6+
Его счастливое детство

Электронная книга - 100 ₽

Объем: 114 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Разбирая бумаги, оставшиеся после отца, я наткнулся на папку, в которой лежали немного пожелтевшие листы, частью напечатанные на старой машинке, частью написанные его рукой. Это были воспоминания о счастливом детстве, пришедшемся на двадцатые — тридцатые годы, которые принято считать самыми мрачными в нашем советском прошлом. И вдруг — счастье. Да еще у мальчика, росшего в семье русских интеллигентов, которые, впрочем, тогда скрывали свое происхождение.

Мне показалось, что эти мемуары могут быть интересны сегодня и не нарушат ничьего личного пространства — все персонажи, увы, покинули наш грешный мир. Впрочем, решать вам, мои, а точнее, его, читатели…

Оцифровав весь текст я решил ничего не редактировать — пусть будет, как оно было.

Людей мы помним грешных и земных

А что мы знали, в сущности, о них?

Е. Евтушенко

От первых лет жизни у меня, как, наверное, у большинства взрослых, сохранились отрывочные воспоминания отдельных моментов, чем-то поразивших еще не окрепший детский мозг.

Трудно определить их последовательность и еще труднее сопо­ставить со своим возрастом.

Сколько же мне тогда было, мучительно думаю я, выбирая из па­мяти своего детства самые ранние, как мне кажется, впечатления.

Итак,

Воспоминание первое — радостное

Я просыпаюсь от звуков трубы и барабана. В открытое окно ярко светит солнце. Моя детская кровать с сеткой стоит у стены напротив. За обеденным столом сидят родители, шипит самовар и вкусно пахнет оладьями.

Это воскресенье, или майские праздники, и в Звездинском скве­ре, куда выходят окна, собрались пионерские отряды. Они строятся и с барабанщиком, флагом и горнистом во главе маршируют по дорожкам сквера. Их белые рубашки, синие штаны, юбочки и красные гал­стуки на фоне яркой весенней зелени газонов завораживают.

«Аннушка, — кричит мама, — Вадочек проснулся.» Появляется Аннушка, она ловко, одной рукой одевает на меня лифчик с двумя резинка­ми для чулок, штанишки с помочами, натягивает чулки и застегивает пуговицы на рубашке. И вот я уже сижу на подлокотнике кресла у ок­на и не свожу глаз с пионеров.

«Вот пойдешь в школу, станешь пионером и тебе тоже дадут и трубу, и барабан», — говорит добрая Аннушка, всовывая в мой рот теп­лую масляную оладушку.

Воспоминание второе — тоже приятное

Я открываю глаза и обнаруживаю себя на диване в спальне родителей. Рядом со мной спит мама, я ощущаю тепло и запах ее тела… Наверное, у меня был сильный жар, так как не помню, как очутился на диване. Рядом на широкой с блестящими шишками кровати похрапывает отец. Мать просыпается, ее рука ложится на мой лобик, и я вижу, как на ее лице медленно появляется улыбка. Мама садится и ее длинные, густые волосы, спускаясь по спине, ложатся веером на одеяло.

«Мама, не уходи», — прошу я. Она что-то ласково отвечает, наклонившись надо мной, опять я ощущаю тепло и запах ее тела и счастливый засыпаю.

Еще одно воспоминание — праздничное

У нас елка. Она стоит в гостиной, упираясь блестящим наконечником в высокий потолок. Я сижу в спальне на диване между отцом и матерью, и через две пары открытых двухстворчатых дверей гляжу на елку. Родители о чем-то тихо разговаривают между собой. В гостиной тем­но, и от зажженной люстры в столовой на елке светятся и искрятся блестящие бусы, шары, канитель и полоски дождя… Все очень красиво и сказочно. На ум почему-то приходит сказка о сером волке и Крас­ной Шапочке. Я прошу папу купить мне настоящее ружье, чтобы застрелить притаившегося под елкой злого волка. Папа обещает, и я чувствую себя самым счастливым мальчиком на свете…

Отец

Всю жизнь, с того дня как я его помню, отец носил костюм и со­рочку с галстуком. Помню его в жилетке или толстовке летом, но всегда при галстуке. И только на даче в очень жаркие дни он одевал шелковую косоворотку навыпуск, подпоясанную ремешком, или шнурком с кистями. В этом случае на голову отец надевал белую фуражку с черным лаковым козырьком — предмет моей мальчишечьей зависти.

Отец был высокого роста, слегка полноватый, голову всегда держал прямо, ходил не сутулясь.

«Настоящий барин», — уважительно говорил о нем наш добрейший Павел Яковлевич, дворник с дореволюционным стажем.

Мамина сестра — моя самая любимая тетя Оля, проживающая в Москве и считавшаяся у нас законодательницей мод, называла папу на английский манер «Алекс». И когда мне читали «Оливера Твиста», я представлял почтенных Лондонских джентльменов в виде своего отца.

Отец пользовался авторитетом и уважением среди жильцов дома и студентов. Он очень много работал: преподавал русский язык, литературу, в том числе и античную на рабфаке при Университете и в Педагогическом институте. В его кабинете-гостиной стояли две высокие полки, заставленные сочинениями русских и мировых классиков в красивых изданиях Брокгауза, Маркса и в кожаных переплетах.

На стенах в рамках из красного дерева висели портреты Толсто­го, Достоевского и Чехова. Когда отец готовился к лекциям, он лю­бил ходить по кабинету, и ему нельзя было мешать. После обеда отец или уходил на занятия с отстающими, или садился за проверку тетра­дей с диктантами и сочинениями. Устав, он дремал, сидя в своем любимом кресле за письменным столом. Отдыхающим на диване я его не видел никогда. Мне кажется, он отдыхал только за вечерним чаем, поло­жив ногу на ногу, покуривая свои любимые папиросы «Сафо» и слушая наши с мамой рассказы о событиях дня.

Я не помню, чтобы отец играл со мной, читал книжки, или рассказывал сказки.

Но на всю жизнь я запомнил, как он регулярно водил меня на Нижегородскую ярмарку и в цирк братьев Никитиных, как ежегодно вес­ной в одно из воскресений мы шли на Откос смотреть весенний ледо­ход. А однажды, на трамвайчике мы поехали к Похвалинскому элеватору (где сейчас стоит гостиница «Нижегородская») и вместе с собравшейся толпой смотрели, как сбрасывали кресты и ломали купола собора Александра Невского на Стрелке. Удары кувалд, треск отдираемых до­сок кровля гулко разносились по водной глади Оки. Люди смотрели молча, некоторые женщины всхлипывали, утирая уголками головных плат­ков глаза…

Когда я немного подрос, отец стал брать меня с собой и баню. Банные дни были для меня настоящим праздником. Пока мама собирала наше белье в фанерный баульчик, я суетился, отбирая игрушки, кото­рым выпала честь поплавать в шайке с теплой водой. В Ковалихинскую баню мы добирались на трамвайчике, который ходил от площади 1-го Мая (пл. Горького) до Острожной (пл. Свободы), и далее пешком по Провиантской до Ковалихи.

Банщики знали отца, называли его по имени-отчеству и прово­жали нас на постоянное место у стены. Раздевалка сверкала бело-бордовым кафелем и чистотой диванов из красного дерева с зеркалами и полочками на спинках. На блестящую кожу дивана банщик стелил накрахмаленную простынку. Отец сперва мылся сам, а уж потом мыл меня, чтобы сразу выйти одеваться. Пока я сидел закутанный в махровое полотенце, отец выходил покурить. Пиво и чай, как многие посе­тители он не пил.

Как я уже писал выше, основной работой отца был Рабфак — рабо­чий факультет при Университете. Он был организован еще в 1919 году для подготовки рабочей и крестьянской молодежи в Университет.

Подавляющее большинство рабфаковцев были уже далеко не университетского возраста и даже семейными. Они направлялись по путевкам партии и комсомола и горели желанием получить высшее образование. Поэтому заниматься с ними было хотя и трудно, но интересно.

После экзаменационных сессий к нам домой часто приходили сту­денты для пересдачи экзаменов. Мама говорила, что они приходят сдавать отцу хвосты.

Однажды, когда папы не было дома, и симпатичная студентка ждала его в гостиной, я вышел показать свои игрушки. Ободренный ее вниманием и улыбкой, я спросил, будет ли она сдавать отцу хвост. Получив утвердительный ответ, попросил, смущаясь, показать его. Студентка расхохоталась и, притянув меня к себе, объяснила, какой у нее хвост. Обрадованный, я тут же помчался поделиться своим откры­тием с мамой.

Вечером, за чаем, мама рассказала о моем открытии отцу и мы вместе хорошо посмеялись.

По большим праздникам — на Пасху и Рождество — у нас собира­лись гости, часто приезжали мамины сестры. После угощения гости проходили в гостиную, муж тети Вали садился за пианино и начина­лись танцы. Для меня это была самая замечательная часть вечера.

Танцевали вальс, мазурку, венгерку (любимый папин танец). Когда танцевали мазурку, тетя Лида, студенткой накануне войны пожившая во Франции, громко командовала «А-гош, А-друа, Мазурка женераль» и танцующие послушно шли то направо, то налево, то становились парами друг за другом. Мне нравилось смотреть, как отец танцует венгерку, вычерчивая правой ногой треугольники и громко притоптывая и щелкая каблуками под зажигательную мелодию Брамса.

Вечер заканчивался по обыкновению тем, что меня отправляли спать, а гости, натанцевавшись, рассаживались на расчехленную мягкую мебель, и муж тети Лиды приятным тенором пел романсы под аккомпанемент пиа­нино.

Немного поканючив, я покидал гостиную, попросив спеть любимую колыбельную Чайковского «Спи, моя радость, усни…»

Лежа в кроватке, я прислушивался к романсам о любви и раз­луке и мечтал о том, как буду танцевать венгерку, когда подрасту…

На другой день Аннушка мыла пол и рассказывала мне, как со­седи с первого этажа расспрашивали ее по какому поводу у нас были танцы и кто так громко стучал каблуками.

И этот стук каблуками был единственным шумом, который поз­волял себе отец. Я никогда, ни в детстве, ни в юности не слышал, чтобы папа повышал голос. Я не помню, чтобы он ссорился о мамой, идя прикрикивал ни меня. Если я его сердил, то он просто смотрел мне в глаза, так смотрел, что мне сразу становилось стыдно.

И я любил его еще больше…

Мать

В противоположность отцу, мама была эмоциональна и, порой, вспыльчива. Ее очень расстраивала людская неблагодарность и несправедливость. Потеряв в шестнадцать лет отца, маме, будучи еще гимназисткой, приходилось давать частные уроки, чтобы помочь матери прокормить и одеть четырех малолетних детей.

Ее отец — мой дедушка, видя природные способности дочери, завещал перед смертью: «Учить Антонину». После окончания гимназии с золотой медалью, мама один год работала преподавательницей в частной женской гимназии, а затем поступила в единственный в тогдашней России женский императорский педагогический институт в Петербурге. Лица, окончившие этот институт, получали университетский диплом.

Учась в институте, мама продолжала давать частные уроки в состоятельных семьях петербуржцев, чтобы поддержать семью и платить за учебу. В получении уроков ей помогали преподаватели института, рано заметившие педагогические способности молодой студентки.

Мама (вторая справа) в институте

Когда я уже учился в школе, мама рассказывала мне о своем репетиторстве в аристократических семьях, где ее иногда приглашали отобедать с «их сиятельствами».

Я очень любил слушать мамины рассказы о ее детстве, Кстове, студенческих годах в столице и, наконец, о ее участии в гражданской войне после революции.

И, как это часто бывает у детей, снова просил повторить рассказ о двух известных и богатых ухажерах, сватовшихся к маме в Петербурге и Нижнем. «А почему ты вышла замуж за папу», — спрашивал я ее после таких рассказов. «А потому, — отвечала она, — что я очень полюбила нашего дорогого папу за его благородство, поря­дочность и ум».

Мама познакомилась с будущим мужем в Нижегородской гимназии еще до войны и вышла замуж в 1919 году, когда ей было уже 28 лет, а папе — 38.

Как историческую реликвию, храню я два документа, выданные маме в годы гражданской войны штабом Волжской военной флотилии, в которых указывается, что Миловидова Антонина Васильевна состо­ит в штате Революционного Трибунала флотилии и не подлежит арес­ту, уплотнению, выселению и обыску с реквизицией имущества без согласия Командования Флотилии.

Мама рассказывала, как она плавала на судах Флотилии, ведущих борьбу с белыми по Уфе, Каме и в низовьях Волги.

Мама никогда меня не ругала, не воспитывала нудными нотациями, а как-то доброжелательно давала мне самому понять неблаговидность моего поведения, или поступка.

Маму очень любили и уважали ее ученицы — сперва гимназистки, потом студентки Рабфака, их памятными подарками, начиная от трогательных поздравлений и благодарностей, и кончая обязательным портфелем и чернильным прибором, а также оригинальными недорогими сувенирами был заставлен стол. Я пишу об этом, так как в детстве очень любил рассматривать эти подарки и играть в них, придумывая им новые, непонятные для взрослых назначения.

И сам письменный столик, небольшой, однотумбовый, притягивал своей уютностью и необычностью. Во-первых, на нем справа стоял неболь­шой шкафчик с дверцей с вставленным зеленым пупырчатым стеклом. Во-вторых, на столе слева и сзади стояла деревянная резная ширмоч­ка. Стол был покрыт красивым малиновым сукном. Он был таким уютно-интимным, что за ним хотелось посидеть. Я очень любил играть, а потом и делать уроки за ним.

Во время войны даже преподаватели математики надели погоны

Как и отец, мама очень много работала. Я видел ее только за обе­дом и ужином и лишь иногда по вечерам, когда у нее не было консуль­таций и вечерних занятий с отстающими. В свободные вечера она чита­ла мне по много раз любимые книжки, среди которых были сохранившиеся от ее детства сказки Перро «Мальчик с пальчик» и «Кот в сапогах».

При такой загрузке у мамы совершенно не оставалось времени на домашние дела, но несмотря на трудолюбивую Аннушку, ведавшую пита­нием семьи, уборкой квартиры и уходом за мной, мама каким-то чудом находила время проверить мои уроки и поштопать вечно худые на колен­ках от постоянного ползания по полу со своими иг­рушками длинные чулки, или сшить тряпичные спортивные тапочки, которые я с завидным упорством забывал в школе.

Желая чем-то помочь маме (эту черту во мне усиленно развивала Валентина Ивановна), я начинал наводить порядок на мамином письменном столе, раскладывая стопки ученических тетрадей, конспекты и какие-то листочки с непонятными формулами, что, хотя и вызывало похвалу с поцелуем, но вряд ли экономило ее время, если не сказать наоборот.

Мама мало занималась своим гардеробом, годами нося одну и ту же одежду. Я помню ее нарядное лиловое платье, которое мне страшно нравилось, кулон с сиреневым аметистом и золотые часики на брас­летке, которые она одевала, идя в гости или на праздники. Помню хорошо и шелковую голубую кофточку, подаренную папой, кото­рой она пользовалась много лет.

Занятие туалетами требовало времени, а у мамы его не было.

Аннушка

Аннушка появилась в нашей семье вскоре после моего рождения. Это был 1920 год, известный страшным голодом в Поволжье, разгулом инфляции, восстаниями и мятежами недовольных Советской властью кре­стьян. Родители платили миллионы за козье молоко, которым меня поили, так как у мамы молоко вскоре пропало. Чтобы как-то сводить концы с концами, мать набирала дополнительные уроки, а отец по совме­стительству преподавал на открывшихся курсах пехотных командиров Красной Армии, за что получал бесплатно военное обмундирование и красноармейский паек.

Аннушка — сравнительно молодая, неграмотная, незамужняя женщина с парализованной согнутой правой рукой, обладала всеми лучшими качествами истинно русской женщины: трудолюбием, бескорыстием, любящим добрым сердцем и скромностью. Одной левой рукой, развитой н сильной, как у кузнеца, она одинаково легко управлялась с мытьем полов, приготовлением пищи и покупкой продуктов на базаре. А по вечерам еще успевала посидеть со мной в Звездинском сквере — напротив дома, где обычно собирались домработницы и бабушки с детьми.

Имя «Анё», которым я звал Аннушку, появилось, как мне потом рассказывала мама, когда, я только начинал лепетать первые слова.

С самого раннего детства Аннушка укладывала меня в постель, обязательно крестила на ночь и часто рассказывала полюбившиеся мне сказки про Царевну-лягушку, про Аленушку и ее братца Иванушку.

У Аннушки в городе были старшая сестра, младший брат и взрослая племянница. Все эти родственники жили на Новой стройке — на бу­грах Окского откоса над Казанским вокзалом. У семейных брата и сес­тры были дети, и Аннушка часто брала меня с собой, когда шла навес­тить племянников.

Я помню, как с удовольствием играл там в их незамысловатые игрушки, сделанные руками отцов из подручных материалов, или купленные на дешевом базаре.

Но больше всего мне нравилось, когда меня, как взрослого, усаживали со всеми за стол, и я пил чай в прикуску с замечательным постным сахаром и халвой.

Однако, и постному сахару и детским игрушкам я предпочитал брата Аннушки — слесаря. Это был стройный, с улыбчивыми глазами, высокий и молодой (по сравнению с моим отцом) человек, который от­давал свое внимание не пришедшей в гости сестре, а мне. После чая, он сажал меня за край стола и, сдвинув посуду и освободив поднос от самовара, начинал вместе со мной разбирать старый будильник с двумя большими блестящими колокольчиками. При разборке стрелки вдруг начинали бешено вращаться, позванивал звонок и все это было крайне интересно. К сожалению, на сборку будильника времени всегда почему-то не хватало, и мы уходили, оставляя поднос с кучей зубчатых колесиков и осиротевшим циферблатом.

У старшей сестры Аннушки — Татьяны было две дочки — Оля и Юля. Их отец работал литейщиком на местной фабрике, и у девочек были игрушки, выполненные из чугунного и цветного литья: маленькие утюги, детские игрушечные сковородочки, горшки и еще что-то в этом роде.

Оля была доброй, покладистой девочкой чуть моложе меня, и мы хорошо с ней играли и у нее дома, и в их дворе. Татьяна Ивановна иногда приходила к нам помогать Аннушке в стирке крупного белья и приводила с собой Олю. Тогда мы играли в мои игрушки и никогда не ссорились.

Аннушка была верующей, и в углу над ее кроватью висела икона и всегда горела лампадка из малинового стекла. За иконой хранилась бутылка со святой водой, которой она меня поила потихоньку от мамы, когда я хворал.

С самого раннего детства Аннушка росла с парализованной рукой, как следствие испуга, перенесенного еще в младенческом возрасте.

Аннушка регулярно ходила в церковь при Крестовоздвиженском монастыре, в которой у нее был «свой» священник, исповедовавший ее. Этот священник с заросшим бородой интеллигентным лицом изредка навещал Аннушку. Она принимала его на кухне, угощала чаем, а я, конечо, вертелся тут же, показывая батюшке свои игрушки.

В церковь мы заходили всегда по пути на Новую стройку. Аннушка развязывала узелок на уголке своего головного платка, вынимала оттуда медяки и покупала несколько свечек, а мне — просвирку, и если в это время службы не было, я любил рассматривать низко висящие иконы и определять, какая мне нравится больше всего.

При монастыре размещалось большое старинное кладбище, на котором были похоронены мои дедушка и бабушка со стороны матери. Их надгробия с литым металлическим крестом были обнесены высокой оградой с дверкой и крышей и казались мне, ребенку, уютной беседкой.

Аннушка научила меня молитвам «Отче наш» и «Богородице, дева радуйся», которые я шептал ложась спать. Я, со своей стороны, учил ее читать, но дальше знания букв дело у нас почему-то не пошло.

Туся

Моим самым лучшим, или, как говорят, закадычным, товарищем был соседский мальчик Толя. Я его звал Тусей и помню с того времени, с которого помню себя. Моя мама и Аннушка называли его также этим именем. А его родители звали его только, полным именем — Анатолий, и мне это всегда казалось странным. Я искренне считал, что детей называют полным именем, когда ими недовольны.

Туся жил в двухкомнатной квартире под нами. Он также был единственным ребенком и на год младше меня. Его отец работал не то бухгалтером, не то счетоводом, мать — домашней портнихой. Маленькую вторую комнату они сдавали пышной, ярко накрашенной женщине, а сами занимали большую проходную в три окна. Кровать родителей была отгорожена ширмой, за которой также переодевались заказчицы для примерок. Тусе стелили на ночь на кушетке, обитой вытертым дерматином и боль­ше похожей на топчан.

Они жили намного беднее нас, но я по-детски завидовал Тусе, когда его отец, приходя с работы, всегда приносил сыну небольшую шоколадку с яркими картинками на обертке. Внутри каждой такой шоколадки находился талончик. Набрав определенное количество таких та­лончиков, можно было бесплатно получить призовую шоколадку.

Мне дома дарили шоколадки только по праздникам. Это всегда были Золотой или Серебряный ярлык — самые дорогие и престижные. Но на их обертках, к сожалению, были только названия, правда, выполненные большими буквами и рельефные, что меня, конечно, мало трогало.

С Тусей мы играли в нашей пустой квартире. Я вызывал его к себе, постучав половой щеткой в пол. Домой его отводила Аннушка, чтобы не обидели взрослые ребята, собиравшиеся в вестибюле покурить.

Туся был покладистым товарищем и, сознавая мое старшинство в возрасте, всегда поддерживал предлагаемые затеи, хотя и сам был го­разд на выдумки. Мы играли обычно до прихода мамы, а затем вместе полдничали, или обедали. Когда мама угощала нас леденцами «Барбарис» — прозрачными, разноцветными круглыми палочками — начиналось соревно­вание «по заострению концов». Участники придуманной нами игры, должны были, не прибегая к зубам, действуя языком и губами, заострить концы конфеты. Выигравшим считался тот, кто сделал это первым. Качество «заточки» проверялось уколом в ладонь. Приступая к игре, мы придвигали кресло к окну, садились на его подлокотники лицом друг к другу и усиленно работали языками, глядя в окно.

Для нас, дошкольников, окно на улицу с оживленным движением, было, наверное, тогдашним экраном телевизора. Столько интересных вещей можно было увидеть в окно. Вот стоят извозчики у входа в Звездинский сквер и одна лошадь смешно вскидывает головой, пыта­ясь достать остатки овса из надетой на морду торбы. У водоразборной колонки образовалась очередь, в основном женщин, терпеливо ожидаю­щих, когда подъехавший водовоз наполнит свою огромную бочку через шланг. Рядом остановился мороженщик со своей тележкой и, открыв ящик, достает и одевает белый фартук…

А как интересно было смотреть на прохожих, бегущих от внезапно хлынувшего ливня под навесы и в подъезды домов, откуда потом са­мые нетерпеливые и смелые выскакивали, не дождавшись прекращения постепенно утихающего дождя!

Когда ко мне стала приходить Валентина Ивановна, наши встречи и игры с Тусей были перенесены в его квартиру. Там мы играли после обеда до прихода его отца. У Туси было мало игрушек, но зато была терпеливая Мурка, позволявшая укладывать себя в сооруженную нами постель. В игру пускались многочисленные, разноцветные лоскутки, которыми был усеян пол около стола.

Мое внимание привлекал вертящийся манекен, на котором примеря­лись скроенные платья. Для меня оставалось загадкой, как можно на одном манекене примерять платья и толстых, и тонких заказчиц. Манекен тоже участвовал в наших играх, когда, оставшись одни, мы обряжали его с помощью булавок в разноцветные лоскутки.

Когда меня отдали в школу, видеться с Тусей я стал заметно реже, но помню, как он приходил иногда по вечерам и, усевшись ря­дом со мной за стол, занимался рисованием, пока я делал уроки…

Наша дружба продолжалась и после моего переезда на новую квар­тиру, но встречи стали носить, так сказать, гостевой характер.

Окончив школу, Туся поступил на вечерний факультет Индустриального института (в котором учился и я), параллельно учась в школе лет­чиков. Он погиб в воздушном бою во время Финской кампании 1940 года.

Дом моего детства

Дом, где прошло мое детство, сохранился, хотя после войны подвергся капитальному ремонту, после которого даже парадный вход был перенесен во двор, а на месте вестибюля была сделана жилая комната.

До революции это был обычный для Нижнего доходный дом, в ко­тором сдавались квартиры верхнего, более комфортабельного этажа, а владельцы, как правило, жили внизу.

Дом был полукаменным, двухэтажным, выходящим своим фасадом на Звездинский сквер у его входа со стороны Большой Покровки.

До революции весь верхний этаж из 6-и комнат с большой при­хожей и кухней снимали мой будущий отец и его товарищ — тоже холостяк и тоже преподаватель Нижегородской гимназии. У каждого из них было по три комнаты: кабинет, столовая и спальная. Их обслуживали приходящие кухарка и горничная. Комнаты были достаточно богато отделаны: с дубовым паркетом, высокими двухстворчатыми резными дверями, лепным потолком. Окна запирались не обычными шпингалетами, а сложными рычажно-ползунковыми устройствами с рельефными рисунками.

Через входную резную дубовую дверь вы попадали в вестибюль с окном и кафельным цветным полом, из которого широкая двухстворчатая дверь, наполовину застекленная толстыми фигурными зеркальными стеклами с фацетами и латунными окантовками, вела к широкой каменной лестнице. Рядом располагалась вторая, более простая дверь в квартиры первого этажа.

Когда моя мама вышла замуж, то поселилась в квартире отца. Домовладелец — богатая немка — сбежала на свою родину, дом был реквизирован и передан Горкомхозу, который быстро превратил его в советскую коммуналку.

В квартире все комнаты были проходными. В первой от прихожей и самой большой стояли гостиный гарнитур из мягкой мебели, пианино, письменный стол отца и полки с книгами. Это был кабинет-гостиная. Вторая комната — столовая — с большим обеденным столом, буфетом, стульями, двумя жесткими креслами и диванчиком, комодом под самовар и, наконец, моей детской кроваткой. В третьей комнате — спальне — располагались металлическая двухспальная кровать, турецкий диван со съемными подушками, шифоньер (его тогда называли гардеробом), дамский письменный столик и умывальник.

Из всей обстановки квартиры мое внимание больше всего привлекал умывальник. Отделанный ореховым шпоном, с двумя массивными беломраморными плитами, уютными узкими ящичками и педалью, умывальник был еще и моей любимой игрушкой.

Я полюбил этот умывальник еще до того, как маме подарили книжку Корнея Чуковского с его знаменитым Мойдодыром, полюбил его за педаль, нажимая которую можно было регулировать струю воды из крана. Может быть, именно благодаря такой конструкции умывальника я стремился почаще мыть руки, это вошло в привычку и сохранилось на всю жизнь.

Вторым любимым предметом домашней обстановки был громадный, чуть меньше кровати сундук, стоящий у печки рядом с моей кроваткой.| Сундук был окован сияющей лаком желто-оранжевой жестью и позолоченными полосками, переплетающимися в сложный рисунок из треугольников, ромбов и квадратов. Он играл роль моего детского стола. При движении по нему игрушечных трамвайчиков и паровозиков возникал шум, который был слышен у соседей за стеной.

Но лучшим местом для игр был, конечно, идеально гладкий, без единой трещинки, или заметного шва дубовый паркет в гостиной. Паркет не натирали, а мыли, как некрашеный деревянный пол, после чего он становился темным, как мореный дуб и, высыхая, постепенно светлел. Невозможно подсчитать, сколько пар чулок я порвал, ползая на коленках по этому паркету.

Дом отапливался дровами. Печи, выходящие в комнаты, были облицованы белым-белым изразцом. Я любил сидеть у топящейся печи и через приоткрытую чугунную дверцу смотреть, как завивается в колечки березовая береста, как шипит смола и потрескивают поленья. А потом появлялась наша Аннушка с ведром воды и длинными щипцами бро­сала прогоревшие головешки в воду. Головешки шипели, как злые змеи и испускали дух.

Я очень любил свой дом и потом, когда мы переехали в новую квартиру, он мне часто снился.

Детские болезни

В раннем детстве я часто болел бронхитом. Когда начинался кашель, родители посылали Аннушку за нашим»«домашним врачом» в дом напротив. Там жил знакомый родителей, глазной врач Вицинский.

Это был среднего роста, папиного возраста человек с бородкой и приятным внимательным взглядом. Он садился на стул против окна, ставил меня между колен, выслушивал деревянной трубкой, хранившей­ся в разобранном виде в футляре, потом одевал на лоб круглое зеркало с дырочкой посередине и обследовал мои горло и нос. Мама стояла рядом с чайной ложкой и полотенцем. Ложку черенком совали мне в рот а полотенцем доктор вытирал обслюнявленные мною руки.

Потом, сидя за папиным письменным столом, доктор выписывал рецепт и давал устные наставления маме. Как и мой бронхит, лекарст­ва и наставления не отличались разнообразием, и я уже знал наперед, что опять буду пить сладкую микстуру с загадочным названием «Петрусин», а мама будет растирать мою грудь я спину вонючим скипидаром и перепеленывать мое тело крест-накрест теплым и колючим шерстяным платком.

Когда я пошел в школу и начал приносить домой весь набор детских болезней, ко мне стали приглашать известного в городе еще с дореволюционных времен детского врача Залкинда, жившего неподалеку.

Если он приходил днем в отсутствие родителей, мама оставляла конверт и поручала мне передать его доктору, сказав сперва спасибо. Боясь забыть мамины поручения, я выполнял их сразу же по приходу врача, после его стандартной фразы: «Ну-с, так на что мы жалуемся, молодой человек?» Конечно, это был очень опытный врач, так как он всегда знал наперед и когда пройдет сыпь, и когда мне идти в школу.

Валентина Ивановна

Одну из причин моих частых бронхитов доктор видел в моем неконтролируемом гулянии во дворе, где я играл, бегал, потел и простужался. В те годы среди населения усиленно пропагандировался лозунг: «Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья». Это значило, что надо было как можно больше бывать на воздухе, купаться и загорать.

Следуя этой теории и советам врача, родители решили пригласить мне бонну (воспитательницу), чтобы она гуляла со мной в любую погоду и попутно обучала чтению, письму, рисованию и другим полезным наукам. Наша Аннушка выполнять эти функции не могла, так как, во-первых, была очень занята домашним хозяйством, а, во-вторых, была неграмотна.

Так появилась в нашем доме Валентина Ивановна Шмелинг. Это была молодая, одинокая, незамужняя женщина из обрусевшей немецкой семьи, любящая детей и очень религиозная. Как мне рассказывала потом Аннушка, мама, зная это, просила Валентину Ивановну не водить меня в церковь. Валентина Ивановна добросовестно выполняла эту просьбу, а мама не знала, что в церковь меня уже давно водит Анну­шка, и эту страшную тайну я храню даже от своего лучшего друга Туси.

Годы общения с Валентиной Ивановной были лучшими годами моего счастливого детства. Мягко, без наставлений и излишней дидактики, рассказывала она мне во время наших продолжительных прогулок поучи­тельные истории из жизни Христа, его учеников, о подвигах античных героев и о наших великих предках — Минине, декабристах-нижегородцах. Дома она читала вслух детские рассказы Льва Толстого, сказки Пушкина, стихи Лермонтова и Некрасова, многие из которых я легко заучи­вал и потом декламировал довольным родителям.

Зимой, захватив санки-салазки, мы шли по Студеной улице к Пушкинскому садику, на окраине которого (за теперешним телецентром) начиналась цепь оврагов, по крутым и пологим склонам которых всегда каталось много ребят.

Летом мы гуляли по Гребешку, любуясь сверкающими на веслах лодок брызгами воды, белыми буранчиками воли, выбегающих из-под ко­лес буксирных пароходов, расцвеченной флагами Ярмаркой.

Здесь было непривычно тихо, не гремели по булыжной мостовой телеги ломовых извозчиков и подковы лошадей, а мирно кудахтали куры и на небольших скамеечках у заборов грелись на солнышке старики в телогрейках и валенках.

У меня дома, еще до того, как я научился читать, скопилась небольшая библиотечка детских книг, среди которых были книги мамино­го детства и наградные — полученные ею в гимназии. Среди наградных была (и хранится сейчас) шикарно изданная с иллюстрациями книга «Принц и нищий» Марка Твена (издание Суворина, 1900г.). И вот, по совету Валентины Ивановны, я начал нумеровать свои книги. Номера рисовала Валентина Ивановна, а я раскрашивал их разным цве­том. И так, играя, я постиг премудрость «цифирь», стал устанавливать книги по номерам на своей полочке, приучаясь к порядку и аккурат­ности.

Методами поощрения, которые применялись ко мне за достигнутые успехи были поездки на Кремлевском, или Похвалинском элеваторах (фуникулерах), а также на Финляндчиках — маленьких открытых катерах с навесом, осуществлявших перевозку нижегородцев через Оку и Волгу. Нижегородцы называли эти пароходики Финляндчикамн, так как они принадлежали Финскому акционерному обществу, доживавшему свой век.

Валентина Ивановна оказывала на меня огромное благотворное во всех отношениях, влияние. И я не побоюсь сказать, перефразируя известные слова Максима Горького о книгах, что всему, что есть во мне хорошего, я обязан Валентине Ивановне.

В заключение расскажу об одном эпизоде, который остался в памяти на всю жизнь.

На улице упала лошадь, запряженная в телегу с горой тяжелых мешков. Возчик, дергая лошадь за узду, пытался ее поднять, но ей это не удавалось. Она беспомощно мотала головой и дергала передними ногами. Тогда извозчик, рассвирепев и страшно ругаясь, принялся из­бивать беднее животное палкой кнута. Лошадь ржала, пыталась встать на передние ноги и снова валилась на мостовую. Ее глаза выражали страдание. Валентина Ивановна не прошла мимо, как другие прохожие, не увела меня, а подошла к возчику и стала громко требовать, чтобы он прекратил бить лошадь. Извозчик послал ее подальше. Тогда Валентина Ивановна громко закричала, что позовет милиционера и извозчик ответит за истязание животных. Мужик оторопел, собравшиеся прохожие поддержали Валентину Ивановну, а два молодых парня начали умело распрягать лошадь. И когда были сняты дуга, оглобли и пост­ромки, вместе с извозчиком они помогли лошади подняться. Ее шерсть лоснилась от пота, а ноги дрожали… Толпа разошлась. К Валентине Ивановне подошел пожилой, хорошо одетый мужчина н поблагодарил ее. Я стоял, готовый громко разреветься…

Рассказывая дома и Тусе про этот случай, я вновь переживал все увиденное и вместе с Тусей придумывал страшные кары живодеру-извозчику.

Такой была моя дошкольная воспитательница. Я расстался с ней, когда пошел в школу, но и на новой квартире Валентина Ивановна из­редка забегала к нам проведать «своего первого», как она говорила, ученика.

В 1941 году, как только началась война, Валентина Ивановна, как и большинство лиц немецкого происхождения, была выслана без права проживания в крупных городах. Вернувшись из ссылки, она рабо­тала воспитательницей в детском доме в Анкудиновке.

Первая дача

Первая дача, на которую меня вывезли родители, находилась на Мызе (около конечной остановки теперешнего трамвая). До революции Mызa считалась ближним дачным местом состоятельных нижегородцев. После революции дачи продолжали существовать, но уже в ка­честве постоянных жилых домов, приспособленных к нашей холодной зиме. В них получили прописку остронуждающиеся рабочие телевизионного завода, демобилизованные красноармейцы, а также часть дачевладельцев, согласившихся самоуплотняться. Поэтому здесь уже не стало клу­мб с цветами, крокетных площадок и беседок с цветными стеклами, а появились курятники, крольчатники и пристройки для содержания скотины. Позднее земля на прилегающих участках была щедро возделана под гряд­ки с овощами.

На даче поселились мама, Аннушка и я. Отец все лето работал на курсах пехотных командиров, у которых не было никаких летних каникул или отпусков и поэтому мог приезжать на дачу только по воскресеньям.

Лето в тот год выдалось не редкость холодным к дождливым, и я смутно помню, как ходил с мамой по сырому лесу в поисках земляники.

А чаще всего вместе с Аннушкой мы гуляли по песчаной железнодорожной насыпи, на которой не было грязи и луж, и ожидали прихода дачного поезда.

При даче находился большой сарай — каретник. В нем стояли извозчичья пролетка и зимние сани. При частых дождях сарай оказался наилучшим местом, где я мог играть и вдыхать дачный воздух. Пролетка с колесами и сани с меховой полостью, которой обычно закрывали ноги седоков, стали самой интересной игрой на даче. Ведь мне тогда было всего три года и, знаю по своему сыну и внукам, карабкаться по раз­ным сооружениям в этом возрасте было просто необходимо.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.