18+
Этюды о непонятном

Объем: 212 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

На обложке рисунок Анны Кротовой.

От бумажного издания к электронному

Первое издание «Этюдов о непонятном» было первой моей опубликованной книгой. Оно вышло в 1990-м году, в почтенном издательстве «Книга», тиражом в 5 тысяч экземпляров.

Специально я эту книгу не писал. Она стала результатом нахлынувшей на меня волны какого-то странного жанра — вроде бы похожего на эссе, но легко уходившего то в сторону небольшого рассказа, то в сторону зарисовки, то ещё в каком-нибудь направлении. В общем, этюды…

Кажется, уже не было цензуры, но ещё оставалась некоторая осторожность, сформированная советским строем. Под её влиянием я не включил в книгу несколько текстов чисто христианского содержания. Но они постепенно стали публиковаться в периодике и вошли в сборник «Юродство проповеди», который скоро появится в электронном виде. Что ж, у каждой книги своя судьба, и в этом новом издании (тоже электронном) я не стал менять ничего, кроме исправления нескольких мелких текстуальных неточностей. Сохранил даже последний «Этюд о непонятном», хотя с тех приобрёл собственный издательский опыт и прекрасно понимаю, что такое кратность полос в печатном издании и к каким издательским коррективам приходится прибегать для решения связанных с этим проблем.

Автор

Сборник первый. Загадка на каждый день

Я уже большой

«Я уже большой» — ребяческая фраза, инфантильная мысль. Она делает человека не больше, а меньше: он словно приподнимается на цыпочки, и сразу становится видно, как нелегко ему пока дотянуться до настоящих вещей.

Он большой. Ему уже не заморочить голову сказками о чудесах. Ему уже не внушить, что якобы существуют незыблемые истины, немеркнущая красота и непреходящее добро.

Он большой. Он знает, что философия — всего лишь самоуспокоение, а вечность — воображаемый интеграл времени.

Он большой. Он снисходителен к окружающим — как, впрочем, и к себе самому.

Он большой — и он величаво семенит по своей дорожке, не замечая той жизни, до которой еще не дорос, не слыша великого наставления: «Будьте как дети»…

На полпути к отражению

— Хочешь, напишу про что скажешь?

— Напиши про меня

Разговор с дочкой

Картина старого мастера. Потемневший шедевр. Миф о Нарциссе. Он здесь совсем мальчик, ему лет шестнадцать. Он, наверное, красив, судя по телосложению, но лица не видно. Он смотрит туда, где перед ним и перед нами та водная гладь, в которую ему суждено заглянуть. Ему, как и нам, пока виден лишь сверкающий отблеск да бархатный ковер травы, подводящий к живому зеркалу. Мальчик выходит из леса на светлую опушку. Правая рука его коснулась последнего дерева, бугристого ствола одинокого кряжистого дуба, буро-зеленые листья которого напоминают древнюю бронзу. Все тело Нарцисса замерло в угловато-грациозном порыве: сейчас он в несколько шагов окажется на солнечном бережку, отдохнет и напьётся…

Кажется, мы знаем, что ждёт мальчика. Он увидит в холодном глянце себя — и навеки оцепенеет, скованный самыми мучительными цепями на свете: цепями самости, самовосхищения, самолюбви. Подождите! — удерживает нас художник, остановивший Нарцисса на опушке. Ни мы, ни мальчик еще ничего не знаем. Все может быть иначе…

Может быть, он увидит, наклонившись к воде, сошедшее вниз небо, полное голубого света. Увидит отраженный узор ветвей и листьев, которым окаймлен обратившийся в чашу купол. Прочтет слово «свобода», выведенное птичьими росчерками. Заметит синих стрекоз — то падающих к своим отражениям, то застывающих над ними, то уносящихся прочь… Мальчик радостно улыбнется и, напившись, побежит дальше — туда, куда совсем уже не достает наш взгляд…

Может быть, он увидит саму хрустальную воду. Увидит ее тихое течение, приходящее из прошлого и уходящее в будущее. Увидит поросшее водорослями дно, полное таинственной жизни. Увидит стекающий вниз родник, и его журчание погрузит мальчика в задумчивость. И когда Нарцисс встанет, он будет на несколько светлых мыслей глубже и мудрее…

Может быть, увидев свое лицо, он узнает в нем лицо своей матери, словно омытое в живой воде, лишенное морщинок, свободное от забот и усталости. И сердце мальчика забьется чуточку сильнее от любви, от той настоящей любви, узнать которую легко: она дарит силы, а не отнимает их…

Может быть, собственный облик напомнит ему о чем-то неизмеримо важном, что отразилось в нас, как мы отражаемся в воде. И тогда… Тогда нам надо тихо отойти в сторону, чтобы не помешать тому неизъяснимому мгновению, которое может обновить и направить человеческую душу…

Знаем ли мы, что произойдёт через несколько шагов? И действительно ли это тот самый миф о Нарциссе? Какая тайна приоткроется человеку, когда он подойдёт к воде, чтобы напиться?..

Гимн апельсиновой корке

Гимн апельсиновой корке сегодня пою.

Гимн апельсиновой корке, раздавленной грязной подошвой.

Корке, мимо которой я мчался когда-то поспешно, — на побегушках у дел многочисленных резвый рассыльный.

Жаль, что я не поэт, а то так до конца бы и скандировал.

Действительно, спешил я в тот день на работу. Дело было не с самого утра, так что ранний людской прилив уже схлынул. Поэтому я без особых помех несся с той скоростью, которая должна была компенсировать вынужденную гиподинамию умственного работника, — и вдруг… Собственно говоря, никакого «вдруг», с точки зрения внешних событий, не было. Не дрогнув, я продолжал мчаться, как мчался. Происшедшее было мгновенно, и мне даже совестно долго о нем говорить. Но и быстро не скажешь.

Дело в том, что я заметил апельсинную корку. Она лежала на тротуара, и чья-то нога оставила на ней рифленый след. И в тот миг, когда взгляд мой зацепился за эту корку, я всем своим нутром ощутил ее правильность, ее верность, ее разительную точность. Она небрежно валялась на тротуаре — и вместе с тем словно была неведомым расчетом помещена туда. Ее оборванные края, пятна грязи, след подошвы — все было идеально уравновешено. Бетонная бровка тротуара, зернистое полотнище асфальта, подсыхающие сентябрьские лужицы — были безукоризнены; каждая щербинка и трещинка, каждый желтый листик участвовали в расходящемся вширь узоре. Пятиэтажные коробки, плод усталого планово-экономического воображения прежних времен, самой своей беззащитной убогостью добавляли нужный тон в безмолвном оркестре. Нет, не безмолвном. Застывшие в мгновении звуки и запахи улицы: дребезжанье трамвая, урчание, повизгивание и бензиновая гарь автомашин, оживленный говорок прогульщиц из медучилища, сдобное дуновение от приемного окна булочной — все было в точности таким, каким должно было быть. Ни ноты фальши. Облик каждой вещи, лицо каждого прохожего, форма каждого облака на небе… Волны этой филигранной вязи расходились дальше и дальше, охватывая все новые пределы…

Не дрогнув, я продолжал мчаться, как мчался. Много лет прошло с того мгновения. Но до сих пор, стоит о нем вспомнить, душу наполняет непонятная радость. И хочется быть поэтом, хочется искать слова, которые можно было бы вплести в тот случайно приоткрывшийся узор, а значит — и в узор сегодняшнего дня:

Гимн апельсиновой корке сегодня пою!..

Стараюсь

Полезное слово: стараться. Позволяет кое-что понять и кое на что обратить внимание.

Вот Абуль-Фарадж пересказывает слова неизвестного мудреца: «Говорящего о своем презрении к богатству я считаю лгуном, пока он не подтвердит свои слова поведением. Получив такое подтверждение, я могу считать его дураком.»

Но разве презрение к богатству не признак мудрости? Что же это за мудрец, высмеивающий тех, кто презирает богатство? В чем решение предложенного им парадокса? Наверное, в том, что не следует слишком рьяно разглагольствовать о презрении.

В уточнении: стараться. Презираю ли я сам богатство? Нет, к сожалению. Стараюсь презирать, насколько получится…

О богатстве — для примера. У меня никогда не было богатства и, надеюсь, не будет. Так что здесь мне стараться довольно легко. А вот другой пример. Люблю ли я лгать? Нет. Бывает ли, что лгу? Бывает. Моя правдивость называется «стараюсь не лгать». Само по себе это ничего не решает — ведь стараться можно больше или меньше. Зато знаешь, что делать: стараться. Чем больше, тем лучше.

Последний пример. Гениален ли я? Боже мой, конечно же нет! (Чуть было не добавил малодушно: к счастью.) Но можно ли искать настоящие слова, формы, краски или звуки, не ощущая себя гением? Никакого толка от этого, только вред для здоровья, своего и чужого. Необходимо стараться быть гениальным, оставляя свою заурядность — как галоши — у порога творчества, у порога любой работы. По этому поводу вспоминается стишок одного моего оригинальнейшего знакомого. Тот никогда никого не пересказывал, в отличие от нас с Абуль-Фараджем. Говорил исключительно свое. Вот этот стишок:

На гениальность я не сетую:

Сам гений — и другим советую.

Спасибо за гениальный совет. Будем стараться дальше.

Отношение ложки к супу

Можно прожить жизнь рядом с мудрецом, не став лучше. Так ложка, поднося ко рту похлёбку, не знает её вкуса

Из индусской мудрости

Она протянула мне горсть клюквы, и я положил в рот одну ягоду. Ягода была гладкой, мягкой и прочной. Я долго катал клюкву языком по небу и находил это занятие приятным отдыхом после той бурной речи, которую только что произнес. Сам радуясь неожиданной точности сказанного, я удивлялся, что речь эта не произвела особого впечатления. И вдруг клюква лопнула, взорвалась, горячим ароматно-кислым соком ошеломив каждую клеточку рта. Этот волшебный будоражащий сок медленно стекал в горло, и казалось, что одной ягодой можно утолить все свои желания. Но мысли мои отдавали горечью. В который раз уже за свою взрослую жизнь я вспомнил о несчастной ложке, подносящей ко рту похлебку. И произнес это изречение вслух. Произнес — и внутренне съежился от стыда, сообразив, какое распределение ролей предложил своей вечерней собеседнице, которую я любил всей душой и ни за что не хотел обидеть.

Она не обиделась. Она поняла, улыбнулась и отшутилась. Она не имеет ничего против роли ложки, только, пожалуйста, не металлической, а непременно деревянной: теплой и расписной. Она даже настаивает на этой роли. Уж очень она сочувствует бедному супу, которому постоянно грозит разливание, растекание по столу, а то и по полу. Которому необходима кастрюля или миска, но даже там ему суждено остыть и прокиснуть, если вовремя не найдется прекрасной (всегда прекрасной! — хотя не всякий суп это понимает) ложки, способной помочь ему осуществить свое предназначение. Конечно, ложке не дано понять вкус супа (тут она положила в рот несколько ягод, раскусила их и блаженно поморщилась), но это не по ее части. Для нее важнее придать и сохранить супу форму, сберечь его и возвысить — ко рту едока. В этом призвание всякой ложки, и только суповая премудрость может оплакивать такую судьбу…

Я катал по небу очередную ягоду и думал, не грозит ли мне опасность стать клюквенным наркоманом. Ягода лопнула, растеклась, и я снова поразился, какое наслаждение можно получить от этого жгуче-кислого сока.

Средство против уродства окружающих

Бывают дни (биоритмы ли тому причиной или неосторожный шаг против незримых силовых линий жизни), когда все до единого встречные лица кажутся уродливыми. Словно у каждого выступили наружу скрытые пороки. Кругом неприятные, раздражающие карикатурные облики. В таком состоянии, наверное, Гойя писал «Капричос».

Иногда покаянно претерпеваешь это наваждение, чувствуя замутнённость собственного взгляда. Иногда мучительно смакуешь свой кошмар, будто разглядываешь яркую босховскую фантасмагорию. Иногда прячешься в себя, стараясь ни на кого не обращать внимания. Иногда лихорадочно ищешь чьё-нибудь настоящее лицо, которое разрешило бы нахлынувшее заклятье. А иногда вспомнишь — есть средство!

Есть средство.

Того, кто постарше, вообразишь на мгновение своим отцом или матерью. Того, кто поближе к тебе по годам, вообразишь братом или сестрой. Не отвлеченно, не в переносном смысле, а родным, любимым человеком. Кого-то вообразишь старым другом, таким, которого давно уже ни в чем не упрекаешь, а только сопереживаешь его бедам… Не всегда это просто — как не просто вырываться из любого заколдованного круга. Но этим средством стоит постараться овладеть.

И ты возвращаешься из холодного чужого Зазеркалья в свой мир, где у встречных снова лица, а не маски. Там, где виднелось уродство, приоткрывается несчастье. Там, где маячила пустота, угадываешь ожидание и затаенность, под отчужденностью замечаешь усталость, под самодовольством — слабость…

Не всегда легко вспомнить об этом средстве, не всегда легко сделать первое внутреннее усилие. Но если вспомнил, если сумел — насколько светлее идти дальше…

Правота тела

Вспоминаю, когда в первый раз я стал задумываться об этом… Кажется, в тот день, когда произошла история со стеклом. Очень короткая история. Я шел по тротуару — и вдруг отшатнулся к стене дома, сам не понимая, что делаю. А через мгновение на то место, где я шёл, упало большое стекло с верхнего этажа и разбилось вдребезги. Вот и всё. В этот день, попозже, я и подумал, что тело живет своей не совсем понятной жизнью. Это не я, это оно неведомым мне образом почуяло опасность и поспешило уберечься.

Или когда я в деревне окапывал яблоню. Как ни повернуться, мешали работать ветки. А когда я на секунду отвлекся от выбора позы, тело сразу же нашло себе и нужное положение, и единственно правильное движение, при котором можно было развернуться, не задев ни листочка.

Все чаще стал я замечать с тех пор, как тело оказывалось умнее меня. Оно бывало благоразумнее меня, когда надсадным кашлем откликалось на шальное курение. Бывало дальновиднее меня, когда во время болезни теряло аппетит и голоданием приближало выздоровление. Бывало преданнее меня, когда памятью пальцев и кожи хранило верность той, с которой, как мне безнадежно казалось, мы расстались навсегда…

Довольно поздно стал я понимать заботливость тела. Стал понимать, что тело служит колыбелью душе, когда колыбель эта начала расшатываться. Стал понимать, что тело во многом наставляет меня, когда молодость стала отходить в область воспоминаний. Когда что-то в наших отношениях с телом заметно изменилось.

Изменилось само тело. Оно было услужливым, теперь его приходится уговаривать. Было расторопным, теперь позволяет себе лениться. Было заботливым, теперь требует заботы о себе. Оно заряжало душу молодой энергией, теперь все чаще душа должна подбадривать его и вдохновлять. Теперь оно приучает душу к самостоятельности, становясь все более вялым, все более бестолковым. Я сочувствую ему, посмеиваюсь над ним и помогаю ему, насколько умею. Но его природная мудрость еще не угасла, и я все больше дорожу его неожиданными уроками, его тонкими поучениями. Даже обветшание его не кажется случайным: пригашает привязанность, отстраняет, готовит…

Загадка на каждый день

Ветер — пение

Кого и о чём?..

Хлебников

Одного своего приятеля я пугаю так. «Ззз…» — говорю. И он трепещет. А я ломаю голову: ну чего же он так боится? И продолжаю. «Ззз…» — говорю. — «Зззагадку о себе разззгадываешь?..» Он аж дымится на мою дразнилку.

А я, действительно, и в этот раз завожу разговор о загадке на каждый день. Мол, для любого человека какой-то замысел о нём существует. И даже не какой-то, а скорее всего гениальный, единственно для этого человека подходящий. И если этот замысел разгадать, то можно было бы свою жизнь прожить самым гениальным образом. Не то чтобы непременно гением стать (не каждому из нас, наверное, этого захочется), а прожить с гениальной выразительностью каждый день или час, загадка которого верно разгадана. Может быть, даже каждая минута и каждая секунда имеют свою разгадку. Только вот разгадывать нам чаще всего лень. Проще притвориться, что как получилось прожить неделю или месяц — примерно так и надо было. О секундах и думать смешно… Приятель мой прямо места себе не находит. На все остальные мои выдумки только посмеивается, в ответ на эту — негодует и вибрирует. Опровергнуть меня пытается, хотя что же опровергать, когда никакой логики во всём этом нету. В нелепостях меня уличает, провозглашает разницу наших мировоззрений. А мне всё любопытно: чего же он тут пугается? То ли думает, что я на его свободу разговором о загадках-разгадках покушаюсь, то ли он лучше меня чувствует, как от собственной судьбы отошёл, и ему ещё больнее неразгаданный день прожить… Может, я наконец что-то стоящее случайно придумал?..

Коробок

Памяти отца

— Так и только так, говоришь? — Узловатой почерневшей рукой он выгребает из прорванного гвоздями кармана дежурную коробку спичек. Желтые от табака пальцы держат коробок ко мне лицом, красной этикеткой с противопожарным призывом. — Какого цвета?

— Красный. Буквы белые.

— Синий.

— Ну, разве что по краям полосочки…

— Синий.

— Ну я же вижу, что красный.

— А я вижу, что синий. — Коробок на секунду разворачивается обратной стороной, чтобы мне посмотреть, и тут же принимает прежнее положение. — Для меня синий.

— Да, для тебя синий.

— Вот так и всякая наша истина в жизни. С какой стороны смотреть.

Старея, он все больше врастал в землю и все больше тянулся изнутри к небу. В светлой березовой роще или в мрачном чернолесье, где он со своей седой бородой и развевающимися космами напоминал лешего с билибинской картинки, он вдруг тихо и яростно запевал духовный гимн. И лес вокруг него становился храмом.

— Сколько же ты их помнишь, этих гимнов?

— Сотни две, не меньше. В детстве меня мама часто к баптистам водила.

— А теперь ты как их поешь: просто как песни? Похоже, что по-другому.

— По-другому. Пою земле, лесу, небу. Жизни.

— Богу тоже?

— Его с моей стороны не видно. Но и отрицать не берусь. Церковников, попов не люблю, это да. На это у меня причин достаточно. А жизни, природе — любые гимны пропеть готов. Умереть я только зимой могу, когда все вокруг в сугробах, когда нельзя на земле работать.

…Январский приглушенный день. Последние часы его жизни. Он уже выкурил последнюю свою сигарету. Не выкурил — пару раз затянулся, когда ее поднесли к его губам. Он перестал есть и пить. Он перешагнул тот порог, на котором прекращается общение с живыми. Но что-то еще — или уже — не давало ему покоя. Что-то он хотел сказать перед уходом, но речь его прекратилась. Только высохшая узловатая рука время от времени приподнималась и показывала наверх. Словно жизнь повернулась к нему новой стороной, и это было важно.

Новичку всегда удивительно

Вот и мне, давнему почитателю фантастики, разрешено побывать в прошлом. Недолго, всего несколько троллейбусных остановок прокатиться. Зато рядом со мной, у окошка (да-да, вспоминаю, всегда у окошка) сидит с открытой книгой столь знакомый и столь неизвестный мне теперь подросток — худой, долговязый и невзрачный, в коричневом берете и в черном драповом пальто, перешитом из дедушкиного (да-да, и полы его всегда путались в ногах при быстрой ходьбе). Мне, правда, не позволено выходить из роли попутчика, зато я слышу мысли, рассеянные среди фраз мелвиллского «Моби Дика».

«Новичку всегда удивительно, с какой привычной и бессознательной ловкостью сохраняет равновесие китолов, стоя в своем вельботе, который швыряют со всех сторон буйные и своенравные кипучие волны…» Интересно, на вчерашней вечеринке Наташка действительно притворялась, что я ей до лампочки, или в самом деле… Притворялась, наверно. Как же, как же: «На людях надо вести себя картинно…» Но провожал-то ее я. И руку не сразу отняла… Отличная у нее рука — гладкая, теплая… Вообще она красивая… Интересно, смогу я поцеловать ее в следующий раз?.. Трудно: только подумаешь, сразу сердце колотиться начинает… Но, по-моему, она сама этого ждет… Это, наверно, здорово — целоваться…

— Молодой человек, как же вы над такой интересной книгой заснули! Вы свою остановку не проедете?

— Спасибо, мне до конца.

— Тоже мне — забота о ближнем. Проехал бы, подумаешь. Мое личное дело. «Новичку всегда удивительно, с какой привычной и бессознательной ловкостью…» Еще бы — только три часа ночью спать, после этого и в троллейбусе разморить может. Днем почему-то стихи не пишутся… Да еще зачет какой-то по алгебре на сегодня назначили. Интересно, чем зачет от экзамена отличается? Кажется, отметок не ставят… Говорят, в институте все время зачеты бывают… Здорово, наверно, студентом быть…

— Приехали, молодой человек.

— Спасибо.

Неужели я взрослый таким же настырным буду? Подумаешь, задремал…

Изречённая мысль

«Мысль изречённая есть ложь». Тютчевское откровение стало расхожей аксиомой.

Но попробуем приглядеться к мысли до её изречения. Не удастся. Неуловимая, туманная, недодуманная, она обманчивее во сто крат. Она вроде бы есть, но её еще нет. С неё взятки гладки и спрос невелик.

Словесное выражение мысли отважно. С ним можно сразиться, его можно уничтожить — и оно готово к этому риску. В этой готовности к бою, в этом выходе в открытое поле общения — правота любой фразы, даже самой косноязычной, даже самой ошибочной, даже самой странной.

Неизречённая мысль очаровательна, пикантна, загадочна. Это нечто многообещающее, но всегда готовое ускользнуть в недосягаемые лабиринты подсознания или просто раствориться в ноосфере.

«Мысль изречённая есть ложь». Что за строка! Она соблазнительна и вместе с тем точна. Она содержит в себе и яд и противоядие. Ведь сама она тоже — изречённая мысль.

Магдебургские полушария

Марии Романушко

Могучие неутомимые лошади на картинке в учебнике физики все пытаются и все не могут разнять, отдернуть друг от друга эти загадочные полушария. Между полушариями ничего нет. Они срослись, стали единым целым. Все, что давит на них снаружи, только плотнее прижимает их друг к другу. Так и будет, пока бесстрастный экспериментатор не откроет какой-нибудь специальный клапан. Пока внешнее давление не вторгнется между полушариями. Если это произойдет, не понадобятся и усилия могучих битюгов. Полушария распадутся, равнодушно отвалятся одно от другого. Лишенные своей чудесной тайны, они пусты и открыты всему, ни в чем не нуждаясь. И растерянные лошади обнюхивают их в недоумении: где же та сила, которая сопротивлялась могучему напряжению?..

«Магдебург» надо произносить с ударением на первом слоге. Это большой промышленный центр на реке Эльбе. О нем можно прочитать в энциклопедии. Даже, наверное, можно туда съездить. Почему же так таинственно звучит: «магдебургские полушария» (с ударением на третьем слоге)? Здесь скорее слышится нечто магическое, сказочно-магрибское, чем промышленное или научное. И в памяти эта картинка держится вовсе не как напоминание о существовании атмосферного давления. Словно между этими полушариями не вакуум, а что-то важное, жизненное, насущное — и до конца не улавливаемое.

Можно было бы перенести эту картинку из учебника физики в учебник жизни, в ту его главу, где говорится о близости двух людей, где приведены знаменитые усталые строки Ахматовой: «Есть в близости людей заветная черта…». И лошади, безуспешно растаскивающие этот шар из полушарий, будут снова и снова напоминать о том, что близость и единство не в переходе всех и всяческих черт, а в том, чтобы ничего не было между. Тогда никакие силы на свете не смогут разнять, отдернуть друг от друга слившиеся половинки шара. Они срослись, стали единым целым. Все, что давит на них снаружи, только плотнее прижимает их друг к другу…

Тринадцатый эссей

Совершенно вне всяких суеверий, исключительно на основании опытных данных, приходится признать, что тринадцать число странное. Случаются опечатки и на двенадцатой странице и на четырнадцатой. Но почему-то именно на тринадцатой опечатка выглядит особенно подозрительно. Будто кто под руку толкнул.

Вот и тринадцатый эссей странно пишется. Похоже, что жанр самовыражается, а я только при этом присутствую. Даже к названию не причастен. Самостоятельно утвердилось и ни одной буквой не поступается, вызывая понятные сомнения в грамотности автора.

Кстати, так с ними, с эссеями, с самого начала и пошло. Делают, что хотят. Каждый раз новые выкрутасы. А что этот, тринадцатый, затеял — кто скажет?..

Прямо набросился на меня этот жанр. Не отвертеться. Как один графоман известному писателю душу изливал: «Другие люди запоем страдают, а я, грешник, к писательству пристрастился». Ладно бы еще меня на лирику потянуло или сочинением приключений заняться, развлечь бы людей, а то больно все о серьезном. А если о серьезном, то почему бы прямо не излагать? Все с экивоками.

Конечно, как читатель я этот эссейный жанр очень уважаю. Монтень! Бэкон! Ларошфуко! Ницше! Лабрюйер! Паскаль! Шамфор! Лихтенберг! Торо! Честертон!.. И еще — перечислять да перечислять. Великие остроумцы, тонкие философы, красноречивые мудрецы… Такие разные, что непонятно, чем же соединяет их общий вид творчества. Или понятно? Ведь все они старались говорить искренне, даже когда их слова были полны иронии, пафоса или нежности. И все они говорили о главном, даже когда заводили речь о самых второстепенных предметах. И если бы я посмел вообразить себя их последователем, то следовал бы именно этим решающим канонам. А в остальном — подставлял бы свои залатанные паруса тем порывам светлого ветра, которые выпадут на мою долю…

Но если и доведется когда-нибудь помечтать об этом, то никак не на тринадцатом эссее. Тут гляди в оба, чтобы нечаянно Монтеня через «а» не написать или, чего доброго, не пристроиться в галерею к знаменитостям. И надо разобраться, наконец, о чем он вообще — тринадцатый эссей?..

Сборник второй. Искусство просыпаться

С визой и без визы

Мы сидим с тобой у ночного костра на берегу шумливой горной речки. Медовая луна, исполинские обрывы неразличимых в темноте геологических пластов, ровный рассыпчатый гул Кок-Су: романтика, да и только. Все в нашей палатке спят, а мы тихо разговариваем, прихлебывая чай с облепихой.

Здесь хорошо, говоришь ты, здесь чистый воздух, горы, мало народа. Хорошо, говорю я, красивые места, необычная природа, голубая вода в белых водоворотах, есть на что посмотреть. Сколько же тебе лет, спрашиваешь ты, неужели еще не нагляделся? А разве можно наглядеться, спрашиваю я, ведь всюду все разное, сколько ни путешествуй, все по-своему удивительно, разве не так? Не совсем так, отвечаешь ты.

Я рассказываю тебе о Бухаре и Самарканде, о подземельях средневекового хаммома и о пыльных тайнах Афрасиаба. Ты ласково меня выслушиваешь и начинаешь расспрашивать о встреченных мною людях, о том, приходилось ли говорить с ними о главных вещах, и чем живут эти люди, кроме повседневных занятий. Я отвечаю, сам удивляясь своим ответам, и вспоминаю, как ты появился возле нас на станции Шастри. Мы сидели на заботливо упакованных рюкзаках и дружно заулыбались, увидев тебя с полупустой матерчатой сумочкой. А тебе и на самом деле ничего не было нужно — ни нашего шашлыка, ни палатки, ни спальника. Ты разводил костер, собирал облепиху, а потом вдруг исчезал, словно растворялся в зарослях и скалах, чтобы через несколько часов снова оказаться рядом с нами, таскать сушняк и кипятить чай.

На углях пляшут язычки пламени. Я рассказываю тебе о Чехии, о красных крышах уютного Яблонца и бесконечных залах замка-музея в Нелагозевесе, рассказываю о Праге и о Варшаве, о Желязовой Воле, где пение птиц сливается с вальсами Шопена. Но что-то незаметное меняется, и рассказываешь уже ты, а я слушаю так, как не слушал никого в жизни.

Ты говоришь о тех путях, ведущих в глубины души и жизни, по которым снова и снова отправляются люди, снова и снова открывая великие, необходимые нам миры. Ты говоришь об аскетичных йогах, готовых взять с собой того, кто не испугается многолетних настойчивых тренировок. Говоришь о Будде, прошедшем не только по дорогам, ведущим от царского дворца к дереву Боддхи, но и по невероятному пути от беззаботных радостей к четырем благородным истинам. Говоришь о светлом страннике Рамакришне, приоткрывшем нам тайны неописуемого Самадхи, и о тех, кто пошел по его следам. Говоришь об опасностях, которые подстерегают человека на кручах духовных вершин. Рассказываешь о суфиях, среди которых мастер-ковровщик может оказаться проводником к высочайшим постижениям. О стране Белого Братства, где музыка и радость раскрывают человеку захватывающую панораму подлинной жизни. О Гурджиеве, хитром спутнике человека к долинам внутренней гармонии. О Мейстере Экхарте, учившем преодолевать завалы на духовном пути и идти вперед, не отдыхая и не сворачивая. О старце Силуане, повидавшем, не покидая Афонского монастыря, нечто такое, до чего мы не доберемся ни на поезде, ни на самолете. О Тейяре де Шардене с его космическими прозрениями, уходящими далеко за пределы Вселенной. Рассказываешь о Швейцере, который лечил негров в африканской провинции и писал о путешествии в страну этической культуры. Ты рассказываешь о собственных странствиях и блужданиях, рассказываешь просто и беззащитно, с надеждой на то, что я захочу и сумею тебя понять…

Мы сидим с тобой у костра, и всё ещё ночь, и всё ещё луна. Но речка уже проявляется из темноты предрассветным мерцанием. Тёмная фигура выбирается из палатки, подходит к нам, и мы слышим сочувственный голос: «Что же вы, всю ночь так вот и сидите?..»

Искусство просыпаться

О проснись, проснись!

Стань товарищем моим,

Спящий мотылек!

Басё

Учитель говорил: овладей искусством просыпаться — и овладеешь любым искусством.

Некоторые из нас понимают эти слова возвышенно. Они считают, что существует некое особое Просыпание, овладение которым дает человеку в руки связку ключей от всех тайн мира. Они правы. Но мне, сидевшему рядом с ними у ног Учителя, кажется, что нельзя преувеличивать пафос этих слов и преуменьшать их реальный смысл. Искусство просыпаться лишь открывает пути к любому другому искусству — из тех искусств, которыми собираешься овладеть.

Учитель говорил: проснуться можно и от самого глубокого сна, и от самого деятельного бодрствования.

Некоторые из нас считают, что речь здесь о том, что не существует такого уровня человеческого сознания, с которого невозможно было бы подняться выше. Они правы. Но мне, сидевшему с ними у ног Учителя, кажется, что в этих словах важно и другое. Деятельность сама по себе, оторванная от своего духовного смысла, особым образом усыпляет человека. Не этот ли беспокойный сон души сравнивает Учитель с глубоким сном тела?..

Учитель говорил: просыпаешься, как только захочешь, лишь бы не заснуть через мгновение снова.

Некоторые из нас подчеркивают здесь необходимость усилия, благодаря которому продлеваешь подлинное бодрствование. Они правы. Но мне, сидевшему вместе с ними у ног учителя, особенно дорого то, что нас пробуждает само наше подлинное желание — и порог всегда рядом.

Учитель говорил: не уставай просыпаться. Некоторые из нас и тут настаивают на значении усилия, на обязательности неутомимого его повторения. Они правы. Но мне, сидевшему с ними у ног учителя, эти слова радостны как раз утешением нашему слабосилию, которое то и дело уступает обволакивающей силе сна. Темная власть — усыплять. Наша светлая надежда — снова и снова просыпаться.

Учитель говорил: нельзя проснуться слишком рано, нельзя проснуться слишком поздно.

Некоторые из нас, руководствуясь этими словами, приравнивают позднее пробуждение раннему. Они правы. Но мне, сидевшему среди них у ног учителя, слышится здесь призыв поторопиться. Нельзя проснуться слишком поздно — это для тех, кто может не проснуться вовсе. Нельзя проснуться слишком рано — для того, кто медлит с пробуждением.

Учитель говорил: проснись и от чар пробудившего тебя.

Немногие из нас, сидевших у ног Учителя, осмелились понять это поучение. Немногие из понявших решились следовать ему…

Да, я покинул Учителя. Я не жалею об этом, хотя живу слишком сложно, погружаясь то в убаюкивающую волну житейских радостей, то в тяжелое оцепенение огорчений или усталости. Но я знаю вкус пробуждения. В какой бы момент оно ни наступило, где бы ты ни находился, чем бы ни был занят — у пробуждения вкус радостного утра. Ты веришь в свой час и в свое дело, свободный от себя самого. Сердце восходит, как солнце, освещая настоящую жизнь, и невозможно надышаться ее чудесным ветром.

Учитель говорил: не горюй, что спал, если проснулся.

Наша осенняя роскошь

Так уж повелось, что в Центре переводов технической документации, где я работаю, мне стараются подсунуть те переводы, которые к технической документации не относятся. Я никогда не возражаю. Переводить «гуманитарную документацию» труднее, зато насколько интереснее! Вот, например, эти три рукописные странички — приложение к статье по геронтологии. Даже на ксерокопии видны обшарпанные временем края. Все три написаны одним и тем же, но поразительно меняющимся от листка к листку почерком. Автор не обозначен, но слог его подсказывает, что писал русский, что французским языком он владел прекрасно и что жил он лет за сто до меня.

«…Нет, не чувствую я в себе чрезмерного доверия к этим античным мудрецам, воспевающим старость. Что и говорить, старость богата урожаем многих десятилетий. Пережитое и увиденное, обдуманное и прочитанное, фразы, отточенные в разговорах, и поступки, не раз испытанные поведением, — все это может составить большое человеческое достояние. В свои двадцать пять лет я нередко чувствую, как не хватает мне подобного капитала. Но взамен чего он дается человеку? Не служит ли он лишь утешением в бесчисленных потерях? И достаточно ли этого утешения? Вот вопросы, заставляющие усомниться в полной искренности апологий старости, составленных старцами. Возможно, эти изящные славословия сочинены в краткие промежутки между жестокими приступами подагры. Возможно, эти благородные мысли возникли как необходимые подпорки для пошатнувшегося духа. Мне случается, правда, встретить в обществе старика или старуху, к которым сами именования эти неприменимы; которыми восхищаешься и которым завидуешь. Но кто знает, что творится с ними за дверьми их покоев…

И все же во мне нет страха старости, как нет и страха смерти, известного почти всем. Почему? Молодость ли опьяняет меня или, действительно, что-то важное и доселе неведомое мне таится в этой стране у горизонта?..»

«…Ну вот я и старик, если смотреть правде в глаза. Полвека — нешуточный срок. Судя по многим недомоганиям (а некоторыми из них я даже врачей не смею уже беспокоить), отозвать из этой жизни меня могут в любую минуту. Конечно, я позволяю себе еще много такого, чего берегутся мои более благоразумные ровесники, но гордиться этим вовсе не расположен. Некоторые порывы постепенно угасают во мне отнюдь не по старческой немощи и не от душевной усталости. Только здесь, в сокровенном своем дневнике, осмелюсь я себе признаться: мне нравится быть стариком. Годы можно сравнить с гирями, отягощающими существование. Но эти гири, кроме того, позволяют взвесить все, с чем имеешь дело, и понять истинную весомость, подлинную цену. В юности я казался бы себе чародеем, если бы умел столь ясно, как сейчас, читать выразительные письмена человеческих лиц. Сейчас мне труднее увлечься человеком, чем раньше. Намного реже теперь я очаровываюсь женщиной или проникаюсь дружеским расположением к мужчине. Но насколько точнее и глубже стали эти редкие чувства. Сколькими безделушками обольщался я прежде, и нельзя удивляться тому, что их было куда больше, чем тех настоящих вещей, к которым я расположен нынче. Боли в пояснице, судороги в правой ноге, невозможность чревоугодия, слабое сердце — ни это, ни что-либо другое не кажется мне излишней ценой за подлинность жизни…»

«…Перебирая немногие бумаги, уцелевшие после всех потрясений, выпавших на мою, а точнее на нашу общую долю, я нашел два листка из давних своих дневников. Теперь я старше тех двух возрастов вместе взятых. Но любопытнее всего, что обе записи посвящены старости, о которой я тогда столь мало знал, хотя кое о чем и догадывался.

Основной ошибкой моею было стремление оценивать старость, вычитая ее беды из ее преимуществ. Да-да, я вычитал там, где надо было складывать. Чтобы понять это, оказывается, надо было не только прожить свои годы, но и научиться жить ими. Раньше меня насильно влекло по течению времени. Сейчас я плыву в нем. Трудно болеть, трудно быть одиноким, но значит чего-то я не отстрадал еще в жизни. Я рад, что могу дострадать свое сейчас, видя смысл и свет в любом испытании, вместо того, чтобы глупо негодовать на мучения и бессилие, как негодовал раньше, как до сих пор негодуют два моих соседа по дому и возрасту.

А что касается капитала старости, о мое двадцатипятилетнее Я, то он неотделим в душе от капитала юности и капитала зрелости. Он и в самом деле окружает человека неведомой ранее роскошью — если суметь к этому времени распрощаться с влечением к роскоши другого толка. Немногие способны на это сами. Мне, неумехе, помогла Судьба (которую по-русски уже не принято, к сожалению, называть с большой буквы). Сегодня мне нашлось бы, чем дополнить добрые слова античных стариков о старости. Я говорил бы о ней, как о последней работе человека в жизни. Как всякая настоящая работа, она трудна. Как всякая настоящая работа, она отрадна работнику, если он настоящий работник…»

Как читатель читателю

Извините меня, дорогой или дорогая… Не знаю даже, на вы или на ты обращаться. Да и вообще не хочется фамильярничать: «дорогой читатель». Не хочется притворяться. Обращаться к читателю — значит сознавать себя писателем. А я — нет, я тоже читатель. Просто так уж получилось, что вы (или, например, ты, сынок, или ты, дочка, — ведь с вами на вы совсем смешно) читаете то, что я написал. Извините. Я тоже больше люблю читать.

Давайте условимся, хоть на страничку, что я не пишу, а просто высказываюсь. Делюсь эмоциями. Говорю, как читатель читателю. Ладно?

Читать гораздо труднее, чем писать. Пишешь — что в голову пришло, в собственную. А читаешь — что другому пришло в голову, в его голову. Неизвестно, легко ли будет это в свою голову впустить, да и стоит ли усердствовать. Все подряд в себя принимать рискованно, а полезное отпихнуть тоже обидно.

Вот и получается, что читательское искусство сложнее и важнее писательского.

Мы, читатели, начинаем проявлять свое искусство на уровне отсева — когда решаем, чего читать не будем. Выбрать, что читать, не хитрость: книг кругом великое множество. Заранее угадать, что по душе придется, почти невозможно, а что пользу принесет — тоже не распланируешь. Значит, искусство прежде всего в том, чтобы от лишнего отказаться.

А дальше просев начинается. Это когда мы уже в чтение пустились. Напрасно автор будет надеяться, что раз мы его читаем, то зависим от него, от его писательского мастерства. Это он от нас целиком зависит: что мы у него скорлупой сочтем, а что ядрышком. Вот где творчество начинается! Найдет на нас читательское вдохновение, и мы автора до гениальности поднимем. Наступит у нас творческий кризис, и автору погибель. Любим мы сегодня самих себя — и только своё из книги выцеживаем. Встрепенемся к новой жизни — тогда знакомое нас тяготит, новизну ищем. По сравнению с нашим талантом авторский талант почти никакой роли и не играет. А в минуту особого озарения мы любую пустышку в классику обратим. Вот какова сила нашего читательского искусства!..

Если бы я писателем себя числил, то это только запев был бы у меня, только присказка. А так — нет. Поделился мыслью с собратом-читателем, и хватит. И тебе (или вам, или даже Вам) пора за натуральное чтение приниматься, и я вернусь к подлинному своему, читательскому призванию. Извините.

Любителям парапсихологии

(Эдвин Э. Эббот «Флатландия, роман о четвёртом измерении»)

До того, как углубиться в дебри мистической литературы, до того, как предаться восторженным вибрациям над комментариями профессора Смирнова к переведенной им «Махабхарате», до того, как поверять экзотику восточного мышления строгой логикой западного, прочтите эту небольшую книгу. По недоразумению — вполне естественному — она издана редакцией научно-популярной литературы.

Действие этого увлекательного романа разворачивается в двумерном мире. То, что автору при этом удается быть вполне реалистичным, подсказывает, что и наш с вами мир — увы — достаточно плосок. Впрочем, герой книги, умный и отважный Квадрат, видит во сне и совсем убогий мир — одномерный. Да-да, одномерный мир, совершенно не сознающий своей убогости, как показал разговор Квадрата с важной персоной Одномерия, бегающей по своей прямой, как косточка счетов по проволоке. Представитель одномерного мира оказался достаточно высокомерным (что случается сплошь и рядом), чтобы презреть все попытки Квадрата поведать ему о двумерности Вселенной.

Сон этот подготовил Квадрата, насколько возможно, к ярчайшему событию в его жизни, происшедшему на переломе двумерных тысячелетий (Эббот не затрагивает проблему времени, но почему бы и летоисчислению не быть во Флатландии двумерным?). Перед Квадратом возникает удивительнейшее существо, растущее, убывающее или исчезающее прямо на глазах по своему желанию. Оно называет себя Сферой и уверяет Квадрата, что мир трёхмерен. На эту сцену необходимо обратить особое внимание тем, кто нуждается в обосновании возможностей ясновидения, целительства и прочих многомерных явлений, которые принято называть чудесами. Сфере ничего не стоит заглянуть в двумерно-запертые (и открытые сверху) ящики стола в кабинете Квадрата или узнать, что происходит в соседних комнатах за закрытыми (от кого?) дверями. Сфера может вынуть предмет из шкафа, не открывая этот шкаф. Она может коснуться изнутри желудка Квадрата. Она может исчезнуть, и тогда ее голос раздается как бы в мыслях Квадрата. Даже умнице Квадрату трудно сразу примириться со всем этим. И тогда, не сумев преодолеть непонимание, Сфера вытаскивает двумерного жителя из его плоскостного мира!

И вот герой книги сам видит то, во что не мог поверить. Его взору открыт весь двумерный мир. Он видит сверху (хотя все еще не может понять, как это возможно) бумаги в ящиках своего стола, комнаты своего дома и домов своего города. Он видит скрытые сокровища недр двумерной земли и ещё более таинственные недра храмов двумерной власти… Мало того! Он видит трехмерный мир, поначалу фантастический и невероятный для Квадрата. Постепенно выходец из плоскости проникается неведомой ему до тех пор гармонией и начинает чувствовать, что именно его прежний мир несуразен. Не скудным своим количеством измерений, а закоснелым отношением к себе самому, к жизни и к истине. Недаром Квадрат видит сверху поучительное событие: верховные жрецы Флатландии налагают запрет на бредовые идеи о трёхмерном мире, невзирая на появление среди них самой Сферы, воплощающей трёхмерность.

Однако наш славный герой умеет не только наблюдать, но и думать. Едва освоившись с новой Вселенной, он обращается к Сфере с просьбой — наивной и точной. Он просит показать ему четырёхмерный мир. Сфера опешила, она недоумевает. Какой-такой четырёхмерный мир? И вот уже Квадрат смиреннейшим образом её наставляет. Он рассказывает про увиденное во сне Одномерие, делится своими новыми переживаниями и спрашивает, наконец, Сферу: не было ли и в трёхмерном мире случаев столь же необъяснимых, как те, с которыми он, Квадрат, столкнулся, благодаря Сфере. Если же были (а Сфера этого не отрицает), то не свидетельствуют ли они о следующем, четвёртом измерении бытия? Но Сфера негодует, она твердит о беспочвенных иллюзиях и мистических выдумках: ведь все, кто заикается о четвёртом измерении, довольно быстро попадают в сумасшедший дом. И вот простодушный Квадрат, не догадавшийся вовремя унять свою любознательность, сброшен обратно в своё двумерное жилище.

Разумеется, он не в силах был молча хранить в себе истину. Он написал трактат о тайнах трёхмерного пространства. И, разумеется, был вместе со своим трактатом своевременно и навсегда заключен куда следует. Финал чрезвычайно правдоподобен, как и вся эта столь абстрактная, казалось бы, книга.

Жизнерадостный математический ум увлечется, возможно, идеей расширения многомерности до полного отупения. Он будет вкладывать миры друг в друга, как диковинные матрешки. Оставим его забавляться теорией.

Это роман о четвёртом измерении. Не о выдуманном двумерном мире и не о трёхмерном, слишком на него похожем. О четвёртом измерении как о нашей с вами способности воспринять необычное. Так его и читайте. Не обознайтесь. Не примите за трёхмерное сочинение.

Не будем о замысле

«Ты все донимаешь меня: думаю ли я о своем замысле, и если да, то что, и каков он. Полнейший сразу тупик. Тянет просто отшарахнуться в сторону. Замысел, промысел, провидение, судьба наша в чьих-то руках. Вопрос-ловушка. В нее попадаешь, уже только приняв сам вопрос — за поставленный, за существующий реально-проблематично в своей жизни. Замысел. Нечто за-мысленное, придуманное кем-то, рассудочное. Может, мною? Но тогда вовсе не стоит моего же мысленного самокусания. А если не мною, то что же, соседом, собратом по мысли придуман мне мой замысел, и вот сейчас я сяду и логикой своей его раскушу, распробую в сладостных умственных потугах? Скорее уж — окажется он выше, вне моего умствования, моей логики и разумения, но тогда к чему об этом?..»

Отвечу на твое письмо прежде всего полным сокрушением о собственном косноязычии, о неуклюжести своей и о невнимании. Не будем о замысле. На какое-то время я прикипел к этому слову, увидав в нем призыв к творчеству, к новым и новым азартным попыткам разгадать непостижимое. И сам же это слово замусолил, растранжирил, растрепал в торопливом лепете о главном и насущном. И тебе не специально расставлял вопрос-ловушку. Просто обратился к тебе по-своему, на сегодняшнем языке своем, не позаботившись найти общее слово. Это легче и проще: разговаривать с человеком по-своему, не потрудившись его языком овладеть или общий язык нащупать. То времени не хватает, то внимания.

Не будем о замысле. Мне казалось все это простым и никак не рассудочным. Глыба будущего перед тобой, и в ней свою судьбу угадать надо, как Микельанджело будущую скульптуру угадывал — чтобы отсечь лишнее. Можно и не угадывать заранее, а жить по минуте, откалывать по кусочку. Но ведь надо порою и целое попробовать себе представить. Потом уже ни кусочек мрамора обратно не приставишь, ни минуту заново не проживешь. А логикой замысел раскусывать не надо. Зубы жалко, и пользы никакой. Лучше жить, как получится, чем от ловушек шарахаться или до самокусания себя доводить. Тогда ты прав — ни к чему об этом.

Каждый из нас пишет автопортрет имеющимися у него красками. (Ох, слабовато у меня с образами: скульптуру бросил, за живопись взялся!) Что здесь важнее — автор, средства или результат? Почему мы так охотно говорим о сегодняшнем итоге: я вот такой, ничего не поделаешь? Почему о том, с чем можно что-то поделать, о завтрашнем себе, думаем с ленцой и прохладцей? Путь оправдания или путь творчества выбираем мы в отношении к собственной судьбе? Кто больше верит в замысел: кто видит в нем необходимость жизни на выкладку или кто смиряется с любым своим обликом? Нет ли двух замыслов о человеке: высшего и низшего — и не уступаем ли мы низшему, отступаясь от высшего? Пытаться ли нам разгадать самих себя — чтобы руководствоваться угаданным или помнить о нем, когда от нас потребуется настоящий поступок?.. И нужно ли вообще задаваться этими бесконечными вопросами — или лучше не будем о замысле?..

Исчезновение с поверхности

Настанет день, когда и я исчезну

С поверхности Земли…

Цветаева

Исчезну. Исчезну с поверхности. С поверхности постели или с поверхности операционного стола. С поверхности железнодорожной полки или аэрофлотовского кресла. Все равно — с поверхности Земли. Из земной своей жизни исчезну — куда? Некоторые верят в исчезновение никуда, в испарение клеток души одновременно с разложением клеток тела. Не могу присоединиться к этим блаженным верующим, к их освобождающим ото всего упованиям. Не в состоянии уверовать в бессмыслицу, основанную либо на недостаточном знакомстве с опытом человечества, либо на отгораживании от него.

Исчезну с Земли, а дальше? Дальше темный туннель, путь в Иное. Так говорят многие из тех, кому довелось вернуться с полпути обратно. Будет ли это подъем наверх, падение в бездну или блуждания по лабиринту, мне важно, что предстоит испытание. Мне необходимо иметь представление об этом переходе, чтобы не врасплох быть застигнутым. Рассказывают, что не просто жизнь твоя проходит перед тобой, а ключевые ее развороты, тонувшие прежде в обыденности. Может быть, успею уже сейчас присмотреться к своей жизни верным взглядом, пока не все развороты пройдены. Пока я не только зритель, стыдящийся сам себя, пока могу хоть как-то подправить хоть какие-нибудь кадры своей киноленты.

Исчезну с Земли — и увижу ее снова. Увижу свое ненужное тело. Увижу тех, кто любит меня, и не в моей власти будет попытаться их утешить. Угнетать будет это непривычное бессилие. Нужно знать об этом заранее. Предупрежу, предупреждаю каждого близкого мне человека, каждого из детей моих, любимую мою, мать и друзей: не ослепляйте свое сердце горем. Сегодня меня, а потом вас ждет на этом пути много трудного, важного и необычного. Не надо тянуть нити горести и сокрушения. Соберитесь вместе, вспомните хорошее, напутствуйте меня своей любовью — и присмотритесь к оставленным мною земным делам. Поддержите то, что было для меня важным, вплетите это в свои дела и помышления, потому что мои дела и помышления изменились.

Исчезну с поверхности в пространство. Что толку гадать о том, чего я не в состоянии пока вместить. Можно лишь надеяться. Надеюсь на возможность освободиться от глупого и нелепого мусора, накопившегося в прожитых годах. Пусть даже это будет мучительно. Чтобы избавиться от пыли и пота, покрывших за неделю кожу, задыхаешься в бане от жара, терпишь избиение веником или терзание массажем. Куда труднее, наверное, избавиться от всех загрязнений, налипших на душу.

Исчезнув с поверхности в пространство, не исчезну ли в пространстве? Останется ли от меня хоть какая-то сердцевина после того, как будет оборвано грязное и ненужное? Надеюсь. Но хочу и укрепить надежду. Укрепить не ворошением гипотез об аде и рае, о перевоплощении, об астральных и ментальных мирах — тут нужны другие знания, другое воображение, чем у меня. Укрепить практически. Понятно ведь, что пустое, темное и мелочное должно исчезнуть. Останется только пригодное для настоящего, всегдашнего существования. Неужели не постараться наскрести побольше такого материала в свою душу, пока есть хоть час, хоть минута до исчезновения с поверхности?..

Свобода от борьбы за свободу

Средневековая легенда

Сколько сил, сколько лучших своих сил отдал я тебе, неволя! Сколько лет — или столетий? — провел я в твоей угрюмой вселенной! Среди мрачных сырых стен, толщина которых неизвестна, быть может, никому, кроме меня. Обитатель темных подземелий, я привык видеть в темноте. Затворник скрипучих железных дверей, я научился успокаивать их визг, гнетущий душу и призывающий стражу. Я полюбил свои кандалы, потому что нельзя, не любя, столь нежно и незаметно подпилить их гладкие кольца, чтобы ни один человек не догадался об этом.

Мои надзиратели! Я жалел их всем сердцем. Они были всего лишь привилегированными узниками. Их крохотные преимущества были слишком ничтожной платой за утрату мечты о свободе, а мечтой этой обладали даже бессрочные арестанты. И стражи мои отзывались на жалость. Со мной они переставали быть зверьми и растерянно пытались вернуться к забытому по ненадобности человеческому обличию.

А тонкости тюремных традиций! Вполне можно было бы назначить меня главным церемониймейстером нашей уединенной цитадели. Ни одна мелочь внутренних отношений не ускользала от моего внимания. Для меня не было речи о справедливости и несправедливости, как для заносчивых новичков, пытающихся щегольнуть в тихом монастыре нашем привычками своей потусторонней жизни. Важно было одно: как принято, как установлено, как заведено. Ускользнуть из темницы законов и правил можно тогда лишь, когда знаешь их в совершенстве.

И вот я свободен. Я сумел бежать оттуда, откуда бежать невозможно. Мой побег был произведением искусства, подлинным и неповторимым. За мной даже нет погони. Здесь, среди этих живописных гор, где я могу найти и пищу в лесу и ночлег в пещере, сам воздух напоен дыханием свободы. Тропинка ведет меня к хижине отшельника, уже показавшейся за поворотом. Этот мудрец, о котором я давно прослышан, будет первым, кому я смогу открыто сказать: «я свободен!». От чего ты свободен, брат мой, спросит он меня. И я поведаю ему все о своей неволе, которую я победил, потому что овладел ею.

Он стоит у порога, и его приветливое лицо обращено ко мне. Здравствуй, здравствуй, говорю я ему, я свободен! Здравствуй, брат мой, отвечает отшельник, заходи в мое убогое жилище. Поешь, отдохни и поведай мне, для чего ты свободен…

Борода дьявола

Вот какую притчу рассказывают дервиши:

Один почтенный старец, немало потрудившийся на ниве священного ислама, увидел сон. Является к нему шайтан и начинает над ним издеваться. Хоть бы искушать, а то просто-напросто издеваться. И над кем! — над ним, благоверным, пять раз на дню исполняющим намаз, и все непременно лицом к Каабе. Ты, говорит, то-то и то-то. В моей дьявольской воле, говорит, то-то и то-то с тобой сделать. Ах так, думает праведник (во сне думает), погоди, нечистая сила. Думаешь, на чистую слабость попал, а я покажу тебе, позволительно ли святость позорить. Хвать за бороду врага рода человеческого — и ну таскать его, ну мутузить!.. Тут праведник и проснулся. От боли. Оказывается, он сам себя во сне за бороду дергал…

Если это притча о дьяволе, то лишь о том, что его существование реально только пока мы спим. Наяву, то есть в подлинной, окончательной яви, его не существует. Что же о несуществующем говорить, что же его бояться, а уж тем более с ним сражаться. Разве не означало бы это — таскать иллюзорного дьявола за его иллюзорную бороду? Выходит, что и сама притча ни к чему.

Не исключено, впрочем, что это притча о праведнике. О том, что не должна праведность кичиться своим достоинством. Иначе шайтан за бороду дернет, да еще твоими же собственными руками. Но кичливая праведность — это уже вроде бы и не совсем праведность. А если так, то и говорить особенно не о чем. Мало ли греховодников на свете…

Или, может быть, здесь подразумевается что-нибудь абстрактное. Например, эгоизм человеческий. Стремление представить зло в стороне от себя, когда оно на самом деле изнутри действует. Но об этом можно было бы и прямо сказать, не для чего огород городить, выдумывать басню.

О чем же она — притча?..

Должность учебного пособия

Это было давно и не у нас. Это было в общине, где собрались люди, стремящиеся к духовному развитию личности. Общиной руководил, разумеется, мудрый наставник. Уезжая читать за океаном курс лекций о внутреннем совершенствовании, наставник этот оставил своей заместительницей одну из самых спокойных женщин в общине. Он при всех попросил ее записывать в особый журнал все большие и малые происшествия с указанием нарушителей порядка. Вернувшись, он предложил зачитать журнал на собрании всей общины.

Главным среди нарушителей оказался единственный в общине подросток (много лет спустя он написал книгу, из которой и взят этот рассказ). Последнее место среди нарушителей осталось, естественно, за самой заместительницей. Справедливость записей никто не оспаривал. Что было, то было.

После этого наставник рассказал о своей поездке. Он объяснил, что ему хорошо заплатили за лекции и что кроме основной суммы, идущей в фонд общины, он хотел бы часть денег раздать каждому персонально, руководствуясь изложенным состоянием дел. Первым он подозвал к себе подростка и вручил ему такую пачку денег, что все оторопели — особенно сам главный нарушитель. Другим возбудителям конфликтов он тоже выдал премии, но все меньше и меньше. Наконец, премия заместительнице оказалась чисто символической. На этом собрание закончилось, и все разошлись в недоумении.

Больше всех недоумевал мальчик, которому было стыдно за доставшиеся ему бессмысленные деньги и который хотел понять, что всё это означает. С вопросом об этом он и пришёл к наставнику. «Деньги, — услышал он в ответ. — ты их заработал. Без конфликтов невозможно никакое внутреннее развитие. Такие конфликты, в которых ты участвовал больше всех, нельзя организовать нарочно.» Правда, будущий автор книги больше не гнался за таким доходом.

История эта — не индульгенция для хулигана. Она для тех, кто за любым поступком видит необходимость осуждения и кары. Она для всех нас, стоящих лицом друг к другу.

Может быть, эта история важна при взгляде не только на тех, кого воспитывают, но и на тех, кто воспитывает.

Несправедливый учитель! Невежественный учитель! Злой учитель! Сколько ещё можно произнести подобных кошмарных, но жизненных сочетаний. Они ужасны для нашего слуха — родительского, ученического или просто человеческого. И вовсе ужасно, если не ужасны.

Но и плохой учитель, плохой воспитатель оказывается — не для оправдания его будь сказано — полезным. С его бессознательной помощью мы учимся тому, чему никто не научит нас сознательно. Учимся столкновению с властной несправедливостью, с торжествующим невежеством, с неуязвимым злом (и сколько там ещё этих кошмарных сочетаний?), с которыми нам придётся не раз встретиться в жизни. Это напряжённейшие участки полигона человеческих отношений, на котором испытывают себя детство и отрочество.

Но история эта — не индульгенция и для воспитателя.

Обидно

Совсем в древние времена или в менее древние времена моей молодости, или вовсе на днях это приключилось, или только будет ещё? И где? Под палящим магрибским солнцем, или на зелёной подмосковной даче, или в прямоугольной городской квартире?

Некто пришёл к важному для себя человеку — и кем был один из них, кем был другой? Искатель истины пришел к нашедшему? Смуглый юноша к седобородому шейху, или бледный очкарик к известному человеку, или акварельный мальчик к тому, чья книга затронула душу?..

Невозможно рассказать об одном, не всколыхнув имен и подобий.

И слова молодого были смутны и страстны. Он просил, как требуют. Он требовал, как умоляют. Он готов был к услужению и послушанию. Ему нужно было одно: истинный путь. Он знал, что начало его пути здесь, в этой комнате, у полуоткрытого окна. Он знал, что вправе умолять, требовать и надеяться.

И слова старшего были спокойны и ласковы. Он уклонялся, хотя казалось, что идет навстречу. Он оставлял в одиночестве, хотя казалось, что предлагает дружбу. Он радовал и отстранял. Так или иначе, он отвечал: нет.

И когда молодой снова смог заговорить, обида и возмущение звенели в его голосе. Можно ли быть не тем, кем слывешь! Есть ли что-нибудь в мире весомее помощи на духовном пути и позволительно ли отказать в ней!.. И долго еще пришлось бы слушать хозяину негодующие фразы гостя, если бы не залетевшая в комнату птица.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.