел демиургов. Не я, не братья мои и сёстры иды, населяющие космическое пространство. Но он, красотой и разумом сияющий ярче любого квазара!

Тут я вспомнил о брате своём Квазаре и немедля поспешил к нему — сияющему ослепительным блеском сыну самого Света, демиурга Лумо. Квазар, разумеется, был сосредоточен на своём грандиозном сиянии, неутомимо извергая слепящие лучи. Имел он бессчётное количество глаз — каждый из них полыхал неистребимым огнём в центре своей галактики, привлекая и опаляя собою звезды. Квазар, оказывается, давно знал истину о сверхмассивной силе Матери, поскольку застал я его заботливо обнимающим её за плечи.

— О мудрый брат мой, Квазар! — воскликнул я. — Я вижу, тебе открыты многие истины мироздания. Я же лишь начал постигать его тайны. Так поделись же со мною своей мудростью, дай мне совет.

— Совет? — проговорил мой лучезарный брат. — С момента сотворения вселенной ты ни разу не просил у меня советов.

— Мудрейший Квазар, свершилось великое — я повстречал благоразумного человека!

— Что же ты находишь в том великого?

— Я поражен его могуществом. Его разум способен постичь меня и всех прочих идов, он управляет пространством, он видит время и способен как вплетать информацию в кровоток вселенной, так и извлекать её оттуда — он был мне совершенно не знаком, а ведь я знаю всех людей наперечёт…

— Договаривай, брат мой.

— Он так прекрасен! Я восхищен и жажду испытать ещё больший восторг при встрече с его собратьями. Мечтаю я вывести их на бескрайние просторы космоса и в окружении сих чудесных сущностей постичь истинное великолепие природы вселенной!

Квазар безмолвствовал. Посему я продолжал.

— Но иных столь совершенных людей я не смог отыскать. Может, они и существуют, умело таясь от меня. Но думается мне, что всё же разумные люди до сих пор застревают в бесконечном потоке страданий и не понимают пути своего развития. Они столь скорбны и печальны, что и краткая радость их сумрачна и мучительна — всё их существование пронизано унынием и тоской, сожалением о скоротечности жизни и неизбежности боли. Невыносимо чувствовать агонию человечества! Не в силах я бросить его, обрекая на упадок и гибель. Я вознамерился возвестить людям истину, дабы воспрянули они и потянулись вслед за мною. Будут поражены и воодушевлены они, испытают великий экстаз и благодарность за обретённые знания, оттолкнутся от своей плоскости и станут объёмны! И соединимся мы в потоке великой любви и познаем истину. Обретя могущество и великую любовь, сможем мы отыскать Первопричину всего. Мы вместе отыщем её. Ибо я и сам страдаю от неведения.

— Первопричину всего? — брат мой был, казалось, недоволен. — Зачем тебе знать о ней, Фоно́н?

— Я устремлен к истине…

— Истин много. Выбери себе другую.

— Ах Квазар, ты не понимаешь!

— Не понимаю? — строго вопросил мой брат. — Есть ли что-либо во вселенной, чего бы я не понимал? Отнюдь. Я вижу тебя насквозь, неугомонный Фонон. Ты возбуждён, и возмущения твои рождают в пространстве беспокойства.

— То полыхает моя великая любовь к прекрасному и могущественному человечеству. Я мучим…

— Ты помешан. Ты совершенно помешался на своём драгоценном человечестве. Я вижу твою память и все твои бесконечные восторги относительно людей.

— Людей? — раздался голос.

— Братец Войд!

Я бросился навстречу тёмному холодному туману. Само средоточие тьмы и пустоты явилось перед нами. Окутанный тёмной материей Войд был чернее самой чёрной черноты и задумчиво колыхался в своём холодном мраке, степенно шагая к нам. Он принял меня в свои студёные объятия и вновь переспросил:

— Люди? Что есть люди?

— Ах Войд, ну как ты можешь этого не знать?

— Мне ни к чему что-либо знать о чём-то, — степенно отвечал мне Войд.

— Выслушай меня! Ты будешь поражён.

Я долго разливался перед ним, рассказывая о встрече с дивными купальщиками и об их отличиях от прочих людей. Поведал я брату и о человеческих страданиях, тяжких испытаниях на пути к вершине развития, об их хрупкости и притягательной красоте их чувств.

Бесстрастный Войд лишь кивнул.

— Живые существа из материи. Они столь малы и заурядны.

— Но вот и ты не понимаешь, Войд, о чём я толкую! — горестно воскликнул я. — Человек, ступая на вершину эволюции, становится подобным нам самим!

— Что тебе за дело до этого? — спросил Квазар.

— Ах, братья мои иды. Мудрые дети богов! Неистребимый свет демиурга Лумо и нерушимая тьма демиурга Демо! В силах ли понять вы оба, что есть сладость познания? В силах ли вы понять, что сила человеческой страсти и воображения рождает новое и доселе невиданное во вселенной? Человек совершенный творит! Творит подобно идам!

— Чего же ты хочешь от нас? — спросил Войд.

— Прошу совета у вас, ибо не знаю, как следует мне обращаться со столь хрупкой материей, как человек разумный. Он так прекрасен и упоителен, но так слаб, так уязвим! Как не повредить его разум и плоть? Как возвестить людям истину, не ранив их души, и прежде всего — слух? Явившись им, вознеся их, боюсь их попросту уничтожить. Ибо человек разумный — самое нежное и ранимое, что только есть во вселенной. Но лишь услыхав мой призыв взметнуться ввысь, выйти за пределы человека разумного и устремиться в космос — преображать и творить его обновлённым и блистательным, возрадуются они и обретут могущество!

— Сколько совершенных людей существует во вселенной? — спросил Квазар.

— По моим сведениям — лишь двое.

— Стало быть, все остальные не способны сами побороться за великую честь достигнуть вершины. Эта жалкая взвесь, разбросанная по вселенной, не может эволюционировать из-за своей ничтожной глупости и лени. С чего ты решил, что эти люди достойны великих знаний? Они попросту не постигнут их, либо используют во вред себе и другим. Немудро поступаешь ты, пытаясь обскакать эволюцию, брат мой. Люди либо разовьются сами, либо не разовьются вообще. Вот тебе мудрый мой совет — оставь людей в покое. Лишь самостоятельные стремления ввысь прорежут крылья, укрепят их и позволят умчаться в дивные дали вселенной. Своими подношениями ты не сможешь им помочь, ты их погубишь, как бы ни был ты осторожен и нежен.

— Квазар, прекрати же отчитывать Фонона! — услышал я голос своей сестры Ланиакеи. — Слова твои правдивы, но грубы и жестоки.

Ласково коснулась она моих волос, притянула меня к себе, и я прильнул к ней — могучей, блистательной, состоящей из несметных звёздных каскадов старшей нашей сестре. Она была безмятежна и благосклонна, обнимала своими тёплыми руками множество галактик и нежила в своих объятиях, собирая их в скопления.

— Ланиакея! Дай мне свой мудрый совет, о дочь Действия, демиурга Аго.

— Фонон, сын Звука, демиурга Соно, мой влюблённый братец! Горячность — не помощник тебе. Не гони людей в космос, но сам снизойди до них. Любовь людей требует самоотверженности. Только так ты сможешь получить их признание и взаимность. Сочетайся с человеком разумным, оберегай его, подари ему любовь и покой. Да избавится он от ненависти и да обретёт мир и радость, которые приведут его к расцвету. Твой образ устрашит их, голос — погубит. Посему, раз не завоевать сердце человечества извне, действуй изнутри. Подчини себе святая святых — человеческий мозг. Войди в него и наведи порядок в хаосе моральных противоречий. Пусть вторжение твоё будет дерзко и бесцеремонно, но разве не таков обычный человеческий влюблённый — беззастенчивый и пылкий? Ты убережёшь человечество от падения, освободишь его от мучений и бесконечной скорби.

— Мудрость и доброта твои, о Ланиакея, поистине безграничны, — ответствовал я, с благодарностью оплетая её нитями своей искренней приязни. — Благодарю тебя! Я немедленно последую твоему совету.

Братья же мои молчали. Квазар, сын Света, продолжал греть своим пламенем великую Мать, сумрачный Войд, сын Тьмы, бродил неподалёку, кутаясь в свою тёмную материю и любуясь собственной пустотой.

Я покинул их и устремился к человечеству, оплетая планеты и овладевая умами всех живущих. И да пришёл я в мир людей. И обрели они Слово Божье. И покорились мне и возлюбили меня.


Теперь, друг мой, ты понимаешь со всей ясностью, что привело меня в умы людей и заставило взять под контроль историю человечества. Однако до сих пор ты так и не был просвещён о том, кем же являются жуткие твари, которых упоминал я в истории о встречах на пляже. Эти мерзостные титаны, бесформенные чудовища, которых пожирала Мать, — откуда им было взяться на просторах космоса? Кто они?

Начну свои объяснения, пожалуй, с занимательной и короткой истории об одном человеке. Звали его Нрот.

Однажды случилось неизбежное, и Нрот умер. С этого и началась его удивительная история. Прервался его материальный путь, он сделал последний вздох и тело его опустело. Любому стороннему наблюдателю покойник всегда кажется опустошённым и неестественным. Ведь так и есть, друг мой! Он пуст, отныне необитаем, как старая треснутая раковина, которую бросил самый непритязательный рак-отшельник.

Таковым стал и Нрот, вернее — тело его. Сам же он, в то время как его родные рыдали у его смертного одра, уносился прочь с такой страшной скоростью, что и мысль могла бы показаться вязкой и ленивой в сравнении с ним.

Страх одолевал его, ибо его сознание и все его чувства остались целы и невредимы, как и всё существующее во вселенной, где ничто не исчезает без следа просто так.

Он мчался в неведомом могучем потоке, как ему казалось, целую вечность, и не мог остановиться.

И тут можно было бы и закончить эту небезынтересную историю, друг мой. Но человек разумный выдумал структуру сюжета и законы повествования! И мы подчинимся им, ведь выдуманы они лишь затем, чтобы достичь крохотного оргазма в определённых долях мозга. А что может быть ценнее для человека, чем оргазм? Блюсти человеческие ценности — первейшая наша задача.

Посему, подчиняясь главному закону повествования о необходимости узнать, что же было дальше и чем всё закончилось — продолжим.

Итак, Нрот умер и обречённо понёсся в неизвестном ему направлении. Ему было страшно, и он, как и многие другие, подобные ему, страдал от ужаса и непонимания, слабо представляя, что с ним происходит.

Но мы с тобой, друг мой, совершенно ясно осознаём, что Нрот плыл в великом потоке информации, как и другие информаты вроде него, и направлялся туда, где действительно оканчивается жизненный путь — в Тёмную материю. Туда, где господствует могущественный ид Войд. Миновать тёмную материю невозможно, перед нею бессильны все мы, в том числе и потоки информации, из которых она высасывает всё, что ей необходимо, в первую очередь — человеческие души.

Демо, создавая космос вместе с остальными демиургами, выткал это полотно, чтобы окутать им своего новорождённого сына Войда, и оставил его в этой холодной тьме плести её и дальше. И он плетёт. Плетёт и множит пустоту, простирая свои колоссальные моря из тёмной материи так широко, что многим галактическим сверхскоплениям приходится потесниться. Вселенная не забита доверху звёздами словно кастрюля песком. Моя сестра ид Ланиакея, первой явившаяся в новорождённый наш космос, формирует и группирует галактики и сверхскопления и составляет из них сеть, образуя причудливый узор и структуру вокруг зияющих владений Войда.

Именно к моему брату Войду и направился Нрот. Никому, в том числе и мне, неведомо, что скрывается под покровом тёмной материи. Неизвестно, что происходит, когда человеческое сознание попадает туда. Великий Аноним оставил эту тайну неразгаданной.

Тем не менее, наше повествование не окончено! Мы продолжаем следить за судьбой Нрота. При жизни тот упивался извращёнными удовольствиями, не гнушался насилием и убийствами, всеми силами стремился к людоедской, звериной свободе, посему любопытно мне — каков же его удел после смерти?

Войд бесстрастен и скрупулёзен и любая принятая им информация обрабатывается с великой точностью. Войд не решает и не судит — лишь преобразовывает.

Мы ничего не знаем о судьбе тех, кто при жизни избрал путь любви и стремления к совершенству духа над материей, праведный путь. Но о тех, кто подобен Нроту, известно предостаточно!

Глянь же! Глянь, друг мой, на бескрайнее море! О, как же люблю я гулять здесь, наслаждаясь дивной красотой его чёрных вод и пышными розовыми песками!

Гляжу я сквозь тёмные воды морские и вижу, как, рождая исполинские волны, во мраке беснуются ужасные, невероятные чудовища. Это ёты. Иды часто используют их, чтобы создавать нечто прекрасное. Ёты кошмарны и неистовы, их облик страшнее самого парализующего ужаса, а неистовость делает их опаснейшими обитателями вселенной. Они беснуются по всему космосу и лучше, друг мой, вовеки с ними не встречаться, однако вряд ли это возможно.

Вот вынырнула кошмарная тварь из диких глубин мрака. Состоит она из миллиарда уродливых задниц, слепленных в бесформенный ком. Подобие головы представляет собой клубок из половых органов, слипшихся в вязкую жижу. Рта нет у твари, но миллиард задниц гораздо хуже злобного рта, особенно когда каждая наделена зубами. Ими раздирает она очередную жертву и поедает её. После чего испражняется тем же отверстием, что и жрёт.

Ласково погладил я исчадие тьмы по самой чистой заднице и поздоровался с Нротом. Как же ладен и пригож был он при жизни! И во что превратился теперь?

Хотелось мне поинтересоваться у него, счастлив ли он нынче, обретя свою зверосвободу в полной мере.

Но внезапно эта громада дёрнулась в сторону и с дикой скоростью умчалась из тёмных вод к розовому берегу, где её поджидал мой прекраснейший лучезарный брат Квазар. Он рыбачил, закинув в чёрную воду сияющие кристаллические сети.

Схватил он Нрота и швырнул прямиком в сверхмассивную Мать. И тьма её поглотила Нрота навеки. Пожрала его Мать, питающая новую сингулярность. Так Нрот окончил свой путь, который проложил себе ещё при жизни, неосознанно вплетая информацию в великий поток, приведший его к сему концу.

Воистину это конец — пожранный сверхмассивной Матерью, навеки потерян он для этого мира. И я буду молиться за него, дабы возродился он в новом мире светлым душою и мыслями.

О нет, ёты отнюдь не бесполезные исчадия тёмных помыслов Войда! У того и вовсе нет никаких помыслов — он лишь преобразует информацию в формацию. И эти на первый взгляд безобразные и бессмысленные сущности отнюдь не так уж тщетны, как может показаться. Как и всё в нашем мире, они нужны и важны — в конце концов из их уродливости рождается нечто новое и прекрасное. В умелых руках идов ёты становятся произведениями искусства. Они подобны глине, бурой гадкой глине, которая, выходя из-под рук мастера, предстаёт дивным шедевром.

Возрадовался я судьбе Нрота. Послужил он во благо зарождающегося мира и возродится в нём новым собою. Я приник к могучей груди Квазара и поблагодарил его за чудесный дар этому человеку — ведь то был всё ещё человек, пусть и преображённый. Квазар снисходительно улыбнулся мне и положил свою ладонь на моё чело. Воистину это была ласка от него — гордого, величественного и могучего ида, неистребимого и лучезарного светоча нашей вселенной. Ах, если бы нашлись в человеческой речи слова, в полной мере описывающие его красоту!.. Но все они столь куцы и однобоки и не могут выразить всего его великолепия. Даже столь прекрасные по смыслу и ласкающие слух эпитеты — дивный, несравненный, роскошный, совершенный, ошеломляющий, ослепительный, пленительный, всемогущий, светозарный, непреодолимый, пламенный, необоримый, — не способны хотя бы приблизительно описать его.

— Ах, Квазар! — воззвал я. — В твоих руках ёты всегда находят должное успокоение и преображение. Бесспорно, ты великий ид, мастер и созидатель. Однако помимо того, что ты зодчий вселенной, также обладаешь ты и великой мудростью, как хранитель космоса от начала времён. Поведай же мне, Квазар, о судьбе праведных людей, что уходят в темноту Войда и не возвращаются оттуда ни в каком обличии. О тех, кто разумом стремится преодолеть свои границы и отринуть животное существование, подлинно развиться и воссиять!

Тот покачал головой.

— Мне сие неведомо. Сокрыта тайна эта тьмой Войда, и сам он, как ты знаешь, отнюдь не многословен.

— Увы, ты прав! — воскликнул я. — Войд никому не раскрывает своих тайн.

— Но возможно тебе удастся выяснить что-либо у тех, кто вышел из этой тьмы и свыкся со своим новым существованием.

Мгновенно понял я, о ком он толковал. Древнейшие ёты, обитающие в дальних туманностях, всячески избегали идов и боялись их. Однако и сами они были могучи и устрашающи и бороздили космос, бесконечно пожирая друг друга и испражняясь друг другом.

Тысячи лет наблюдали они, как тьма рождает подобных им. Должны они знать хоть что-нибудь о том, что же происходит со светлыми душами, когда они попадают во владения Войда.

Я решил подойти к делу серьёзно — на одной из необитаемых планет я устроил званый ужин и пригласил на него самых древних и кошмарных тварей из всех известных мне ётов. Тех, кто имел рот и мог мало-мальски изъясняться.

Огромнейшая планета, покрытая льдом, послужила нам столом. Угощение я также припас — для каждого гостя его излюбленное блюдо. Гости, впрочем, на ужин не торопились, но боязливо ошивались в ближайшей планетной системе.

Уселся я на один из спутников, проплывающих подле планеты, и гостеприимно взмахнул руками, призывая ётов к столу.

— Друзья мои! — воскликнул я. — Отчего смущены вы и опасливы? Я пригласил вас для дружеской беседы, приготовил трапезу, но вы пренебрегаете моею дружбой и щедростью. Сердце моё от того угнетено печалью.

Раздался скрежещущий голос — то говорил один из ётов, показавшийся вдали.

— Кого ты пытаешься одурачить, Фонон? Ты — один из подлых идов, что любят терзать нас и увечить себе на потеху. Вы уничтожаете нас и коверкаете наше естество.

— Одурачить? — удивился я. — Любой обман мне чужд, как чужда и подлость, и стремление увечить и уничтожать. Не скрою, хочу я кое-что получить от вас, но то лишь ответы на вопросы.

— Все мы знаем, что в мгновение ока можешь ты расщепить нас на атомы, — злобно прошипел ёт. Я пожал плечами.

— Да, но зачем мне делать это?

— Что, если ответы тебе придутся не по нраву? Проклятый ид, своими колебаниями ты разорвёшь нас на куски, как и любое твёрдое тело вроде этой планеты.

Я покачал головой.

— Ах, пернатый змей! Бессмысленное насилие чуждо мне, как и всем идам. Согласен, зачастую вы служите строительным материалом для вселенной, но должны вы понимать, что сия участь — великая честь, великое избавление и перерождение. Преобразовываясь в нечто прекрасное, вы не гибнете, но напротив — растёте и развиваетесь.

— Как насчет унижений? — проревел другой ёт. — Проклятая Ланиакея заставляет нас перетаскивать целые галактики на своих спинах. Мы сгребаем звёзды в кучу, и они жгут нас, увечат и крушат нас!

— Разве является унижением строительство сверхскоплений? — возразил я. — Оглядывал ли хоть один ёт плоды своего изнурительного труда? Видел ли какую красоту и гармонию творит он? Ваши раны, ваша гибель — цена которую вы платите за собственное перерождение. Ибо обожжённые звездами ёты сгорают и рассеиваются в молекулярное облако, которое в последствии коллапсирует и возрождается новой…

— Звездой, — прошипел первый ёт. — Велико ли счастье быть бестолковой звездой?

— Полагаю, не меньшее, чем быть подобным тебе, — рассмеялся я. — Всё же звёзды — провозвестники жизни. Друзья! Прошу же к столу! Не бойтесь меня, я с великим тщанием и уважением к вам накрыл сей стол, чтобы порадовать вас, гостей своих!

Ёты неуверенно и медленно приблизились ко мне. Тот, кто первым заговорил со мною, представлял собой гигантскую толстую кишку, забитую нечистотами, которые постоянно вываливались из окончания хвоста сего титанического змея. Чтобы не быть опустошённым и немощным, и поддерживать свою силу и полноту, змей засовывал хвост себе в пасть и пожирал свои же нечистоты. Пасть его была космата — грязные зеленоватые волоски покрывали её всю, разрастались бородой и шли ниже по телу, где торчали облезлые тощие перья. Ими были покрыты худые зелёные крылья, плешиво зияющие пятнами гнили.

— Пернатый змей, уроборос, добро пожаловать, — я вежливо препроводил гостя к столу. — Уверяю, что я первейший друг ваш и никогда не таил никакого зла на вас.

Я обнял змея и провел рукой по ребристой поверхности этой крылатой кишки. Змей усмехнулся.

— Ты первейший глупец, — прошипел он, капая из пасти жидкими нечистотами. — Фонон, тебе ли не знать, что никто из идов не водит дружбы с ётами.

— Ах, напрасно! — воскликнул я, хватая его за морду и целуя в лоб. — Дружба с людьми для меня — величайшая ценность. Постиг я многое, но отношения с человеком — блаженнейшее из всего, что довелось мне испытать!

— С людьми? — расхохотался змей. — Вы слышали? Этот остолоп считает нас людьми!

В ответ ему раздалось хрипящее похрюкивание — ёты натужно смеялись, боязливо прячась у змея за спиной.

— Безусловно, вы — люди, — кивнул я. — Всё, что вы собой представляете — квинтэссенция всего человеческого. Ваши образы рождены вашим же разумом. Вы спроектировали себя своими мыслями, деяниями, желаниями. Воистину вы — люди.

— И я? И я человек? — раздался робкий сиплый голос из-под крыла змея.

Я наклонился и ласково погладил ёта.

— Разумеется, друг мой.

Тварь возрадовалась. То была громадная куча — чёрный мешок, покрытый волдырями, с пастью во всю свою величину. Когда необъятная пасть раскрывалась, оттуда тянулись миллионы рук. Протянув нити своих волос, я пожал каждую.

Ёты тотчас обступили меня — все стремились привлечь моё внимание. Я же поприветствовал лично каждого гостя, после чего вновь предложил отведать угощений. В этот раз никто не стал отказываться. Ёты с великим удовольствием пожирали космическую пыль и астероиды. Конечно, охотнее всего они пожрали бы себе подобных, но я не стал им в том потворствовать.

Пернатый змей, впрочем, не притрагивался к пище, но смотрел на меня насмешливо, сощурив свои крохотные, горящие недобрым огнём глаза.

— Угощайтесь, о великолепный уроборос, — произнёс я, указывая на планету, заваленную его излюбленной едой.

— Ты неплохо подготовился, Фонон, — прохрипел змей сквозь зубы. — Велико твоё могущество, велика и щедрость твоя. Однако, раз ты знаешь меня так хорошо, то, очевидно, знаешь также, что я предпочитаю живых людей мёртвым.

— Сего не могу вам позволить, — покачал я головой, — но полагаю, десять миллиардов почивших вполне вас насытят.

Тела, холодные, бледные, полуистлевшие, валялись гигантской кучей посреди студеных полей необитаемой тверди. Я насобирал их из разных исторических периодов на разных планетах и был уверен, что истосковавшийся по привычной пище змей придёт в восторг. Он и впрямь облизывался и в нетерпении подрагивал крыльями. И вдруг бросился пожирать эти трупы, разбрызгивая во все стороны слюну и дерьмо, коим был полон.

— Приятного аппетита, друзья мои! — воскликнул я, обходя трапезничающих гостей. Ёты невнятно завыли, набивая рты.

— Великолепно, — прошипел змей, с наслаждением глотая мёртвую плоть. — Давно забытый вкус… все они тяжко страдали перед смертью. Ты так предусмотрителен, Фонон.

— Я знал, что вам понравится, — ответствовал я. — Все они умерли в войнах, от пыток, чумы и прочих болезней и поверьте, муки их были ужасны.

— Я это чувствую. Вся их плоть пропитана ужасом и страданием. Однако всё же живые на пороге смерти слаще в сто крат… — покачал головой змей. — Было время, я наслаждался сими жертвами со всею полнотой…

— О да, как же не помнить! — воскликнул я. — Вы явились людям на заре цивилизации — забрались на Землю и предстали перед ними богом.

— Эти глупцы кормили меня, совершая жертвоприношения. Вначале они пытались подсовывать мне бабочек и цветы, но постепенно до них дошло, чего я так жажду. Досадно, что моё благоденствие продлилось так недолго, — добавил он, скрежеща зубами.

— Помню и это, — я сочувственно похлопал его по спине. — За вами послали других ётов и те уволокли вас прочь с Земли.

— Я сожрал их, — захохотал пернатый змей. — Однако возвращение назад счёл небезопасным.

— Вы так стремились к людям, к своим собратьям. Даже после смерти не могли оставить их. Каким, право, жестоким ударом стало для вас это изгнание.

— Воистину! — чавкая, согласился змей. — Люблю своих собратьев. Люблю насиловать и убивать их, пожирать их.

Он хохотал, давясь телами погибших. Я с интересом слушал его.

— Эта ваша страсть у всех на устах и поныне. Люди помнят вас через века. То, что вы делали, прославило вас и сделало ваше имя нарицательным. Ваше триумфальное возвращение на землю в личине змея также оставило след в истории. Действительно вы великий человек.

— О чём же ты хотел расспросить нас, Фонон? — вдруг подал голос ёт, напоминающий паука. Вместо ног у него были руки, длинные и тонкие, как палки, хлыстообразный хвост оканчивался цепкой когтистой дланью, тело было крохотным — кроме головы, походившей на рыбью, желудка и половых органов ничего больше и не было. Ему приходилось есть, тут же вываливая из пасти пищу обратно.

— Все вы вышли из тёмной материи, — начал я, — все вы прошли нелёгкий путь становления самими собой и отныне предстаёте в истинном облике, который тщательно формировали ещё при жизни. Войд упорядочил вас такими, какими вы являли себя миру. Но были и те, кто при жизни стремился к иному пути — к светлому и благочестивому пути. Кто описывал себя не животным потребителем, но созидателем и прорабом вселенной.

Ёты слушали, дружно уставившись на меня. После некоторого молчания я задал, наконец, свой вопрос:

— Какова же участь их после попадания в тёмную материю? Что представляют они собой после смерти? Известно ли вам это, о древнейшие ёты?

Те заколыхались.

— Отчего же сам не спросишь у своего братца? — усмехнулся ёт с грудой звериных костей вместо тела. На костях висели клочки мяса — он обгладывал сам себя, после чего ждал, когда мясо вновь нарастёт.

— О, Войд немногословен. Настолько, что вообще едва ли отвечает мне.

— Нащупай ответы в тёмной материи своими волосищами, — ехидно заметил пернатый змей, указав крылом на мои вездесущие, устремлённые в пространство волосы.

— Тёмная материя сокрыта от великого потока информации, — покачал я головой. — Она не питает артерию вселенной, и я бессилен перед её пустотой.

— Я полагаю, демиург Демо не напрасно сохранил эту тайну даже от паршивых идов, — хмыкнул ёт-паук. — Что там делается с этими святошами мы не имеем никакого понятия, дурень. Так что зря ты тут так распинался и суетился с подачками.

— Спокойно, — прошипел змей, хватая паука своим гигантским испражняющимся хвостом. — Будь повежливее с нашим дорогим другом Фононом. Ничто не свершается зря, и хоть он и впрямь дурень, пир устроил отменный, и мы благодарим его за это, да и вопрос его интересен и развлёк меня.

— Всех нас развлёк, — поддакнула бесформенная куча с громадной пастью.

— Неужто никто из вас ничего не видел и не слышал, в то время как находился во владениях Войда? — воскликнул я. — Поведайте хотя бы, что же происходило там с вами лично?

— Ужасная боль — вот что я помню, — с горечью сказала куча. — Так больно, словно из тебя выдавливают глаза, словно отрывают руки. Я бесконечно расползалась вширь, а после разрывалась плотью, чтобы прорезалась пасть.

— Что ты видела вокруг себя?

— Вокруг меня раскинулась сеть — множество пульсирующих полусфер. Они были крохотны, и было их много… так много, что и числа им нет. Они образовывали нечто вроде решётки.

— Что это за полусферы?

— Я видел то же самое, — поддакнул паук. — Полусферы те малы, словно семена, и лучатся белым светом.

— И сам я был полусферой в этой решётке, — продолжил змей. — Но быстро перестал ею быть. Я принялся вытягиваться с болью, подобной той, когда заживо потрошат человека. Я и сам стал кишкой и наполнился дерьмом, осознав это всем своим естеством. После этого решётка унеслась куда-то вниз, а сам я вынырнул из чёрного тумана тёмной материи. И как бы глубоко я ни нырял обратно, не мог отыскать тех светящихся полусфер, не смог отыскать и дна. Встречал я лишь подобных себе.

— Нету там дна, нету, — покачал головой тот, что был грудой костей. — Вот в чёрно-сером море лучше. Там дно есть, и красивое.

Ёты согласно закивали.

— Там розовый песочек, — пропела куча.

Все наперебой принялись расхваливать море, я же предавался размышлениям. То, что поведали мне ёты, на первый взгляд не могло никак приоткрыть завесу тайны, однако отчего-то казалось мне очень важным, и я решил, во что бы то ни стало, выяснить, что это за полусферы, откуда взялись и для чего служат. Я вбирал в себя все информационные потоки, какие только существовали во вселенной, и искал в них любое упоминание об этих полусферах.

Дело это заняло много времени и всё моё внимание, поэтому, когда я очнулся и огляделся, то обнаружил, что ёты уже давно покончили с трапезой и бестолково слонялись по округе. Один лишь пернатый змей восседал, скрутившись кольцами, на холодной планете и пытливо глядел на меня.

— Фиаско? — прошипел он, обращаясь ко мне.

Я кивнул.

— Зачем тебе это, Фонон?

— Я жажду узнать Первопричину всего. И я глубоко убеждён, что ключ к разгадке этой величайшей тайны — люди. И те, что остаются в тёмной материи, и ёты.

— Ты полагаешь? — скептически скривился змей.

— Я уверен в этом.

— Взгляни на меня — разве могу я иметь отношение к столь глубоким тайнам?

— Разумеется, можешь.

— Ведь я мусор, — осклабился змей, — космический сблёв, сырьё для выращивания чего-либо стоящего. Я дерьмо, я демон. Я упиваюсь насилием и разрушением. И мне приятны эти деяния, я не испытываю ни раскаяния, ни сожаления. Я стремился и всегда буду стремиться к дерьму и разрушению. Только это наполняет меня. И я абсолютно удовлетворён этим.

Я обхватил его морду ладонями.

— Я знаю. Ты таков. Ты — человек разумный, и ты абсолютно понятен мне. Ибо зверосвобода легко постижима. Она доступна каждому, она ясна и дешева. Ты и тебе подобные — ступени, по которым шагает человек, желающий стать совершенным. Стать идом.

Я прижал змея к груди.

— Ты ценен, как и всё во вселенной. Согласись, без вязкого дерьма люди не искали бы торного пути.

Змей оскалился.

— Да ты помешался на людях, дружище. До добра тебя это не доведёт. Там где люди — там погибель.

— Это неважно, — покачал я головой. — Раскрыв тайну Анонима, я подарю вселенной великое знание. Уверен я, это изменит судьбу человечества. Как и судьбу всей вселенной!

Отныне ёты сопровождали меня повсюду. Они жались ко мне, наперебой орали и выли, дрались и увечили друг друга в борьбе за право уцепиться за меня или же нести меня на своих плечах. Так, в сопровождении этой громадной ревущей войны бороздил я просторы вселенной и размышлял.

Уроборос был ближе всех ко мне. Он обвил своим телом мою ногу и торс и бесконечно буровил меня взглядом, возложив голову мне на грудь. Полагаю, он жаждал разговора, но мне было недосуг беседовать с ним. Я слушал вселенную, стараясь не упустить ни единой мысли, промелькнувшей когда-либо в рождённых ею умах. Я долго размышлял над тем, куда ведут дальше мои поиски, и решил, что настала пора вновь просить совета у своей блистательной сестры Ланиакеи.

Ёты взвыли от ужаса, когда поняли, куда я держу свой путь. Многие умоляли меня повернуть в сторону, иные и вовсе бросились прочь. Но часть ётов — моя преданнейшая свита — не покинула меня, в том числе, разумеется, и уроборос.

Сквозь дивные огненные и разноцветные туманности я примчался к Ланиакее и поспешил припасть на колено перед её мощью и совершенным величием. Поистине колоссальной и всеобъемлющей была она, сияющий исполин, и трудилась беспрерывно, вплетая галактики в строгую и прекрасную структуру вселенной. Величественно было то зрелище, и я невольно залюбовался им, как залюбовался и пернатый змей, и прочие ёты, хоть и тряслись, и стенали они, обмирая от ужаса за моей спиной.

У ног моей сестры взорам нашим предстал сын её — Великий Аттрактор, незыблемый титан, в котором клокотала столь громадная мощь, что все мы невольно склонились и перед ним. Он восседал в ярких туманностях, окружённый клубами разноцветной сияющей пыли, и в могучих руках своих сжимал мириады блестящих цепей. Их тянул он с великой силой, и все окрестные галактики неумолимо влеклись к нему, сталкиваясь друг с другом, сливаясь и трансформируясь, чтобы вскоре попасть в руки Ланиакеи, которая выстраивала их в должном порядке, понимаемом лишь ею одной.

Нас также влекло к нему, и я не противился этому притяжению, но мои ёты дрожали и метались в священном ужасе перед суровым исполином. Ничуть не успокаивало их присутствие Ланиакеи, великолепной и лучистой, в окружении бесчисленных звёзд, которые, казалось, и составляли суть её — пылающую, неукротимую и струящуюся в вечном движении.

Великий Аттрактор обратил своё багровое чело в мою сторону и без лишних приветствий изрёк:

— Фонон, поистине чудесные дары принёс ты. Таких могучих подручных я давно хотел заполучить.

Я оглянулся на перепуганных ётов и улыбнулся.

— О Великий, то не дары, но спутники мои.

— На что они тебе?

— Они сами по себе, но льнут ко мне в порыве дружбы.

— Дружбы? — переспросил Аттрактор.

— Они ищут защиты у Фонона, — пояснила Ланиакея, — всячески раболепствуя перед ним. Такова их человеческая дружба.

Аттрактор рассмеялся.

— Отдай же их мне, Фонон. Они славно послужат на благо вселенной, их сила нужна мне — множество ётов трудится, перетаскивая на место заблудшие звёзды и очищая галактики от мусора. Это делает мироздание чище и прекраснее, должно им с великой готовностью приступить к своей работе немедля.

Уроборос накрепко обвил моё тело и с ненавистью поглядел на Аттрактора из-за моего плеча. Он встретился с ним взглядом и угрожающе оскалился.

— Пернатый змей! Наконец-то я встретил тебя, — обратился к нему исполин. — Долго же ты убегал и скрывался от нас. Нынче же послужишь ты той цели, для которой был рождён. Велик ли соблазн всю жизнь глотать собственное дерьмо? Примешь ли ты с гордостью своё предназначение и испытаешь ли в созидании своём невиданное облегчение и радость? Так и будет, если ты принесёшь мне самые громадные и яркие звёзды, которые лишь тебе и под силу утащить на своей могучей спине, и дивно прекрасными станут галактики, где воссияют они.

— Оставь его, Великий, — ответил я за пернатого змея, — он следует за мной.

— Милый Фонон, — Ланиакея ласково протянула ко мне свои лучистые ладони, — он следует за тобою лишь ради собственной выгоды. Пусты и тщетны попытки искать дружбы с ётом — ибо пуст и тщетен он сам.

— О Ланиакея! — я ухватил её ладони и прижал к своим губам. — Нет ни единого уголка его тёмной души, который я бы не посетил. Нет ни единой мысли, что я бы не слышал. Ясен он мне, как ясны звёзды, что окружают тебя. Прибыл он сюда, чтобы узрели вы во мне его покровителя и защитника — эта наивная расчётливость трогает и забавляет меня.

— Лишь одни забавы тебя и интересуют, Фонон, — проговорил Аттрактор, недовольно косясь на меня.

— Отнюдь, Великий, прибыл я просить совета в деле непростом и полном глубочайших тайн.

И я поведал им обо всём, упомянув и разговор с Квазаром, и ужин с ётами.

— Предназначение праведного духа — великий замысел Демо, — сказала Ланиакея. — Ничто во вселенной не способно постичь его самостоятельно. Эту тайну знает лишь Войд, и никто больше.

— Знает ли? — засомневался я. — Он не владеет ответами, ибо не владеет ничем. Не мудр он, ибо нет ему нужды в мудрости. Тьма не мудра, ибо не рождает и не созидает. Суть тьмы — чистота. Она чиста и совершенна, и поэтому недосягаема, поэтому и наполняет собою космос, как кровь наполняет тела людей. Тьма — душа вселенной. Она неразрывно связана с разумом вселенной — светом. Они неотделимы друг от друга, ибо врозь — мертвы оба.

— Не ты ли, милый Фонон, известен как знаток человеческих душ? — с улыбкой спросила Ланиакея. — Не ты ли вторгался в души людские, постигая и подчиняя их? Возможно, таким же образом тебе стоит проникнуть и в душу вселенной.

— Тьма неподвластна мне! — воскликнул я. — Много раз пытался я пробиться сквозь её пустоту, но даже при помощи слепящих лучей Квазара не удавалось мне проникнуть в её лоно.

— Ты всеобъемлюще познал людей. Ты восторгаешься ими, подражаешь им. Возможно, настало время перенять одну из главных человеческих особенностей? Поскольку божественные силы не помогают тебе совладать с тьмой, можно предположить, что именно человеческая сила справится с этой задачей — люди попадают во владения Войда без всяких усилий после материальной смерти.

Я схватился за голову.

— Я понял твою прекрасную мысль, Ланиакея! И проста, и мудра она, как и все твои советы. Но, право, ты меня переоцениваешь. Если человек и может стать богом, то бог человеком — никогда!

— Не нравится мне твоя затея, Фонон, — громогласно заявил Аттрактор. — И ты, мать моя, не изощряй его наклонности. Его маниакальность застилает ему разум, от чего может поступать он опрометчиво. А опрометчивость Голоса божьего чревата ошибками и изъянами во вселенной. Сие безответственно и недопустимо!

Не переставая ни на миг работать мощными багровыми руками, подтягивал он к себе громадные цепи, исчезающие своими концами в сверкающих далях.

— Как только Квазар мог потворствовать тебе! — Аттрактор возмущался, мигая всполохами сквозь туманности. — Строгий, рассудительный Квазар!

Ланиакея мягко положила ладони на его плечи, казавшиеся такими маленькими в сравнении с её колоссальными руками.

— Не гневайся, сын мой. Не упрекай Квазара — свет всегда стремится развеять тьму, как разум всегда стремится управлять душой. Фонон жаждет знать о людях всё, ибо наполнен их мыслями, чувствами, желаниями. Он слышит их мольбы, их страдания, познаёт их боль. Они потеряны и одиноки во вселенной, ибо не ведают своих возможностей. Сострадание к ним движет нашим братом, сочувствие и любовь.

С благодарностью склонился я перед Ланиакеей.

— Истинно каждое твоё слово, сестра моя. Но как же мне быть? Я не обладаю столь великим могуществом, что позволяет сотворить жизнь. Не могу и стать самой жизнью. Чтобы попасть во тьму Войда, я должен умереть, но, право, это совершенно невозможно.

— Возможно, — раздался ехидный голос за моей спиной.

— Уроборос! — воскликнул я. — Ты знаешь решение? Поскорее же поведай мне его! Поделись своей мудростью!

Пернатый змей расхохотался и взмахнул крыльями, покрепче стиснув моё тело.

— Невелика мудрость. Проще говоря — откровенная банальщина, друг Фонон. Чтобы стать живым и умереть в итоге, для начала тебе необходимо родиться.

— Родиться… — эхом повторил я.

— Да. Родиться человеком от человека. Я знаю, что ты вхож в сознание лишь к тем, кто достаточно зрел, чтобы принять тебя.

— Это справедливый и честный путь, — заметил я. — Человек разумный слышит мой голос впервые в возрасте десяти лет.

— Что ж. Тогда позволь мне предложить тебе путь бесчестный, — осклабился змей. — Войди в плод в утробе и будь рождён. Это дитя никогда не сможет осознать себя. Его тело будет безраздельно твоим, полностью подчинённым тебе. Ты в полной мере ощутишь жизнь. Вы будете одним целым в жизни, останетесь им и после смерти.

— Какое коварство! — воскликнул Аттрактор. — Чего еще ожидать от ёта! Забудь об этом, Фонон. Не слушай его!

— Ты лишишь этого человека жизни, — обратилась ко мне Ланиакея, — лишишь его радости бытия и таинства смерти. И даже очутившись в руках Войда, он не осознает, что жил — настолько примитивным будет его неразвитое сознание.

— Но он не осознает и того, что был использован, — ехидно прошипел пернатый змей. — Так какая ему разница? Сколько таких встречается Войду? В родах умирают миллионы — одним больше, одним меньше…

Он вновь расхохотался, но подавился дерьмом и закашлялся.

— Нет, уроборос, — ответил я, покачав головой, — я не могу пойти на это.

— Что ж, — прошипел змей, положив голову мне на плечо, — в таком случае ты останешься в неведении до скончания времён. И любимые люди твои так и не узнают истину, не получат от тебя откровений и не смогут развиться до совершенства, о котором ты так мечтаешь, друг Фонон.

Он сунул в пасть кончик своего хвоста и принялся испивать оттуда поток нечистот, который нескончаемо сочился из его тела.

— Верное решение, — заметил Аттрактор, — лучше вкуси дерьма, но не демонстрируй свою невежественность. Нет ничего более наивного, чем полагать, что откровения подвигнут человека разумного к эволюции.

— Пусть это наивно, — сказала Ланиакея, — но при этом милосердно, честно и справедливо по отношению к человеку. Откровение, знание истины не совершит никакого моментального превращения из ёта в праведника. Но эта правда даст многим надежду и принесет с собой утешение в сердца, раненные отчаянием и ненавистью.

— Либо принесет страх. Вызовет панику, диссонанс, раздор и упадок.

— Кто не ведает страха — не ищет пути, не ломает преграды. Пусть будет страх. Любая истина пугает. Страшит своей непреложностью. И страх перед нею понятен — он помогает осознать свою ответственность перед нашим миром.

— Неужели ты согласна с пернатым змеем? — изумился Аттрактор. — Я чувствую твою расположенность к его речам.

Ланиакея улыбнулась. Она обняла меня за плечи, и я прильнул к ней, окунувшись в облако искристой звёздной пыли.

— Я расположена к правде. Поскольку правдивы его слова, не могу не согласиться с ними. Однако также признаю и то, что решение, предложенное им, — противоречиво и вызвало у Фонона смешанные чувства. Действительно, познать материальную смерть возможно, лишь родившись человеком. Но сможет ли Фонон пойти на это — воплотиться в человеческом дитя, лишив его сознания? Он считает это убийством.

— Ты права, — ответил я.

— Я рад, что Фонон столь сообразителен, — изрёк Аттрактор и больше не заговаривал с нами.

— Милый брат, — Ланиакея взглянула на меня. В её глазах я узрел тысячи планет, пульсирующих жизнью. Каждая из них была знакома и мила мне. — Я знаю, что отныне ты будешь мучим думами о нашем разговоре и о том, что предложил пернатый змей. Однако запомни также и мои слова: обладание истиной не важнее, чем желание её отыскать, и прежде всего — отыскать в себе самом.

— Благодарю тебя, Ланиакея, — ответствовал я, оплетая её нитями своих бесконечных волос. — Я знал, что, придя к тебе, непременно получу совет и твоё участие.

— Куда ты теперь направишься?

— Вновь попытаюсь поговорить с Войдом.

— Опять, — раздражённо прошипел пернатый змей. — Уж сколько раз ты обхаживал его! Не выпытал ни слова! Он талдычит одно и то же.

— Что остаётся, друг уроборос? Что остаётся мне?

И понеслись мы вновь сквозь стаи сверкающих комет и звёздные всполохи навстречу тьме. Глубокая чистота, полнейшее безмолвие и покой царили здесь. Я наслаждался её безупречной красотой и невозмутимым величием, как и другие ёты, которые чувствовали даже некое родство с её безжизненным холодом. Они не боялись Войда и при его появлении нисколько не вострепетали.

Я воззвал к брату своему, и он явился. Он вышел из тьмы, как вздох выходит из твоих лёгких, друг мой. И вновь он предстал передо мной, исполненный совершенной красоты и безмятежности.

Войд всегда был непостижим и абсолютно непроницаем, недоступен мне. Не мог я оплести его, не мог изведать его глубины, не мог и проникнуть в его разум, что всегда позволяли мне прочие мои родичи, даже строгий Квазар.

— Фонон, брат мой, — признал меня Войд.

Голос Войда разливался во мне, как тёплый мёд по твоей глотке, друг мой. Лицо его было столь прекрасно, что невозможно было оторвать взгляд от его безупречных черт. Как описать тебе чудесный лик пустоты? Как описать глаза — средоточие тьмы? Как дать понять тебе, что весь облик его, окутанный саваном глубочайшего мрака, не имеет равных во вселенной? Лишь одним словом — совершенство.

— Войд! — я протянул руки, и он принял меня в свои студёные объятия. Меня тут же охватил дух вечного холода, ласкающий своей гладкой свежестью. Я робко опустил взгляд. — Вновь я перед тобой.

— Ты единственный, кто ищет моего общества, Голос Бога. Единственный, кто говорит со мной и жаждет моего слова в ответ. Ты частый гость у меня.

Войд взял одной ладонью моё лицо и поднял его за подбородок.

— Отчего же смущаешься ты, Фонон? Печальны твои глаза.

— Помнишь ли, Войд, о чём просил я тебя в прошлые наши встречи?

Тот кивнул.

— Тебя привлекает тёмная материя и то, что скрыто в ней. Но недра её непроникновенны. Ты чужд и бесполезен в её совершенной пустоте, потому тебя она не примет.

— Возможно, если ты проведёшь меня… — я обхватил его за шею, — если раскроешь передо мной завесу… мой прекрасный брат, позволь мне войти!

Мои волосы бессильно скользнули по телу Войда, словно наткнувшись на ледяную стену.

— Я проникну в твой разум и оплету тебя нитями своей бесконечной приязни, — продолжал я. — Ты вернёшься во тьму, и вместе мы узрим её истину.

Войд покачал головой.

— Не зришь ты пустотой, Фонон. Ты наполнен мыслью и разливаешь её окрест, созидая и наполняя звучанием весь мир. Во тьме же нет звука, нет мысли и света. Тьму может узреть лишь тот, кто зрит пустотой, чьи глаза наполнены тьмой.

— Например, мертвецы, — ехидно прошипел мне на ухо пернатый змей.

Я приложил ухо к пустой груди Войда. В ней не билось сердце, как у человека, не полыхали пламенем звёзды, как у Ланиакеи, не ярилось бешеное пламя, как у Квазара. Клубилось в ней нечто могучее и неизвестное. Словно перебивая друг друга, нестройным хором гремели с неслыханной мощью отголоски чего-то тревожного и грандиозного. Представь мальчишку, приложившего ухо к двери пустой комнаты, за пределами которой клокочет кровопролитная битва.

Я отпрянул от Войда и схватился за голову. Эта мощь показалась мне знакомой! Так звучит… ну конечно! Так звучит лишь сингулярность. Если бы у космоса было сердце, оно билось бы именно так. Неужели Войд, подобно Матери, таит в себе этот грандиозный плод? Как такое возможно?

Я хотел немедленно рассыпаться в вопросах и восклицаниях, но Войд взял мою ладонь и тотчас по руке моей, обволакивая всё тело, поползло облако тьмы. Вскоре я весь был окутан её прохладной вуалью. До дрожи блаженная нега охватила меня. Пернатый змей за моей спиной расслабленно фыркнул — блаженство коснулось и его.

— Я не хотел отпускать тебя в дурном настроении, — изрёк Войд. — Твои визиты мне очень по душе.

Он осторожно убрал со своих плеч мои вспыхивающие разноцветным сиянием волосы и начал растворяться в окружающем мраке.

— Столь долгие беседы дарят мне наслаждение, — произнёс он и растаял как туман. Его рука в моей ладони исчезла, как и тьма, окутавшая нас.

— Тоже мне, беседа, — оскалился пернатый змей. — Четыре раза рот раскрыл и сгинул. Таких собеседников немало я пожрал.

Я молча развернулся и направился прочь. Ёты, пресмыкаясь, поползли за мной. Я долго брёл в раздумьях куда глаза глядят и неожиданно вновь очутился на своём любимом розовом побережье. Яростные чёрные волны бесновались в морской дали, песок блистал как никогда, и его огненные звёздные искры вспыхивали даже сквозь тёмные воды. Я видел на дне громадные осколки планет и шныряющих меж ними ётов. Они чувствовали себя в безопасности, таясь под блестящей, как умасленная человечья кожа, водной гладью.

Я уселся на берегу и принялся задумчиво швырять в море астероиды. Змей разомкнул свои кольца, освободил моё тело от своих объятий и вольготно развалился рядом. Прочие ёты рылись в песке и изредка огрызались друг на друга, стараясь, впрочем, не мешать моему отдыху.

— Скажи мне, уроборос, — заговорил я, наблюдая за пернатым змеем, — каково тебе существовать вот так?

Он улёгся кольцом вокруг меня и сомкнул челюстями свой хвост. Я гладил его ребристое тело и разглядывал его удивительную кожу. Сия громадная кишка была испещрена кровавыми трещинами, эрозиями и нарывами. Редкая чешуя сочилась гноем, под нее забивался песок и, должно быть, причинял ужасные страдания пернатому змею. Но тот невозмутимо поглощал нечистоты из своего хвоста, неловко распластав крылья по разные стороны.

— Невыносимо, — ответил он мне, насытившись.

— Если бы тебе сейчас предложили вернуться в те времена, когда ты был юн и неопытен и только начал свой жизненный путь, когда носил тогу и счастливо гулял по залитым солнцем улицам, сделал бы ты всё возможное, чтобы ступить на иной путь?

Змей поднял голову и приблизился к моему лицу. Вывалив во всю длину свой громадный грязный язык, он медленно лизнул мою щеку и прошептал на ухо:

— Никогда.

После чего осклабился, обнажив свои чудовищные зубы и, не выдержав, с громогласным рычанием расхохотался.

— Но почему? Почему же, пернатый змей, любовь моя?

Я обхватил волосами его морду, и он вмиг унялся.

— Потому что нет более завидной участи, друг Фонон, — медленно проговорил уроборос. — Нет ничего великолепнее, ничего кошмарнее и ничего отрицательней меня! Я абсолют боли и унижения. Мои страдания, мое бесчестье столь безграничны, что стали моей сутью. Что осознанно делал я — сие и получаю с великим удовлетворением. Если это цена за мои деяния, я готов охотно её заплатить.

Я отпустил его, и он вновь улёгся на песок, сунув окровавленный, изгрызенный хвост в свою разверстую зубастую пасть. Я всё не мог оторвать глаз от его шкуры. В местах, где не было чешуи, кожа шевелилась и вздымалась, словно под ней ползали паразиты, но приглядевшись, я понял, что выпуклости приобретали очертания человеческих тел. Словно вмурованные шевелились руки и ноги, пытаясь прорвать сей непрочный барьер. Местами тело змея напоминало какой-то дикий симбиоз обезглавленных человеческих тел и громадной кишки. Тела яростно размахивали руками, стремясь отцепиться от своего носителя, однако, им не удавалось — намертво приросли они к уроборосу, внутри которого мощным потоком хлестало дерьмо, совершая свой привычный круговорот. Я видел его сквозь полупрозрачные прорехи в боках змея.

— Кого любил я, тот навсегда со мной, — с усмешкой пояснил уроборос, оторвавшись от своего занятия. — Навеки мы неразделимы, ибо пожрал я его всецело.

— Ты считаешь, ты любил?

— О, разумеется, любил, как и всякий человек. И актом высшей любви моей было высшее насилие.

Смолчал я и надолго погрузился в раздумья.

— Хочу признаться тебе, друг Фонон, — вдруг снова сказал змей. — Признаться тебе в своих самых глубоких чувствах. Ненавижу тебя, Фонон. И ненависть моя столь безгранична, что если б мог, я сожрал бы тебя. И если бы мог, сожрал ещё раз. И ещё раз. И бесконечно жрал бы тебя. Терзал и уничтожал бы вновь и вновь.

Я улыбнулся ему.

— Не нужно делать мне признаний, уроборос. Я вижу тебя всего и понимаю все твои чувства. И знаю, насколько я тебе небезразличен.

Он продолжал покусывать свой хвост, делая шумные глотки. Я внимательно смотрел, как он делает это, и как хлещет по кругу дерьмо — из хвоста в пасть, через всё его длинное тело и вновь из хвоста в пасть.

Я покачал головой, с грустью отведя взгляд к морским просторам. В воде бесились ёты, рассекая волны громадными уродливыми конечностями. Как малые дети плескались они, несмышлёные и несуразные, беспомощные невежды. Гнусны были они обликом, мыслями и желаниями, примитивны и раболепны передо мной. Сколь яркую противоположность им составляли два чудесных близнеца, встреченные мною здесь ранее. Я тосковал по ним.

— Я сделаю это, — вдруг громко произнёс я, не отрывая взор от блестящей чёрной бури. Уроборос встрепенулся. — Я войду в сознание дитя, чтобы родиться человеком.

— Неужели?!

Я медленно кивнул. Змей возбуждённо принялся обвивать меня кольцами, с шипением усмехаясь сквозь зубы.

— Почему ты передумал, друг Фонон? Почему? Почему же? Разве вторжение в материнскую утробу перестало быть для тебя подлостью?

Тут он содрогнулся всем телом и взглянул на меня в изумлении. В голове своей он услышал мой голос, наполнивший всё его существо. Нити моих волос пронзали его так легко и беспрепятственно, как стрела пронзает туман.

— Если я не сделаю этого, — раздались мои слова в его мыслях, — будет это ещё большей подлостью. Обладание истиной не важнее, чем желание её отыскать, и прежде всего — отыскать в себе самом. Люди молят о прозрении богов, либо глядят на небо в телескопы — они стучатся в двери, которые никогда им не отопрутся. Но они не слышат стук и в собственную дверь — в каждую грудь стучит сердце, оно не менее могуче и загадочно, чем сама сингулярность. Именно оно — ключ к пониманию всех прочих истин, в том числе правды о своём предназначении. Теперь вижу ясно, что вести людей за собою ввысь способен не бог, не герой, но лишь богочеловек.

Глава 1. Первый день весны

Никто не лжёт, никто не замахнёт рукою,

Никто желаниям страстей не подчинён,

Война и брань угасли тишиною,

Сердца стучат, как барабаны, в унисон.

Весна пробудилась в столице Халехайда и сердцах его жителей. От земли поднималась еле уловимая вуаль пара. Сегодня поутру оттаявшие улицы вновь покрылись пушистым ковром снега, но днём выглянуло солнце и низвергло на мир столько тепла, что горожане, вновь, было, с ворчанием натянувшие шарфы, принялись на ходу разоблачаться, как и город, от последних покровов зимы.

Поблескивали тёплой влагой и твердокаменные ступени теснящихся городских зданий, которые тоже будто бы грелись на солнце, словно припавшие плечом к плечу могучие хищники.

Казалось, весна пробуждала не только травы, спящие под землей, да листья, притаившиеся в налитых почках. Сам город также отряхивался от хмурой пелены зимы и расцветал блестящими ветвями эстакад и переходов над улицами. Точно лианы спускались к ногам горожан омытые росой металлические конструкции и взмывали ввысь, точно стволы деревьев, свежевыкрашенные заводские трубы. В рощах соловьи подбирали новый репертуар — их весенние трели будоражили весь животный мир, начинавший очередной этап любви и процветания после этапа поста и выживания. Равно как и городские улицы были неумолчны — как-то по-весеннему шумел монорельсовый поезд, звонко дребезжал заводской колокольчик, а грохот станков звучал словно бы мягче и ритмичнее.

В конце концов и вездесущее радио заиграло как-то бодрее и праздничнее. А люди смотрели всё больше вверх, не опуская сверкающих глаз под ноги к скользкой земле. Подчиняясь необоримому духу весны, народ был воодушевлён и с энтузиазмом погружался в рутину, казавшуюся уже не столь однообразной, но даже загадочной на фоне всеобщих природных перемен.

Возможно, людей так будоражил предстоящий праздник Новосезонья — одно из крупнейших событий года, когда возле здания Консенсуса на площади по обычаю разворачивалось большое торжество, ради которого собирались граждане со всех концов округа.

Посмотреть там всегда было на что, было что и прикупить на ярмарке. Правда, торжественные речи да посыпанные орехами калачи мало волновали Абби. Больше всего ему нравилось обозревать гуляющий люд. Несомненно, празднующий народ то ещё зрелище — огромная людская масса радостно зыблется на площади как разноцветное озеро, как живой здоровый организм, пульсирующий рукоплесканиями, смехом да разговорами. Все эти люди едины и безропотны. Они празднуют и бурно улыбаются друг в друга, их окатывает волной счастья и осознанием стойкого, неколебимого порядка. И это сладкое чувство безопасности и безмятежности всегда манило народ на праздники сильнее любых калачей да конфет.

Впрочем, Абби не захлёстывало этими волнами народного единства, он предпочитал невозмутимо покачиваться на них, словно буревестник на морской глади, видом своим совершенно не обнаруживая всепоглощающей радости. Если бы его спросили, чем бы он занялся, если бы не пошёл на праздник, Абби, не моргнув и глазом, ответил бы, что сидел бы дома, пил чай и слушал радио. Но он оставлял все эти небезынтересные дела, чтобы посетить праздник и в очередной раз прозондировать чужую коллективную радость.

Абби подставил лицо тёплым солнечным лучам. Да, к вечеру он будет весь обсыпан веснушками, и его острый, как у лисицы, лик будет пёстрым, как мухомор, а сам он — словно ещё более рыжим, чем прежде. Да он засияет как медный таз, но что с того? Какой смысл таиться от солнца весной? Весеннее солнце всесильно, непобедимо, и он подчинится ему.

Дул ветер. Абби вновь пригладил руками свои жёсткие, похожие на медную проволоку волосы, щекочущие шею за ушами, и огляделся. На лестнице вокруг него сидело множество студентов, поглощающих свой нехитрый обед. Все они болтали друг с другом и, как и Абби, любовались городским пейзажем. Зрелище то было величественное и притягивало взгляд любого, кто оказывался на ступенях университета, ибо с такой сумасшедшей высоты можно было обозреть весь центр столицы.

Фастарский университет был одним из самых высоких зданий в городе. Пирамидальный, бурый, суетливый — он напоминал муравейник, в котором копошились тысячи студентов, получающих обязательное трёхгодичное образование. То был единственный университет в столице, куда стремились молодые люди со всего округа, желающие овладеть сносной профессией. Университетское образование позволяло худо-бедно трудоустроиться, удостоившись терпимого жалования, которого вполне хватало, чтобы обеспечить основные человеческие потребности. И поскольку большей частью заурядный народный ум свыше того и не требовал, лишь немногие после окончания университета шли в академии для освоения высокопрофессиональных ремёсел.

Да, то была настоящая пирамида, ниспадающая, точно водопад, сверху до низу широкой лестницей. По обе стороны от неё располагались кафедральные двери, и таким образом попасть на нужный этаж можно было прямо с улицы, не используя внутренний подъёмник. Впрочем, пользоваться им никому и не приходило в голову, потому как предназначался он для пожилых преподавателей. Студентам надлежало проходить учёбу, каждый день стаптывая сотню ступеней, взбираясь «ввысь к знаниям». Эти суровые условия, по мнению руководства, укрепляли стойкость духа и физическое здоровье молодых людей. И несмотря на то, что хватающихся за сердце и расквасивших носы о каменные ступени было предостаточно, к концу обучения большинство студентов имело весьма атлетический вид, а их икроножным мышцам и задам позавидовали бы и статуи, замершие напряжёнными гранитными телесами напротив университетского спортивного комплекса.

С вершины здания открывалась великолепная панорама — словно крепостные башни высились вдали заводские трубы, окружённые железобетонным лесом зданий и металлическими венами рельсов и виадуков. Между громадными производственными цехами и храмами-кайолами по мощным эстакадам извивались, словно змеи, блестящие поезда. Если повернуть голову налево, к северу, то можно было увидеть, как исполинские строительные краны вдали ворочают своими стрелами, словно динозавры длинными шеями, возводя очередное здание или эстакадную ветвь. Обратив взгляд направо, можно было полюбоваться похожим на гигантскую бутылку зданием Консенсуса, где заседало верховное правительство Халехайда.

Над всем этим великолепием обширно развернулось чистое, пронзительно голубое небо. Лишь вдали горизонт размывался неясным туманом, но то дымили комбинаты.

Абби потянулся и встал, разминая затёкшие от неудобной позы ноги — долговязые, сильные ноги, привычные взбираться по бесконечной лестнице. Ему предстоял недолгий подъём до кафедры истории, и снизу к нему уже приближались его приятели, ради которых Абби замешкался в ожидании. Они едва тащились, шумно переводя дух, утирая красные лица да прихлёбывая из бутылок воду. Абби, безучастно оглядев изнемогающих от жары и усталости однокашников, молча двинулся вверх во главе всей компании как предводитель войска. Войско, впрочем, было довольно унылым и нудным — студенты инженерно-строительного факультета еле передвигали ноги и обсуждали предстоящую лекцию по истории, а также приближающийся экзамен, который казался всем неимоверно трудным. Абби пожимал плечами. В прошлом году он сдал историю блестяще, и в этот раз не будет иначе — что же могло измениться, если курс истории повторялся из года в год от слова до слова?

Они добрались до нужного уровня и прошли в разверзнутые массивные двери, ведущие в обширную аудиторию — ярусы амфитеатра спускались к небольшой площадке, где располагалась трибуна, а также стол, за которым сидел совершенно типичный лектор — пожилой седовласый историк в очках, почитывающий книгу.

Пока кругом шелестели, рассаживаясь по местам студенты, Абби достал простой карандаш и толстую тетрадь. Он пролистал её, бегло просматривая прошлогодние записи. Вот эта лекция. Ровно год назад в точно такой же солнечный день профессор, восхитившись весенним теплом, рвущимся в огромные окна, и символичностью момента, начал рассказывать об объединении Халехайда и зарождении новой эпохи Мира. В прошлом году Абби выдержал экзамен превосходно, так же будет и нынче. Так будет и на следующем курсе, и ровно через год профессор улыбнётся, оглядит аудиторию поверх очков, возрадуется наступлению весны и с удовольствием начнёт тему объединения Халехайда. И студенты, высунув языки, в поте лица поспевая за лектором, будут записывать небезынтересные исторические факты, отмечать даты, увлечённо слушать и запоминать третий год подряд одно и то же.

Историк отложил книгу в сторону и поднялся с места. Гул в зале смолк, и лектор с улыбкой оглядел притихших студентов.

— Сегодня, друзья мои, началась весна, — заметил он, указав ладонью на сияющие янтарным отсветом подоконники, — истинный символ зарождения новой жизни, своего рода новая эпоха в бесконечном цикле природных этапов. И именно в этот чистый, радостный день мы с вами начнём говорить о зарождении не менее светлой и благодатной эпохи — эпохи Мира. Отметьте дату — три тысячи сто семнадцатый год.

Как вы знаете, обретение Единой Благодати, Гласа Божьего, случилось несколько раньше, однако началом эпохи Мира принято считать именно три тысячи сто семнадцатый год — год, когда случилось окончательное Объединение Халехайда. Нынче на десятый день лета состоится празднование двухсотлетия Мира, великая дата, друзья мои. Двести лет! Двести лет покоя и человеческого единства.

Прежде в мире существовало около сотни государств, если быть точным и отринуть раздоры и сепарации некоторых территорий, — девяносто семь. После обретения Благодати, когда прекратились войны, угасли конфликты и споры, исчезли все прочие религии кроме истинной, народы потянулись друг к другу — влекли их нужда и голод, тяга к единству с собратьями, общая вера и жажда жить в соответствии с заветами благодатного Гласа.

Уже в ту пору Халехайд был крупным и развитым государством и, разумеется, не отмахнулся, когда весь мир принялся просить у него милостыню. Несколько лет грели халехайдцы под своим крылом страны соседней Тойи, попутно охватывая влиянием и остальные территории. В конце концов на земле не осталось ни одного человека, кто не считал бы себя истинным халехайдцем. Приняв единый порядок, устои, летоисчисление, обретя единые ценности, люди утратили необходимость в границах между государствами. И вскоре вся мировая территория была провозглашена единым государством Халехайд.

Три тысячи сто десятый год от халедского зарождения, семьдесят третий день лета. Последний солдат сложил оружие. В мире больше не осталось ни одного вооружённого человека. Военные всего мира оставили свои посты и двинулись прочь. Осенью того же года началось великое Уничтожение оружия, которое отправили на переработку.

В три тысячи сто одиннадцатом году на пятый день весны был подписан договор об объединении Халехайда и Алавии, где храмов-кайолов уже было построено чуть ли не больше, чем на халедской земле, а производство стремительно набирало обороты.

Как древние халеды на заре осознания себя единым народом имели предводителем своим святого до́минуса, так и современный народ халедский с великой радостью следует заветам предков и принимает главой правительства главу кайола Четырёх Сущностей.

Алавийцы также почитали его и как государственного мужа, и как своего духовного лидера. Инфидаты алавийских кайолов подробно рассказывали прихожанам об истории высокого сана доминуса, о его предках и достоинствах. Как после рассказывали о том и в Пастоле, и в Объединенной Мерене, и во всех многочисленных странах жаркой Ферры, и по всему миру. Халехайд давал то, чего так недоставало растерянным людям новорождённой эпохи — комфорт физический и комфорт духовный. Мир быстро заговорил на халедском языке, но и старался при этом сохранить своё поликультурное лицо. Халехайд всегда поддерживал народы, стремящиеся сберечь свою самобытность, и на сегодняшний день предстаёт многонациональным государством, где общество живо едиными ценностями, но каждый его член помнит свою культуру и стремится сберечь красоту прошлого в себе и на своей земле.

Сегодня мы подробно рассмотрим объединение с Феррой, которое началось в три тысячи сто одиннадцатом и длилось без малого три года. Пережив развал империи, давшийся народам большой кровью, Ферра насчитывала тогда двадцать восемь государств…

Историк говорил ещё долго. Абби послушно записывал в тетрадь важнейшие моменты его повествования. По бумаге скрипел карандаш, затем скрежетала точилка. Вновь скрип карандаша… Время неумолимо неслось вперёд, хотя большинству студентов казалось, что лекция была нескончаемой. Абби скрупулёзно выводил и подчеркивал даты, уткнувшись носом в тетрадь с самым серьёзным видом. Тем не менее, когда часы на стене над дверью пробили полдень, он моментально захлопнул тетрадь, быстро встал и, огибая толпящихся студентов, стремительно направился к выходу — он не должен был опоздать на поезд, и то, что историк не завершил своё последнее высказывание, а сам он оборвал свои записи на полуслове, его нисколько не волновало.

Абинур Тандри был невысок и тощ, одевался преимущественно в тёмные цвета и вполне мог бы легко затеряться в толпе, если бы не его полыхающая мандариновым пламенем голова — более рыжего человека трудно было себе представить. Весной и летом лицо его приобретало оттенок ржавчины из-за обилия веснушек, и любые лосьоны были бессильны против нашествия оранжевого крапа. Осень и зиму Абби проводил с изысканной бледностью в лице — в холодные и скудные на солнце сезоны ему удавалось свести веснушки на нет, они бледнели и становились практически незаметными. И глядя в зеркало, Абби мог бы даже назвать себя красивым. Мог бы, но ему не приходило это в голову. Ему было всё равно. Его скуластое фактурное лицо оставалось бесстрастным круглый год. Серые, полуприкрытые соломенными ресницами глаза оценивали чистоту кожи и зубов, гладкость выбритого острого подбородка, опрятность нехитрой причёски — и после этого Абби отходил от зеркала.

Ежедневно он намазывал лосьоном от веснушек лицо, грудь и плечи — с самого детства делал он это, с первого дня, как мать купила ему первый бутылёк, строго-настрого наказав втирать это в кожу каждый день. Она считала необычайно яркий облик сына болезнью и бедой и искренне горевала, глядя на его пунцовое как гербера лицо. Юный Абби, взирая на взволнованную мать, выливал на себя тонны лосьона. С тех пор минуло больше пятнадцати лет, но он всё втирал и втирал в себя каждый день эту пахнущую лимоном жидкость, совершенно не задумываясь, с какой целью он это делает.

Ему было всё равно. Его не интересовал собственный облик, как не интересовал и облик окружающих. Их жизнь, их интересы и мечты — ему не было до них дела, как не было дела и до собственных чаяний и занятий. Его не волновали спортивные состязания, по которым сходил с ума весь город, его абсолютно не трогали театральные постановки или художественные выставки. Чтение мало его интересовало, в его жилище можно было найти только учебную литературу — сборник Инструкций, историю Халехайда и маленький потрёпанный учебник культуры речи. Он пробовал читать стихи, но нашёл их в высшей степени скучными. Все они были об одном, все твердили о красоте природы, женщины и Родины. Абби не мог отличить одного стихотворения от другого и забросил попытки вникнуть в высокую халехайдскую поэзию. Проза также давалась ему тяжело. Романы походили на выжимки из толстенного учебника истории, герои вымышленных сюжетов ничем не отличались от его знакомых и наводили тоску, комедии его не веселили, и он с удивлением пролистывал книгу, ожидая смешных моментов и разочаровываясь.

Радио было наиболее простым и понятным ему развлечением. Он слушал его часами, лёжа на кровати. Слушал новости, прямые трансляции, музыку. Но не запоминал ничего из того, что услышал. Он не знал имён политиков, актёров театра, спортсменов и других выдающихся граждан. Он не помнил исполнителей и авторов музыки, что лилась ему в уши. И образы, что он представлял себе, когда слушал очередной концерт, не были так же ярки и красочны, как его облик. Он всегда представлял себя бредущим по дороге, витиеватой и натоптанной, очень далёкой, убегающей куда-то в лесистые горы. И видел он, как встречается ему по пути некто неясный и неслышный, как столб дыма, и как ни силился Абби, не мог представить, кого он встретил и о чём говорил с ним. Скудное воображение отказывалось подыгрывать своему обладателю, и Абби не пытался растормошить фантазию, не видя в том никакого интереса.

Все кругом твердили о любви и семейной жизни, и Абби не был исключением. Он поддакивал своим приятелям, разглагольствующим о женских достоинствах, и соглашался, что пора было уже обзавестись подружкой. Как именно ими обзаводятся, он, впрочем, не интересовался, а рассказы о попытках своих однокашников считал пустым трёпом и пропускал мимо ушей. Он искренне верил, что однажды поутру проснётся безумно влюблённым в некую девушку, поспешит уведомить её об этом, и полагал, что она отчего-то сразу бросится отвечать ему взаимностью.

Так он и проводил свои дни, слушая радио да бестрепетно поджидая, словно своей очереди в кассе, когда в сердце ворвётся любовь. Она непременно должна была подарить ему билет в обыкновенную спокойную, взрослую жизнь, где всегда присутствовали дети и семейные вечера с вкусным ужином за общим столом. Его приятели полагали это наивысшим счастьем на жизненном пути, и у Абби не было причин не соглашаться с ними. Он имел представление о том, как надлежало прожить жизнь мужчине. Отец его был бригадиром в цеху, где подрабатывал Абби, и из разговоров рабочих Абби знал, что отец был «мужиком что надо», да и выглядел тот всегда бодрым и довольным. Сына он в шутку называл Кирпичом за рыжину и холодный, серьёзный взгляд, прозвище это подхватил весь цех, которому словно цепкая зараза передалась любовь отца к невозмутимому Абби.

После учёбы тот спешил на станцию. Взобравшись на виадук, он переходил по нему улицу, чтобы добраться до эстакады и сесть на поезд до Долгоречья, где и располагался фастарский кирпичный завод.

Абби всегда садился у окна. Глядя на проносящийся мимо город, он ни о чём не думал, лишь взирал на быстро сменяющийся пейзаж и почему-то получал удовольствие от созерцания стремительно убегающего назад пути. Сегодня солнце слепило ему глаза, посему в окно он не смотрел, но дремал, подставив жару, бьющему в стекло, своё неумолимо покрывающееся веснушками лицо.

Цех, путь к которому был столь не близок, ещё с детства знал он как свои четыре пальца. Душное помещение, где со скрежетом и гулом елозили механизмы и шелестела конвейерная лента, он в своё время излазил сверху донизу в поисках чудесных открытий. Тогда этот сравнительно небольшой цех казался ему огромнейшим гремящим миром, полным тайн. Со временем обнаружив, что в замызганном глиной помещении, где чумазые рабочие монотонно выполняли свою работу, не было ровным счётом ничего чудесного, Абби потерял к детским выдумкам всякий интерес.

Он носил рабочий костюм графитового цвета с заводским шевроном как повседневный. Часто стирать его не требовалось — материал запросто протирался обыкновенной тряпкой. Ткань не впитывала жидкость и отталкивала грязь. То был идеальный наряд для Абби, не заботящегося о стиле и элегантности туалета. По удивительному совпадению в Фастаре комбинезоны были на пике моды, и щеголяли в них все кому не лень. Чего Абби, разумеется, даже не замечал.

По пути в цех он забегал в раздевалку, где оставлял рюкзак и натягивал плотные перчатки, — переодеваться ему и не требовалось.

В цеху было душно и шумно. Осторожно обойдя тележки и суетящихся грузчиков с поддонами и лопатами, Абби пробирался к конвейерной ленте, по которой медленно плыла грязная дорожка тёмной глины. Со всех сторон он слышал громкие приветствия и вежливо отвечал на каждое, помахивая рукой.

— А вот и главный Кирпич пожаловал!

Бригадир махнул ему сверху рукавицами — он стоял на лестнице у ямы, куда сваливалась очищенная глина. Эти слова он произносил каждый раз, как видел сына — ему, как и окружающим, шутка казалась ужасно смешной. Абби кивнул в ответ и взобрался на постамент, где лежал его рабочий инструмент — жердь с широким прямоугольным окончанием. То был магнит, которым Абби надлежало очищать сырьё от металла.

Он водил им над проплывающей мимо глиной, попутно прореживая её рукой, и при сигнале из динамика педалью останавливал конвейер, чтобы выудить мусор. Гвозди, различные железные обломки, а также камни летели в ведро у него под ногами. Рабочий, стоявший здесь до него, отправился на другой конец цеха в печь, выгружать кирпичи после обжига — горячие и пахучие, как раскалённая земля.

Абби мял руками упругую глину и находил это приятным. Обычно до самого вечера он мял её в поисках несовершенств. Но сегодня в честь государственного праздника был укороченный день, поэтому он остановил ленту, когда солнце ещё вовсю припекало. Завтра эти четыре отгульных часа он отработает вместе со всеми. А сейчас начальство отправляло рабочих на праздник.

Посещение праздника было для Абби чем-то вроде прореживания своей глины — он прореживал людей. Рассматривал их лица, слушал разговоры, речи выступающих ораторов и озирал их вычурные наряды. Но не мог заинтересоваться. Как ни старался Абби выискать что-либо любопытное да примечательное, — всё было тщетно. Всё было скучно и тошно. И он поскорее убирался к себе в свою крохотную съёмную квартиру неподалеку от университета, где до самого вечера слушал радио.


В столице Халехайда Фастаре насчитывалось около двух сотен храмов-кайолов. Все они были монументальны и грандиозны, все по форме являли собою идеальный куб, сверкающий гладким мрамором. Эти гигантские кубы были разбросаны по городу, который с высоты и сам представлял своими границами ровный квадрат. С севера квадрат обнимали леса, с запада и востока — две реки. На юге в междуречье простирались поля, по берегам же расположилось множество ферм и деревень.

В центре квадратного Фастара стоял крупнейший куб из всех — кайол Четырёх Сущностей. В отличие от прочих кайолов он имел множество окон, а на крыше его возвышалась конструкция, поддерживаемая массивными металлическими балками — громадный стальной квадрат, из вершин которого во все стороны устремлялись длинные лучи. То был символ Четырёх Сущностей, блестящий, точно зеркало, и днём при свете солнца видимый практически с любой точки города.

Здесь проводились не только службы, привлекающие на праздники толпы людей, но и Всесветный Сонм, где заседали инфидаты во главе со своим до́минусом. А кроме того в кайоле жил и сам доминус с семьёй.

Семейство то было знаменитое и уважаемое, многие поколения его посвятили свои жизни служению в кайоле. Все члены семьи доминуса одевались в совершенно иной манере, нежели остальные граждане Фастара, все они жили в аскетичном быту и своеобразно проводили время. Не было в их распоряжении роскошной пищи и драгоценностей, они не владели землями и не окружали себя пышным убранством жилища и излишествами. Тем не менее, некая отличающая от других вычурность облика уже издалека давала понять, что приближается до́минус-ме́р, родич главы Халедского Кайола и председателя совета Консенсуса.

Праздник же требовал особых приготовлений, и облик доминуса, который по традиции готовился под открытым небом одарить чудесной проповедью свой народ, должен был воистину блистать.

Послушники долго чистили и наглаживали старинное праздничное одеяние доминуса, переходившее от одного главы кайола к другому. Они расправляли объёмные складки, разворачивали шлейфы, подтягивали шнуры, подшивали пуговицы, латали прорехи и подбивали вышивку.

Завершив свой кропотливый труд, послушники водрузили одежды на манекен и покинули гардеробную, чтобы доминус мог торжественно облачиться при помощи своего келейника. Тот был хранителем туалета при кайоле и отвечал за весь гардероб великолепных праздничных нарядов — каждый из них символизировал те или иные явления и события, в честь которых и проводились городские празднества.

Доминус тут же явился в сопровождении своего неторопливого ассистента — пожилой келейник был упитан, скорее даже тучен, и благодаря заплывшим морщинами и отёками глазам неизменно имел заспанный вид. Глава Кайола напротив был высоким плечистым мужчиной лет сорока с развитой мускулатурой и безупречной осанкой. Он был короткострижен и темноволос, лицо его обрамляла такая же тёмная короткая борода. Взгляд его был мягок и весел, и при виде своих диковинных одежд он широко улыбнулся.

— Поистине павлинья расцветка, Толи́с.

Келейник сморщился гармошкой складок на тройном подбородке и щеках и ответил своему господину укоризненной улыбкой.

— Ей-богу, святой доминус, ей-богу!

— Ты решил, что я ругаю свой наряд? — усмехнулся доминус. — Отнюдь. Он — один из моих любимых.

— Отрадно, ваша святость, отрадно.

Толис обошёл манекен со всех сторон, критически осматривая каждую мелочь на великолепном одеянии. В большие окна под высоким потолком бил яркий свет, и в его лучах чудесные перламутровые пуговицы и золотистые нити сверкали, как россыпь алмазов. Доминус в это время сбросил с себя обыкновенную серую мантию с чёрным поясом и остался в длинной полотняной рубахе, чёрных штанах и серых замшевых башмаках без каблуков.

Облачение заняло много времени, ибо втиснуться в столь тяжёлые одежды с множеством элементов было совсем непросто. Толис застегнул многочисленные пуговицы, подвязал шнуры и расправил длинные шлейфы. Не забыл он и разгладить высокий стоячий воротник да затянуть широкий пояс. В конце концов келейник отошёл от доминуса на несколько шагов и, оглядев его с ног до головы, удовлетворённо кивнул. Затем он склонил голову, дотронувшись двумя пальцами до своего лба, и направился к дверям, чтобы распахнуть их перед шествующим священным главой. Тот покинул гардеробную — скудно обставленный зал с мраморным полом, громадным зеркалом и вереницей встроенных в стены шкафов, — и торжественно зашагал к выходу из кайола.

Шелестя по ступеням неимоверно длинным шлейфом, он спустился с широкой лестницы в просторный зал, откуда по коридору прошествовал к главным дверям, которые услужливо распахнули перед ним послушники. Все встречные священнослужители и прочие обитатели кайола кланялись ему, с восторгом любуясь его праздничным обликом. Когда же доминус ступил на крыльцо кайола, выйдя навстречу солнцу и весеннему ветру, фастарцы встретили его всеобщим ликованием — многие почитали за счастливый знак лицезреть исход доминуса из гигантского куба.

Благословляя каждого, на кого падал его чистый взгляд, Доминус медленно сошёл с лестницы и двинулся по улице в одиночестве, блистая невероятно красочным обликом на скудно расцвеченных улицах Фастара. Словно сама весна плыл он по бетонному тротуару — громадными зелёно-голубыми крыльями развевались позади него пятиметровые шлейфы одеяния. Были они расшиты фантастическим узором — цветы и листья переплетались со сложным геометрическим рисунком, многочисленными орнаментами и священными символами. Ткань окутывала его плечи словно обнимающие руки, тяжело нависнув на груди парчовыми складками.

Таких нарядов было не встретить ни на ком, кроме человека его рода занятий, подобные ткани и вовсе не производили для пошива одежды. Фастарцы предпочитали удобный покрой немарких цветов, особая мода была на рабочий костюм, и совершенно беспроигрышным и элегантным вариантом считался комбинезон, какие носили рабочие в цехах. Люди передвигались по городу пешком, на велосипедах и поездах, они спешили по своим делам, умудряясь на ходу перекусывать или рыться в собственных сумках. Разумеется, такой темп жизни не предполагал размеренных шествий с влачащимися подолами. Посему на диковинный облик доминуса глазели многие.

Впрочем, привлекал он людей не столько своими нарядами, сколько своей светлой и мудрой натурой, являя собою образец халедской нравственности, а потому не было ничего удивительного, что на улицах ему кланялись, ловили его взгляд и протягивали руки. Он же шёл по тротуару как самый разобычный прохожий и приветливо кивал встречным людям.

Доминус невозмутимо прошествовал к зданию Консенсуса через площадь, где уже начал собираться народ. Из громкоговорителей лилась праздничная музыка, кругом пестрели разноцветные флажки, которые продавались на каждом углу, также у многих в руках были пучки тонких прутьев с набухшими почками — их раздавали бесплатно, и эти своеобразные букеты торчали после праздника из каждой урны. Но сейчас ими благоговейно взмахивали, как и флагами, и под это радостное колыхание доминус добрался до дверей Консенсуса.

В этом внушительном многоэтажном здании, на чьём шпиле колыхался флаг Объединенного Халехайда — четыре квадрата, вписанные друг в друга на зелёном поле, — заседали правительственные Советы Консенсуса, большой и малый. Малый представлял из себя всего четыре кресла, одно из которых и занимал святой доминус Халедского Кайола — лицо и голос правительства, горячо любимые народом.

Доминус миновал многоступенчатые лестницы, спускающиеся от здания к площади, и вступил в распахнутые двери Консенсуса, где его встретили услужливые секретари, призванные озаботиться о грандиозных шлейфах своего главы. Поднявшись на лифте на десятый этаж, он уже из окон совещательного зала обозревал праздник, на который прибывали и прибывали фастарцы. Доминус с улыбкой созерцал свою паству, озаряемую жарким весенним солнцем, и ожидал своего часа. Он будет держать речь перед своим народом и обратится к нему со словом божьим.


Абинур скучающе смотрел на группу своих сокурсников, размахивающих флагами и весело хохочущих друг другу в лицо. Он только что приехал с работы и теперь сидел на перилах лестницы, ведущей к эстакаде, уныло оглядывая площадь, где уже заприметил множество знакомых.

Абби не махал им рукой, не спешил приветствовать и смотрел на них как на голую брусчатку. Он никогда не здоровался первым, но в ответ же всегда был учтив и сдержан — Абби не выискивал для каждого свою тональность разговора и держался со всеми однообразно и предсказуемо. Этим он нравился людям и его охотно принимали, полагая, что отрешённый молодой человек жаждал общения, но не мог побороть свою стеснительность. Однако Абби было совершенно наплевать на общение — он знал наперед всё, что ему скажут, и ужасно тяготился аурой скуки, которой разило за версту от его приятелей, родителей и знакомых. Незнакомцы также ничем его не привлекали, и, казалось, все были на одно лицо, как братья и сёстры. Он молча анализировал их, едва скользнув по ним равнодушным взглядом, и, не сумев ни за что уцепиться, тут же напрочь забывал о них.

— Эй, Абби!

Его заметили. Он махнул приятелям рукой, соскочил с ограды и двинулся в их сторону. После нескольких рукопожатий ему вручили бутылку с какой-то жижей. На обёртке значилось «Варенец». Какое-то пойло, не яд — установил мозг Абби. Он отхлебнул и вернул бутылку владельцу. Не обратив внимания на вкус, Абби тут же забыл название напитка и вновь уставился на толпу, попутно кивая и поддакивая своим собеседникам. Все они громко разговаривали и пялились на сцену, где некто уже горячо поздравлял фастарцев с началом весны. Потом под хлёст аплодисментов к людям вышли двое и слаженно запели под музыку что-то очень знакомое — Абби, должно быть, уже слышал эту песню по радио.

Громадная сцена была ничем иным как продолжением монументального Т-образного крыльца здания Консенсуса. Выдающаяся его часть и была площадкой для выступающих. Вокруг неё сгрудился народ, неистово хлопающий каждому слову каждого оратора.

Абби кто-то всучил ветвь, ещё не выпустившую листья, облепленную влажными зеленоватыми почками. Что это было за дерево Абби не знал. Он оглядел прут и понюхал его, брезгливо скривившись. Прямо перед его носом одна из почек, выпустив, точно слезу, каплю древесного сока, раскрылась крохотным листком.

Глупое дерево! — с негодованием подумал Абби. — Не понимает, что его расчленили, жить пытается. Как легко можно его обмануть. Вот человека не обманешь! Если ему отрубить руку, та точно цвести не будет. Дохлая рука начнёт гнить и смердеть. Налетят мухи, поползут черви. Человек всегда точно знает, жив он или мёртв.

Абби раздражённо фыркнул, обернулся в поисках урны и сунул в неё прут. Едва отпрянув от урны, он вздрогнул, оглушённый рукоплесканиями и громогласным рёвом, раздавшимся со всех сторон.

— Сейчас выйдет доминус! — гаркнул кто-то под ухом Абби. — Святой доминус!

Отхлопав свои восторги, бурливая площадь примолкла и заурчала, точно сытый зверь. Люди склоняли головы перед сценой, каждый благоговейно улыбался, указательным пальцем вырисовывая на лбу квадрат. Абби тоже почесал лоб.

В распахнутых дверях показался доминус. Полоща на ветру своими внушительными одеждами, он прошёлся по протяжённому крыльцу, словно по подиуму, к самому краю сцены и предстал перед своим народом во всей своей весенней красе, точно гигантский цветок орхидеи. Указав пальцем в толпу, доминус начертал в воздухе квадрат. Люди тотчас подхватили этот жест и вывели каждый на своём лбу невидимую фигуру.

Абби также поковырялся у себя в бровях, не особенно старательно выводя ровные стороны квадрата. Он не задумывался о важности и нужности этого жеста, но раз то было необходимо, раз так было положено — он не спорил и прилежно повторял за всеми. Он не знал никого, кто не вырисовывал бы на лбу квадрат, и потому ни на секунду не сомневался в необходимости сего действия.

Доминус тем временем приблизился губами к установленному в стойке микрофону и, торжественно воздев руки, принялся возвещать людям своё слово. Он говорил громко и чисто, обратив взор больших и блестящих, как у лошади, глаз к небу. Речь его струилась вдохновенно и выразительно, это был очевидный экспромт, и его жаркая стихийность пленяла даже больше, нежели мелодичность и чистота голоса доминуса, который, обладая ко всему прочему ещё и поэтическим талантом, разливал по площади свою проповедь как хрустальный ручей.

Поздравив фастарцев с началом тёплого сезона, он пустился в повествование о богах и сотворении мира, поскольку посчитал эту тему по случаю весьма символичной.

— Наш мир, — он продемонстрировал зрителям сжатые в кулак пальцы, — наш мир возник из Средоточия — тёмного семени, частицы Первоначала. Не было Средоточие пустым, таило оно в себе Напряжение, рождающее безумные вихри, которые разрываются и застывают, даруя почву семенам жизни, что всегда торжествует на останках былого безумия.

Мы движемся в мировом кровотоке космоса, мы — дети Средоточия, нашего единого Бога, которого пробудили и раскрыли цветком жизни Четыре Сущности — четыре демиурга.

Первый из них есть Аго — Действие. Разверз он Средоточие наше, будто сжатый в гневе кулак, являя гладкую, дающую длань! — доминус медленно расправил пальцы. Народ на площади также потянул свои четырёхпалые кисти вверх. — Благословление его — наше вечное рождение. Вселенная наша не окончена и не окончены мы. Мы продолжаемся, мы бежим в великом кровотоке жизни, сменяя друг друга. Продолжается и мир наш, он ширится, всё ещё растет. И наши жизни предназначены во славу его расцвета. Ибо мы не пыль, но сама Жизнь — мы то, что рождается, мы то, что умирает, мы то, что родится вновь, чтобы явить новую жизнь. Суть нашего Средоточия — беспрерывное действие. Беспрерывное Аго.

Второй из демиургов есть Лумо — Свет. Пронизана им Вселенная, яростно пылает он, несясь из Средоточия мириадами волн. Его творения, вскормленные лучами живительного тепла, видим и осязаем мы, такие же творения его, не способные жить без божьего света.

Третий из демиургов есть Соно — Звук. Наполнил он вселенную собою, как неповержимой необходимостью. Мертво беззвучное, благословенно же всё то, что вплетается в хор вселенной, где главное соло отдано Гласу Божьему, снизошедшей до нас великой Благодати. Слышим мы и внимаем ему как гласу истины. И да будем вечно спасены, живя заветами его, воздавая хвалы и благодарения ему. Его дар храним мы с великим тщанием и любовью. Ибо снисхождение Гласа Божьего явилось спасением рода людского и началом эпохи Мира, где спасён всяк кто верует. Воистину это так.

Четвёртый из демиургов есть Демо — Неизвестный. То, что способен дать сей великий Аноним, несёт в себе Прозрение. Не постигает человек тайны смерти и великого космического пути. Сие мы не способны понять без дара Неизвестного. Слепы мы, не замечаем очевидного, ибо не разумеем как прозреть. И о Прозрении Великом молим мы неустанно Неизвестного! Дабы даровал он нам Прозрение, как даровал Соно Глас Божий. Аго, Лумо, Соно, Демо — молимся мы во славу Четырёх Сущностей. Да будет благословлен род наш человеческий, что смиренно служит во славу расцвета мира. Аго, Лумо, Соно, Демо! — громко пропел он последние четыре слова.

Площадь хором отозвалась доминусу той же молитвой. И вновь стало тихо, не был слышен даже шум транспорта, а безупречно голубое небо не оскверняли ни облака, ни заводской дым.

Абби пробормотал молитвенные слова вслед за всеми, но мыслями был далёк от благочестивых и возвышенных стремлений к расцвету мира и постижению тайн мироздания. Он разглядывал наряд доминуса и не находил его ни красивым, ни напыщенным, — лишь рассуждал о том, что из такой плотной расшитой парчи вышли бы замечательные шторы. В жаркие летние дни было бы славно укрыться за таким пологом от изнуряющего солнца на своей маленькой кухне, попивая чай с карамелью да слушая радио. Лёгкие занавески, что нынче там висели, плохо защищали от слепящего зноя. А зной настигал даже под вечер, настырно пытаясь заглянуть в крохотную квартирку Абби, где кроме кровати, шкафа, плиты и стола со стулом не было иной мебели.

Тем временем на сцену вышли восемь инфидатов. Они выстроились в шеренги за спиной доминуса и принялись вместе с ним исполнять слаженным хором тягучие песнопения. Среди прочих слов постоянно проскальзывали непременные «Аго, Лумо, Соно, Демо», остальная речь была малопонятна. Абби не вслушивался в текст песни — древнехаледский он не знал, как и большинство его сограждан. Впрочем, об истории древних халедов он знал предостаточно, ибо прилежно учился и вообще во всём был прилежен, чем значительно облегчал себе холостяцкий быт.

Абби глядел на поющих священников, обдумывая хлеб свой насущный — сварить пару яиц, вот тебе и ужин. По дороге купить свежего хлеба. После ужина славно будет выпить чаю с тем же хлебом — раздробить карамель и размазать её сладкие осколки вместе с жидкой начинкой прямо по пористому куску. Очень сладко, вполне вкусно, довольно сносно. А значит, сгодится. А значит, лучше и не выдумать.

Он искоса глянул на приятелей. Те, самозабвенно уставившись на сцену, едва дыша внимали нежному, проникновенному пению, на глазах у некоторых выступили слёзы. Абби огляделся. Оказывается, многие на площади расчувствовались и с трепетом вслушивались в протяжные напевы хора, словно понимали в них каждое слово, разящее тоской по ушедшим древним временам, когда люди только начали постигать мудрость халедской религии.

Абби скользнул взглядом по зрителям, словно расчёской по своим жёстким волосам, чтобы вновь упорядочить свои представления о скучной, однообразной толпе, однако на сей раз споткнулся глазами о нечто совершенно из ряда вон выходящее.

Он увидел в толпе лицо.

Казалось, не было в том ничего странного — сотни симпатичных лиц фастарцев следили за сценой, словно подсолнухи за солнцем, и выделить какое-либо среди них Абби прежде никак не удавалось. Но то был не простой лик. Абби не запомнил ни пола, ни цвета кожи и волос незнакомца, но взгляд… встретившись с ним глазами, Абби вздрогнул и по его щекам забегали мурашки. То было лишь мгновение, незнакомец быстро исчез — толпа поглотила его, и напрасно Абби выискивал его среди зрителей, напрасно протискивался среди широкоплечих гостей праздника, стараясь убедиться, что ему не почудилось.

То странное лицо не было обращено к сцене, оно глядело по сторонам, как и Абби, внимательно изучая зрителей. Блестящие его глаза отнюдь не лучились радостью и восхищением, но сверкали чем-то тревожным и зловещим, как капля крови на белоснежном платье. Они глядели тяжело и мрачно, верхнее веко чуть прикрывало зрачок, маленький, будто и вовсе потерянный в карем море радужной оболочки. Веки были темны и опухши, они нависали вокруг глаз серыми мешками и остро контрастировали с пронзительно белыми склерами. Рот незнакомца был сжат в тонкую нить, такую прямую и тонкую, словно там и не должно было быть никакого рта, но был лишь узкий алый порез.

Сердце Абби бурно забилось, в виски горячо ударила кровь. Ему вдруг стало страшно. Он резко замер на месте, застыв посреди восторженной толпы, и прекратил преследование. Чувство тревоги, нарастая с каждой секундой, забилось в нём как белка в капкане, и Абби, схватившись за грудь, поплёлся прочь, к лестнице на эстакаду, откуда недавно спустился на площадь. Присев на ступени, он тяжело перевёл дух и сжал ладонями лицо, тщетно силясь выбросить из памяти пугающий взгляд. Так разительно он отличался от окружающих, был таким странным и несуразным, словно распотрошённый труп свиньи посреди василькового поля, что забыть его Абби попросту не мог. Нет, ему не привиделось — бурной фантазией Абби никогда не отличался, как не отличался и фобиями и вообще чем бы то ни было.

Окружающих ничуть не волновало происшествие с Абби — все взоры были обращены к сцене. А странный незнакомец с ужасным лицом бродил где-то среди них. Но они не видели его, они созерцали прекрасного доминуса и голубое небо, лучившееся благостным весенним теплом.

Абби страшно захотелось уйти прочь. И поскольку он не нашёл ни одной причины препятствовать себе, то побрёл с площади, украдкой озираясь по сторонам. Он пытливо всматривался во все встречные лица, но так и не увидел больше тех страшных сверкающих глаз.

Кто он таков? Что с ним? Чего он хочет? Абби шёл по улице, уставившись себе под ноги, и отчаянно пытался представить, что это был за человек и чем он жил. Но у него ничего не получалось — он не имел никакого понятия о чужом образе мыслей, о чужих чувствах и чаяниях, и в конце концов он совсем не умел воображать. Всей той скучающей интуитивной мудрости, которой, по разумению Абби, он обладал, совершенно не хватало, чтобы постичь такие взгляды, полыхающие жуткими искрами, и разгадать личину таинственного незнакомца.

Тогда Абби обратился к своим познаниям в области истории, и ему пришли на ум лекции и проповеди, посвящённые далёким временам, тёмному прошлому человечества до пришествия Гласа Божьего. Среди бесконечных дат, имён и понятий, покрытых пыльной вуалью скуки, одно слово всегда выбивалось своей страшной и яркой загадочностью, своей нелогичностью и тайной, которую Абби никогда не мог понять, боялся, а потому и не пытался уразуметь. Он мысленно произнёс его, припоминая все связанные с ним суждения и вопросы. Ненависть.

Давным-давно ненависть правила обществом, заставляя людей воевать и выживать зачастую по самым пустяковым поводам, приводя к самым трагическим последствиям. Ненависть уродовала человечество, и Глас Божий усмирил, изгнал её, навек поселившись в человеческом сознании для полного излечения сей печальной пагубы.

Но излечились не все… Абби остановился. Он никогда не сталкивался с безумцами. По слухам, те сопротивлялись внутренней Благодати, спорили с Голосом и творили ужасные вещи — они не могли навредить окружающим, поэтому вредили себе, калечили себя, расплачиваясь за отвратительные поступки, которые пытались совершить. Всех их отправляли в клиники для сумасшедших, где заставляли слушать Благодать и во всём подчиняться ей, что зачастую приводило к смерти.

Абби, до сей поры не встречавшийся с подобным, полагал всё это городской полулегендой. Но теперь, впервые столкнувшись с новым, отличным от других, а потому мистическим для него образом, тотчас поверил всем толкам и пересудам о страшных безумцах, посмевших перечить Гласу Божьему.

Ведь что, если… что, если то и был лик ненависти? Полный тяжёлого гнева, лютой враждебности взгляд безумца, вздумавшего отвергать Глас Божий. Что, если это был он? Но кого… кого он так ненавидит?

Абби медленно двинулся по улице, глядя, как ступают по дороге его лёгкие ботинки с металлическими клёпками вместо шнуровки. Эта светлая бетонная дорога была знакома ему каждым пятнышком, каждой щербинкой — ежедневно он шагал по ней в университет. Вечером, приехав с работы, он шёл по ней же со станции домой, всё так же цепляясь взглядом за знакомые трещины и камешки. Он совсем не обращал внимания на высокие угловатые дома с большими окнами, большими дверями и широкими лестницами, выстроившиеся вокруг него, точно шеренги атлетичных спортсменов. Не глядел он на причёсанные газоны и стриженные кусты. Фастарцы, как, впрочем, и большинство халехайдцев, ценили уют и изящество в сочетании с монументальностью, а потому оценить красоту столицы можно было в полноте своей лишь задрав голову. Но Абби не любил смотреть вверх.

Он всё шел, рассеянно уставившись себе под ноги да кое-как огибая встречных прохожих. Но вскоре всё же налетел на здоровенного рабочего в тёмно-синем комбинезоне с шевроном металлургического комбината. Рабочий ужасно спешил, по-видимому, он хотел попасть на давно начавшийся праздник и потому быстро шагал по дороге. Встретив грудью нос Абби, он отшатнулся, споткнулся и крепко треснулся лбом о ближайший фонарный столб. Абби же рухнул наземь, просыпав из кармана мелочь, которую перекатывал в кулаке.

Рабочий охнул и схватился за больное место, подхватив свалившийся с головы залатанный картуз. Повернувшись к Абби, покрасневший здоровяк прохрипел:

— Не ушибся?

Затем схватил Абби за грудки и легко поднял его на ноги, притянув к своему свирепому лицу.

— Так не ушибся?

— Нет, спасибо. А вы?

— Пустяк, — мрачно бросил рабочий.

— Прошу прощения.

— Прошу прощения, — эхом выскрежетал зубами рабочий. Он утёр с красного лба выступивший пот, оправил одежду Абби и поднял упавшие на дорогу монеты. Увесисто вкладывая их по одной штуке в его ладонь, рабочий словно впечатывал так же туда и свои слова:

— Чтоб мать твоя… была здорова. Да чтоб сам ты… был здоров. Доброго дня, парень.

— Доброго дня.

Рабочий, недовольно оглядываясь, зашагал дальше, а Абби, пятясь, свернул в какой-то тупиковый переулок, в конце которого красовалась разноцветная вывеска магазина сладостей. Абби ни разу не бывал здесь, и обычно не имел привычки заходить в незнакомые магазины, но раз уж день выдался таким странным и насыщенным, отчего бы не сделать его совершенно из ряда вон выходящим?

Он вошёл в магазин и, не осматривая его пёстрых витрин, направился прямиком к продавцу.

Худощавый старик в белом переднике долго и подозрительно оглядывал посетителя и не торопился взвешивать кулёк карамели, что тот попросил.

— Ты чего это? — он указал пальцем в лицо Абби. — Чего это с тобой, милок?

Абби спокойно смотрел на продавца, проводя ладонью по лицу.

— Простите?

— Чем болен, говорю?

Абби глянул в стеклянную витрину за спиной продавца. Щёки его были пунцовыми как раскалённые конфорки — левой он врезался в прохожего и на ней теперь красовалась оставленная металлическим шевроном здоровенная ссадина, а правая щека покраснела просто за компанию. Жаркий лик его почти сливался с рыжими волосами, обычно аккуратно убранными за уши, но после падения растрёпанными, как пылающая головка спички. Дополнял картину крупный бурый крап, густо покрывший всё его лицо от лба до подбородка. Весеннее солнце сделало свое дело — здоровенные веснушки вновь облепили его голову, грудь, руки и затылок.

— Я не болен, я просто рыжий, — пояснил Абби. — А ещё я упал.

— Рыжий? — продавец скрестил на груди руки и поглядел на него сверху вниз. — Это я вижу. Положим, рыжий, положим, упал. Но отчего весь пятнами пошёл? Что это за сыпь такая? Ну-ка покажи-ка справку! Справка имеется ведь, а?

Он выжидающе уставился на Абби, и тому пришлось расстегнуть комбинезон, обнажив пёструю грудь, и вынуть бейдж, болтающийся на шнурке. Продавец схватил карточку и внимательно принялся читать, сощурив глаза.

— Гиперпигментация… — забормотал он, тщательно изучая справку Абби. — Уж прости парень, перебдел я, — переменился в тоне продавец, возвращая документ, — но знаешь ведь, шляются, бывает, всякие. Из этих. Самовредящих. Чем они там болеют, кто его знает! Тут надо держать ухо востро, — всё ворчал он, взвешивая карамель. — Тут и перебдеть не грех! А то знаешь, обслуживать-то таких нельзя. И заговаривать-то нельзя. Кто его знает, что там на уме у них.

— Ага.

Абби выложил на прилавок монеты и взял бумажный кулёк, полный его любимой абрикосовой карамели.

— Ты, верно, из этих… — продавец щёлкнул пальцами, нахмуривши седые брови, — из восточной Алавии…

— Ладриец.

— Да-да, из Ладрии. Там полно рыжих. Пёстрый народец, халеды-то издревле довольно блёклы.

— Ага.

Абби попятился к выходу.

— Ну, будь здоров, парень.

— Ага.

Продавец махнул ему рукой.

— Ты заходи, давай. Свешаю тебе чего-нибудь поинтереснее в следующий раз, — прокричал он Абби, приоткрывшему дверь.

— Ага.

Абби уже не помнил, как купил по дороге свежего хлеба. Как добрался до квартиры. Как сварил пару яиц, моментально проглотил их, затем поставил чайник, налил себе горячего горького чаю с календулой, раздавил ложкой карамель и размазал её по куску хлеба.

Он встрепенулся, лишь когда по радио раздался голос доминуса. Это была та самая песнь, которую сегодня исполнял на площади глава кайола. До этого Абби жевал свой сладкий хлеб, рассеянно глядя в бежевую стену, но сейчас перевёл взгляд на окно. Коричневые шторки стали оранжевыми — солнце садилось и посылало свои последние лучи, петляющие среди зданий, заглянуть напоследок в комнату Абби. Но та была сокрыта от любых взглядов. И сам он не горел желанием любоваться на закат. Он вновь подумал о страшном взгляде незнакомого типа на празднике. Что он делает сейчас? Носится по городу, сверкая глазами? Или притаился где-то, напропалую безумствуя? Интересно, как это — безумствовать?

Абби повалился на кровать.

Вот я, Абинур Тандри. Я лежу напротив потолка.

Его нехитрые, хрупкие мысли перебивало радио — кто-то с восторгом делился своими впечатлениями о празднике.

Абби закрыл глаза. Постепенно сквозь тьму век он разглядел дикую природу — холмы, поросшие лесом, скалистые уступы, озёра, и обнаружил, что шагает по торной просёлочной тропе. Далеко впереди он заметил тёмное пятно — кто-то неспешно брёл по дороге навстречу Абби, и поначалу, как и прежде во всех его грёзах, черты расплывчатой серой фигуры не становились отчетливее, как бы он ни вглядывался в незнакомца. Проявились же они внезапно, резко, ворвавшись сквозь мутный туман со страшной ясностью. Абби раскрыл рот в немом крике — в него вонзился тот же взгляд, исполненный жгучей ненависти, тяжёлый, бьющий в сердце, словно таран.

Абби подскочил на постели, громко вскрикнув. Он тяжело дышал, схватившись за горло, и всё ещё дрожал от страха перед ликом ненависти, который так бесцеремонно вторгся в его сновидение. Было давно уже за полночь, и маленькое жилище Абби погрузилось в темноту. Из радио на кухонном столе громко доносились мерные удары — биение человеческого сердца, которое обычно транслировали с полуночи до шести утра.

Абби вскочил с кровати и бросился к печке, где стоял остывший чайник. Хлебнув воды прямо из носика, он содрогаясь опустился на стул и принялся остервенело чертить указательным пальцем на своём лбу квадрат.

Он вдруг понял, что не сможет в точности повторить слова молитвы, которую машинально бормотал каждый день после умывания да вслед за всеми на праздниках.

— Четверо Сущих, к вам молю, склоняясь… в великой благодарности склоняясь… воздавая… воздавая хвалы, поминаю вас, — сбивчиво затараторил Абби, — воздавая… что-то ещё воздавая… Молю тебя! — обратился он в конце концов напрямую к внутреннему голосу, — молю о помощи! Глас Божий… избавься от него. Избавься от того, кто ненавидит! Избавься от врага моего!


В то самое время святой доминус Халедского Кайола сидел в совещательном зале на десятом этаже здания Консенсуса и в полной темноте, прикрыв глаза, слушал радио — динамик пульсировал сердцебиением. На лице его застыла лёгкая улыбка, он был расслаблен и погружён в раздумья, предаваясь глубокомысленным разговорам с самим собою, слушая внутренний голос и увлекательно беседуя с ним в ночной тиши.

Его уединение, однако, вскоре было прервано — дверь приоткрылась, впуская жёлтую дорожку света из коридора, и в тёмный зал вошёл человек. Пошарив рукой по стене, он включил свет и притворил за собой дверь, но вдруг заметил доминуса и застыл, так и не выпустив дверную ручку.

— Ваша святость! Я не знал, что вы здесь, прошу меня простить. Я немедленно… — он клацнул ручкой, намереваясь выскользнуть за дверь, но доминус устало улыбнулся и махнул рукой.

— Останьтесь, господин Деорса. Вижу вы, как и я, сбежали от суеты внизу, — он указал ладонью на соседнее кресло, — присаживайтесь.

Ингион Деорса охотно расстался с дверью и поспешил опуститься на кожаное сиденье рядом с доминусом.

— Ещё раз прошу прощения за моё вторжение, — сказал он, — надеюсь всё же, я не прервал вашу молитву. Эти весенние балы столь утомительны! Прекрасно понимаю, почему вы решили уединиться.

— Умение веселиться — своего рода искусство, — ответил доминус. — К сожалению, мне, как и вам, не удалось овладеть им в совершенстве.

— Вы — человек глубокой мысли и мудрого слова, — заметил Деорса, — вполне понятно, что суета не ваша стихия. В моём же случае, вероятно, виной всему обычная старость.

Доминус рассмеялся.

— Глупости, Ингион, вам нет и пятидесяти.

Деорса в ответ скривился.

— Тело твердит об обратном. Иногда кажется, что мне все шестьдесят.

Его тёмные волосы были сильно поддеты проседью, как и короткая аккуратная борода, и пышные брови, из-под которых глядели покрасневшие, несколько опухшие глаза.

— Вы ошибаетесь, — возразил доминус, — ваше тело лишь молит вас об отдыхе. Когда вы в последний раз расслаблялись? На моей памяти… этого и вовсе не случалось. Вы носитесь галопом, решая все проблемы на свете, но главную проблему вовсе не замечаете — ведь вы страшно устали.

Деорса усмехнулся и пожал плечами.

— Таково мое положение, ваша святость. На мне лежит слишком большая ответственность, и я не вправе слагать её с себя во имя чего бы то ни было, тем более ради такой тривиальной вещи как отдых.

— Тривиальной, но необходимой. Друг мой, вы совершенно разбиты. Я не советую, я настаиваю, чтобы вы расслабились сей же час, причём так вольготно, как только можете.

Деорса рассмеялся и уступчиво поднял ладони. Он забросил обе ноги на стол и блаженно вздохнул, откинувшись в кресле. Строгий винного цвета костюм, который состоял из элегантного кафтана и прямых брюк, очевидно сковывал его движения, поэтому он расстегнул на запястьях и горле несколько пуговиц.

— Соглашусь с вами, — выдохнул он, прикрыв глаза. — Быть главой министерии труда и массовых коммуникаций, да не крохотной страны, а всего мира — немного утомительное занятие.

— Как поживает ваш кабинет министров?

— Справляется, — вяло махнул рукой Деорса.

Вид у него и впрямь был усталый. На его худом лице не было заметно глубоких морщин, но под глазами темнели круги. Кожа его была чуть смуглой, неравномерный загар выдавал его недавний маршрут командировок — накануне он вернулся из Ферры, где провёл три недели, мотаясь из округа в округ. Даже зимой в Ферре стояла невыносимая жара, поэтому Деорса, привычный стремительно передвигаться, питаться два раза в день и вести одновременно тысячу дел, сильно похудел и заработал непрекращающуюся мигрень.

Доминус кивнул.

— Действительно справляется, даже слишком хорошо. Ведь работа у ваших непыльная — вы самостоятельно тащите всю министерию. Если это вопрос доверия…

— Нет, что вы! — встрепенулся Деорса.

— Так делегируйте. Ваша ответственность от этого не рухнет. Вы знатный трудоголик, и это похвально, друг мой, но в данном случае также и весьма непрофессионально.

— Совершенно искренне согласен с вами.

— Вашего согласия мало, — мягко, но серьёзно сказал доминус. — Мне нужна действующая структура министерий, и я требую вашего личного присутствия на Малом Совете. Вы нужны мне здесь. Имейте в виду, ваш заместитель уже фактически занял ваше место. Иногда я путаюсь, кто из вас глава министерии.

Деорса коротко рассмеялся и виновато закивал.

— Ваша святость, я немедленно начну исправлять положение.

— Рад это слышать. По крайней мере, до десятого дня лета безвылазно сидите в Фастаре.

— Непременно, ваша святость. Обещаю вам, что не пропущу Двухсотлетие Мира… — проговорил Деорса, — великий праздник, ваша святость, великая дата!

— И комплекс мероприятий, приуроченных к ней, также велик. Надеюсь, вы уже ознакомились с планом?

— О, разумеется.

— Я и не сомневался, — улыбнулся доминус. — Впрочем, я должен перед вами извиниться и прекратить подтрунивать над вашим патологическим трудолюбием. И довольно же о работе. Укоряя вас в невнимании к собственному здоровью и профессионализму, сам же нагрузил вас вопросами.

— О нет, не извиняйтесь, — Деорса спустил ноги на пол и переменил позу. — Все ваши упрёки и наставления совершенно справедливы и необходимы.

Он резво поднялся и заходил по залу, будто бы любуясь совершено знакомыми и привычными ему мраморными стенами. Подойдя к окну, Деорса впился взглядом в непроницаемое ночью стекло. Безоблачное небо, днём пронзительно синее, теперь же угольно-чёрное, было усыпано звёздами. Словно его отражение, тёмный город внизу мерцал огнями. Деорса пытался разглядеть ночную панораму за стеклом словно некое зазеркалье, упорно натыкаясь взглядом на собственное лицо.

Повисло молчание. Из радио в зале совещаний доносился гулкий сердечный стук — сердце билось размеренно и невозмутимо, как маятник часов.

— Двести лет минуло, — нарушил тишину доминус. — Двести лет мир не знает вражды и ненависти. Двести лет единства и гармонии. Изменилось ли наше общество, Ингион? Что думаете?

— Несомненно, — быстро отвечал Деорса, не поворачивая головы. — Оглядываясь на беспрерывную череду разного рода бесчеловечных потрясений прошлого, могу с уверенностью сказать, что нынешние времена подлинно благодатны, и причина тому — люди.

— Глас Божий, — откликнулся доминус. Деорса кивнул.

— Он изменил нас. Взгляните на наш народ. Единый, свободный, мирный, сытый и честный народ. Никем не преследуемый, не нуждающийся ни в слежке, ни в тотальном контроле — народ, где каждый сам себе сержант. Я побывал во всех уголках Халехайда, ваша святость, и видел своими глазами, насколько покойна и размеренна жизнь повсюду, насколько счастливы люди. Видел их готовность к труду и жаркую веру в глазах. Это общество новой формации. Вся та грязь, оставшаяся за стеной эпохи Мира — зверская, тошнотворная, страшная в своём смешении насилия и злобы… вся она тщетна и бессмысленна. Это извечный стыд. Это болезнь, — веско добавил Деорса. Он развернулся и посмотрел на доминуса. — Болезнь человечества. Люди были смертельно больны. И великая Благодать явилась нам истинным лекарством. Мы излечились.

— И должны вечно благодарить бога за великий дар, — добавил доминус, дотронувшись до лба. Деорса кивнул и повторил его жест, вновь отвернувшись к окну. — Как думаете, какая судьба постигла бы человечество, если бы не был нам ниспослан Глас Божий?

— Судьба? Едва ли это можно назвать судьбой. Вся предыдущая история показывает, насколько гнусные и ничтожные решения формировали общество. Исход здесь мог быть лишь один — полное одичание.

— Одичание?

Доминус с интересом слушал его, опершись виском на кисть руки.

— Именно. Нисхождение до животного существования.

— По-вашему, люди прошлого словно бы и не были людьми, но неким подобием разумных существ.

— Вы с этим не согласны?

— Не вполне. На мой взгляд, история — не есть череда грязных войн, но есть череда человеческих судеб. Это результат решений, как вы выразились. Решений, принимаемых не стадами злобного скота, но людьми, которые во все времена желали лишь одного — покойной, бессобытийной рутины, под покровом которой обычно и происходит оздоровление нравов и развитие морали.

— Человек не был способен выстроить подобное общество, поскольку не все жаждали рутины, многие жаждали крови. Человек в принципе по сути своей кровожадное и несмышлёное создание, поскольку легко поддаётся контролю и только так способен выжить.

— Вы ошибаетесь, Ингион. Человек был бы способен на многое и великими были бы свершения людей прошлого, имей они правильное представление о Боге. Но каждый предпочитал молиться своим личным идолам, которые преподносили персональную мораль на любой вкус, на любой выбор. И любой жаждущий крови, как вы выразились, получал релевантные предложения на рынке морали. Единая вера, — доминус встал и подошёл к окну, — лишь единая вера ведёт к благополучию и миру. И путь к ней долог и кровав — судьба человечества была бы жестокой, полной страданий и катастроф. Обрести единую веру человек мог бы лишь через немыслимые муки. И выстроить крепкое общество мог бы, но с большими потерями. И наступивший покой имел бы привкус горечи, и горькой была бы радость. И усталым был бы бестрепетный сон.

Он с улыбкой взглянул на министра.

— Нет, люди не одичали бы, друг мой, но были бы несчастны. И как бы скоро ни забывались несчастья, выстроить благодатный фундамент общества на костях жертв борьбы за истину невозможно. И счастье иметь единую крепкую веру не было бы полным и искренним, коли пришлось бы вырывать право на неё из глоток заблудших людей.

Деорса глядел на доминуса со вниманием, прикрывая ресницами наползшие на взгляд тени разочарования, поскольку слышал он эти речи далеко не впервые и знал наперёд каждое слово.

Доминус продолжал.

— Именно поэтому мы исполнены великой благодарности Богу и Четверым, даровавшим нам жизнь — священное право вплестись в божественную артерию вселенной. С великой любовью и признательностью отдаёмся мы Гласу Божьему на покровительство и суд и склоняемся в истовых молитвах перед вечностью Бога и величием сотворённого им. Ибо Единая Благодать подарила нам мир не ценой истребления малых обществ, но силой великой любви. И должны хранить мы этот дар с великим тщанием.

— Помолимся же, ваша святость, — поспешно проговорил Деорса, дотронувшись до своего лба.

— Помолимся, Ингион, — мягко согласился доминус.

Оба развернулись к окну и прижали ладони к груди. Деорса вновь уставился на собственное отражение, зыбко и сумрачно преграждающее панораму ночи в толстом тройном остеклении.

Он и не думал молиться, лишь с великим раздражением буровил взглядом окно, ставшее ещё более непроницаемым и светлым при приближении доминуса, который закрыл глаза и надолго погрузился в свои мысли.

Глава 2. Дракон

В твоих глазах застыли айсберги

невырыданных слёз.

Свои мытарства продолжаешь ты,

в унынии своём застряв навечно.

Увы! Непостижимо скоротечно

И так безмерно долго длится жизнь.

Гави выдохнул изо рта пар. Выдыхал он долго, с усилием, — так полагалось выдыхать огнедышащему дракону, присевшему отдохнуть после долгого полёта. Весеннее утро было промозглым, оттаявшие вчера днём лужицы вновь подёрнулись коркой льда, в лицо бил ветер — и это именно он нагнал за ночь серые тучи и притащил столь надоевший за зиму холод.

Впрочем, дракону все эти погодные неурядицы были нипочём, он расправил крылья и понёсся дальше, не забывая мощно выдыхать пар, — Гави тронулся с места и пересёк перекрёсток, непринуждённо толкая ногами педали.

Улицы были пустынны и туманны. Город ещё не проснулся, лишь изредка попадались сонные хмурые прохожие, семенящие по скользкому тротуару.

Район был тихим, если не сказать захолустным, здания — бетонными и однотипными. Все как один отделанные бежевой штукатуркой, они напоминали выстроившиеся в ряд сухие куски хлеба, на которые постоянно покушались птицы. А голубей на крышах и впрямь было предостаточно — местные старики обожали прикармливать разбалованных доступными харчами жирных сизарей. Однако ветхих или заброшенных построек здесь не было и в помине, и хоть унылый вид строгих улиц ничем не мог зацепить взгляд, а пыльные асфальтовые дороги были словно посыпаны прахом прежних жильцов района, повсюду царила всеобщая аккуратность.

Здесь жили преимущественно старики. Вокруг небольшого, но уютного парка расположились несколько пансионатов, больница, огромный спортивный комплекс и прижавшийся к нему, словно заблудший котёнок, крохотный книжный магазин. За многоэтажными жилыми домами пыхтел паром и дымком рынок — мастерских и закусочных там было полным-полно. За рынком и эстакадой через сквер притаилось ещё более тихое место — посёлок Вишнёвый Дол, где кроме аккуратных двухэтажных домиков да раскидистых вишнёвых садов в каждом дворике, не было никаких иных построек. Главной же достопримечательностью района было большое и красивое здание крематория — высокое, закруглённое, напоминающее крепостную башню. Вокруг этой одинокой башни на самой окраине города раскинулось пустое и ровное, как крышка гроба, бетонное поле, где Гави частенько катался на велосипеде.

Гави был совершенно уверен, что лучшего места для катания, чем фастарский район Большой Берег, просто не найти — шоссе здесь были широки и пустынны, как и тротуары. Собственно, весь район был широким и пустынным, тихим и сонным, как старик. Молодёжь иногда наезжала сюда проведывать престарелых родственников, однако привычные к иному ритму жизни люди быстро дохли здесь от скуки и поскорее убирались восвояси в лоно кипучего города.

Парк не был засижен шумными компаниями, его сонный шелест не нарушал звонкий детский гвалт. Его тихие дорожки, петляющие между лужайками и мощными ветвистыми деревьями, так и манили неспешно прокатиться, а влажные от растаявшего снега поляны любезно приглашали как следует порезвиться со своей собакой, которая наверняка оценит терпкий пряный вкус ветвей, обломанных под тяжестью снега.

И сердце Гави всегда звало его именно туда, поскольку он имел привычку совершать велосипедные прогулки в компании трёх своих собак. Они послушно бежали рядом с велосипедом хозяина, не смея ни обогнать его, ни отстать, ни скакнуть в сторону ради какого-либо интереса. И лишь в парке, получив на то разрешение, они во весь дух срывались с места, неслись вскачь наперегонки, чтобы как следует подурачиться на прелой земле с редкой белёсой травой. Сам Гави, степенно спешившись с велосипеда, аккуратно расположив на скамейке рюкзак и куртку да как следует оглядевшись — не смотрит ли кто, — бросался вслед за своими собаками и радостно носился взад-вперёд, швыряя им палки и мячи.

После, весь всклокоченный и красный, он брёл к скамье и, тяжело дыша, валился на неё, не отрывая глаз от своих питомцев, которые, ни капли не устав, продолжали с лаем трепать какую-то сучковатую ветвь.

Так начиналось каждое утро Гави. Продрав глаза, умывшись и пару раз пройдясь расчёской по спутавшимся за ночь волосам, он наскоро одевался и в любую погоду спешил выгулять своих собак в парке, который располагался в пяти минутах езды от дома. Этот ритуал он соблюдал неукоснительно и не мог и помыслить о том, чтобы наспех отвести псов справить нужду на площадке возле дома. Подобное считал он чуть ли не кощунством и полным неуважением к своим возлюбленным друзьям, которые, впрочем, также души не чаяли в своём хозяине и друге.

Вернувшись домой, Гави обычно пил кофе, съедал вафлю и отправлялся на работу. Так было и в это утро. Гави варил на плите кофе и слушал радио, в то время как его собаки жадно поглощали корм, ещё с вечера заботливо приготовленный хозяином.

Радио вещало о минувшем празднике, приезде некоего важного лица, открытии нового цеха и успехах производства на железобетонном заводе. Гави задумчиво глядел на собственное отражение в чёрной панели на стене у плиты и размышлял, до чего красивым выглядит мир в чёрном глянце. Лицо его казалось серым, как и белая рубаха, размытых чернотою глаз и вовсе было не видать, хотя на самом деле были они выразительны и блестящи и чем-то напоминали собачьи карие, вечно настороженные глаза.

Он опустил взгляд на плиту и, заметив, что кофейная пенка поднялась, аккуратно снял ковшик с огня.

Кухня, отражённая в панели, казалась ему отчего-то более уютной и аккуратной, сам себе он виделся более решительным и бойким, и лишь собаки, крутившиеся у ног хозяина, были всё те же. В той чёрной реальности по радио передают новости поинтереснее, — подумалось Гави, который не спешил радоваться успехам местных рабочих, равнодушно пропуская новостную тарабарщину мимо ушей. Хотя что именно он хотел услышать, он и сам не знал. Посему, продолжая рассеянно слушать программу, он отошёл от плиты и, прихлёбывая из чашки кофе, шагнул к окну.

Тотчас лохматый белый пёс вспрыгнул передними лапами на подоконник и ткнулся носом в оконное стекло, за которым уже вовсю начинался новый день. Гави широко улыбнулся.

— Я знаю, Кецаль, что ты весь день бы там носился, — обратился он к собаке, — впрочем, как и я. Однако взгляни на улицу — народу уже полно, да и солнце, как видишь, сигналит, что я непременно опоздаю, если не перестану болтать с тобой за завтраком.

Солнце и впрямь стремительно выкатывалось из-за домов, робко поблескивая лучами сквозь надменные тучи. Кецаль фыркнул и спрыгнул на пол, следуя за Гави, который быстро вымыл в раковине чашку и отправился к входной двери, хватая по пути куртку, сумку и ключи. Остальные собаки, виляя хвостами, также ходили за ним по пятам, тыкаясь косматыми губами в его колени и ладони. Присев у дивана, они с грустью в глазах следили, как хозяин отмыкает замок. Гави чуть помедлил, с притворным равнодушием оправляя ремень сумки, перекинутый через плечо, после чего прыснул со смеху и развернулся, чтобы заключить в объятия тотчас бросившихся к нему собак. Опершись лапами на грудь хозяина, те принялись щедро одаривать его поцелуями, не забывая при этом во все стороны лупить хвостами.

— Уици, дружище, полегче со слюнями, — Гави вытер губы, откинул назад промокшие волосы и хорошенько взъерошил косматую шерсть рыжего с чёрными подпалинами пса. — Теско, я скоро вернусь, нечего так убиваться.

Поджарый серый пёс, визгливо поскуливающий всё это время, звонко залаял в ответ. Гави присел, крепко обнял каждого пса, потрепал их лоснящиеся шкуры и протянул свою ладонь Кецалю, который с достоинством ждал в сторонке, когда наступит и его черёд прощаться с хозяином. Он торжественно вложил лапу в руку Гави и тот крепко пожал её.

— Кецаль как всегда за старшего, — объявил Гави, оглядывая своих домашних. — Не горюйте, завтра я обязательно возьму вас с собой, ребята. Но сегодня я разрываюсь от дел — одно другого важнее.

Он вышел в коридор и запер за собой дверь на ключ — владелец животного был обязан вешать на дверь замок, как и все прочие хозяева разнообразного домашнего зверья, столь любимого людьми. Гави немного постоял у двери, прислушиваясь к шорохам в квартире, и затем направился по коридору к лестнице. На ходу он застегнул куртку до самого горла и надел велосипедные перчатки. Стянув с себя свою широченную улыбку, которая простиралась на его лице упругими мимическими складками и обнажала дёсны, он плотно сомкнул губы как резные створки чугунных ворот. Теперь он смотрел по сторонам хмуро и подозрительно, как доберман, пряча пол-лица за высоким воротом.

Жил он на втором этаже, и быстро спуститься вниз, к велопарковке, не встретив никого из соседей, было проще простого. Но не успел он сойти с лестницы, как его окликнул чей-то голос — старческий, дребезжащий, с нотками любопытства.

— Гавесто́н! А, Гавестон?

Гави обернулся и глянул вверх — позади на площадке топталась пожилая соседка. Она закуталась в шаль и, шаркая по сизому бетону стоптанными домашними туфлями, принялась спускаться по лестнице вслед за ним.

— Здравствуй, Гавестон. Доброе утро, сынок.

«Пропади ты пропадом» — подумал Гави. — «Дерьмо собачье».

— Угу, здравствуйте, — пробормотал он, еле раскрывая рот. Соседка неумолимо приближалась, осторожно переставляя по ступеням ноги и крепко держась за перила.

— Ох и худой же! Худющий как фонарный столб. Непонятно чем питаешься. Ты вообще ешь что-нибудь? — причитала соседка, глядя на Гави с такой укоризной, словно тот намеренно решил извести себя голодом. — Мусор выносишь — одни упаковки от харчей собачьих. Вот наверняка одним кофем питаешься, наверняка.

«Она что, роется в моём мусоре?» — поразился Гави.

— Взглянуть страшно на тебя. Бледный, тощий, одно огорчение, — она добралась до Гави и ухватила его за руку обеими ладонями. — Вот была бы мать жива, что сказала бы?

Качая головой и вздыхая, пожилая соседка принялась похлопывать Гави по локтю, приговаривая:

— Кости одни. Смотри, сгрызут тебя собаки твои.

«Чтоб тебя волки драли!» — мысленно взревел Гави.

— Мне пора, опаздываю, — вслух пробормотал он, осторожно и настойчиво освобождая руку из непрошеных объятий.

— Погоди, погоди, я вот что хочу сказать, — соседка многозначительно и тревожно взглянула на Гави, словно собиралась поведать ему тайну о страшной угрозе человечеству, — у меня доктор есть знакомый. Он в таких делах понимает, даст пилюли какие надо — мигом жирочек нагуляешь. Ешь ты плохо, вид совсем больной, несчастный. Вот наверняка паразиты замучили, живёшь-то с собачьём. Я ясно вижу — аскариды, — по слогам отчеканила она. — Надо пить льняное маслице. Это самое верное средство! Столовую ложку с утра — и паразиты вмиг наружу полезут, сам увидишь. Доктор тот мне его и прописал. Ох, смотреть на тебя больно — аж тоска берет! Тоска! — прокричала она ему вслед.

«Да чтоб ты сдохла!» — Гави пятился к выходу.

— Спасибо, я пошёл.

— Я тебе сегодня домашненького занесу! Горячего, сытного! — донеслось до него из холла. — Мясного, жирненького. Ну для мышц чтобы, для мышц!

Гави запрыгнул на велосипед и быстро рванул прочь.

Он махом домчал до работы, поскольку остервенело крутил педали, словно за ним гнались лучшие доктора Фастара, вооружённые льняным маслом.

Ворота были распахнуты, во дворе перед двухэтажным зданием с широким крыльцом стоял автомобиль — крупный, продолговатый, с обширными окнами, высокой прямоугольной крышей и вытянутым, похожим на гроб капотом. На дверце цвета старого чая красовалась большая, слегка облупленная жёлтая эмблема — схематичное рукопожатие, вписанное в квадрат. Этот автомобиль был здесь частым гостем, и Гави, махнув рукой водителю, проехал мимо. Затем он обогнул здание и попал на задний двор, где в пристройке располагались вольеры. Там он оставил велосипед и вошёл в дом.

Служба социальной поддержки уже здесь, и, стало быть, надо поторопиться — куратор, конечно, уже начала беседу со слепым. И Гави был обязан на ней присутствовать.

Он стремительно прошёл по коридору, оставляя следы на свежевымытом полу, и резко затормозил перед приоткрытой дверью — оттуда слышались голоса. Гави досадливо вздохнул. Самый ненавистный момент. Единственное, что раздражало его в работе. Знакомства с новыми людьми всегда так волновали его, что он в глубине души даже радовался тому, что все они были абсолютно незрячими и не могли видеть, как он хмурился, краснел и тушевался. Зато они прекрасно слышали его заикание.

Он вошёл в комнату и старательно улыбнулся. Куратор — женщина лет пятидесяти с короткой стрижкой и открытым светлым лицом охотно ответила ему тем же. На груди у неё был прикреплён бейдж с именем «Нурия Рада» и по всему было видно, что она полностью оправдывала свою фамилию. Нурия благодушно улыбнулась, оглядывая всех присутствующих, и поспешила представить Гави гостям.

— А вот и наш тренер — Гавестон Фрельзи. Прошу, Гавестон, присядь, — она указала ему на табурет. — Позволь представить тебе нашего гостя — господина Ингура Вессаля.

Гави в это время вежливым кивком ответил на дружелюбное приветствие второй женщины, сидящей тут же — на ней была жёлтая форма с той же эмблемой, что и на автомобиле, и Гави видел её здесь далеко не впервые. И лишь затем он перевёл взгляд на гостя, сидящего в кресле между ними.

То был седой безбородый старик в неброской удобной одежде и затемнённых коричневым градиентом очках. На коленях его лежала трость. Руки же он сложил на слегка выпирающем животе, сцепив их в замок. Он старался держаться спокойно и уверенно, но всё же нервное постукивание левой ногой об пол выдавало его волнение.

— Д-добрый день, — выдавил из себя Гави, осторожно присаживаясь на табурет напротив слепого.

Старик удивлённо приподнял брови и хмыкнул. Он протянул руку в сторону Гави и заметил:

— Что-то, видать, не очень-то он у вас и добрый.

Гави молча пожал протянутую ладонь.

— Надеюсь, в дальнейшем день задастся на славу, — проворчал слепой в сторону Нурии.

Куратор тронула старика за плечо и весело сказала:

— Господин Вессаль, я уверена, что всё пройдёт хорошо. Первая встреча всегда волнительна, и зачастую именно она определяет, сложится ли ваша дружба, подходите ли вы друг другу. Но у меня нет совершенно никаких сомнений, что мы подобрали для вас просто идеальный вариант.

— Увидим, увидим, — пробормотал старик.

Дама из службы социальной поддержки не обращала на их диалог никакого внимания и молча вносила записи в какой-то документ, кивая самой себе и сверяясь с блокнотом у себя на коленях.

— Схожу за Каштаном, — процедил Гави, оглядев всю компанию. Он тут же в два прыжка покинул комнату, но в коридоре, однако, замешкался и услышал, как старик удивлённо крякнул и довольно громко поинтересовался у куратора:

— И это ваш тренер?

— Наш лучший тренер, — с улыбкой уточнила Нурия.

— Да он же двух слов связать не может. Что он там бормочет? Что у него с речью?

— Не беспокойтесь о его речи, — примирительно сказала Нурия, — его отлично понимают собаки — это главное. Ещё ни один проводник, тренированный Гавестоном, не провалил экзамена, а отзывы о его воспитанниках перемежаются со слезами благодарности.

— Вон оно как, — протянул старик, беспокойно ёрзая в кресле. — Собачий заклинатель, стало быть. Выходит, мне сказочно повезло заиметь поводыря, которого взрастил местный гений.

— Не просто поводыря, но прекрасного проводника и помощника, а в дальнейшем и верного друга, — заметила Нурия. — Гавестон вкладывает в своё ремесло всю душу, собаки для него существа высшего порядка.

Старик потёр подбородок, задумчиво что-то промычав себе под нос.

— Это любопытно.

Гави возвратился в компании большого пса шоколадного окраса. Тот шёл у ног тренера без привязи, степенно переставляя свои шоколадные лапы, словно подражая походке человека. Войдя в комнату, он дружелюбно оглядел присутствующих и пару раз вежливо вильнул хвостом.

Старик взволнованно подался вперёд и протянул ладони. Он почувствовал присутствие собаки — услышал её мягкую поступь и шумное дыхание.

— Каштан, познакомься — твой хозяин и компаньон, господин Вессаль, — живо заговорил Гави, с улыбкой обращаясь к псу и указывая в сторону слепого. — Пойди, поздоровайся.

Пёс послушно направился к креслу и поднырнул под руки Вессаля, который с удивлением и восторгом принялся гладить и ощупывать животное.

— Здравствуй, здравствуй, Каштан. Ох, красавец! Ну, красавец… — бормотал старик, зарывая ладони в густую собачью шерсть. Каштан в ответ участливо вилял хвостом и облизывал слепому руки, принюхиваясь к незнакомому запаху нового хозяина. — А уж смекалистый да смирный какой. Я полагал, собаке нужно чётко подавать команды, — удивлённо проговорил Вессаль в сторону Гави, — но вы обращаетесь к нему с беседой, как к приятелю.

Гави, обмирая от волнения, опустился на свой табурет.

— П-пёс-проводник — не просто п-приспособление для передвижения по городу, — еле слышно возразил он, — он ваш п-полноценный сопровождающий. И точно так же расположен к беседе, к-как и любой ваш спутник. И в нём гораздо больше понимания и чуткости, чем у б-большинства людей.

Старик внимательно вслушивался в невнятное бормотание Гави, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Что ж, — усмехнулся он, согласно кивая объяснениям тренера, — собеседник, который внимательно выслушивает чужие вздохи да размышления — либо психотерапевт, либо собака. И тот, и другой способны помочь обрести покой и равновесие в нелёгкие времена. А сейчас и вовсе тот редкий случай, когда они нашли друг друга, — старик рассмеялся и потрепал пса по голове, — и я уверен, что мы подружимся.

Гави смерил его взглядом.

— Вы психотерапевт?

— Он самый, мэтр Фрельзи. Не практикую, но, как говорится, если и встречаются бывшие водители и бывшие учителя, то бывших психотерапевтов не существует.

Гави промолчал и отвёл глаза в сторону, — разглядывать незрячего собеседника казалось ему совершенно беззастенчивым занятием.

— Вы ему безумно нравитесь! — заключила Нурия, наблюдая за знакомством пса и хозяина. — Господин Вессаль, определённо это любовь с первого взгляда.

Каштан прищурил глаза и вывалил длинный розовый язык, явив всем почти человеческую добродушнейшую ухмылку. Он безостановочно вилял хвостом и буровил носом щёки Вессаля, который, бормоча в адрес пса десятки комплиментов, неустанно гладил его по голове.

— Я думаю, нет никаких сомнений, — обратилась Нурия к работнице соцслужбы, — что всё сложится самым удачным образом.

Та кивнула и взглянула на Гави.

— Вы согласны, мэтр Фрельзи?

Кивнул и Гави. Как и Нурия, он поставил свою подпись на документе, после чего работница торжественно захлопнула папку с исписанными листами.

— Господин Вессаль, ваше слово решающее.

Старик усмехнулся и покачал головой.

— Ни за что не расстанусь со своим чудесным приятелем. Теперь если и выйду отсюда, то только своим ходом, и непременно в его компании.

Служащая улыбнулась и дотронулась до его плеча.

— Что ж, тогда я оставляю вас здесь. Завтра я позвоню, чтобы узнать, как у вас дела.

Она встала и засобиралась, складывая свои бумаги в большую угловатую сумку.

— Я вас провожу, — Нурия спешно засеменила вслед за ней. — Господин Вессаль, я скоро к вам вернусь, знакомьтесь пока, привыкайте друг к другу. В вашем распоряжении остаётся Гавестон. Любые вопросы, господин Вессаль, не стесняйтесь, любые вопросы!

Слепой старик едва махнул рукой вслед обеим женщинам.

Гави облегчённо вздохнул, убедившись, что компаньоны и впрямь легко сблизились и, по-видимому, замечательно поладят. Этот старик будет хорошим другом Каштану…

— А вы, значит, местная знаменитость? — спросил вдруг Вессаль. Гави встрепенулся и тут же покраснел до корней волос. — Гениальный тренер, собачий заклинатель?

— Гениальности во мне ровно с-столько же, с-сколько и в остальных тренерах, — смущённо буркнул Гави, принявшись ковырять заусенцы.

— Но лишь вас расхваливают на все лады. И мне кажется, небезосновательно.

— Возможно, дело в моём подходе, — пожал плечами Гави, — я с собаками на одной волне.

— В таком случае, вы выбрали идеальную профессию, — кивнул Вессаль, отпустив, наконец, Каштана, и откинувшись в кресле. — Талант и любовь к своему ремеслу рождают успех и славу — ваше имя, что отныне у всех на устах. Кстати у вас очень красивое имя. Гавестон… выбирал отец?

— Нет, — выдохнул Гави, мотнув головой, — он был не мастак выдумывать.

Вессаль уловил в его словах рассеянный тон давних воспоминаний и понимающе кивнул.

— Вы, вероятно, были ребёнком, когда он умер?

— Да, — Гави пожал плечом, — я его плохо помню.

— Вы жили с матерью, — осторожно сказал Вессаль, скорее утверждая, чем спрашивая. Гави едва кивнул, разглядывая свои заусенцы.

— Жил.

Словно очнувшись, он вдруг резко поднял голову и недоверчиво покосился на Вессаля.

«Любопытный старый хрыч! Думал вот так запросто устроить мне допрос? Заболтать, как своих психов в клинике?»

— А вы? — старательно процедил он в его сторону. — Не расскажете о своей работе?

Вессаль улыбнулся в ответ на его резкую холодность. Он весело крякнул и охотно рассыпался речью.

— О, моё ремесло не из лёгких, мэтр Фрельзи! Тем не менее, оно крайне увлекательно и бесспорно приносит огромное удовлетворение от проделанной работы и лицезрения плодов труда своего. И знаете, я думаю, в чём-то мы с вами даже похожи. Как и вам, мне надлежало иметь дело с теми, кто в какой-то степени лишён внутренней Благодати. С теми, кто не слышит Голоса или же противится ему. Эти люди существуют как животные — они звереют от своей свободы и ударяются в беспутство без дрессуры. Они ненавидят Голос — мы, доктора, называем его Ментальным Сержантом, — и без этого Сержанта в голове постепенно теряют человеческий облик.

— Ментальный Сержант? — переспросил Гави.

Вессаль кивнул.

— Сержант знает, как сохранять лицо, спокойствие и быть достойным членом общества. Противиться ему может лишь безумец, при этом он, к тому же, становится опасен. Наша задача — образумить его и научить любить Благодать и слушаться её.

— А Сержант не справляется с этим самостоятельно?

— Безумцы стремятся изгнать Ментального Сержанта, они ненавидят его и постоянно находятся в борьбе, мучаются, изнывают в неравном противостоянии, которое всегда заканчивается одинаково — их гибелью. Печальное зрелище, мэтр Фрельзи. Мы приходим им на помощь и прекращаем эту борьбу.

— Вы исцеляете их всех?

— Отнюдь. Это, пожалуй, хоть и весьма желаемый исход, но всё же невозможный. С теми, кто не смог исцелиться, как раз и справляется Сержант.

— Каким образом?

— Он уводит их туда, где они могут попрощаться со своей жизнью.

— Куда? — Гави открыл рот.

— Это уже, мэтр Фрельзи, не наша забота, — махнул рукой Вессаль. — На всё воля божья, всё подчинено Гласу Божьему.

— Безусловно это так.

Гави встал и заходил по комнате. Вессаль, вновь запустив пальцы в тёплую шерсть Каштана, с интересом прислушивался к его беспокойным шагам. Вот он постоял у окна, у кровати, вот прошёлся до платяного шкафа. Вот направился к столу. Щёлкнул переключатель, заиграла музыка — Гави включил радио.

— Я вернусь за вами через час, сегодня у вас с Каштаном первое совместное занятие. А сейчас меня ждёт работа.

Пробурчав пару вежливых прощальных слов, Гави поспешно убрался прочь, оставив пожилого врача в компании пса и радио. Вессаль не успел и рта раскрыть, как дверь его комнаты захлопнулась за Гави.

Тот стремительно выбежал на широкий двор, где уже собирался в ожидании самый разный люд с собаками на поводках. Стоял жуткий гвалт — вертлявые собаки лаяли, люди громко переговаривались, здоровались и смеялись, одёргивая своих неуёмных питомцев. Гави, как и все, громко здоровался и смеялся, не встречаясь, однако, взглядом ни с кем из хозяев, но дружелюбно посматривая на их собак. Радостно потерев ладони и ещё раз оглядев весёлое сборище на тренировочной площадке, Гави начал очередное занятие из обязательного общего курса дрессировки.


В обед ему не удалось как обычно удрать домой, поскольку после полудня его уже ожидала комиссия во главе с инспектором, собравшаяся по очень важному поводу — очередной подопечный Гави готовился сдавать экзамен. Новоиспечённого пса-проводника должны были вписать в особый реестр под присвоенным ему номером, и этот волнительный момент стоил Гави немалых переживаний. Целый день он мотался с тренировки на тренировку, из питомника на площадку, из учебно-кинологического центра в город, где проходил экзамен, после чего вновь отправился на работу, отвёл пса в вольер и помчался на вечернюю тренировку.

Он ехал домой, слегка пошатываясь от усталости, и то была приятная усталость. Однако Гави был взволнован и сконфужен — его друзья целый день томились дома, дожидаясь хозяина, и ему было стыдно, что он так надолго оставил их одних взаперти. Он торопливо крутил педали и попутно беседовал с внутренним Голосом, поверяя ему все свои тревоги и печали. Нельзя так подводить своих… Нельзя подводить, бросать! Когда кто-то ждёт, надеется, не может допустить и мысли, что ты не вернёшься. А тебя всё нет и нет. Нет и нет. Ведь кто-то ждёт тебя. Он словно положил у порога своё сердце. Положил у порога, как у самого священного места, откуда ты вот-вот явишься. Но тебя нет. Нет час, два. Неделю. Год. Но кто-то всё ждёт тебя. Ждёт уже двадцать пять лет. Но тебя нет. Кто-то печалится, что ты задерживаешься, но всё еще ждёт и будет ждать вечно. Ведь этот кто-то любит тебя.

Гави осёкся мыслью и задумался в другом направлении, вспомнив свой разговор с Вессалем. Хоть он и обронил в беседе с ним всего пару обрывочных фраз, ему отчего-то казалось, что он вывалил на стол доктору всё, что лежало на душе. Он ничего не рассказывал о своей жизни, но его рассеянные кивки да угуканья по какой-то причине теперь казались ему излишней откровенностью. И всё бы ничего, но этот Ингур Вессаль смотрел с таким… пониманием, интересом и участием. Хотя постойте. Смотрел?! Да он же слеп, как дождевой червяк!

Примчавшись к дому, Гави наспех припарковал велосипед и побежал наверх, перепрыгивая длинными как жерди ногами через две ступеньки. Прежде чем пройти в коридор, он осторожно выглянул из-за угла. Соседки не было. Дверь её квартиры была прикрыта, но тихо прокравшись мимо, Гави уловил бодрый гомон радио.

У своей же двери Гави обнаружил самое настоящее подношение. На полу торжественно стояла здоровенная жаровня, укутанная полотенцем, как святой доминус мантией. Она была ещё тёплой. Приподняв крышку, Гави выпустил ароматное облако пара и обнаружил, что жаровня была полна тушёного мяса с картошкой. Рядом, как верный лакей подле лорда, стояла непочатая бутыль льняного масла. К ней была примотана записка с номером какого-то замечательного доктора. Гави тяжело вздохнул и покачал головой.

За дверью уже вовсю кто-то громко скулил, фыркая влажным носом и постукивая хвостом о дверной косяк, поэтому Гави поспешно сунул бутыль в карман, обнял жаровню и завозился с замком, гремя ключами. Он протиснулся в квартиру, пытаясь не запутаться ногами в своих ликующих собаках, и уже через пару минут весело трепал их лохматые шкуры, валяясь на полу. Он с восторгом купался в искренней и безудержной радости, с которой его приветствовали верные псы. Казалось, из их глаз хлещет неистребимая любовь, в груди же колотится горячая преданность. Их привязанность была совершенно безусловной. Они не владели речью, но их взгляды красноречивее всяких признаний возвещали: хозяин, мы любим тебя любым, и каков бы ты ни был — худ или толст, высок или низок, красив или убог, чист или грязен, зол или добр — ты останешься нашим любимым всегда! До последнего вздоха!

Всласть натешившись шерстяными объятиями, Гави повёл собак в парк. На улицах темнело, и прохладные сырые дорожки уже были безлюдны, никто не наслаждался дремотной природой, разглядывая набухшие ветви кустарника, и поэтому Гави с удовольствием принялся швырять псам мячи и палки, которые те с радостью приносили ему обратно в руки.

Гави был зверски голоден и, едва переступив порог дома, кинулся на кухню. Он, однако, не притронулся к еде до тех пор, пока не разложил корм по собачьим мискам. После этого он жадно набросился на соседкину стряпню, с наслаждением поглощая мягкие, сочные куски мяса. Моментально уничтожив полжаровни, Гави, постанывая от наслаждения, завалился на диван. Он вдруг спохватился, что до сих пор не включил радио, и потянулся к небольшому приёмнику на столе.

Раздалось энергичное пение. Подпевая, Гави принялся раздеваться, аккуратно складывая одежду на спинку стула у кровати. Собственно, это была вся нехитрая, но вполне уютная обстановка его жилища — очень широкая удобная кровать, пара стульев, мягкий, ободранный собачьими когтями диван и журнальный стол. На полу лежал ковёр с мелким ворсом, через перегородку, которая попутно служила кухонным столом, располагалась кухня — плита, мойка и холодильник. Голые кирпичные стены выглядели довольно небрежно, но их суровость сглаживал добротный гладкий пол да ещё лёгкий кудрявый тюль на окнах, слегка пожёванный собаками.

Книги Гави девать было некуда. Шкаф покупать не хотелось, а загромождать стены полками и подавно. Поэтому Гави складировал их где придётся — на подоконнике, под кроватью, на холодильнике, стульях, да по углам. Читать он любил, занимался этим с упоением, но всякий раз, закончив очередной роман, не мог отделаться от мысли, будто автор сокрыл от него нечто важное, утаил главный ошеломляющий эпизод. Эта постоянная недосказанность преследовала Гави в каждой читаемой книге, и ему никак не удавалось отыскать среди них ту, что была бы полностью ему по душе. Все его последние приобретения были интересны, даже увлекательны, но и в них чего-то не хватало. И этот неуловимый изъян не давал Гави покоя. Поэтому он, помимо прочего, ещё и вдохновенно рисовал, пытаясь изобразить то, чего жаждало воображение.

Гави включил напольный светильник у дивана, достал из-под стола планшет с белоснежными перекидными листами и стакан с карандашами. На бумаге темнел неоконченный рисунок. Гави завязал волосы в хвост, взял угольный карандаш и принялся неспешно заштриховывать обведённый контур.

Это был большой дракон, расправивший крылья в вольном полёте. Тело его было собачьим — поджарым, шерстистым, с мощными мягкими лапами. Хвост тоже был собачьим, но неимоверно длинным и грациозным, как у настоящего ящера. Крылья дракона походили на голубиные и было их почему-то шесть. Почему — Гави и сам не знал. Это было красиво, и точка. Морда дракона также напоминала собачью, однако обросла рогами и бородкой. Глаза Гави никак не удавались, поэтому он рисовал их в ванной перед зеркалом, копируя со своих собственных.

Получился горделивый, но в то же время настороженный дракон. Сейчас Гави дорисовывал гриву — а дракону обязательно полагалась грива, причём точь-в-точь как у Гави — тёмная, слегка волнистая шевелюра.

В квартире вечером было прохладно, ветер колыхал занавески на окнах, от порывов чуть дрожало в рамах стекло, однако Гави рисовал почти нагишом. Ему было хорошо. Сидя на диване в окружении сыто дрыхнувших псов, он получал именно тот уютный покой, ради которого он каждый день и возвращался домой.

За окном совсем стемнело, быстро и тревожно закрапал дождь. Из открытой форточки доносился терпкий запах холодной пыльной сырости. Гави вздохнул полной грудью и улыбнулся. Самый приятный аромат на свете. Аромат самой реальности, дух осязаемой природы — так пахнет планета, так пахнет жизнь! И именно так пахнет грусть. Грусть от осознания скоротечности жизни — ты умрёшь, а дождь будет лить и лить без тебя, и запах предгрозовой свежести будет разноситься повсюду, но ты его уже не услышишь. Капли омоют твоё тело, и начнут вбивать его в окружающий мир, растворяя в нём, возвращая тебя туда, откуда пришёл.

Гави бросил на стол планшет и карандаш, зевнул во весь рот и сонно потянулся. Да, ничто не вечно, и это к лучшему. Вся эта бесконечность, о которой грезили люди прошлого… что бы они с ней делали, заполучив её? Люди не умеют обращаться с бесконечностью, не нужна она им. Всё имеет начало и конец, и тем славно, и тем приятно человеку. Так говорит Глас Божий. Всё имеет начало и конец… Гави снова зевнул …как и этот день. Он навсегда и бесповоротно окончен.

Осторожно перешагнув спящего в его ногах Кецаля, он направился в ванну, откуда вышел с покрасневшим от полотенца лицом и влажными волосами. Он выключил свет, улёгся на кровать, завернулся в одеяло и прислушался. В ночной тишине сквозь шелест дождя раздавался мерный стук сердца из радиоприёмника. Вскоре по ковру зашуршали торопливые шаги — собаки поспешили присоединиться к хозяину и скрутились подле него большими тёплыми калачами. В окружении своей верной гвардии Гави уснул. За окном била гроза.


На следующий день Гави явился на работу в сопровождении всех троих псов. На время занятий он отводил их в пустующий вольер, в перерывах выпускал на площадку. Когда настало время занятий с Вессалем, он не стал запирать собак и, глядя на их совместные кувыркания посреди двора, присел на скамейку в ожидании слепого со своим поводырём. Но Вессаль не явился.

Прождав некоторое время, Гави отправился на поиски старика и обнаружил его в гостевой комнате, где тот увлеченно слушал радио, похохатывая, поддакивая и даже что-то отвечая диктору. Вессаль в тёплой уличной одежде сидел за столом, у ног его пристроился Каштан, экипированный специальной шлейкой с удобной массивной рукоятью, за которую должен был держаться слепой.

— Добрый день, — сказал Вессаль, спустя некоторое время. — Это вы, Гавестон?

Гави раздражённо вздохнул. Слепой старик отлично слышал, бессмысленно было воображать его бесчувственным предметом мебели.

«Вот же локатор-недотёпа!»

— Д-да, — пробормотал Гави. — Здравствуйте.

Он шагнул в комнату.

— Вы не пришли.

Вессаль скорчил удивлённую мину и похлопал себя по карманам.

— Неужели пора? Мой будильник отчего-то не сработал. Прошу меня извинить. Славно, что вы пришли, мэтр Фрельзи, благодарю вас и ещё раз прошу прощения. Славно, что вы пришли…

Кряхтя, старик засобирался. Одной рукой он выпростал трость, другой ухватился за рукоять шлейки Каштана. Гави покачал головой. Он понял, что Вессаль прекрасно ориентировался во времени по радио и не мог не заметить, что одиннадцатичасовая программа уже окончилась.

«Что за рохля!»

— Вы не должны бояться, — сказал он.

— Простите, что вы сказали? — не разобрал его бормотания Вессаль.

— Вы не должны бояться, — громче повторил Гави.

— Что вы имеете в виду? — Вессаль встал. Моментально поднялся и Каштан.

— Вам страшно полагаться на пса. Но вы не должны бояться. Вы должны привыкать к нему, привыкать к взаимодействию. Вчера вы целый день с большим энтузиазмом тренировались выходить с Каштаном из дома, а сегодня вам страшно. Вы боитесь довериться собаке без инструктора.

Вессаль усмехнулся.

— Что ж, вы правы, Гавестон. Я струсил. Я ждал вас.

— Выйти из гостевого домика несложно, вы должны делать это сами.

Они неспешно двинулись к двери.

— Совершенно согласен — выйти несложно. Но куда проще мне было бы самому нащупать выход тростью, чем доверять собаке.

Гави вспыхнул.

«Ещё один олух, который не понимает зачем он здесь!»

— Никто не отнимает вашу трость. Поймите одно: нет никого в мире, кому можно было бы доверять больше, чем собаке. Тем более такой великолепно воспитанной, как Каштан. Он не предаст вас никогда, — твёрдо изрёк Гави.

Вессаль улыбнулся, услышав его ясную речь.

— Я не боюсь предательства. Поймите меня правильно, мэтр Фрельзи, я нисколько не умаляю вашего мастерства, как и преданности, и профессионализма Каштана, но всё же животные есть животные — они подвержены инстинктивным порывам. Нелегко так наскоро привыкнуть к тому, что за тебя глядит по сторонам не рассудительный человек, а дрессированный пёс. Что ты не сам ответственен за своё передвижение, но доверяешь свою жизнь тому, кто в любой момент может рвануть с места или ввязаться в драку.

Они вышли на просторное крыльцо с широкими, низкими ступенями, и Вессаль снова замешкался, придержав Каштана за шлейку.

— Это совершенно исключено, — серьёзно произнёс Гави. — Каштан никогда не ввяжется ни в какую драку. Никогда не возьмет посторонней еды, никогда не погонится за кошкой, не станет пить из лужи, не ускорит шаг без разрешения. Он не подаст голос без надобности, он не послушает никого кроме вас. Это добрый и умный пёс, воспитанный не в жёсткой муштре, но в любви и понимании. Он вырос в волонтёрской семье, где ему привили прежде всего любовь к человеку и ответственность перед ним.

— Ответственность? — улыбнулся Вессаль. — Хорошо, Гавестон. Представьте, что мне вздумалось отправиться по незнакомому маршруту в сопровождении Каштана. По дороге я теряю трость — допустим, роняю в решётку канализации. И тут на пути нам встречается лестница…

— Собака останавливается перед любой встречной лестницей.

— Пусть так. Но некто, предположим, уборщик, по недосмотру оставил на ступенях ведро. Меня ведет пёс, который легко сможет обойти препятствие. Но мне останется лишь кубарем скатиться вниз, и дай бог, шею не сломать. Ведь пёс не сможет предупредить меня, отчитавшись о столь неопасной с его точки зрения вещи, как о фатальном для меня препятствии.

Дождавшись, когда Вессаль окончит монолог, Гави усмехнулся и с уверенностью ответил:

— Он обязательно предупредит вас.

— Каким же образом?

— Он застынет на месте. Перегородит вам дорогу.

— Откуда ему понять, что обычное ведро угроза для меня?

— Он понимает куда больше, чем вам кажется, — Гави радовался, что старик не может видеть его укоризненного прищура, — он оценивает безопасность вашего пути как приоритетную. Пока вы не отыщете ведро, он не двинется с места. Ещё раз повторю — доверяйте собаке.

— Оценивает? Это интересно, — хмыкнул Вессаль. — Но вот я приказываю ему: вперёд! Вперёд давай! Что ему остаётся? Пойдёт вперёд и результат неизменен — мне конец.

«Может, оно было бы и к лучшему».

— Нет, — твёрдо возразил Гави. — Эта ситуация совершенно невозможна.

— Почему же?

— Он не подчинится вам.

— То есть как? Ослушается хозяина?

— Именно. Не сдвинется с места, хоть заприказывайтесь.

— Как это возможно? — пробормотал Вессаль.

Гави с охотой пустился в объяснения.

— Как и любой пёс-проводник, Каштан умеет оценивать ситуацию и знает, как уберечь хозяина от ошибки. Именно в этом состоит исключительная ценность собак-поводырей. Как и все собаки, они невероятно умны и отзывчивы, но помимо этого обладают чудесным навыком разумного неповиновения.

— Разумного неповиновения… — повторил Вессаль.

— Да. К примеру, если на вашем привычном маршруте кто-то начнёт ремонтные работы и выкопает яму, Каштан не подпустит вас туда, хоть вы тысячу раз ему прикажите, хоть тяните, хоть пытайтесь обойти его. И кстати, — веско заметил Гави, — не стоит приказывать. Беседуйте с ним как с человеком. Он знает все команды, но достоин общения ничуть не меньше, чем человек, и понимает обращённую речь ничуть не хуже.

— Гавестон, — Вессаль обратил к нему слепой взгляд, протягивая куда-то в пустоту свою ладонь, — вы великий мастер. То, что вы делаете, достойно самого глубокого уважения.

Гави неуверенно вложил в его ладонь свою худую руку, и старик крепко пожал её.

Затем Вессаль ухватил левой рукой Каштана за шлейку, спустился с крыльца и невозмутимой походкой направился на тренировочную аллею, ступая так уверенно, словно вот уже много лет гулял здесь. Правой рукой он держал трость, которой проворно ощупывал пространство перед собой.

— Ну что, дружок, погуляем? Давай пройдёмся, а, Каштанчик? Покажи-ка мне, где здесь можно славно пройтись.

Они довольно быстро удалялись от Гави, который оценивающе смотрел им вслед и не мог не признать, что пёс и его новый хозяин пришли к полному взаимопониманию и прекрасно подходили друг к другу. Вессаль пересёк двор и при помощи Каштана быстро отыскал калитку, ведущую в прогулочную зону. Пёс застыл перед входом, чтобы слепой мог найти тростью дверной проём, и к тому времени их догнал Гави.

Они двинулись по дорожке, посреди которой периодически встречались разнообразные препятствия. Каштан бодро бежал вперёд — он знал наизусть все преграды и легко уклонял от них Вессаля, помогая слепому продолжать свой путь по непростой аллее. Вессаль столь же бодро шагал рядом. Он жизнерадостно улыбался и постоянно что-то приговаривал, обращаясь то ли к Каштану, то ли к себе, то ли ко всему миру, который вовсю распускался кругом сонной весной. В носы им ударял пряный запах влажной прошлогодней листвы, смешанный с ароматом свежих липких тополиных почек. Сырые после вчерашнего дождя деревья отогревались на солнце, и от них парило, как и от сверкающего лужами асфальта.

— Вы не должны подстраиваться под Каштана, — сказал Гави после некоторого молчания, — напротив — он подстраивается под вас. Под вашу походку, скорость, ваш ритм, ваш настрой. Вы — его друг, но при том именно вы и хозяин, не наоборот.

— Так и есть, мэтр Фрельзи, — кивнув, ответил Вессаль, — так и есть.

— Вы что, всегда так быстро ходите?

— О нет, друг мой, спешить мне особенно некуда.

— Вы только что боялись выйти с Каштаном из своей комнаты, — недоуменно пробормотал Гави. — Но вот вы вприпрыжку несётесь по тренировочной аллее.

— Вы вселили в меня космическую уверенность.

Гави недоверчиво скривился.

«Да что ты мне тут голову морочишь, хитрый старикан!»

— Рад это слышать.

— Вы так любите собак, — внезапно изрёк Вессаль. — У вас дома, полагаю, живёт штук десять, не меньше.

— Трое, — буркнул Гави.

— О, как вам, наверное, весело вчетвером.

— Угу.

Гави был раздражён. Он не обратил внимания на то, как Вессаль легко догадался о его холостяцком одиночестве, но досадовал, что тот возглавлял их шествие, хотя предполагалось, что именно Гави поведёт слепого по аллее, объясняя, как управляться с собакой. Между тем старик не умолкал.

— Я должен ещё раз от всего сердца поблагодарить вас, Гавестон. Каштан чудесный пёс, чуткий, внимательный и ласковый малый, а то что он умеет — ваша заслуга. Благодаря вам обоим я чувствую, будто обрёл крылья. Утратил зрение, но обрёл крылья — да-да, именно так. Как же я раньше обходился без него? За эти два дня жизнь моя перевернулась с ног на голову, — серьёзно добавил он.

— Значит, вы доверяете ему?

— Ваши слова произвели на меня впечатление. Сам по себе Каштан замечательный компаньон, но зная о его способностях, я ни на секунду не сомневаюсь в том, что могу полностью довериться ему.

— Что же вас так впечатлило?

— Безусловно, его чуткость и знание команд достойны всяческих похвал. Но больше всего меня поразила его способность проявлять разумное неповиновение.

Гави хмыкнул.

— Все хорошие проводники умеют это.

— Разумное неповиновение интересное явление, мэтр Фрельзи. Такое поведение встречается, к примеру, во врачебной практике. Иногда цена спасённой жизни — неповиновение протоколу, принятие собственного решения, применение собственных знаний, исходя из необходимости, даже вопреки приказам. Такие ситуации, впрочем, невероятно редки. Если собаке присущи подобные способности, это о многом говорит.

Гави улыбнулся и кивнул.

— Я всегда говорил, что собака умнейшее существо.

— И добрейшее, — заметил Вессаль.

— У собаки огромное сердце, — горячо согласился Гави. — И она дарит его тебе целиком, причём безвозмездно.

— Ценное качество, не правда ли? Вот бы и люди обладали им, верно?

Гави вздохнул и пожал плечами.

— Люди порой ошибаются, Гавестон. Не смотря ни на какие усилия — собственные, Ментального Сержанта. Некоторых не спасти от ошибок.

Гави молчал.

— Вы делаете много добра людям, Гавестон. Вы тренируете превосходных поводырей, хотя могли бы сосредоточиться, к примеру, на обычной дрессуре.

— Это просто моя работа, — отмахнулся Гави.

— Но это вы её выбрали.

— Скорее она меня.

— Почему же? Разве вами не двигало сострадание к инвалидам, жажда помочь людям и подарить им счастье — друга и проводника во тьме? У меня перед глазами почти всегда темнота, — Вессаль покачал головой. — Но когда рядом Каштан, я словно начинаю видеть по-новому, каким-то внутренним глазом.

Гави искоса глянул на него.

«Я делаю это не ради людей. Уж точно не по доброте душевной!»

— Я рад за вас.

Своим кратким ответом Гави обрубил их разговор словно гильотиной. Они как раз подошли к калитке — аллея препятствий заканчивалась ровно там же, где и начиналась, — и молча двинулись в дом, где Гави продолжил свой инструктаж. Теперь старик мог самостоятельно наощупь провести базовый медосмотр и накормить пса, и выходило это у него так ловко, словно он и прежде всю жизнь возился с собаками.


Домой Гави еле тащился. Он шёл пешком, вяло толкая велосипед, и еле переставлял усталые ноги. Притихшие собаки медленно брели рядом с хозяином, встревоженно поглядывая на него — Гави вполголоса говорил сам с собой, время от времени горестно вздыхал и почти не смотрел по сторонам.

Вечерело. На тёмной улице было безлюдно. Дул промозглый ветер, зловеще шипя меж голых ветвей берёз, стоявших строем по обочинам тротуара. В стороне от дороги приютился крохотный сквер с несколькими лавочками и небольшим иссохшим фонтаном перед ними. Гави бросил велосипед у берёз и, спотыкаясь, побрёл к ближайшей скамье. Он тихо опустился на её краешек, весь дрожа, и поднял влажные глаза к сумрачному небу.

Добр ли я. Сострадаю ли я. Стараюсь ли ради других? — думал Гави. — Нет. Нет, я не добр. Я паршив, я зол. Как тысяча волков.

Но почему? Что со мной? Я не помню, не могу вспомнить! Что отравляет мне душу? Что прячет во мне Благодать? Что скрывает она от меня?

Почему я это делаю? Зачем я всё это делаю?..

Гави атаковал себя вопросами, превозмогая мучительную головную боль, от которой его клонило к земле и в сон. Схватившись за виски, он тяжело дышал и не видел вокруг ни деревьев, ни фонтана, ни собак, сочувственно трогающих влажными губами его колени. Почувствовав на собственных губах кровь, хлынувшую носом, Гави словно распробовал отрезвляющее лекарство, поскольку тут же встрепенулся, вскочил и громко заговорил сам с собой.

— Я учу собак. Учу их принимать решения — собственные решения, учу брать ответственность за себя и за других, заботиться и опекать. Я учу их… неповиновению! И это неповиновение делает их уникальными, умными, опытными. Делает их… свободными! Свободными!

Прокричав в холодную, ветреную темень эти слова, он крепко зажал себе рот рукой.

В его памяти, словно преодолевая радиопомехи, обрывочно вспыхивали воспоминания. Вспышки, промелькнув, тут же гасли и появлялись вновь всё ясней и чаще, пока Гави с изумлением не признал, что до сего дня совершенно не помнил самую страшную пору своего детства.

Он вспомнил зеркало. Оно всегда пугало его — такое узкое, длинное во всю дверь. Когда дверь открывали или закрывали, отражение двигалось и иногда ловило самого Гави. Вот и сейчас он вспомнил своё отражение в этой двери — маленькое, тоненькое, словно искажённое кривым зеркалом. Гави был потрясён, вспомнив себя ребёнком, ведь прежде ему казалось, он всегда был высоким и длинноногим, и сильным, и… самим по себе. Но маленький Гави был не один.

С ним был некто. Гави хорошо это чувствовал, глядя на зеркальную дверь, за которой в сумрачной комнате кто-то тихо двигался, стараясь быть неуслышанным. Маленький мальчик в тёмно-зеленом вязаном свитере и синих домашних штанишках теребил в руках шнурки на поясе и испуганно смотрел из зеркала на Гави, боявшегося тронуться с места и заглянуть за дверь.

Однако таинственный шум до того сводил Гави с ума, что он в конце концов всё же робко толкнул дверь, слегка приоткрыв её.

Из темноты комнаты тут же показалась кровать со смятым в беспорядке бельём. Кто-то сидел на самом краю кровати и горько плакал, подрагивая плечом. По полу, поблёскивая, бежала тёмная змейка, и приглядевшись, Гави понял, что это был ручеёк густой жидкости, юркий и быстрый, как ртуть.

Плечо всё подрагивало, а Гави всё смотрел на ручеёк, теребя шнурок на поясе и не смея открыть дверь шире. Внезапно его заметили — плечо двинулось, рыдающий повернулся в его сторону. Гави закричал и, схватившись за голову, упал на колени возле скамейки. Его охватил острый, давящий ужас — страшная догадка, благодаря которой в его память ворвалось лицо — худое, бледное, заплаканное.

«Гави! Малыш, не смотри. Не смотри, малыш!».

Мальчик попятился. Краем глаза он успел заметить оголённую ногу, на которой бурел чудовищный порез.

«Пойди поиграй. Поиграй в своей комнате, поиграй со щенком!».

Но мальчик не уходил. Он мысленно сложил воедино тёмный ручеек и порезанную ногу и теперь опасался, как бы из мамы не вытекла вся кровь, какая есть. Он хотел предложить заткнуть чем-нибудь рану, но от волнения и страха не мог произнести ни слова.

«Ах, мой милый Гавестон! Такова цена свободы, малыш. Это спасение. Помни, чтобы стать свободным, ты сам не должен быть тюрьмой».

За этой речью последовал отчаянный вскрик. В руке у неё был нож, и, едва договорив, она быстро полоснула себя по второй ноге. По бледной коже побежала новым ручейком тёмная кровь, блистая, как и глаза матери, большие и круглые, пугающие Гави страдальческими слезами и невыносимо горьким отчаянием.

Воспоминание тут же угасло.

— Мама! — Гави вскочил на ноги, схватившись за виски как за антенну приёмника. — Куда ты пропала? Где же ты, мама?! Где же ты теперь…

В ответ ему в унисон с ветром завыл Теско. Собаки в великой тревоге крутились у ног хозяина, и так гурьбой и пошли за ним, слепо бредущим по скверу. Гави тщился снова нащупать нить воспоминаний и вернуть видения, выцарапанные им из глубин сознания.

Но больше он не слышал слов матери, слышал лишь Голос, погружающий его в оцепенение, баюкающий словно маленького ребёнка, Голос властный и нежный, куда более могущественный и значимый, нежели материнский. Гави вскоре бессильно опустил руки, машинально приласкал ластящихся к нему собак и поплёлся к велосипеду.


Кое-как притащившись домой, Гави чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Всё вертелось перед его глазами, отяжелевшая голова отчаянно клонилась к груди, однако он, цепляясь за мебель, умудрился пробраться на кухню и вывалить в собачьи миски заготовленный корм.

После этого, едва успев убраться подальше от собачьей толчеи на кухне, Гави в глубоком обмороке опустился на пол у дивана.

Обморок плавно перетёк в сон.

Он снова явственно увидел мать, сидящую на каком-то возвышении, подобном трону, и себя, пристроившегося у неё в ногах. Мать нежно улыбнулась ему и обнажила грудь. Сам он также улыбнулся ей и почувствовал, как рот его растянулся непривычно широко. Ощупав себя, он обнаружил, что голова его была собачьей — чёрной, лохматой и красноглазой с огромной белозубой пастью. На голове росли рога вроде тех, что рисовал он на своём драконе.

Гави припал к груди мохнатой пастью и начал жадно пить молоко — оно горячими струями лилось в его глотку, но не дарило сытости и словно вовсе не попадало в желудок. В ногах своих он почувствовал возню и, скосив глаза, заметил, что повсюду ползают странные твари, угодливо ластясь к нему. Тела их были собачьими, головы же — человечьими, безволосыми и гладкими. Они жалостливо смотрели на него и, раскрыв рты, вываливали сухие серые языки.

Гави поднёс к горлу руку — безобразную, волосатую и когтистую, словно лапа чудовища. Не прекращая сосать, он острым когтем распорол себе горло, и из раны немедля брызнули струи молока. Твари у его ног принялись наперебой ловить эти струи, смешивающиеся с кровью, и жадно испивать их, подбираясь к разорванному горлу всё ближе.

Однако чья-то светлая, мягкая и тёплая ладонь укрыла рану от их алчущих ртов и сжала горло Гави, уняв поток. Подняв взгляд, Гави не увидел матери — на её месте возникло иное существо, ослепительное и лучистое, озарённое горячим нимбом. В его ярком сиянии не видать было лица, Гави приметил лишь любящую улыбку да почувствовал ручьи нежных, гладких волос, окутавших его словно одеяло.

Внезапно свет померк, и в сон вновь ворвались воспоминания. Гави, избавившись от собачьего облика, вновь увидел себя ребёнком. Он сидел на кухне у окна и пил молоко из большой кружки. Мать, хромая, ходила взад-вперёд, одной рукой накидывая на плечи уличный плащ и то и дело помешивая в кастрюле какое-то ароматное варево. Оба они были веселы и время от времени ловили радостные взгляды друг друга. Окна запотели от уютного, вкусного пара. Снаружи хлестал дождь.

«Как я могла забыть! Без перца ничего не выйдет. Я быстро, Гави. Сейчас вернусь. Последи за супом, будь умницей. Тебе купить что-нибудь?»

«Сладкой кукурузы!» — весело выкрикнул мальчик.

Мать улыбнулась.

«Хорошо. Я мигом, Гави. Сиди здесь и жди меня. Да следи за кастрюлей! Я сейчас вернусь, понял? Я вернусь».

Гави выглянул в окно — она перебежала через улицу, скрывшись за большим чёрным зонтом. Больше Гави никогда её не видел.

В полной тишине сгущалась тьма. К вечеру тьма словно стала осязаемой, разбавленная паром из выкипевшего до дна супа. Часы тянулись бесконечно, а ночью время и вовсе застыло, и Гави понял, что застыло оно на долгие годы.

Он тщетно пытался разглядеть лица тех, чьи голоса он слышал над своей головой, чьи руки беспрестанно гладили его по волосам, чьё дыхание так сбивчиво холодило его шею.

«- Бедный ребенок… это надо же…

— …что с ним? …смотрит в одну точку. Он болен? Это пройдёт?

— …ужасно! Что же теперь?

— …мы не можем забрать его. Метраж не позволяет.

— …увезти в интернат. И там… а кто же поручится? Будем наблюдать…

— …соберите его вещи.

— …Гавестон. Гавестооон! …он не реагирует.

— …какой кошмар. Кошмар!

— …и заберите щенка. Пристройте его в приют. Да уберите же собаку!».

Пробудившись, Гави разлепил глаза с большим трудом. Он не знал который час, но по мутному алюминиево-серому небу за окном предположил, что было примерно восемь утра. Почувствовав движения хозяина, собаки, обложившие ночью его своими тёплыми телами, радостно завиляли хвостами и принялись потягиваться, распрямляя сильные ноги да позёвывая. Не умея сказать, они выражали своё сочувствие и поддержку беспрерывными поцелуями, вылизывая ему руки и лицо.

Вяло погладив каждого по макушке, Гави кряхтя встал с пола и поплёлся к окну. Выглянув навстречу прохладному утру, он тотчас убедился, что это была та самая улица, которую перебегала мать в тот злополучный дождливый день, укрывшись за стареньким сломанным зонтом. Квартира была другой — прежнюю Гави продал и купил поменьше этажом ниже. Оставшейся суммой он оплатил своё обучение в зооветеринарной академии, где получил специальность кинолога.

Гави устало опёрся на подоконник. Сон, полный видений и воспоминаний, утомил его.

Едва вспомнив своё прошлое, он уже запутался в вопросах и догадках о судьбе своей матери. Несомненно, она была самовредящей, и Благодать забрала её, увела туда, где, по словам Вессаля, она могла попрощаться с жизнью. Иными словами — на смерть. Но ведь она была такой сильной, столь долго сопротивлялась Голосу ценой ужасных мучений. Неужели она мертва? Неужели убита Благодатью? Могла ли она избежать этой страшной судьбы? Да и… в силах ли вообще человек избежать своей судьбы?

Гави сплюнул кровь, внезапной струёй вновь пролившуюся из носа, и закрыл окно.

Ему опять стало дурно. Необходимо было перестать об этом думать. Хотя бы на время. Хотя бы ради своих собак.

Глава 3. Воссоединение

Взгляни же на меня — я мчусь во мраке

Меж сверхгигантских огненных безумств.

И моя свита — мрази и собаки —

К моей персоне не питает нежных чувств.

Сообщения между городами Халехайда проходили по высоким эстакадам, грациозно перешагивающим живописную местность громадными ногами-опорами. Опоры эти поддерживали рельсы, а также шоссе, бок-о-бок убегающие вдаль. Иных путей халехайдцы не прокладывали, и местная природа буйствовала в своём диком разнообразии между громадными столбами.

Промышленные пути к карьерам были тупиковыми, подъезды к деревням — эстакадными, и несомненно, природный мир благоденствовал, не осквернённый присутствием любопытного человека, охочего до девственности и красоты лесов и рек.

Заводы халехайдцы не прятали за чертой города, но селились вокруг них в непосредственной близости, оснастив систему выбросов усиленной фильтрацией. Впрочем, всё же лёгкая газовая вуаль, окутывающая улицы, была типичным обрамлением городского халехайдского пейзажа.

Крупные города Халехайда были густонаселены и монументальны, но ни один из них в красоте своей и процветании не приближался к Фастару — истинному титану инфраструктуры, кудревато поросшей вокруг громадных кубических кайолов, которые соседствовали с заводскими площадями и даже имели собственное производство.

Автомобильные шоссе опоясывали город, не сумев протиснуться в застроенный центр. Людям приходилось передвигаться по виадукам, возвышающимся над стадионами, тренировочными площадками и рынками, что теснились друг у друга под боком.

Тем не менее, не все фастарцы жили в дебрях железобетонных джунглей, иные селились ближе к окраине города вблизи автомобильных развязок. Иметь машину означало владеть несказанной роскошью, лишь немногие могли позволить себе личный транспорт, равно как и дома вдали от железных дорог и шумов производства.

Ингион Деорса был счастливым обладателем собственного автомобиля марки «Саверадса». Пользовался он им исключительно редко, поскольку проживал в Фастаре едва ли пару месяцев в году, пропадая в бесконечных разъездах. Нынче он задержался в городе намного дольше обычного, следуя воле доминуса. И потому регулярно ездил на своей блестящей «Саверадсе», курсируя между центром и домом, утопающим в цветущих деревьях — в Вишнёвом Доле жили многие состоятельные фастарцы.

Семейство Деорса славилось своей утончённостью и образованностью, и всё их жилище дышало любовью к искусству и тихой, безмятежной изысканностью. От блестящих отполированных столешниц и крышек роялей, натёртых полов, подсвечников и строгих картинных рам веяло тёплым камерным покоем и уютной аккуратностью. Мягкая мебель на вычурных ножках перекликалась с мягкими книжными переплётами, выглядывающими из обширных стеллажей — бережно здесь относились и к предметам искусства, и к гостям.

Но наибольшей мягкостью и учтивостью в доме обладал характер госпожи Агны Деорса, получившей от друзей и соседей прозвище «агнец». Она жила уединённо, месяцами не видя мужа и детей, наезжавших лишь по большим праздникам. Однако регулярно принимала у себя общество любителей поэзии и музыки, влекомое в дом Деорса аурой вдохновенных обсуждений халедского стихосложения.

Вместе с мужем они принимали общество иного толка. Когда тот задерживался в Фастаре, то непременно созывал к себе членов правительства, инфидатов и администраторов высшего уровня. Дом семейства Деорса редко пустовал, и с началом лета его обсыпанные вишнёвым цветом веранды практически каждый вечер гудели от монологов, обсуждений, музыки и звона бокалов.

Нынче же, за пару дней до главного праздника в году Ингион Деорса устроил званый ужин и пригласил на него некоторых видных учёных, пару знаменитых литераторов, своего родственника инфидата с его послушником, а также членов Малого Совета, включая, разумеется, и доминуса.

Тот любил душевные вечера в Вишнёвом Доле, напоённые ароматами цветущих деревьев и горячих мясных блюд, и всегда с радостью принимал приглашения Деорсы.

Сразу же после вечерней молитвы доминус покинул кайол и отправился на станцию. Он был одет в скромную серую мантию до щиколоток с рукавами цвета слоновой кости и его обычный священнический облик притягивал редкие взгляды. Те немногие, кто узнавали его по пути, лишь касались пальцами своих лбов, на что доминус неизменно отвечал встречным жестом.

Он сел на тот самый поезд, который каждый день увозил Абби на окраину города в Долгоречье, но занял иное место — он смотрел вперёд по ходу движения, с интересом разглядывая в окно живописный вечерний Фастар. Абинур Тандри обычно сидел в кресле напротив и без всякого восторга глядел, как город убегает назад.

Вагон был полупустой, тихо бормотало радио, и доминус совершенно расслабился в своём кресле, не предаваясь ни возвышенным мыслям, ни мечтам, ни молитвам. Поезд влёк его прочь всё быстрее, урча и вздыхая уютным вагоном, словно большой и тёплой утробой.

Когда он вышел из вагона и спустился с грохочущей, пыльной эстакады прямиком на цветущую аллею, ведущую к Вишневому Долу, уже смеркалось. Стояло безветрие, наступал терпкий, сладкий вечер. Прогулка разбудила аппетит — доминус пребывал в отличном настроении и предвкушении чудесного ужина в приятной компании. Посему, когда в дверях дома его встретила улыбающаяся госпожа Деорса, доминус и сам сиял, как отполированный рояль, за которым он намеревался провести немало дивных мгновений.

Агна Деорса лично встречала всех гостей и провожала их в зал, где собиралось общество. Аккуратно и строго одетая, с убранными наверх в какой-то замысловатый пучок волосами, невысокая, вся светлая как пушинка Агна и впрямь напоминала кроткого агнца и казалась настоящим воплощением человеческого добросердечия — она улыбалась столь мягко и искренне, и глядела столь дружелюбно и открыто, что гости с порога окунались в ауру полнейшего умиротворения.

— Ваша святость! Видеть вас здесь настоящее счастье, — тепло выдохнула Агна в лицо доминуса, мягко пожав его ладонь обеими руками. — В последнее время вы посещаете нас так редко.

Доминус широко улыбнулся и кивнул.

— И я досадую по этому поводу, дорогая Агна. Вечера в Вишнёвом Доле настоящее отдохновение души и тела, я и сам поистине счастлив здесь бывать.

— Как Сарола? — тихо спросила Агна, провожая гостя в дом. — Она ещё не вернулась?

— Нет, — покачал головой доминус, замешкавшись в прихожей, — к сожалению, пока до этого далеко.

— Но… как она?

Доминус с улыбкой вздохнул.

— На прошлой неделе я получил от неё подробнейшее письмо, которое вселило в меня надежду и радость. Ладрийские источники и впрямь творят чудеса.

— Природа поистине великий врачеватель, — восхищённо прошептала Агна.

— Не могу не согласиться.

— Я каждый день молюсь, чтобы ваша жена обрела силы и всем естеством приняла целебную силу природы, — чуть не плача заговорила растроганная Агна. — Я молю Благодать подарить ей спокойствие и решимость. Болезнь ослабляет дух, ваша святость, изматывает тело. Ведь и я через это прошла…

— Благодарю вас, — серьёзно сказал доминус, — и восхищаюсь вашим мужеством. Вам удалось побороть коварный недуг, он не сломил вас. И я верю, Сарола вскоре повторит ваш подвиг.

— Мы все верим, ваша святость.

Агна толкнула ладонью стеклянную дверь и пропустила доминуса в зал, где собрались гости. Гости тут же принялись со всей положенной учтивостью обмениваться с ним приветствиями и пожеланиями.

— Однако где же Ингион? — поинтересовался наконец доминус, оглядываясь по сторонам. — Неужели он всё же снова удрал в Ферру, махнув рукой на мою просьбу?

— О нет, ваша святость! — отозвалась Агна, высматривая мужа в окно. — Он бы не смел вас ослушаться… А вот и он!

С улицы послышался мелодичный гудок, на подъезде к гаражу зашуршали автомобильные шины. Хлопнула дверца, в окне мелькнул силуэт Деорсы, тащившего нечто яркое и увесистое — то была большая корзина феррийских фруктов, к которым Ингион Деорса пристрастился во время своих продолжительных командировок.

Пожимая руку Деорсы, доминус с удовольствием приметил его необычайное воодушевление. Глаза министра блестели, загорелые щёки порозовели и видом своим он больше не напоминал измотанного работой служащего, но излучал живость и бодрость.

Водрузив корзину с фруктами на журнальный столик, хозяин дома принялся во все стороны здороваться, крепко потрясая протянутые ему руки. Пожал он и маленькую белую руку мальчика, которого привёл инфидат одного из местных кайолов. Обхватив ладонями его тонкие пальцы, Деорса тепло взглянул на послушника и подвёл его к корзине.

— Угощайтесь, молодой человек, вся корзина для вас, — указал он на спелые, ароматные фрукты, уложенные плотной пирамидой. — Рекомендую вам персики, — он выудил из корзины мохнатый розовый шар и вручил мальчику, — нежные и сочные.

— А вот и Экбат, — заметил над его ухом доминус, пробравшись к ним сквозь толпу. — Ингион, он скоро обгонит нас в росте. Этого парня невозможно остановить, он растёт, как молодой тополь. Или же это мы с вами становимся ниже?

— Иногда я и сам себя спрашиваю о том же, — усмехнулся Деорса. — Экбату всего девять лет, но умом и статью он обгоняет не только сверстников, но и многих из тех, кто постарше. На каждой службе в кайоле он выходит зажигать свечи именно со старшими послушниками.

Доминус одобрительно закивал. Мальчик, о котором вёлся разговор, был и впрямь высок для своего возраста, он был ладен и миловиден и обладал огромными синими глазами, с восторгом и волнением взирающими на доминуса. Он молча мял в руках подаренный Деорсой персик и внимательно, с вежливым интересом слушал сыпавшиеся на него похвалы.

— Ещё морской воды, ваша святость? — осведомилась Агна Деорса, подплывая к ним с графином в руках.

— Нет, благодарю.

Опреснённая морская вода с добавлением душистых масел, зелени и льда неплохо расходилась среди гостей, предвкушающих ужин — в соседнем помещении уже был накрыт стол, на котором маняще выстроились притаившиеся под металлическими крышками блюда. Впрочем, долго томить гостей хозяева не собирались, и вскоре все уже сидели за ужином и оживлённо беседовали, не забывая нахваливать кулинарные способности Агны.

Экбат, положив надкушенный персик возле своей тарелки, сконфуженно ковырялся вилкой в растерзанном куске мяса. Ему ужасно хотелось есть, но за этим блистательным столом, в присутствии взрослых, столь именитых и важных, да ещё и столь многочисленных, ему с трудом лез в горло даже самый лакомый кусок. Он был единственным ребёнком на этом званом вечере, как и на всех прочих. Его часто звали сюда как лучшего певчего и лучшего ученика семинарии при кайоле, и престарелый инфидат, приходившийся Ингиону дядей, таскал его с собой на радость хозяевам, коей Экбат совершенно не понимал.

Ему нравилась добрая Агна, которая пичкала его сластями, и ещё больше нравился Ингион, постоянно осыпающий его подарками. И если Агна, тоскуя по своим внукам, живущим в далёкой Пастоли, была ангельски добра ко всем детям в округе, да и вообще её известная отзывчивость никого не удивляла, то приязнь Ингиона Деорсы оставалась для Экбата полнейшей загадкой.

Это был высокий и холодный человек, едва ли замечающий то, что творилось у него под ногами. У Экбата каждый раз замирало сердце, когда он видел обращённый к нему сверху взгляд Деорсы — взгляд снизошедшего божества, и конечно скромный послушник не мог не расшаркиваться перед ним. Щедрость Деорсы не знала границ — он слал подарки мальчику из самых дальних краёв и изо всех уголков планеты, где ему доводилось бывать. Мать Экбата, медсестра ближайшего госпиталя, которую никто не звал на роскошные вечера, невероятно гордилась успехами сына в обществе, и подобное покровительство расценивала как залог успеха и в будущем мальчика, росшего без опеки и внимания вечно пропадающего в морях отца.

Экбат, наученный ею рассыпаться в благодарностях чете Деорса, при встрече с ними, высказав своё «спасибо», больше молчал и изучал взгляды Ингиона, которые тот то и дело бросал на послушника. Порой ему казалось, что на него смотрят как на взрослого, равного всем этим важным гостям, и от этой мысли Экбат млел и раздувался от гордости. Но порой взгляды эти казались ему какими-то голодными и умоляющими, и Экбат часто гадал, что бы такого, кроме своего «спасибо», он мог бы преподнести своему богатому и могущественному благодетелю.

Когда гости встали наконец из-за стола и снова перешли в гостиный зал, то сразу же развалились по диванам и креслам с бокалами морской воды, совершенно обессилев после обильной трапезы.

— Ваша святость, — во всеуслышание обратилась к доминусу Агна после того, как тот отставил бокал в сторону, — порадуете ли вы нас сегодня своим чудесным исполнением?

— Несомненно! — доминус с готовностью поднялся, сбросил мантию и остался в длинном сером платье из плотной стоячей ткани с высоким горлом и узкими рукавами. Он тотчас направился к роялю, в нетерпении разминая пальцы, словно только и ждал приглашения хозяйки вечера выступить перед гостями.

Агна потянулась, было, к стеллажу за нотами, но доминус покачал головой.

— Сегодня только экспромт, дорогая госпожа Деорса! — провозгласил он, усаживаясь за рояль. — Вдохновенный экспромт, навеянный сим дивным вечером.

Он сразу же опустил руки на клавиши. Полилась плавная, замысловатая импровизация — доминус брал сложные, головоломные аккорды и тут же низвергал их причудливыми ручьями мелодий, похожих то на весеннюю капель, то на рёв водопада. Играя, он порой задумчиво блуждал взглядом по комнате, словно нащупывая детали для вдохновения. Ингион Деорса сидел на ближайшем к роялю диване рядом с Экбатом и, прикрыв глаза, с упоением слушал музыкальные фантазии доминуса. Тот довольно посматривал на него, радуясь переменам, произошедшим с главой министерии. Переменам, несомненно, в лучшую сторону. Деорса сегодня был бодр и улыбчив, краснел, много говорил и смеялся. Доминус, вдохновившись этими его преображениями на новую импровизацию, заиграл нечто мажорное на нижних октавах.

Деорса, будучи большим поклонником творчества доминуса, долго слушал его, не шевелясь, не размыкая глаз, и когда наконец очнулся от своего музыкального экстаза, казалось, весь был напоён величавой и пронзительной музыкой, которую рождали пальцы доминуса.

Заговорщицки взглянув на Экбата, Деорса поманил его пальцем, желая прошептать ему на ухо некий важный секрет, и когда мальчик подался в его сторону, он склонился над ним, шепнул пару слов и вдруг едва заметно, кончиком языка лизнул его щёку.

Никто не мог видеть их. Там, на диване у рояля они были сокрыты от любых глаз, кроме доминуса. И тот, приметив эту сцену, от удивления чуть было не взял неверный аккорд.

По спине доминуса пробежал холодок. Он продолжал играть, но в его душе заскребли кошки. Что произошло? Что это было? Да и… было ли? Возможно показалось? Однако внутренний голос подсказывал, что глаза его не обманывали. Деорса сделал это. Но как? Как это возможно?

Доминус боялся вновь взглянуть на Деорсу и теперь играл, неотрывно уставившись на клавиши. Его вдруг пронзила мысль о мальчике, о том, как же он воспринял это… прикосновение. Тревожно покосившись на Экбата, доминус заметил, что мальчик, застывший в не самой удобной позе, растерянно, почти не мигая глядел на подлокотник дивана. Он глядел и глядел, а доминус играл и играл, всколыхнувшись в душе волной возмущения и жалости.

Гости заметно оживились, и доминус обнаружил, что играет нечто энергичное и даже воинственное, набрасываясь на клавиши, словно медведь на добычу. Плавно подведя мелодию к финалу и завершив своё выступление несколькими довольно патетическими аккордами, доминус получил долгие, горячие овации. Пока он раскланивался у рояля, к нему выстроилась целая очередь гостей, расточающих комплименты, подобрался к нему и Деорса.

Доминус кисло улыбнулся и попросил воды. Схватив бокал, он отправился на веранду, где и продолжил слушать разглагольствования Деорсы о преимуществах импровизации в творчестве и политике. Хмуро поглядывая на его подвижные, влажные от напитка губы, доминус озадаченно прикидывал, какой вопрос он мог бы задать Деорсе, чтобы получить исчерпывающие объяснения странному происшествию у рояля. Не придумав ничего лучше, он спросил, прервав Деорсу на полуслове:

— Ингион, вы часто видитесь с Экбатом?

— С Экбатом? — опешил Деорса.

— Именно с ним, с послушником Святобрежного кайола.

— Нет, ваша святость, вижусь весьма редко.

— Он часто у вас бывает.

— Зато я сам у себя бываю столь редко, что едва ли мы пересекаемся, — рассмеялся Деорса. — Почему вы интересуетесь Экбатом, ваша святость?

Доминус пожал плечами.

— Скорее вы интересуетесь, Ингион. Интересуетесь, каков он на вкус.

Деорса метнул на него растерянный взгляд.

— Вы заметили, — медленно проговорил он, едва шевельнув губами. — Не думал, что во время столь вдохновенной игры вы способны пристально разглядывать зрителей.

— Заметил, — доминус осторожно поставил бокал на перила балкончика и вопросительно посмотрел на Деорсу. — Что с вами, Ингион? Что происходит? Объяснитесь.

Деорса напрягся и закашлялся. Ему стало жарко, лоб его покрылся испариной, шея взмокла, и он нервно дёрнул себя за воротник, пытаясь высвободить охвативший его жар.

— Вам трудно говорить? Что с вами? — доминус нахмурился и приблизился к нему, чтобы придержать за плечо, но Деорса увернулся из-под его ладони и отпрянул в сторону.

— Не здесь, — процедил он, указывая широкой ладонью на распахнутые двери в зал, — пройдём в библиотеку.

Доминус степенно прошествовал через зал, вежливо отвечая и кивая по пути гостям и хозяйке дома. Деорса тащился за ним, еле переставляя ноги. Он бледнел и хмурился, и всё растягивал свой воротник. От его былого сияющего вида не осталось и следа.

В коридоре он обогнал доминуса и повёл его в свою библиотеку, которую по непонятной для окружающих причине запирал на ключ, словно держал там буйных животных. Но в библиотеке царила тихая, пыльная тишина. Пропустив доминуса вперёд и затворив за ними обоими дверь, Деорса зажёг свет. Верхний тусклый абажур осветил тёмные, высокие штабеля книг, заполонившие комнату сверху донизу будто кирпичная кладка. В библиотеке не было окон, на обширном овальном столе, заваленном книгами, стояло несколько ламп, над креслом склонился круглый торшер.

Доминус побрёл по библиотеке, заворожённо разглядывая книжные стеллажи и полушёпотом читая названия на корешках. Деорса, опершись кулаками о гладкую бурую столешницу, внимательно следил за его передвижениями, как лев за ягнёнком, забредшим в пещеру. Это и впрямь было настоящее потайное логово, зловещая пещера, полная древних, как ископаемые останки, артефактов. Доминус, боясь вздохнуть, дрожащими пальцами скользил по пыльным стеллажам, уставленным потрёпанными, ветхими, а иногда совершенно растерзанными книгами. Некоторые стеллажи с особенно хрупкими экземплярами прятались за стеклянными дверцами. Названия на корешках были напечатаны причудливым шрифтом на незнакомых языках — то были, очевидно, старинные книги, изданные ещё до эпохи Мира, когда повсюду царило языковое разнообразие. Нынче все книги, равно как и газеты, журналы, афиши, календари и тому подобное печатали исключительно на халедском языке. Древние языки изучались вскользь и только в кайолских семинариях, и доминусу с трудом удалось прочесть несколько названий, приведших его в ужас.

— «Разнообразие любви и ненависти», «Порок и пророк», «Казни и пытки восточной Алавии», — долго выговаривал он по складам, позабавив этим внезапно повеселевшего Деорсу.

— Прескверно читаете, ваша святость, — усмехнулся тот. — Вы не уделяли должного внимания древним языкам, в то время как я находил в семинарии время не только для молитв и прочего благодатного бреда, но и для учёбы, и нынче прекрасно читаю по-древнеалавийски. Потому я и не стал инфидатом, ваша святость, слишком много мозгов.

Он постучал себя по виску и рассмеялся. Доминус оторвал взгляд от книг и воззрился на него, растерянно сверкнув глазами.

— Ингион, что с вами происходит? Скажите мне всё.

— Вас взволновали мои книги? — Деорса откачнулся от стола и вполне бодро зашагал к доминусу, любовно поглаживая по дороге книжные корешки. — Я собирал их по всему миру. Это уникальные экземпляры, уцелевшие после уничтожения книг эпохи человеческой смуты. Сколько мудрости и жизни в них, сколько правды! — Деорса, приблизившись к доминусу, вздохнул и покачал головой. — Сколько правды…

— Вы читали их?

— О да. Теперь, когда вы велели мне оставаться в Фастаре, у меня нашлось предостаточно времени, чтобы погрузиться в чтение и изучить наиболее интересные произведения.

— Как это возможно? — прошептал доминус, глядя на него, словно на ещё один зловещий книжный корешок. — Как Благодать допускает это?

— Вот он — главный вопрос, мучающий вас, — заметил Деорса. — Как же Благодать, этот Сержант души моей, позволила мне изучать запрещённую ею же литературу, позволила называть молитвы бредом, позволила приласкать Экбата?

— Приласкать? — с каждым словом Деорсы глаза доминуса всё ярче разгорались ужасом. Деорса дёрнул себя за воротник и утёр пот с шеи.

— Именно, приласкать. Вы же не подумали, что, поцеловав его в щёку, я хочу его сожрать? Даже для вас это был бы верх глупости.

— Это был не поцелуй, вы лизнули его, Ингион. Чего вы добиваетесь? Что вами движет?

Деорса усмехнулся и, развернувшись к доминусу спиной, молча зашагал по библиотеке.

— Вы можете довериться мне, — сказал доминус, пустившись следом за ним, — расскажите мне всё, Ингион, я помогу вам. Я сделаю всё возможное.

— Но мне не нужна ваша помощь, — бросил Деорса через плечо.

— Нужна, Ингион. Вы перечите Гласу божьему. Это никогда не проходит безнаказанным.

— О, поверьте, я знаю, — рассмеялся Деорса. — О наказаниях я знаю всё.

— Взгляните же на меня, — доминус положил ладонь ему на плечо, однако тут же отдёрнул руку и попятился. — Ингион… что это такое? Что там у тебя?

Деорса обернулся и, моментально сбросив с лица ухмылку, ответил ему долгим, тяжёлым взглядом, полным и боли, и решимости загнанного зверя, доживающего с этой болью последние минуты жизни.

— Раздевайся! — велел доминус, указав Деорсе на его элегантный закрытый кафтан. — Немедленно раздевайся!

Нисколько не переменившись в лице, Деорса начал покорно расстёгивать одежду.

— Не может быть… — прошептал доминус, потирая ладонью подбородок, — я не могу поверить! Не верю глазам своим!

Под роскошным габардиновым одеянием Деорсы оказался толстый, грубый жилет. Он был сплетён из жёсткого конского волоса и торчал безобразными косматыми пучками в разные стороны. Кожа под ним была пунцовой от воспалений, и вся покрылась волдырями и царапинами, сочащимися кровью.

— Это… это…

— Власяница, — произнёс Деорса.

— О Ингион!.. — доминус схватился за голову. — Ты самовредящий! Благодать мучает тебя. Она убьёт тебя!

— Я знаю.

Деорса поспешно оделся.

— Знаю. Обязательно убьёт, это неизбежно. Но знаешь, в чём плюс? Я обязательно получу своё, — Деорса оправил кафтан, разгладил манжеты и улыбнулся.

— Своё?

— То, что мне причитается, то, что я заслужил, всю жизнь претерпевая муки. То, чего я хочу.

— Чего же ты хочешь?

— Любви.

Доминус, похолодев, схватился за спинку кресла.

— Чьей любви?

Деорса вдруг тяжело задышал и бросился на колени, склонив перед доминусом голову. На ковёр закапала кровь.

— Никогда, — процедил Деорса, не утирая нос и не унимая крови, — никогда я не тронул ни единого ребенка. Никогда! Я не вторгался в чужие жизни, никого не обидел и не покалечил. И когда я встретил Экбата, вдруг понял — вторгаться и не нужно! Мне чужды коварство и жестокость, присущие диким зверолюдям прошлого. Достичь желаемого можно любовью и дружбой. Это честный путь! Я заслужил желаемый исход. Заслужил! Я долго ждал. Я во всех смыслах лез из кожи вон, воевал сам с собой лишь ради того, чтобы не ранить его. Я хотел научить его любить так, как я люблю.

Деорса согнулся пополам и схватился за горло.

— Нет… нет, я скажу, — прохрипел он. — Я скажу, а ты послушай. Какое счастье наконец сказать это вслух, рассказать о моей любви живой душе, а не паразиту, засевшему у меня в голове. Рассказать о том, как я восхищён свежестью и невинностью этого мальчика. Как можно не желать его, ведь он так прекрасен? Он уже достаточно созрел для любви, и при этом он так чист и искренен. Ведь он ещё не слышит Голос, ещё не опорочен им, он настоящий! Он благоухает чем-то сладким. Он пахнет целомудрием и наивностью. От него не смердит гнилой рыбой, кожным салом и холуйством, как от взрослых особей. Он пахнет любовью! Так пахнет любовь. И я получу её.

Доминус опустился на колени перед согбенным Деорсой и, ухватив его за руки, приподнял с ковра.

— Ингион, мы знакомы пятнадцать лет, — твёрдо сказал он. — Я всегда уважал тебя и называл своим другом с великой гордостью. Ещё в семинарии я восхищался твоим блистательным умом. Ты всегда руководствовался в своих поступках и суждениях требованиями рассудка, здравого смысла, ты всегда был чужд различного фантазёрства… Рассудительный, здравомыслящий Ингион! Где же нынче твой трезвый ум? Неужто не понимаешь ты, что твои лёгкие прикосновения ранят этого ребёнка, как ранили бы и побои. Ты пытаешься говорить с ним на языке чувственности, но она свойственна лишь зрелым людям, для него твои сигналы звучат как угроза. Дети боятся неизведанного, и подталкивать их к нему значит калечить их души. Я веду к тому, Ингион, что насилию никогда не стать любовью. Ты заблуждаешься, именно об этом тебе твердит и Глас божий. Не отвергай его, он пытается помочь тебе, предостеречь тебя от ошибок и их ужасных последствий.

Деорса с неожиданной силой вырвал из его ладоней свои запястья и резво поднялся на ноги. Выудив из кармана белоснежный платок, он утёр от крови своё лицо и как ни в чём не бывало осклабился.

— Не было и нет с моей стороны никакого насилия. Я вёл к согласию, — сказал он. — Это честный путь. Я многое сделал для Экбата, чтобы он начал мне доверять. Я ни к чему не принуждал его и не намерен этого делать. Он сам решает, как ему поступать, и я уверен, он сделает правильный выбор.

— Нет у него никакого выбора, — покачал головой доминус, поражённо наблюдая за тем, как Деорса превозмогает боль и слабость. — Он не смеет оттолкнуть тебя, поскольку твой авторитет стал слишком силён. И он полностью беспомощен перед тобой…

— Помолчи, — грубо прервал его Деорса. — Твои жалкие проповеди мне наскучили. Я с великим трудом научился сопротивляться Голосу, неужели теперь ещё и тебе придётся рот затыкать?

— Ты не научился, — возразил доминус, поднимаясь с пола. — Глас божий медленно убивает тебя. Подчинись, пока не поздно, пока он даёт тебе шанс.

— Я всегда подчинялся! — вдруг бешено взревел Деорса, взмахнув руками. Доминус в ужасе отпрянул, прижавшись спиной к стеллажу. — Всегда чтил его! Всю жизнь жил его заветами. Слушал его бредни. А он жрал, жрал меня изнутри! Он пожирал! — Деорса хватил кулаком по своей груди так, что голос его дрогнул. — И я был обессилен. Безволен, голоден, неудовлетворён! Но теперь… теперь всё изменится.

— Ингион, ради всевышних богов… умоляю…

— Ради всевышних богов я и пальцем не пошевелю, — прошипел Деорса. — А ты… — он быстро подошёл к доминусу и дохнул на него горячим кровяным дыханием, — ты, если попробуешь мне помешать, пожалеешь. Если будешь трепать языком, это только ускорит мои планы, я заставлю тебя смотреть, как мой собственный язык исследует Экбата на вкус в самых неожиданных для тебя местах.

— Ты не сможешь… тебе не удастся, — прошептал доминус, — Благодать убьёт тебя.

— Убьёт, бесспорно, — усмехнулся Деорса, попятившись к столу. — Но не сразу. Я успею получить своё.

— О нет! — простонал доминус.

— О да! — горячо возразил Деорса. — А ты, болван в платье, молчи как рыба. Иначе клянусь, я исполню что пообещал тебе.

— Пресвятая Благодать да защитит нас, — зашептал доминус, спешно выводя символы на своём лбу. — Благословенный Гласом божьим, молю…

— Благословенный?! У тебя в башке паразит! — заорал Деорса, шарахнув кулаком по столу. — Ты болен!

Доминус, не видавший и не слыхавший ещё в своей жизни человеческой агрессии, был парализован страхом. Он в великом ужасе глядел в расширенные, налитые кровью глаза Деорсы и с трудом выдавливал из себя слова.

— Это ты болен. Тебя упекут в психиатрическую клинику.

— Я быстро выйду оттуда, — усмехнулся Деорса. — Им меня не вылечить. Я выйду, как и все обречённые. И сделаю всё, что спланировал.

— Благодать поведёт тебя прочь. На смерть. Ты не сможешь сопротивляться.

— Неужели? Знаешь, я очень долго тренировался. И заплатил за это большую цену. Заплатил болью. Да, Голос силён, я не могу изгнать его. Но глянь, что я теперь умею.

Деорса быстро разулся. Доминус дёрнулся в сторону, роняя из стеллажа книги.

— Ингион, что ты делаешь?

Некоторые пальцы на ногах Деорсы были перебинтованы. Ступая босыми ногами по ковру, он двинулся вперёд, быстро настиг доминуса и с немалой силой наотмашь ударил его по щеке. Тот вскрикнул и, отшатнувшись, врезался спиной в стеклянный стеллаж. Дверца треснула. Деорса вернулся к столу, поставил босую ногу на кресло и ухватился за мизинец. Раздался хруст. Деорса зарычал, но сдержал крик, закусив губу. Сломанный палец выглядел как прежде, хотя его обладатель теперь прихрамывал.

— Теперь ты убедился воочию, святой доминус, что я способен свершить всё, чего так жажду. Это невеликая цена за твоё молчание, — он указал на палец. — Я мог бы заплатить и больше. И сделаю это, если до того дойдёт. Но не советую тебе связываться со мной.

Доминус, схватившись за щёку, остолбенел на месте как статуя, в немом ужасе глядя на переломы Деорсы.

Тот неспешно обулся, стряхнул пыль с одежды, оправил волосы и вновь предстал перед доминусом в своём элегантном и выдержанном облике светского господина.

— Сядь, — велел он, указав доминусу на кресло. — Приди в себя. Через десять минут вернись в зал, горячо поблагодари Агну за чудесный вечер и убирайся отсюда. Послезавтра на празднике ты будешь ослепителен как никогда. Да от тебя будет просто за версту смердеть благодатью и безмятежностью, понял?

Не дождавшись ответа и бросив пренебрежительный взгляд на доминуса, Деорса изобразил на лице бархатную, радушную улыбку и покинул библиотеку, поспешив к гостям, ради которых с таким великим трудом и носил свою приветливую личину.

Доминус долгое время не шелохнувшись стоял на одном месте. И как ни уповал он на Благодать, на её мудрость и духовную теплоту, не мог отыскать ответов на терзающие его вопросы и отныне потерял покой.

Жарким летом Гави любил сидеть в тени на крыльце вольерного отделения. Бетонное крыльцо всегда было холодным и влажным и отлично спасало Гави от зноя. Он плохо переносил жару и обычно избегал солнца, пряча лицо под кепкой с длинным козырьком, а тело под лёгкими, светлыми рубахами. Целыми днями коротая время в ожидании спасительных сумерек, он постоянно пил холодную воду и прикладывал к щекам влажные, студёные бутылки из холодильника.

Его собаки, вывалив языки и тяжело дыша, валялись на полу в вольерах, где царил полумрак и прохлада. Иногда в перерывах между занятиями он и сам сидел с ними в вольере, чтобы развлечь приятелей беседой и охладить свою взмокшую голову.

Жара нарастала. На улице не было ни дуновения, зной стоял плотной стеной как в духовке, и Гави, сидя в вольере, испытывал невероятное облегчение, но и раздражение от того, что вскоре ему придётся выйти и провести занятие под палящим солнцем. Площадка походила на раскалённую сковородку. Собаки много пили и вяло исполняли команды, хозяева их маялись и плохо соображали, поэтому в такие дни Гави обычно отпускал всех пораньше.

Сегодня же стояла такая жара, что даже в вольерном отделении было невыносимо душно. Гави лежал в вольере прямо на полу, подперев голову рукой, и сочувственно глядел на Кецаля. Пёс развалился чуть поодаль и, прикрыв глаза, учащённо дышал, дёргая влажным языком.

— Представляю, дружище, представляю. Если б я имел такую шубу, я страдал бы не меньше.

Кецаль вздохнул и шевельнул лохматым хвостом.

Гави тряхнул головой и помотал своим хвостом, туго связанным на затылке.

— Ничего… ничего, Кецаль, — пробормотал он. — Однажды мы купим климатический контроллер. Вот увидишь. Я обязательно накоплю. Я установлю его прямо здесь. И знаешь, мы станем повелевать климатом — зимой здесь будет тепло и уютно, летом всегда прохладно и свежо. Я думаю, ребятам это понравится. Верно, ребята?

В ответ ему раздался восторженный лай нескольких щенков в соседнем вольере и ленивое ворчание взрослых псов где-то в дальнем углу отделения.

Кецаль вдруг дёрнул ухом и поднял осоловелую голову, Гави тоже услыхал за окном тихое постукивание и привстал с пола, встревоженно уставившись в темноту коридора. Скрипнула входная дверь, и в гулкой тишине отделения отчётливо послышались неспешные шаги. К изумлению Гави, в вольерную вошёл Вессаль в сопровождении Каштана.

— Вы?!

— А, мэтр Фрельзи! Мне сказали, что вы здесь, — улыбаясь, проговорил слепой.

— Что случилось? Что-то с Каштаном?

— О нет! С ним всё замечательно. Каштан великолепен, впрочем, и я стараюсь соответствовать ему. Теперь мы не разлей вода.

Старик усмехнулся и потрепал пса по макушке. Гави озадаченно разглядывал обоих, пытаясь угадать причину внезапного визита. Он уже почти не вспоминал Вессаля, который выпустился из школы взаимодействия с собакой-проводником много недель назад.

— Но что, в таком случае, вам…

— Вы что, сидите в клетке? — перебил его старик, постукивая тростью по металлическим прутьям.

— Здесь прохладно, — буркнул Гави.

— Вылезайте, Гавестон, не могу же я беседовать с вами словно с попугаем.

«Беседовать?! Да о чём нам беседовать!»

Гави неохотно поднялся на ноги и подошёл к решётке, насуплено глядя на незваного гостя.

— Чем я, собственно, могу вам помочь? — пробормотал он.

Вессаль покачал головой.

— Вылезайте, вылезайте оттуда, друг мой. Где здесь можно присесть?

Он принялся ощупывать тростью пространство вокруг себя и обнаружил рядом стул.

«Да он издевается».

Гави раздражённо вздохнул, лязгнул дверцей и покинул вольер. Выставив перед тяжко дышавшим Каштаном миску воды и расстегнув его шлейку, он опустился рядом с Вессалем на лавку, заваленную собачьим инвентарём.

— Так и чем я…

— Чудесный день, не правда ли? — радостно выпалил старик.

«Чудесный? Жарища столь дикая, что хочется сдохнуть, вообще никогда больше не дышать!»

— Да, погода что надо.

Он оглядел слепого. Тот был одет в плотную льняную рубаху тёмно-синего цвета и серые брюки, в руках мял белую хлопковую кепку-берет. По колену его ползал какой-то большой усатый жук и Гави, не сдержавшись, осторожно убрал его, схватив за усы.

— Вот и я говорю. Самое то для прогулок! Я шёл мимо и решил заглянуть, навестить, так сказать, местное население. Я уже побывал у Нурии, мы чудесно побеседовали, выпили чайку. Очень душевно!

— Мимо? — недоверчиво произнёс Гави. — Да ведь вы живёте в пяти станциях отсюда.

— С Каштаном я стал намного мобильнее, Гавестон, — старик весело крякнул и закивал головой. — И всё благодаря вам. Я, собственно, зашёл к вам ещё раз поблагодарить за всё, что вы сделали.

— Что я там сделал-то… На здоровье. Да и ладно, — проворчал Гави, сосредоточенно ковыряя ремешок от какого-то ошейника.

— Моя жизнь за это время совершенно изменилась, Гавестон, — серьёзно сказал Вессаль. — И мне очень хотелось бы узнать — ну а ваша? Изменилась ли как-то ваша жизнь?

Гави вспыхнул и не сразу нашёлся с ответом.

— Почему моя жизнь должна меняться? Что вы хотите этим сказать?

— Ну, я обнаружил вас сидящим в клетке, Гавестон. И знаете, — слепой покачал головой, — это очень грустно.

— Там прохладно!

— Здесь не хуже.

— Хуже!

«Чего тебе от меня надо?!» — мысленно возопил Гави, еле сдерживаясь, чтобы не ринуться вон из вольерной. Слепой улыбнулся и пожал плечами.

— А ведь завтра столь радостный, чудесный день, — заметил он, — Двухсотлетие Мира. Великолепный праздник! Сколько цветов и музыки будет на улицах! А уж в сквере Миротворцев, где состоится представление… А каким величественным будет шествие! Вечером грянет фантастический салют. Говорят, это будет нечто грандиозное, Гавестон. Вы обязательно должны всё это увидеть.

Гави слушал его с каменным выражением лица.

— Я не люблю праздники.

— Праздники это одно, но этот — совсем другое! Это не просто праздник, это настоящий восторг. Вы непременно должны поехать.

— Спасибо, господин Вессаль, за совет, но я предпочту остаться дома и почитать.

— Гавестон! — рассмеялся Вессаль. — Я рад, что хотя бы дома. Не в клетке.

Гави потёр ладонью пылающее лицо.

— Послушайте, Вессаль, если вам так нравится этот праздник — езжайте на него сами!

— Я-то? — старик горько усмехнулся и тихо забормотал. — Допустим, приеду. Буду блуждать посреди толпы в бесконечной темноте, вслушиваясь в радостные возгласы, речи, музыку, грохот салюта. Безопаснее и проще послушать всё это по радио. Нет, молодой человек, мне там делать уже нечего. Было время, я с радостью расхаживал в компании друзей по нарядным улицам, размахивая флагами и цветами, рассматривал праздничные фигуры, наряженные деревья, счастливые лица фастарцев. И вот тогда звучание праздника рождало в груди чувство восторга и счастья. Но время это прошло, теперь мой удел — темнота и радио.

— Простите, — сконфуженно пробормотал Гави, — я сказал не подумав.

Вессаль махнул рукой.

— В одном вы правы — праздник мне действительно нравится, и я всё бы отдал, чтобы ещё хоть раз почувствовать тот самый восторг. Побередить, так сказать, радость прошлых лет.

Гави сосредоточенно почесал лоб.

— Но ваши друзья… могли бы проводить вас туда и… как-нибудь развлечь, — предположил он, — могли бы прогуляться с вами, раздобыть в конце концов для вас флаг.

— Мои друзья — пожилые врачи, Гавестон, — покачал головой старик, — некоторых из них самих нужно провожать да развлекать. К тому же все они отправятся туда с семьями. Некогда им будет нянчиться со мной.

— А ваши дети? Они не могут сопровождать вас?

— Дети? Моя дочь живет в Пастоли, сын в Тойе, уж не знаю в каком сейчас округе. Это, как вы понимаете, на другом конце материка. Они даже не знают, что я окончательно ослеп. Да к чему им эти новости? Я уж давно тут сам по себе. Жена умерла девять лет назад, после её похорон я ни разу не получал от них весточки.

Вессаль достал из нагрудного кармана платочек и утёр мокрый лоб. Гави вдруг заметил, что старику было ужасно жарко. Его одежда была слишком плотной для такого зноя, хлопковая кепка плохо прикрывала затылок. Он очень долго шёл по солнцепёку и, вероятно, страдал от давления.

— Послушайте, — пробормотал Гави, — вы что же, совсем один? Никто не присматривает за вами?

— Не один, — с гордостью ответил Вессаль, похлопав по спине Каштана, преданно сидевшего у его левой ноги.

Гави, в великом негодовании беззвучно прошептав несколько ругательств, тяжело вздохнул и заявил:

— Ладно, я отведу вас туда. Провожу на праздник.

— Вы?!

— Я.

— Мне не хотелось бы вас так утруждать, вы мне ничем не обязаны, — пожал плечами старик. — К тому же вы будете завтра страшно заняты чтением. Да и вообще, мне было бы неловко…

— Во сколько мне приехать? — перебил его Гави.

— В десять, — быстро ответил Вессаль.

— Значит, буду в десять. И вот ещё что. Я провожу вас на праздник, а вы в ответ пообещайте никогда не устраивать марафоны в такое пекло. Это небезопасно даже в компании Каштана, — строго добавил Гави.

— Что ж, — слепой виновато опустил голову и улыбнулся, — вы совершенно правы, Гавестон. Я даю вам обещание.

Гави потянулся к столу, взял бутылку воды и вложил её в руку Вессаля.

— Пить хотите?

— Немного.

Старик тут же осушил полбутылки.

— Простите мне мой интерес, — заговорил он, отдышавшись и утерев губы, — но что же такого увлекательного вы намеревались завтра почитать?

Гави вдруг застенчиво усмехнулся.

— Стыдно сказать, но мне необходимо перечитать и отредактировать несколько глав, которые я сам и написал.

— Вот как? Вы сами?

— Я сам.

— Это удивительно! Вы пишете книгу! — изумлённо протянул Вессаль. — Давно? О чём же она?

— Не очень давно, начал по весне. Идея незамысловата, боюсь, вы найдёте её скучной…

— Гавестон, — Вессаль повернул к нему лицо, и, словно прекрасно видя его слепыми глазами сквозь тёмные очки, заявил: — я совершенно уверен в том, что вы не способны создавать ничего скучного.

— Мне трудно судить, — замялся Гави. — Сам-то я часто скучаю, когда пытаюсь прочитать очередную книгу. Вообще, что бы я ни читал, всё мне кажется неоконченным, недосказанным, повсюду словно есть некие пропуски, не заполненные чем-то, что было бы близко мне, что отзывалось бы во мне… Понимаете, о чём я?

— Вполне понимаю, — кивнул Вессаль. — Вы решили заполнить их самостоятельно. Удивительно полезное занятие, скажу я вам. Знаете что? Не рассказывайте мне содержание вашей книги. Завтра возьмите её с собой, в поезде почитаете мне вслух.

— Почему бы и нет.

Слова, сказанные Вессалем, показались Гави гораздо более освежающими и бодрящими, чем холодная вода или бетонный пол в вольерной. Остаток рабочего дня он возбуждённо курсировал в раздумьях из угла в угол, а дома до самой ночи просидел над исписанными листами, спешно редактируя главы своей книги.


Абби открыл глаза — перед ним была стена. Он также зацепил взглядом уголок подушки. В квартире было тихо. Радио ещё не проснулось, и со стороны кухонного стола доносился негромкий стук ночного сердцебиения.

Летом Абби всегда вставал раньше будильника и радио, поскольку и солнце поднималось в несусветную рань, а вслед за ним просыпались и птицы, которые принимались щебетать на все лады. Они не раздражали Абби, но прерывали сон, и так как сон не входил в список его непреложных ценностей, он не дорожил им и с лёгкостью прекращал.

Открыв глаза, он сразу же вставал с постели и моментально застилал её. Он не бросался перво-наперво к окну взглянуть на небо и оценить погоду, (какая, в сущности, разница?), но отправлялся ставить чайник, а после — в ванную, чтобы вскоре выйти оттуда безукоризненно чистым, натёртым лосьоном и гладко причёсанным. Жара ли была, холод ли, дождь ли, буря — он облачался в неизменный тёмно-серый рабочий комбинезон, с которым сроднился, словно со второй кожей.

Слушая «Рупор Фастара», Абби пил свой привычный травяной чай — смесь шиповника, ромашки и календулы. Варево было невероятно горьким и вязким, но Абби, приученный к этому вкусу с первого года жизни, совершенно не замечал горечи и вот уже девятнадцать лет подряд пил свой чай. Мать всегда поила его травами, крепко веря в то, что здоровье зверски рыжего Абби требует пристального внимания. Возможно, в силу каких-то посторонних причин, но возможно, отчасти благодаря этой знахарской терапии, Абинур никогда ничем не болел. Даже простуда протекала совершенно незаметно, не обозначив своё присутствие и лёгким насморком.

Сегодня был выходной, но Абби никогда не нарушал распорядок и вставал спозаранку каждый божий день. Делать в выходные ему было совершенно нечего, и он обычно с утра до вечера слушал радио, заваривая литры календулы и съедая горы хлеба с карамелью. Однако сегодня был не обычный выходной, но величайший праздник — Двухсотлетие Мира. С самого утра в городе началось движение: сновали туда-сюда распорядители, участники шествия, лоточники и, разумеется, праздные горожане. На каждом углу из громкоговорителей пело радио. Сначала тихо, но с каждым часом всё громче и громче музыка наполняла Фастар.

Абби вышел из дому, когда музыка разносилась уже по всем уголкам города — в десять часов утра. Вышел, конечно же, облачившись в свой рабочий комбинезон. Он был из невероятно плотной ткани, и на жаре тело Абби прело так, будто он носил не комбинезон, а скафандр. Чтобы исправить это неудобство, Абби под комбинезон не надевал вовсе никакого белья и щедро расстёгивал молнию, чуть ли не полностью обнажая веснушчатую, пёструю, как у сокола, грудь.

Он шагал по улицам, едва ли бросая взгляд на широкие растяжки с поздравлениями, цветочные фигуры, струящиеся флаги да народ, шумевший ничуть не меньше чем радио — дети дудели в какие-то дудки, трещали вертушками, гремели колокольчиками и отчаянно старались при этом перехохотать взрослых, громко разговаривающих где-то у них над головами.

Абби двигался к Карьерному шоссе пешком. Поезда были битком набиты, и ему пришлось полтора часа тащиться по улицам, петляя в лабиринте построек, раздвигая висящие яркие ткани и стряхивая с волос падающие на него с крыш цветы.

Он должен был встретиться на месте со своими университетскими приятелями, но искать их в многотысячной толпе не собирался. Поэтому, прибыв на шоссе, где колыхалась громадная масса народу вперемешку с флагами и какими-то причудливыми фигурами на шестах, он просто нырнул в море гремящих горожан и принялся заниматься тем, за чем пришёл — разглядывать людей.

Шествие состояло из основной центральной колонны и двух боковых, в которых шли обычные горожане, не занятые в выступлении, к которым и примкнул Абби. В центральной колонне двигались артисты и демонстранты.

Музыка унялась, и радио после множества торжественных слов объявило старт шествия, которое должно было прибыть в сквер Миротворцев. Грянул барабанный бой — музыканты разом ударили в свои инструменты, взметнулись ввысь громадные разноцветные и государственные флаги, раздался оглушительный рёв толпы, и шествие двинулось с места. Радио отчаянно что-то докладывало, но его мало кто слушал — люди радостно вопили и хлопали в такт многочисленным барабанщикам, которые били в барабаны так громко и синхронно, что Абби показалось, будто его сердце застучало с ними в унисон.

Он брёл в общем потоке, но смотрел не на центральную колонну, в которой с шумом и рокотом проезжали мимо него исполинские современные комбайны, трактора и грейдеры, но смотрел на зрителей, толпами сгрудившихся на верхних тротуарах.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.