Памяти Юдиной Юлии Геннадьевны,
которая верила в меня даже тогда,
когда для этого не было никаких оснований
В действительности всё не так,
как на самом деле.
Станислав Ежи Лец «Непричесанные мысли».
Роддом
— Проходи, будем пузырь прокалывать, — говорит медсестра с измученными глазами.
Я просовываю голову внутрь палаты и раскорячиваюсь в дверях Жихаркой: напротив в кресле лежит женщина, а у её ног — полный таз крови и ещё чего-то жуткого. На обитом металлом столе под лампой вяло копошится младенец, явно не интересный ни персоналу, ни матери.
— Наверное, это у меня не схватки. Я лучше пойду, — я крепко прижимаю к груди пакет с медикаментами. — Рано еще, всего тридцать восемь недель. Просто показалось.
— Схватки-схватки, точно они! — Медсестра ловко отрывает меня от косяка, пропихивает в небольшую боковую комнату и хихикает: — Да не бойся, всем первый раз страшно, а через год за вторым приходят.
Ага, сейчас! хрен вы меня ещё когда-нибудь увидите, — думаю я тоскливо, карабкаясь на холодное кресло. Только бы выбраться отсюда живой!
Звякает металл и ноги обдает теплой жидкостью.
После прокола пузыря — зачем его вообще прокалывать? сам не мог лопнуть? малыш внутри заворочался туже и тяжелее.
Я все ещё в кресле с голой жопой, когда врывается моя лечащая врачиха Валерия Евгеньевна, совсем девчонка, сразу из мединститута. Нет никого более безапелляционного и знающего, чем вчерашние студенты.
— Это моя пациентка, Юлия Белько! Если она умрет, я тут ни при чём! Она не соблюдала моих назначений! — орёт она. — У неё белок в моче!
Зачем она так, отстранённо удивляюсь я. Вот сучка! Меня же всё равно перевели в другое отделение, и она больше за меня не отвечает. Волосы врачихи выбились из причёски, а глаза горят неистовой ненавистью.
— Я соблюдала ваши предписания, — возражаю я, подняв голову между задранных ног и осознавая уязвимость своего положения.
— Вы не пили лекарство для почек!
— Потому что там противопоказание — беременность!
— На вашем сроке это уже не важно!
— Однако в аннотации к препарату это не указано!
Не затем я восемь месяцев таскалась по больницам, чтобы потерять ребёнка на последних паре недель!
Разгорячённую Евгению Валерьевну, наконец, выпихивают из процедурки и из коридора какое-то время доносятся её возмущённые вопли.
В предродовой никого. Воняет хлоркой и клеёнкой, мигает умирающий потолочный светильник. Ну и видок! кровати с панцирными сетками, накрытые клеёнками, чёрный квадрат грязного окна — неприлично голые и безнадёжные врата в потусторонний мир.
Снова тянет спину и туго сжимает живот.
Я начинаю стонать. Становится немного легче — все силы уходят только на то, чтобы пережить приступ, не распыляются ещё и на попытки сохранить лицо. Перестать стонать уже не получается.
Зачем-то срочно нужно в туалет, хотя не хотелось. Просто нужно куда-то идти, а идти больше некуда. В коридоре живот схватывает снова, хотя неверно: не живот. Боль не локальна. Она охватывает всю меня. Я есть живот. Я ЕСТЬ БОЛЬ.
Я медленно сгибаюсь и приседаю у стены, пока не опускаюсь на корточки, точно гопник в парке.
— И куда это мы направились? Иди ложись, а то родишь мне тут на полу.
Медсестра выглядывает из сестринской и ворча волочит меня обратно в палату, как раненого бойца с поля боя.
— А можно свет выключить? — прошу я, взгромоздившись обратно на казённую койку.
— Здрасьте! Это ещё зачем?
— Не хочу видеть этого всего, — обвожу рукой унылое пространство палаты.
— А я как увижу, что с тобой всё в порядке?
— Так я ж вам кричу, чтобы вы слышали, что я ещё жива, — шучу я.
Тут подступает очередная схватка и мне становится не до шуток. Ничего, сейчас отпустит. Но вместо облегчения на не опавшую волну этой схватки сразу же накатывается вторая, ещё более мощная.
Меня охватывает ужас — не от того, что я сейчас умру, а от того, что умру в жуткой чёрной боли, так и не испытав облегчения, умру в этом страшном убогом месте, среди равнодушных чужих людей, совсем одна.
— Вколите мне обезболивающее, — шиплю я сквозь зубы. — У меня целый пакет в тумбочке, всё по списку, включая марлю и перчатки.
— Рано ещё, может, через пару часов, — бросает сестра равнодушно и выходит.
Я слышу весёлые голоса из сестринской — наверное, пьют чай.
Что?? ДВА часа!?? Ещё два часа такой боли? Это точно конец!
Но сестра ошибается: рожаю я через тридцать минут, еле успев перейти в родовую палату и тяжело взгромоздиться голым задом на холодное смотровое кресло…
— Девочка! — Сообщает акушерка с торжественностью герольда, объявляющего выход королевской особы.
Дочка!! А я знала, что будет девчонка, хоть все и прочили пацана. Нате-ка, выкусите!
— С ней всё в порядке?
— Всё отлично, мамаша.
Я требую предъявить младенца и мне охотно показывают. Он красный и длинный, покрытый странным белым налётом, как колбаса салями.
— Красивая? — кокетливо спрашивает акушерка.
— Страшненькая, — отвечаю я честно.
Она забирает младенца и тщательно протирает от белесого налёта. Дочку подносят ближе, и я касаюсь щекой её щёчки: на ощупь она бархатистая и тёплая, как лошадиный нос.
— А так?
— Всё равно страшненькая, — улыбаюсь я счастливо.
У новорожденной сморщенное личико с опухшими сомкнутыми веками, которое та забавно корчит. Акушерка обиженно убирает малышку, будто отвергнутый вредным покупателем товар.
— А с ножками что у неё? — допытываюсь я.
Мне кажется, что стопы у дочки странно вывернутые и слишком большие для такого крохотного существа.
— Да нормально всё с ней, — начинает сердиться акушерка.
Ясно, всё равно правды не скажут.
Теперь уже я лежу на месте давешней женщины с таким же жутким тазиком в ногах и пузырём льда на животе. Бедные мужики, кто с жёнами рожает! Зря я смеялась над тем, что они теряют сознание — сама бы потеряла.
Живот постепенно немеет от холода, и я тайком убираю лёд. Кровотечение, конечно, ни к чему, но и отморозить всё не хочется.
Дочка лежит под лампой, слабо шевеля паучьими ручками.
Меня охватывает эйфория — я родила человека! Час назад была только я, а сейчас нас двое. Я — создатель! Я сотворила Чудо!!!
Слёзы восторга катятся по моим щекам, заливая глазные впадины и мешая видеть, хотя смотреть вокруг особенно не на что.
Я нетерпеливо подпрыгиваю в кресле, дрыгая ногами. Надо немедленно всем рассказать! Позвонить папе — мама наверняка ещё на Дне учителя. Пашка узнает новость только завтра. Позвоню родителям, скажу: поздравляю тебя, дедушка. Папа, конечно, не поймёт — никто ведь не ждал так рано. А потом сообразит и обалдеет!
Я перевожу взгляд на часы, висящие на противоположной стене: без четверти двенадцать. Нет, нельзя звонить — уже спят, напугаются. Завтра. Прямо с утра, пока не ушли на работу.
В коридоре загромыхало — вкатили каталку.
— Да я сама дойду, — стыдливо говорю я, — не инвалид.
— Перекатывайся уже, — бурчит сестра, пристраивая каталку параллельно креслу. — Дойдёт она!
Я послушно перекатываюсь, и мы движемся в последнюю палату по коридору мимо пустого сестринского пункта, перевязочной и столовой. Эйфория ещё не прошла, и я еле удерживаюсь, чтобы не крикнуть сестре хулигански: гони в аэропорт, шеф!
В палате темно — все спят. Не зажигая света, сестра тем же макаром переваливает меня с каталки на свободную кровать у двери и выходит.
Зверски хочется пить.
Приподнимаюсь на кровати, пытаясь привстать. Голова кружится, и я падаю обратно. Вот она, вода — руку протяни, вкусно капает из крана. А человек тут от жажды умирает.
— Ты куда? — шепчет голос с кровати напротив.
— Пить, — шуршу я спёкшимися губами.
— Лежи, нельзя вставать, сейчас налью.
Соседка наливает из-под крана воды и подает стакан. Я жадно лакаю, захлёбываясь, точно старая собака.
Утром я вижу свою ночную визави. У неё страшно красные вампирские глаза: полопались капилляры, пока тужилась, но родить так и не смогла, пришлось кесарить. Зовут её Аня.
Всем, кроме нас с ней, привозят детей на кормление: у Ани нет молока, а моя дочка в кувезе, как недозрелый плод. Оказывается, недозрелый и недоношенный — это разные вещи: недоношенный — это маловесный, а недозрелый — это преждевременно родившийся.
У меня молоко есть, оно тяжело распирает грудь изнутри, и я предлагаю сестре сцедить для дочки.
— Не положено, заразу еще занесёшь.
— Да откуда зараза-то? — удивляюсь я. — Я каждую неделю анализы сдаю, бутылочка стерилизованная, грудь помою. И куда мне его девать?
— В раковину сцеживай, — отрезает сестра.
Я сцеживаю молоко в раковину. Пробую тайком — сладкая гадость, вроде сильно разведенной гомеопатической сгущенки. Брр-р. Как дети это едят?
— Ты, что ли, вчера орала? — спрашивает соседка от окна. Один её глаз карий, другой зеленый. Второй раз в жизни такое встречаю.
— Я.
Мне делается неловко.
— Спать нам не давала, — бурчит та.
— Да не спали мы ещё, Наташ, и десяти ведь не было! — успокаивает Аня.
— Всё равно неприятно. Никто не орал, она одна. Я вот терпела, молчала.
Стыд сменяется раздражением, и я довольно резко отвечаю:
— Значит, тебе не было так больно, как мне. У каждого свой болевой порог. Вон Аня молчала, и что?
Наташка замолкает, но видно, что мои объяснения её не убедили.
Понятно, отчего она злится — минут пятнадцать пытается сцедить молоко, рвёт соски, мнет грудь.
— Может, тебе сестру позвать, чтобы показала, как правильно? — не выдерживает Аня.
Соседка молча терзает бедную грудь. На следующий день та в синяках, а соски трескаются до крови. Наташкин пацан выплевывает сосок и истошно орёт, новорожденная мать болезненно морщится и дёргает сына:
— Чё разорался?? Жри давай!
— Наташ, тебе бы пару дней отдохнуть, пока грудь не подживёт, — осторожно предлагает Аня. — Попроси няню, чтобы сытого приносили, будешь просто на руках держать.
— Сама разберусь, — огрызается Наташка, с ненавистью тряся сына, будто бы это он виноват в её проблемах.
Нам с Аней занять себя нечем, и мы идём к дверям детского отделения — вдруг дадут поглядеть на деток? Мимо протопывает мужик в кирзачах и верхней одежде. Пока за ним не закрылись двери, хватаем ручку и просим нас тоже впустить на минуточку.
— Не пущу, у нас стерильность, — говорит сестра, придерживая створку с другой стороны.
— Да вон же только что мужик прямо с улицы прошёл! А мы свои, местные, в чистом!
— А, так это сантехник, — объясняет сестра, запирая перед нами заветные двери.
Девчонки спят, а я раскрываю «Раковый корпус»: как-то по радио сказали, что Солженицына должен прочесть каждый культурный человек и я приняла этот вызов.
На тумбочке свёрнуто полотенце, махровое, розовое, в крупный белый цветок. В него заворачивали меня, когда я была грудничком. Полотенце сохранилось лучше нас с мамой. Вот же вещи делали в Совке! На годы, на века, чтобы надолго удовлетворить потребности граждан и больше не отвлекать промышленность от изготовления главного — оружия и боеприпасов.
По коридору родильного из конца в конец ходит странная женщина в пёстром халатике из искусственного плюша: она явно не беременная, а здесь, в патологии, лежат только на последнем сроке, но и кормить ей не носят. Отправляем на разведку Наташку — эта сорока в курсе всех местных сплетен. Похоже, собирать слухи — единственное, что ей действительно нравится. В журналисты бы её!
Женщину зовут Ира, докладывает наш шпион, родила она дней десять назад, а сына забрали в детскую многопрофильную, потому что у неё непонятно от чего держится высокая температура. На мальчика Ира только разок и поглядела, сразу после родов.
Вот бедняга! Нам-то всего два дня малышей не носят, а человек уже десять дней в разлуке. Очень обидно, будто тебе сделали долгожданный подарок и сразу отняли, не дав и рассмотреть. Ире мы очень сочувствуем.
Холодильник набит продуктами, но есть совсем не хочется.
Ночь. Все спят, одна я ворочаюсь, несмотря на димедрол. Спать не хочется, а заняться в темноте нечем, днём хоть почитала бы. Со скуки встаю, иду в коридор к холодильнику — он общий на весь наш этаж. Здесь тоже погашен свет и на сестринском посту никого: видимо, спят в ординаторской. Нахожу в своем пакете йогурт и жру прямо на полу, в свете холодильника, не закрывая дверцу. Уходя, оборачиваюсь — в напротив лежит женщина и молча смотрит на меня.
— Наверняка решила, что ты тыришь чужие продукты, — смеётся утром Аня.
Наташка выскальзывает в коридор и сообщает, что никакой бабы там нет.
Температурящая Ира тоже исчезает: у неё оказался сепсис и вчера ей удалили матку вместе с яичниками.
— Как же так вышло? Это же первый ребёнок, а она хотела ещё детей!
— Да так: после родов напихали в матку марли, чтобы остановить кровотечение, а вытащить забыли.
— А она чего? Не стала возмущаться?
— Так её же и обвинили — зачем, мол, себе в матку марли напихала? Целый консилиум собрался, аж из других корпусов пришли. И что она им может доказать, да ещё с голой жопой? Так сама виноватой и осталась.
В коридоре нарастает разноголосый плач, и мы моментально забываем про несчастную Иру: развозят малышей. Мы с Аней надеемся, что привезут и наших, которых мы ещё так и не видели после родов.
Сестры ловко, как кегли, суют нам в руки свёртки. Мою видно издали — у неё ярко-оранжевая фонарная рожица: функциональная желтушка новорожденных, как объясняет врач.
Я разглядываю дочку — вылитый Пашка! Малышка присасывается к груди, как пиявка, яростно сосет и чмокает. Это простое занятие дается ей нелегко: крохотное личико морщится, бровки сдвигаются, она шумно дышит и кряхтит.
Аня молча плачет: ей тоже принесли сыночка, но молоко так и не пришло.
— Хочешь, покормлю, — предлагаю я. Маша уже наелась и сопит рядом.
— Всё равно остатки в раковину сцеживать.
Аня бережно передает мне кулёк с сыном. Сразу видно, что это мужичок, большеротый, крупноголовый, с широко распахнутыми голубыми глазами. Неудивительно, что Аня не смогла родить сама этакого богатыря!
Он ест деловито и серьёзно, крохотный жадный ротик работает поршнем.
— Ты как корова, — косится Наташка. — Молока на весь роддом хватит.
Вроде комплимент сказала, а как обругала.
— У меня его не так много, — почему-то оправдываюсь я. — Просто Маша мало ест, вот и остаётся.
— Девчонки, а вы уже за постель сдали?
— За какую ещё постель? — удивляемся мы.
— Такую: няня днём подходила, велела принести по сто рублей за бельё.
— Мы что, в поезде, что ли??
Я решаю, что никакие сто рублей сдавать не стану и смотрю на спящую дочку. Сердце сжимает удушающая нежность к этому незнакомому, новому и вместе с тем самому родному в мире существу. Всю беременность меня мучил вопрос: а вдруг ребёнок родится с патологией, что я буду делать тогда?
Теперь я знаю ответ: ни за что бы не оставила её, будь она хоть с хвостом!
Я осторожно разматываю спящую Марусю и впервые осматриваю всю.
Она такая чудесная! самая лучшая малышка в мире!! моё персональное чудо с крохотными росинками ногтей на розовых прозрачных пальчиках, таких игрушечных и таких настоящих; с пухленькими белыми перетяжками-полосками на смуглом тельце, будто дочка где-то загорала.
Хвоста у неё, к счастью, нет, а ножки совершенно нормальные, только здоровенного размера. Наша порода!
Я привычно кладу её головку на сгиб локтя, будто делала это всю жизнь и впервые осознаю, зачем человеку локти.
Обратно запеленать дочку не получается, так и возвращаю — расхристанную, зато с нормальными ножками.
— Почему ты так беспокоишься, всё ли с ней в порядке? — тихо спрашивает внимательная Аня. — Тебе что-то говорили на узи?
— Ничего не говорили, даже пола не знала. Это у меня профдеформация: я ж работала в дурдоме.
Анины приподнимаются, и я поясняю:
— В доме ребёнка для психохроников.
— Ты правда работала в дурдоме? — Наташкины цветные глаза жадно загораются. — Расскажи!
Дурдом
Все наши беды от календарей!
Вон в лужице солнца на асфальте нежится старая дворняга, вытянула длинные ноги и просто наслаждается теплом, ни о чём плохом не думая.
И только мы, люди, начинаем преждевременно хоронить лето, из-за чего целый месяц отравлен ожиданием близкой разлуки. Это всё равно, что с момента рождения долгожданного первенца каждый день вспоминать, что он когда-нибудь, да умрёт.
Собака мудра, оттого её радость без примеси горечи и мыслей о скорой зиме, холоде и голоде.
К чёрту часы, мешающие нам быть в моменте! В топку календари, предвестники будущих печалей! На хрен цифры, безжалостно падающие на плечи, как блины от штанги!
Я пересекаю частный сектор, немного завидуя беззаботной собаке, хотя по её морде видно, что знавала она непростые времена, и открываю ворота Дома ребёнка для психороников «Кукушка», для своих просто дурдом.
Наверное, когда-то то здесь был обычный детский сад, во всяком случае, с виду он ничем не отличается: точно такое же двухэтажное здание из двух корпусов, соединённое крытой галереей; точно такие же веранды, горки и качели на участках. Разве что на участках не гуляют дети.
Я взбегаю на второй этаж, по пути вдыхая привычный, но всё ещё противный горько-химический запах клеёнки, смешанный с ароматом хлорки и детской еды, и распахиваю дверь в группу.
В раздевалке горкой валяются обломки стула.
— Наадь, — зову я сменщицу. — А что со стулом случилось?
Нашу группу, интернатскую, обставили и открыли совсем недавно, и меня удивляет безвременная кончина нового стула, который я оставила в добром здравии всего двое суток назад.
Вместо ответа Надя боком просачивается мимо меня в дверь.
— Новенькую-то привезли? — продолжаю я, переобуваясь в туфли.
— Привезли.
— И как она?
— Увидишь, — отвечает сменщица загадочно и мышкой шмыгает наружу, на ходу натягивая кофту.
Странно, обычно мы с ней всегда немного болтаем.
Я натягиваю на платье халат и открываю дверь в группу, откуда несутся детские вопли, чуть более громкие, чем обычно.
В центре комнаты, как тигр на манеже, с рычанием носится фурия. Остальные робко жмутся вдоль огромных окон на детских стульчиках.
— Стул в раздевалке — её рук дело? — быстро соображаю я.
Няня нервно кивает, не отрывая глаз от зрелища, и втягивает голову.
Завидев нового зрителя, буйная издаёт грозный рык и с разбегу бросается на стену, рикошетит и в три огромных прыжка пересекает зал. Подлетев к чугунной мойке, она резко тормозит и рывком выдёргивает её из стены вместе со встроенным шкафом.
За всё время работы в дурдоме я ещё ни разу не видела настоящих сумасшедших. Поэтому, с минуту полюбовавшись моноспектаклем, вжимаюсь в стену и, не поворачиваясь к чудовищу спиной, шмыгаю за дверь.
— Не бросай меня! — несётся вслед отчаянный Жанкин крик.
Перескакивая через три ступеньки, я мчусь в кабинет старшего воспитателя и с порога ору:
— Она..! Там..! Мойка..! и стул..!
— Вижу, ты познакомилась с Аней, — догадывается Людмила Ивановна.
Я быстро киваю и продолжаю ябедничать:
— Они сидят! Она орёт…!
— Разберёмся, — успокаивает старшая и мы возвращаемся в группу.
Обстановка здесь не изменилась: сумасшедшая продолжает бесноваться, вдохновлённая свежими зрителями. Меня даже восхищает такая неисчерпаемая энергия.
— Здравствуйте, дети! — говорит Людмила Ивановна. — Здравствуй, Аня.
И, ловко увернувшись от летящего в ответ стула, подскакивает к маленькой дьяволице и твёрдо берёт за локоть.
— Мы с Аней побеседуем, а вы не заходите, — сообщает она, закрывая за собой двери спальни. Обычно невозмутимое лицо Людмилы Ивановны опасно налито кровью.
— Думаешь, поможет? — испуганно кивает на дверь Жанка.
— Тут экзорциста надо вызывать, — сомневаюсь я.
Мы сидим неподвижно. Я осторожно разглядываю детей: все целы, только у косоглазого Виталика запотели очки, а немая Света моргает чаще обычного.
Через несколько долгих минут дверь открывается. Буйная идёт рядом с воспитателем, опустив взъерошенную голову. Её красное лицо перекошено яростью.
— Потерпите до вечера, Юлия Борисовна, — просит старшая.
— Как вам это удалось? Вы настоящий укротитель драконов!
Людмила Ивановна смеётся:
— Она не сумасшедшая, а просто крайне избалованная девочка. Так ведь, Аня?
Та молчит, испепеляя нас угольками глаз, но больше не орёт и не крушит мебель.
Мы прибираем группу, и я вижу, как дети с опаской обходят по окружности юное чудовище.
Теперь одна Аня сидит в углу на стульчике, пока все играют.
— Била она её, что ли? — надеется Жанка.
Это вряд ли, мотаю я головой не без сожаления.
Вечером сумасшедшую забирают, и мы никогда её больше не видим.
***
Я укладываю детей, прибираю игровую и мою посуду после ужина — няня уходит вечером, а воспитатели работают сутками.
В интернатской группе можно спать по-королевски, в манеже или на батуте, которые прислали с гуманитарной помощью. Не то, что внизу, где приходилось ютиться на стылом скользком подоконнике или на разъезжающихся от малейшего движения стульях в коридоре.
Но я не бросаю старую добрую традицию ночного бдения и каждую Ритину смену на часик-другой спускаюсь к ней в изолятор.
Рита ставит уколы так мастерски, что никто не успевает заплакать.
— Рит, научи меня! — загораюсь я. Не то, чтобы мне было, где применить это умение, просто никогда не знаешь, что может пригодиться в жизни.
— Разве вас не учили в педучилище?
— Уколы — нет, только перевязки учили делать, шины накладывать и детские болезни определять. Я и шапочку из бинтов могу на скорость сделать. Показать?
Подруга смеётся и отрицательно качает головой.
— Белько, я всё вижу! Опять вяжешь на уроке? — слышу я оклик Любови Ильиничны.
— Я же никому не мешаю, — отвечаю я, молотя спицами. — И очень внимательно вас слушаю.
— А если я начну вязать? — она садится за свой стол и артистично перебирает невидимыми спицами, передразнивая меня. Мы хохочем.
— Не вижу проблемы, — говорю я. — Вы же меня знаете: если я перестану вязать, то мы начнём болтать с Наташкой или играть в морской бой, или ногти красить и отвлекать от урока других. Таким образом, будет задействовано человека четыре, а то и шесть. А когда я вяжу, то никто не отвлекается, включая меня.
Теперь уже смеётся Любовь Ильинична. Она машет на меня рукой и больше не пристаёт: несмотря на вязание — а может, именно благодаря ему — у меня твёрдая пятёрка по основе медицинских знаний.
Так я и связала на её занятиях два или три отличных джемпера, один из которых на мне сейчас.
— Ну давай, — Рита набирает в шприц из ампулы и щёлкает по нему ногтем, выгоняя пузырьки.
Мы стаскиваем с Алины колготки.
— Смотри: мысленно делишь полупопие на четыре части и колешь в верхнюю левую. — Рита протирает спиртом левое полушарие попы и ловко тычет в него иглой, быстро давя на поршень. — Поняла? — я киваю. — Если не можешь мысленно, можешь расчертить ногтем, так будет понятнее.
На очереди Кристина. Рита слегка проводит ногтем по её попе, разделяя на зоны, и передаёт шприц мне.
— Теперь давай сама.
Я набираю лекарство, выгоняю воздух, мажу попу, заношу шприц… и понимаю, что не могу воткнуть иглу в живого человека.
— Не бойся, — подбадривает Рита. — Она же парализована ниже пояса и всё равно ничего не почувствует.
Я снова поднимаю шприц… и не могу.
— Ничего, — успокаивает подруга. — В другой раз попробуем, это совсем не сложно.
Она разливает чай, а я бегу к себе проверить детей.
***
Лилька относила грязное бельё в прачечную и на обратном пути завернула ко мне.
Я мою посуду после обеда, а она вытирает её полотенцем насухо.
Распахивается дверь, и Лариса Петровна прямо с порога орёт:
— Лилька! Ты что это тут делаешь? Заняться нечем? А ну марш к себе в изолятор! А окна на хрена распахнули? — завхоз быстро пересекает игровую по диагонали и с треском захлопывает огромные створки.
Я перевожу взгляд на Лилю, ожидая ответа, но та съёживается и послушно тянется к двери.
— Здравствуйте, Лариса Петровна. Лилию Владимировну пригласила я, чтобы она помогла мне с уборкой, — ледяным голосом говорю я, чеканя каждое слово. — Моя няня на больничном. Это раз. Второе: с какой стати вы хозяйничаете в моей группе?
— Холодно же, — мгновенно сникает кладовщица, как проткнутый шарик.
— Температура в игровой должна составлять не более двадцати четырёх градусов. Я свою работу знаю, а вы идите, и делайте свою! — распаляюсь я, хотя причина моего гнева не столько Крыса-Лариса, склочный характер которой известен всему дурдому, сколько безропотная Лиля.
— Извините, Юлия Борисовна, — бормочет завхоз, аккуратно прикрывая за собой дверь.
— И впредь извольте стучать! — ору я вслед и оборачиваюсь к подруге:
— Ты что, овца? Почему ты позволяешь какой-то хамке так обращаться с собой?!
— Ну, она вроде как моя начальница, — оправдывается та.
— И это даёт ей право вытирать об тебя ноги??
Лилька виновато пожимает плечами и торопится в изолятор, цепляя в коридоре пустой мешок из-под белья.
— Ну всё, теперь тебе хана! — смеётся Рита. — Ты её знаешь, она любого с дерьмом съест.
Остыв, я тоже немного переживаю, хотя мне Крыса-Лариса и не начальник.
Рита демонстрирует новенькую, девочку лет пяти.
— Что с ней?
— Как минимум ДЦП и астма.
— А чем её лечат?
— Это ничем не вылечить, да мы и не больница. Мы просто оказываем паллиативную помощь, — Рита поясняет:
— Облегчаем страдания, насколько возможно.
— Думаешь, им больно?
Рита кивает:
— Думаю, они страдают физически.
— Тогда зачем их мучить? Они безнадёжны, ещё и страдают! Вон Лена с грыжей могла раза два умереть, а вы её всякий раз откачивали. Зачем? Пусть бы ушла спокойно.
— Я всё понимаю и согласна с тобой. Но только не в мою смену! Скажут потом, что у Маргариты Наильевны в смену часто мрут.
— Обидно, сколько денег государство тратит впустую, когда можно было помочь тем, кому действительно можно. Например, дэцэпэшников реабилитировать.
— Ну эти то-тоже люди.
— Ну как сказать: в прямом смысле слова их нельзя считать людьми, ведь человек — это разумное социальное существо, обладающее членораздельной речью, а посмотри на них — у них нет разума, не говоря уже о речи. Они только с виду напоминают людей.
— Мне кажется, дело не в том, люди ли они. Дело в том, люди ли мы.
Некоторое время я наблюдаю, как Рита готовит лекарство и хлопочет по изоляторному хозяйству, и бегу проверить своих. В группе тихо — все спят. Обхожу кроватки, принюхиваясь: никто не обгадился.
В голову мне приходит новая мысль, и, вернувшись в изолятор, я говорю:
— Мне нравятся принципы гуманности, даже если они противоречат рациональности, как в нашем случае. Только почему эта гуманность касается лишь тех, кто похож на людей, пусть даже только с виду? Любая собака умнее любого обитателя изолятора — она реагирует на голос, радуется, обижается, проявляет эмоции. У того же Гены отсутствуют простейшие инстинкты, он не реагирует вообще ни на что! При этом Гену государство окружает заботой, а собаку можно запросто ударить или «усыпить», и тебе ничего за это не будет! Что это вообще за лингвистические эрзацы: «усыпить» вместо убить? Почему бы нам не набраться смелости называть вещи своими именами? Усыпить — это значит УБИТЬ, а вовсе не поставить волшебный укольчик и нежно убаюкать, спев колыбельную!
— Думаю, в глубине души нам стыдно, вот мы и подменяем слова, чтобы заглушить совесть и не испытывать чувства вины, — отзывается Рита задумчиво. — Мясо коровы мы тоже называем говядиной, хотя такого животного, как говядина, не существует. Просто нам жалко коров, которые спасали от голодной смерти целые семьи.
Я вспоминаю бабушкину Зорьку с её печальными кроткими глазами, грустными влажными вздохами и длинными белёсыми ресницами. Есть корову и вправду ужасно: «отрежьте мне спину коровы, пожалуйста…». Бррр! Никогда больше не буду есть говядину!
— А войны? Любая война — зло и смерть, об этом знают даже дети. Поэтому мы подменяем её словами «интернациональный долг». Что это за долг такой — убивать людей, да ещё и в другой стране? И тех, кто это делает, у нас называют героями и воинами-интернационалистами, хотя они убийцы.
— Почему же убийцы? — Рита поворачивает ко мне удивлённое круглое лицо.
— По словарю. Убийца — «тот, кто совершил убийство». Почему одних убийц мы честно называем убийцами, а других героями, ведь и те, и другие лишили кого-то жизни? Только потому, что герои убивают тех, кто не угодил государству. То есть при необходимости государство переобувается в воздухе, временно снимая табу, и переименовывает преступление в подвиг. И общество это съедает, хотя от перестановки слов суть дела не меняется!
Рита со словарём не спорит, но спрашивает:
— А если это самозащита? Например, на тебя напали и ты убил нечаянно, защищая свою жизнь.
— В твоём предложении уже содержится ответ: ты сказала «убил». Раз убил, значит, убийца, без вариантов. Тут надо или крестик снять, или трусы надеть, или словарь переписывать и добавлять: «…совершил убийство, кроме лишения жизни моджахедов, душманов…» и других лиц, убийство которых не считается преступлением. Только переписывать словарь придётся частенько, — заключаю я. — Что же касается милосердия и гуманизма — это очень здорово, что мы об этом беспокоимся. Только оно должно применяться ко всем живым существам. Милосердие к своим сородичам — это просто внутривидовая солидарность. Но даже её у нас нет.
Рита заканчивает дела, снимает чайник, и мы дружно хрустим сушками, сплетничая о коллегах.
***
Утром мы сталкиваемся на лестнице с Крысой-Ларисой. Она, единственная из персонала, в своей обычной униформе — цветастом халате и домашних войлочных тапочках. Остальные стараются одеваться прилично даже в дурдоме.
Я собираюсь пройти мимо, не утруждая себя приветствием, тем более что Лариса никогда на них не отвечает.
— Здравствуйте, Юлия Борисовна, — заговаривает завхоз первой, и её двойной подбородок колышется от неожиданной радости видеть меня.
Мне кажется, или я слышу льстивые нотки в её голосе?
— Представляете! Она поздоровалась со мной ПЕРВАЯ!
— А меня она теперь зовёт по имени-отчеству, — хихикает Лилька. — раньше тыкала всегда. Что это с ней? Юлька её поломала?
— Она всем тыкает, кроме начальства, — говорит Рита. — Всё с ней в порядке: такие люди, как животные — им надо показать зубы, чтобы они начали уважать тебя.
— Девчонки, а вы репортёров видали? — переводит тему Лилька.
— Не-а. Чё за репортёры?
— Вчера приходили, три человека.
— Мы же вчера не работали. И чё хотели? — интересуюсь я. — Узнать, как спиздили целую фуру гуманитарки из музыкального зала?
Гуманитарная помощь пришла то ли из Америки, то ли из Европы. Нет, точно не из Америки, раз машиной везли. Её выгрузили в музыкальный зал и заперли. Кто видел, говорили, весь был завален под потолок, из-за чего отменили ежедневные пятиминутки и утренники.
Когда зал открыли через пару месяцев, он был практически пуст. Нам же на шесть групп досталось по шоколадке — «сладкое нашим всё равно нельзя», по несколько мягких игрушек и в интернатские группы перепало по деревянной машинке-дрезине, манежу и странному гигантскому мячу с резиновой ручкой — непонятно, что с ним делать.
Продвинутая Лилька — и откуда всё знает? объяснила, что на мяч надо садиться верхом и скакать, держась за ручку. Мы с ней и скакали по очереди под бурный хохот детворы — сами дети огромных мячей пугались.
Весь дурдом, кроме причастных к распределению гуманитарки лиц, злобно смеялся, воображая, как два мяча, два манежа и две машинки катались из угла в угол по огромной фуре, следующей из Европы до Приволжска.
— Да ничё они не хотели — вначале часа два сидели у главного, коньяк хлестали. Потом пробежались по группам, фотографировали. В твоей бывшей были, четвёртой. Наташка говорит, еле на ногах стояли, морды красные у всех.
— Наверное, у Оли с Геной интервью брали, — ехидничаю я.
— Не, ничего не брали, никого не спрашивали. Просто поснимали прямо из дверей, да ушли, — сообщает Лилька. — Даже в группу проходить не стали, хотя Наташка предлагала — наверное, сама в газету надеялась попасть. Сказала, брезговали, и даже не скрывали — Лёшка-онанист опять свою мочу из лужи хлебал, так одного прямо на пол чуть не вырвало.
— А из какой хоть газеты? — спрашивает Рита, тоже не заставшая писак.
— Вроде из «Приволжского обозрения».
«Приволжское обозрение» считает себя серьёзным изданием с сорокалетним стажем. Правда, прежние тридцать восемь лет она называлась «Коммунист Приволжска» и была официальным рупором города, а теперь репертуар полностью сменился вместе с редакцией.
Интересно будет почитать, что там про нас накалякают.
***
Никакой транспорт до дурдома не ходит, он в глубине частного сектора и от любой остановки приходится шлёпать километра полтора. В хорошую погоду, как сегодня, я не прочь и прогуляться.
На полпути меня окликает детский голос:
— Девушка, а девушка!
Я оборачиваюсь, не останавливаясь — время до дурдома точно рассчитано, а опаздывать я терпеть не могу. У кованой калитки на той стороне улицы стоит цыганёнок лет двенадцати.
— Пошли, я тебя трахну! — скалится наглец.
— А пошли! — весело отвечаю я и, круто развернувшись, делаю вид, что пересекаю дорогу.
Малолетний нахал юркает за калитку и быстро щёлкает замком.
Вот говнюк! И где научился таким словам?
Не то, чтобы я обладала такой восхитительной реакцией, просто буквально накануне Лилька жаловалась, как в холле общественной бани её облапал цыганёнок лет девяти, пока она сушила волосы. Так что этому засранцу не удалось застать меня врасплох.
Дурдом гудит, как улей: наконец-то вышел репортаж в «Приволжском обозрении».
— Не, ты глянь, какие сопли: «…вина этих деток только в том, что они родились больными. Этого хватило, чтобы родители отказались от них…», — выплёвывает Наташка. — Вот гады! Да чтоб у вас самих родилась такая «больная детка»!
От возмущения её и без того вытянутое лошадиное лицо вытягивается ещё больше.
— Ну-ка, дай. — я вырываю газету у няньки.
Ого, нам отвели аж целый разворот!
«Гнездо „Кукушки“: как живётся в детском доме сиротам?» — риторически вопрошает заголовок.
Статью иллюстрирует портрет Генки в кукольной коляске. Генке уже пять, а весит он четыре килограмма, как грудничок, и мыть его носят, держа за завязки ползунков.
Я читаю вслух вредным голосом:
— «Вот сидит малыш Гена. Он задумчиво смотрит в окно. Интересно, какие мысли бродят в маленькой голове бедного сиротки? Вспоминает ли он маму, которая бросила его одного в холодном чужом казённом доме?».
Вот ведь суки!
Если бы они спросили у Наташки, «о чём думает Гена», она бы популярно объяснила, что никакую маму он не вспоминает, потому что идиот. И это не ругательство, а медицинский диагноз — идиотия, крайняя степень умственной отсталости. Разум Гены настолько недоразвит, что в нём нет места даже базовым инстинктам, таким, как реакция на боль, температуру, еду. Когда приносят ужин, все обитатели группы нетерпеливо орут и воют на разные голоса, сползаясь к столам. Только не Гена, которого покормишь — хорошо, не покормишь — всё равно.
Целыми днями инвалид совершает одно автоматическое движение: большим пальцем левой руки методично и неустанно царапает левую щёку. Когда щека расцарапана до крови, Гена орёт. Руку пробовали привязывать к коляске — тогда он орёт из-за того, что не может её поднять. Это бесконечное действо удалось прервать, когда мы сообразили надеть на руку Гене варежку. Теперь он так же карябает щёку, но мягкая варежка мешает членовредительству.
И ни в какое окно Гена не смотрит, хотя бы потому, что его коляска всегда стоит спиной к окну, чтобы персоналу было хорошо видно самого Гену.
— «Вот девочка Алина…» — продолжает Наташка, вырвав газету обратно. — «В её глазах грусть и тоска по маме…».
Нянька затейливо матерится, и я боюсь, что её хватит удар — всё-таки она уже немолодая, хорошо за тридцатник. Наташка яростно напяливает соски на бутылочки с кефиром и стремительно скрывается в спальне, шарахнув дверью.
Грустной девочке Алине пять, у неё диагноз кретинизм, низкий, в два пальца, лоб, покрытый тёмной растительностью. Она целыми днями ползает на заднице по полу группы, крепко сжав негнущиеся парализованные ноги, и мастурбирует. Испытав оргазм, громко вопит, распялив огромный рот с редкими испорченными зубами, падает на бок и мгновенно засыпает. Проснувшись, начинает заново свою бесконечную половую жизнь. Во время этих странствий Алинины колготки съезжают с тощей задницы до колен, и всё, чем мы можем ей помочь — это натянуть их обратно, оттащить её, спящую, на палас и сменить на чистое испачканное бельё.
— Раз им так жалко Гену с Алиной, могут их усыновить и подарить материнское тепло, — предлагаю я неведомым журналистам. — Или хотя бы прийти сюда волонтёрами на недельку. Как считаешь, за недельку розовые сопли успеют подсохнуть?
Наташка непонимающе смотрит на меня и было открывает рот, но тут из спальни доносится грохот и гневный рёв. Я поднимаю бровь.
— Олька, — объясняет нянька.
Ясно — кефир несладкий, Олька его терпеть не может и мощным броском посылает бутылочку через всю спальню. Вот бы кому в бейсбол играть!
Я захожу в спальню, выуживаю кефир из-под Лёшкиной кровати. Всё это время разъярённая Оля орёт, как пожарная сирена. Сажусь на край кровати, сую соску ей в рот и, пока она не спохватилась, что кефир всё тот же, глажу пергаментную кожу тоненькой птичьей руки. Вой немедленно смолкает.
— Ты чё с ней сделала? — поражается няня, глядя на пустую бутылочку, которую я ставлю в раковину.
— Ничего, просто погладила.
— Ей ведь уже шесть, давно пора переводить из нашего дурдома во взрослый, в Соколовку, да Пал Ильич жалеет.
— Почему жалеет? Мне кажется, она и не заметит этих перемен — не ли всё равно, где лежать на кровати?
— Так такие там долго не живут, год максимум.
— Брось! С чего бы им умирать в шесть лет?
— Точно говорю: это мы тут с каждым возимся, а там кинут миску каши в комнату, и кто успел, тот и съел. Только ходячие и выживают.
— Что за свинство?? Быть такого не может!
— А ты как хотела? У них там комнаты с решётками все, для безопасности. И работают только мужики.
— Это ещё почему?
— Так страшно. Представь себе нашего Лёшку-онаниста лет через десять. Он и сейчас весит килограммов сорок, а будет больше тебя. А если навалится? Хрен чё сделаешь, это он на башку инвалид, а физически-то мужик.
Мне тоже не хочется оставаться в одной комнате со взрослым Лёшкой, хотя я не особо верю сплетнице Наташке: во-первых, откуда бы ей это знать, а во-вторых, кто бы о таком правду рассказал, будь оно на самом деле.
Я забираю у неё газету и направляюсь в изолятор — возмущение слащавой писаниной ищет выхода.
В коридоре возле окна стоит Ирочка, няня из первой группы. Ирочка устроилась в дурдом вместе с сыном Ромкой, лежачим инвалидом-дурачком. Мы виделись всего несколько раз и не особенно общаемся, да и Ромка не в моей группе.
Солнце бьёт ей в лицо, образуя сияние вокруг хрупкого силуэта, чисто нимб у святого. Заслышав шаги, Ирочка поворачивает ко мне лицо с припухшими красными веками. Я быстро прячу паскудную газету за спину, и мы молча киваем друг другу.
— Девчонки, вы уже читали статью про «Кукушку»? — спрашивает Рита.
— Ещё бы! Как им хватает совести упрекать родителей этих детей?? Хайпожоры чёртовы, им плевать на всех, лишь бы нажиться на горяченьком!
— Вряд ли они понимают, что выпало их родителям. Мало того, что у них беда — родились дурачки, так ещё за спинами шипят «добрые люди», мол, курят-пьют, а потом дураков рожают. Да и в диагнозах журналюги не разбираются — тут врачи-то руками разводят, столько всего намешано, у каждого карточка размером с «Войну и мир».
— Конечно, не понимают! Чтобы это понять, нужно разговаривать с персоналом, а не коньяк жрать у главврача! Или хотя бы включить мозги и представить, как себя чувствуют родители наших питомцев, в особенности матери, которых и так осуждает общество, будто они сами виноваты, что родили дурачков, так ещё и жить не на что, ведь дурачков одних на минуту не оставишь, а пособие копеечное!
Ромка
Ирочку он приметил давно — она всегда ходила домой пешком, не дожидаясь автобуса, никогда не стояла на остановке вместе с толпой. Так и запомнил её — летящую стремительную походку, туфельки на каблучках, русалочьи зелёные глаза и легкие волосы, развевающиеся на ветру.
Другая.
Несколько раз проезжал мимо стройной, какой-то даже прозрачной фигурки, пока не собрался духом и не предложил подвезти. Конечно, она знала, кто он — все на заводе знали новенький мерседес молодого перспективного начальника отдела маркетинга. Но и он предварительно навёл справки: оператор КИП и А, не замужем.
Она робела — вначале думал, от осознания социальной пропасти, их разделяющей, потом уже понял, что такой у неё характер.
Так и завертелось: с его возможностями вскружить девушке голову не составляло проблем. Но не собирался её соблазнять — сам соблазнился, купился, попался на прозрачные серьёзные глаза, негромкий колокольчиковый голосок и длинные ноги с острыми коленками, тронутые ровным загаром.
Мать не одобрила, конечно — такой мезальянс! Но открыто не возражала, помня Андреев поперечный характер. Станешь давить, назло по-своему сделает, даже зная, что не прав. С детства такой был, и начальником в двадцать пять стал не только отцовыми и дедовыми стараниями, хотя, что греха таить, те тоже протоптали наследнику дорожку к самым вершинам.
Ирочка будущей свекрови побаивалась — просторная сталинка, рояль, библиотека, буфет красного дерева, хранитель коллекции старинного фарфора, фамильные портреты на стенах — не фотографии, а настоящее масло! хозяйка при полном параде, когда не приди — впрочем, Андрей к матери без приглашения не являлся, всегда прежде звонил. Разумеется, телефон в доме был — тяжеленный аппарат с высокими министерскими рожками и полновесной хромированной трубкой.
— А вы, Ирина, кем работаете? — любезно спрашивала Алевтина Марковна, изящно скрестив ноги в мягких туфлях.
— Оператором, — отвечала Ирочка, опустив глаза в скатерть ручной вышивки — вышивала не хозяйка, ещё чего! Она и окна перед Пасхой мыть нанимала женщин из Бюро услуг, работу принимала придирчиво, каждую капельку примечала.
— А читать вы любите? — интересовалась хозяйка.
— Люблю.
— И какая же книга у вас любимая? — продолжала Алевтина Марковна, слегка приподняв тонко щипанную бровь. Видимо, ждала, что Ирочка выдаст любовный роман или детектив, или что там, по её мнению, читают простолюдинки.
— Мартин Иден, — отвечала Ирочка.
— Спасибо, ещё не читала, надо прочесть, — вежливо отзывалась хозяйка и мгновенно переключалась к сыну, потеряв к гостье всякий интерес:
— Кстати, Андрей, Оксана тебе привет передаёт. Ты же помнишь Оксану, Ирины Сергеевны дочь?
— Помню, конечно, — отзывался Андрей без особого энтузиазма.
— В аспирантуру поступила, — замечала мать с непонятной укоризной.
Ирочка догадывалась, что недовольство незнакомой аспиранткой предназначено именно ей.
— Здравствуйте, Ирина! — здоровалась в другой раз так, словно была несказанно поражена, увидев её вновь. — Спасибо, прочла роман по вашей рекомендации, очень увлекательно! Всё-таки Оскар Уайльд — несомненный гений! — великодушно одобряла Алевтина Марковна великого ирландского драматурга.
— Джек Лондон, — робко возражала Ирочка.
— В смысле — Джек Лондон? «Портрет Дориана Грея» написал Оскар Уайльд! Вы же в прошлый раз говорили, что это ваше любимое произведение, а автора не помните! — ликовала Алевтина, поймав самозванку на лжи.
— Я имела ввиду — Мартин Иден. Наверное, перепутала, — миролюбиво соглашалась гостья.
Несмотря на молчаливый протест матери, Андрей на Ирочке женился.
На росписи Алевтина Марковна искренне плакала, и вовсе не от радости. Но всё оформили, как положено — ресторан, букеты, под сто гостей. Ясно, что разбегутся через год-другой, но всё надо делать по-человечески. Нормальную свадьбу с нормальной женой потом ещё лучше сыграют, а эта — так, генеральная репетиция.
Но разводиться молодые не спешили: Ирочка бросилась наводить домашний уют, и Андрей, прежде любитель погулять с друзьями-коллегами, начал тянуться домой. Теперь дома ждали. У жены оказался действительно лёгкий характер и прекрасное чувство юмора, она отлично готовила, шила, была бескорыстна и бесстыдна в постели. На людях оставалась всё также сдержанна и закрыта наглухо, как створки устрицы. Раскрывалась, будто жемчужина, для него одного и только с ним одним.
— Андрей, а что с Ириной? Ей не скучно? — беспокоились хозяева вечеринок: Ирина облюбовывала дальний уголок и уютно устраивалась там, тихо улыбаясь и медленно потягивая шампанское из единственного за вечер бокала.
— Всё в порядке, ей весело, — успокаивал Андрей.
Весть о будущем ребёнке Андрей принял с восторгом. Вместе ждали, выбирали вещички, приглядывали кроватку с коляской, но не покупали заранее, хотя и дефицит — плохая примета. Ничего, Андрей потом всё достанет, не проблема.
Даже свекровь как-то смягчилась к Ирочке, смирилась с неравным браком ради будущего наследника. Фрукты свежие передавала, творожок. Специально на рынок ходила, придирчиво ощупывала-обнюхивала товар, яростно торгуясь. Заранее договорилась с нужными людьми, чтобы внука рожала не на конвейере, как все, а под внимательным и добрым присмотром.
А только вышло всё не так, как планировалось.
Родила Ирочка действительно сына. И роды прошли без осложнений. Правда, акушерка на вопросы подозрительно отводила глаза. Может оттого, что гонорар был чрезмерно велик? Пустое, не тот случай, чтоб Алевтина мелочилась.
А вот с внуком было что-то неладно. Вроде и кушал хорошо, как все, и плакал, как другие. Но было между ним и остальными детьми какое-то неуловимое отличие, кроме огромного родимого пятна на крохотном сморщенном личике.
Упоённая материнством Ирочка ничего не замечала: купала, пеленала, агукала, стирала-сушила бесконечные пелёнки — внук оказался порядочным засранцем, а памперсы Ирочка не использовала принципиально — ребёнку вредно, особенно мальчику. Надо признать, матерью невестка оказалась отменной.
Это уже потом, когда пришла пора садиться, вставать и ходить, а Ромка и не подумал, стало очевидно, что низкий лоб — в два пальца, узкие угрюмые глазки и негнущиеся ножки — это не просто неудачная внешность, с которой девочке горе, а пацану вполне можно жить.
Потащили Ромку по докторам, выяснять, что не так. Да только никто ничего вразумительного ответить не мог — ни какой диагноз, ни как лечить.
А когда и московский невролог развёл руками: что уж тут поделать — природа, стало окончательно ясно, что Ромка, любимый сынок и долгожданный внучок — психохроник. Дурачок, если по-простому.
Они с Андреем просто похолодели, только Ирка, дура, молча взяла своего дурачка и к себе прижала, глядя любовно своими прозрачными рыбьими глазюками в уродливое лицо с коричневой кляксой на щеке.
Первое время всё же надеялись, что мальчишка выправится, что ошиблось столичное светило в очках с золотой оправой.
А только так и сидел Ромка в коляске, на книжки с машинками радиоуправляемыми не реагировал, ел да мычал невнятное, глупо пуская обильные слюни.
Оскудел, а потом и вовсе иссяк поток друзей-знакомых, привычных завсегдатаев хлебосольного дома — кому охота смотреть на чужое несчастье, запах которого — мочи и фекалий — густо витает в воздухе, слушать животные звуки из соседней комнаты? Да сами они больше по гостям не ходили — Андрей не хотел, неприятно было видеть других детей, нормальных, жадно разглядывать картинки чужого, счастливого родительства.
Хватило того случая, когда по настоянию Ирочки сводили сына на корпоративную ёлку и одна пигалица, Ромкина ровесница, пробегая мимо, звонко сказала отцу:
— Папа! Купи мне такую же маску обезьянки, как у того малыша!
Андрей молча улыбнулся беспардонной снежинке, а отца её приметил и через неделю уволил — благо тот был на испытательном сроке. Мол, не соответствует занимаемой должности — хотя соответствовал, уже и костюм на него пошили для участия в федеральной выставке — и так далее.
Когда уволенный уже стоял у двери, ошарашенно сжимая в руке листок с приказом, не сдержался, раскрылся, бросив в поникшую спину негромко:
— Детей вначале научитесь нормально воспитывать…
— И почему такое случилось? — осторожно недоумевала Алевтина Марковна. — Никогда у нас в роду не было дураков! Не наши гены, это точно.
И невзначай добавляла:
— Оксана-то защитилась, слышал? О тебе спрашивала. Она так и не замужем, говорит, докторскую собирается писать.
Всё реже слышался в доме Ирочкин смех, всё чаще Андрей задерживался на работе. Смотреть на слюнявого сына не было сил. Рожать второго ребёнка Ирочка отказывалась наотрез: Ромка — вечный младенец, на минуту не оставишь, куда ещё другого?
И то правда: сын никогда не скажет «папа», никогда, взявшись за руки, не проводят они Ромку в первый класс, никогда он не пожалуется на школьных хулиганов и не покажет разбитую на велике коленку; никогда не поступит в институт и не приведёт в дом девушку, такую же стройную и красивую, как мать.
Ни-ког-да…
Навсегда останется в этом состоянии, как собака. Хуже собаки — от той хоть радость, отдача и весёлая суматоха в доме.
Как-то у матери — теперь навещал её один, Ира дома сидела с Ромкой — встретил Оксану, дочку друзей семьи. Случайно заглянула по дороге с лекций. Запомнил её девчонкой с тонкими задорными хвостиками, а сейчас вон какая стала — яркая, успешная, насмешливая — и в детстве была остра на язык.
В первый раз за последний год смеялся искренне, отдыхал душой. Мать, та просто сияла — хлопотала, носила, подливала, достала парадную посуду, которую для них с Ирочкой ни разу не вынимала.
В салоне дорогого Оксаниного автомобиля пахло кожей и сигаретами. Разговорились, вспоминали детство, коснулись и нынешних событий. Целовались.
— Не моё это дело, Андрей, но мужик ты видный, здоровый. Будешь всю жизнь за инвалидом ходить? Ирина понятно — мать, такая её доля. А ты ещё можешь быть счастливым, тридцати нет — самый сок для мужчины. Роману всё равно, он твоей жертвы не оценит, — говорила Оксана правильное, что и самому думалось, прямо в больное место попадая.
— А как же Ира?
— А что Ира? Она свой выбор сделала. Оставь им квартиру, это порядочно, себе другую заработаешь. Можешь пока у меня пожить — одна в трёх комнатах.
Вторую свадьбу играли скромно, только для узкого круга: Оксана сказала, нечего деньги разбазаривать, лучше полетим на Мальдивы. Вот это женщина! О такой жене — умной, цепкой, дерзкой, с деловой хваткой — и мечтала для сына Алевтина Марковна.
Ещё год Ирочка тянула сына одна — бывший муж помогал.
Потом денег стало меньше — у молодых родился свой ребёнок, здоровый — а Ромка стал больше. К тому же участились приступы агрессии: без видимых причин сын вдруг начинал выть, кричать и биться головой. Соседи сбоку гневно стучали в стену, грозя участковым.
Однажды катала Ромку в парке и услышала, как полная женщина в лиловом платье сказала дочери-подростку, указывая на них и совершенно не понижая голоса:
— Курят, пьют всю беременность, родят уродов, а мы их потом лечи на наши налоги!
Ирочка тихо расплакалась и больше Ромку в парк не возила — гуляли на балконе.
Стало сложно одной мыть сына, это он ведь только на голову нездоровый, а телом крепкий, килограммов двадцать, ненамного меньше, чем в самой Ирочке.
Да и денег на двоих не хватало, а куда работать, когда ребёнка одного не оставишь? Даже уборщицей не возьмут.
Как-то нанялась полы в подъездах мыть, думала, ночами работать будет. Каждые полчаса, после каждого подъезда, домой забегала, а в четвертый раз еле успела: Ромка во сне с кровати упал в одеяле лицом вниз и едва не задохнулся.
Прежде, чем устроить сына в «Кукушку», Ирочка долго думала. Приходила несколько раз днём, оставив Ромку на соседку, глядела на детей сквозь решетку — не обижают ли, хорошо ли кормят.
Дурдом
После дурдома я никогда не сплю — некогда, а быстро умываюсь и заново крашусь. Сегодня нас со Светкой позвали в гости ребята-студенты, у них каникулы и Вадик собирается на родину, в Нальчик.
Мальчишек четверо, все с Северного Кавказа, приехали в институт поступать: Вадик, Витя, Толик и Юра. Все, кроме Толика, живут в двухкомнатной малосемейке, по два человека в комнате. Они на последнем курсе, а там пойдут инженерами на завод и получат квартиры как молодые специалисты.
У Вадика с Витей всегда весело: мы болтаем, играем в лото и карты и поём песни под гитару — играет сам хозяин и Светка.
Витю я вижу всего второй раз, хоть он тоже хозяин комнаты — где-то подрабатывает между занятиями. В отличие от Вадика, у него только мама и младший брат, денег из дома ему не присылают, а на стипендию не проживёшь. Витя молчаливый и всегда садится в самом углу, откуда я пеленгую его заинтересованные взгляды. Наверное, у нас могло бы что-то получиться, но Вадик мне говорит по секрету, что я нравлюсь Вите, после чего мой интерес сразу пропадает, хотя Вадик наверняка рассчитывал на обратный эффект.
Странное всё-таки существо — человек, думаю я, немного сердясь на Вадика: зачем поспешил, нарушил таинство зарождающегося волшебства? Сержусь и на Витю — нечего было распускать язык направо и налево. Всякая женщина без парламентёров знает, когда она кому-то нравится.
— Девчонки, а вы можете купить вишни и сварить нам варенье на зиму, а? А то мы вернёмся только к началу семестра, уже ягод никаких не останется, — просит Вадик.
— Вишню-то я куплю, но варенье никогда не варила. Это сложно?
— Легче только яйца, — успокаивает Светка.
Яйца варить я умею, поэтому беру у Вадика деньги на вишню и сахар, и мы прощаемся на целый месяц.
***
На углу гастронома здоровенная очередь. По форме это просто толпа, потому что очередь предполагает какую-то систему, совершенно отсутствующую здесь.
— Чё дают? — ору я внутрь. В прошлый раз здесь давали лифчики. Странный ассортимент для гастронома.
— Колготки, — с ненавистью отзывается какой-то мужик с портфелем. Я не обижаюсь, понимаю, что ненависть адресована не мне, хотя и не совсем понятно, зачем женские колготки мужику с портфелем, вон как их жаждет — аж лысина вспотела!
Человеческий сфинктер сжимается и расслабляется, исторгая наружу очередного мятого счастливчика с заветной коробочкой в руках, я максимально выдыхаю и в паузе между вдохами-выдохами колготочной толпы боком ввинчиваюсь внутрь, привычно работая локтями и бёдрами и не забывая крепко прижимать сумочку к груди. На вдохе меня прибивает к прилавку, и я ору краснорожему продавцу размер.
Никогда, никогда не пытайтесь противостоять толпе! С толпою нужно сжиться, почувствовать дыхание, поймать её ритм, как ловят волну серфингисты, а затем оседлать. Тогда она будет работать на вас, как сейчас, готовно утянув в эпицентр, а затем выбросив обратно на берег с добытыми колготками в руках.
Я отхожу на безопасное расстояние от очереди, приглаживаю волосы, оправляю выдранную из штанов блузку обратно и несусь на остановку.
— Ой, девочки! У нас новенькая, да какая хорошенькая! — умиляется Лариска. Трёхлетняя Наташка и вправду почти похожа на нормального ребёнка.
— Может, удочерить её? — Ларискины глаза вспыхивают фанатичным огнём.
— Ларис, ты же понимаешь, что она психохроник, — напоминает Рита осторожно.
— А что с ней?
— Не знаю, я не видела её карточки. Но к нам ведь здоровые не попадают.
— На вид она абсолютно нормальная, — Лариска притягивает к себе девчонку и вертит во все стороны, осматривая и ощупывая. — Нет, ну куколка какая!
Куколка Наташка только на фоне остальных обитателей дурдома, но мы с Ритой больше не спорим: зная Ларискин взрывной характер, решаем — само пройдёт.
— Кто-нибудь умеет варить варенье? — спрашиваю я.
— Да чё там варить? — удивляется Лариска. — Сыплешь сахар в ягоды, кипятишь да по банкам разливаешь.
— А много сахара надо?
— Столько же, сколько ягод.
— А воды сколько?
Я видела, как варенье варит мама, и даже снимала пенку, но сама не варила ни разу.
— Не надо никакой воды! Вишня постоит, и сама сок пустит.
— А банки как стерилизовать?
— В духовке, — советуют девчонки.
И правда — легкотня!
Я возвращаюсь к себе, и очень вовремя: в нос ударяет неимоверная вонь. Хотя вовремя было бы минут двадцать назад, пока в обделавшемся Юре не проснулся художник.
И сделал он это максимально креативно — в говне с головы до пят не только сам живописец, но и кроватка со стеной — Юра любовно выкрасил фекалиями каждую деревянную рейку, и стоит, радостно гыкая и растопырив неровно-коричневые пальцы. Какая-то умная голова придумала вмонтировать батареи отопления в стену, отчего Юрины художества тотчас намертво впитались в декоративную штукатурку, придав той экстравагантной небрежности.
Велев всем сидеть и не двигаться, я несусь через ступеньку в третью группу за их няней Ольгой Палной в надежде, что впиталось не всё, что могло. Ольга Пална, как и Баринова, была старожилом дурдома и ночами трудилась дежурной няней.
Я быстренько обрисовываю размер ущерба.
— Ничего, Юля, и не такое видали, — уверяет она меня бодро, и мы спешим назад.
Ольга Пална с тщательной неторопливостью старого мастера надевает перчатки, вооружается ведром и важно заходит в спальню. Через пару минут оттуда доносятся характерные звуки, и я понимаю, что сейчас мне придётся убирать не только за Юрой, но и за ней.
— Юля, ну это же ужас какой-то! — выскакивает няня из спальни, захлопывая за собой дверь и зажимая пальцами нос. — За три года ни разу такой гадости не встречала!
Пожилое лицо её перекошено и покрыто красными пятнами, а обтянутые резиной руки крупно дрожат.
— Ладно, — вздыхаю я. — Идите к себе.
— А как же ты?
— Как-нибудь.
Я беру из аптечки вату и набиваю полные ноздри, затем натягиваю на нос маску. Так почти не воняет, особенно если дышать ртом. Наливаю в ведро тёплой воды с изрядной порцией хлорки. В ящике под ванной нахожу толстые перчатки до локтя и резиновый фартук, — это хозяйство Жанки с Иркой и прежде мне не приходилось сюда заглядывать.
Вынимаю из кроватки довольного произведённым эффектом Юру, мою и сажаю в манеж. Отодвигаю кроватку от стены и оттираю жёсткой щёткой штукатурку — это мне ещё повезло, что Юрка мелкий и не достаёт высоко.
Ещё полчаса уходят на кроватку.
— Ты где пропала? — звонит Рита.
— Тебе лучше не знать, — уверяю я.
Я беру Юру на руки — теперь он ещё и обдулся. Не мог сразу всё сделать? — ворчу я и меняю колготки на сухие.
В дверь протискивается Ольга Пална. Вид у неё виноватый.
— Юля, ты как?
Ей неловко, что бросила меня одну в таком говнище.
— Прости, не знаю, что на меня нашло, прямо вывернуло всю. Ты не поверишь, я ведь у себя блевала, только вот закончила! Хотя я не брезгливая, работа такая.
Я верю — глаза у Ольги Палны красные и из носа течёт. Да и с чего бы ей лгать?
— Всё отлично, не переживайте.
— Ты что, всё отмыла сама??
Она заглядывает в спальню и подозрительно принюхивается.
— Как ты это сделала?!
Я рассказываю свой маленький секрет с перчатками и ватой и по восхищённому взгляду няни вижу, что только что родился её новый кумир.
Ольга Пална женщина общительная, и наутро весь дурдом в курсе моего ночного говняного подвига.
Сразу после смены иду на рынок за вишней — он совсем рядом, в двух кварталов. Вишня крупная и коричневая, и я съедаю пару стаканов, пока тащу ведро до остановки, сплёвывая косточки на горячий асфальт.
Захар
Жениться Игорёк не думал — оно ему надо, хомут на шею? Да и молодой ещё, не нагулялся. Но попал в цепкие лапы Светки, а она, шалава, возьми да залети. Хотя насчёт шалавы это он зря, конечно — при всех своих недостатках была Светка целкой, лично распаковал. С другой стороны, чего и удивляться, с такой-то рожей, прыщавой да плоской, как пирог. И сам бы не позарился, да чутка перепил, а она не сопротивлялась — давно на него глаз положила, не зря весь цех подкалывал.
Главное, до последнего дотянула, зараза, до трёх с половиной месяцев молчала, пока не стало поздно. А по ней и не заметно — рыхлая, как квашня, шлёпни утром по заду, до обеда колышется.
Ревела в голос белугой, божилась, мол, сама не знала, месячные шли, как обычно. Может, брешет, а может, нет — хрен их, баб, разберёшь.
Он бы, конечно, послал, пофиг, что целкой взял — сама виновата, сама и расхлёбывай, раньше думать надо было. Известно: сучка не захочет, кобель не вскочит. Если бы не Светкин братец-кролик, который полгода, как откинулся и в сестрице прыщавой, которая зима-лето, в любую погоду баулы с передачками на горбу таскала, души не чаял. После признания, глядя на скривившуюся рожу Игорька, Светка прямиком к братцу и пошла — плакаться.
Уркаган в гости позвал — посидеть, познакомиться с «будущим родственничком». Так и сказал, ага.
Пришёл, как тут не пойти — посидели, выпили и вчерашний зэк популярно, тыча чуть не в морду гостю вилку с наколотым пельменем, хотя с виду вежливо, объяснил, когда у них с жирной Светкой свадьба и что будет, если. Только эта вежливость напускная Игорька не смутила, Игорёк намёк понял, не дурак.
Светка сияла сквозь фату, как уличный фонарь, хотя платье-торт невесте еле на пузо налезло.
Правду сказать, не чудила, как про беременных брешут, клубники с говном не требовала, других капризов не закатывала. Так, ныла иногда по-тихому, но скрытно, от Игорька таясь. В общем, берега не путала.
Ну и вот — родила. Пацана, как положено, молодец, хоть и дура.
Ясное дело, проставился мужикам. Ну и те в ответ не поскупились. Так два дня незаметно и пролетело.
На третий позвонил хмурый братец и прямо заявил, что ноги вырвет молодому папаше, если тот сегодня же не будет стоять под окнами роддома с цветами, конфетами и всем, чё там в таких делах положено. И максимально трезвый.
Игорёк и стоял, послушно махал расхристанным букетом, свистел. Светка тыкала в окно свёртком с розовой мордой сына. Молодец, хоть и дура.
Рассмотрел содержимое того свёртка только дома, после выписки, насовав, как водится, в руки провожающего персонала шампусика и конвертиков с благодарностью.
— Это чё..? — спросил, тупо уставившись на странно-деревянные конечности младенца.
Молодая мать поиграла жалобно бровями, смяла на сторону лицо и бурно разрыдалась.
— Чё ЭТО такое, я тя спрашиваю?! — заорал Игорёк, в ярости забыв об урке-шурине.
— Врачи сказали, так случается, никто не застрахован, — лепетала жена, глотая крокодильи слёзы и заискивающе заглядывая в глаза. — Вроде пуповина вокруг шейки обмоталась и какие-то там клетки в мозгу отмёрли.
Младенец визгливо орал в унисон отцу, жутко багровея уродливой рожей.
— Я тя спрашиваю, нахрена ты ЭТО домой притащила?? — изо рта папаши пошла пена и он брызгал ею в разные стороны, топая ногами в белых Abibasaх. — У тя, бля, самой, что ли, клетки в башке отмёрли?!!Потом вдруг успокоился, и сказал сквозь зубы, негромко и зловеще:
— Так, значит: или я, или ЭТО. Чтоб к моему приходу ЭТОГО в доме не было, — развернулся круто, сдёрнул с крючка новую кожанку и шарахнул дверью, аж штукатурка с потолка полетела.
Светка напугалась тихого мужниного голоса больше, чем обычной ярости. Был Игорёк вспыльчив и криклив, ей не привыкать. Знала, что женился по залёту, не по любви, как она. Сама виновата. И что калеку родила, тоже её вина. Значит, что-то не так сделала. А может, и от того, что поскользнулась тогда, зимой, на задницу шлёпнулась, корова. Игорёк ведь велел не шляться, а ей, вишь, приспичило за картохой.
Видимо, тогда и стряхнула что-то важное в голове у младенца.
Да и не то, чтобы сама была в восторге от сына, и в роддоме не настаивали — отговаривали инвалида забирать. Просто не знала, что с ним делать: сказать мужу, что родами умер? Игорёк будет виноватой считать.
А кормить принесли, зачмокал, заработал у груди маленький насосик и пропала Светка, поплыла. Подумала — может, отойдёт ещё младенчик, выправится? Медицина современная вон как далеко шагнула, чуть штаны не лопнули. Электрофорез какой-нибудь, укольчики — глядишь, нормальный станет, не хуже других.
Забрала, и вот опять не угадала. Ещё и мать всю беременность зудела: ребёнок — это хорошо, цемент в фундаменте супружеской жизни. Вот родишь, дочка, посмотрит он на розовое личико сына или хоть дочки, и растает, дрогнет холодное сердце, прикипит к малышу, а там, даст Бог, и к тебе.
Светка очень рассчитывала, что материна житейская мудрость сработает: кому-то, может, Игорёк и не принц — и рахитичные ножки тонковаты, и грудная клетка узкая, впалая, и ростом не особо великан. Да только не ей, Светке: всем был хорош суженый для снисходительного глаза. Только б любил, не бросал, дарил ночами жаркие ласки, пусть и изредка, спьяну. В панике позвонила брату — что делать? Тот примчался, развернул свёрток, поглядел внимательно, склонив к плечу голову, почесал в затылке и заявил коротко:
— Прав твой дебил. Впервые в жизни. Оформляй возврат.
Светка «дебила» проглотила молча, знала, что брат от выбора спутника жизни не в большом восторге.
Стас покумекал недолго, позвонил куда-то и к вечеру Захара забрали — имя-то дать успела, вместе подбирали — Захар Игоревич, в честь мужнина покойного деда-фронтовика.
Знакомым сказали, мол, помер младенчик. Никто особо не удивился — бывает. Поохали да забыли.
Вспомнила о сыне ещё пару раз, когда молоко в груди колом встало, обещая скорый мастит. Но ничего, размяла, рассосала, в раковину сладкое сплёвывая — титьки большие, вислые, с синими прожилками, расплывшимися сосками как раз до рта доставали.
Вместе с молоком утекли в раковину воспоминания о первом неудачном материнстве.
Через полтора года родила снова. Вопреки понятным опасениям — крепкого полновесного мальчика. А только всё равно ушел драгоценный Игорёк, не удержали любимого ни бурные мольбы и рыдания, ни братовы угрозы, ни розовые ямочки на пухлых щёчках сына — хлопнул дверью и растворился навеки в просторах необъятной Родины, как кусок рафинада в стакане.
***
Кнопки зассанного лифта выжжены до черноты, пересчитываю, чтобы нажать на нужную. Коробка натужно поднимается вверх, скрипя и опасно качаясь. Лифты я не люблю и не доверяю им, но идти пешком по лестнице, где за каждым поворотом могут заседать местные синяки и нарики, тоже так себе вариант. Да и ведро с ягодой всё тяжелеет метр за метром.
В комнате у ребят пахнет пылью и чем-то неуловимо нежилым, чем обычно пахнёт покинутое даже ненадолго человеческое жилище.
На софе белеет записка от Вадика:
«Банки для варенья в ШПРе. Спасибо огромное! Пока-пока».
Всё-таки я молодец, что согласилась помочь, хвалю себя я, — у мальчишек теперь будет варенья на всю зиму! Тем более, что мы сами его и съедаем.
Я засыпаю в вишню сахар и включаю плиту. Пока сахар тает, ставлю банки в духовку стерилизоваться. Мама стерилизует на носике чайника, над паром. Но у меня целый таз варенья и нет времени возиться с каждой банкой в отдельности.
Варенье закипает, я снимаю первую пенку и вынимаю банки. Слышится треск, и одна за другой они рассыпаются на противне. Что за фигня?
Я уничтожаю следы преступления, выкинув осколки в мусоропровод, роюсь в шкафу и нахожу новые банки. Через полчаса номер повторяется: на противне кучка битого стекла. Здорово! И куда мне теперь девать будущее варенье?
Выключаю варенье и еду домой. Придётся позаимствовать новые банки у мамы, у нас точно есть, на антресолях видела.
***
Дверь шарахает об косяк и влетает Лариска. В красном шифоновом платье с подплечниками и зеленом шарфе она похожа на радостный гроб.
— Девочки, а мне дали добро на усыновление!
— Ты всё-таки решила удочерить Наташу?!
— Ага! Я же говорила!
Она падает рядом с Наташкой и все её шелка взметаются и опадают к Наташкиным ногам, отчего та делает рефлекторный шаг назад.
— Наташа, я теперь твоя мама. Называй меня так, хорошо?
Наташка завороженно смотрит на перламутровые красные пуговицы и молчит. Пока вообще неизвестно, умеет ли она говорить — ни словечка от неё не слышали.
Тут я спохватываюсь: и чё это я? Здорово же, что у Наташки будет дом и мать. Значит, Лариска не такая уж свиристелка, как мы с Ритой думали.
— Юль, можешь её переодеть во что получше?
Конечно, как раз новые платьица привезли, тёплые, из фланели, с круглым отложным воротничком, из которых тонкие шейки наших подопечных, бритых налысо вне зависимости от пола, торчат особенно убого.
— И колготок новых кинь парочку на первое время, пока свои не куплю.
Я пакую Наташку в лучшем виде, насколько это позволяет дурдомовский модный гардероб, и они уходят в новую жизнь — яркая цветастая брюнетка и маленькая фланелевая сиротка.
— Рит, что не так с моими банками? — переключаюсь я на собственные проблемы. — Может, духовка неисправная?
— Так это потому, что они попадают сразу из тепла в холод, вот и лопаются от перемены температуры. Кулёма! У тебя что по физике в школе было? — смеётся Рита. — Не вынимай их сразу, пусть в духовке и остынут.
Оказывается, не такая простая вещь — варить варенье.
А по физике у меня пять было и совершенно незаслуженно: задачки мне решал сосед по парте, вундеркинд заучка Славка, взамен на сочинения по русишу. Да он бы и без сочинений их решал, потому что неровно дышал ко мне все школьные восемь лет, провожал до дома, портфель таскал, даже на пианино мне по телефону играл. Но шансов у Славки никаких не было из-за громадной разницы в возрасте: я была старше на полтора года, потому что его родители зачем-то отдали сына в школу в шесть.
На следующий день я вынимаю с антресолей поллитровки и набиваю полный пакет, с запасом. Достаю мамину «Энциклопедию домашнего хозяйства» и смотрю, как определить, что варенье готово, а то вдруг оно сырое будет? Пишут, надо капнуть на тарелку — если не растекается, значит, сварилось. Теперь всё ясно, и я с чистой совестью еду на велике к Лильке, чтобы прокатиться к Волге.
Лилька — моя лучшая подруга с детства и именно из-за неё я из нормального садика ушла в дурдом. Она устроилась в «Кукушку» няней и делилась всякими историями и впечатлениями. Историй у меня и в садике были полные штаны, но мои-то дети все домашние, а те — сироты.
Я даже из любопытства пару раз побывала у неё на работе, в дурдомовском изоляторе.
— Сюда попадают все новенькие на десять дней карантина. Самые тяжёлые остаются тут насовсем, до самого конца, а остальных распределяют по группам, — объясняет Лилька, показывая своё хозяйство.
— До какого конца?
— Ну, такие… с такими диагнозами долго не живут.
Я с ужасом смотрю на «таких».
— Это что??
У большеглазого ребёнка огромная, как аквариум, голова, непропорциональная даже для малыша.
— Гидроцефалия. Водянка мозга. Ещё бывает микроцефалия, у тех, наоборот, головки маленькие, как у ящериц.
Мальчишка безучастно смотрит на меня, редко моргая карими глазами с длиннющими ресницами. На другой кроватке лежит девчонка с правильными чертами лица и яркими, будто накрашенными, слюнявыми губами. Никаких видимых уродств, кроме лопоухости, у неё нет.
— А что с этой?
— Детский церебральный паралич.
— Но это же не опасно для жизни, — я вспоминаю женщину-инвалида, которая каждый день обходит вещевой рынок и торговки молча бросают мелочь ей в банку. Лицо у неё при этом крайне недовольное, будто торговки могли бы не заставлять её таскаться на рынок ежедневно, а приносить мзду прямо на дом, но нагло пренебрегают своей обязанностью.
Ходит она, здорово припадая на левую ногу, а её левая рука скрючена, но совершенно нормальная в плане интеллекта.
— ДЦП тут не основная проблема, там ещё куча других диагнозов — олигофрения, астма, слепота и другие.
Кто-то возится и кряхтит, и Лилька подходит сменить ползунки. Я тащусь следом, притихнув от увиденного и опасаясь трогать что-то руками.
У хнычущей на голове ужасающий глянцевый нарост, вроде полиэтиленового пакета с требухой.
Я в ужасе замираю и круглыми глазами смотрю на подругу.
— Мозговая грыжа. Мозг из родничка перемещается в грыжу, и голова перестаёт расти, а грыжа с мозгом, наоборот, увеличивается, — поясняет Лилька, ловко хватая девчонку за обе ноги и приподнимая её попу, чтобы освободить от мокрых штанов.
— Так в этом «пакете» — её мозг??
— Ага.
Я осторожно трогаю прозрачный мешочек — к нему прилипли тёмные влажные волосы, почему-то тоже выбравшие грыжу вместо головы.
— А почему он мокрый?
— Так свищи: мозг растёт, эта плёнка растягивается и истончается, начинает кое-где подтекать. Когда я сюда устроилась месяц назад, грыжа была совсем маленькая, с мандарин.
Сейчас мешок с грыжей вдвое больше крохотной недоразвитой головы ребёнка.
Лилька обтирает девчонке попу и напяливает на неё новые ползунки.
— Как же вы её купаете??
— Вдвоём. Медсестра держит голову с грыжей, а я мою тело. Одному никак — грыжа может лопнуть.
Я представляю, как однажды это всё-таки случится и мозг брызнет из грыжи прямо на пол или на Лильку.
Меня начинает мутить.
Заходит медсестра, мы знакомимся — Рита, Юля — и я дёргаю Лильку за рукав: пошли из этого дурдома на воздух!
На улице я шумно дышу, борясь с тошнотой, и спрашиваю:
— Как ты тут работаешь?? С ума же можно сойти от этого!
Лилька пожимает плечами: привыкла.
— Такие тяжёлые дети только в изоляторе, в группах лучше.
В группу меня, ясное дело, не пускают, и мне заочно становится жаль тех детей, что вынуждены жить в этом дурдоме среди всех этих ужасов.
Я забегаю к Лильке ещё пару раз и в конце практики окончательно принимаю решение уйти из садика в дурдом, несмотря на уговоры заведующей и родителей.
Кто-то же должен спасти бедных сироток!
Вера
Их двое: маленький, вихлястый, с разболтанной дёрганной походкой, и высокий здоровенный шкаф.
Вера почему-то стразу понимает, что главная опасность исходит не от качка.
— Ой, это что это у нас тут такое? Красная шапочка! — ржёт хмырь визгливо, отделившись тенью от стены, нагоняет Веру в два прыжка и мгновенным точным движением наматывает на руку прядь золотистых волос. — Ну, а я — твой Серый Волк!
Вначале Вера не очень пугается — ничего ценного у неё нет. Но глядя в сальные глазки хмыря она вспоминает: кое-что всё-таки есть.
Волосы у неё роскошные, пшеничные, ниже талии, девчонки завидуют, а некоторые даже робко просят пощупать. Вера позволяет, хотя они для неё не подарок, а обуза: спать на них, как на соломе — жёстко, и никакой причёски не сделаешь, даже хвостиков — ни резинки, ни заколки не держат. Мытьё локонов больше похоже на стирку и составляет целый ритуал: мама наливает воду в тазик и полощет пряди, а Вера тщательно мылит голову. Сохнут волосы почти сутки, поэтому процедура проводится не чаще раза в неделю, по выходным. Сколько раз хотела отрезать, да мама ни в какую — ты что, всю жизнь растили, девочкина гордость!
Вот они-то её и сгубили — и её саму, и её девичью гордость. Может, убежала бы, оторвалась, до дома меньше квартала, вон он, высится между полуросликов-пятиэтажек, мигая уютными огнями, где мирные люди прямо сейчас готовят ужин и нет им никакого дела до Вериной беды.
— Тссс, шмара! Пикнешь — морду порежу, — шипит недомерок, тыча в лицо холодным, железным. Вера и не кричит, сразу верит: этот порежет. Да и толку кричать? На прошлой неделе, слышала, девчонку прямо с остановки в машину затолкали на глазах у всех — никто не заступился. Переглянулись недоумённо и отвернулись друг от друга, стыдливо пряча глаза, успокаивая, что может, знакомые какие, да и вообще, сама виновата.
Но чтобы с ней случилось что-то подобное? Всё плохое всегда случается с другими, менее осторожными, менее умными и талантливыми. Обычными. У неё же впереди — целая жизнь, блестящее будущее, консерватория, битком забитые концертные залы с цветными бликами хрустальных люстр, лёгкие тонкие пальцы, порхающие по клавишам, бурные овации и крики «Бравоо!!». Москва.
Хмырь валит Веру в снег, ловко подрубая ноги, рвёт длинную узкую юбку, просовывает жадную хищную лапу, холодную и влажную, как дохлая рыбина, внутрь, в сокровенное тепло, царапая ногтями, разрывая колготки и бельё. Его прыщавая рожа нависает над ней, дыша гнилью. Хищное колено давит и с силой раздвигает крепко сжатые ноги.
— Давай, девка, не строй целку. Расслабься и получай удовольствие, — вновь гогочет весёлый подонок, блестя близко посаженными глазками. Настроение у него хорошее — вечер начинается удачно.
Вера сжимает зубы и закрывает глаза, вечным женским чутьём зная — он не просто ждёт сопротивления, он жаждет его, как разрешающего сигнала перейти последнюю грань, чтобы терзать, резать, рвать. Убить.
Парка задирается, за поясницу набивается снег и тает там, стекая по ногам. Но она ничего не ощущает, кроме мерзкой вони, похотливого сопения, резких толчков и боли в раздираемых внутренностях.
— Слышь, Боксёр, в натуре целка! — хохочет подонок удивлённо.
Шкаф молча стоит на некотором расстоянии, мнясь с ноги на ногу.
Наконец, хмырь встаёт, и Вера слышит шорох тёплой струи рядом со щекой, будто тот, как пёс, пометил территорию.
— Налетай, твоя очередь, — кивает дружку на вдавленную в снег фигурку.
Господи, пожалуйста-пожалуйста, уходите уже, проклятые! — молит Вера, надеясь, что шкаф побрезгует.
Но Боксёр не брезгует…
На прощанье вихлястый наклоняется над Верой, и та замирает, похолодев: всё-таки пырнёт, зря не сопротивлялась, не кричала — не помогло. Но нет, только сережки золотые, мамин подарок к шестнадцатилетию, рвёт из мочек. Замочки подаются легко, без сопротивления. Как она, Вера.
— Слышь, Шапка: пикнешь кому — найду и пришью, так и знай!
Вера не сомневается: найдёт, Приволжск — не Москва, да и двор её совсем рядом.
— Давай двигай, Шакал, — негромко окликает качок.
Какое-то время она тупо лежит, прислушиваясь к затихающим шагам и наблюдая изящный танец снежинок: крохотные золотые искры сверкают в свете фонаря. Где-то вдалеке, на границе пустого сознания, слышен шорох автомобильных шин и заливистый смех: детвора катается на горке, конечно, на картонках, на чём же ещё! — звуки обычной мирной жизни, к которой по велению злого зимнего волшебства она больше не принадлежит. Одна из снежинок дерзко приземляется ей на ресницы, Вера вздрагивает, рефлекторно смаргивая, и стряхивает оцепенение.
…Парк пуст. Серого Волка-Шакала с подельником не поджидают за деревьями бравые охотники, чтобы наказать за совершённое злодейство.
Она осторожно привстаёт, вытянув за помпон втоптанную в снег коралловую шапку. Негнущимися морожеными пальцами стирает снегом липкую мерзость с бёдер. Здесь же, прямо на парковую дорожку, её выворачивает наизнанку.
Она вытирает снегом рот и бредёт домой, пьяно раскачиваясь и с трудом переставляя деревянные ноги, всего полчаса назад такие быстрые и лёгкие.
— Гля, пьянь какая, — толкает мужа в бок какая-то женщина на остановке. — Восьми нет, а накидалась уже, шалава!
***
Дома пахнет вкусным и так тихо, мирно и тепло, будто это другое измерение, то, где нет и не может быть тёмного парка и жутких двуногих тварей. Но нет, эти реальности каким-то непостижимым образом уживаются параллельно.
Мама, конечно, дома.
— Дочь, ты?
— Я, — отзывается Вера как можно беззаботнее, давясь бесшумными слезами.
— Поздновато сегодня. Задержали на занятиях?
— Угу.
В своей комнате Вера снимает испоганенную одежду — можно не беспокоиться, мама без спроса не войдёт, и запирается в ванной. Набирает тёплой воды и погружается с головой, только волосы светлыми водорослями плавают по поверхности. Замороженные пальцы ног и рук сильно ломит.
А ведь Саша предлагал проводить, стучит в голове. Напрасно отказала, возможно, всё сложилось бы иначе.
Вера давно знает, что Саша в неё влюблён. Тайно, как кажется ему самому. Ей лестно быть объектом страсти, пусть всего лишь Сашиной, но она догадывается, что рано или поздно это закончится неприятным объяснением для неё и разбитым сердцем для него, поэтому всегда с ним вежлива, хотя не поощряет его робких поползновений. Балансировать на этой тонкой грани непросто, но пока получается.
Вера с усилием поднимается из ванны, яростно растирает тело полотенцем, пытаясь соскоблить с кожи ощущение паучьих мерзких пальцев, и запахивается в любимый плюшевый халат. Нестерпимо болит живот и там, внутри, внизу. Она вытряхивает из аптечки анальгетик и кидает в рот сразу несколько таблеток.
— Я спать, — небрежно бросает в зал.
— Что-то рано, — беспокоится мама, но Вера уже притворяет дверь. Забирается с головой под одеяло и сворачивается клубочком, прижав ноги к груди. Тихо скулит, как обиженный щёнок, кусая острый уголок подушки, заглушая скулёж.
Ну и кто теперь виноват, кроме себя самой? Нечего было ночами одной таскаться. Хотя какая ночь — без четверти восемь!
Боже, дура какая, фифа, снежная королева, как дразнят за глаза одноклассницы-завистницы!
Вера закрывает опухшие веки. Перед ними тотчас, как чёрт из табакерки, выпрыгивает харя дёрганного хмыря, в лицо снова веет тухлятиной.
Если бы позволила Саше проводить, то они бы не подошли. Или всё равно привязались бы? Какой из Саши телохранитель, одно слово — скрипач. Но издали не видно, а два человека — не один.
Да что толку теперь гадать — что, если бы. Что случилось, того не изменишь.
Раз за разом Вера прокручивает сегодняшний сценарий, режиссируя финал: вот она обувает ботинки вместо сапожек на звонких каблуках и неслышно проходит по дорожке, не привлекая внимания подонков;
вот её провожает Саша, и, завидев две фигуры вместо одной, шкаф предупреждающе одергивает подельника: оставь, Шакал! и Вера счастливо проходит мимо;
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.