Тем, кто живёт тоской о близко-далёкой Родине, мечтая когда-нибудь вернуться в свой покинутый дом, посвящается…
Глава 1. Эмиграция глазами сыновей
Переезд
Мы никогда не причисляли себя к лагерю эмигрантов, или беженцев, хотя наша семья эмигрировала из СССР в 1925 году. Всё произошло как будто само собой — мы просто переехали жить из Ленинграда в Мюнхен.
После революции жизнь в России так стремительно менялась, что мы не успевали за этими, порой совсем не радующими нас, переменами. Не только мы, но и остальные питерцы долго не могли привыкнуть к новому названию родного Санкт-Петербурга, получившего вскоре после революции «гордое имя Ленина», и по привычке величали его Петербургом, Питером или Петроградом.
Россия переживала трудные послереволюционные годы. Русской интеллигенции жилось непросто. Наш отец Александр Бояров, ещё до революции преподававший в Императорском Петроградском университете, переименованном в 1924 году в Ленинградский государственный университет, по какой-то счастливой случайности сумел сохранить свой высокий профессорский статус. Однако почти сразу после революции, как и большинство профессоров университета, он почувствовал резкое отторжение новой власти — взамен традиционным методам преподавания стали внедряться молодые прогрессивные практики, совершенно не похожие на старые, привычные, и потому не принимаемые опытной профессурой.
Отец редко рассказывал маме о проблемах в университете, но мы видели, как с каждым днём мрачнел его взгляд, когда он возвращался домой после лекций в университете. А пару раз мы с младшим братом Петькой даже слышали, как он в сердцах выразился крепким словцом в адрес тех, кто «пытается перекроить историю и засорить мозги молодого поколения искажёнными сведениями, отягощёнными каким-то там ещё историческим материализмом…». Что это такое — исторический материализм, мы с Петькой напрочь не понимали, но всем сердцем чувствовали, что это что-то очень большое и страшное!
После того как родители окончательно решились на переезд, отец стал почти каждый вечер рассказывать нам о замысловатых баварских обычаях, рисуя красивые картины заграничной жизни. Он знал несколько языков и не сомневался, что Бавария примет нас с распростёртыми объятиями. К тому же у отца вдруг отыскались какие-то родовые немецкие корни, поэтому препятствий к переезду практически не было, тем более что в горячее послереволюционное время страны Западной Европы с радостью привечали русских эмигрантов, оказывая им всяческую поддержку. Особо это касалось учёных, каким был мой отец. Интерес к русским эмигрантам был огромен и среди простых баварцев, напуганных грандиозным «русским бунтом» и слухами о революции и мечтающих как можно больше узнать об этом из уст самих очевидцев.
А вот наша мама Катерина Боярова, которая была младше отца почти на десять лет, эмигрировать совсем не хотела и даже боялась. Она ещё до революции успешно окончила Санкт-Петербургский женский медицинский институт и служила сестрой милосердия в госпитале Зимнего дворца.
В конце октября 1917 года, после расформирования госпиталя, маме сначала предложили место помощницы главного хирурга в Петроградском госпитале №1 Красного Креста, а затем — должность помощницы главного врача Обуховской больницы, что расположилась на Фонтанке. Помню, как мы с отцом частенько встречали маму после службы, а потом гуляли по набережной Фонтанки — мы с Петькой веселились и играли в догонялки, а мама с отцом, неспешно прогуливаясь, подолгу о чём-то беседовали. Иногда отец рассказывал маме смешные случаи про его студентов, и она задорно смеялась.
Мама очень любила свою работу и не хотела её бросать, но ещё больше она жалела нашу большую пятикомнатную питерскую квартиру, ранее принадлежавшую родителям отца, а затем доставшуюся нам по наследству. После революции в две комнаты подселили квартирантов, но три комнаты по-прежнему занимали мы.
А ещё каждый год с огромным нетерпением мама ждала лета — беззаботных вечеров в любимой деревеньке недалеко от Питера, где стоял немного покосившийся старенький домишко, построенный папиным дедом. Она не могла представить себе жизни в чужой стране без этого самого старенького деревенского домишка, отремонтировать который у отца пока так и не доходили руки. Однако мама понимала, что отец настаивает на переезде не просто так…
Папины родные жили в Питере, но встречались мы с ними очень редко. Зато уж мамина «южная» родня наезжала к нам в Питер на Рождество всем семейством, чтобы, как они весело выражались, «проникнуться духом настоящей русской зимы». Мы же с превеликим удовольствием проводили у них в гостях самую жаркую часть южного лета.
Мамин брат — наш любимый дядюшка Николай — жил со своей семьёй в Смоленске, а сестра — любимая тётушка Наталья — со своим мужем-весельчаком Егоршей (так она его ласково величала) и озорными шумными детьми обитали в небольшом, но очень красивом украинском селе неподалёку от Харькова, спрятавшемся где-то на приграничной территории между Украиной и Россией, относящейся всё же к Украине.
Каким безграничным счастьем были наши встречи!
Мы с детьми сразу начинали жить своим миром, а взрослые — своим. Если пересчитать всех по головам, то в зимние дни в нашей пятикомнатной питерской коммуналке проживало более двадцати человек: бабушка с дедушкой из Смоленска — родители моей мамы, шестеро «общих» родителей (мама с папой, дядюшка Николай со своей женой Лизаветой Ивановной и тётушка Наталья с любимым Егоршей), шестеро общих детей (мы с моим младшим братом Петькой, две двоюродных сестрёнки из-под Смоленска — дочки дядюшки Николая, и два двоюродных братишки с Украины — сыновья тётушки Натальи).
Не стоит также забывать и о наших соседях по коммунальной квартире, которых в разные годы насчитывалось разное количество, но всегда проживало не менее шести человек: одна семья с одним-двумя-тремя детьми жила в угловой комнате, а вторая семья с одним-двумя-тремя озорниками — в самой дальней тупиковой. Причём жили мы с ними очень дружно: они побаивались нас, считая хозяевами квартиры, а мы и не возражали — мы тоже так считали.
Им приходилось мириться даже с нашими шумными родственниками, хотя мы с ребятнёй совершенно не замечали какого-либо недовольства по этому поводу. Совсем наоборот: их детишки с нескрываемым удовольствием становились либо участниками шумных игр, либо членами «детского штаба», либо посвящались в рыцари — это уж как нам заблагорассудится. Ну а с нашими родителями поссориться было просто невозможно (они никогда никого ни в чём не упрекали и сами ни на что не обижались), поэтому в Рождественские праздники мы дружной компанией собирались на общей кухне и устраивали совместные посиделки.
Когда же летом мы вчетвером отправлялись в гости к тётушке на Украину или к дядюшке в Смоленск, то осчастливленные квартиранты «наслаждались одиночеством», набираясь сил перед очередным зимним нашествием нашей многочисленной родни.
А мы тем временем испытывали дикое, даже какое-то первобытное удовольствие от красоты бескрайних просторов лугов, полей, от запаха сена и земляного пола глиняной тётушкиной мазанки в весёлом украинском селе неподалёку от Харькова или от уюта большого дядюшкиного дома на Смоленщине. И опять начинали жить на два лагеря: взрослые — дети!
Рыбалка, ночное, сенокосная пора, походы за желудями — всё это захватывало детские сердца с такой страстью, что никто из нас не замечал, как беспощадно отсчитывало дни южное лето! Мы либо опять создавали свой «детский штаб», либо устраивали скачки на лошадях, либо целыми днями пропадали на прудах… Счастье и благодать! Но при этом, как полагается, мы не забывали и о своих садово-огородных обязанностях, выполнять которые особо не хотелось, однако приходилось…
…Даже нам с Петром нелегко и страшно было переезжать в Мюнхен. Мы и думать боялись о том, что, возможно, никогда не сможем вернуться в Россию, называемую теперь странным словом «эсэсэсэр». Мне к тому времени исполнилось восемь лет, моему брату Петьке — шесть.
И всё-таки отцу удалось убедить маму.
Так мы стали русскими эмигрантами…
Мюнхенское затишье…
В Мюнхене отец сразу примкнул к движению «Союз младороссов», которое он с нескрываемой гордостью именовал «Союз „Молодая Россия“», и через несколько месяцев, благодаря старанию неких влиятельных особ, относящихся к этому содружеству, успешно преподавал в Мюнхенском университете Людвига-Максимилиана.
Бавария в то время испытывала острую нехватку квалифицированных медицинских кадров, потому маме хоть и с некоторым трудом, но всё же удалось устроиться сестрой милосердия в один из мюнхенских госпиталей, принадлежащих Красному Кресту. Этот госпиталь был весьма известен среди коренных баварцев: ходили слухи, что в него частенько наведывались даже первые лица Германии. Таким образом, и мама, и отец по роду своей службы сразу очутились в самом центре событий, происходящих в Германии.
В Баварии всё ещё звучали отголоски «Пивного путча», случившегося в Мюнхене в 1923 году, поэтому иногда вечерами за ужином родители весьма активно обсуждали события этого самого «Пивного путча» (уж очень заинтересовало нас с Петькой его смешное название). Вот уже на протяжении двух лет он будоражил умы и сердца баварцев, и они, как говорится, с пеной у рта спорили о правильности идей членов национал-социалистической партии и их сподвижников. И мои родители тоже высказывались по этому поводу, только не публично, а дома за ужином. Мы с Петькой мало что в этом понимали, но всё равно делали вид, что очень интересуемся их разговорами, и даже пытались иногда вставить словечко-другое. Выходило, конечно, невпопад, и родители в ответ лишь задорно смеялись, а потом отец ласково трепал нас рукой по вихрастым головам и отправлял спать.
Как-то само собой произошло, что из Бояровых мы практически сразу превратились в Байер. Вернее, всё было закономерно. Родители приняли это решение очень быстро, чтобы не прослыть чужаками на так гостеприимно приютившей нас баварской земле. Фамилия Байер была созвучна с нашей и означала «баварец, житель Баварии», что, как выражался отец, было очень символично.
Независимая республика Бавария являлась всё же одной из земель, принадлежащих Германии, а наш отец довольно неплохо владел немецким языком, поэтому почти сразу получил негласный статус аборигена. Как-то совсем скоро его приписали к числу лучших преподавателей Мюнхенского университета. Студенты быстро привыкли к нему и даже полюбили за добрый весёлый характер и умение доходчиво объяснять учебный материал (он обладал удивительной способностью превращать самые сложные задания в очень простые), поэтому относились к нему с глубоким уважением и называли его Herr Professor или Professor Bayer. Маму — Катерину Боярову — стали почтительно величать Frau Bayer, моё русское имя Павел (уж очень я не любил, когда питерские мальчишки иногда кликали меня Пашкой) превратилось в красивое немецкое Paul, а мой младший брат Петька стал чинно именоваться Peter.
Вообще, наш отец был очень умным, осторожным, рассудительным и предусмотрительным человеком и умел просчитывать любые комбинации на сто ходов вперёд. Он уверил нас, что коренные баварцы никогда не станут считать нас своими, если мы не научимся говорить и писать на немецко-баварском языке не хуже, чем они сами, а возможно, даже и лучше! Поэтому все мы, начиная с отца и заканчивая шестилетним Петькой, засели за словари, учебники и разговорники, старательно осваивая непростой, но очень интересный немецкий язык вместе со всеми его баварскими диалектами. Нас с Петером особо заинтересовал мюнхенский жаргон: в нём порой встречались такие словечки, о существовании которых не знали и сами немцы. Даже мама частенько, возвратясь домой из госпиталя после очередной смены, тоже веселилась вместе с нами, выискивая в разговорнике какое-либо замысловатое мюнхенское словцо.
А чем же нам было заниматься в этой незнакомой стране, пока ещё не ставшей нам родной? Общаться со сверстниками мы толком не могли: неважное знание немецкого языка было тому причиной, поэтому всё время мы проводили вдвоём с братом или с родителями — и дома, и на прогулке. Вот и упражнялись! И весьма неплохо! Отец был очень доволен нашими успехами и регулярно устраивал шутливо-озорные языковые соревнования. Мы с братом охотно втянулись в это забавное мероприятие, стараясь не оплошать друг перед другом.
Но лучше всех в изучении языка преуспела мама — она, к нашему несказанному удивлению, оказалась очень способной ученицей. Отец тоже хвалил её и подшучивал, что скоро она всех врачей госпиталя за пояс заткнёт. И не только врачей — она и его самого перещеголяет в своём немецком! Мама лишь отшучивалась в ответ и ещё старательнее принималась осваивать весьма заинтересовавший её немецко-баварский язык.
Суета и повседневные хлопоты, к которым мы с трудом привыкали после налаженной жизни в России, затягивали нас в свою круговерть всё сильнее и сильнее!
Так промелькнули первые три года жизни в Мюнхене: поиски жилья, поиски родителями работы, нескончаемые языковые тренировки, частые домашние уроки, сдача экзамена по немецкому языку, поступление в гимназию…
Когда мы учились в гимназии, то мама вместе с нами продолжила осваивать полюбившийся ей немецкий и достаточно быстро научилась читать, писать и даже переводить тексты. Позднее я понял, что это занятие просто отвлекало её от тоски по Питеру.
Лишь через три года этого, казалось, бесконечного обустройства и приспособления наступило затишье. И потекла ровная, спокойная, даже какая-то однообразная жизнь.
А потом навалилась тоска… В немецком языке вообще-то, как утверждают сами немцы, нет слова «тоска», есть «печаль», «грусть» — всё что угодно, но только не тоска. Но она навалилась — эта русская тоска. Тоска по любимой Родине, частенько зовущей нас к себе в счастливых снах.
Папа, давно мечтавший преподавать в Мюнхенском университете и осуществивший свою мечту, переживал меньше. Два раза он даже смог вырваться в СССР по служебным делам. А вот мама очень тосковала. Иногда ночами мы с братом, услышав за стеной её тихие вздохи-всхлипывания, начинали шептаться, пересказывая друг другу забавные и ещё пока не забытые нами истории из жизни в России: бурные встречи с родственниками и такие же бурные проводы, весёлые ночные прогулки по Питеру и гадания в рождественский сочельник, общие походы, сенокосы, костры, скачки на лошадях в Смоленске и посиделки у любимого чисто-голубого купального озера в окрестностях украинского села. Воспоминания переполняли в те минуты наши юные сердца. Мы тешили себя надеждой, что когда-нибудь снова сможем побывать на Родине, и шутливо вырисовывали друг другу воображаемые картины встречи с нашими родными. Мы засыпали, полные сладких грёз…
А через некоторое время стали долетать слухи о страшных арестах и исчезновениях людей в России, всеми называемой теперь Советским Союзом или попросту СССР. Отец иногда приходил домой очень расстроенным, они с мамой закрывали двери в комнату, чтоб мы с Петькой не слушали их «взрослые» разговоры, и о чём-то подолгу беседовали.
Но мы же были озорными мальчуганами, поэтому, несмотря на запреты, конечно, выискивали способы, как можно подслушать запретные родительские речи. Петька уже тогда серьёзно увлекался конструированием, и мы с наслаждением вызнавали секреты, ощущая себя тайными агентами! В ход шли любые Петькины изобретения…
Отец рассказывал маме о происходящем в России таким тоном, как будто сам не мог в это поверить. Он сомневался и словно обращался к ней за помощью, чтоб она развеяла его подозрения. Но и в мамином госпитале тоже ходили подобные слухи о России. А потом об этом стали печатать даже в газетах.
Позднее родителям как-то удалось узнать, что в Питере арестованы почти все друзья и коллеги отца. Многим из них так и не суждено было вернуться к своим семьям: кто-то бесследно исчез, кому-то повезло чуточку больше — удалось избежать расстрела, но репрессии оставили свой отпечаток почти в каждой семье. И что ожидало тех, кто был отправлен в далёкие северные или сибирские лагеря? Лишения. Почти круглосуточная работа. Голод. Холод. Безысходность. Душевные мучения. Смерть.
Когда отец полушёпотом рассказывал об этом маме, она лишь тихонько успокаивала его. Стоя за закрытой дверью, я представлял, как при этом она красиво покачивает головой и ласково смотрит ему в глаза. Нам с Петькой тоже не верилось: «Как же так? Это же наша родная земля — добрая и любимая. Разве на ней могут бесследно исчезать люди?! Разве могут убивать и расстреливать просто так?! Нет, это точно какая-то ошибка! Кто-то придумал эти глупости про нашу Родину специально, чтобы мы испугались и не вздумали возвращаться обратно! А мы потом — когда вырастем, обязательно возвратимся и докажем, что это неправда!»
Так промчались шестнадцать лет спокойной и даже какой-то вялотекущей жизни в Мюнхене. К этому времени мы уже говорили на немецком языке без малейшего акцента и чувствовали себя практически коренными баварцами: папа успешно преподавал, мама по-прежнему работала сестрой милосердия в госпитале, а мы с братом успели отучиться в гимназии, и не только…
К власти в Германии уже давно пришли национал-социалисты, и Мюнхен, как, впрочем, и всю Баварию (да и всю Германию), иногда будоражил какой-нибудь очередной политический «взрыв». Родители пережили нечто подобное после революции в России, поэтому к политическим передрягам относились весьма осторожно. Постепенно всё угасало, и опять наступала тихая размеренная жизнь.
Я усердно готовился к выпускным экзаменам в Мюнхенском университете Людвига-Максимилиана, где преподавал мой отец, нацелившись пойти по его стопам. Я мечтал стать для студентов не просто преподавателем, а, как и мой отец, старшим наставником. Профессора университета поддерживали меня, пророча успешную педагогическую карьеру.
Петька к тому времени уже окончил колледж и намеревался поступить в Мюнхенский технический университет. Он хотел стать инженером-конструктором и посвятить свою жизнь глобальным научно-техническим разработкам. Я в шутку прозвал его «мыслителем», потому что всё свободное время он что-то высчитывал, чертил, рисовал… Короче, по-прежнему изобретал!
Иногда нам всем вместе удавалось выехать за город на пикник. Тогда мы, сидя на коротко постриженной ровненькой травке, смеялись, иногда даже громко хохотали от всей души, снова и снова вспоминая Россию и наши с Петькой детские проказы. В эти минуты мы совершенно не замечали осуждающих взглядов, которые бросали в нашу сторону выдержанные баварцы. Это, безусловно, были самые лучшие моменты нашей мюнхенской жизни.
…Перед бурей
И тут пришла война… Война с коммунистами, захватившими два десятилетия назад нашу Родину и мечтающими вскоре завладеть целой Европой… С коммунистами, уничтожившими почти всех коллег и друзей нашего отца, не захотевших покинуть так же, как мы, любимую Родину и поплатившихся за это жизнью… Коммунисты уже крепко обосновались на русской земле, лишив её имени и придумав вместо красивого гордо звучащего слова «Россия» весьма странное название из нескольких букв — «СССР». Мы были убеждены, что они не остановятся и непременно решат завоевать весь мир, поэтому уверовали, что пока не поздно, надо освободить любимую Родину от «красного дьявола»… Во что бы то ни стало!
Отголоски этой «освободительной» войны уже звучали ранее — из новостей мы узнавали о победоносном шествии немецкой армии по Европе. Из радиоприёмников раздавались бравые марши и рассказы о том, как же повезло жителям стран, освобождённых Великой Германией. Бойким голосом под торжественные марши диктор рассказывал о душевных приёмах немецких солдат на землях Бельгии, Австрии, Польши, Франции и Чехословакии — стран, где так же, как и в СССР, уже начинал поднимать голову коммунизм. Каждый день мы слышали голос министра народного просвещения и пропаганды Йозефа Геббельса. В минуты его выступлений всем жителям Мюнхена непременно предоставлялись перерывы в работе — все обязаны были внимать его речам. Неважно, где ты находишься — сиди, лежи или стой, но слушай! Дома и улицы замирали в полной тишине — все слушали. Не имели права не слушать, а тем более роптать. Смельчаки, пробовавшие выразить недовольство «по поводу или без повода», через некоторое время просто исчезали… Бесследно… Так же, как чуть ранее начали исчезать «недовольные властью» в СССР…
Улицы Мюнхена были увешаны листовками и плакатами, агитирующими молодых людей пополнять ряды победоносной немецкой армии, а молодых девушек — устраиваться сёстрами милосердия и помогать немецким солдатам одерживать победу за победой. Газеты пестрели заголовками о невероятных сражениях и храбрых подвигах немецких солдат на фронтах Великой освободительной войны.
Война описывалась как героическое действо, ведущее к доблестным успехам и победе, поэтому даже мы с братом Петером перестали отдавать себе отчёт в том, что война — это убийство.
Агитация — великая вещь! Мы были юны, решительны, полны сил и энергии. Мы не задумывались, что на войне придётся убивать, что, конечно же, и нас могут убить. Мы с Петером до этого никогда не мечтали стать солдатами и не считали себя патриотами Великой Германии, но всё равно прониклись всеобъемлющей идеей победы, подвигов и славы.
Отец, как мог, убеждал нас в обратном, пытаясь внушить, что война, какой бы праведной она ни казалась, всегда влечёт за собой гибель ни в чём не повинных людей. Но мы не желали верить его словам. Кроме того, солдатам в немецкой армии платили хорошее жалованье и предоставляли множество льгот. Служить в немецкой армии было почётно. И в то же время отказаться от мобилизации было невозможно — это расценивалось как неблагонадёжность, и последствия могли быть непредсказуемы.
Когда отец понял, что нас в любом случае мобилизуют, то перестал более дискутировать с нами на темы несправедливости и разрушительности войны. Он осознал, что ничего уже не изменить, что, заставляя сомневаться, лишь подвергает нас опасности. Поэтому и замолчал. И мама тоже молчала, лишь ласково обнимала нас, гладила по голове, и мы видели, как в очередной раз наполнялись слезами её глаза. Мы начинали её успокаивать, не принимая всерьёз материнскую тревогу и волнение. Всё же будет хорошо! Через месяц, ну, максимум — через полгода мы вернёмся домой с победой и множеством наград!
Нам казались невероятными известия об исчезновении еврейских семей, живших ранее неподалёку от нас. С факультета, где работал отец, как-то быстро исчезли профессора, а потом и простые преподаватели, имевшие даже дальние еврейские корни. Мы терялись в догадках, а папа ничего не рассказывал. Лишь однажды мы услышали его возглас о том, что «…история начала повторяться, и теперь в Мюнхенском университете их заставляют преподавать ещё большую галиматью, чем когда-то в послереволюционной России. И эта галиматья пленяет сердца зачарованных баварцев…».
А мы с Петькой — молодые, горячие — не могли даже предположить, что всё, что слышим из радиоприёмника и видим на плакатах — это страшная ложь. Ложь не во благо народа, а ложь во благо лжи. Ложь во благо смерти… И потому мы с братом рвались на фронт, чтоб как можно скорее освободить от нависшей опасности землю, когда-то захваченную коммунистами. Землю, где родились и были счастливы до тех пор, пока не пришла советская власть. Мы отправились воевать с Красной армией, чтобы отомстить ненавистному коммунистическому врагу за свою семью, лишённую крова в любимой России!
Глава 2. Фронт глазами матери
Письмо
Однажды, заходя в небольшую, опустевшую после ухода на фронт сыновей, мюнхенскую квартирку, так и не ставшую родной после любимой огромной родительской питерской, где всегда было шумно и весело, я обнаружила письмо, кем-то, явно не почтальоном, старательно затолканное под двери так, чтобы его невозможно было заметить соседям. Письмо из России! Я трясущимися руками стала распечатывать его, но оно никак не поддавалось, тогда я с силой рванула за уголки в разные стороны и торопливо принялась читать. Писала сестра Наталья с Украины…
Мне и раньше приходили от неё редкие письма, но сейчас, когда шла война с СССР, это казалось просто невозможным!
Наташа сообщала, что её Егоршу и двух сыновей забрали на фронт, а самый младшенький, которого она родила уже после нашего отъезда из России, сам ушёл — добровольцем… Осталась она одна. Плачет, прибирая скудный урожай…
Ещё писала, что немецкие самолёты сильно бомбят их село, поэтому в саду и на грядках мало что осталось. Сестра почти всё лето укрывалась от бомбёжек в земляном погребке, выбираясь из него лишь между налётами. В погребок перетащила кое-какие вещи, чтоб не погибнуть от холода и голода…
Читая письмо, я сразу вспомнила, как раньше Наталья очень радовалась, что её трудолюбивый прадед, прежде чем начать строительство их хаты, сначала соорудил под кладовой небольшой земляной погребок. Вырыть этот погребок было практически невозможно — ни техники, ни помощников у прадеда в то время не имелось — одни дочки в семье народились! Да пугала и опасность обрушения хаты… Но он смог, чем весьма гордился!
Одну стену этого погребка прадед упёр в печной фундамент, потолок укрепил длинными железными прутьями, прочно замазал их глиной, а стены так и оставил земляными. По углам погребка он поставил четыре прочные колонны — то ли из самодельного кирпича, то ли из обожжённой прессованной глины, которые стояли, придерживая глиняный потолок… Погребок получился небольшой, едва ли достигал метра два в длину да полтора в ширину, однако все эти годы служил своим хозяевам верой и правдой. Его, к огромному счастью, ни разу не затопило, и потому в нём хранилось что придётся: фрукты, овощи, солёные огурцы и прочие зимние заготовки.
Сестра писала, что сейчас, когда одна часть их садово-огородного участка была разбомблена, другая разграблена, то её «хитрый» погребок — так она его ласково называла, оказался полупустым. И всё же ей удалось припрятать в нём кое-какие продукты, так что зиму она как-то сумеет пережить, а там видно будет…
Читая письмо сестры, я снова припомнила, что таких погребков под мазанками, возможно, больше ни у кого в их селе и не было — у всех имелись погреба во дворе, но ведь до них через улицу бежать надо. А Наталье повезло — у неё и во дворе стоял большой погреб, да ещё и этот маленький — прямо в самой хате. Это пока и спасало.
«Немцы, захватив село, — писала далее сестра, — назначили старосту, который, пытаясь им услужить, тут же рьяно принялся собирать со всех сельчан провизию. Для поддержания порядка в захваченных деревнях и сёлах немцы даже создали специальное полицейское управление, и эти полицаи, охотясь на партизан, организовали по всей округе дневные и ночные патрули».
Я перевела дух, не веря тому, что пишет сестра. Зачем немецким солдатам провизия — у них прекрасное снабжение! Я знала об этом от солдат, которые поступали на лечение в госпиталь. Наверное, сестра что-то путает! Может это очередная провокация коммунистов?!
Озадачившись вопросом и оставив его без ответа, я продолжила чтение. Строки письма кричали голосом Натальи: «Недалеко от нашего села расположился немецкий госпиталь. Местный староста, опять же пытаясь выслужиться, забрал у сельчан почти все подводы с лошадьми, чтобы возить раненых немцев с линии фронта в этот госпиталь. А ещё он приноровился каждую неделю обходить все хаты и собирать продовольствие теперь уже для нужд госпиталя: кто что даст. Не дать нельзя — убьют! А у нас уже и так почти ничего не осталось — зимой будет жуткий голод. В некоторых хатах поселились штабные немецкие офицеры, но нашу хату, слава богу, не прихватили, потому что стоит на окраине села, а немцы с недавних пор стали бояться сельских окраин — можно стать лёгкой добычей партизан».
Я прочла ещё несколько сбивчивых предложений — буквы в словах прыгали, передавая волнение сестры. Напоследок сестричка написала: «Будьте здоровы, родные мои! Если что — не поминайте лихом!»
Как и с кем Наталья сумела передать это письмо — одному богу известно, но я догадалась, что письмо это — прощальное. Сестра поняла, что каждый день может оказаться последним, и в письме прощалась со мной…
Я впервые задумалась — что-то не так с этой войной. Войной, где жестоко грабят людей, обрекая на голодную смерть! Неправильно как-то грабят, не по-людски — сестра обманывать не станет…
Тогда та ли это война, что пророчит нам освобождение от «красного дьявола»? Ради чего?..
«Добровольная» мобилизация
Утром, когда я пришла на службу в госпиталь, нас собрали в зале и объявили, что госпиталь временно переформировывается, гражданские лица увольняются или переводятся разнорабочими на военные заводы и другие предприятия, а весь медицинский персонал отправляется на фронт для оказания медицинской помощи раненым немецким офицерам и солдатам. Я ужаснулась, но отказаться не имела права. Врачи и сёстры милосердия, относящиеся к Красному Кресту, как нам сообщили, в военное время автоматически попадали под мобилизацию, и я в том числе…
Мы были уверены, что мобилизация нас минует, зная, что наш госпиталь лишь условно носил статус военного, хоть и предназначался для оказания медицинской помощи солдатам немецкой армии. Он так же, как и другие госпитали Германии, относился к международному Красному Кресту. Служащие в нём врачи и сёстры милосердия не были военнообязанными, а являлись представителями Красного Креста — общественной международной организации с добровольным членством.
Мы не состояли в штате немецких военных частей, не имели военной формы и на службе обязаны были носить белые шапочки, белые накрахмаленные передники с широкими лямками и карманами. Также нам были выданы серые блузки, юбки, кители или шинели без погон, на которых была нашита эмблема Красного Креста. Эту казённую одежду мы могли носить где угодно и когда угодно — даже дома. Но особенно нам нравились тёплые прорезиненные плащи, которыми руководство госпиталя, расщедрившись, обеспечило нас весной 1941 года. Плащи были просто бесподобны — модные, лёгкие, тёплые и очень комфортные! Да ещё и с капюшоном, что в довоенные годы было огромной редкостью. Как говорится по-русски — и в пир в них можно, и в мир!
Александр уже неоднократно предупреждал меня о мобилизации, но я твёрдо была убеждена, что могу попасть на фронт лишь добровольно — я же не являлась военнообязанной. Однако, вышло всё так, как предрекал мой супруг. Все отделения Красного Креста, находящиеся в Германии, жёстко контролировались властью, и мы, считаясь квалифицированными сёстрами милосердия, обязаны были отбыть к «месту ведения боевых действий» по первому требованию руководства. И отказаться от этой «добровольной» мобилизации было совершенно невозможно — меня отправляли на фронт в том же самом обязательно-принудительном порядке, что и моих сыновей.
Вечером, когда я, подписав необходимые бумаги, выслушав кучу инструкций и подписав их, изнемогая от дикой усталости, вернулась домой и озвучила своему супругу, что завтра вместе с госпиталем отправляюсь на фронт, то прочитала в его глазах ужас… Потом он сел рядом со мной, крепко обнял и молча заплакал. Одними глазами. Я заплакала вместе с ним. От безысходности, от того, что ничего нельзя изменить, — военная машина закрутила в свои жернова и нас…
Всю ночь мы собирали в дорогу вещи — близилась зима, поэтому мы метались по квартирке, хватая то одно, то другое. Я не знала, что брать с собой, а инструкций на этот счёт никаких не поступило. В том, что нас будут кормить, сомнений не было, а вот будут ли выдавать тёплую одежду?.. Как выяснилось потом, мы ошиблись даже в отношении еды…
Приготовив на всякий случай несколько бутербродов, мы наложили полный чемодан пожитков, да так плотно их напихали, что я с трудом смогла этот чемодан поднять.
Утром всех собирал военный грузовик. Подъехал прямо к подъезду. Александр проводил меня, загрузил мой чемодан, крепко прижал, будто прощаясь навсегда. Я же, обнимая его в ответ, словно находилась в каком-то полуотрешённом состоянии и никак не могла поверить в происходящее. Я тоже не знала, надолго ли мы расстаёмся, но надеялась, что не более чем на один-два месяца…
Мы отправились к месту расположения прифронтового госпиталя. В нашем грузовике смогли разместиться лишь девять человек — почти всё пространство было занято коробками с медикаментами и прочим медицинским инвентарём. Следом за нами готовились к отправке ещё три бортовых машины с врачами и сёстрами милосердия. Ехали медленно — сначала долго крутились по Мюнхену, собирая медицинский персонал. Лишь к вечеру выбравшись за город, мы двинулись в сторону фронта. Пока мы объезжали город, ещё казалось, что всё происходящее — лишь сон. Я словно ждала сигнала «отбой», но так и не дождалась…
Рогатое пророчество
Почти четверо суток добирался наш грузовик до места расположения госпиталя. Всё это время мы, откровенно говоря, голодали, так как, в отличие от немецких солдат, кормить нас никто не собирался. Сухие пайки, которыми «щедро одарялись» немецкие солдаты, сёстрам милосердия почему-то не полагались. До места расположения госпиталя мы должны были добраться менее чем за сутки, но путешествие наше явно затягивалось… Продукты, которыми некоторые предусмотрительно запаслись, уезжая из дома, закончились уже на второй день… У немцев не принято, как у русских, делиться с сотоварищами последним, но мы делились — чисто по-женски, по-матерински… Иль по-сёстрински?..
Солдаты и техника двигались к линии фронта твёрдым уверенным строем, мы же ехали медленно, то аккуратно обгоняя их, то подолгу выстаивая на обочине и пропуская вперёд колонну за колонной. На привалах солдаты и офицеры иногда обращались к нам за медицинской помощью — кто ногу стёр, кто простудился, кто захромал, кто порезался, и за оказанные услуги любезно делились с нами своими пайками, угощали минеральной водой, пивом и даже шнапсом.
В один из таких привалов произошёл странный случай, который словно стал пророческим, и я частенько вспоминала о нём в дальнейшем.
Мы проезжали где-то, наверное, по территории Польши, когда водитель вдруг решил устроить небольшой привал, а заодно и заправить бензобак. Он остановил машину, мы все дружненько вылезли, чтоб во время заправки не дышать парами бензина, и расселись на обочине. Невдалеке от нас на лугу мирно паслись коровы, и от нечего делать мы стали за ними наблюдать. Мимо нас по дороге медленно проезжали какие-то запряжённые лошадьми подводы, боевые машины и мотоциклы, маршировали ровным строем колонны немецких солдат, а мы отдыхали на травке, разглядывая коров. Кое-кто даже прилёг.
И вот вдалеке показалась очередная колонна чеканящих шаг немецких солдат. По их лёгкой, задорной, совсем пока ещё не боевой походке мы поняли, что это неопытные новобранцы — видать, их перебрасывают в близлежащую часть, вот и отправили пешком. Когда они стали приближаться, то идущий впереди офицер, увидев сидящих на обочине молоденьких сестёр милосердия, отдал команду, и солдаты грохнули со всей силы какой-то немецкий марш. Мы с восхищением наблюдали за ровным строем солдат, чётко отбивающих шаг в такт бравому маршу.
Но, похоже, эта громкая песня раззадорила не только нас: одна из коров отделилась от стада и начала медленно, но очень решительно двигаться в нашу сторону. Было видно, что она с силой бьёт себя хвостом по бокам. Потом эта странная корова вдруг остановилась и принялась взбивать копытом землю, причём сначала только передней ногой, а потом и задней тоже! Нам даже стало страшновато — какая-то коровушка непредсказуемая!
Мы замерли в недоумении. Что будет дальше?
— Может, пока не поздно, в машину заберёмся?! — робко высказалась одна из сестёр.
Мы и сами уже давно были готовы сигануть в машину, но любопытство — великая вещь!
Тем временем бурёнка припала на передние ноги и, наклонив голову набок, задумала возить своим могучим рогом по земле! Затем она дико взревела и со всех ног бросилась в нашу сторону, догоняя приближающуюся к грузовику солдатскую колонну!..
Солдаты продолжали маршировать, никак не подозревая о надвигающейся сзади опасности. А корова была уже совсем рядом! Тут мы, конечно, поняли, что это вовсе и не корова, а огромный бык с налившимися кровью глазами.
Наш водитель скомандовал: «Быстро в машину!»
Мы махом заскочили в кузов машины и стали ожидать развязки… Предупредить солдат было невозможно — их громкая песня заглушала все звуки вокруг. Тогда мы усердно замахали руками, подавая знаки, умоляя обернуться, но они либо нас не понимали, либо боялись оглянуться, так как в строю оглядываться не положено, либо решили, что мы их таким образом приветствуем. В итоге они стали орать ещё усерднее. А бык тем временем зашёл с тыла и пошёл в атаку, раскидывая по сторонам разозливших его крикунов…
Двум первым «жертвам» быка, которые шагали в последнем ряду, пришлось очень тяжко — они сразу полегли в неравном бою, остальные, поняв, в чём дело, начали спасаться бегством — кто куда: кто залёг в кустах, кто без оглядки подрал через поле так, что только пятки засверкали, кто забился в кузов нашей машины, а трое расселись на близлежащих деревьях и наблюдали оттуда за пустившимися наутёк сотоварищами. Мы с неподдельным любопытством тоже следили за ходом событий, но смеяться побаивались! Как же можно смеяться! Это же солдаты Великой и победоносной Германии, завоевавшие всю (ну, или почти всю) Европу! Над ними смеяться негоже! А так хотелось! И мы таращились из кузова своего грузовика, робко возмущаясь поведением одичавшего животного.
Когда бык разогнал орущую колонну, он опять дико взревел — наверное, и правда не по душе ему пришлась бравая немецкая песня, потом встал посреди дороги и начал снова рыть копытом землю… Но тут раздалось дружное мычание коров — видать, бурёнки уже соскучились по вожаку, бык остановился, прислушался к коровьему призыву, немного поразмыслил, тихонько аукнул в ответ и важно двинулся обратно к стаду… Я тогда в сердцах подумала: «Хорошо, что у этих новобранцев карабинов не оказалось, а то бычку пришёл бы конец! Лишились бы бурёнки своего предводителя!»
Тем временем немцы стали выбираться из кустов, мы тоже слезли с грузовика и кинулись к лежащим на земле солдатам, чтобы оказать необходимую медицинскую помощь: один из них действительно немного пострадал от удара, а второй, как выяснилось, просто упал от страха в обморок…
Быть может, этот случай и был пророческим? Но в тот момент немцы об этом не думали. Вернее, не хотели думать. Они рвались вперёд, к завоеванию Европы. Разве их мог остановить какой-то зашедший с тыла бык?!
Вскоре мы двинулись дальше, совершенно не понимая, куда едем. На третьи сутки пути мы уже начали сомневаться, знает ли об этом сам водитель, но спросить не решались. Лишь на четвёртые сутки, преодолев несколько несуществующих границ уже несуществующих государств, ночью, в кромешной темноте, грузовик затормозил у какого-то угрюмого барака. Наконец-то нас накормили…
Кровавые будни
Рано утром следующего дня нас разбудили два немецких солдата, приказали одеваться и идти на завтрак.
А сразу после завтрака начался кровавый кошмар, сопровождающийся криками, стонами, воплями. Понеслись дикие рабочие будни, состоящие из частей человеческих тел. День и ночь перемешались, времени на отдых не осталось вообще. О еде мы напрочь забывали. Солдат привозили одного за другим — мы их очищали от грязи и крови, потом штопали, перевязывали и выхаживали. Спасти удавалось далеко не всех — примерно каждый пятый умирал. В перерывах между штопками и перевязками надо было ещё успевать принимать от санитаров, сопровождавших раненых, документы, регистрировать поступивших и выписавшихся в разных журналах, формировать списки умерших солдат и отправлять их с курьерами в разные инстанции…
В штате полевого госпиталя состояло восемь врачей-хирургов. Они целыми днями были заняты на операциях, поэтому вся черновая работа лежала на наших хрупких плечах. Каждому врачу полагалось иметь пять-семь медсестёр, и наш госпиталь, казалось бы, просто кишмя кишел медицинским персоналом. Однако раненых было так много, что нам приходилось работать по полторы-две смены подряд.
Перед сложными операциями врачи заставляли вкалывать солдатам морфий, чтоб они не чувствовали боли. Самое интересное начиналось потом — после операции, когда солдаты отходили от наркоза…
В послеоперационном блоке в этот момент должен был обязательно находиться офицер-дознаватель, который тщательно фиксировал в толстой тетради результаты их поведения, а солдаты изощрялись кто во что горазд, порой начиная вести себя совсем неадекватно: кто орал песни, кто дико ругался страшными словами, кто во весь голос бранил начальство, кто вспоминал любовные приключения, а кто-то начинал говорить совершенно не на немецком языке… Таких солдат после иноязычных высказываний куда-то увозили, и мы их больше не видели… Конечно, мы догадывались, что с ними происходило, но обсуждать это не рисковали — война есть война.
Немцы вообще народ очень закрытый — они не считают правильным (в противовес русским) вести друг с другом душещипательные беседы, делиться радостью или горем. Они привыкли свои проблемы решать сами, ни на кого не надеясь и ни с кем лишний раз не откровенничая. Прожив шестнадцать лет в Германии, я имела возможность убедиться в этом многократно. Но та атмосфера страшного недоверия, которая окружала нас в этом госпитале, пугала всех — и врачей, и медсестёр. Мы опасались не только офицеров-дознавателей, которые шмыгали по узким госпитальным коридорам туда-сюда — мы боялись друг друга. Ни о какой дружбе сейчас речи не было, хотя до начала войны мы служили с некоторыми из коллег в Мюнхенском госпитале и даже немного приятельствовали. Но страх за собственную безопасность разрушил и эти достаточно осторожные отношения.
Мы знали, что по требованию офицера-дознавателя врачи умышленно заставляли вводить некоторым солдатам, подозреваемым в неблагонадёжности, приличную дозу морфия, после чего приглашали офицера-дознавателя в послеоперационный блок. Нередко врачи и сами писали доносы на раненых солдат, если замечали в их поведении что-либо странное. Манипуляции с морфием держались в строжайшем секрете, однако мы, конечно, кое о чём догадывались. И всё же мы не сомневались в правильности происходящего — война есть война, надо — значит надо…
Однажды у нас пропали несколько шприцов и ампул с морфием — прямо из шкафчика в операционном блоке. Начался жуткий переполох, допросы, обыски. Подозревали всех подряд. Через несколько дней нашли похитителя — солдата-наркомана, который ещё до войны увлёкся этим зельем и, получив во время операции дозу морфия, уже не смог без неё обходиться. Вскоре он исчез из госпиталя так же, как исчезали остальные «провинившиеся» — в неизвестном направлении. Больше мы его не видели…
Об этом случае постепенно забыли, но врачи стали тщательно следить за тем, как запираются шкафчики с лекарствами. А потом, когда начались перебои со снабжением морфием, врачи стали резать солдат прямо «наживую». В такие часы госпиталь просто разрывался от криков боли и отчаяния.
Несмотря на многочисленные людские страдания, которые окружали медицинский персонал день и ночь, мы были бесконечно рады тому, что нас не отправляют на линию фронта выносить раненых бойцов — в немецкой армии доставкой раненых с боевых позиций положено было заниматься исключительно санитарам-мужчинам. К госпиталю было прикреплено около шестисот таких бойцов. Они не участвовали в военных действиях, а лишь оказывали раненым первую медицинскую помощь прямо на поле боя и доставляли их в госпиталь. Для этих целей были выделены повозки с лошадьми, велосипеды, мотоциклы с колясками и даже автомобили.
Конечно, мы опасались, что можем погибнуть, если госпиталь вдруг разбомбят, но линия фронта быстро сдвигалась, всё более и более удаляясь на восток — это немного успокаивало.
Мы ещё не успели толком забыть случай с пропажей морфия, как произошёл другой не менее странный инцидент — ночью около госпиталя стало ходить привидение, пугая своим видом отлучающихся по нужде солдат. Сначала все дружно смеялись, не доверяя особо рассказам солдат-фантазёров — как только не развлекаются солдаты на фронте, чтоб скрасить тяжкие военные будни. А потом стало совершенно не до смеха… Совсем даже наоборот.
Среди персонала появилось множество слухов и предположений, обрастающих всё более зловещими подробностями: одни рассказывали, что это бродит призрак умершего солдата — душа его никак не может упокоиться и отойти в мир иной, другие утверждали, что видели, как призрак поймал раненого немецкого солдата и стал пить его кровь, третьи уверовали что это, объединившись в одну призрачную душу, пришли отпевать свою смерть умершие в госпитале воины, а четвёртые уверяли, что это проделки «красного советского дьявола» из России.
Солдаты подолгу в госпитале не задерживались — подлечились и обратно на фронт, а вот сёстры милосердия и врачи поневоле стали завсегдатаями, поэтому мы перепугались не на шутку — кто-то даже выдвинул предложение о смене места расположения нашего госпиталя.
В конце концов о призрачных страстях пришлось сообщить офицеру-дознавателю, и опять началось — допросы, слежка, ночные засады в кустах. Ловили привидение всем госпиталем, подключились даже более-менее выздоровевшие солдаты…
И поймали! Хотя пришлось постараться — на «охоту» это привидение, как ни странно, выходило не каждый день, а только по одному ему известному графику… Привидением оказался недавно переброшенный в наш госпиталь молодой врач, который в детстве страдал лунатизмом. Став взрослым, он избавился от этого заболевания, но от постоянного переутомления во время ночных дежурств, недосыпания и стрессов болезнь обострилась, и он начал активно путешествовать в ночные часы вокруг госпиталя. Происходило это не каждую ночь, а лишь когда он был свободен от ночного дежурства и спокойно «почивал» в своей кандейке. На самом же деле, как выяснилось, ходил и пугал всю округу… Его срочно демобилизовали, и мы наконец вздохнули спокойно.
Но ненадолго…
Передислокация
Мы проработали в этом полевом госпитале около двух месяцев, но за два этих долгих кровавых месяца так толком и не узнали, где он расположен, — общаться с солдатами на подобные темы нам было строжайше запрещено, да мы и не решались, опасаясь провокации. Мы догадывались, что обитаем где-то на территории Белоруссии. А когда стали приближаться холода, наш небольшой госпиталь решили перевести в другое место — ближе к линии фронта, так как эта самая линия ещё стремительнее стала перемещаться на восток. Причём нас решили не просто перевести в другое место, а присоединить к другому такому же прифронтовому госпиталю.
Несколько дней мы старательно помогали врачам собирать медикаменты, бумаги, журналы регистрации и другие документы на раненых и умерших солдат. Мы почти не спали, выкраивая для сна лишь по два-три часа в сутки.
И вот в один из более-менее тёплых осенних дней началась передислокация. Сначала отправили грузовики с медикаментами и тяжелоранеными, которых сопровождали несколько врачей и медсестёр. Потом стали грузить всех оставшихся. К вечеру не управились, решили отдохнуть, а утром продолжить погрузку и отправку раненых.
Ночью ко мне на кровать тихонько привалилась коллега — молодая двадцатидвухлетняя девчушка — и заговорщицким тоном предложила сбежать из госпиталя той же ночью. Она задумала пробраться к родственникам в Польшу, надеясь, что они нас приютят и спрячут:
— Не могу я уже смотреть на кровь и страдания, устала от бесконечных кровавых штопок и перевязок. Устала не спать по несколько суток подряд. Устала голыми руками убирать грязь за больными солдатами, устала от бесконечных бинтов и пелёнок. Устала от запаха крови и человеческих страданий, — стенала она, торопливо нашёптывая мне на ухо кажущиеся ей вескими аргументы.
«Она ещё молодая, — поняла я. — Она не знает, что такое не спать ночами, качая своё маленькое дитя, а потом носить его целый день на руках, потому что у него режутся зубки или болит животик и он от этого целыми днями и ночами кричит! Не знает, сколько жертв приносит мать, ухаживая за своим малышом, сколько бессонных ночей она не спит, укачивая, укутывая, гладя его. А раненый солдат, он же, как ребёнок, — такой же беззащитный и беспомощный. Мне, матери, вырастившей двоих сыновей, это понятно, как никому. Не могу я бросить раненых солдат потому, что и мои сыновья тоже солдаты, и они могут оказаться здесь или в другом госпитале. Кто им поможет, кроме меня?!»
Отговорила я её, а потом об этом очень жалела. Погибла та девчушка через несколько дней — потеряла сознание во время одной из ночных операций, не выдержав бешеного ритма бесконечных дежурств. Спасти её так и не сумели. Или помог ей кто умереть, узнав о её намерениях? Может, не одной мне она свою душу открыла?..
На следующий день после её смерти ближе к ночи мы наконец-то переехали…
Привезли нас на новое место только на следующий день. Новый полевой госпиталь располагался сразу в нескольких зданиях, построенных буквой «П». Эти здания принадлежали ранее воинской части, расположенной на бывшей и ранее-то условной, а ныне и вообще несуществующей границе между Украиной и Россией. Эти здания были оставлены советскими солдатами во время отступления, и каким-то чудом им даже удалось избежать разрушения во время бомбёжек.
Я сразу узнала новое место — на этом огромном колхозном лугу мы когда-то работали в сенокосную пору, а потом здесь же втайне от колхозного руководства, не разрешавшего вытаптывать свежескошенные луга, устраивали конные скачки. Луг этот располагался недалеко от украинского села, в котором сейчас, возможно, погибала от войны и голода моя старшая сестра Наталья. Мысль о том, что я должна её навестить, пришла мгновенно. Я даже не успела об этом подумать, но, как оказалось, уже подумала…
Несколько дней я вынашивала план ночного посещения села, где жила Наталья. С сестрёнкой мы не виделись почти семнадцать лет, а теперь совершенно случайно представился случай встретиться! «Разве смогу я удержаться и не сбегать ночью в Натальино село?! Если я не сделаю этого, то никогда себя не прощу! Идёт война, и, возможно, эта встреча может оказаться последней…» — размышляла я, планируя ночной поход к сестре.
Остановить меня было невозможно: воспоминания о счастливых днях, когда все вместе мы дружно радовались жизни, переполняли сердце. Я знала, что всё равно улучу момент и как-нибудь ночью отправлюсь повидать Наталью.
И втайне от медсестёр я стала прикладывать в свой рюкзачок сэкономленные продукты, чтобы при встрече порадовать сестру гостинцами, как в далёком счастливом детстве…
На всякий случай я запаслась и украденным в операционной острым хирургическим ножом. Другого оружия у меня не было и быть не могло — медсёстрам строго-настрого запрещено было его иметь. Да оно было и ни к чему — это мы всех защищали и выхаживали бессонными ночами, а нам защищаться было не от кого. Тем более что наш госпиталь тщательно охранялся военным патрулём…
Однако мои молодые коллеги быстро обнаружили несколько лазеек, через которые можно было незаметно исчезнуть с охраняемой территории. Эти лазейки зачастую помогали некоторым любвеобильным сёстрам милосердия убегать к тихой речке на ночные посиделки с выздоравливающими солдатиками…
Кроме того, ходили слухи, что лазейки эти пользуются спросом и по другой причине — они служат местом встреч немецких солдат и некоторых украинских девчонок — любительниц сладостей из близлежащих деревень, шушукающихся иногда по ту сторону высокого ограждения в ожидании конфет, шоколада либо другого немецкого угощения. Уж на что, а на сладости ради такого случая немцы не скупились!
Патрульные знали о существовании лазеек, но закрывали глаза на похождения солдат и медсестёр, так как сами иногда пользовались ими, торопясь на ночные свидания. Фронт был уже далеко впереди, потому немцы считали, что рядом с госпиталем бояться особо нечего — госпиталь же охранялся!
Да и можно ли оградить молодость от любви, веселья и задорных приключений?! Солдаты так же, как и медсёстры, понимали, что идёт война — страшная, жестокая, но были молоды и не желали откладывать что-либо на потом! Они не собирались, скучая, ждать, когда война закончится. Они жаждали развлечений, потому как успели повидать слишком много горя и крови. Развлечения отвлекали их от мыслей о возможной смерти. Они просто спешили жить! Здесь и сейчас…
Медсёстры, смеясь, частенько обсуждали меж собой невероятные вещи, происходившие неподалёку от госпиталя один-два раза в неделю, когда немцы устраивали себе помывку. В эти дни солдаты с раннего утра начинали топить баню, черпая из извилистой речушки студёную воду, громко хохоча и что-то лопоча на немецком языке, пока ещё совсем не понятном жителям из близлежащих деревень. Вся округа тут же узнавала — сегодня у немцев будет баня…
Напарившись, немцы выскакивали прямо «в чём мать родила» из бани, стоящей на речном берегу, и прыгали в зыбкую осеннюю воду.
Пока они бултыхались, издавая громкие крики, за ними из-за кустов, хохоча, наблюдала местная ребятня — им было в диковинку, что немцы никого не стесняются, развлекаясь голышом и веселя всю округу! Озорные сельские мальчишки и девчушки слетались на эти помывки, как на бесплатный спектакль. А молодые горячие солдаты, казалось, абсолютно не обращали внимания на юных зрителей и, нарезвившись вдоволь у речки, забегали обратно в баню!
Множество других забавных случаев обсуждалось также медсёстрами госпиталя, но мне в эти дни было совершенно не до праздного веселья. Меня занимала лишь одна мысль — я должна была как-то пробраться к дому своей сестры Натальи, чтобы повидаться с ней.
И вот, выбрав самую хмурую ночь и воспользовавшись одной из лазеек в изгороди, под шум так кстати начавшегося дождя я заторопилась в сторону села, в котором до войны проживала семья Натальи.
Было совсем не страшно — мазанка моей сестрёнки стояла на самой окраине села…
Долгожданная встреча
До села я добралась менее чем за час. Бежала, не боясь сбиться с пути и не страшась быть кем-либо обнаруженной — проливной дождь скрывал шорохи и тотчас смывал все следы, оставленные мной. А тёплый непромокаемый плащ с капюшоном, который мне выдали ещё в мирное время в Мюнхенском госпитале, и крепкие солдатские сапоги, так своевременно мной припасённые, более-менее защищали от дождя. Под плащом, чтоб не намок, я укрыла и небольшой рюкзачок с гостинцами для сестрёнки.
Мне даже не пришлось искать тропку, ведущую к хате от колхозного луга, — ноги сами вывели меня на неё. Всё оживало в памяти само собой, до мельчайших подробностей припоминались даже все сельские лазейки и закоулки.
К сестринской хате я подобралась огородами, а потом, притаившись в кустарнике у изгороди, долго прислушивалась, боясь попасть на глаза патрулю. Затем случилось невероятное — послышались приглушенные голоса и прямо в пяти шагах от меня, чуть бряцая оружием, прошли двое — то ли полицаи, то ли немецкие солдаты. За шумом падающего дождя я не смогла толком разобрать их речь. Они поднялись на крыльцо Натальиной хаты, громко постучали и бесцеремонно зашли в дом.
Я тихонько стала прокрадываться поближе и через какое-то время сумела заглянуть в окно.
В хате было полусумрачно, да ещё шум падающих капель заглушал почти все звуки в доме сестры. Тем не менее сквозь дождевую пелену я смогла разглядеть двух солдат с карабинами за спиной, один из которых стоял прямо посреди горницы, бурно жестикулируя руками, а второй, сняв с головы каску и положив её на стол, сидел, полуразвалившись на стуле, и играл каким-то предметом, лежащим на столе. Возможно, ножом…
Я стала прислушиваться. Они вели какой-то разговор с человеком, сидящим в дальнем затемнённом углу комнаты. Что это был за человек, я разглядеть не смогла, но отвечал им, скорее всего, женский голос, хотя я не была уверена в том, что слышу голос моей сестры…
Их спокойный разговор длился минут пятнадцать, а потом тон стал повышаться, и начали раздаваться угрозы, адресованные сидящему в углу человеку. Наконец, солдат, сидящий за столом, вскочил, бросился в дальний угол комнаты, и я услышала громкий щелчок — видимо, он ударил хозяина или хозяйку по лицу. В тот же момент второй солдат ловко скинул с плеча карабин, направил дуло в дальний угол комнаты, и сквозь стук звонко колотящихся об оконное стекло капель я расслышала: «Partisanen!».
Не думая, что солдат в горнице двое, и мне, безоружной, с ними не справиться, я бросилась на помощь сестре. Я совершенно не понимала, что шум и стрельба разбудят сельских полицаев — страх за сестру метнул меня в сторону крыльца! По пути я стащила с плеча рюкзачок и бросила его где-то около нижней ступеньки, чтоб не мешал. Мне вдруг стало наплевать, что я могу погубить себя. Решение пришло как-то само собой, как будто кто-то за меня решил, что медлить больше нельзя, и подтолкнул в спину…
Дождь был моим союзником — я на четвереньках влетела на крыльцо, практически бесшумно пересекла небольшие сени, вспомнив на ходу, как Наталья иногда называла их прызьбой, и, вбежав в горницу, сразу кинулась к стоящему с карабином наизготовку солдату. Он даже не успел повернуться в мою сторону, а я уже полоснула скальпелем по его толстой упругой гладкой шее.
Кровь брызнула струёй, разлетаясь чёрными каплями по стенам, столу, стульям, занавескам на печи. Даже в ночном полумраке горницы, чуть-чуть освещаемой светом тлеющей лучины, вставленной в прорезь перевёрнутой вверх дном высокой железной банки (видимо, из-под немецких консервов), было видно, как капли, попав на светлые печные занавески, стали увеличиваться в размерах, бледнея с каждой секундой. Это всё — и про лучину, и про капли, и про занавески, я не видела. Я вообще ничего не видела, это просто мимоходом врезалось в мою память и осталось там навсегда…
А я в тот момент уже успела обернуть голову в дальний угол горницы, даже ещё не успев повернуть туда своё тело, и краем глаза уловила надвигающуюся на меня тень. Это второй солдат, громко ругнувшись, бросился в мою сторону, вскидывая свой карабин… На долю секунды мой взгляд задержался на широко раскрытых от испуга постаревших глазах сестрёнки, которая сидела на полу, зажавшись в углу между кроватью и старым до боли знакомым сундуком. Я отшатнулась, а стремительно приближающийся ко мне немец вдруг запнулся одной ногой за коврик, лежащий посреди горницы, и рухнул на пол — головой прямо в мою сторону, громко забряцав оружием. Я плохо видела, что происходит, и лишь по грохоту поняла, что он в самом деле свалился на пол. Я тотчас прыгнула и ухватилась за лежащую у моих ног голову, показавшуюся мне намного беззащитней и значимей, чем все остальные части его тела. Я уже занесла свой скальпель, но он дёрнул головой, и я промахнулась, лишь порезав ему ухо — скальпель оказался не очень удачным оружием в борьбе с превосходящим меня в силе противником.
Солдат был не просто сильным, он был ещё и сообразительным — его же учили выживать в любых, даже самых экстремальных условиях. Он был солдатом, пришедшим воевать! И он стал дёргать головой в разные стороны, стремясь подняться на ноги. Но я уже успела ухватиться за короткостриженые волосы, пытаясь повернуть голову ухом кверху, чтоб достать-таки своим скальпелем кровеносный сосуд на его толстой шее, одновременно прижимая коленкой к полу его плечо! А он, быстро мотая головой, видимо поняв, что только это может сейчас его спасти, уже почти встал на колени, порываясь скинуть меня с себя.
Это все длилось несколько секунд, и я не видела его лица, а видела лишь короткостриженый мотающийся затылок, который изо всех сил пытался выжить… Тогда я громко зарычала, как зверь, готовый растерзать свою добычу, и спиной почувствовала, как метнулась в мою сторону тень из дальнего угла горницы. Метнулась и обрушила что-то тяжёлое прямо на спину немецкого солдата. Он дёрнулся и затих — то ли от неожиданности, то ли от испуга, то ли тень его ранила. Я для пущей убедительности завершила своё страшное дело с помощью всё того же скальпеля… Чтоб уж точно, чтоб наверняка… Он пару раз дёрнулся в судорогах и затих. Я сползла с его головы и какое-то время лежала на полу без движения. Потом опомнилась и села, присматриваясь в полумраке. На меня смотрели глаза нашей покойной мамы…
Мы обнялись и так, обнявшись, немного посидели молча. Конечно, это была Наталья — моя старшая сестра. С возрастом она стала сильно походить на маму: тот же разрез чуть прищуренных глаз, те же ямочки на щёчках, тот же — слегка вправо — наклон головы во время разговора. Даже тембр голоса немного изменился — в нём улавливались мамины интонации.
Потом мы принялись перетаскивать убитых немцев из горницы в сени. Мы долго не рассуждали о том, куда их деть, — прямо за хатой начинался глубокий заросший травой и кустарником овраг, туда мы их и потащили. Кое-как.
Через запасные маленькие двери в сенях, заваленные от недоброго глаза старыми вещами и кучей тряпья, мы выволокли сначала одного, а следом за ним и другого немца, подтянули поочерёдно к самому краю оврага и, изо всех сил раскачав за руки и за ноги, бросили остывающие тела в овраг. Когда они скатывались по склону оврага, слышался хруст и треск кустарника, но дождь здорово приглушал все звуки, помогая нам, как никто другой.
Затем мы кинулись в хату, стараясь опередить очередных непрошеных гостей. Кто же знает, что у этих немцев на уме?
— Обожды, сестриця, дай я покривайло на оконце наброшу, — предусмотрительная Наталья чем-то завесила окно в горнице, заперла двери в дом на засов, затем схватила немецкие карабины и, спустившись в земляной погребок под кладовой, зарыла их там в каком-то схроне, чтоб не нашли при обыске.
Уже потом Наталья рассказала мне, что жители села, боясь немецких облав, умышленно не завешивали окна плотными шторами, чтоб полицаи при случае могли заглянуть и проверить, нет ли кого лишнего в хате. Окна задёргивали небольшими рушниками, закрывавшими лишь половину окна, чтобы не искушать судьбу. По той же причине не запирали и двери — стоило только немцам ненароком увидеть на окнах плотные шторы либо постучаться хотя бы раз в запертую дверь, тут же начинались обыски и допросы. Поэтому и шторы не навешивали, и двери не запирали… Но сейчас был особый случай…
Обо всём этом я узнала потом, а пока быстро сорвала с печи окровавленные занавески, сунула их в печь, чтоб утром сжечь. Конечно, я уже догадалась, что ночью печь затапливать опасно, немцы могут почуять неладное и нагрянуть с проверкой. Потом взяла тряпку, банку с тлеющей лучиной и стала выискивать капли крови, разлетевшиеся по горнице — сначала осмотрела стены, потом стала ползать по полу, вытирая оставшиеся капли, уже подсохшие к тому времени.
Выбравшись из погребка, Наталья присоединилась ко мне. Почти всю ночь мы рыскали по горнице, вычищая застывшие капли крови и не умолкая ни на минуту.
Наталья снова поведала мне историю об уходе мужа и сыновей на фронт, о том, что весточек от них до сих пор нет. Живы ли они, погибли ли — это ей не ведомо. Рассказала, что здесь, в их селе, немцы чувствуют себя хозяевами. Только не добрыми хозяевами, заботящимися о сельчанах, а совсем наоборот: почти каждый день устраивают облавы, допросы, грабят, пытают и безжалостно убивают. Они постоянно ищут партизан, которые мерещатся им в каждой хате:
— Пойманных партизан немцы подвергают жестоким истязаниям, а затем устраивают на глазах у всего села показательные казни — чтоб другим неповадно было. Расстреливают не только пойманных партизан, но все их семьи — за укрывательство. Не жалеют ни женщин, ни детей. Повезло тем, кто сумел, бросив жильё и прихватив кое-какой скарб, добраться через Европу к родным в Португалию, Англию, Канаду, Соединённые Штаты или вообще в Австралию — там не так страшно, как здесь. Там нет войны. Даже в Европе намного спокойнее, чем на Украине, — немцев ведь там, как они судачат, приняли с распростёртыми объятьями, подарив им ключи от городов и сёл. Там, говорят, не было таких бомбёжек и зверств, как здесь, на Украине.
Сестра всё говорила и говорила. Видимо, у неё в мыслях никак не укладывалось, что всё, что происходит — это не кошмарный сон. Словно до сих пор не могла поверить, что такое может происходить на её родной земле. Она и рассказывала обо всём как будто для того, чтоб самой удостовериться, что это правда:
— А иные — у кого оказались родственники в Германии — ринулись туда. Ходят слухи, что немцы не трогают своих — тех, кто имеет немецкие корни, привечают их, относя себя к особой расе. Поэтому, пытаясь спасти своих детей, некоторые семьи покидают насиженные места, только не все до Германии добираются…
Вот так и смогла Наталья передать мне письмо, которое я нашла перед самым уходом на фронт. Не знала сестрёнка, дойдёт ли её письмецо, наудачу передавала. А ведь дошло, родимое!
— В Германию, как оказалось, — печально излагала сестрёнка, — надёжнее письма отправлять, чем родному мужу Егорше с сыновьями за линию фронта: в Германию сейчас через Европу все границы открыты — немецкие посты легко можно было обогнуть через лес. В лес немцы теперь особо не суются — боятся партизан. Вот мирные жители туда-сюда лесами и шастают. Конечно, боятся на немецкий патруль нарваться, но всё равно рискуют, коли нужда есть.
Я пребывала в страшном недоумении — я владела совершенно другой информацией: в моем воображении до сегодняшней ночи немецкий солдат существовал как Великий освободитель. У меня два сына вот-вот, после завершения учебной подготовки, начнут воевать в рядах немецкой армии. Где же правда? Неужели всё, что, живя в Германии, я слышала из радиоприёмников, на службе, от знакомых, была страшная неправда? Неужели не было в Советском Союзе никакого «красного дьявола», стремящегося подмять под себя Европу, а была простая мирная жизнь людей, строящих в своей молодой стране коммунизм и стремящихся к светлому будущему? Обычных людей, не желающих этой войны! Таких как Наталья, Егорша и их сыновья…
Я пробовала пожурить сестру за то, что она к нам в Мюнхен не рванула, но Наталья прервала меня на полуслове:
— Ни за что! Нельзя мне!
— Почему?
— Ну нельзя, и всё тут! Я своих сыновей и Егоршу дождаться должна. Вдруг они вернутся, а меня и в хате не окажется? Не могу я их бросить…
Я запуталась в потоке противоречивой информации, не понимая, что мне делать, с кем быть душою — с сестрой, совсем уже отчаявшейся и не жаждущей какой-либо помощи, или с сыновьями, попавшими в ряды немецкой армии.
Я не знала, стоит ли возвращаться в свой госпиталь, смогу ли теперь зашивать и перевязывать раны людям, которых сегодня ночью с таким ожесточением убивала… Смогу ли менять у них пелёнки и кровавые бинты? Раньше я относилась к раненым немецким бойцам, как к собственным сыновьям, а теперь… Кто они мне теперь? Друзья или враги? Они сегодня ночью чуть не арестовали мою сестру… Возможно, они увели бы её в дом старосты или в комендатуру и стали там пытать, как пытали других односельчан… Или убили бы её прямо на моих глазах…
Что делать? Надо было решать.
А Наталья торопливо продолжала своё повествование, плача от горя и безысходности. Ненадолго замолкала, потом опять рыдала, рассказывая дальше. Я старалась поддержать её, как могла, поэтому практически ничего не успела поведать про себя. Сообщила лишь, что была мобилизована вместе с персоналом госпиталя, где ранее работала, для оказания медицинской помощи раненым немецким солдатам.
Не знаю, по какой причине я не сказала сестре, что мои сыновья теперь тоже немецкие солдаты и воюют на стороне Германии. Сообщила лишь, что, когда меня мобилизовали, дети и муж ещё оставались в Мюнхене. Муж до сих пор преподаёт в Мюнхенском университете, а сыновья ещё студенты, поэтому мобилизация им вряд ли грозит. Соврала, что уже давно не получала из дома никаких весточек и мне неизвестно, где они сейчас и что с ними происходит…
Близился рассвет. Я понимала, что долго у сестры оставаться нельзя — скоро начнут искать убитых нами солдат, тогда к ней в любую минуту может заявиться патруль. Да и в госпитале, не дай бог, хватятся — утро скоро, а мне сегодня придётся ещё ассистировать врачу-хирургу на утренней операции. Надо спешить обратно. Я натянула свой непромокаемый плащ и крепко обняла на прощание любимую сестрёнку.
Уже перед самым уходом, спохватившись, вспомнила о брошенном перед крыльцом рюкзачке, сбегала за ним и выложила на стол принесённые гостинцы. Наталья опять заплакала…
Мы условились, что иногда дождливыми ночами я буду прибегать, и, напомнив Наталье, чтоб она утром, когда рассветёт, не забыла ещё раз поискать в горнице пятна крови, я кинулась обратно в госпиталь. Уже начинало светать, да и прекратившийся на время дождь снова принялся слегка моросить, шурша пожухлой листвой, ещё не прикрытой снегом, и будто оберегая меня в пути. Надо было успеть вернуться до рассвета…
Ночные вылазки
После этой ночи моя жизнь снова перевернулась с ног на голову — я начала ощущать себя лазутчицей в стане врага. Тягучие госпитальные будни прерывались редкими ночными вылазками к сестре. Часто бегать в село не получалось — приходилось выжидать, нужен был дождь, да ещё и обязательно ночью, а выдавались такие ночи всё реже и реже — не за порогом был декабрь, уже подступали зимние морозы.
Я почти не опасалась, что кто-то заметит моё ночное отсутствие — небольшой деревянный вагончик для медсестёр, служивший ранее то ли конторкой, то ли проходной, стоял поодаль от санитарных корпусов и никем не охранялся, поэтому мы могли покидать его беспрепятственно. Да и моим коллегам-медсёстрам было совершенно не до меня — они и сами то убегали на ночное дежурство, то крутили романы с солдатами, а то и просто отсыпались после смены в госпитале.
Все ночные и дневные смены распределялись заранее, но, если вдруг срочно нужна была помощь, в наш вагончик отправляли нарочного, и тогда по его вызову в санитарный корпус бежала первая освободившаяся сестра милосердия. Близких отношений друг с другом мы не поддерживали — у немцев это не принято, а строгого учёта дополнительных смен не велось — мы ведь не получали денежного вознаграждения. Именно поэтому, когда я сообщала, что меня вызвали на ночное дежурство, никто не сомневался, что это так и есть. И никто бы не стал разыскивать меня ночью, бегая по пяти санитарным корпусам. А вот на редких утренних планёрках, которые, конечно, проводились, не каждый день, но всегда в одно и то же время, надо было присутствовать обязательно…
Ночные визиты к сестре, наши посиделки и разговоры до утра не прошли даром. Не скрою, мне было интересно и даже любопытно узнавать от Натальи подробности их жизни до и после прихода немцев. Я всё больше убеждалась, что безобразие, которое творилось в их селе, сложно назвать освобождением от ига красных коммунистов.
Скорее, наоборот — именно сейчас, с приходом немцев, началось самое настоящее иго: шёл шестой месяц войны, в их селе уже были расстреляны все еврейские семьи, не жалели никого — ни женщин, ни детей, несколько соседних сёл и хуторов были сожжены дотла, немцы грабили, убивали, издевались над сельчанами, самовольно заселялись в хаты… Те, кто был посмелее, уходили в партизаны, но за помощь партизанам жителей расстреливали по малейшему навету… И жгли, жгли, жгли… Горела вся округа… С восьми часов вечера и до пяти часов утра в селе был введён комендантский час.
Я пребывала в полном замешательстве: на чьей же стороне правда? Кто сейчас мой друг, а кто враг? Сестра или сыновья?.. И самый главный вопрос: кто же я? Русская или немка? В России остались мои родные, которые, может быть, в эту минуту губят моих сыновей. Я на их стороне? Или всё-таки мне дороже сыновья, которые, возможно, сейчас, даже не ведая того, убивают мужа или сыновей моей сестры Натальи или семью брата Николая?
От таких дум становилось невыносимо больно. Сердце начинало колотиться с удвоенной силой. Я искренне сожалела, что когда-то мы приняли решение расстаться с родными, уехав из России, и невольно оказались по эту сторону фронта. Очень хотелось всё изменить, но я прекрасно понимала, что мои благие намерения — всего лишь помыслы. Ничего изменить уже нельзя…
Опасаясь, что могу попасть в руки немецкого патруля, я всё равно продолжала ночные походы к сестре. В одну из ночей сестра рассказала, что через неделю после нашего сражения с немецкими офицерами их тела нашли в овраге, после чего на площади перед домом старосты были казнены несколько человек. Немцы сначала пытались найти виновных, а потом, не добившись успеха, согнали жителей на площадь, вывели из толпы шестерых — покрепче да покрупнее — и повесили для острастки остальных. Наталье удалось избежать смерти — видимо потому, что жила одна и выглядела изможденной, наверное, немцы решили, что не под силу ей управиться с двумя крепкими молодыми немецкими парнями.
Возвращаясь под утро в госпиталь, я каждый раз всё сильнее ощущала, как мне неприятно помогать раненым немецким солдатам — они стали казаться чужими. Чужими по духу, манерам поведения, речи. Даже во взглядах я начала улавливать что-то высокомерно-пренебрежительное… Мне к тому времени уже перевалило за сорок, и они воспринимали меня как услужливую старушку, заботящуюся о молодых господах. Намного интереснее, душевнее, роднее было там — в оккупированном украинском селе, где всё наполнено воспоминаниями детства, юности, молодости, доброты и беспечности…
Каждый раз, пробравшись околицей к хате сестры, я, прежде чем войти, старательно прислушивалась, затем прокрадывалась на задний двор, подбиралась к сеням, какое-то время выжидала и лишь потом тихонько входила в сени через ту самую махонькую запасную дверь, заваленную для видимости тряпьём, через которую мы вытаскивали убитых немцев.
…Однажды, приняв все меры предосторожности, я вошла в хату Натальи и обмерла: в дальнем углу комнаты, как раз в том, где в первую нашу встречу ютилась Наталья и который не просматривался с улицы, сидел и внимательно смотрел на меня мужчина в гражданской одежде.
Когда я вошла, мужчина дёрнулся, быстро сунув правую руку в карман пиджака, но Наталья кивнула ему, что-то шепнув одними губами. Тогда он неторопливо встал, внимательно на меня посмотрел, попрощался с хозяйкой и исчез в темноте ночи, выйдя через ту маленькую дверку в сенях, через которую только что вошла я. На мой немой вопрос сестра ничего не ответила, и я, понимая, что ставлю её в неловкое положение, стала молча выкладывать принесённые из госпиталя продукты: тушёнку, хлеб, немного сахара россыпью — всё, что смогла сэкономить за эти дни.
Сестра достала из печи чайник с тёплой водой, и мы сели в тот же дальний угол пить кипяток вприкуску с принесённым сахаром. Вдруг сестра, тяжело вздохнув, сказала:
— Нам оружие нужно. Любое. И патроны к нему.
И замолчала, опустив глаза.
— Попробую, но не знаю, смогу ли что достать, нам ведь оружие иметь не положено. Врачам положено иметь пистолеты, но они им ни к чему — в сейфе лежат, не взять… Однако я постараюсь, вдруг что подвернётся.
Я сразу всё поняла: и про мужичка этого в гражданском, и про Наталью. Партизаны. И, как ни странно, была очень довольна. Я радовалась, что сестре хватило смелости не сидеть без дела, ожидая чудесной развязки, а самой встать на защиту родного села. Это она и её односельчане здесь хозяева, а не пришлые немецкие офицеры и их помощники.
Счастливая карта
С тех пор я стала вынашивать идею, где достать оружие. Конечно, оружия в госпитале было полно, но оно всё учитывалось: когда привозили раненых солдат, то их вещи (в том числе и оружие) сразу сдавались на хранение в кладовую. А форма, если ещё находилась в потребном состоянии, поступала в прачечную и после стирки тоже исчезала в недрах кладовой.
В кладовой работал строгий пожилой немец, который все вещи нумеровал и складывал в специальные картонные коробки. К каждой коробке он приклеивал лист бумаги с фамилией бойца, чтобы при выписке всё вернуть в целости и сохранности. В случае смерти бойца его документы и награды отправлялись в штаб, а вещи хранились в кладовой, и при случае передавались другим бойцам. В кладовой, конечно, хранилось и много оружия, но доступа туда не было…
Дней десять, наверное, уже прошло, а я всё ничего не могла сообразить. И вот подвернулся случай — привезли раненого офицера. Когда его доставили в операционную, я находилась там одна — другие медсёстры и врачи были заняты: кто на операции, кто на обходах, кто помогал принимать раненых в других корпусах. Я торопливо мыла и обрабатывала инструменты, протирала специальным раствором стол и весь инвентарь, готовясь к следующей операции.
Изредка поглядывала на офицера. Он лежал на носилках, поставленных на низенькую кушетку, — санитары без ведома врача не решились переложить его на операционный стол. Сначала офицер хотя и тяжело, но всё-таки дышал, а затем на какое-то время затих.
Заподозрив неладное, я бросила свои дела и подошла к нему поближе, чтоб проверить, жив ли он, и, если понадобится, сделать ему укол. В этот момент он вдруг открыл глаза и с такой силой ухватил меня за руку, что я вскрикнула от боли и рванулась в сторону. Офицер дёрнулся всем телом от моего рывка и полетел с носилок на пол. Носилки вслед за офицером тоже свалились с низкой кушетки, накрыв его собой.
Я бросилась к застонавшему от боли немцу, внезапно воскликнув по-русски: «О, господи!» — и, отшвырнув в сторону носилки, стала затаскивать офицера обратно на кушетку. Не знаю, почему у меня в тот момент вырвались слова на русском, а не на немецком языке — возможно, во время ночных посиделок с сестрой снова успела привыкнуть к русской речи. Я не на шутку испугалась, в душе надеясь, что офицер, находясь в полубессознательном состоянии, всё же не расслышал моего восклицания.
Кое-как затянув офицера на кушетку и старательно поправив на нём сбившуюся военную форму, я вздохнула с облегчением и присела на краешек кушетки, переводя дух… Офицер наконец задышал ровно, даже как-то осторожно, словно прислушиваясь к чему-то. Я успокоилась. И тут он чуть слышно прошептал:
— Русская?..
Я затаила дыхание… Он снова произнёс:
— Русская? Я же слы-шал…
Я взглянула на него. На меня в упор смотрели два хитро прищуренных глаза. Не знаю почему, но я призналась:
— Да, русская…
— Возь-ми нож, — он опять зашептал, а в груди его вдруг что-то заклокотало, и тогда я увидела, каких усилий стоит ему каждое сказанное слово.
— Зачем?!
— Бер-ри, го-во-рю!
Я вскочила с кушетки, бросилась к хирургическому столику, схватила скальпель и, метнувшись обратно, наклонилась над офицером.
— Режь! — прошипел он.
— Что-о?!
— Под во-ро-том режь!.. Там карта… На ней о-бо-зна-че-ны места с оружием и бое-при-па-са-ми… — он уже с трудом выговаривал слова, язык отказывался подчиняться, речь была настолько нечленораздельной, что я едва понимала, о чём он лопочет. Он словно бредил…
В дальнем конце коридора раздались голоса, я поняла, что это врачи нашей смены возвращаются с обхода. Я рванула воротничок на кителе немца, а он как будто очнулся от моего рывка и снова зашептал клокочущим голосом:
— Пе-ре-дашь пар-ти-за-нам че-рез На-таль-ю, … край-ня-я ха-та села Кх-х-х-х…
Вздрогнул всем телом, потом широко открыл глаза, громко выдохнул и обмяк на кушетке…
Я нащупала что-то гладкое в полуоторванном воротничке униформы и быстро вытащила ЭТО оттуда. В моих руках оказался плотно скрученный в трубочку листок очень тонкой бумаги, которую выдавали солдатам и офицерам для личных нужд, они писали на ней письма родным, а иногда даже скручивали из неё папироски. Все знали, что в немецкой армии введены жёсткие ограничения на курение и солдатам выдаётся не более шести сигарет на день. Но все также знали, что особо ловкие солдаты и офицеры умудряются где-то нелегально доставать табак…
Я мигом сунула ЭТО в карман передничка и, чтоб вошедшие не заметили моего смятения, принялась поднимать всё ещё валяющиеся на полу носилки. Тут открылась дверь и в операционную вошли, что-то бурно обсуждая, врачи и медсёстры…
Пристроив носилки в углу операционной, я, опережая вошедших, рванула обратно к офицеру, а он лежал на кушетке, широко открыв глаза и улыбаясь счастливой улыбкой — то ли от радости, что, умирая, выполнил свой долг, передав мне важные сведения, то ли от воспоминаний о селе, так и не названном им в своей последней фразе…
Но я-то уже догадалась, что это за село такое, и что за хата такая крайняя, и что за Наталья в той хате живёт. Я уже всё поняла. И ещё у меня теперь была карта! Очень важная карта! Я только мельком успела глянуть её, но уже сообразила, что это непростая карта, а топографическая! На ней была подробно изображена местность и нанесены какие-то объекты.
Дальше мне разбираться было некогда… Я поняла, что не могу больше оставаться в госпитале, помогая немецким солдатам, не хочу спасать их жизни и оберегать покой. Довольно! Зачем я здесь?! Зачем стараюсь услужить людям, которых уже давно не уважаю и не ценю? Зачем выхаживаю солдат, чуть не погубивших мою сестру? В голове крутилась лишь одна назойливая мысль: «Они мне чужие!» Она не давала мне покоя, выматывая и изнуряя меня. Я едва смогла дождаться окончания дежурства, уже не стараясь убедить себя в обратном, как это делала раньше, мысленно повторяя, что и мои сыновья тоже немецкие солдаты и, возможно, тоже нуждаются в моей помощи. Ничего не помогало — мне не терпелось сбежать из госпиталя. Во что бы то ни стало! Видимо, в тот миг что-то надломилось в душе и никак не хотело срастаться…
Я даже поймала себя на мысли, что пытаюсь обвинить в случившемся своего мужа Александра, убедившего меня переехать из Петербурга в Мюнхен. Я же страшилась этого переезда и согласилась лишь, поддавшись уговорам супруга.
«Эх, — сокрушалась я, — если б мы не переехали в Мюнхен, мне бы сейчас не пришлось ухаживать за немецкими солдатами, а нашим детям не пришлось бы стрелять в русских. Мы с мужем и детьми находились бы совершенно по другую сторону фронта, и конечно, воевали. Я бы лечила и охраняла покой русских солдат, а не немцев. А мои сыновья защищали бы СВОЮ Родину, шагая в одном строю — плечом к плечу рядом с моим братом, сыновьями Натальи и её Егоршей».
Тут я осознала, что давняя обида на супруга начала расти, превращая мою любовь в какое-то другое странное чувство. Что это за чувство я понять не могла, но назвать его любовью уже не старалась…
Побег
Без капли сожаления я той же ночью покинула госпиталь, хотя прекрасно понимала, что в нём без особого риска для жизни, в полном спокойствии, сытая, обутая и обогретая я могла бы ещё долгое время исполнять свой сестринский долг.
Я натянула уже не раз служившие верой и правдой высокие немецкие сапоги и так полюбившийся мне добротный немецкий плащ, в сухарную сумку сунула накопленные съестные припасы и свои документы. Забыв про осторожность, не дождавшись очередной непогоды, я двинулась в сторону села. Вооружившись, как обычно, скальпелем, я так спешила, что не заметила, как в лесу нарвалась на немецкий патруль…
…Эти два солдата выскочили из леса на тропинку прямо за моей спиной. Было полнолуние, и на мгновение я почувствовала, как что-то тёмное надвинулось сзади, затмив яркий свет висящей на небе луны. Секунда, и они ловко с двух сторон ухватили меня под руки, приподняв над землёй. От такого прыжка в высоту я ойкнула, больно прикусила язык и обмякла, повиснув на их крепких солдатских руках. Они остановились, я начала озираться по сторонам, но один, повернув меня лицом к луне, грозно глянул и коротко спросил на русском языке: «Куда?» Другой вслед за ним повторил, чеканя слова: «Куда бежим?!»
Я растерялась — я была совершенно не готова к этому нападению. Мечтая обрадовать сестрёнку важной новостью про карту, я забыла про угрожающие мне опасности и не придумала, что соврать патрулю, если меня вдруг поймают. Конечно, они не знали в лицо всех медсестёр нашего госпиталя и сразу приняли меня за нарушившую комендантский час жительницу села, помогающую партизанам, или вообще за партизанку. А зачем тогда я с такой скоростью мчусь ночью в сторону села?! Конечно, партизанка! Значит, меня надо непременно арестовать за нарушение комендантского часа и доставить в комендатуру для допроса!
И как же велико было их удивление, когда я, стоя как вкопанная, не отвечала на их вопросы, словно вообще не понимала русского языка. Тогда они заговорили со мной по-немецки, и тут я, опомнившись, замахала на них руками и тоже по-немецки с лёгким «привкусом» баварского акцента стала объяснять, что я сестра милосердия из госпиталя, меня отправили за целебным сухостоем, из которого мы готовим настойки для раненых, чтобы укреплять их иммунитет. И я уже насобирала кое-какой травы (для убедительности я подняла повыше свою сухарную сумку), но неподалёку в овраге растёт трава, которая помогает заживлять раны, потому что обладает антисептическими свойствами…
— Почему Вы вышли ночью?
— Так за этой травой надо идти только в сухую погоду, пока нет дождя и пока не нагрянули сильные морозы, — потом она уже плохо помогает. А без неё возвращаться вообще никак нельзя — врач будет недоволен. Мы все поочерёдно к тому оврагу за сухими целебными травами ходим, когда дождя нет…
Солдат, снова повторил:
— Почему ночью?!
— Так её только ночью и можно собирать — в полнолуние! Так она свои целебные свойства сохраняет. Мы только ночью её и собираем…
Я болтала и болтала, боясь замолчать, наполняя свою речь медицинскими терминами и стараясь запутать немного обалдевших от моего красноречивого монолога солдат…
— В каком корпусе служите, кто главный комендант? — нетерпеливо перебил меня солдат.
— Я даже имя главного врача нашего отделения назову и документы свои покажу, если потребуете, — ворковала я по-немецки, доставая из сумки свой пропуск. — Нас только с документами и отправляют, чтоб вопросов никаких не было. Все об этом оповещены, не знаю, почему вас не предупредили…
— Я жду!.. — снова перебил меня солдат.
Назвать и госпиталь, и корпус, и главного коменданта, и главного врача нашего отделения, и перечислить большую часть врачей и медсестёр, если это потребуется, не составляло никакого труда. Конечно, я старалась отвечать на вопросы очень вежливо, подчёркивая, что действительно тороплюсь, и тут же защебетала, что мне очень уж надо спешить, чтоб отвар из трав до завтрака успеть приготовить. Иначе врачи недовольны будут и придётся известить руководство о том, что патруль помешал сбору трав…
Меня отпустили, так и не проверив поклажу. Это меня спасло. Отбежав от солдат метров на десять, я оглянулась и дружески помахала им рукой. Они стояли и смотрели мне вслед, что-то обсуждая. Один из них тоже приподнял руку, махнув в ответ…
Я осторожно пробралась через овраг к хате сестры и, как обычно, через маленькую потайную дверь прокралась внутрь. Сестры в хате не было. Не зная, что делать, я немного посидела в сенях, теряясь в догадках, куда она могла исчезнуть. В плохое верить не хотелось, поэтому, немного поразмыслив, я решила подождать до утра.
Понимая, как велика вероятность того, что встретившие меня в лесу патрульные доложат руководству о нашей встрече, я окончательно решила не возвращаться в госпиталь. «Если сестра к утру не вернётся, то следующий день проведу в земляном погребке под кладовой, а потом ночью отправлюсь в лес на поиски партизан», — подумалось мне.
Скинув мимоходом плащ и сапоги, я спрятала в погребок принесённые продукты. Немецкие сапоги и плащ могли меня выдать, и я нашла в шкафу кое-какие вещи сестры, переоделась в них, а свои схоронила среди зарослей кустов в овраге, в который мы с сестрой когда-то скидывали убитых немцев. Вернувшись в хату, я прямо в Натальином пальтишке и в платке уселась на пол у сундука в дальнем углу горницы, который не просматривался с улицы, и стала ждать сестру.
Прождав Наталью около двух часов, я задремала… Меня разбудил не на шутку разбушевавшийся дождь, настойчиво барабанящий по крыше Натальиной хаты. В горнице было довольно холодно — я замёрзла, сидя на полу. Прямо в верхней одежде я забралась на кровать и тщательно укуталась одеялом, нырнув под него почти с головой…
Проснулась я от каких-то странных звуков: мне казалось, что кто-то ходит по горнице. Я чуть приоткрыла глаза и разглядела силуэт человека. Это была не Наталья, а какой-то незнакомый мужчина. Я затаилась. Он поднял с полу и прощупал Натальины сапоги, которые я раздела прямо у самой кровати, прежде чем нырнуть под одеяло, потом наклонился надо мной, чуть-чуть приподняв одеяло, как будто рассматривая меня в темноте. Затем аккуратно несколько раз дотронулся до одежды, словно проверяя, не холодно ли мне. Я лежала ни жива ни мертва. Человек постоял-постоял, потом почти неслышно вышел из хаты. Я тихонько спустила с кровати ноги, натянула сапоги и, стараясь не шуметь, отправилась следом за ним. Выйдя в сени, затихла, прислушиваясь к звукам и шорохам на улице. Около крыльца кто-то шептался. Я прислушалась.
— Говорю тебе, спит она!
— Сходи снова проверь!
— Зачем проверять-то?! Что я, Наталью не знаю! Пальто точно её! И платок этот она почти не снимая носит! Спит она! Да и одежда сухая! И волосы сухие! И тёплая она!.. — продолжил он мечтательно. — Я трогал! А с улицы она холодная и сырая была бы! Дождь смотри какой лихой был! И одежды сырой в хате нет, и сапоги сухие, я даже изнутри потрогал.
— А кто же тогда от нас так шустро в лес убегал?! Неужели не она?!
— Не, не она это! Обознались мы! Да и не успела бы она из лесу вперёд нас до своей хаты добежать! Не Наталья это была! Точно!
— А кто?!
— Может, какая другая жинка из соседней деревни?! Просто на Наталью похожая…
— Ну, не знаю… По мне, так это точно Наталья! Зараза партизанская! Пойду-ка я сам теперь проверю, вдруг ты обознался!..
Я осторожно, пытаясь не шуметь, стала пробираться обратно из сеней в горницу, чтоб спрятаться от непрошеного гостя под одеяло, и уже почти достигла своей цели, но нечаянно зацепила в темноте рукой стул, он загремел… Изо всех сил стараясь подражать сестре, я, так же как и она, нараспев заворчала: «Ой, те-э-э-мень! Ой, не-э-э-видаль!» После этого мне ничего не оставалось, как отправиться обратно в сени, пошаркивая ногами, чтобы сделать вид, что это Наталья бродит по хате. Выйдя в сени, я громко прошуршала к кадке с водой, которую Наталья зачастую называла «дижа». Погремев посильнее ковшом по деревянному краю, я налила ведро уже немного подмёрзшей воды и занесла его в горницу. Стараясь всё делать как можно громче, я надеялась отпугнуть непрошеных гостей. На дворе ведь ночь, неужели они наберутся наглости снова зайти в дом?!
Не зашли. Поверили.
Я снова легла спать. Наталья жива — это главное! А всё остальное — утром…
Проснулась я от ощущения, что кто-то опять стоит рядом со мной. Я затаилась…
— Кто здесь?! — услыхала я Натальин голос и высунулась из-под одеяла…
На меня смотрело дуло винтовки. Уже светало. За дулом виднелась растрёпанная голова испуганной, но решительно настроенной Натальи.
— Сестрёнка, не стреляй! Это я!..
Почти до рассвета мы сидели и обсуждали, как нам быть. Сначала я рассказала сестре о посещении её хаты полицаями и их ночном разговоре у крыльца. Потом я поведала ей о своём решении и о добытой карте. Наталья задумалась, затем забрала у меня карту, вышла в сени и где-то её припрятала.
В селе оставаться было опасно — списки жителей хранились у старосты и в немецкой комендатуре, да и полицаи знали всех жителей в лицо. В поисках партизан периодически устраивались обходы всех хат, и любой подозрительный человек тут же доставлялся в дом старосты или, что ещё страшнее, в немецкую комендатуру для допроса. Какое-то время я сумела бы укрываться в Натальином погребке под кладовой, но полицаи могли обнаружить меня и там. Значит, во что бы то ни стало надо было попасть в партизанский отряд. Но партизаны посторонним не доверяли, боясь провокаторов, поэтому сначала необходимо было каким-то образом завоевать это самое партизанское доверие…
Карта, которую я достала из-под воротничка кителя умершего немецкого офицера, должна была открыть мне путь в партизанский отряд. Только вот верны ли сведения, которые в ней указаны? Надо было их проверить. Поэтому мы с сестрой решили, что несколько дней я проведу у неё, а она передаст мою карту кому следует. Если карта и на самом деле окажется важной, тогда партизаны сами известят нас о своём решении…
Нора
Рано утром в погребке под кладовой мы начали рыть нору — на случай облавы. Нору решили вырыть под большой деревянной бочкой, стоящей в самом углу «хитрого» погребка. Бочка эта до войны служила для засолки овощей, а сейчас в ней находилось всякое тряпьё, чтобы в случае бомбёжки, укрывшись в погребе, можно было обитать не на земляном полу, а постелить приготовленную для этого случая старую одежду. Так делали все жители села — не потащишь же во время бомбёжки в погреб подушки да перину! Хоть самим бы успеть укрыться!
Немцы или полицаи, если обнаруживали в погребах какую-нибудь одежду, не обращали на неё внимания. В случае облавы они просто прокалывали тряпьё штыками: если оружие или кто живой укрыты под ним — сразу ясно станет…
Ещё предусмотрительная Наталья держала в погребке и свои документы — на случай, если вдруг село станут бомбить. Их она хранила в небольшой жестяной шкатулке, пристроенной в едва заметной нише, прорытой ей самой же в правой стене погребка.
Бочка с тряпьём была не очень тяжёлая, поэтому нам не составило труда её отодвинуть. Я накладывала землю в большое ведро, а сестра поднимала землю наверх и аккуратно выкидывала в густые кусты около оврага. Мы понимали, что оставлять свежевырытую землю в погребке нельзя — немцы, в случае чего, сразу догадаются, что здесь кто-то что-то рыл. Нора получилась небольшая, я помещалась в ней только-только, свернувшись калачиком. На большую у нас не было ни сил, ни времени — каждую минуту могли пожаловать непрошеные гости. Мы прикрыли нашу норку какими-то досками и куском толстой рогожи, а потом закатили на неё обратно бочку с тряпьём.
С чувством выполненного долга мы вылезли из погребка и уселись пить «чай», тихонько разговаривая. Теперь мы не боялись быть застигнутыми врасплох. К слову сказать, жители села нашли множество способов, как заранее узнать о приближающихся непрошеных гостях. Двери запирать было нельзя, но услышать незваных гостей можно было издалека: кто-то из соседей специально цинковые вёдра на огород навешивал, чтоб гремели, когда калитка открывается; некоторые умельцы эти вёдра прямо в траву прятали — к калитке поближе, чтоб гремели посильнее, когда калитка их заденет; другие ловко петли на калитке подтачивали, чтоб скрипели погромче, а иногда и ступеньки на крыльце подрубали, чтоб стучали, когда кто-то на это самое крыльцо ступал… Изощрялись все, как умели! Поэтому в случае облавы шум и скрип в притихшем с начала оккупации селе были слышны на всю округу…
Ночью Наталья куда-то выходила на несколько минут, я слышала, как она с кем-то шепталась в сенях. После этого сестра ни на минуту не отлучалась из хаты, только частенько выглядывала в окно… Так мы прожили три дня. На четвёртую ночь к нам пожаловали странные гости — три пожилых деда в овчинных тулупах. Ночами, и правда, стало холодать — видимо, они от холода в тулупах укрывались. Один — добродушный такой, всё время шутил.
— Ну, где тут у нас проживает немецкая гражданка?! Ну-ка, документики предъяви. Правда, прям из Мюнхена к нам пожаловала?!
Я растерялась, а сестра захлопотала, наливая в кружки кипяток и приговаривая:
— И зачем ты, Степаныч, её пугаешь-то?! На ней и так лица нет!
А потом, повернувшись ко мне, с улыбкой сказала:
— Ты его не бойся! Он всегда такой шебутной. Но он добряк. Не бойся, он свой!
Так я попала в партизанский отряд…
Партизаны
Жизнь в партизанском отряде была суровой: обитали партизаны в землянках, вырытых в непроходимой лесной глуши (чтоб подальше от немцев), спали на холодном земляном полу, застеленном полувлажной одеждой, мылись редко, ели скудно. Приходилось всё время экономить продукты, так как доставлять их в отряд было опасно.
Ещё большей проблемой была обувь. Партизаны всё время были в движении — приходилось передвигаться по лесным кочкам, болотам, пескам, потому обувь моментально приходила в негодность. Её приходилось сушить либо у костра, либо просто на ветру. Мы ухаживали за ней, как могли, но наших проблем это не решало — в лесу, несмотря на ранние холода, было очень сыро. Да и чтоб сохранить скорость, партизаны совершенно забывали об осторожности: в лужу — значит, в лужу, в грязь — значит, в грязь…
Иногда доходило до того, что пришедшие с задания бойцы передавали свою «видавшую виды» обувь товарищам, идущим на следующее задание. Ни на какие размеры никто не обращал внимания — главное, чтоб обувь не была мала… Немецкие сапоги и ремни считались чуть ли не самыми важными трофеями. Они были прочные, эластичные и очень выручали партизан. Ремни использовались для изготовления носилок, волокуш, они годились также для доставки хвороста, дров и других хозяйственных целей…
Ещё и зима-то толком не наступила, а бойцы уже с нетерпением ждали прихода весны — время холодов длилось томительно долго. Холод и сырость стали злейшими недругами — союзниками немцев. Победа над врагом казалась чем-то неосуществимым, однако все твёрдо знали, что до последних сил, до последнего патрона в винтовке, до последнего вдоха будут бить проклятого супостата!
…Мы приспосабливались к жизни в лесу, как могли, но не унывали. Частенько, сидя вечером у костра, подшучивали, что напоминаем древних людей, охотящихся с копьями на мамонта и добывающих огонь из кремня. И, как ни странно, суровая жизнь нас нисколько не пугала — человек может привыкнуть ко всему. Эти лишения: холод, голод, сырость, антисанитарию — всё можно пережить. Мы старались не думать о гибели.
Но страх быть разоблачёнными сопровождал нас всегда. Нет, он совершенно не был похож на страх «за свою собственную шкуру» — это было другое. Огромная ответственность за своих товарищей, жизни которых ценились намного дороже, чем собственная. Мы старались всё время быть бдительными и очень осторожными, ведь малейшее неверное движение могло привести к гибели отряда. И всё время находились в странном напряжении, ожидая облавы или провокации с немецкой стороны. Не особо доверяли даже своим, при сомнительном случае могли расстрелять любого…
В партизанском отряде было множество правил, пренебрегать которыми было невозможно — эти правила помогали выживать.
Так, зная, что немцы — народ очень «трепетный», в дождь воевать или сидеть в засаде не любят, партизаны старались этим пользоваться. Вылазки в близлежащие сёла за продуктами, одеждой, инвентарём и другой кухонной утварью, горилкой, которая требовалась для обработки ран, или прочими вещами, конечно, устраивались дождливыми ночами, когда легче всего сбить со следа немецких собак.
И ещё партизаны никогда не забывали выставлять патруль. Вопрос о патруле обсуждался каждое утро — с ним была связана наша безопасность, поэтому расстановку патрульных продумывали очень серьёзно.
Во-первых, патрульных выставлялось не менее трёх человек на одном посту — чтоб не уснули или чтоб, в случае облавы, первый сумел добраться и предупредить постовых, что находились справа, второй — тех, что слева, а третий мчался прямиком в партизанский отряд. В этом случае оставался шанс, что хотя бы один из трёх патрульных известит своих товарищей о грозящей опасности.
Во-вторых, таких патрулей по периметру вокруг нашего отряда выставлялось не менее двенадцати (причём, выставлялись они как бы тройным кольцом — на разном расстоянии от места расположения отряда).
В-третьих, на посту дежурили не более двух часов (опять же, чтоб не уснуть), на дежурство заступали по три раза в сутки, остальное время либо отдыхали, либо добывали пропитание (выкапывали съедобные коренья, собирали жёлуди, лечебные травы, ягоды, грибы, ловили рыбу в близлежащих реках, озёрах и прудах), выполняли другие поручения: помогали поварам, ухаживали за ранеными или заболевшими, отправлялись в сёла за продуктами. Никто не сидел без дела — чтобы выжить, надо было трудиться до изнеможения. Иначе — смерть. Поэтому и просчитывалось всё до мелочей.
Мне, как и остальным, с первого дня пришлось усвоить эти нехитрые правила, хотя большую часть дня и ночи я находилась в «партизанском лазарете» — так шутливо партизаны называли нашу землянку, приспособленную для оказания медицинской помощи.
Отряд наш был довольно большой — человек сто пятьдесят — двести, но все вместе мы никогда не собирались. Отряд условно разделялся на несколько частей: одни занимались хозяйством, другие (как и я) — бытом и врачеванием, третьи стояли в патруле. Но была ещё особая группа храбрецов, которые появлялись в нашем отряде не каждый день. Они приходили внезапно и так же внезапно исчезали, выспавшись и взяв с собой продовольствия. Иногда они надолго запирались в командирской землянке, выставив перед ней часового. Мы понимали, что это партизанские солдаты, которые ведут тайную войну с врагом, и никто ни о чём их не расспрашивал, боясь, что повышенное любопытство может показаться подозрительным. Несколько раз я видела, как эти храбрецы, собравшись в кружок, набивали чем-то какие-то ёмкости — видимо, зажигательной смесью.
Я помогала партизанам, как могла: мои медицинские знания и умения были весьма востребованы. Видя, как тяжело болеют партизаны от холода, голода, грязи, я проникалась к ним всё большим сочувствием и уважением. Иногда в лагерь на руках или самодельных носилках из веток деревьев приносили раненых партизан. Я выхаживала их, как собственных детей, страдала и плакала от боли вместе с ними.
Наш «партизанский лазарет», где я обитала с тремя молодыми девчонками-помощницами, не имевшими ранее медицинского опыта, находился недалеко от землянки командира отряда — того самого весельчака Степаныча, поэтому он частенько заглядывал к нам «на огонёк». В помощь нам были даны ещё двое мальчишек, которые помогали как могли: собирали в лесу травы, мох и дубовые листья, служившие вместо перевязочного материала для заживления ран, приносили воду, дрова, сжигали, закапывали далеко в лесу или топили в болоте отходы…
Чувство голода не покидало меня ни на минуту с тех пор, как я оказалась в партизанском отряде. Я быстро к этому привыкла, зная, что вместе со мной точно так же голодают все. Иногда я вспоминала, в каких комфортных условиях, совсем не похожих на наши, находились раненые немецкие солдаты, попавшие в госпиталь, где я работала сестрой милосердия. ТЕ условия были совершенно несравнимы с нынешними. ТА жизнь была комфортная, удобная, но какая-то неродная, далёкая-далёкая. ТА жизнь текла и текла себе, отсчитывая дни, ничем особо не печаля меня, но и не радуя тоже. Рядом со мной не было близких людей: были только чужие с холодными высокомерными взглядами. Я вспоминала ТУ жизнь и всё больше не хотела возвращаться обратно. ТА жизнь была чуждая и уже не моя… Здесь же всё было совершенно по-другому: меня окружали голодные, измотанные войной, но такие родные люди — СВОИ…
Все, безусловно, понимали, какой опасности мы подвергаемся, находясь в партизанском отряде: у нас было множество врагов, и не только в человеческом обличье. Помнится, однажды ночью в нашу землянку вломился голодный вепрь, напугав нас до смерти. Благо, что его возню, пока он шастал по лагерю в поисках пищи, услышали мальчишки, спавшие по соседству, они разбудили Степаныча и тот, схватив ружьё и ворвавшись в нашу землянку, уложил голодного вепря несколькими выстрелами в голову. Партизанам, вообще-то, было запрещено пользоваться оружием в месте расположения лагеря, но этот случай был исключением.
А потом нас одолели волки — заморозки шли один за другим, волкам стало голодно, и они ночами шакалили вокруг лагеря, ожидая добычу. Хотя напасть на наш лагерь они не решались, но всё равно было страшно — волки же непредсказуемые животные.
Но особенно допекали нас лисы, повадившиеся шастать вблизи лагеря, пытаясь что-нибудь украсть. Мы даже посмеивались по этому поводу: «Не оставляйте свои миски без присмотра — лисица вылижет!» Но всё равно жалели их, и если вдруг нам удавалось поймать в лесу зайца или какую съедобную птицу, то их потроха мы зарывали в землю неглубоко, чтоб лисицам было чем поживиться.
Частенько вечерами, усаживаясь у костра, варили или запекали картошку, которую, слава богу, иногда удавалось добыть в близлежащих сёлах, пили желудёвый чай или варили зачастую совершенно несолёный грибной или рыбный суп, делили всё это по-братски и разговаривали обо всём понемногу, а иногда тихонечко запевали старые русские песни, ещё не забытые мной. Садились поближе к костру: плечо к плечу или спина к спине, чтоб согревать друг друга.
Душевность, дружелюбность, искренность людей, с которыми свела меня война, общения с которыми мне недоставало все предыдущие годы, проведённые в Германии, трогали душу с неимоверной силой. Мне было приятно помогать этим неухоженным, одетым не по форме бойцам, вставшим на защиту своего Отечества. Иногда я ловила себя на мысли, что редко вспоминаю мужа и даже сыновей. Я по собственному опыту помнила, что немецкие солдаты содержатся в довольно комфортных условиях (особенно по сравнению с жизнью в сырой землянке), и очень надеялась, что сыновья живы и с ними всё в порядке. Ну, а муж мой остался в Мюнхене, где войны, к счастью, не было…
Иногда мне снились мирные довоенные семейные сны. Просыпаясь, я с ужасом представляла, что меня ждёт, если товарищи партизаны узнают правду о моих детях — немецких солдатах. Я никому не рассказывала ни про мужа, ни про сыновей, пытаясь не думать, что в этот момент они, возможно, убивают советских солдат, а быть может, и мирных людей, женщин, детей…
Я прятала эти мысли в самый дальний уголок памяти и старалась не доставать их оттуда. Между мной и моими близкими образовалась практически непреодолимая пропасть… Конечно, меня терзал вопрос, сможем ли мы когда-нибудь встретиться, но я понимала, что идёт жестокая война… Иногда ночью, подрёмывая в сырой землянке, я грезила картинами геройской смерти в жестоком бою: я непременно вставала во весь рост с гранатой в руках, кричала «Ура!» или «Смерть фашистам!» и… просыпалась.
Каратели
Несколько раз мне удалось побывать у Натальи. Ночью. Теперь мы не болтали подолгу, как было раньше. Наталья кормила меня тёпленькой похлёбкой из печи и укладывала спать на свою кровать. В партизанском лагере я очень уставала, постоянно дежуря у «постелей» больных партизан, Наталья это понимала. Возможность выспаться в сухом доме у тёплой печи имелась далеко не у каждого партизана. В землянках, несмотря на то что они периодически отапливались, всё равно было сыро и довольно прохладно. Приближалась зима, начинались заморозки.
С началом холодов нагрянули болезни, мы днём и ночью выхаживали больных, одних старались согреть раскалённым на углях песком, завёрнутым в тряпки, другим, наоборот, старались сбить температуру. А партизаны всё болели и болели, и конца и края не было этим болезням. Выхаживать удавалось далеко не всех, многих пришлось захоронить в том лесном царстве, ставшем для нас на время родным домом…
Когда выпал первый снег, начался настоящий кошмар: следы на снегу выдавали нас с головой, и немцы бросили на уничтожение партизан несколько карательных отрядов. В лесу то тут, то там был слышен грозный собачий лай. Партизаны с нетерпением ждали, когда наконец ненадолго потеплеет и снег растает, дав нам хотя бы небольшую передышку.
Однажды днём в медземлянку ввалился истекающий кровью помощник командира. Дрожащим голосом он сообщил, что на обратном пути из деревни, куда их группа была отправлена за продовольствием, они нарвались на немецкий патруль и с трудом смогли уйти от преследования. Мы с девчонками перевязали ему раны, истратив при этом почти все запасы «лесных медикаментов». Тогда я, оставив своих помощниц присматривать за раненым, побежала к маленькому болотцу за мхом и травами для перевязок.
Мигом добежав до болотца и напихав в мешок кой-каких трав, я решила ещё проскочить до дубовой рощи в надежде собрать немного опавших дубовых листьев, чтобы накладывать их на раны. Мы частенько бегали в эту рощу за дубовыми листьями, зная, что он имеет хорошие антисептические свойства. Правда, собирать дубовые листья надо в июне-июле, но мы были рады и опавшим. Я натолкала листья в мешок поверх трав и заспешила обратно в сторону лагеря…
Запнувшись за какие-то ветки, я неожиданно свалилась на землю около высокой кочки и на время притихла, переводя дыхание. Вдруг краем уха я услышала странный треск в кустах неподалёку. Я затаилась. Треск стремительно приближался, я приподняла голову — передо мной стоял немецкий солдат с карабином наперевес. Он вскинул карабин и направил дуло этого самого карабина прямо мне в лицо. Я поняла, что сейчас он выстрелит, и, решив умереть достойно, кинула мешок на землю, встала во весь рост и с вызовом глянула на солдата, уперев свой дерзкий взгляд в его молодые наглые глаза…
…На меня в упор ненавидяще смотрели глаза моего младшего сына Петра. Буквально через секунду ненависть в глазах сына сменилась ужасом! Он отшатнулся, не отводя взгляда от моего лица, сделал шаг назад, но запнулся за что-то, неуклюже свалился на спину, тут же вскочил и бросился бежать, изредка оглядываясь. Я не могла произнести ни слова и ошарашенно смотрела ему вслед, не двигаясь с места…
Какое-то время, приходя в себя от случившегося, я молча сидела около высокой кочки, укрывшей меня от глаз других карателей, шедших в оцеплении по лесу. Вскоре послышался странный шум, выстрелы, затем ветер донёс запах гари. Я стала тихонечко пробираться в сторону нашего лагеря…
Из-за кустов я наблюдала, как каратели сжигают из огнемётов наши землянки, расстреливая выбегающих из огня людей. Как-то они сумели нас обнаружить и теперь старательно, с немецкой щепетильностью, уничтожали всё, что встречалось на пути. Это было воистину ужасающее зрелище. Всё перемешалось: крики, пулемётные очереди, запах крови, пепла, треск горящих деревьев… Я пряталась в кустарнике, боясь быть обнаруженной: помочь своим я не могла, а умирать напрасно от немецкой пули, не убив при этом хотя бы одного немца, я не желала… Во мне росла дикая ярость к ненавистному врагу. И даже к моему сыну, которого я не могла не узнать там — на болотце. Это, несомненно, был мой младший сын Пётр.
Я видела, как немцы добивали раненых и разбрасывали полуистлевшие брёвна разрушенных землянок в поисках партизан, оставшихся в живых. Примерно часа через два немцы расправились с нашим лагерем, уничтожив его практически полностью: землянки были сожжены прямо вместе с людьми, застигнутыми врасплох. Возможно, кто-то и сумел укрыться в лесу и сейчас так же, как и я, наблюдал за врагом из-за кустов. Хотя вряд ли…
Напоследок немцы уселись на уцелевших брёвнах и закурили, радуясь очередной маленькой победе, активно что-то обсуждая и громко подшучивая друг над другом. Они обращались друг к другу по именам, и среди прочих я несколько раз отчётливо слышала имя своего младшего сына, произносимое на немецкий лад, — Peter. Я даже видела его испуганное лицо в полусумраке быстро приближающейся ночи: он сидел на брёвнышке полубоком ко мне и часто оборачивал голову в мою сторону, вернее, в ту сторону леса, где повстречал меня…
Темнело довольно быстро, и немцы, страшась темноты, вскоре двинулись в обратном направлении. Я буквально вжалась в землю, чтоб не попасться им на глаза. Благо, что на этот раз они были без собак, и мне повезло. После их ухода я пролежала на мёрзлой земле ещё минут десять, а потом тихонечко, стараясь не шуметь, поползла в сторону лагеря. В темноте я стала переползать от одной тлеющей головёшки к другой в надежде отыскать кого-нибудь живого или раненого, чтоб оказать медицинскую помощь, но все мои старания были безуспешны: немцы на совесть выполнили свою страшную работу — добили всех.
Наверное, полчаса я просидела около полуистлевших брёвен, пытаясь сообразить, как такое могло случиться. Почему нас не успел предупредить ни один партизанский патруль? И куда вообще делись все наши партизанские патрули? Как немецкие солдаты смогли незамеченными подобраться к самому лагерю? Почему не было слышно выстрелов? Неужели кто-то привёл сюда немцев в обход наших патрулей? Или они тоже все уничтожены?
И ещё меня мучил вопрос: как мой младший сын мог оказаться среди карателей? Неужели это был он? Я цепенела от ужаса, думая об этом…
Наконец, поняв, что если срочно не начну двигаться, то замёрзну насмерть, я решила идти в село к сестре. Наталья — связная у партизан, и, значит, надо было её предупредить о гибели лагеря, а возможно, и всего партизанского отряда. Да и идти мне было больше некуда. Когда я начала двигаться в сторону села, то услышала выстрелы, раздававшиеся по другую сторону леса. Я решила, что это каратели на обратном пути наткнулись на партизанскую засаду, и прибавила шаг.
Всю дорогу я размышляла, рассказать ли Наталье про встречу с Петром на лесной опушке, но так и не решила, стоит ли…
На этот раз я осторожничала, как никогда: к хате пробиралась через кустарник в овраге, прислушиваясь к каждому шороху, долго выжидала у околицы, а потом, как раньше, старательно прокрадылась в сени через маленькую запасную дверь. Я понимала, что не могу оставлять следов ни во дворе, ни на крыльце…
Когда я вошла в горницу, то увидела сидящую за столом сестру, как-то неестественно сгорбившуюся и подпирающую голову руками. Было темновато, да и лицо сестры было опущено вниз, но мне показалось, что Наталья смотрит пустыми равнодушными глазами куда-то в одну точку прямо перед собой. Я отшатнулась, ожидая удара сзади, и резко метнула глазами по горнице. Мой взгляд зацепил что-то в дальнем углу, и я ринулась туда. А из угла на меня исподлобья глядели заплаканные глаза младшего сына. Я начала медленно оседать на пол…
Глава 3. Фронт глазами младшего сына Петра
Полуночный призрак
Оказывается, три недели назад в эти места перебросили две специальные группы, сформированные из хорошо подготовленных солдат. Одна группа солдат-разведчиков была направлена на поиски и уничтожение дезертиров, которые, струсив, сбежали с фронта и засели в каком-то лесу. Солдатам было поручено ликвидировать дезертиров всех до единого.
Вторая группа должна была предотвратить какую-то военную провокацию, подготовленную партизанами, затем незаметно проникнуть в глубь леса, обойдя партизанские патрули, и уничтожить партизанский лагерь. Лагерь надо было сжечь дотла…
Пётр как раз только что завершил обучение в специальном учебном подразделении армии резерва и, успешно пройдя все испытания и получив звание ефрейтора, перешёл в действующую армию. Обучение должно было завершиться только через полгода, но по каким-то причинам курс резко сократили, и спустя четыре месяца солдат направили к линии фронта. Пётр, как и все остальные, был очень рад, что наконец-то представилась возможность применить в бою полученные навыки. С его старшим братом Павлом во время военной подготовки произошёл несчастный случай — он сломал руку и всё ещё находился в госпитале, а вот Петра вместе с солдатами из его учебной группы срочно перекинули на фронт. Они с братом даже не смогли толком попрощаться…
Ровно сутки были даны на сборы: инструктаж был проведён очень быстро, затем так же оперативно солдаты получили необходимое обмундирование и военное снаряжение: карабины, патроны, подсумки, штык-ножи, противогазы, сухарные сумки, полевые фляги, котелки, кружки, компасы, ранцы с уже упакованными в них перевязочными пакетами, сухими пайками и прочими персональными вещами. Короче, упаковали капитально. Рано утром их погрузили в грузовые автомобили и отправили на задание.
Солдатам не сообщалось заранее никаких сведений о предстоящей операции. Офицеры, отправляющие их на задание, лишь объяснили, что враги, которых необходимо уничтожить, — это преступники, угрожающие безопасности немецкой армии.
До места дислокации они добирались трое суток. Фургоны мчались быстро, почти не останавливаясь. Питались солдаты в основном сухими пайками, спали прямо на ходу, останавливались в дороге лишь в случае острой необходимости и ночью. В пути солдаты ужасно мёрзли, особенно ночами — на ходу даже от лёгкого морозца начинало щипать руки, нос, пальцы на ногах, поэтому отогревались шнапсом — каждый из своей полевой фляжки.
К месту дислокации они добрались в полусонно-полупьяном виде. Поздно вечером их высадили около небольшого здания, накормили, отогрели и ознакомили с приказом о действиях, которые необходимо совершить, чтобы не попасть в плен к русским. Пётр был зачислен в первую группу солдат, которой было приказано найти и уничтожить дезертиров. На это задание им было дано двое суток, но поиски дезертиров затянулись аж на три недели. Эти дезертиры оказались такими прыткими, так ловко они уходили по лесу от преследования, что Петру с сотоварищами пришлось туговато. Когда семеро дезертиров были обнаружены и доставлены в штаб, группу Петра должны были перекинуть за линию фронта для выполнения другого задания, но вдруг всё изменилось. Петра удивило, что все пойманные ими немецкие дезертиры очень хорошо говорили на русском языке — уж он-то мог отличить чистую русскую речь от речи с акцентом. Ему это показалось весьма странным…
Вечером того же дня командир группы получил приказ об объединении их с группой карателей для уничтожения партизанского отряда, так как во второй группе погибло несколько солдат и им требовалось подкрепление. Никому из группы Петра это решение не понравилось — они же разведчики, а не каратели! Но приказы на войне не обсуждаются, и все принялись проверять своё снаряжение, чтобы быть в полной готовности к началу операции.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.