электронная
83
печатная A5
341
18+
Где светло

Бесплатный фрагмент - Где светло


5
Объем:
100 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-0553-3
электронная
от 83
печатная A5
от 341

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Поэт и Хромой Лосось

Охане сидел на носу легкой яхточки и с удовольствием смотрел, как Наташа управляется с парусом. В ее движениях чувствовалась какая-то незаученная, природная свобода.

— Среди ваших предков, мне кажется, были моряки, — сказал Охане и напрягся, ожидая Наташиной реакции.

— Что-то? — переспросила она, переждав порыв ветра.

Охане повторил погромче.

— Да, конечно. Я по бабушке поморка, — улыбнулась Наташа.

Охане кивнул головой. Северная Европа, этноландшафт приморских европеоидов, отлично прижившихся на побережьях Канады и Восточной Сибири. Должно быть, На Юкатане-3 ей вольготно. Что и спрашивать; человека, довольного своей жизнью и работой, видно.

Наташа сузила прозрачно-серые глаза, вглядываясь в горизонт.

— Думаю, они где-то здесь. Пройдем еще с час на зюйд-ост, а там начнем дрейфовать, хахаффы нас сами найдут.

Охане посмотрел на сверкающую равнину моря.

— Я чувствую себя очень неуверенно.

— Хахаффы похожи на дельфинов, — дружелюбно ответила девушка, — уверяю вас, они очень славные. А неуверенность проходит с опытом.

— Я читал, что хахаффы ближе к земным лососям. Это… трудно представить: разумные лососи.

Наташа неуловимо шевельнула рулем, вернув в парус изменившийся ветерок.

— Трудно за глаза. Я думаю, вам проще будет понять их, изучив всю экосистему. Сейчас мы просто познакомимся, а завтра поедем на катере по Сейре, посмотрим нерестилища.

— Сколько осталось времени до следующего нереста?

Наташа нахмурилась.

— Два месяца. Обычно в это время они уже вовсю празднуют, чествуют уходящих. Ничего. Третий год — совсем ничего.

— Экосистему рек вы поддерживаете искусственно, вносите искусственный белок, и сколько-то выпускаете размороженной молоди, — уточнил Охане, — а хахаффы как к этому относятся?

— Благожелательно, — поморщилась Наташа, — то есть так, как будто это лично их не касается.

Охане замолчал. Информация от специалиста-практика очень важна, особенно в сопоставлении с докладом планетарной заявки-вызова; но он чувствовал, что должен подготовиться к встрече. Практический ксенопсихоанализ — абсолютно тёмная вода. В нее следует входить… соответствуя.

Прохладный ветерок дышал вокруг, обгоняя яхту, а ослепительно-белый диск дельты Скорпиона рассыпал по поверхности океана золотистые искры. Охане неподвижно смотрел на воду и не шевельнулся даже тогда, когда первая спина, покрытая радужными чешуйками, разрезала волну.

Стая хахаффов окружила яхту. Опущенный в воду транслятор запищал, защелкал. Наташа склонилась к микрофону и пискнула в ответ. Охане поморщился, чувствуя, как беззвучной вспышкой в мозгу начался инсайт языка хахаффов, выученного в гипноиндукторе за время полета. Одно слово… другое, задним числом понята предыдущая фраза, дополнительный смысл высказывания с прижатыми жабрами (сквозь зубы? Нет, скорее нарочито гнусаво), фразеологизм, намекающий на высоту поэтического стиля. Хахаффы поинтересовались, войдет ли к ним новый человек. Наташа посмотрела на Охане, повторяя вопрос одними глазами.

— Конечно, войду. Много ли даст знакомство сквозь Великое зеркало? — проскрежетал Охане. Хахаффы разразились приветственными речами. Тем временем Наташа помогла Охане натянуть океанский экзоскелет, тихонько инструктируя:

— Старайтесь работать бедрами. Спиной удобнее, но позвоночник с непривычки будет болеть. Руки держите у тела, разве только для поворотов, хахаффы используют боковые плавники для ударов, активные руки ими воспринимаются как агрессия.

Охане закрыл костюм налобной кнопкой, опустил осмотическую маску, улыбнулся встревоженной девушке и упал спиной вперед в воду.

Острое чувство полета — над дымчатым изменчивым миром, под зыбью Великого зеркала — охватило его, как и в первый раз. Охане нырнул поглубже, встраиваясь в выделенное ему хахаффами место, четкую точку в согласованном переплетении плывущей стаи. Хахаффы немедленно отметили учтивую воспитанность незнакомца, перестроившись так, чтобы Охане занял место в переднем ряду. Он осторожно продемонстрировал боязливость и неготовность к ответственности. Инсайт инсайтом, но без опыта работы с дельфинами и морскими котиками — где бы в таких тонкостях разобраться. Охане удовлетворенно вздохнул, увидев, как к нему в положение парной беседы подстраивается крупный самец. Цепочки бугорков вдоль спины указывают на успешный брак, темные чешуйки вокруг плоских рыбьих глаз — на солидный, хотя и не преклонный возраст.

— Мои друзья называют меня Хиасс, — приветливо сказал гигантский лосось.

— Как почетно с первого же входа встретиться со стаей великого поэта, — ответил Охане, восторженно выгибая спину, — ваше имя знакомо мне, как и многим с той стороны зеркала.

— В прошлом я бы застеснялся, — в ответ хахаффа вкралась грусть, — но теперь я волен признать — я действительно Был великим поэтом. Прошлое не отменить, тем оно и прекрасно. А как ваше имя, учтивый гость?

— Приятно сказать, что мое имя отчасти связано с вашим народом. На языке моих предков меня зовут Дикий-родич-хахаффа-повредивший-плавник. Звучит это Охане.

— Большинство имен наших друзей не связано с пространством под зеркалом, — отметил Хиасс.

— Это связано с тем, где жили наши предки. Большинство людей живут далеко от моря, лишь некоторые близки к подзеркалью.

— Я отмечаю, что нити вашего лобного украшения также выглядят иначе, чем у моих знакомых, — осторожно добавил Хиасс.

Охане попытался вспомнить, встречал ли он на Юкатане черноволосых.

— Мы не обращаем особого внимания на цвет волос, — ответил он наконец, — поскольку различные роды перемешались много поколений назад. Теперь в одной семье могут быть люди с разным цветом волос. Но, в сочетании с цветом кожи, цвет волос указывает на район происхождения предков.

— Я вижу, что ваша кожа действительно темнее, чем я привык видеть.

— Бывают и более темные люди. Со временем вы можете встретить и их. Я не думаю, что они будут вести себя как-то иначе, нежели люди со светлой кожей и волосами.

Стая Хиасса тихонько переговаривалась, обсуждая вид и слова нового человека. Крайние особи — крупные молодые самцы — неуловимо отплывали от стаи, чтобы отослать в пространство краткий импульс дальней связи — невидимым в подводной дали стаям. Охане знал, что через пару часов его узнает в лицо любой хахафф океана Хейердала.

Законное место каждой стаи в пространстве подзеркалья; право и очередность приближения к гигантским стаям мелкой пищи; брачные, сугубо экзогамные отношения; сложная иерархия в большой, до полусотни особей, стае — все эти условия создали из крупной хищной рыбы существо, обладающее изощренной речью; существо разумное. Как всякое разумное существо, не всеведущее. Хахаффы понятия не имели, почему им расхотелось размножаться.

— То, что никто больше не хочет подниматься к истокам, вполне понятно, — говорил Хиасс, когда Охане наконец перешел от этикетных тем к причине своего приезда, — лично меня больше беспокоит, что молодежь стала равнодушна к вступлению в брак. Нет, они продолжают играть, обмениваться песнями… Но избегают оплодотворения икры. Самки носят компактную неоплодотворенную икру, не затрудняющую движений, самцы так и вовсе щеголяют гладкой подростковой кожей, — хахафф неодобрительно встопорщил плавник в сторону членов своей стаи.

— Значит, репродуктивное поведение страдает не только в своей окончательной фазе? — спросил Охане.

— Конечно. Хотя я почти уверен, что только страх перед истоком меняет их поведение. Я сам слышал, как молодые хахаффы говорили — того, кто не покрыт икрой, незачем и отправлять в последний путь; будем же жить без икры.

— В свое время меня восхитил обычай хахаффов делить икру пополам между супругами.

— Об этом существуют несколько прекрасных древних стихотворений, — охотно ответил Хиасс, — мне кажется, на заре нашей цивилизации были хахаффы, которые вели себя иначе. Память народа поминает их с осуждением.

— Видимо, сам механизм имплантации оплодотворенной икры в тела родителей сформировался довольно поздно, — задумчиво сказал Охане, — одновременно с формированием разума. И тогда же было отложено созревание икры.

— В морской воде икра может спать десятилетиями, — подтвердил Хиасс.

Охане прислушался к стае старого поэта и решил сменить тему. В движениях молодых хахаффов начинала пробиваться тревожность.

Хорошо еще, что хахаффы не считают столь деликатную тему неприличной, особенно в обсуждении с инопланетянином. Иначе Охане пришлось бы исплавать с хахаффами и океан Хейердала, и океан Амундсена, чтобы через пять-шесть лет в ночной беседе со старым другом таки добраться до нужного вопроса.

Он мягко перевел русло разговора в область светской беседы. Обсудив структуру стаи Хиасса, Охане выслушал и рассказал несколько стихотворений (Хиасс высоко ценил технику танка и был восхищен идеей венка сонетов), и на закате дал сигнал Наташе.

Девушка умудрилась отстать от стаи всего лишь на каких-нибудь пятнадцать минут. Под серебристым светом Хаски, первого спутника планеты, Охане перевалился через борт яхты и застыл, задрав ноги.

Наташа протянула ему термос с бульоном.

— Пейте, переодевайтесь и ложитесь спать. Утром мы будем в устье Сейры, я сдам вас речникам и сама отправлюсь отдохну. Не думала, что вас в первый же день на столько хватит.

— Мне приходилось болтаться в море неделями, — ответил Охане, выпутываясь из костюма. Угревшееся тело на ветру немедленно прохватил озноб. Охане торопливо оделся в сухое и глотнул бульону, — я же работал с зоопсихоанализом морских млекопитающих, особенно котиков. А они такие недоверчивые ребята…

— А я-то считала вас кабинетным ученым, — весело покаялась Наташа.

— Ну, это зря, — кратко ответил Охане, заворачиваясь в одеяло. Через несколько секунд он уже спал.

В конференц-зале экологического центра Охане чувствовал себя, как фокусник, которого ошибочно приняли за мессию. Почетно, но несколько тревожно. Выступающий юкатанец смотрел на профессора с Земли почти умоляюще.

— На сегодняшний день мы гораздо лучше понимаем механизм, приведший к нарушениям репродуктивного поведения хахаффов. Однако, это ничуть не приблизило нас к решению проблемы…

Охане внимательно слушал выступление и размышлял. Итак, корни проблемы все-таки не связаны с деятельностью человека. Медленное изменение розы ветров у горного хребта Ломоносова — результат циклических климатических изменений. Реки, текущие от хребта Ломоносова на запад, обмелели. Объем ила, выносимого их водами в океан, уменьшился. Прибрежного планктона стало меньше, стаи рыбы отошли в глубину океана. Ход хахаффов также отодвинулся от берега. Пресная вода и минеральные вещества, вызывающие у хахаффов подсознательную решимость на нерест, перестали попадать в организмы разумных рыб. А без подсознательной решимости какое разумное существо пойдет на верную гибель?

— Все это логично, — сказал вдруг Охане, — а как вы объясняете аналогичные проблемы у хахаффов океана Амундсена? У них-то с пресной водой все в порядке?

— В порядке, — мрачно ответил кто-то из зала, — только они от нее бегают как от чумы. Сидят в середине океана и честно отвечают, что не желают терять голову, а вовсе намерены еще пожить в свое удовольствие. Было не меньше десяти случаев, когда престарелый хахафф и хотел уже выбраться на нерест, но не справлялся с течением реки.

Охане сощурился, став совершенно похожим на хакасскую каменную бабу.

— А… по времени в двух океанах… это произошло одновременно?

— Нет, — ответили несколько голосов сразу, — в океане Хейердала началось раньше. На несколько лет, если быть точными.

— Последний вопрос, — подумав, сказал Охане, — как соотносятся поэтические школы двух океанов?

— Хиасс — последний живой поэт, — сказала женщина из переднего ряда, — теоретически у хахаффов бывают два-три всенародных поэта в поколении. Они передают мастерство ученикам, когда находят способных. Хиасс, насколько нам известно, сам давно готов к нересту. Он ждет талантливую молодежь.

— А молодежи никакой не видать, — прорезюмировал Охане, — благодарю вас. Я должен обдумать все услышанное.

* * *

Только через пару недель он счел возможным вернуться к тому, что считал узловой проблемой хахаффов.

— Хиасс, — спросил Охане, уважительно проскальзывая под брюхом старого поэта, — я многое обдумал и полагаю, что должен задать вам ряд невеселых вопросов. Быть может, нам стоит сделать нашу беседу не столь громкой для ваших товарищей?

— Это нетрудно сделать, — ответил хахафф и вильнул хвостом, притормаживая. Стая проследовала вперед, оставляя за собой в воде эхо болтовни и обсуждений, зачем человек секретничает со стариной Хиассом — видать, не так уж тот и обезголосел, что надзеркальники возятся с ним.

— Хиасс, друг мой, — мягко сказал Охане и продемонстрировал высшую степень участия, готовность нести хахаффа на себе, — Хиасс, о чем было ваше последнее стихотворение?

— Я поклялся не повторять его, — печально ответил хахафф.

— Быть может, я угадаю? Вам останется лишь сказать — «да» или «нет».

Хиасс не выразил ни согласия, ни отказа. Его плавники на миг ощетинились, но покорно прижались к телу.

— Вам трудно говорить об этом, я знаю, — мягко сказал Охане, — но поверьте мне, друг мой, человеку тоже знакомо горе.

— Какому возрасту хахаффа соответствует ваш возраст? — тихо спросил Хиасс.

— Мне сорок два года. Брачный возраст у людей наступает в половине этого срока, смерть приходит, обычно, через такой же срок, — ответил Охане.

— Насколько мне известно, нерест у человека не связан со смертью, — уточнил хахафф.

— Не прямо, но связан, — задумчиво ответил Охане, — организм человеческой самки необратимо изменяется после созревания нескольких икринок; теряет силы и привлекательность. Самец человека после созревания икры навсегда меняет образ жизни. Большинство людей вынуждены оставлять стаю на большую часть времени, поскольку каждая созревшая икринка требует кормления и заботы … до становления взрослой особи. Родительство — это шаг и к смерти, и к бессмертию одновременно.

— Бессмертию? — переспросил Хиасс.

— Биологическое бессмертие — это продолжение себя в детях. Социальное бессмертие — продолжение своего дела, например, в учениках. Личность, к сожалению, на бессмертие не способна.

— Пфиа ушла к истоку, не дождавшись моей готовности, — горько сказал Хиасс, — я оплакивал ее… Я не знал, что поэма получит такой резонанс… Я не предполагал.

— Но разве после нее вы не пели ничего? «Прощание с любимой» только в мире людей переведено на восемнадцать языков, и, насколько мне известно, на три языка других рас. Позднейших ваших стихотворений люди не слышали. Но я рискну предположить, что последней вы спели хулу смерти.

Хиасс растопырил плавники, широко открыл рот и раздул жабры. Охане немного отстал, устало думая о том, что трансфер, видимо, оказался слаб и ему сейчас достанется на орехи.

— Да, — наконец сказал Хиасс.

Они долго молчали, плавно двигаясь между тугих струй холодного арктического течения.

— Почему личность должна быть принесена в жертву всеобщему? Почему каждый должен умереть, чтобы жили все? — горько спросил гигантский лосось, — неужели и вы, зазеркальщики, не нашли ответа?

— Когда я был мальком, — медленно сказал Охане, — дед брал меня с собой на лов лосося… Мои предки, как и большинство хищников, питались рыбой. И до сих пор во время нереста и человек, и медведь, и волк выходят на берег и ждут. Лососи идут вверх по течению, перепрыгивая пороги. Их столько, что вода кипит их телами. Они торопятся, выталкивая слабых и уставших на берег. Кажется, что море пытается втиснуться обратно в реку. Каждый из них погибнет, но каждый торопится подняться выше, чтобы отметать икру в лучших заводях… Мой дед говорил, чтобы я учился их отваге. Великолепному презрению к смерти. Идти смерти навстречу ради чего-то большего… непросто. Особенно с поврежденным плавником. Я тогда не вполне понял, о чем он говорил. Только много лет спустя, когда дед уже давно умер, я осознал — стремление сохранить жизнь любой ценой разрушает личность, а готовность пожертвовать ею — сохраняет. Это удивительно, но работает.

— Говорить с отцом своего отца? Хотел бы я с ним поговорить. Мы ведь даже не знаем, на теле отца или матери взрастает грибок, который кормит нас первое время жизни. К моменту, когда хахафф начинает что-то запоминать, от тела родителя остаются только кости. А родитель родителя… — хахафф присвистнул.

— Древнейшим поэмам хахаффов несколько тысяч лет, как я понимаю? — спросил Охане.

— Пожалуй, вы правы, — ответил Хиасс после долгого раздумья, — но как я отвечу?

— Мой дед говорил, что некоторые вещи нельзя вернуть, их можно только передать дальше.

Старый хахафф решительно ударил хвостом.

— Мне надо попасть к истоку… Но мне надо и сказать слово, которое останется внукам. Ни один из молодых не пойдет со мной к реке, а вернуться я уже не смогу. Что делать, надзеркальщик?

Охане перевернулся в воде и посмотрел в сторону темного пятнышка на глади Великого зеркала — киль Наташиной яхты.

— Я думаю, люди смогут это устроить.

Охане оставался на Юкатане-3, хотя даже с дальних побережий океана Амундсена уже пришли сообщения о начавшемся нересте. Многих состарившихся хахаффов пришлось везти к верховьям рек на водных санках. Наташа принесла Охане запись того, как на грузовом судне к оговоренному месту привезли и выпустили за борт семь тысяч тонн речной воды; как одинокий хахафф учтиво поблагодарил людей и исчез в глубине. Охане ждал.

Наконец хахаффы позволили людям записать песнь Возвращения.

— Вы будете ждать литературного перевода? — спросил Охане незнакомый человек, принесший запись.

— Зачем? — спросил Охане.

— Ну… Впрочем, мы все равно вышлем его вам, — в благодарность за спасение целого народа.

Охане сдержался и не поморщился.

— Извините, — вдруг сказал незнакомец, — я не биолог… и не психолог. Я специализируюсь по поэзии хахаффов. Я не понимаю, как вы добились, — он помялся, — такого решительного перелома. Хиасс был гений, но гениальность ведь непредсказуема.

— Я же психоаналитик. Поэзия так же коренится в доразумных глубинах подсознания, как и инстинкты, — спокойно ответил Охане, — только инстинкты подчинены разуму, а поэзия руководит им. Если это настоящая поэзия, конечно.

Где светло

Здравствуй, Серега.

Больше всего я жалею, что ты мое письмо никогда не получишь. Не знаю, почему, но я его все время сочиняю, заучиваю наизусть. Некоторые слова меняю. А многие от частого повторения становятся какими-то толстыми, как будто я все-таки пишу тебе письмо на бумаге и эти фразы обвожу снова и снова. И знаешь, что самое постоянное? Даже не «здравствуй». Самое-самое, что остается постоянным всегда — это «Так жаль, Серега, что я не могу показать тебе Антарктику».

Так жаль.

Сейчас конец февраля, и лето на исходе. По ночам ненадолго становится темно, и, значит, мне пора на Север. В семь утра, когда я иду проверять датчики и менять кассеты, небо исчерчено цепочками облаков, как будто «Буран» проехал по гладкому снегу. Солнце высовывается из-за надувов, щиплет глаза — тут без темных очков не ходи — сожжешь и не заметишь! А снег чистый-чистый, синий в длинных утренних тенях, розовый, золотой, медовый в освещенных полосах. Все до горизонта полосатое.

Ну, это в хорошую погоду. Чаще натаскиваются от океана тучи, облепляют все кругом и сидишь как в вате — я ведь в первый год заблудился прямо у домика. Метель была, не видно ни зги. Леера я тогда еще не натягивал — и поперся на обход дуриком. Когда понял, что плохо дело, зарылся и включил сигналку. Дежневцы, когда я в двенадцать не вышел на связь, сразу прислали людей, выдернули как миленького, изругали и водкой напоили. Я водку, кстати, теперь пью совершенно спокойно. И не пью совершенно спокойно. Доктора дивятся.

А как офигительно красиво, Серега, когда туча только-только поднимается с горизонта, видная во всей красе: клубится, наворачивается на себя сама, сияет. День ясный, небо светлое, а у тучи светится не только верх, но и низ, как будто вечером. Это потому, что снег, который еще под солнцем, освещает ее снизу отраженным светом. В глубине-то туча синяя и черная, но тоже чистая, прозрачная. Вот когда облепит со всех сторон, заволочет ватой — тогда сереет.

Я не всегда тут один живу. Обычно где-то на половину лета приезжают ребята — метеорологи, в основном. За Откосом, где дежневцы живут, уже климат другой, хотя казалось бы, сто пятьдесят километров. Откос воздушные потоки сильно меняет. Я тут вообще много чего нахватался. Думаю начать всерьез учиться.

Вот иду сейчас вдоль цепочки датчиков, проверяю схемы. Хоть и по лету мороз не сильный, но бывает, сбоит. К тому же в теплое время года влажность гораздо выше — зимой-то, народ говорит, тут воду из воздуха вымораживает в ноль процентов. Жуть, конечно. А сейчас хорошо — под ногами немного поскрипывает. Нанесло последним ветерком. А то бывает, как по бетону идешь. Твердо да еще отполировано — хоть на коньках катайся. Но не скользит. А может, на городской обуви бы и скользило — да кому она тут сдалась, городская-то? Толку как со сланцев.

Вот который год я тут — а все смотрю и слушаю, и дивлюсь. Как мало людей все это видели… Да оно какое-то, конечно, и не очень для людей — что равнина эта, по которой полосы поземки текут реками; что небо это хрустальное, сияющее. В самый яркий день, бывает, начинают прямо из воздуха сыпаться снежинки. Ну, к холоду, понятно, мало радости; но стоишь и дуреешь — огромные, медленные, прозрачные, а сквозь них солнце. Народ рассказывает, какие тут полярные сияния — читать можно, и равнина до горизонта отражает цветные полосы. Что же, я не видел, ну и ладно. Я зато двойную радугу вокруг солнца раз пять видел, про обычное-то морозное гало что и говорить, тут это дело обычное.

Вот пройдет еще месяц, потом второй пойдет, и за мной приедет смена, зимники — они тут не меньше чем по трое живут — зима не шутит, это летом я тут могу один справляться. Они меня дачником дразнят. Но не сильно, они, в общем, с пониманием ребята.

И поеду я, Серега, на снегоходе до побережья, а оттуда побегу на кораблике до Африки, а оттуда уже самолетом в Москву. Самое это мерзкое дело, ты-то понимаешь. Но я уже приладился, в каюту ставлю четыре лампы дневного света, а иллюминатор задраиваю наглухо. А в самолете меня садят в середину салона, да я еще подгадываю, чтобы вылетать утренним. Пока до Европы доберусь — уже совсем очумевший, в Гамбурге обычно вырубаюсь и в Шереметьеве мне все по барабану, хватает обычного мазепама, чтобы не дергаться. И такой, на полуавтомате, еду я во Внуково, и в маленьком Архангельском аэропорту выхожу уже опять утром, светло и жить можно.

И иду я, Сережка, всегда пешком, хотя ни один нормальный человек после такого перелета пешком не попрется, а я не могу лезть в автобус, потому что в пять утра в апреле у вас там небо как пенка молочная, розовое и теплое. И деревья настоящие, уже задумавшиеся, а не к весне ли дело, и на снеге солнечные ожоги. Хорошо, что сейчас нормально стало с рейсами, а то один раз я в Москве застрял, пришлось в гостинице ночевать — а там известно какое освещение. Ну, вызвали мне коридорные бригаду под утро, еле не увезли в дурдом. Я же так и ору, ну ты помнишь. Каждому свое, да.

И, если что, ты знай — я на тебя никакого зла не держу. Не может быть никакого зла. Да я, думаешь, помню? Я бы и не знал, если бы Игореха не рассказал, что это ты меня душил тогда, ночью в госпитале. Мое дело же простое — в угол забился и выть, хе, и не помнить ничего. А Игореха, земля ему пухом, вообще соображухи не терял. Ни в больнице, ни там. Все в памяти держал, потому и сломался, наверное. Гамзат-то тот просто сердцем не выдержал, нянечки говорили, а Игореха, насколько я знаю, сам. Я бы тоже не вынес. Наверное, просто повезло нам с тобой, что тронулись быстро. Я ведь ничего не помню, с того момента как Вяха орать перестал, и начал булькать, — вы с Гамзатом еще пытаетесь докричаться, — что с тобой да что с тобой, а тут Азиз у меня над ухом спокойно так говорит «Я знаю, что это. Это муравьи» и через пару минут тоже начинает визжать. А дальше только и помню, как нас из ямы в светлое вытаскивают, и твоя рама уже вся переломана, и ты на запястьях висишь и рычишь, и рядом со мной тянут раму с тем, что от Азиза осталось, и тут я уже и до больницы ничего не помню. Мне уж ребята кое-что рассказывали, что в группе захвата были.

Я с одним из них до сих пор переписываюсь. Он и сказал, что они даже не знали, что живые пленные есть — брали штаб. Меня случайно услышали. И что иначе просто бы не нашли нас. И как они понять не могли, зачем возле ямы закрытой канистра меда валяется… А потом увидели муравейник.

Неизвестность и беспомощность, вот что самое страшное в жизни, мне так кажется. И эти сволочи, похоже, тоже так думали. Чтобы мы до последнего не знали, что нас убивает, и не могли ничего сделать. Но мы — я так думаю — каждый по-своему — все равно пытались. Понимаешь, Серега, мы же не сдались, мы пытались что-то сделать до самого конца. И теперь всегда, всегда так и делаем — потому что она же тогда кончилась, эта темнота. Значит, и в другой раз кончится. Каждому свое — ты драться, я выть, Гамзат в клубок зажимался. Игорехе хуже всех было — он запоминал, и когда отчитался — вроде как уже и больше ничего не мог сделать. Потому и сдался… И плевать мне что за него вроде как молиться нельзя — если не за него, то за кого же еще, Серега, молиться?…

И вот об этом я буду думать — я всегда об этом думаю, когда пароходик идет по медленной воде, и вокруг еще шуга, бывает, ходит — а бывает, чисто. А на берегу еще лежит снег, наш, северный, мягкий, слабый снег. Меня селят всегда в одну и ту же комнатку, окнами на север. Комнатка совершенно обычная, гостевая. Смешная такая, с веселенькими обоями, с узорчатым покрывалом на кровати. Потом я схожу, запишусь на какую-нибудь работу, что-нибудь всегда находится. Картошку ли чистить, простыни ли гладить, все не бездарем сидеть. Я ведь почти полгода буду у вас жить, только в конце августа уеду в госпиталь на месяц — ну, как всегда. А в этот, первый день я буду просто бродить и привыкать.

А вечером все пойдут в церковь, и я пойду тоже.

И я приду к дверям, и постучусь, и спрошу отца Симеона, и мне ответят, что схимников видеть не разрешается. А я спрошу, можно ли просто тебе передать, что я здесь. Не чтобы ты вышел, просто чтобы ты знал, что я рядом. Они скажут, что и это нельзя, и тогда я, как каждый год, повернусь и пойду сидеть на берег.

Нет, я знаю, что тебе там, где ты сейчас — тебе светло. Просто так жаль, что я не смогу рассказать тебе про Антарктику.

Остров Женщин

Уходя, Анна поцеловала Сабину в теплый лобик. Та пробормотала «пока, бабушка» и почмокала губами, проваливаясь обратно в сон. От детской подушки пахло деревенским молоком.

Анна тихонько заперла дверь. Сабине спать еще и спать, одна радость в этой второй смене. Что-то забыла. Что забыла? А, пакет с мусором. Анна поколебалась — не вернуться ли — но решила, что внучка вынесет. Девочка чистюля, даже напоминать не надо, заметит сама. Коврик у соседкиной двери сбился, Анна поправила его носком сапога и ступила на лестницу.

На полдороге вниз ее мысли уже ускакали вперед, на работу. Как там Леночка Фетискина? Что-то сегодня УЗИ покажет. Может, сходить к Валентине Палне вместе с Леночкой? А то разбирать потом, угадывать. Еще надо закрыть отчеты по последним неделям, а то что ж, лежат истории неподписанные, стыд какой… И еще надо бы договориться с эндокринологами, пусть кто-нибудь придет посмотрит Звереву, что-то она совсем уж располнела за два месяца.

…И все эти мысли и планы оказались зря, потому что у Марины Канунниковой сынишка лежал с тридцатью девятью, весь обсыпанный мелкими розовыми пузырьками, и Марина уже звонила на работу — сообщить, что плотно села на больничный, да пожалуй, еще и с карантином.

Завотделением поймала Анну в ординаторской, пока та еще не ускользнула по своим палатам.

— Ань, ну больше некому. Ольга Ивановна на операции. У Олега руки-крюки, он вечно расцарапает. Неля верующая.

— Раз верующая, пусть в нянечки идет, — огрызнулась Анна, — много стали себе понимать!

— Анют, ну пожалуйста… А я Нелю тогда посажу твои истории разгрести, она писучая, за день управится. Это же только на одно дежурство. Завтра Вадим Петрович выйдет, нельзя же его было с ночи оставлять.

Завотделением знала, чем подкупить. Все истории за одно поганое дежурство — это было искушение. И, что характерно, Анна понимала — завотделением могла просто поставить ее перед фактом. Во сколько УЗИ у Фетискиной? В полпервого, кажется. А может, и успеется.

Анна переоделась и отправилась посмотреть на сегодняшних. В холле первого этажа колыхалась унылая толпа женщин в домашних халатах, похожая на стайку заблудившихся куриц. Четырнадцать. Ну, до полпервого вполне можно успеть.

— Кто с анализами, ко мне, — кисло сказала Анна.

Ох уж эти абортницы. Сами понимают кто они. Что там про грех толковать, просто неудачницы. Жалкие, пристыженные, храбрящиеся. Ну, вот с этой все понятно, лет под пятьдесят (по карточке — сорок три…), от токсикоза вся зеленая, у рта платок. Судя по запаху, по дороге уже вырвало, и не раз. Дома, поди, уже двое есть. Да, двое родов… Не убереглась.

— Проходите на кресло.

Вот эта — помоложе, крепенькая, бокастая. Что такой не рожать?… Место работы — ЧП Бозоев, продавщица. Не замужем. Детей нет. Четвертый аборт. А предложить хозяину презервативами пользоваться? Эх…

Пошли безанализные, прижимающие свободной рукой локоть с торчащей ваткой. Толку-то что от того, что у них сейчас что-то найдем?… Анна кивнула головой, отпуская тринадцатую, предпоследнюю.

Ну вот, разумеется, без малолетки не обошлось. Драть бы тебя… Впрочем, шестнадцать исполнилось, не подкопаешься. Четыре месяца половой жизни, контрацепция… Контрацепция отсутствовала. Так и запишем.

По процедурной валандался анестезиолог Петенька, успевший уже договориться с большей частью абортниц за платный наркоз. Когда уже повсеместно введут приличное средство, а не этот калипсол, от которого в Марии Дэви Христосы загреметь ничего не стоит?…Анна вздохнула и попросила подкрутить повыше сиденье у операционного кресла — она была ниже ростом Марины Канунниковой. Ну, все? Раньше сядем — раньше выйдем.

— А вообще обещали сначала, что Брюса Уиллиса снимут. Да-с, — разглагольствовал Петенька сквозь маску, и вытягивал шею, внимательно наблюдая невидимое Анне женское лицо, — но нет, обойдемся, стало быть, Стивеном Сигалом — хотя совершенно, ну совершенно другой тип!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 83
печатная A5
от 341