Фея
повесть
Поэтому, как одним человеком грех
вошел в мир, и грехом смерть,
так смерть перешла во всех людей
потому что в нем все согрешили
Послание Ап. Павла к Римлянам. 5—12
Всегда я чувствовал в жизни невидимую черту и всегда знал, что мне не дано ее переступить, если только со смертью я, быть может, переступлю ее и увижу свое Бессмертие.
Люди?! Что я о них могу сказать?! Люди всегда были злы и порочны! А если в них была какая-то доброта, наивность, то это всего лишь капли, не говоря уже о том, что эти капли надо было уметь собрать чтобы получилось хоть какое-то счастье.
Начну с того, что я ни во что не верил, жил весьма посредственной и однообразной жизнью. И еще мои родители очень страдали из-за меня и поэтому приложили все силы, чтобы я поступил хоть в какой-то университет. Все, кто поступил в него, были по-своему счастливы, ибо им казалось, что они сразу же поумнели и стали даже ощущать какое-то превосходство над остальными, но все было пустое. Я видел и чувствовал это благодаря метафизике, науке поглощения всей безумной Вселенной.
Я был фанатом, я никого не любил, если только своих родителей, и то была чисто младенческая любовь. Я с детства любил сидеть взаперти и предаться самым различным мечтам, может, поэтому у меня не было друзей. И я никому не доверял, поскольку в реальности мое воображение мертвело, а люди, — они все только опошляли! Они не умели любить друг друга, и поэтому лицемерили.
Также мои родители, которым было в общем-то наплевать на меня, лишь бы только я получил высшее, а посему необходимое образование! Кроме этого, они устали скрывать от меня свои естественные желания, мать устала оправдываться передо мной за свои поздние возвращения домой после любовных демаршей, отец устал напиваться тайком от меня и прятать свое горькое разочарование в этой жизни. Правда, очень часто они сидели тихо у телевизора и наслаждались тем, что забывали друг о друге, как и обо мне.
Временами мне казалось, что наша тусклая жизнь уже заранее была предопределена не Богом, а дьяволом.
Недаром же во все времена люди так боялись собственного небытия, что готовы были поверить в любого доброго и всепрощающего Бога. Впрочем, по настоящему они даже не верили, а только притворялись. Мать стала креститься перед сном лишь после того, как отец подарил ей большой крест с цепочкой.
Он любил делать нам с матерью неожиданно дорогие подарки, особенно после своих пьяных терзаний, когда он бегал за матерью по квартире в одних трусах, переворачивал и колотил всю подряд мебель и кричал ей о том, что он уже третий раз видел ее в обнимку с другим мужчиной. Вообще, мне очень было грустно осознавать, что я сын пусть и состоятельно, но алкоголика и, увы, всегда безработной шлюхи. Однако родителей не выбирают! Это они сделали меня, и уже за одно это я им очень благодарен.
Моя учеба скорее напоминала собою послушание, все остальное, включая контрольные, семинары и сдачу экзаменов я воспринимал как детскую игру.
Из-за отсутствия друзей я тренировал память и любовался собственным разумом, хотя на самом деле я восхищался всего лишь чужим опытом, который по душевной простоте просто брал себе на веру. Увы, это потом до меня дошло, что все знания горят как спички на ветру, а настоящее бродит по неизреченно-огромному кругу тайной, а все люди — скоты и поэтому никак не могут из своей жизни сотворить хоть какое-то чудо!
И все-таки с тех пор, как я ударился об религию, как запнулся о философию и провалился в метафизику, с тех пор, как моя мысль стала создавать из всех религий и человеческих постижений стройную систему, я уже едва мог оставаться один и сходить просто так с ума, с помощью того же несчастного Гераклита, чьи фразы я штудировал ночами, и вдруг наткнулся на «многознание уму не научает», я вдруг почувствовал себя таким одиноким, что даже расплакался.
Мои родители сняли по своей доброте для меня отдельную квартиру в старом трехэтажном доме на окраине этого города, чтобы другие студенты не спаивали и не совращали меня, а сами со спокойной совестью отбыли домой. А я остался надувать себя мыльными книгами, которые все чаще заменяли мен людей. Кстати, в Древней Греции руководства по риторике так и назывались надувательствами.
«Эй, прохожий, я — Гераклит, единственный, кто нашел мудрость, — Пусть так, но любовь к родине поважнее мудрости. Попирая даже родителей, я лаял на безмозглых людей. Хороша благодарность вскормившим тебя!»
— Да, нужна ли к черту эта мудрость, если я беседую только с мертвыми через их же книги!
К черту все книги, мой мозг устал от метафизики, он слишком быстро оброс туманом недоказанных фактов, где всякие сволочи расщепляли себя на атомы, где иные гадины сидели тихо взаперти и строчили день и ночь о сверхъестественном, чтобы еще больше запутать себя и всех остальных в надуманной глупости! И целые века, эпохи они все тлели и тлели себе, как будто во благо страдающего человечества.
А это человечество как жило, так и живет по-скотски. Конечно, иногда от скуки, иной раз представишь себя каким-нибудь гениальным метафизиком!
Ага, вот они эти самые потусторонние силы! Они хитры и невидимы! Никто их не поймал, а я поймаю! Как задумаюсь, так сразу и перестрою все человечество на миллиарды лет вперед! Самое главное — понять, что ты не обезьяна!
Письма от родителей приходили весьма редко, хотя я их тоже не очень баловал смыслом.
Писать, вроде, было не о чем, поэтому и получались скучные — однотипные фразы — все хорошо, нормально, погода опять плохая, опять дожди, но все остальное ничего! Дождь действительно стал занимать большое место в моей усталой жизни. Его холодные капли вели отсчет моим предосудительным опытам.
Прошлое — это будущее, я — это Бог, истина — это ложь, свет — это тьма. И все, меня! — можно закрыться руками и лечь на диван, и еще где-то глубоко внутри подслушивать себя. От одиночества я завел кота. Словно в насмешку над великим философом я назвал кота Аристотелем. Как ни странно, но я на самом деле в глубине души смеялся над Аристотелем!
Ведь это он сказал, что душа не может отделиться от тела! Это он придумывал якобы необходимую человечеству логику со своим знаменитым силлогизмом: «Все люди смертны. Кай — человек, Кай — бессмертен».
Только по логике я получал одни тройки. Она была мне противна, как жевание одного и того же смысла во имя бессмыслия! И еще я думал о том, что если этот великой мог сказать, что женщина — это увечный от природы, изуродованный мужчина! — то его знания, конечно же, опирались на очень суровые доказательства!
Другое дело, мой кот Аристотель. Уж этому созданию не нужна никакая логика и никакие доказательства; ему надо только мясо, молоко и мягкий диван, на котором он сладко спал со мной и блажено мурлыкал, когда я чесал ему за ухом.
Как-то вечером, проходя мимо мусорных баков во дворе нашего дома, я вдруг увидел пьяного Темдерякова, который замахивался на кота палкой. Черный, с белой грудкой кот отчаянно шипел, сверкая глазами, но не двигался с места.
— Ишь, ты, бестия какая! — засмеялся Темдеряков и снова замахнулся палкой для удара, но я его остановил.
Я перехватил его палку руками сзади и потянул на себя.
От неожиданности пьяный Темдеряков пошатнулся и упал в лужу, а я подхватил кота и быстрым шагом удалился к себе.
Я услышал пьяную ругань Темдерякова даже из своей квартиры, когда же я заглянул в окно, то с удивлением обнаружил, что Темдерякова поднимает из лужи и уводит домой красивая девушка с золотой косой.
Тогда я еще не знал, что это его жена. Это было мое первое знакомств с Темдеряковым, его женой и Аристотелем. Тогда, сгорая от любопытства и чувствуя какую-то странную вину перед этой девушкой, я бросился вниз помогать ей вести еле идущего Темдерякова.
Я встретил их уже на лестнице первого этажа и предложил свою помощь.
Темдеряков бессмысленно заморгал глазами, что-то бормоча себе под нос, она же покраснела и, опустив вниз голову, продолжала свой нелегкий путь, так и оставив меня без ответа. И тут я понял, что ей стыдно, потому что она его жена! Всю ночь я как дурачок проплакал, а утром побежал на лекции.
Утром на лекциях профессора Цнабеля я почувствовал себя еще хуже. Впрочем, этот милый старикан немного развеял мои мучительные воспоминания о сказочной Фее.
В недалеком прошлом Цнабель был ярым атеистом и благодаря своим безбожным диссертациям очень быстро стал профессором, но впоследствии, когда все «ужасно изменилось» (фраза Цнабеля), он тоже переменил свои взгляды.
Теперь Цнабель с такой же неукротимой энергией пытался описать «вполне достоверный облик Господа Бога» (фраза Цнабеля). Если бы вы сами видели, с каким сумасшедшим восторгом профессор доказывал нам тождество Бога и Человека, того самого слона и мухи, у которых даже зародыши похожи на однояйцовых близнецов. А одинаковость срамных частей, видите ли, лишний раз только подчеркивает это тождество.
Возьмите, к примеру, древнегреческую мифологию! Почему у большинства богов эта часть прикрыта фиговым листочком?! Да потому что она такая же, как и у нас.
Цнабель простодушно радовался собственной догадке и смеялся, как ребенок. По мнению некоторых студентов, он начал впадать в старческий маразм, что, однако, не лишало его лекции определенного смысла. Даже сумасшедшие имеют разум, как говорил дед Монтень. Да уж, если бы я увидел половой орган у самого Господа Бога, то я бы точно сошел с ума, хотя Цнабель утверждает, что он есть, что это уже научно доказанный факт! Только наш Бог однополый, как амеба, в силу своей первоначальности.
Поэтому и в людях встречаются гермафродиты, а у женщин есть этот самый клитор — напоминание о «Вечно однополом», и в то же время раздвоенном существе, хотя в христианстве их трое — Отец и Сын, да Святой Дух. Мужчина — Отец, женщина — сын, а Дух Святой — гермафродит, он, так сказать, соединяет нас с землей Ханаанской.
— А почему Бог все-таки невидим? — долетает до Цнабеля вопрос с задних рядов.
— Ага, — заулыбался Цнабель, чувствуя, что ему еще не один раз придется доказывать свое умственное превосходство.
— Почему этот самый Бог существует в виде очень конкретной тайны для нас? Вы хотели услышать именно это?!
— Видите ли, говоря об этом прямо или косвенно и, кстати, говоря об этом постоянно серьезно и таким образом подходя к определенному выводу, который может рассматриваться нами не иначе как истина, хотя с академической точки зрения всякая истина относительна, то можно сказать следующее: все живое имеет привычку скрываться из-за разнообразных жизненных суровостей…
К примеру, хорьки прячутся от холода в норы, совы в дупла, тараканы забиваются в щели, а человек скрывается у себя дома! У него все время то жара, то холод, поэтому выход один — прятаться!
— А где он прячется?! — хихикает кто-то за моей спиной.
— Бог прячется везде! — серьезно отвечает Цнабель, почесывая свою профессорскую лысину.
Звенит звонок, и я опять свободен. После занятий я долгое время брожу по городу один… осень своим помрачненным небом быстро заставляет грустить… листья как старые письма шуршат одним исчезновением.
И только лица встречаемых мною девушек навевают какую-то тихую радость о еще возможном счастье в жизни. Неожиданно у винного ларька я вижу Темдерякова, который подзывает меня как своего старого знакомого.
— Выпить хочешь? — предлагает он, но я отрицательно качаю головой.
Тогда он смеется и выпивает здесь же, один, прямо из горлышка.
— Видел мою жену?! — красивая у меня жена, правда?! — ухмыльнулся он, уже неуверенно вышагивая со мной по тротуару. — И такая заботливая, где я упаду, там же меня и подберет!
Смех Темдерякова как жуткая музыка входит в мои невеселые мысли, и я грустно вздыхаю. Темдеряков замечает это и смеется еще громче!
Я словно Бог Цнабеля приспосабливаюсь к экстремальным условиям, и вместо меня с Темдеряковым идет моя тень.
Сам я в далекой туманной стране, вместе с моей волшебной Феей собираю цветы на поляне и ко всякому таинству льну… Еще…
Мы прикасаемся друг к другу и становимся одним существом. Мы летаем друг в друге как птицы. Мы сильней и невидимей любого разлагающегося маразма на нашей земле. Любовь — это всегда тайна и мука, хотя бы потому, что с этой тайной надо просто умереть.
— Ее зовут Таня, — слышу я пьяный шепот Темдерякова, — ох и жалостливая она у меня! И сколько я ее бил! Другая давно бы сбежала, а эта терпит, как монашка, и в углу иконки ее. И каждый вечер все плачет и молится! Как безумная!
Родители-то у нее верующие были, да рано померли чего-то! Может, род у них какой-то проклятый! Вроде и не грешники, а все помирают чего-то?!
Постепенно Темдеряков начинает запутываться в собственных мыслях. Он полностью замыкается на ранней смерти ее родителей и повторяет одни и те же фразы. Его лицо растягивается, как у резиновой куклы, выражая собой одно бессмысленное удивление этим непознанным миром. Он хватает меня за руки и начинает лихорадочно трясти, словно пытаясь вытряхнуть разгадку своей непонятной и злой до безумия судьбы.
— Ну, скажи, скажи, — шепчет в нетерпении, обливаясь потом.
Но я молчу, понимая, что это бред, бред пьяного Темдерякова, бред пьяного и больного человека, которого я страшно презираю и ненавижу. Временами я даже хочу вцепиться ему в горло и задушить его. Я уже ощущаю радостную и волнительную истому убийцы во всех своих членах. Я уже вижу во всех подробностях и деталях его коченеющее тело. Но в реальности я молчу и загадочно улыбаюсь. Просто я заранее предвижу, что может случиться со смыслом, в который одета для меня моя тоскливая жизнь. Он может просто исчезнуть и раздеть меня… И все будут проходить мимо и плевать мне в лицо. И это будет считаться чем-то вроде закона и наказания.
Я довожу Темдерякова до дверей его квартиры и вместо него нажимаю на звонок, сам он еле стоит, опираясь на меня. Дверь открывает она, моя сказочная Фея.
Видя меня, она смущается и неловко перехватывает качающееся, как маятник, тело Темдерякова. Я стою и жду от нее каких-то слов, но она молча захлопывает дверь, и я чувствую, как она там стыдливо плачет за дверью, укладывая своего пьяного мужа.
Потом я с грустью опускаюсь к себе. Впереди у меня бесконечная ночь со своей распахнутой Вселенной.
Я буду лежать на диване и мысленно баюкать плачущую Фею. Еще я буду смотреть в окно на звезды и буду читать свою судьбу по их горящим созданиям. Их лучи как связанные между собой буквы будут лихорадочно соединяться в один и тот же смысл, в образ моей, и увы, еще такой чужой и далекой Феи.
Всякая судьба начинается с кровоточащего лона. Внутри его темно и глухо, как во время зимней спячки.
Одно только подсознание бродит по закоулкам своей Памяти, а Память все вращается, как белка в колесе… И все! И ничего здесь не задержится, все исчезнет, двигаясь по невидимому краю Бытия. А там гул обворожительного Бессмертия…
И только здесь еще один я еще остаюсь среди ночи… один на один с туманным пятном, словно с Богом на черной стене… Беседовать и претворять в жизнь безумные сны. Аристотель забирается ко мне под одеяло и яростно мурлычет, впиваясь в мои ладони когтями, словно чувствуя тревожно бьющееся рядом с ним сердце. Тихо… Часы уже давно остановились, а мысли словно и начинали двигаться.
Родители висят в позолоченной раме, словно умершие. Их лица в темноте молчат. Все тихо и спокойно… Ровное кошачье дыхание только подчеркивает глубину моего отчаянного падения в Космос… Где души с тоскою ищут свои брошенные тела, где люди роняют в упоении свои сладостные слезы внеземного блаженства…
Где Вера вместе с Богом и утешением, и с воспоминанием быстро сливаются во мне, и я засыпаю как ребенок, радостно нащупав во сне кошачью спину, я вожу по ней словно по телу моей таинственной Феи рукой и засыпаю…
Сон волнами обступает мою Душу и падает вместе с ней в пучины мирового пространства… Сверкающие огни, музыка и множество возбужденных людей слушают, как я пою им ангельские песни… Какая-то детская блажь обделенного сочувствием поэта…
Так вся ночь проходит как наважденье, хотя ночь проходит, а наваждение в образе Феи остается… Четыре ангела в белом ее по небу несут… Архангел Гавриил трубит свою печальную рапсодию…
Утро приходит ко мне с осознанием собственного несчастья. Я вдруг чувствую, что жизнь нелепа, что иному человеку даже проживать ее не стоит, хотя бы потому, что ничего не изменится даже в этой крохотной, в этой ничтожной и уже навсегда исчезающей жизни.
Только один Аристотель смешно зевает и царапает меня, приглашая к нормальной, без всяких лишних страданий жизни. Я встаю с постели и с какой-то непонятной мне самому радостью кормлю ненасытного Аристотеля.
О, молодость! — как мы иногда ненавидим и презираем себя за свой возраст, за отсутствие какого-либо опыта, а самое главное — незнание жизни! Это только с годами мы привыкаем ко всякой гадости, врывающейся в наше и без того неудачное существование.
Это с годами мы портимся и лицемерим. Мы привыкаем обманывать себя своею же неудовлетворенностью, как будто эта неудовлетворенность, а с нею исступленность что-то могут переменить. Нет, скорее всего можно только больше отчаяться в том, что вроде никогда не бывает на белом свете.
Хотя бы той же самой любви. Ну и увидел я женщину, и назвал ее Феей, и полюбил в своей душе, но что, разве от этого я стал счастливее или она со своим алкоголиком-мужем? Нет, в этой жизни что-то не так. Что-то не продумано! Цнабель говорит, что эта непродуманность идет от Смерти. Мы слишком отягощены ее ожиданием и поэтому живем, как попало. Кому как понравится, а чаще всего приснится.
Веди жизнь — это иллюзия — иллюзия заполненных карманов. Человек как животное довольствуется тем, что имеет в данный момент. Только момент проходит, а человек вдруг осознает, что он в общем-то и ничего не имеет, и вряд ли когда-то имел и будет иметь. Это как в детской игре «испорченный телефон» царит один убийственный абсурд. Я люблю Фею, но она живет с человеком, который не любит ее. Кто создал этот брак, это странное присвоение чужих душ и мыслей? Кто-то сказал: женщина в любви либо рабыня, либо деспот! А если Фея по рабски пресмыкается перед этим жалким подобием человека, то не означает ли это, что она любит его, а если не так, то что тогда?!
Неужели, она уверена в том, что жизнь ее уже прошла, и она ничего в ней для себя не найдет?! Или она так боится его, что живет тихо, как монашенка взаперти… А поэтому плачет и молится?! И так, наверное, происходит всегда, когда человек теряет самое дорогое — свою свободу, своих близких.
Он живет некоторое время как сомнамбула. Он как во сне бродит между живущих тенью. Он не хочет помнить себя, и его влечет одна только Бездна…
Тайна без слов и без смысла своего существования, когда над Душою, как над огнем, простираются в небо одни лишь инстинкты. Я бы еще многое мог сказать сам себе, но мне некогда, я кормлю Аристотеля, пью возбуждающий мой разум кофе и убегаю в университет, или. Как ласково его все называют, школу учиться неизвестно чему… и унижаться.
Да, да, унижает меня, она как бы подчеркивает, что я, вчерашний школьник, все еще продолжаю оставаться таковым. Мне не хватает мужества, и я употребляю все силы, чтобы казаться немножечко старей.
Мне кажется, что это как-то может приблизить ко мне Фею. В то же время моя учеба, мой возраст и узкий круг знакомых крепко замуровывают меня в продолжающееся детство.
Я получаю достаточно денег от своего отца и вообще могу особо не задумываться ни о каких проблемах. Вместе с тем я толст, ленив и надуманно печален. Страдая от непознанной мной жизни, я тщетно пытаюсь развернуть ее перед собой в стихах, но у меня ничего не получается, кроме своей же естественной глупости.
Благодаря ей я скрупулезно рифмую бесполезные терзания и все чаще разглядываю себя в зеркале. При этом я понимаю, что во мне что-то не так, что мне давно уже пора выйти из этой снятой моими родителями квартиры вперед к неизвестному месту… и, сразу постарев на много лет, ощутить себя хоть немного собой. Однако я все продолжаю писать эти странные и непонятные, как жизнь, стихи.
Сейчас, спустя уже множество лет, я мог бы привести в пример одно из этих стихотворений, но именно сейчас это было бы так же напрасно и бессмысленно, как прежде было стыдно… вместе с тем я могу привести отдельные, наиболее часто встречающиеся в моих, как, впрочем, и в некоторых чужих стихах, слова.
Например, слово «тоска» (иногда «мучение», «хандра» и т. п.) выражает собой состояние молодого человека, который хочет иметь женщину, но в силу разных обстоятельств не имеет ее. Хотя опять-таки может ее иметь! Далее, слово «мечта» (иногда «идеал», «желание» и т. п.), не что иное, как связь больного воображения поэта с женским началом, с поиском этого начала во всех попадающихся на глаза женщинах.
Однако, Фея?! — Она все-таки была, и не во сне, а в реальности… И я действительно мечтал о ней… я писал не стихи, а желания, которые я о своего же лицемерного бессилия воплощал в один связующий образ обволакивающих меня слов. Я как сумасшедший говорил сам с собою и бессмысленно заносил свое невнятное бормотание в тетрадь… Фея, свет, голубка, притяжение…
И опять волны необъяснимой страсти с вожделением. Даже во время учебы можно забыться и ничего не видеть вокруг… Однако я хочу постареть… Ведь моя Фея старше меня на три года. Конечно, три года — это не Бог весть что, но ведь ее муж, ее алкоголик Темдеряков старше меня почти на 10 лет!
А это уже слишком! И пусть я при случае вдруг смогу набить ему морду, но разве это что-то изменит?! Разве я стану от этого старше или всемогущественней по сравнению с этими людьми? Ну, пусть Темдеряков пьет, но он работает, и у него есть свой кусок хлеба, свой заработок, и по какому-то праву он может просто ткнуть мне в лицо как малозначительному, неясному, но ощутимому щенку, который все еще прячется и повисает на шее у своих родителей!
Вот так и появляются эти дурацкие комплексы той самой неполноценности, из-за которой многие люди или плохо кончают, или сходят с ума. Один мой сокурсник от этого даже записался в баптисты, а потом был вынужден бросить университет, ибо его духовный отец или наставник, в общем, какой-то там гуру, запретил ему становиться умней, чем он есть. И теперь этот мой бывший сокурсник ходит с огромным крестом и громкоговорителем по улицам, читая молитвы, и зовет всех в Божье царство.
Меня же он почти не замечает, или старается не замечать — даже не знаешь, что и подумать. В общем, был человек и пропал, растворился в какой-то идее.
Так вот и я стал отчаянно думать и сопротивляться собственной наивности и молодости, как будто это было не благом для меня, а непосильным ярмом. Вот как я захотел одряхлеть, даже самому не верится! И стал я тогда «духовно» побираться, т. е. общаться со всеми подряд, и узнавать, как этот самый опыт вместе со старостью наступает, поскольку теперь только через это надумал заполучить свою Фею!
И был среди нас один очень старый студент, такой старый, что его даже в студенты не хотели принимать, но он все же схитрил и отнял у себя одну, другую парочку лет, и звали его Федей, только он не любил, когда его так звали, и он всем говорил: «Зовите меня просто Федором Аристарховичем», — но его все звали Федькой, и он в конце концов смирился с этим, но свое умственное старческое превосходство все равно при случае подчеркивал, и вот я и обратился к нему за советом, и он мне его дал, после того, конечно, как я сводил его в самый дорогой ресторан…
И вот он напился, как свинья, потом схватил меня за шиворот и шепнул мне на ухо: «Тебе бы, сопляку, в каких-нибудь экстремальных условиях поработать надо!»
— Это как? — удивился я.
— Ну, сторожем в морге или санитаром на «скорой помощи», одним словом, чужую смерть повидать надо! Вот тогда ты и состаришься враз! А сейчас ты так, говно на палочке!
Помню, слезы выступили у меня тогда на глазах, и в морду ему хотел дать. И даже чего-то еще такое натворить, чтоб и самому тошно стало, да сдержался, а его совет, как ни странно, на веру себе так и принял, что сразу решил во что бы то ни стало пойти работать санитаром на «скорую помощь». Ибо спасать живых более благородно, чем глядеть на мертвых, хотя потом и на мертвых поглядеть пришлось изрядно.
Когда человек верит во что-то, он действительно становится таким, как ему подсказывает его собственная вера. Не хочу лгать, но работа на скорой была для меня и адом, и раем одновременно, ибо любая тварь корчится в собственном теле и любой твари от любой нелепой случайности позволено покинуть этот мир, как, впрочем, и воскреснуть, т. е. вернуться обратно в свое прежнее состояние, а мне, простому смертному, довелось множество раз наблюдать отходняк, и всякий раз думалось мне, что сейчас, вот-вот что-то этот умирающий и скажет очень важное, напоследок, и выразит перед смертью что-то такое, что, может быть, он всю свою жизнь добивался сказать, ан, нет, никто ничего так и не сказал и умер просто так, как какую-нибудь обычную гадость совершил, и выходило по натуре, что мы все такие ничтожные и такие несчастные твари, даже самому порой страшно становилось.
И пусть я не знал никогда этих людей, уж перед смертью-то не смущаются, — ее или боятся, или со спокойной улыбкой принимают, или, на худой конец, так боль в себе пересиливают, что ни до чего им, грешным, и дела никакого нет. А вместе с тем, увидел я и воочию убедился, что все эти болезни и заразы всякие из души берутся, из пустоты ее темной и бездеятельной, когда у человека уже совсем руки опускаются, и он сам не живет, а доживает по инерции или по еще какой-то необъяснимой оплошности, но так или иначе, а все они сами себя боятся и что-то лишнее наговаривают, а потом и муки их душевные в телесные перерождаются, а что до болезней, так у них своя природа имеется, более простая и научная, где уже все понимание на костях и на мышцах держится!
Ну, а что касается тайны, то абсолютное большинство ее просто игнорирует, нарочито и заумственно вздыхая над всякими детскими и божьими сказками, иногда даже и совсем позабывая, что их личная жизнь, в сущности, и есть еще одна, чудом рожденная сказка. Отсюда и Дух Святой, и непорочное зачатие Марии, и хождение Иисуса по воде, и многое другое, отчего глупому человеку очень смешно становится в то время, как умные плачут. Недаром же Соломон сказал, что от слишком большой мудрости слишком много печали?!
Я устроился на «скорую» в конце сентября. Главный врач Лазарь Соломонович, кстати, очень умный и хитрый еврей, довольно быстро, но все-таки пристально взглянул на меня, выслушал мою просьбу, и тут же кивнув головою, бросил только одно слово: «Подходишь!»
Этой фразы, заключенной в одном всего слове, было достаточно, чтобы обрадовать меня на долгое время. Никто еще не оценивал меня так просто и так по-человечески! Это уже потом, в процессе работы я ощутил, что мгновение может стоить жизни, а посему мне мои новые коллеги в своем большинстве казались порой в критических ситуациях слишком холодными и равнодушными, в то время как ими на самом деле владела чувственная машинальность, и они делали все, чтобы спасти человека. Я не хочу их всех идеализировать, но по себе знаю, что огромное нежелание видеть чужую смерть двигало нами иногда до абсурда. Помню холодную полночь, когда врач, фельдшер и я — санитар выехали по вызову на самоубийство.
Бедолага выбросился с пятого этажа вниз, на асфальт, и в голове у него была такая дыра, что даже не профессионалу стало бы ясно, что он не жилец. Однако мы, как заведенные механические куклы, делали ему повязку, накладывали на переломы шины и вообще делали все, как будто пытались вызволить с того света все еще дышавший каким-то чудом труп. И даже привезли в реанимацию, где рассмешили всех реаниматоров до колик.
Ибо эти живые человеческие останки действительно слишком цинично поглядывали на всех оскалом быстро надвигающейся смерти. Можете себе представить, когда вместо мыльных пузырей кровавые выдуваются одновременно изо рта, из носа и ушей, и все это еще как-то шевелится, дышит! Вот в таких ночных видениях я и закалял свой робкий дух школяра!
Даже всегда пьяный Темдеряков заметил явное изменение моей наружности.
— Что-то ты какой-то не такой, — то ли с удивлением, то ли с испугом поглядывал он в мои глаза.
Я же, благодушно усмехаясь, проходил мимо, хотя в душе у меня скребли кошки и я думал только о Фее…
Она была чужой реальностью и моей мечтой, она жила во мен и как бы сопротивлялась своему нахождению в моих мыслях… я трогал ее волосы, ее набухшие соски еще не рожавшей женщины, я раздвигал ей ноги и вводил в нее свое земное сущее… Это был сон…
Я стонал и мучился по ночам, чувствуя, что совсем рядом, за стеной, она, бедная и несчастная, также мучается и страдает… И тогда я наполнял свои глаза слезами и долго плакал, как побитая собака…
Можно сказать, что в этих наивных мечтаниях и снах я выплакивал свое последнее детство… Первая любовь… последний всплеск несозревшего разума… Потом радость и жалость по ушедшему… Время уже никому не нужного разума…
Утро застает меня врасплох, как прошлое в настоящем… Я дежурю через ночь, и поэтому все мои ночи перепутаны, иногда я с удовольствием обнаруживаю себя проснувшимся в машине или на станции «скорой помощи» в комнате отдыха или в этой снимаемой мною квартире.
В любом случае жизнь спешит неумолимо, с каждой новой секундой она все сильнее стучится у меня в висках, с каждой новой смертью я все явственнее вижу ее необозримые горизонты… И мне начинает казаться, что наш мир ужасно мал для настоящей любви.
Этим утром я просыпаюсь в квартире, я вспоминаю, как я этой ночью представлял себе в постели Фею, как я мучился и стонал, ощущая вместо прохладного воздуха ее горячее тело… Я вижу изгрызенный мною за ночь краешек подушки… И мне становится стыдно, ибо я тут же вспоминаю, что в своих видениях я кусал ее соски. Я пил ее молоко, и оно было горьким, как молоко лошади… А сам я был таким маленьким…
Я сочетал любовь с игрою в прятки со Смертью…
Мне хотелось опять оказаться в ее лоне только крохотным зародышем… Схорониться в ее темноте и перестать думать… А только спокойно дышать, стуча ножкой в ее мягкий, упругий живот… И лежать в ней всю Вечность, пока она когда-нибудь снова меня не родит…
Может, этого она никогда не будет знать… И ее отнимут у меня также неожиданно, как наша память проваливается в черное забытье, где всякий образ сначала делится пополам, а потом на множество всяких других, и так до бесконечности, пока все не умрут и не родятся до конца…
Но где он, этот конец, если все это ползет и движется в неизвестном направлении?! Я снова думаю о Фее и, как в тумане, выхожу на улицу. У дверей дома лежит пьяный Темдеряков.
Возможно, он пьян еще со вчерашнего дня, но лицо его подозрительно искажено болью, рука его держится за сердце, а сам он тихо стонет.
И тут до меня доходит, что у него сердечный приступ. Я тут же опускаюсь и нащупываю его пульс. Удары с перебоями наполняют меня чувственной машинальностью…
Я тут же убегаю к себе к себе и возвращаюсь со шприцем и двумя кубиками коргликона. Это все, что у меня есть, но этого вполне достаточно, чтобы вернуть Темдерякова к жизни…
Я быстро делаю ему внутривенный укол и кладу ему под язык нитроглицерин… Лицо Темдерякова заметно светлеет, и вскоре он открывает глаза. Хмель его мгновенно испаряется. Он пытается встать, но не может, тогда я беру его осторожно под руки и увожу его к нему домой… Мне снова открывает несчастная Фея… Наши глаза снова встречаются…
Теперь она уже безо всякого смущения принимает от меня ослабевшего мужа и бережно кладет его на диван.
Грязные ботинки и такие же заляпанные брюки Темдерякова, его свисающая с дивана взлохмаченная голова и чистый ангельский лик…
Ангел и Дьявол, а вместе АД, ад на этой земле, ад в моих мыслях… Я без слов выбегаю из их квартиры и убегаю к себе… Я теперь как дурак плачу и бросаю учебу… Теперь мне на все наплевать, и все как будто бы кончено…
День в мучениях незаметен так же, как и в радости.
Вечером к восьми я спешу на «скорую». «Скорая» спасает меня как больного, она не дает мне времени подумать о самом себе. А что может быть лучше отсутствия, хотя бы мысленного… Ведь мысли летают, как призраки…
Их любовные дуновения жалят неукротимою похотью, а взгляд становится стеклянным, как у наркомана, которого мы только что вывели из комы…
Передозировка не всегда приводит по лестнице Иакова к Богу. И здесь, на земле, оказывается, этот грязный подонок еще кому-то нужен… Драные обои на стене, треснувшая статуэтка Богоматери на окне, старый телевизор на стиральной машине, а ванной дырявый презерватив…
А на полу куча разбросанных порножурналов… И ни одной книги… А в мозгах висят только фиги, да ампулы разбитые сверкают… Иголки от шприцов, как будто елки хвоя, прозрачной сетью укрывают пол…
Кстати, многие алкоголики и наркоманы словно лишены своего пола, словно они его променяли на этот смертельный яд забытья… А не лучше ли просто так умереть, чем время от времени забываться и существовать, как амеба… Люди исчезают, а их голоса все еще вибрируют в наших ушах… Наркоман вроде как умер, но все еще продолжает говорить.
Он говорит нам всякие гадости, словно мы его обидели вместе с этим несчастным миром… Оказывается, он и сам хотел отсюда уйти, но мы ему помешали…
Да, и эта любопытная соседка, увидевшая сначала распахнутую настежь дверь, а потом его в куче собственного дерьма… Это уже потом он будет благодарить сначала нас, а потом соседку…
Это потом врач Золотов брезгливо пожмет на прощанье его руку, которую он протянул ему в таком нетерпенье, что было понятно, что если врач ее не пожмет, то сразу же начнется истерика…
Больной, как капризный ребенок, требует к себе постоянного внимания, уважения и чего-то еще, чего и сам не знает, но все равно хочет и подозревает, что оно существует… И потом: если его спасли, то значит было указание, указание с того света!
Напуганная до усрачки соседка все еще выглядывает из-за своей двери… Есть люди, которых как и этого спятившего мавра надо держать взаперти… И, конечно, его надо отвезти в больницу, но у нас нет времени…
По рации передали, что на тридцать шестом километре «КАМАЗ» столкнулся с автобусом… Я уже заранее предвижу кучу трупов и растерзанные до неузнаваемости лица пострадавших.
Золотов в машине пытается шутить…
Пошлые шутки с особым цинизмом всех лечат от страха… Голова на две трети должна быть забита какой угодно дрянью, лишь бы смерть не веяла своим холодом. Но у меня в отличие от Золотова есть Фея, и я думаю о ней… Ее образ согревает мою душу даже в эту печальную ночь…
Водитель «Камаза» в окружении трех работников ГАИ стоял на обочине дороги и как ненормальный тряс своей головой, и все время повторял одну только фразу: «Не виноват! Не виноват!»
Судя по доносившемуся из его рта запаху алкоголя, он только что протрезвел, но все еще оставался невменяемым. Автобус лежал слева на боку, на дорожной насыпи, тела погибших и еще живых людей лежали рядом на земле… Кто-то стонал, кто-то выл…
Окровавленные и слишком изуродованные тела оставались внутри автобуса… «КАМАЗ» с вмятиной на правом крыле стоял поперек дороги… Мы подобрали женщину с переломом ребер и девочку с вывихом бедра и небольшой ссадиной на голове… Подъехали еще три наших бригады…
Рядом нетерпеливо суетились похоронщики…
Капитан милиции еще некоторое время курил и записывал что-то у себя в протоколе, слушая невнятное бормотание дрожащего водителя «КАМАЗа», потом передал планшетку с протоколом сержанту и со всего маха ударил кулаком в нижнюю челюсть водителя «КАМАЗа», потом еще два раза ударил его, уже лежащего, ногой, пока его не остановили свои.
Золотов пытался было шутить, но Шилов хмуро его оборвал, женщина уже не плакала, а выла, девочка тихо постанывала, она сидела на моих коленях, и я чувствовал слабый запах жасминовых духов, прикасавшихся к моей щеке…
В душе таилась смутная тревога за грядущее всего человечества, а мы в это время неслись по спящему городу сквозь шепоты и вскрики… Неожиданно мне представилось, что я держу на коленях не эту больную девочку, а свою Фею… Вот она рядом со мной и также страдальчески стонет в мучениях от своего Темдерякова…
И все-таки мы все должны быть счастливыми хоть иногда, и пусть рано или поздно мы потеряем навсегда этот миг счастья, но он все равно останется в нашей памяти ощущением давно утраченного рая.
И вот мы приехали. Я несу девочку по ступеням больницы и чувствую, как в моем мрачно бьющемся сердце откликается вся ее боль… все страдание… Золотов и Шилов несут сзади меня на носилках женщину.
В их лицах тоже отражается трагический абсурд настоящего… И лишь под утро в комнате отдыха мы будем пить все вместе разбавленный спирт и поминать тех, кого никогда не знали, но видели их тела, их болящие раздробленные суставы, их лица, искаженные болью, а уже потому они были нам так странно дороги и близки.
Так подобранный мною Аристотель из чужого, голодного и брошенного на произвол судьбы кота превратился в дорогое для меня существо…
Словно я знал его всю жизнь… А может быть, нет… Вопрос очень часто несет в себе ответ… А раздвоенность чувства подчеркивает лишь тайну происходящего… И все это только мысли, так часто молчащие в нас… И снова день проливает сияние на тщедушных и суетящихся понапрасну людей…
И снова меня ждут скучные лекции, насмешливый взгляд Федора Аристарховича, которого по-простому продолжают звать Федькой, хотя этот Федька многим годится в отцы.
Я как робот с отсутствующим вниманием, с пустотой внутри, чье логово во мне нашла прошедшая ночь, иду на лекции, рассеянно пряча глаза в ученый туман….
Цнабель продолжает городить свои безумные абстракции, впиваясь поверх голов в воображаемого собою Бога… И хотя мой Бог есть, он никак не может быть похож на Бога Цнабеля…
Мы все слишком разные, чтобы одинаково представлять себе устройство нашей бескрайней Вселенной…
Кстати, Цнабель почему-то всегда находит ее край, и вообще, весь мир у него запросто может поместиться в одном целлофановом пакете вместе с парой бутербродов с ветчиной, которые он сам носит с собой в столовую, как радующую его память о заботливой молодой жене.
Многие в университете удивлялись, что Цнабель женат на девушке, которая по возрасту скорее всего могла быть его внучкой, но только не женой…
Приехав из какого-то дальнего и глухого райцентра, где она закончила с грехом пополам местное ПТУ, она случайно почла в газете объявление нашего Цнабеля о поисках молодой симпатичной служанки…
Прекрасно разгадав план местного ученого, она прикинулась такой глубокомысленной натурой и так яростно поддакивала на все его философские размышления, что одинокий, старый и многими позабытый Цнабель вдруг воспарил… Совсем неожиданно в нем заговорила неизвестно откуда возникшая молодость, и он влюбился без памяти, как мальчишка…
Мальчик в светло-розовой пижаме, с вставною челюстью и в золотом пенсне… Впрочем, он был заразительно мил, очень хитро улыбался и никогда не выговаривал букву «р».
Может от этого его радость была в чьих-то зловредных ушах гадостью. А некоторые ура-патриоты просто с ума сходили, когда видели, как этот лысый старикан, ужасно смахивающий на библейского пророка, прогуливается около стен университета перед лекциями с очень смуглым симпатичным малышом. Словно древний Израиль Россию младую обнял… И влил ей в уста мед с ослепительных сот…
Маша, так звали жену Цнабеля, была ему верна до гроба. Казалось, что он ее приковал к себе своей мудростью. И хотя эта мудрость порой граничила с самым непредвиденным безумием, все же в Цнабеле было что-то от родника…
Он бил и пробивал собой насквозь эту землю… И пусть он во многом ошибался и даже уничтожал своим размышлением всякий смысл, но он чувствовал, что здесь ошибается всякий… Поэтому он превращал науку в игру…
Игру со смаком, юмором и с брызгами слепящих грусть стихий… Стихии как стихи мечтой переливались. И нарождались дни спокойные, как старость… Так зелень трав течет поверх земли усталой… И ты как ни живи — всего здесь будет мало…
Жизнь продолжается как сказка… Она сама по себе и есть сказка, дарованная нам и на некоторое время, и на всю вечность, но прожитая и увиденная нами безысходность все еще шевелится и содрогается под невидимой и внезапной стопой Владыки мира…
Весь наш мир для него бесконечный театр… Везде для него мы играем бесконечные драмы и комедии, а он смотрит на нас и думает, и снова воплощает нас из своего Небытия. И все продолжается.
Спектакль без названия. Актеры. Режиссер которых — Бог… Мне грустно, и я думаю о Фее… Еще вчера я слышал ее плач и пьяный крик Темдерякова… Мужа гнетущего чувства безверьем своим… Там в позабытых зеркалах ночует часто сумасшедший… Так всякого цветенья страшный прах в себе тоску миров содержит…
Иногда кажется, что Темдеряков скоро умрет, чтобы освободить от непосильной ноши Фею, но мрачный абсурд существования продолжается, и я сам словно схожу с ума, пытаясь вообразить себе кончину бессмысленно живущего Темдерякова…
О, как это грешно, ужасно и унизительно! Срываться мерзкими страстями в заблужденье… И все же я живу и вижу, хотя это одно и то же, что Фея счастлива со мною, только со мною… Я строю для нас замок приведений, куда въезжаю вместе с ней на белом коне, по высоким горам облаченным, возвышенным в облачный саван…
Золотою пряжей с коня, как и с рук твоих добрых и нежных…
Гостем странным, таинственным жду губ твоих ублажающих лепет.
Как ты входишь в меня и во мне навсегда забываешь, что ты есть на земле, где кончается с песней любовь, и вместо нее меж собою сражаются звери…
Темдеряков — зверь, когда он пьян, он бьет Фею, а я не в силах выбить дверь и ворваться туда, ибо Фея — жена, жена несчастного зверя… Все несчастья его приемлет как души в аду… Страстной памяти грешный огонь…
И поэтому молится, верит, что, быть может, к ней Ангел придет… Только ангелы летают в небе, а на земле живут люди, и непонятно, какого черта этим людям истреблять в себе Любовь…
Я выхожу на цыпочках из квартиры мимо спящего и лежащего свернувшись на коврике калачиком, Аристотеля… Я поднимаюсь наверх и прислушиваюсь к их двери… Ночь… Тишина… Ни Темдерякова, ни Феи, никого. Сон изгоняет из тел посещать вечный мрак бестелесные души…
Тишина заставляет меня опуститься на колени перед их дверью, помолиться и заплакать, и зажечь как свет перед Богом одинокую свечу… Фея, мой свет далекий и блаженный, приди ко мне ведь я люблю тебя… Прекрасные, светлые мысли являют во мне еще вчерашнего ребенка…
В пыли их ног, в пыли половика всю ночь стою, как старец-пилигрим, скорбящий о самом себе монах… и о Любви уснувшей с ненавистным мужем…
Постепенно я весь проваливаюсь в работу и в учебу, постепенно я немножко позабываю свою Фею, и как-то тихо и благостно влачу будто по инерции свое замогильное существование.
Вскоре, после трех недель работы на «скорой», мне показалось, что весь мир болен, что все без исключения умирают, и, вообще, как-то тягостно повеяло отовсюду безвременьем. Правда, вскоре это прошло, как какая-то случайная, но все же не такая опасная болезнь… Словно прыщик в носу вскочил, а как вскочил, так сразу и потерялся… В то же время я стал посещать в университете клуб поэтов. Уморительное сочетание блаженной самовлюбленности, наивного кокетства и чего-то еще, что и составляет вожделение мечтательного ума в союзе с танцующей рифмой…
О, прекрасные бездельники и бездельницы, о, многодумные ротозеи Вселенной грядите ныне к торжеству поэзии, неомраченною душою восходя в мир. Не связанный ни с какой бесполезной суетой, а с одним лишь возвышающим мечтаньем…
Все такие молодые и вроде как серьезные… И слушают старого поэта Скворцова, у которого не стихи, а рифмованные рассказики о природе… Что-то наподобие: «травка зеленеет, солнышко блестит…» И при этом он с язвительной усмешкой критикует нас, придираясь к каждому слову…
— Почему у вас деревья шепчут?! Разве они могут шептать, разве они люди?! — спрашивает он меня.
— Да это просто метафора! — удивляюсь я.
— Ты что, умничать сюда пришел?! — его брови сгущаются надо мною как две черные тучи…
И только две молоденькие поэтессы филологического факультета хихикают и подмигивают мне, спасая меня от посредственного и скучного дурака Скворцова.
— Ах, девочки, какие вы еще маленькие и наивные, — умиляется их смеху Скворцов и радостно хлопает в ладоши…
И опять торжественно и как будто через мощный громкоговоритель Скворцов читает свои нелепые, как и он сам, стишки… Я притворяюсь больным и убегаю из клуба… Следом за мной выскакивает молодая поэтесса… Ее зовут Инна…
И она без ума от меня… Это видно по ее карим глазам, которые горят охотничьим азартом… Я брожу с Инной по городу, и мы читаем друг другу свои стихи…
Ее стихи повторяют чеканный слог Марины Цветаевой. Мне хочется уличить ее в слепом подражании, но я вижу ее простодушные и такие чистые, без всякой чертовщинки глаза и улыбаюсь…
Я ее хвалю, и вскоре я влюбляюсь, только не в Инну, а в ее обворожительные стихи…
Призрачный путь омывает ночной горизонт, и мы друг другу с надеждою смотрим в глаза… Наши пальцы переплетаются, наши губы вот-вот соединятся, но буквально за мгновенье я вспоминаю свою Фею и отталкиваю Инну от себя… Конечно, она плачет…
Ее слезы переливаются стыдливым ручьем… А я ее утешаю, я говорю ей, что она еще найдет свою любовь, что ее жизнь только начинается и что она, конечно, очень красивая, но только сердце мое уже занято…
Оревуар, до встречи на том свете, как уже сказал Василий Розанов… Мне грустно от того, что я все реже вижу Фею, однако, чаще встречаю пьяного Темдерякова.
Он сориентирован на грязь, как я на ослепительную Фею… Иной человек так и задумается, мол, зачем из этой унылой жизни пытаться выдумывать сказки, не лучше ли ее принимать такой, какая она есть…
Но именно на этой мысли можно попасться… Ибо жизнь не бывает какой-то приземленной и залитой в одну понятную всем формулу…
Скорее, мы сами рисуем ее на свой взгляд, какой мы ее желаем видеть, или, наоборот, не хотим…
Мы, люди, а поэтому мы субъективны и кровожадны, как вурдалаки… Проклятая тоска одолевает меня, и я пишу грустные, ужасно пронзительные стихи о Фее… Творчество спасает…
С помощью его я могу исподтишка вглядываться в собственную боль и находить в этом истинное утешение… Слова — лекарства, рифмы — яд, а вместе собственный мой ад… И я ращу из мыслей сад, чтобы вернуться к снам назад… Там Фея залита лучом Звезды осенней входит в дом…
…где я один в тоске молчу… о ней одной мечту влачу… нет, ношу… Или лучше вообще ничего не писать?
Чувства выделяют стихи, как море оставляет на губах соль… как костер оставляет золу и уголь… Я могу писать стихи и упиваться своим чувством.
Я могу не учиться, не работать, я могу ни с кем не общаться и думать только об одной Фее… А значит я болен…
Я болею уже давно, с тех пор, как я ее впервые увидел, прошло три недели. И за эти три недели я так изменился, что даже родители мои были очень удивлены.
Особенно, если бы узнали, что я работаю санитаром на «скорой помощи», хотя благодаря отцу у меня достаточно средств, чтобы вообще ничего не делать.
Но я хочу, я просто глотаю весь этот мир, отдаюсь ему, как самая последняя стерва, чтобы не думать так часто о Фее, чтобы не смотреть из окна на пустынную улицу…
Потом я о чем-то еще задумываюсь и опять подхожу к окну и весь замираю. Под моим оконном стоит женская фигура, едва освещенная фонарным столбом, и я вдруг вижу, что это Инна, а не Фея…
Черт возьми! Она меня выследила и теперь стоит одна в ночной тишине и мерзнет…
Я выбегаю на улицу и приглашаю ее к себе. Она со смущенной радостью входит ко мне, и между нами снова возникает неловкая пауза.
Я молчу, пытаюсь найти для нее такие слова, чтобы она поняла, что я люблю только Фею. И я Феей ее назвал, чтобы песня любви была похожа на сказку…
Инна плачет, она все понимает… Она пытается сорвать с себя одежду и соблазнить меня своим юным телом… Бедная девочка, если бы все мы были здесь счастливы, разве мир бы застыл в своем величии и навсегда умолк…
Я со стыдом отворачиваюсь от обнаженной и плачущей Инны и запираюсь от нее в ванной.
Она, как мой Аристотель, тихо скребется и жалобно мурлычет… но я включаю воду и слушаю только один шум льющейся воды… Так проходит ночь… И так незаметно из моей жизни исчезает безутешно влюбленная в меня Инна…
Иногда человеку просто необходимо ничего не думать, не чувствовать, не видеть… Именно такое состояние и вызвала во мне та безумная ночка моего дежурства на «скорой»…
Два самоубийства, одно изнасилование, еще отравление, потом драка с поножовщиной в общежитии «химиков», ближе к утру опять дорожно-транспортное происшествие — и везде люди, люди, превращающиеся в трупы на твоих глазах.
Везде театр ужасного абсурда.
Студент, чем-то похожий на меня, шагнул с крыши многоэтажки вниз… Кажется, из-за несчастной любви…
Директор какого-то бедлама, с удовольствием пальнувший себе из пистолета в висок, изнасилованная и исколотая ножом маньяка десятилетняя девочка, отравление техническим спиртом… сразу три трупа: муж, жена и сосед… мертвый треугольник…
Драка в общежитии химиков… кастеты… ножи, ремни с пряжкой, шесть трупов, кишки, свисающие с порезанных животов, и еще пять захлебывающихся в собственной крови мужиков…
В конце дежурства авария… перевернутый автокран, и разбитый «УАЗик»… оторванная голова водителя вроде большого кувшина с льющимся оттуда вином…
И почти везде не надо было нашей помощи…
Только похоронные бригады с кислыми лицами делали свое дело так просто и спокойно, как будто всю жизнь занимались этим… подбиранием забытых мертвецов…
В темноте легче видится человеческая смерть… Темнота прикрывает собой нищету скорбного тела…
А душа невидимкой парит в небосводе по звездам таинственных высей. И потом труп всегда остывает, а человек живет… Человек не может остывать и превращаться в мрамор… Или в пепел, в золу, в землю…
Это всего лишь останки, они остаются здесь, чтобы напомнить нам, живущим, о том, что и мы когда-нибудь уйдем отсюда, оставив только эти ненужные и замученные тела… Тела останутся, а мы найдем другие…
Всем поможет милостивый Бог… Кого тоска земная гложет, того внезапно похищает рок…
Впрочем, Темдерякова рок не похищает, и он остается жить такой же бессмысленной жизнью, как вчера…
В то время как другие, никого не обидевшие люди, и даже крохотные дети умирают и самым жестоким образом доказывают отсутствие смысла, как и самого бытия… Светлый и печальный Боже, неужто я богохульствую пред тобой…
Или у меня слишком злой характер, если я так долго ковыряюсь в чужом дерьме, пытаясь найти свой жемчуг… вырвать свою Фею из лап ее давно ничтожнейшего мужа… Вскоре за этой ночью последуют более спокойные…
Люди будит меньше умирать и убивать друг друга…
И тогда я пойму, что стихия слепа и жестока, но вслед за ней текут более ровные дни и мысли… и у всех еще находится время немного остановиться, перевести дух и оглянуться назад… Потрогать истертый многими хворыми руками до дыр чемоданчик полный ампул и шприцов…
Вспомнить, что можно смешивать, что нельзя… Что через одну иглу в вене можно сделать несколько инъекций и сэкономить время, и, быть может, спасти…
Вспомнить, что при гепатите нельзя вводить глюкозу, как и при диабете. Что перед выездом обязательно надо проверить, сколько осталось кислорода в подушке, и вообще вспомнить все, что может очень скоро пригодиться.
Было первое время, когда я смог вернуться с работы на учебу. Я даже не помню, как дошел до своей квартиры. Весь путь меня преследовали туманные блики умерших.
Это были уже и не образы, но и не трупы… Это было что-то среднее, что-то застывшее между криком и молчанием… Дома, захлопнув за собой дверь, я лег на диван прямо в одежде и ботинках и заснул. Какое же это было блаженство, опять увидеть во сне свою Фею…
Легкая, как призрак, ослепительная, как надежда, она уже ворожит не телом, а духом, пробуждая во мне самые лучшие чувства…
Как в детстве, я мечтаю и отдаю лишь ей свою тоску… и потому я верить не могу, что нам друг друга не найти… Небо как зеркало отражает нас с тобою для того, кто нас создал… Омывает свет рекою возведенный в тьму кристалл…
Фея стоит со мной рядом в белом подвенечном платье… Вокруг бегают и смеются дети…
— Открывайте двери, — стережет наше вхождение в храм дьякон.
Был ли ты счастлив в жизни земной?! Трогает меня ангельскими устами Фея, и я просыпаюсь, слыша, как кто-то стучится в дверь… С огорчением встаю и иду открывать дверь… На пороге стоит Федор Аристархович и еще какой-то странный мужчина в маленьких детских очках…
— Знакомься, — говорит Федя, — это писатель Петров Александр…
— Да ладно уж, — смущается Петров, прижимая к груди толстую папку, как я уже догадываюсь, со своей драгоценной писаниной.
Вскоре мы сидим за бутылочкой портвейна и слушаем, как Петров читает свою глубокомысленную прозу…
«Все просто, черт побери, — читает Петров, — кругом одни дураки и умники… Соловей… Заливается, подлец, словно спьяну… А я его по-кошачьи цап-царап и сгреб в кулачок…
Не пой сорванец, весна еще не пришла, не набухли еще почки на деревьях, а поэтому, соловьишка, пойдешь-ка ты ко мне в супец. Ну и съел, а что толку, и сам не наелся, и красивую птичку сгубил…
И задумался я тогда до слез… Схватил берданку и начал себе в рот пристраивать, а самому-то аж жуть…
Поджилки бедные трясутся, зуб на зуб не попадает…
Еле на курок нажал… На курок нажал, да зарядить позабыл… Вот чудной… Пока патроны искал, и жить захотелось!
В общем, раздумал всякую канитель с этим самоуничтожением разводить и решил тогда самому соловью памятник поставить…
Косточки, что на столе лежали, в мешочек сложил да за дом зашел, вырыл ямку, а мешочек туда, сверху крест дубовый смастерил да веночек лавровый и надпись мне по заказу золотом вывели… «Здесь покоится прекрасный наш певец, что попал к Петрову на супец». Конец!»
— Ну и как?! — спросил меня со смехом Федор Аристархович и свалился со стула. Тогда Петров обиделся и, видя, что я все время молчу, подвинулся ближе ко мне…
— Не обращайте на него внимания, он ничего не смыслит в серьезной прозе, — зашептал мне Петров на ухо, — а в вас я вижу очень понимающего человека… Ведь это же трагедия, что человек все съедает вокруг себя…
От усталости и сонной одури я кивал головой, с трудом пытаясь хоть что-то понять…
Они ушли, как растворились… Словно их и никогда здесь не было… Только пустая бутылка портвейна, обглоданные хребты селедок и крошки хлеба на столе вместе с пустой посудой напоминали мне о том. Что они все-таки были… Возможно, они придут еще и тогда мы создадим что-то вроде литературного общества или салона…
Петров будет читать свою прозу, я — стихи, а Федор Аристархович будет смеяться, а может, иногда даже плакать… А временами мы все будем мечтать о женщине… Только каждый о своей, а я — о Фее… я до сих пор никому не выдал ее существования в своем сердце…
Любовь нуждается в таинстве, как верующий в обряде… Когда-то я читал про любовь в книжках, и это волновало меня… И хотя я сам не испытывал ничего подобного, но все же я сам верил в это и словно предчувствовал, что это обязательно случиться со мною.
И вот случилось, но я нисколько не счастлив, даже наоборот, я самый, может быть, несчастный во всем мире человек… Ибо она с другим, и с таким, какого невозможно долго терпеть, если только из-за очень большой любви или из-за сострадания… Но для этого, наверное, надо быть самой святой мученицей…
Вечер медленно спускается ко мне в окно, и я, наскоро убрав на столе, выхожу из дома… Итак, я не ощущаю смысла в своей жизни, я брожу по городу и снова возвращаюсь назад. Я иду по черной пустоте, и мне очень часто в любой проходящей женщине видится Фея…
Кажется, весь мир развратен в силу всеобщей доступности, но это всего лишь самообман. Обольщение себя абстрактным телом… Конечно, я мог отдаться любой первой встречной и впасть в какой-нибудь опустошительный кризис, чтоб после проклясть весь мир и себя, но у меня есть Фея, и само ее существование, как и мысли о ней, уже спасают меня.
Я иду с ее образом как зачарованный странник… А люди бессильны меня убедить в простоте своих плотских желаний… Неистощимое любопытство полубезумных людей отталкивает меня в сторону бесконечных опытов с самим собой…
Возможно, совсем рядом плачет Таня, моя Фея, еще где-то страдают такие же пропащие люди… Одни сходят с ума, другие терпят и пресмыкаются, сливаясь со странной пустотой, окружающей их тревожные глаза…
Больные Сумрачного Царства — они своим или чужим позор… Позор как свойство наготы…
Позор сопричастный всякому творению как алкоголь — безумию, страх — раковым клеткам, волнение — болящему сердцу, тишина — смерти… Я устаю прислушиваться к себе и выискиваю все те же мучения…
Время — Семя — Бремя… Пенорожденный мальчик уже не боится стыда… И подлунная дева в костре ее ценной души… Смутные очертания Темдерякова рождаются из обломков моей упавшей наземь надежды… О, как он хочет тотчас схватить ее и тут же целиком затолкать в свое несчастное сознание…
— Эй, чокнутый, погрейся, — слышу я, наконец, его глуховатый, словно вырвавшийся откуда-то из-под земли голос. — Погрейся, — повторил Темдеряков, протягивая мне недопитую бутылку… Сейчас он мне мерещится, как в бреду… Увы, маразм человечества всесилен!
— Ну, не хочешь, так Бог с тобой, — отвернулся от меня Темдеряков и тут же забулькал опрокинутой в горло бутылкой, а после, занюхав рукавом выпитое, стал с каким-то полубезумным вниманием вглядываться в темноту наступающей ночи…
Тогда-то у меня было желание написать «Теорию пьянства»… Еще тогда я был уверен, что смог бы придать выпивающим людям самый метафизический характер… Но сейчас все выглядело совсем по другому.
Безобидность лакающих любое хмельное безумие когда-то мудрых существ исчезала прямо на глазах. Темдеряков стоял и качался из стороны в сторону, как маятник… Вроде он не жил, а только притворялся живущим.
— Ну, ладно, сосед, — еще раз покачнулся он и побрел дрожащим ногами домой… Полная и спокойная тишина в безлюдном дворе отдавала мне большую часть своего ночного мироздания, где все существовало как бы в прошлом, и где люди, все еще угнетенные собой, пытались защититься от собственных мыслей…
Мои же мысли вели меня в другой потусторонний мир, и я шел туда с радостью и без оглядки, в то время, как другие боязливо отшатывались и просили у Господа Бога прощения…
А я… Я был еще ни в чем не повинен…
Защищенный со всех сторон своими родителями, я еще не познал ни один грех этого прозябающего кое-как мира… Я только смотрел и спрашивал то сам себя, то других, а что это такое, а почему это так, а не иначе…
А поэтому моя очевидная безгрешность и давала мне силы глядеть в оскал пугающей всех смерти…
Поэтому больные, рыдавшие и умирающие у меня на руках, там, высоко в небесах, превращались в улетающих ангелов… и потом, что такое Смерть?!
Переход из одного в другое… Переплавление небесного луча в море испаряющейся влаги…
Где же существует мое «Я». И почему я хочу сразу быть везде… Не от Бога ли блаженные желания… Неожиданные крики застают меня врасплох… Я всегда узнавал голос моей Феи… Он так нервно и тонко дрожал, проходя через глубины моего подсознания, что даже сердце в этот же миг колотилось, как будто само стремилось вырвать из себя удивленье и презренье от этого ужасного мира…
Я опять хотел вбежать в их квартиру и прибить ужасного и мерзкого во всех своих бессмысленных явленьях… Стихийного как рок Темдерякова… Но опять меня что-то остановило, и я стоял, как мертвый истукан…
Пряча свои слезы в ночном небе… в звездах где таится Божий крест… И почему она там, если все это дерьмо повторяется каждый день и каждую ночь…
Лишь иногда в усталости затишье являет сон, похожий на привет… Привет как преходящий огнь комет и взмах рукой уже с того нам света…
Фея, ты полна до краев этой Вечности. Ты, как и я живешь и движешься во сне…
Помраченная мрачной темнотой зрачков пьяного Темдерякова, и быть может, где-то далеко в своих мыслях озаренная, милая, мной…
Жертва, осознающая себя жертвой, уже не жертва… Она выше любого заповеданного ей мрака…
Она уже несет на себе крест грядущего небытия, дабы здесь в полной беспростветности ненастья выйти вмиг из жертвенных одежд… Так люди отсутствующие на земле… мои далекие люди с жалостью взирают на меня с небес… А я молчу и в мыслях открываюсь Богу…
В своих раздумьях я все иду и иду на этот свет… Словно здесь, на земле, даже Фея не согреет меня, не спасет. Уныние… и еще одна тень полуживого рассудка.
Лишь ласковый Аристотель возвращает меня обратно к теплу и покою. Он мурлычет, словно поет…
И царапает руки, словно напоминает о себе… Его глаза закрыты, как у женщины в сладкой истоме… Которая расширяет и озвучивает все его звериное удовольствие. И только потом в темноте, поймав какую-нибудь мышь, он, возможно как и многие коты, чувствует себя героем.
И тогда в торжественной тишине он схватит эту мышь зубами и как лакомый кусочек поднесет и положит возле дивана, чтобы мои как и его ноздри всю ночь волновал запах этих мышиных останков, в то время как само это невинное создание будет пищать уже совсем в иных мирах и, может быть, убегать уже от совсем иного зверя…
Кто их там знает?! Всю ночь я не сплю и листаю «Археологию» Джонса и пытаюсь понять, что он такого интересного нашел в пирамиде Хеопса…
Ну, допустим, он нашел там оружие, утварь и еще какую-нибудь там одинокую мумию. Ну, испытал еще благоговение перед этим призрачным, можно сказать — сказочным, прошлым. А что еще?! Неужели на ту же самую расшифровку древних иероглифов кому-то понадобились целые годы? А потом оказалось, что этот несчастный и бедный ученый потратил полжизни на то, чтобы прочитать на маленькой глиняной табличке: «Жизнь-дерьмо!»
Словно мы этого никогда не знали и не будем знать… И уже за одно это его надо боготворить! Ей Богу, глупо и смешно… А впрочем, все же мерзко и грустно… Грустно как гнусно, я уже замечаю, что не могу радоваться простым и привычным вещам, что где-то далеко, в глубине моего подсознания зарылась несчастная мечта о прекрасной Фее… И там я ее сторожу, никого до нее не допускаю, и от этого становлюсь все более озлобленным и мрачным, хотя она совсем рядом, в одном со мною дому и доступна только одному опустившемуся алкоголику… который ее бьет и насилует как какую-нибудь безмозглую тварь…
Слезы льют яд дум, в ночной тишине. «Археология» Джонса выпадает из рук… Аристотель возбужденно шевелит ушами в предчувствии близкой охоты, а я выключаю свет и медленно засыпаю. Завтра опять тяжелый день с ожиданием какого-то исхода, а пока в окне висит луна, а во мне царит одна опустошенность… Я нашел ее символ…
Мне подсказали его древние… Они начертили круг и поставили в нем точку — меня.
День на лекциях и семинарах пролетает, как птица, без следа.
Я уже с нетерпением жду своего ночного дежурства и с тайным страхом осознаю, что я нуждаюсь в чужом сострадании. Да, оно очень необходимо мне как противоядие от собственных мучений. Все сердце в тот же миг заполняется чужой болью и жалостью ко всем…
Чувства, близкие Божьим… Останки печальным словам… Однако ночь выдается на удивление тихая и спокойная.
Всю ночь я сплю и ничего не вижу… даже проснулся в первый раз на «скорой» с чувством вины и стыда от хорошего сна.
Следующий день также прошел быстро и незаметно. В курилке университета ко мне подошел Федор Аристархович и заговорщическим шепотом объявил мне, что меня собираются отчислять за академическую неуспеваемость.
Я знал, что он шутит, и поэтому его слова воспринял с легкой иронией. Он же, чувствуя, что его шутки на меня не действуют, что-то недовольно проворчал себе под нос и удалился шутить над другими студентами. Бедный старый мальчик.
Глупость от незнания как шутки от безделья, хотя никто на него не обижался. Все чувствовали его особое положение и часто тянулись к нему, как к самому старому, а значит, и опытному, за советом, даже профессора называли его только по имени и отчеству и всегда снисходительно улыбались, прощая ему любые неправильные ответы…
Кстати, Цнабель очень даже зауважал Федора Аристарховича, когда узнал, что он тоже, как и профессор, страдает подагрой. Иногда в перерыве между лекциями они отходили ото всех куда-нибудь в угол и с удовольствием шушукались между собой о самых подходящих способах лечения этого коварного недуга…
Правда, временами мне казалось, что Федор Аристархович специально придумал себе такую же болезнь, чтобы польстить Цнабелю и тем самым выпросить у него для себя абсолютное незнание по его предмету…
Вообще, в то время я только думать о людях так, как они того заслуживают… Впрочем, многие глупые мысли внушают нам не люди, а их суесловие, ничего не значащие, а уже поэтому одурманивающие фразы…
Почему-то большая часть жизни связана именно с этим.
Как выразился в стихах А. С. Пушкин: «Год прошел, как сон пустой». Вот таких пустых лет у каждого из нас за всю жизнь наберется, возможно, с десяток…
Это пустые и напрасные годы, но как ни странно, они связывают между собой самые дорогие и сказочные вещи… Например, любовь, музыку, природу, сочувствие, откровенность, дружбу и многое то, что греет сердце в этом пропащем абсурде…
Да, я никогда не устану повторять, что вся моя жизнь — это абсурд. И все-таки в этом абсурде находится своя гармония и свой смысл.
Люди чаще всего самое простое облекают в тайну, а потом всю жизнь ищут это и мучаются, хотя оно у них всю жизнь перед глазами. Просто они не видят это, потому что очень спешат. Даже спешат умереть, как бы это страшно не прозвучало…
Неожиданно я вспомнил про ту девочку, которая чудом выжила в этой ночной аварии и которую я нес на руках. Ее звали Лиля, и она лежала на восьмом этаже в хирургии…
У нее был вывих бедра, но самое главное, она потеряла своих родителей. В ту ночь они остались там, в смятом автобусе, потом их отвезли в морг…
Я купил ей куклу, яблок и шоколадных конфет…
В палате она лежала с тремя другими девочками, и те, хотя были в гипсе, но все равно веселились, шутили, смеялись. А она лежала молча, белая, как снег, она смотрела куда-то вдаль… Я чувствовал, что в самых глубоких своих мыслях она продолжала жить со своими родителями… так бывает при внезапном вечном расставании.
Я много раз видел, как плачут люди, теряя своих близких, как они плачут, умирая сами, но я никогда не видел, как молчит маленькая девочка, как она живет в совсем другом потустороннем мире…
Возможно, она летает и ползает по нему, громко смеется, обнимая своих родителей, но здесь она просто молчит. И ее маленькое худенькое тельце под одеялом напоминает очертания высохшей мумии…
И вся она безжизненная, словно ее уже здесь нет. Я положил ей куклу в изголовье, провел рукой по ее спутанным волосам и, встретив сочувствующий взгляд медсестры, медленно вышел из палаты.
А девочки продолжали смеяться, как дети, они не могли слишком долго осознавать печаль, никогда не принадлежащую им…
Их душа требовала выхода в простор бескрайнего океана, в то время как для души Лили этот простор уменьшился до размера одной черной точки на потолке.
Так было со мной, когда умерла моя бабушка… Долгое время я жил с ней, и она мне заменяла отца и мать, а потом умерла, и родители вспомнили тогда обо мне, и чувство определенной вины заставило их во всем подчиняться мне…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.