18+
Доедать не обязательно

Бесплатный фрагмент - Доедать не обязательно

Объем: 388 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Посвящается Глор.

От автора

Эта книга про боль, и она сделает больно.

И расскажет, как с этим быть.

Все описанные персонажи и события вымышлены.

Имена и совпадения с реальными людьми случайны.

Выражаю свою признательность питерским тематикам и всем, причастным к созданию книги, — без вас она не состоялась бы.

Часть 1

Глава 1

Нам не нужно других миров. Нам нужно зеркало

(Станислав Лем, «Солярис»).

Лето выдалось сумасшедшим.

С василькового неба палило раскалённое солнце, и местные псы лениво валялись у заборов и пыльных кустов, спасаясь от всепроникающего ада. Свет, отражённый от белых, посыпанных гравием дорог, ослеплял, и тяжёлый воздух наполнялся атмосферой перегретой сауны. Птицы как будто вымерли.

По одной из таких дорог, переходя из тени в тень, шли две женщины: одна уже в летах, другая — помоложе. Первая — полноватая, в цветастом платье, напоминающем широкий халат — заметно хромала на правую ногу, от чего походила на нерасторопную гусыню. Вторая — молодая, с густыми чернявыми волосами, забранными на затылке в тугой хвост, — могла бы показаться симпатичной, если бы не рот с пухлыми, деформированными губами, как после неудачного закачивания силикона новичком-хирургом. Она семенила, поминутно теряя несоразмерные ноге шлёпанцы, и то отставала, то забегала вперёд, выдавая своё волнение болтовнёй:

— Он так и сказал: на всё лето, да, тётушка?

— Да, Грета, да, — морщилась та, отмахиваясь от чернявой, точно от назойливой мухи. — Как в прошлом году. Я обо всём договорилась.

— Ой, спасибо, спасибо! — Грета бросилась тётке на шею и зажамкала её рыхлое тело, отчего лицо у женщины скривилось и сделалось нетерпеливым, при том, что она продолжала неуклюже идти, переваливаясь с ноги на ногу.

Речь шла об управляющем местной гостиницы. В летний сезон море, синеющее неподалёку, и мелкогалечный пляжик не давали ей пустовать: начиная с середины мая надпись на воротах, гласящая «Свободные номера» заклеивалась бумажкой «Мест нет», которую — с выгоревшими буквами — снимали аж в октябре. Вот и сейчас, в июне почти все номера двухэтажного здания были заняты, и стоило кому-то из жильцов съехать, как тут же вселялись новые.

Грета приехала сюда из соседнего села в надежде на лёгкие деньги. Она отнюдь не была чистюлей, но работа горничной ей нравилась из-за возможности приобщиться к чужой и богатой жизни гостиничных постояльцев. Большинство приезжало семьями, с кричащими, часто маленькими детьми, и убирать эти номера было банальной скукотищей. Такие отдыхающие с утра уходили на море и только к вечеру, обгоревшие и измождённые, расползались по комнатам. Но попадался и интересный контингент — состоятельные мужчины! Часто, свозив на море жён и детей, они возвращались в эту же самую гостиницу с молоденькими белокурыми или рыжеволосыми пассиями, и тогда на столике рядом с зеркалом появлялись щедрые чаевые. Простыни в таких номерах всегда были смяты, подушки раскиданы, и в воздухе витал едва уловимый запах секса. Однажды, когда такая парочка съехала, Грета нашла под кроватью тонкие трусики цвета шампань — изящество кружев, нежная эластичность резинок и бирка «Made in Italy» не оставляли сомнений в том, что подобная вещица может стоить её недельного заработка, если не больше. Их размер регулировался шёлковыми шнурками, позволяющими, в случае чего, раздеть хозяйку без усилий, и сейчас с одной стороны они были распущены, а с другой завязаны в ровный бантик.

— Так без трусов и ушла, — хмыкнула Грета, запихивая их пальцем в карман халата и с трудом совладав со скользкими завязками. Завистливо добавила: — Бесстыжая сучка.

И была ещё одна причина, по которой она вновь оказалась здесь. Её муж. Ленивый, пузатый, начинающий день с бутылки пивасика, он не особо церемонился с ней и раньше, а со временем стал совершенно невыносим. Перечить ему у Греты не поворачивался язык, уйти не хватало смелости, и она выбрала самое оптимальное: уехать на заработки, пусть даже в соседний посёлок. Чтобы осенью вернуться и с горечью наблюдать, как заработанные деньги методично трансформируются в опустошаемые бутылки. Кроме того, муж её очень бил: позавчера, будучи пьян, схватил за плечо и, чуть не вывихнув руку, швырнул на кровать так, что на теперь вот! — лиловый синяк. Как напьётся до посинения, так то орёт, то плачет, а год назад кулачищем расквасил ей рот и не вспомнил потом — зачем. Всё твердил: «Не позарится, не позарится!» Не сбеги она, кто знает, что бы он учинил сегодня?

Неосознанно Грета гладит себя рукой, привлекая внимание вездесущей тётки, с которой к этому времени они подходят к калитке.

— Что, опять твой? — та кивает, взглядом указывая на синяк. Открывать калитку не торопится — ждёт ответа.

Грета обнимает себя за плечи и, уставившись на листья заборного плюща, покрытые тонким белесоватым налётом известковой пыли, глухо отвечает:

— Об косяк… ударилась.

— Ага, об косяк, — тяжело вздыхает тётушка. — Сколько терпеть-то ещё будешь?

— А что мне делать? — задаёт Грета вопрос всех времён и народов, на который у тётки — о чудо! — тут же находится ответ.

— Ноги, деточка! — отвечает она с надрывом. — Делай ноги! — и так резко отворяет калитку, что та взвизгивает, а с листьев плюща дружно сыплется пыль.

Пятачок земли внутри густо усажен гранатовыми деревцами и бордовыми двухметровыми розами; возле стены выстроены горшочки с неприхотливыми петуниями и сочно-оранжевыми бархатцами, — всё цветёт и благоухает.

Тётка тычет на щеколду калитки:

— Как следует закрывай. Барахлит.

Женщины минуют цветущий садик и заходят в здание двухэтажной, облицованной светлым сайдингом гостиницы. Там, в каморке для персонала они переобуваются, и тётушка, приняв задумчивый вид, выкатывает на середину тележку, будто взявшуюся из воздуха. Деловито наполнив её разными прыскалками, она ставит вниз пластмассовое ведро, которое входит, подобно пазлу. Из прострации Грету выводят две ярко-жёлтые резиновые перчатки, плюхнутые поверх.

— Вот, — резюмирует тётушка. — Чистые полотенца здесь, — она указывает на подвешенный к тележке мешок. — Не забывай стучаться. Да ты и так всё знаешь… — и, протягивая тёмно-синий, слегка мятый халат, добавляет: — Раньше всех уходит девица из семнадцатого номера — это слева, самый дальний по коридору — можешь начать оттуда. Семейство с детьми копошится со сборами до полудня. Плюс сегодня освободилось четыре номера.

— Что за девица? — почему-то любопытствует Грета, впрыгивая одной, а затем и другой рукой в рукава халата, пока тётка придерживает его за воротник.

— Одинокая, замкнутая, — подбирает она слова, характеризующие постоялицу особенно точно, — весьма странного поведения. По паспорту — тридцать пять, а на вид — так совсем девчонка. Приехала с рюкзаком. Целыми днями на море. Намедни шла мимо — красная, как помидор! Кожа лохмотьями сходит, а всё туда же! Глупые горожане… Короче, вот, действуй!

И, оставив связку одинаковых по виду ключей, тётка вразвалку уходит.

Хм… Ну, что ж…

С тележкой, мягко грохочущей колёсиками, Грета деловито выруливает в коридор и подкатывает её к двери той самой женщины. По соседству кричат дети, отбирая друг у друга шлёпанцы, — отчётливо слышно, как визжит девчонка, и как её, видимо, брат, судя по звукам, рывком отбирает вожделенный тапок. Острый визг переходит в возмущённый крик и ругательства, которые накрывает суровый отцовский ор:

— Заткнулись оба!

Вопли сменяются пацанским хихиканьем и всхлипыванием девчонки.

Грета стучится в семнадцатый номер и прислушивается, внимательно глядя прямо перед собой. Не услышав ответа, находит на связке ключей нужный и открывает дверь. Заходит внутрь, неловко запнувшись о порог.

В комнате царит покой. Никого. Сквозь плотно задёрнутые занавески просвечивает золотистое солнце. На постель чуть косо накинуто покрывало, примятое с краю; поверх него аккуратно сидит подушка, возле которой — чёрное на чёрном — лежит тетрадь в плотном глянцевом переплёте. Здесь чисто: даже вещи, разбросанные обычно по кроватям и стульям у иных жильцов, аккуратно развешаны в шкафу, встроенном в стену в виде просторной квадратной ниши.

Грета берёт из тележки прыскалку для зеркала, швабру, ведро. Ведро наполняет водой и, отклячив руку, так резко ставит на пол, что как минимум треть выплёскивает. Утомлённо вздыхает:

— Заправлю-ка я кровать…

Она берёт тетрадь, чтобы переложить её, и в этом движении, с треском выкатившейся ручки и шелестом страниц та выпадает на пол.

— Чёрт… — ворчит Грета, наклоняясь и поднимая её.

Толстый, исписанный неровным почерком дневник открывается, и она мельком бросает взгляд на верхнюю строчку: «…голос звучал так низко, что моё сердце споткнулось, а кожа зазвенела и покрылась мурашками. Ты сказал: — На колени! — и я повиновалась. Научи меня быть покорной…»

— Ого! — Грета поочерёдно вытирает об себя руки и добавляет, обращаясь неизвестно к кому: — А нехорошо вообще-то читать чужие дневники.

Зыркнув на тележку, зияющую в проёме открытой двери, а затем почему-то в шкаф, она перелистывает пухлую тетрадь на начало: страницы кое-где смяты, с загнутыми уголками, гофрированы.

«Твои губы пахнут карамелью. Желанные, вкусные и… упрямо сжатые. Я хочу целовать их — запойно, медленно. Тянусь, но ты уклоняешься. Подбородок и щёки, поросшие щетиной — чуть трогаю её пальцами, и колючесть рождает трепет. Карие глаза. Пушистые ресницы — длинные, как у ребёнка. О, как я люблю Тебя, Боже!»

Усмехнувшись, Грета плюхается на край кровати — там, где примято, — и, пролистав пару страниц, вновь погружается в чтение.

«Верёвки было две. Одной ты связал мне руки сзади. Вторую обмотал вокруг головы: она прошлась по глазам, — я едва успела зажмуриться, — и грубо врезалась в рот, в щёки. Резкий толчок, и я ухнула спиной в кресло-мешок, утонула всем телом. Суровое: — Сиди, — и ты ушёл. Я подёргала руками — связано крепко. Из-за верёвки щекотно побежали слюни — ручьями, по подбородку. И тогда в голове стало тихо и пусто, как в космосе. Все мысли исчезли, — все до единой. Ни словечка. Ни фразы. Абсолютная тишина! Вот это да! И я увидела: ты не обязан меня целовать.

Из паркета ударил свет. То, что всегда мешало ему проходить, продолжаясь в космос — мешанина из мыслей в голове — исчезло. Это было восхитительно. Сорок минут пролетели в блаженстве…»

В коридоре распахивается дверь, и с диким визгом из соседнего номера вываливаются дети. От неожиданности Грета шумно схлопывает тетрадь и вскакивает, суетливо кладёт её на тумбочку и, уравновешивая бешеную одышку, берётся поправлять покрывало. Получается плохо. Дети галдят наперебой:

— Это мой шлёпок! Я всё маме расскажу, понял? — верещит сиреной девчонка.

— Да пошла ты! — бесстрашно парирует пацан.

И громогласный ор папаши, перекрывающий их обоих:

— Ти-хо!

Слышится, как дверь закрывают на ключ, и вся орава удаляется прочь, на выход. Шум и гомон сменяются тишиной.

Грета нервозно сглатывает, выглядывает в коридор, убеждается, что никого нет и возвращается к кровати. Поправляет со второй попытки покрывало, выравнивает складочки. Глубоко вздохнув, берёт чёрный дневник и, аккуратно примерившись, кладёт его рядом с подушкой. Будто бы так и было.

Затем надевает безразмерные перчатки и берётся за мытьё полов. Неудобная швабра встаёт поперёк ведра, топорщится, и от этого с тряпки течёт мимо. Пыхтя, кое-как намочив середину комнаты и едва ли вытерев её, Грета выливает воду, оставшуюся девственно-чистой, в унитаз, откидывает тыльной стороной руки прядь кучерявых волос со лба, стягивает перчатки и кидает их в тележку в такой степени усталости, будто только что в одиночку разгрузила вагон с кирпичами. Убирает и ведро, и швабру. Затем оборачивается, обводя комнату взглядом, и останавливает его на тетрадке. Та словно соблазняет её, притягивает к себе. Зовёт взять в руки.

— Хм… а интересный дневничок…

Грета прислушивается к звукам в коридоре, на цыпочках подбегает к кровати, поскальзывается на сделанной луже, пару секунд балансирует, бурно махая руками и, порывисто ухватившись за тумбочку, останавливает своё хаотичное движение. Очень осторожно, словно имеет дело с живым существом, она берёт тетрадку и открывает её посередине.

«… Плакала. Подушка подвернулась под руку очень кстати: я уткнулась в неё лицом и орала, оплакивая всё, что между нами было и, ещё больше — то, что уже никогда не случится. Я рычала и грызла её, продолжая рыдать, отдавая ей всю огромность своей беды. Память издевательски подкидывала всё новые и новые моменты, когда ты был нежен со мной, и от этого было так больно, словно нежность — это чувство, которое приносит исключительно боль. Я вспоминала, какие странные подарки ты делал — ввиду своей исключительности — и проникалась ещё большей любовью к тебе. Вкус пиццы ранч, и тот розовый шарик с мордашкой котёнка, и те кроссовки, которые ты выбрал для меня в магазине, где «вся обувь удобная».

Чувство потери огромным булыжником окончательно раздавило меня. Больше никогда. Никогда мне не увидеть тебя, не обнять, не уснуть рядом, — я осознала это так чётко, будто ты умер, а не просто живёшь на другом конце города. Но правда заключается в том, что это я умерла, — умерла, выгорев изнутри, будто ты был моим последним, исключительным шансом на счастливую жизнь.

Я стала грызть себя, как голодная псина кость. На руке остались следы — пародия на компенсацию. Безумие, поглотившее меня, как очевидно, уже давно, вылилось в опустошающую истерику. Если б ты только знал, как измытарил меня воспоминаниями, этой тоской по несбывшемуся, этой печалью.

…Глор спросила, что в нём было такого, чего нет в других, и тут оказался выход. Я стала вытеснять его, отвлекаться. Верёвки? Я нашла того, кем можно заменить и это. Намерение — вот где сила, а я хочу забыть его, — забыть до последнего шрама. Завтра среда, встреча с шибари-мастером. Про него говорят: «Путь верёвки начинается в сердце». Он наверняка мне поможет».

В коридоре тихонько скрипит дверь, но для Греты это звучит паровозным гудком, — она подпрыгивает на месте:

— Чёрт. Чёрт!

Слышатся невесомые шаги. Аккуратно Грета кладёт тетрадь рядом с подушкой и наступает на упавшую ранее ручку. Наклоняется, суетливо нашаривает её под кроватью, подбирает и суёт в дневник, бешено пролистав его до чистых страниц в наивной надежде, что она лежала именно там.

Метнувшись в душевую, кидается к мусорному ведру, тащит оттуда пакет, на дне которого одиноко лежит коробка из-под простокваши, и устремляется на выход, где сталкивается лицом к лицу с хозяйкой дневника.

У неё миндалевидные, серые с голубизной глаза, изящная шея — того и гляди, переломится — и худое, на грани истощения тело, одетое в лёгкий сарафан. На ногах — тонких, как две лучины — кожаные сандалики. Странная неподвижность выразительного взгляда придает ей некую ненормальность, будто бы женщина смотрит вглубь себя, — и это настораживает, отстраняет. Каштановые волосы с прядями, отливающими красной медью, непослушны, взлохмаченным облаком обрамляют лицо, обтекают плечи, багровая и шероховатая кожа которых шелушится и облазит полупрозрачными плёнками. Дышит отрывисто, почти не моргает — зрелище трогательное, в чём-то драматичное и ранимое, с некоторой долей трагизма, как у приговорённого к смерти. От неё исходит странное спокойствие, будто человек потерял всё, что имел, и потому бояться ему уже нечего.

— Я закончила, — искусственная улыбка Греты напоминает гримасу. — Вот, осталось заменить, — она выныривает в коридор, ловко просочившись между женщиной и тележкой; хватает рулон с мусорными пакетами и криво-косо, со второго раза отчленяет один из них.

Женщина молча протягивает руку, — на тонком запястье поперёк вен проступают шрамы, похожие на ивовые прутики, внедрённые подкожно, — свободно забирает пакет и захлопывает перед лицом ошарашенной Греты дверь.

Глава 2

При желании всегда найдётся тот, кто погорячей.

Клуб расположен в подвале, вывесок нет. Соня спускается по ступеням, толкает тяжёлую дверь и проваливается внутрь.

— Добрый вечер, — здоровается с ней молодой бармен из-за стойки. Глядит вопросительно.

— Я… — Соня шарит в кармане в поисках визитки, застрявшей, как назло, в глубине разорванного шва. — От Ангелики… Вот, — наконец, вытаскивает её.

Бармен согласно кивает, указывает на гардероб.

Людей мало. Играет ритмичная музыка, свет приглушён, и по полу размеренно кружат алые пятна. Антураж пугающ: с потолочных балок свисают цепи и кольца, а на стене нарисована чёрным змея с прищуренными глазами и приоткрытым ртом, из которого торчит кончик раздвоенного языка. Жирное тело многократно изогнуто, будто она бьётся в агонии.

Это — вечеринка, посвящённая шибари.

К Соне подходит мастер — крепко сложенный, с мотоциклетными очками на лбу, весь в тёмном — смотрит на неё и улыбается краешком рта. Голова гладко выбрита. Он снимает косуху, на спине которой написано «Если ты читаешь это — значит моя шлюшка упала с моцика», обнажая массивную портупею со множеством карманов для ножей и мелочёвки. На мускулистых плечах вытатуирована змея: из одного рукава чёрной футболки выглядывает голова, из другого выступает хвост, массивное тело скрыто под одеждой.

Вблизи мастер производит жуткое и даже отталкивающее впечатление: уши, ноздри, брови пробиты штырями, и только испытующе-внимательные глаза выдают за этой пугающей внешностью адекватного и даже чувствительного человека. У него проницательный взгляд, грациозные и выверенные, словно у сильной кошки движения, и со всем этим хочется взаимодействовать, быть.

— Даймон, — представляется он. У него приятный, хрипловатый голос, какой бывает у курильщиков. — Это ты мне звонила, да?

— Соня, — приседает в неловком реверансе Соня. — Да, я.

— Опыта, как очевидно, нет, — утверждающе спрашивает он.

— Э-э-э… Небольшой есть. Без подвешивания.

— Сегодня будет с подвешиванием, — предупреждает Даймон. — Вниз головой висеть можешь?

— Могу. Только недолго. Не полчаса, — смущённо отвечает она.

— У нас будет всего полчаса на всё про всё, — озвучивает он временные рамки и продолжает про безопасность: — Если что-то пойдёт не так, дай мне знать. Слово «Стоп» означает полное прекращение всяких действий и спускание тебя на землю. Это понятно?

— Да.

— Травмы позвоночника, переломы, вывихи?.. Были?

— Нет, нет, — торопливо мотает головой Соня, умолчав о травме спины. Лишь бы не передумал!

Выбивая позвонки солдатскими берцами, её избил бывший хахаль, — неделю лежала пластом, — и теперь мышца у лопатки, перерождённая в тяж, при малейшем сквозняке обострялась и дико болела. На следующий день хахаля переехала машина скорой, под колёса которой он, будучи пьяным в стельку, и упал с тротуара. Скончался уже в больнице от кровоизлияния в мозг, — так сказали врачи.

— Ещё по технике безопасности, — вторгается в её мысли Даймон, беря её за ладонь: — Сжимай.

Она крепко стискивает его пальцы дрожащими своими.

— Я периодически буду так делать, а ты сжимай.

— Хорошо, — кивает Соня, вцепившись в руку так отчаянно, что её плохо скрываемое волнение становится очевидным.

— Давай начнём, — Даймон уверенно освобождается, ловко скидывает портупею и вешает её на спинку стула. Достаёт из мешка верёвку — несколько тугих, аккуратных мотков.

Музыка становится громче. Клуб погружается в полумрак. Люди — толпа людей — стоят поодаль в ожидании начала, но в мире Сони существуют только двое: она и Даймон.

Он забирает её руки, крепко, но не туго фиксируя их за спиной. Завязывает глаза платком, и музыка в кромешной тьме взрывается децибелами.

Уверенными витками на грудь и плечи ложится верёвка.

«Он так бережно и сильно проявлял своё превосходство, что я моментально расслабилась».

Её мотает, приходится танцевать на цыпочках. Худые ноги выглядят по-детски беспомощно, полупрозрачная кожа на икрах отливает голубоватым мрамором.

Конец верёвки идёт наверх и ныряет в кольцо.

Мягкий, подсекающий удар, и Соня повисает в сантиметре от коврика. Даймон подтягивает её за ноги — одну, вторую — и резко дёргает. Словно пойманный в петлю зверь, она прокатывается вбок, падая на воздух, — верёвка давит на рёбра, и дышать тяжело, но терпимо. В этой невесомости теряется ориентация в пространстве, — лишь ветер, какой бывает на качелях, легко обдувает тело.

Даймон тянет, поднимая её всё выше, ещё и ещё, так что Соня повисает, изогнувшись в спине скорпионом.

В этот миг резкая боль в позвонке — старая травма — опрокидывается ушатом кипятка. Соня пытается продышать её, но та жжёт всё сильнее, и на глазах под повязкой выступают слёзы.

Сквозь боль, сквозь зубы, она выхныкивает короткое:

— Стоп!

— Где? — мгновенно реагирует Даймон.

— Грудно-о-ой, — не в силах вздохнуть, выдавливает она.

Он подставляет под неё руку, приподнимает, и быстро отвязывает верёвку от кольца, — чувствуется вибрация. Осторожно опускает её, привязанную сейчас только за ногу, головой вниз. Боль уходит.

— Продолжаем? — слышится тревожный голос Даймона: он хочет услышать, насколько конкретным было это «Стоп».

— Да! — облегчённо кивает Соня.

— Хорошо.

«Это настоящее откровение — его чуткая, мгновенная реакция на одно лишь короткое слово».

Верёвка резко впивается в голень, однако Даймон подтягивает кверху вторую ногу, выравнивая положение тела. Связанная Соня напоминает хрупкую куколку редкой, экзотической бабочки. Жар в спине сменяется ощущением чистого, звенящего счастья.

Даймон закручивает её по оси — по часовой стрелке… против… по… против… всё быстрее и быстрее.

— О, как же мне хорошо-то, как хорошо… я в раю, в раю! — хохочет радостно Соня.

Даймон переводит её в боковой подвес — комфортный, переполненный удовольствием, с пустотой в голове, сквозь которую беспрепятственно льётся, грохочет музыка, рассыпаясь на горошины, не давая исчезнуть, не отпуская.

На уши давит глубина погружения, и в следующую минуту приходит паника. Соня оказывается в холодном тумане, густом настолько, что ничего не видно дальше вытянутой руки. Музыка стихает, сменяется глухой тишиной и затем монотонным гулом, который сопровождается бегущим перед глазами, иссиня-чёрным асфальтом, гладким, будто стекло. Речитативный стук колёс перерастает в грохот, и Соня обнаруживает себя придавленной чем-то адски тяжёлым к рельсу — как раз тем местом, где верёвка давит на рёбра и плечи. Стрекочут железнодорожные провода. Она поворачивает голову и в темноте повязки видит летящий поезд: белые буквы на красномордом локомотиве, кабина машиниста и он сам, испуганно жмущий на тормоза.

«Вот и поезд», — сухо констатируется рядом.

Оглушающий грохот взрывается вспышкой, и Соню, точно мячик в пинг-понге вышибает туда, где начинается открытый, остывающий космос. Её затягивает в пучину водоворота: вращает спиралью, подтягивая всё ближе к центру беспросветно чёрной дыры.

Восприятие мира ширится и достигает невозможного — бесконечности, — места, где нет ни звука, ни света, ни какой-либо привязки для мозга; без времени и расстояния. Вселенная проникает между клетками бесчувственного, будто расстрелянного в упор тела, зажигаясь белыми точками звёзд. Неизмеримое пространство окутывает тишина, которую можно черпать ложками, и сознание проваливается в глубокий сабспейс.

Пальцы Даймона ложатся в ладонь, и Соня сжимает их, — едва-едва. Сипит, задыхаясь:

— Дышать… — и уже одними губами: — Нечем…

Он слышит, аккуратно дёргает за концы верёвок. Давление ослабевает. Под контролем руки тело плавно опускается на коврик.

— Вдох! — командует Даймон, обнимая Соню со спины.

Затяжной и хриплый вдох похож на зевок, неумолимой волной накатывает сонливость. Она обмякает, спутанные прядки волос облепляют расслабленное лицо.

Бездонный океан, окатив тело порцией щекотных пузырей, выплёвывает её на берег. Мир останавливается в единой точке. Только мохристость коврика. Только шероховатость верёвок. И тёплые руки, уверенно прижимающие к себе. И Даймон — то дышит в ухо, то душит нежно, а она — доверяется, доверяет…

В ушах шумит, накатывая, прибой. Прямо у голых пяток всхлипывают и плещут волны, уступая, сменяя друг друга. Соня лежит, подложив под щёку ладошки, лодочкой. Даймон, стоя, сматывает верёвки, и их хвосты мягко касаются её тела, пробегая шершавыми змеями по рукам, ногам и спине.

— Нам пора освобождать точку, — наконец, говорит он.

— Да, — послушно откликается Соня сквозь безвременье, и, кажется, никакая сила сейчас не способна её поднять. Растрёпанные волосы копной закрывают лицо, повязка снята.

— Пойдём, — Даймон протягивает руку.

Соня поднимается и тут же падает ему в объятия. Он усаживает её на стул, и она запрокидывает голову, гулко стукнувшись затылком об стену. С трудом приоткрывает глаза. Медленно, очень медленно вставляет ноги в сапоги, стоящие на полу — одну, затем вторую, — так и продолжает сидеть. Невесомое тело напоминает пустой пакет.

— Проводить тебя до дивана?

— Нет-нет. Я дойду, — отвечает она, едва ворочая языком.

— Ладно.

Даймон удаляется к барной стойке. Берёт себе кофе. Наблюдает, как в центре зала над девушкой воодушевлённо колдует приземистый китаец, — та подвешена лицом вниз, лиловые руки неестественно вывернуты к лопаткам, рыжие волосы свисают, полностью закрывая лицо. Голую остренькую грудь, сквозь соски которой продеты металлические колечки, сверху и снизу обрамляют витки ярко-красной верёвки. На боку виднеется татуировка — кобра с расправленным капюшоном. Ноги согнуты в коленях и по-отдельности подтянуты кверху. Одну из них китаец развязывает и отпускает, но это отнюдь не освобождение, — отведённая в сторону, выпрямленная конечность тянет связки в паху, и девушка мучительно подгибает её к себе, держит, пока хватает сил, после чего пытается нащупать опору в воздухе — тщетно. Китаец ослабляет основную верёвку, медленно опуская девушку вниз, — кажется, вот сейчас он даст ей возможность наступить на пол и этим избавит от нестерпимой боли! Но за пару сантиметров до коврика он жёстко фиксирует верёвку за кольцо, и девушка остаётся висеть, — в другой позе, но всё так же, с неприкаянной ногой, трясущейся от напряжения.

Даймон переключает внимание с девушки на китайца и, не отрываясь, наблюдает за ним. Тот демонстрирует пролонгирование пытки, predicament, и Даймону эта техника, без сомненья, знакома, — он подносит фарфоровую чашечку ко рту, пробует кофе, и на губах, испачканных пенкой, расползается понимающая улыбка.

Вкусный здесь… кофе.

Соня закрывает глаза, окунаясь в блаженную темноту. Выключите музыку, дайте исчезнуть…

Спустя вечность она добирается до дивана, где уже сидят люди. Мальчик с краю едва успевает подвинуться, прежде чем Соня плюхается рядом.

— Можно Вас попросить… — пьяно произносит она и неопределённо взмахивает рукой. — Моя сумка…

Сумка быстро находится. Соня извлекает кофту, в которую облачается, попав в рукава только с третьего раза. Чёрные чулки без сопротивления сползают с ног — один, второй. Колготки. Мысль о публичном переодевании задавливается другой: «Цвет твоих трусов уже и так все видели». Она по-дурацки хихикает. Ну, ничего, ничего… адекватных людей вообще не бывает.

Набросив на плечи куртку, она идёт к Ангелике — обманчиво хрупкой девушке с белыми, будто искусственными волосами — попрощаться:

— Пойду.

— Жестковато было, ага? — спрашивает та.

Очевидно, наблюдала за сессией с остальными и поняла, почему Даймон так быстро вывел её из подвеса.

— Ой, не-е-ет! — восклицает Соня. — Было хорошо-о-о!

— Оставайся, — предлагает Ангелика.

На её плече из-под рукава футболки выглядывает татуированная зловещая морда змеи. Они тут повсюду.

— Нет-нет, — отказывается Соня. — Смотреть — это другое.

— Приходи ещё на поркопати, — говорит Ангелика.

— Приду.

Они обнимаются, и Соня выходит наружу, попадая из гремящей музыки клуба на тихие улицы заснеженного вечернего города. Одновременно с этим к ней возвращаются воспоминания — с чего же, собственно, всё началось.

Глава 3

Привязываясь к человеку, запоминай последовательность узлов.

А началось всё с герберы и подруги Ириски, которая позвала Соню гулять, а сама, вполне себе предсказуемо, про это забыла.

На самом деле Ириску звали Айрис, а конфетная кличка досталась уже по жизни.

Познакомились они случайно.

Соня копила деньги и страстно мечтала попасть на море, чтобы увидеть китов или дельфинов. И, может, даже поплавать с ними. Ради этого она засела за языки и активно занялась переводами с итальянского, — это и стало её работой, — но в городке с заказами было туго.

Однажды в поисках новых заказчиков и заодно чтобы всё разведать, Соня пошла обходить турагентства, но цены на путёвки были заоблачные, переводами никто не интересовался, и до последнего офиса она добралась уже в полном отчаянии. Туда-то как раз незадолго до этого и благодаря своим связям устроилась работать Айрис, «тяжкий труд» которой состоял в оценке гостиниц и пляжей, где она тусила месяцами, собирая «объективные данные». Тогда она только вернулась «с морей» — с бронзовым загаром и расслабленной полуулыбкой.

— Ну-ка, — Айрис подвинула Соне пачку рекламных флаеров, где на верхнем значилось: «Benvenuti a Roma». — О чём здесь?

— «Добро пожаловать в Рим», — рассмеялась Соня.

— Да ты умничка просто, — с ходу перейдя на «ты», защебетала Айрис и, помолчав, добавила: — Поговорю с шефом. Думаю, какая-никакая работёнка для тебя найдётся.

Они разговорились, обменялись телефонами, поохали о жизни.

— Зови меня Ириской, — сказала тогда Айрис, — меня так друзья называют.

Что привлекло её в скучной Соне, осталось большой загадкой, — возможно, ей просто понадобился невзрачный фон, — сама она свободно говорила на нескольких языках и уж точно не нуждалась ни в каких в переводчиках. Соня же привязалась к ней по-настоящему.

Ириске дарили дорогие подарки и безвозвратно давали в долг. В конечном итоге никто не выдерживал силы её неотразимого превосходства, — все в восхищении, но сливались. Её точёная фигурка с податливой грудью идеальной формы, — а лифчики она не носила принципиально, — в сочетании с грациозной походкой «от бедра» завораживали с ходу. Когда она улыбалась, начиная уголком рта и тут же вспыхивая всем лицом, всё вокруг словно освещалось солнышком, и только за это ей прощалось многое, если не сказать — всё.

Улыбка эта была обманчивой, — Ириска умела быть мягкой только рядом с более сильным мужчиной, и никто не мог приручить эту небесную красоту, знающую себе цену.

Её нежный, с хрипотцей голосок мог растопить сердце кого угодно, и Соня, усмехнувшись, авансом простила подругу, когда та на её напоминание о встрече беззаботно пролепетала:

— Ой, а я выхожу уже, выхожу! — и тут же добавила: — Ты где? Давай встретимся у цветочного ларька через час! Ты как раз дотопать успеешь! — и не дожидаясь ответа, повесила трубку.

Не соскучишься с ней. Замкнутой Соне слишком часто становилось завидно при одной только мысли о том, с какой лёгкостью подруге достаётся всё, что только она пожелает, нелепо похлопав нарощенными ресницами.

На улице между тем осторожно вступал в права молодой апрель, и свежий, пахнущий арбузными корками воздух царапал лёгкие острыми осколками лезвий. Соня вышла гулять в чулках, сером платье и распахнутой настежь куртке, утопив в её карманах неприкаянные ладони.

Первое, что увиделось ей на улице — это женщина, которая надрывно кричала «Рядом!» лопоухому псу, хлёстко избивая его концом удавки. От каждого удара собака приседала и взвизгивала. Рискуя попасть под раздачу, Соня стала их огибать, и женщина, заметив её, раздражённо гаркнула:

— Мы учимся!

Соня хотела было заметить, что бить животных неправильно, но в последний момент сдержалась, молча обошла их стороной и прибавила ходу, по счастливой для собаки случайности прервав своим появлением экзекуцию.

Цветочный ларёк, про который шла речь, находился на другом конце города, и через час Соня была уже там. Оглядевшись по сторонам и не найдя Ириски, она подошла поближе, нырнула под дружную капель, порождённую сосульками, и сквозь стеклянные, отполированные до зеркального блеска стенки уставилась на высокие пластиковые вазы, наполненные цветами. Взгляд мгновенно выцепил сочные, оранжевые герберы, наблюдающие за её медленным приближением. Вторая Соня двинулась к ней навстречу, и, сойдясь максимально близко, они одновременно остановились, — она и её отражение.

Герберы. Её страсть и любовь — особенно те, что флористы не прокалывают проволочкой, жестоко пронзая венчики снизу, а аккуратно обворачивают петелькой.


Заворожённым взглядом Соня смотрит на цветок, расположенный к ней ближе других, отмечая мнимую хаотичность разнокалиберных лепестков, создающих тем не менее законченный шедевр и обрамляющих тёмно-шоколадную серединку — бархатную и гипнотизирующую, словно маслянистый глаз потомственной цыганки. Вот бы забрать этот цветок себе… Так хочется, что аж зубы сводит.

В этот момент с Соней происходит сразу две странности. Сначала её ноги касается нечто упругое, похожее на хвост. Она бросает взгляд вниз, полная уверенности, что тут же увидит кошку, которая обтирается усами и телом обо всё подряд в надежде на внимание или еду. Тем не менее, никаких кошек или котов она там не видит. Внизу имеются её ноги, обутые в демисезонки, и асфальт, влажный от стремительно тающего снега, — и только. Странно.

Может, ветер молодой хулиганит?

И не успевает она придумать логическое объяснение, как случается кое-что куда более значимое и неожиданное.

Её накрывает огромной тенью.

— Привет, — высокий, широкоплечий мужчина оказывается рядом совершенно внезапно.

Соня вздрагивает и испуганно всматривается в лицо незнакомца. Один его взгляд, — и она проваливается в омут.

«Я погибла», — ударяет в голову мысль. У корней волос становится горячо, живот обдаёт жаром, и за рёбрами ходуном заходится сердце.

— З-з-здравствуйте, — отвечает она осипшим голосом.

Их разделяет стена из нескончаемого потока сосулечных капель.

— Нравятся герберы? — его глаза широко открыты, блестят.

Зубы — белые, точно фарфор — сверкают в глубине очаровательной улыбки, которую он сдерживает, и это делает его ещё более харизматичным. Низкий голос многогранен и бархатист, слегка вибрирует. Ресницы — пушистые, как у ребёнка — добавляют его взрослому лицу беззащитности. Но самое потрясающее всё же — улыбка. Она обескураживает, и Соня с удивлением для себя отмечает, что тоже начинает лыбиться всё шире и шире, причём это выходит само собой и так естественно, как бывает от жирного счастья, распирающего изнутри.

Мужчина пристально изучает её, слегка склонившись из-за разницы в росте:

— Позвольте, я куплю Вам цветок? — и он тыкает пальцем прямо в цыганский глаз, обрамлённый оранжевым оголовьем: — Этот подойдёт?

— Да, — неожиданно соглашается Соня.

Не, ну подумать только!

Одет он достаточно неказисто — в потёртые джинсы и свитерок, — и от самого исходит такой приятный, цветочный аромат… такой сладкий…

Соня с жадностью вдыхает арбузный запах весны вместе с источаемой смесью из дикого мёда и мускуса…

Бдымс! По носу ударяет оголтелая сосулечная капля.

— Ой, — дёргается Соня.

— Как Ваше имя? — спрашивает меж тем мужчина.

— Соня, — отвечает она, потирая нос.

— Давайте зайдём внутрь, Соня, — незнакомец, продолжая сдержанно улыбаться, грациозным жестом приглашает её войти в стеклянный аквариум, наполненный цветами. Он произносит её имя так мягко, словно боится помять.

Будто в наркотическом экстазе Соня заходит внутрь. Мужчина следует позади и, преисполненный радушием, обращается к угрюмой продавщице:

— Девушка… — и от этого его «девушка» в воздухе расплываются горячие флюиды. — Дайте нам герберу, пожалуйста.

Лицо продавщицы озаряется светом. Торопливо вымолвив «конечно», юркой лодочкой она выплывает из-за прилавка и, покачивая бёдрами, направляется к заветной вазе.

Соня в упор изучает свитер незнакомца и петельки на нём, сплетённые в незамысловатые косички. Невыразимо притягательный аромат, будто набирая силу, так призывно манит к себе, что она, зажмурившись, невольно тыкается носом мужчине в подмышку. Смущённо отпрянывает. Сама мысль о том, что какой-то запах может иметь такую власть, кажется нелепой, но сердце колотится так, что готово выпрыгнуть наружу от радости и, одновременно, дикого страха. Чуткая интуиция воет сиреной, и Соня в недоумении морщит лоб. В ушах шумит, ноги слабеют, словно бы она попала в цепкие руки опытного и безжалостного иллюзиониста. Так не может пахнуть человек, но он так пахнет, и она вдруг проникается отчётливой мыслью, что с этой самой минуты становится полностью и неоспоримо причастна только ему одному.

Мужчина расплачивается и протягивает ей герберу.

— Держите, леди.

Оглушённая, раздавленная ощущениями Соня заполучает цветок, и они выходят на улицу в объятия влажной прохлады. Тут мужчина бросает тревожный взгляд куда-то в сторону, и его очаровательная улыбка во мгновение ока гаснет:

— Мне пора.

Он добывает из заднего кармана джинсов ручку, хватает обалдевшую Соню за худую ладонь и торопливо пишет на ней, — цифры получаются перевёрнутыми:

— Позвоните мне, ладно? Вечером.

Будто боясь, что она ответит отказом, он круто разворачивается на каблуках и широкими шагами уносится прочь, на ходу убирая ручку. Соня растерянно смотрит на ладонь с пляшущими цифрами, затем на цветок и, наконец, бросает взгляд в сторону незнакомца, но того и след простыл, — будто сквозь землю провалился. Что это было? Память о запахе будоражит её трепещущее сердце, оранжевая гербера смотрит своим глазом, и это явно не сон.

Она оборачивается и на другой стороне дороги замечает Айрис. Проигнорировав красный сигнал светофора и даже не замедлившись, летящей походкой та устремляется на проезжую часть. Одна из машин оглушительно гудит, огибает её и проносится дальше; остальные со скрипом тормозят, едва не столкнувшись друг с другом, и продолжают медленно ползти по трассе, а две останавливаются окончательно — с этой и другой полосы. Между ними Ириска, грациозно крутя бёдрами, и проходит.

Её подсвеченные солнцем пшеничные волосы обрамляют плечи, — упругие локоны от каждого шага взмывают чуть вверх, — и сама она так фантастически хороша, так свежа и прекрасна, как само воплощение молодости и весны. Водители обеих машин вместо того, чтобы выбежать и начать нецензурно нервничать, заворожённо пялятся на сказочное видение, ослепительную нимфу, обладать которой — во всех смыслах — они сочли бы за счастье. У одного из них рядом сидит жена, которая во время торможения больно приложилась лбом о лобовое же стекло. Проследив за взглядом мужа и отметив его открытый рот, она ревностно мутузит его кулаком в плечо и что-то возмущённо кричит. Видать, и правда, сильно ударилась. А пристёгиваться надо, вообще-то!

Нимфа в это время заканчивает своё дефиле и оказывается рядом, окатив подругу шлейфом терпковатых духов. С визгом, в прыжке она обнимает обескураженную Соню и, завидев в её руке цветок, кричит:

— Ух ты! Сама купила или мужик подарил?

Соня, пожалев, что как-то проболталась, что давно уж покупает себе цветы сама — неслыханное унижение для женщины! — глухо отвечает:

— Мужчина.

— Да ладно! Врёшь! — и Ириска выпытывает дальше: — И что, он хорош? Много зарабатывает? Давай, давай! Колись!

— Да не знаю я.

— Смотри, не западай раньше времени! — щебечет подруга. — Сначала всё узнай, а потом решай: твой-не твой. Чтоб у него квартира своя была! Понятно? А то так и прокукуешь в своей коммуналке до пенсии! А у тебя уже гусиные лапки вон и скорбные складки… — и она умолкает — многозначительно, с жалостью.

Своей квартиры Ириска тоже не имела, порхая перелётной птичкой от хахаля к хахалю — только и успевала таскать чемоданы.

— Да поняла я… — Соня утыкается носом в герберу и болезненно морщится. Каждый раз сценарий её отношений был одинаков: она влюблялась исключительно в тех, с кем не стоило даже заговаривать.

«Есть в тебе что-то недобитое», — бухтела Ириска. Сама она выбирала партнёров тщательно, по целому ряду параметров, бракуя даже идеальных, казалось бы, претендентов, которые липли к ней, словно пчёлы на мёд. Ириска упорно назвала всех Жорами — не могла упомнить имён. И те откликались. Жоры, раз за разом, разочаровывали. Она обзывала их слабаками, тоскливо ныла: «Вообще не мои берега» и паковала свои чемоданы. Пару месяцев назад она как раз рассталась с очередным таким Жорой и нашла себе следующего.

— Как у тебя-то? — спрашивает Соня, оторвавшись от цветка.

— Знаешь… Я, кажется, вытащила свой лотерейный билетик! — в глазах Ириски появляется дымка, а в интонации нотки, безошибочно повествующие об отключении разума, вызванном гормонами влюблённости. — Квартира — двушка. С деньгами — порядок. Криптой торгует. И эти, как их… акции-облигации-фьючерсы-дрючерсы! Дивиденды! Это Он! А имя какое! Имя!

— …Жора? — перебивает, посмеиваясь, Соня.

— Да ну тебя! — хохочет подруга. — Все Жоры в прошлом! Говорю же — это Он! Мой Мужчина! Я уже и вещи перевезла. Мы на море завтра летим, я на работе обо всём договорилась.

— Шустрая ты, — выдавливает Соня.

— Он такой кла-а-ассный! — полушёпотом продолжает Ириска. — В постели только никак… Но он по-другому умеет… радовать…

Соня опять утыкается носом в серёдку герберы.

— Слушай, подруга, видон у тебя абзац убогий. Под глазами — мешки, брыльки висят, морщины эти… — тут Ириска ныряет в сумку, похожую на поношенный вещмешок, но купленную во Франции по случаю распродажи «всего за трыдцать евро!», долго копается там, тихо матерясь по-итальянски, — Porco! Porco! — и извлекает связку ключей с брелком в виде трахающихся поросят. — Вот, поживи у нас, пока мы в загуле! Только не пугайся — там множество странных вещей, — и на её лице появляется загадочная улыбка.

«У нас». Вот так уже, да.

Она хватает Соню за ладонь, вкладывает ключи, и та попутно отмечает, что это уже второй раз за сегодня, как её бесцеремонно трогают.

«Рабочие загулы» у Ириски длятся подолгу. В прошлый раз она привезла Соне с моря аж три открытки, пополнив её драгоценную коллекцию — хобби, оставшееся с детства. У неё их целая пачка, и все с любовью уложены в пластиковую «Коробку Воспоминаний», где хранятся самые дорогие сердцу вещицы. В этот раз подруге светит не работа, а целый медовый месяц. Вернее, несколько медовых месяцев. Эх, зависть, зависть…

— Что там надо делать-то? Цветы поливать? — озадаченно спрашивает Соня.

— Да нет, — Ириска хохочет и мотает головой, от чего её волосы рассыпаются золотыми прядками по плечам. — Цветы все засохли. О, чёрт! Хорошо, что напомнила! Я же собиралась купить один на подоконник — мой посоветовал… Он занимается фэншуем!

— Чем-чем? — Соня вытягивает шею.

— Фэн-шуй, — по слогам произносит Ириска с заумной интонацией. — Иносказательно это звучит как «Поиск дракона там, где его труднее всего найти». Короче, постой тут! Я мигом! А то опять забуду!

И она ныряет в цветочный ларёк. Соня видит, как молниеносно подруга выбирает очередного смертника, и как продавщица, которая всё ещё улыбается, достаёт с верхней полки стеллажа маленький горшок, из которого беспорядочно торчат длинные и тонкие, словно болотная осока, листья, — с этим приобретением Ириска и вываливается наружу.

— Вот! То, что надо! Отнесёшь? Это тут рядом, — весело кричит она и неопределённо машет рукой куда-то вдаль, за ларёк.

«Мой посоветовал». «Поживи у нас». Эх-х…

— А сама что? Если это так рядом? — усмехается Соня, попутно отмечая въевшуюся в прожилки листьев многовековую пыль.

Ириска закатывает глаза и упрямо впихивает ей цветок. В голосе появляются нервозные нотки:

— У меня маникюр сейчас — ноготь обломился! Потом шугаринг, потом кончики подровнять, — надувает губки: — Я тебе ключи от квартиры, а ты мне фигню всякую несёшь! Ты подруга мне или что? Видишь — не успеваю я! А потом забуду! А я обещала, что куплю! А так скажу как раз, что ты принесёшь — будет повод пожить! Тебе сколько стукнуло? А всё, как маленькая! Не тупи!

Под эмоциональным шквалом Соня почти сдаётся, выдавая последний из аргументов:

— Да замёрзнет же, пока таскаю туда-сюда!

— Не-е-е! — хохочет подруга. — Что ему сделается? — и тут же ахает: — Блин, я опаздываю!

— Адрес хоть дай, — останавливает её Соня.

— Ой, да! Я тебе схемку… сейчас! — Ириска суетливо выуживает из вещмешка карандаш для подводки губ, — Porca miseria! Pasticcio! — и мятый клочок бумаги, на котором криво-косо чертит линии и рисует цифры: — Вот тут этот самый ларёк, сюда налево, средний подъезд… квартира… — жирный грифель мягко обламывается: — le Diable! Короч, потеряешься — звони! Поживёшь, отвлечёшься. Платья мои возьми.

Она складывает листок в четыре раза и энергично впихивает его Соне в ладонь, в компанию к ключам.

— Цветок и всё? — уточняет на всякий случай та. — Ни котов, ни хомяков кормить не надо? — мысль о котах тревожно царапает её воспоминанием о хвосте, пощекотавшем ногу.

— Да, дорогая, да. Наслаждайся! Au revoir! — Ириска громко чмокает подругу в щёку, оставляя отпечаток яркой помады, и шустро убегает, опять перебежав дорогу на красный.

Соня, с герберой и прижатым к животу горшком осоки остаётся стоять посреди тротуара. Погуляли, етить-колотить.

Она расстёгивает куртку, осторожно прячет оба цветка за пазуху и, пошатнувшись назад, попадает под тающие сосульки. Пулемётная очередь из ледяных капель ныряет за шиворот, вода холодной змеёй устремляется между лопаток по беззащитной спине, и Соня вскрикивает, выскакивая из-под обстрела.

Да что ж такое-то!

…В тот вечер по телефону, написанному на ладони, она не звонит, — слишком восторженно бьётся сердце, слишком эфемерна и хрупка её радость, слишком мучителен опыт предыдущих фиаско. Откровенно, до ужаса страшно потерять то, что ещё даже не присвоено ею и не обласкано. Но этот голос, и запах, и он сам… Что, если судьба сжалилась, и это, наконец, он, он самый — Её Мужчина? Запах не может врать.

— Это точно Он, — обращается Соня к своему отражению в зеркале — на щеках играет румянец, глаза лихорадочно блестят. И да, морщин, действительно, прибыло. Многие к её годам уже рожают второго, а то и третьего бэби. В счастливом браке. Да хоть бы и одного.

На стене громко тикают ходики.

Соня дотошно изучает герберу, словно пытаясь уличить её в ненастоящности, но нет: лепестки живые, и серединка всё так же восторженно пахнет, возрождая в ней память о фантастически завораживающем запахе того незнакомца. Да, определённо от него пахло и герберами тоже.

Ещё через день вконец измученная Соня негнущимися пальцами набирает короткое сообщение: «Спасибо за цветок». Через целую вечность длиной в минуту телефон звонит, — от чего она чуть не грохается в обморок, — и гипнотический мужской голос с хрипотцой произносит:

— Здравствуйте, леди.

Неделя. С тех пор прошла неделя, и каждое утро для Сони начиналось одинаково: она доставала из шкафа дорожную сумку, смотрела на неё и убирала обратно. Потом впадала в задумчивость и, измеряя комнату шагами, крутила в руках ключи с поросятами. Прятала их в карман. Обернула было цветок упаковочной бумагой, но потом размотала, смяла её в комок. Заглянула в Ирискину записку с накарябанной схемой: вот цветочный ларёк… тут супермаркет… стрелочки… дом… номер квартиры. Ну и почерк!

— Ладно, на месте, поди, разберёмся.

Что-то упорно мешало ей собраться, наконец, и поехать, отвезти цветок туда, где можно петь, ходить голой и занимать туалет тогда, когда заблагорассудится.

Она снимала комнату в бывшем общежитии. Располагалось оно в древней девятиэтажке, стены которой осыпались на случайных прохожих кусками штукатурки и — иногда — половинками кирпичей. Здание давно просилось под снос, но расселять жильцов никто не спешил. Особо щербатые места на стенах дома закрашивали буро-зелёной краской каждый раз иного оттенка, будто стремясь замаскировать его под камуфляж. Проводка была настолько старой, что в прошлом году здесь едва не случился пожар: на кухне задымила розетка, расплавилась изоляция, почернела стена. Весь этаж тогда остался без света.

Внутри общаги было ещё отвратнее: заблёванные узкие лестничные пролёты, захарканные ступени, крысиный помёт по углам, облупленные подоконники, утыканные чёрными точками от тушения бычков, тусклая лампочка в потрескавшемся патроне на третьем этаже, — вместо остальных под потолком на тёмных лестничных клетках сиротливо торчали обрубки проводов, — и стены, исписанные таким количеством низкосортного граффити, будто перед смертью дом решил собрать на себе автографы всех дебиловатых художников города. Официально общежитие, которое принадлежало пединституту, прикрыли и, поскольку планировка была коридорного типа, на каждом этаже устроили по коммунальной квартире. Но название — «общага» — осталось. На четырнадцать комнат был один унитаз и душ, на стенах которого на месте отвалившихся плиток красовались цементные нашлёпки.

Сонина комната находилась на крайнем этаже в конце коридора. Напротив жила Зойка, которая беспробудно пила и при встрече всегда просила в долг, — при этом она тщедушно улыбалась, обнажая коричневые гнилушки зубов, и источала тошнотворный запах перегара с лавровым листом. Работала Зойка санитаркой в местной психушке — сидела на табуретке в «колидоре» и следила, чтобы психи соблюдали порядок, и оттуда же таскала кули с продуктами, на что и жила.

Главнокомандующей альфой в общаге была Грымза. Имя, конечно, тоже было — Кира, Кирочка, — но кличка подходила куда лучше: из-за неухоженного вида, мерзкого характера, привычки подслушивать и патлатых волос, выкрашенных в пошлый оранжевый цвет.

Услышанное Грымза обильно сдабривала своими догадками и охотно перевирала на загаженной кухоньке, куда все курящие сползались время от времени подымить. К своим тридцати четырём она расплылась, заляпанный халат застёгивала на две пуговицы, а на столбовидных ногах таскала стоптанные шлёпки, перемотанные изолентой, — всё это не мешало ей считать себя «первой красавицей села». Бегающие поросячьи глазки и криво нарисованные полоски бровей украшали опухшее от пьянок лицо, а когда она брюзжала, рот округлялся, делая её похожей на дешёвую куклу из магазина для взрослых. Необъятной тушей Грымза дефилировала по коридору, чавкая шлёпанцами и хрипло дыша, но стоило ей выбрать интересную дверь, как движения становились грациозными и бесшумными.

Помимо мерзкой привычки подслушивать она всегда находила повод к чему придраться и голосила при этом пожарной сиреной.

Зойка с Грымзой были подругами с малых лет. В подготовительной группе детского сада они и ещё две девчонки организовали что-то навроде банды, которая жестоко глумилась над каждым новеньким, и, когда Соню отдали в садик, ей досталось от них сполна.

Она предпочла бы забыть это, как страшный сон, но жизнь с присущим ей чувством юмора распорядилась иначе: Соне пришлось жить в одном доме с заклятыми врагами, да ещё и на одном этаже, в одном отсеке. Маленький город — не спрячешься. Сами они, впрочем, «ничего такого не помнили», а Зойка даже регулярно — когда до аванса оставалась неделя — изображала пылкую дружбу.

Всё это было невыносимо.

Соня в задумчивости взяла со стола чашку, поднесла ко рту, и оттуда ей в лицо выпрыгнул таракан. Чашка выскочила из рук, упала на пол и разлетелась вдребезги; лужицей разлилась вода.

— Да что ж это со мной! — в сердцах воскликнула Соня.

Морщась, она собрала осколки в кучку, высыпала их в мусорное ведро и затем решительно двинулась к шкафу.

— Ну давай уже, детка! Соберись…

Распахнув обе створки, она вытащила на середину комнаты и раззявила дорожную сумку. Принялась собираться, — зубная щётка, халат, платья… — и затем впала в ту степень задумчивости, когда не особо осознаёшь, что делаешь.

Красный пеньюар, припасённый на «особый случай»? Конечно же, надо брать! Она тогда случайно оказалась в соседнем городе и напоролась на распродажу французского белья по случаю закрытия магазина. Просто шла мимо, а тут «Sale», да ещё и «80%», и завершающим обухом по голове манекен в пеньюаре, стоящий спиной, с вышивкой шикардосного алого дракона на нём! — кто бы устоял, я вас умоляю! Соня всю дорогу, пока несла в примерочную это чудо, неосознанно теребила пластмассовый антикражный кругляшок, и уже потом, на кассе без сомнений вытряхнула всю наличку, — вот такой это был вожделенный, с придыханием, пеньюар de France.

Ириска оценила бы точно.

Итак, пеньюар. Далее в сумку были последовательно сложены: дневник, кучка платьев, кружевные трусики — все новенькие и тоже с бирками, — чулки и презервативы с истекающим сроком годности. И придвинут ближе горшок с осокой, который сегодня она полила и даже опрыскала в дýше водой.

Цветок выглядел уныло — видимо, долгое стояние на верхней полке и весенняя прохлада сделали своё грязное дело. Хоть бы прижился на новом месте, а то плакал тогда горючими слезами этот их… прстигспди фэншуй…

Соня покрутила в руках бумажку с адресом, так и эдак разглядывая его, и сунула в горшок, между листьями.

Мысли о незнакомце, с которым всю неделю так легко болталось по телефону, вновь заполонили голову.

Телефонные разговоры — вот то, что она ненавидела по-настоящему, так что сам факт их наличия сейчас приводил её в недоумённое, но сладкое потрясение. В этом мужчине она чувствовала некую важность для себя. С ним было интересно. Эрудированный, до невозможности разносторонний, образованный, но, вместе с тем и не нудный, — она готова была слушать его часами! Над его харизматичными шутками, сказанными сосредоточенно, она смеялась до колик и слёз. И эта спонтанность с герберой. А голос… О, этот голос! Но не только он.

В последний раз, созвонившись, они большую часть времени молчали, и это был интимный немой разговор о чём-то более глубоком и важном, чем шутки и пустая болтовня. Телефон, оставляемый раньше где ни попадя, Соня вдруг стала повсюду таскать с собой, не выпуская его из рук даже будучи в комнате.

Последние пару лет её невзрачное существование было окутано серостью, которая постепенно сгущалась, будто бы в ясный солнечный день небо затянуло сизой туманной дымкой, и всё утонуло в беспросветной сумеречной мути. Уединение стало её частью, её привычкой, и мир поблёк, потускнел.

То ли дело — Ириска. Она весела, беспечна и когда хохочет — запрокидывает голову, а если чем загорится, то «держите меня семеро». Её горячая, импульсивная жизнь переполнена таким объёмом сочных переживаний, что они щедро наслаиваются друг на друга и тут же замещаются новыми, ещё более интересными.

Все вокруг Сони, казалось, были безумно счастливы.

По вечерам она забиралась на широкий подоконник — единственную отраду в этом кошмарном месте, — и смотрела на соседний дом, в котором постепенно, один за другим загорались цветными пятнами прямоугольники окон. В одном из них не было штор: две маленькие фигурки там по-доброму обнимались и каждый вечер устраивались на диване перед голубым, мерцающим в темноте экраном телевизора, — там, в другой реальности, на расстоянии всего нескольких десятков метров эти люди демонстрировали ей, как это бывает, когда двое вместе и они — счастливы.

Соня болезненно задёргивала шторы, включала лампу, и пустые стены, где не было ни фотографий, ни картин, ни даже наклеек никаких, озаряло тусклым светом, наглядно демонстрирующим абсолютную убогость её жизни.

И тут — этот мужчина!

— Надо встретиться… Поехать на Ирискину хату и заскочить по пути! Район-то один.

Она подошла к окну. С высоты девятого этажа было видно, как строят чёрные гнёзда на верхушках голых берёз деловые вороны, и как одна из них суёт палочку в переплетение из кучи других, напиханных в устье раздвоенного ствола.

Снаружи, в коридоре послышался нервный, нарастающий гомон. Грымза и Зойка — вот они, встали прямо под дверью; голоса мерзкие, тошные.

— Лужа целая! Я чуть не убилась там! Налила водищи!

— Да не говори. Совсем обнаглела!

Соня поднесла телефон к лицу, озарив его светом экрана, и торопливо набрала короткое: «Умираю».

«Жду», — быстро пришёл ответ.

После этого суетливый доселе мир превратился в густой кисель, на фоне которого безумной стаей заносились беспокойные мысли. Вдруг он не тот, кто ей нужен? Вдруг это только кажется, что они знакомы миллиарды прожитых вместе жизней? И этот запах… вдруг ей всё это причудилось?

Мерзким фоном в коридоре продолжали голосить бабы. Ну да, это её вода, в дýше, — пара капель упала с листьев цветка на пол. Нашли из-за чего орать.

Она распустила косички и принялась нервно расчёсывать спутавшиеся волосы, не замечая, что в запале выдирает целые клочья. Заговорила сама с собой:

— Заеду в гости, попьём чаю… Поболтаем. И сразу — на хату, сразу. Увидеться, побыть полчасика и уехать. И… никакого секса на первом свидании! Никакого!

Успокоиться не получалось. Она бросила в сумку расчёску, зубную щётку, поозиралась по сторонам. Вжикнула молнией.

Платье. Пусть будет васильковое. И соломенная, дырчатая шляпа, подаренная Ириской, — атрибут беспечного отдыха и гавайского песочного пляжа. Соня оценивающе зыркнула в зеркало, фыркнула:

— «Леди».

Затем подошла к окну, проверила форточку и уткнулась взглядом в герберу, стоящую в вазе. Под ключицей бешено затикало, застучало. Не раздумывая больше ни секунды, двумя руками Соня задёрнула плотные шторы, — не оставив и щёлочки, — и сразу же, как по команде в дверь забарабанили:

— Сонька! Открой! — и между собой: — Она и налила! Вон капли у двери! Вот сучка! Сколько раз говорить!

Соня торопливо закинула на плечо сумку, подхватила Ирискин цветок и решительно вышла в коридор. Там, повернувшись к женщинам спиной, закрыла дверь на ключ и, почти растолкав их, устремилась по коридору.

— Соня! — вскрикнула удивлённо Грымза. — Это ты в душевой воду налила?

Не удостоив её ответом, Соня выскочила на лестницу и сбежала вниз так быстро, как только могла — прочь из этого места! Прочь!

Вылетев из подъезда, она с ходу врезалась в мужика с накинутым на голову капюшоном, и от удара сложенная вчетверо бумажка с адресом, всунутая между листьями цветка, незаметно выпала в затоптанный снег.

— Извините, — крикнула Соня впопыхах и понеслась дальше.

Глава 4

Дом человека там, где в ванной лежит его зубная щётка

(Арнхильд Лаувенг, «Завтра я всегда бывала львом»).

Эти дети… Разбросанные по номеру вещи, песок, принесённый на ногах и кучи грязи везде, где только можно: под столом, под всеми кроватями, в душевой! Грета игнорирует приклеенные к зеркалу жевачки, чашки с засохшими чайными пакетиками и не утруждает себя подметанием — просто выносит мусор.

Довольная собой, она так же быстро убирает две соседние комнаты, после чего, предварительно постучав и не услышав ответа, идёт в вожделенный семнадцатый номер. Сегодня она оставила его на десерт, в надежде прочесть продолжение той любовной истории.

Однако на прежнем месте — у подушки — дневника нет. Грета ныряет под неё, щупает покрывало, шарит вокруг, — пусто. Забрала с собой? Или догадалась, что кто-то его читал?

Грете становится стыдно, но лишь на мгновение.

— Нефиг было раскладывать у всех на виду!

Она натягивает перчатки и с остервенением елозит шваброй по полу, продолжая расстроенно думать. Закончив с этим, берёт из тележки прыскалку с тряпкой, подходит к зеркалу и пристально вглядывается в своё отражение, — на неё сосредоточено смотрит женщина, которой задан несложный ребус.

— Куда ты его положила?

Прямо под зеркалом находится тумбочка.

— Ну, конечно!

Тряпка, пульвик, — всё летит прочь, — и Грета, высунув кончик языка, торопливо двигает ящики. В верхнем припрятан кипятильник. Во втором — пусто. И очень медленно, затаив дыхание, она открывает последний ящик, нижний. Дневник лежит там.

— Иди ко мне, моя прелесть!

Главное потом положить его обратно ровно так же. Она вытирает об себя руки. Ну-ка, ну-ка, посмотрим, что там пишет эта девица…

«Всё тот же цветочный ларёк. Я ждала и ждала, а тебя всё не было и не было. Спустя целую вечность ты появился — из-за угла — и подошёл. Это были всё те же взгляд и улыбка. Я уронила сумку и упала в твои объятия, чуть не раздавив осоку, спрятанную за пазухой. Все мои страхи оказались напрасны!

Внутри всё вопило, что я сошла с ума и что совсем тебя не знаю, но мне хотелось стоять так вечно — вжиматься всем телом, от груди до коленок, словно бы ты мой давным-давно потерянный пазл, без которого я не могу быть цельной. Я забралась пальцами к тебе под свитер, и ты бережно, будто боясь сломать, обнял меня в ответ. Запах… Он был убедителен, неопровержим и влился в лёгкие ковшом такого блаженства, что голова опустела. От возбуждения мне сделалось дурно — аж заподташнивало — и захотелось предаться тебе ещё безогляднее. Захотелось всецело обладать тобой».

— Хе-хе, — хмыкает Грета, оторвавшись от чтения. — Это ты носки моего мужа ещё не нюхала! Вот где амбре, аж мухи дохнут!

Почерк тут понятный, по углам нарисованы сердечки.

— Первый класс, вторая четверть… — она перелистывает страницу.

«В этом запахе был аромат земли и терпкость разнотравного мёда, сладкость берёзового сока и тонкий привкус родниковой воды, нотки душистого табака и кардамоновой стружки, но самым изящным оказался едва уловимый оттенок мускуса и чистого пота — твой несравненный и неподражаемый идентификатор.

Желобок у шеи — и непреодолимо привлекательный запах забрал меня в пожизненный плен, оглушив томительным послевкусием.

Мир исчез.

Мы стали как две половинки причудливой вазы, соединённые тонкой трещиной посередине, и хотелось одного — слиться, чтобы воссоздать её в единое целое».

— Леди, пойдёмте, — странным голосом говорит мужчина, отстраняясь и с ходу поднимая с земли дорожную сумку. Окидывает Соню взглядом: — Это что у Вас за цветок? — даже странное обращение на «Вы» и «леди» в его исполнении звучат гармонично.

— Я на минутку, — отвечает она дрожащим голосом, с силой заставив себя оторваться от футболки и вынырнуть из-под свитера — самого тёплого места на свете, — а потом я должна отнести его. Я обещала, — и неловко, будто извиняясь, она теребит торчащие из-за пазухи гибкие листья.

«Никакого секса…» — стучит в голове, пока они идут к дому, заходят в подъезд и долго, слишком долго едут на лифте. Мужчина открывает квартиру и пропускает Соню вперёд. Заходит следом. Массивная входная дверь позади так смачно захлопывается, что она вздрагивает.

В сумраке прихожей Соня ставит цветок на стоящий поодаль стеллаж, с ходу отодвинув горшком лежащие там предметы, а мужчина опускает сумку на пол. В напряжённой тишине они одновременно разуваются. Он берёт её куртку и шляпу, и вешает их на крючок, не глядя, — а глядя в упор на Соню. Секунда. Три. Пять.

Мужчина стягивает через голову свитер, и футболка цепляется следом, — всё летит на пол. Двумя пальцами, элегантно, он достаёт из кармана презерватив. На мускулистом плече шевелится татуировка — чёрный удав, — а освобождённое от одежды тело источает фантастический жар и всё тот же одуряющий запах. Соня подходит вплотную, берётся за ремень в брюках. Расстёгивает латунную пряжку. Упрямую пуговицу. И очень медленно, зубчик за зубчиком — молнию. И ошалело вжимается в мужское горячее тело всей собой, жадно впиваясь пальцами, обнимая кожей, ощущая его желание и чувствуя, как жарко он дышит ей в макушку.

Посередине прихожей, прямо к стене прикручено прямоугольное зеркало, — в полный рост человека — к нему-то резким рывком он её и бросает. Они смотрят друг на друга через иное измерение в стене, — распахнутыми настежь глазами с огромными зрачками у обоих. Он стоит сзади — такой вкусный, такой большой. Пальцы ныряют под платье. Соня вскрикивает, порывается развернуться, но он крепко хватает её за шею, прижимает к зеркалу и придавливает собой, — грудь, живот и щёку обжигает ледяная поверхность стекла.

Больно.

— Не дёргайтесь, леди, — вкрадчивый голос проникает в самое ухо.


Далее целая страница зарисована каракулями. Грета разглядывает надёжно спрятанный текст, тщетно крутя тетрадь под разными углами. Ишь ты, блин. Самое интересное замалевала. Среди этой паутины можно различить слова — «навсегда» и «никогда» — и в живых оставлена фраза: «Он Бог».

Грета переворачивает страницу — та вообще пустая, с расплывчатыми следами от высохших слёз: клетки обесцвечены, бумага покрыта сморщенными кружочками. Следующие несколько листов выдраны с мясом, — на скрепках остались клочки бумаги. Нда. Тут же приклеены цветочные лепестки — блёклые, сухие. Да «леди» просто романтик… Дальше снова продолжается текст — почерк корявый, торопливый.

«Вчера мы ездили в соседний город, в театр…»


Свободных мест в автобусе нет, и Соня с мужчиной стоят, что не мешает ему с невозмутимым видом сотворять такое, что воздух застревает на выдохе.

На ней чулки, и по капрону, медленно, сантиметр за сантиметром его рука поднимается по ноге, — вот уже пальцы касаются белья, гладят тонкие кружева и изучают доступный для проникновения вход. Хорошо хоть надела просторное платье с пышной юбкой — красное, купленное накануне. Она вцепляется в поручень, задыхаясь от ощущений, — всё внимание там, в точке прикосновения кончиков его пальцев на границе бедра и живота. Мужчина бесцеремонно ныряет под ткань трусиков, и она давит в себе стон, рвущийся наружу бешеной птицей.

Это мучительно до невозможности — повсюду люди!

«Надо успокоиться, отдышаться, отвлечься… Прекрати… Пожалуйста, прекрати! Мне этого не вынести! Пре-кра… А-а-а…»

Взрыв, ослепляющий жутким красным, Соня переживает, сильно зажмурившись и закусив губу, лишь бы не заорать — только мычит, — и словно от удара под дых складывается почти пополам.

В голову ударяет боль.

— Леди, Вы погнёте поручень, — говорит мужчина насмешливо и нарочито громко.

Сидящая рядом женщина поднимает глаза, покрывается пунцовым румянцем, вскакивает и на повороте автобуса, потеряв равновесие, с силой наваливается на них. Сконфуженно извинившись, она отдёргивается, кидается к выходу и краснеет ещё больше.

Полсалона выходит, женщина тоже — кажется, это вообще не её остановка, — и сзади становится пусто.

— Пойдёмте, сядем, — говорит мужчина Соне.

Они проходят и садятся перед беспечно болтающей парочкой: Соня — у окна, мужчина — рядом.

Его рука уверенно ложится ей на коленку и кончиками пальцев ловко подныривает под платье. Ползёт по капрону, едва касаясь его ладонью. Вот и ажурная резинка чулка. Кожа. Соня стаскивает с себя куртку и кладёт её поверх, отвернувшись к окну.

Парочка позади умолкает.

За окном льёт дождь. Где-то вдалеке сквозь машинный гул прорываются громовые раскаты, и маршрутка весело несётся по мокрой дороге, маневрируя из ряда в ряд.

Рука проникает за резинку белья… Нежно касается запретной зоны… и замирает, продлевая сладкую пытку. Ощущения всё острее, а сзади уже две минуты как висит тишина. Тело пышет жаром, глаза застилает кровавый туман, в голове на все лады трезвонит колокольный набат, и Соня мучительно балансирует на грани между интимным удовольствием и социальными приличиями. Упругие волосы на его предплечье щекочут нежную кожу. Рука — мускулистая, наполовину скрытая курткой — исследует её территорию.

По стеклу бегут бодрые ручейки, но Соне видится, что она упала с обрыва в горную реку, и течение унесло её на середину в бурные пороги с водоворотами. И что она ещё барахтается, хаотично махая руками, но вот-вот захлебнётся. А мимо, как вот этот вид за окном, уплывает сам контроль, само управление жизнью.

Она стискивает куртку в складки, — костяшки пальцев белеют от напряжения. Дорога размывается в чёрную пелену, и изображать беспечность становится всё труднее.

Автобус подъезжает прямиком к театру и останавливается, невольно прекратив этим сладкую пытку.

Мужчина ускользает, поднимается и подаёт ей руку. Она берётся за скользкие пальцы и шагает за ним, закинув куртку на плечо и не оборачиваясь. Позади истошно звенит тишина.


В коридоре с грохотом пушки хлопает дверь, и Грета подпрыгивает на месте. Чёрт. Зачиталась. Снаружи слышатся неуклюжие шаги и пыхтение, — это хромает тётушка. Грета быстро кладёт тетрадь обратно в тумбочку — ровнёхонько, как и было.

Бесшумно закрывает ящик.

Когда тётушка, толкнув массивным бедром возмущённо скрипнувшую тележку, появляется в проёме двери, Грета деловито прыскает на зеркало очистителем, — тот стекает струйками вниз, — и трёт его тряпкой. Тётка, громко отдуваясь, несколько секунд любуется процессом, а затем говорит:

— Хорош, а то дыру протрёшь. Что тут мыть-то? Пошли чай пить.

Глава 5

Я влюбилась — так, как мы обычно засыпаем: медленно, а потом вдруг сразу (Джон Грин).

Красное, словно мак, изумительно красивое платье они купили днём раньше, в компанию к кроссовкам, — демисезонки грозились вот-вот развалиться, а выбор новой обуви для Сони всегда был мучителен. Её чувствительным ступням не подходило решительно ничего: часами она ходила по магазинам, мерила, плакала и под конец сдавалась, беря самое удобное из всего ассортимента неудобного. И оно или жало, или хлябало, неизменно натирая кровавые мозоли.

Супермаркет располагался возле дома. Зайдя внутрь и заранее расстроившись, Соня с обувной ложечкой наперевес обречённо уселась на тахту, а мужчина, походив по рядам, выбрал три пары обуви, которые и принёс.

Она померила их все, и все три подошли идеально. Удивлённо хлопая ресницами, она топталась перед напольным зеркалом и растерянно твердила:

— Здесь что, вся обувь удобная?

Он только посмеивался, наслаждаясь её реакцией. В итоге они взяли кроссовки, которые Соня сразу же и надела.

Она шла по проходу, пританцовывая от лёгкости, ощущая небывалую радость ещё и от того, что её любимый мужчина, который, как он сам признался, никогда ещё никому ничего не покупал, подарил ей такое чудо — истинное наслаждение для её проблемных ног.

Улыбка переросла в заливистый смех, и, пока они шли по магазину, она, кружась и подпрыгивая, излучала чистейшее счастье, переживая самые сладкие иллюзии из возможных. А у витрины будто врезалась в стену, увидев алое, надетое на безликий манекен платье.


— Ой, с-смотри, к-какое! — от волнения заикается Соня.

— Пойдёмте, посмотрим, — мужчина жестом приглашает её войти, пропускает вперёд.

Суетливыми пальцами она бежит по вешалкам, перебирая их, словно костяшки на бухгалтерских счётах — те звякают, поддаются, — и быстро находит такое же платье интенсивно-кровавого цвета.

Прижав его к груди, она летит в примерочную. Плотно задёргивает шторку. Мужчина остаётся снаружи. Скинув васильковое платье и повесив его на крючок, Соня какое-то время созерцает свою фигурку в большом зеркале, — белый кружевной лифчик удачно подчёркивает маленькую упругую грудь, и это всё, что есть на ней из белья.

На щеках вспыхивает румянец, ведь здесь есть оно, зеркало.

Тело жаждет проникновения, горит, так что она воровато выглядывает, озирается по сторонам — никого — и говорит:

— Помоги примерить.

Мужчина проникает за штору, и примерочная сразу становится тесной, — они смотрят друг на друга через зеркало, совсем как тогда, в упор. Её тело источает запах мокрого асфальта, какой бывает летом после дождя. Его — мускуса и дикого мёда.

Мужчина так близко, что ворсинки на выступающих складках футболки бархатисто щекочут ей спину. Очень медленно он подносит руку к её молочного цвета плечу, прикасается и гладит — ладонь шероховата, мозолиста, — подбирается под лямку лифчика, тянет, и та соскальзывает, от чего Соня восторженно всхлипывает и вздрагивает одновременно.

Палец идёт по выступающим позвонкам, останавливается у застёжки и аккуратно расстёгивает её, — лифчик соскакивает, повисает на локтях, и Соня дёргается опять.

К счастью, в соседних кабинках — пусто.

Тихо играет музыка, призывая людей совершать покупки.

Мужчина хватает Соню за горло — за желобки вен, слегка сдавив их, — и так порывисто прижимается сзади, что пряжка ремня больно впивается ей в крестец.

С лёгким шелестом лифчик падает на пол.

Мужчина остаётся невозмутим, но его растущее желание давит бугром, выпирающим под плотной, натянутой тканью джинсов. Отрывисто дыша, Соня впивается взглядом в его отражение. Волоски на теле поднимаются дыбом, по коже бегут мурашки. Он резко нагибает её вперёд, — на лицо каштановой волной опрокидываются волосы. Охнув, она подчиняется, распластавшись руками на зеркале, — её уже колотит, уже знобит.

Неморгающий взгляд в упор. Зубчики молнии на ширинке… Лязг металлической пряжки. И мужчина прижимается вновь, давая понять, как всё распрямляется и растёт у него там, внизу — так мощно, что у неё темнеет в глазах и перехватывает дыхание.

Он достаёт из кармана презик, кусает за краешек оболочку, вскрывая её, и лишь тогда ненадолго уводит взгляд. Пауза, мучительная до изнеможения, тянется изысканной пыткой.

Соня гнётся в спине, раскрываясь ему навстречу, и он касается её там, внизу так мягко, будто целуя. Ещё и ещё. Прикосновения распаляют до набухающей, жгучей боли.

И тогда он уверенно входит.

— О-о-ох! — громкий выдох вырывается из горла Сони, и мужчина пятернёй на секунду зажимает ей рот.

— Не спалите нас, леди, — шепчет он в самое ухо, согревая его дыханием.

И они начинают двигаться — сначала медленно, а потом ускоряясь, — синхронно, словно танцуют ламбаду. Он держит чуть ниже талии — крепко, за тазовые косточки, — и это так остро, что Соня кусает себя за пальцы, лишь бы не закричать. И они смотрят друг другу в глаза, сквозь запотевшее зеркало и водопад её качающихся волос. Их общий телесный запах сливается в дикий коктейль, пьянит, колыхаясь в воздухе, и хриплые звуки дыхания затмевают собою музыку.

«Бу-тум, бу-тум», — перестуком колёс спотыкается сердце.

Конец уже близок. Ещё чуть-чуть. Ещё пара движений!

Но тут мужчина резко отстраняется, покидая её.

— М-м-м! — сдавленно воет Соня, сгибаясь и приседая.

Он поддёргивает брюки, переводит дыхание и тихо поясняет:

— Соседи.

Соня, вгрызаясь в пальцы, вжимает в живот кулак и беспомощно хнычет, топчась на месте. Влипает боком в холодное зеркало. Её крупно трясёт.

И да, в соседнюю кабинку входят, — слышится лязганье вешалок, с размаху посаженных на крючок.

— Ма-ам! — звучит нетерпеливый детский голосок — совсем рядом, по другую сторону шторки.

— Да отцепись ты! — раздражённо гаркает женщина. — Стой там! Здесь и так тесно!

Ох уж эти дети, обожающие заглядывать в чужие кабинки!

— Закончим после, — шепчет мужчина, застёгивая ремень.

Соня сползает по зеркалу, оседает на пол.

Глубокие следы от зубов ещё долго не сходят с её руки.


Сумеречный воздух пахнет фисташками. Мутные лужи разливаются по земле, перетекают в ручьи и с водоворотами исчезают в решётках ливнестока. Дождь закончился.

Здание театра огромно, вход обозначен внушительными колоннами. Потоком заходят люди — все степенные, важные. Многообещающий джаз зовёт.

Мужчина уходит к кассе, а Соня изучает торжественную театральную лестницу и высоченный потолок.

— Растудыть твою в качель! — слышится восторженное сзади. Голосок мурчащий, будто из мультика.

Соня тревожно озирается. Никого нет, только двое пожилых людей неподалёку степенно изучают программку, да билетёрши приветливо кивают входящим в зал. Соня потирает висок, морщит лоб:

— Ерунда какая-то.

Возвращается мужчина быстро:

— Нам достались места в последнем ряду.

— Поцелуйном? — Соня ёжится и смущённо тянется к его губам.

— Пойдёмте, — говорит он, игнорируя её порыв. — Сейчас уже всё начнётся.

…Их места находятся за круглым столиком из тёмного дерева, который стоит на открытом возвышении в ряду таких же. Скатерти нет. И никаких ни перил, ни перегородок — ничего такого, что могло бы спрятать от посторонних глаз.

Едва они успевают сесть, как в зале меркнет свет. Вот и начало.

Далеко внизу на сцене разворачивается действие: надрывно поёт саксофон — атрибут романтической, но неизбежно фатальной любви. В тему вступает пианист, с лёгкостью извлекая из клавиш кремового рояля меланхоличный джаз. Ведущий воодушевлённо рассказывает о жизни какого-то музыканта.

Соня ничего этого не слушает. Тонкие трусики, надетые по случаю похода в театр с непривычки жмут, кружева щекочут кожу, и тело жаждет избавления — и от одежды, и от тяжёлого томления там, внизу. Зрители смотрят на сцену, захваченные сюжетом, — почти все их лица приходятся в профиль. Мелькнув острыми локтями, Соня неуклюже высвобождается из куртки и кладёт её себе на колени, невольно демонстрируя миру новое платье.

Щёки становятся пунцовыми.

Мужчина сидит так близко. От него исходит тепло и пахнет вечерним лугом, — нагретым за день, благоухающим… И тонкие нотки чистого пота. И что-то ещё такое… Она сжимает его горячую ладонь и, прерывисто дыша, медленно проводит её прямиком к себе, под куртку и платье.

Как только его пальцы касаются колена, тело судорожно деревенеет, а пространство перед глазами вздрагивает и плавится, подобно воздуху в раскалённой добела пустыне. Рука движется вверх, скользит по шероховатому капрону, переступает, слегка запнувшись, через кружевную резинку и, коснувшись кожи, замирает.

Миражом, выплывающим из мутной ряби, перед ними возникает официантка.

— Меню? — предлагает она, кротко улыбаясь и протягивая пластиковую книжечку.

Соня закусывает губу, неотрывно глядя на сцену — её мелко колотит. Мужчина дружелюбно отвечает:

— Нет, спасибо. Ничего не нужно.

Девушка понимающе склоняет голову и уходит обслуживать остальных. А его рука — горячая, сильная — остаётся…

«Твоя рука просто лежала, а я сползала со стула всё ниже и ниже, замирая, когда мимо нас челноками сновали официантки. В зале царил полумрак, люди смотрели на сцену… а у меня под платьем разыгрывалось действо совершенно иного рода.

От этой нежности было больно. Ты тоже смотрел на сцену и вдруг начал смотреть на меня — так явно, нарочито, что я испугалась, что сейчас кто-нибудь подойдёт и с упрёком скажет: «Прекратите это безобразие! Вы в театре!»

Одна из женщин, сидящая в правом крыле, вдруг оглянулась, и её лицо ярко осветилось в анфас, всего на долю секунды. Я пришла в ужас: вот нас и застукали!»

Соня сжимается, садится на стуле ровно, шепчет:

— Давай потом!

Тут же объявляют антракт, и мужчина с усмешкой говорит:

— Помою руки и вернусь.

Ничуть не смутившись, что всё его желание отчётливо выпирает под ширинкой брюк, он встаёт и уходит. Соня изображает безразличие — получается плохо.

Тут случается странное: под стул шустро ныряет что-то чёрное, упруго коснувшись её ноги длинным хвостом! Соня, ахнув, смотрит вниз, озирается по сторонам — никого!

Заглядывает под стол — пусто!

— Мистика какая-то…

Мужчина возвращается, от его рук пахнет земляникой. Соня ёрзает на стуле, от чего тот скрежещет ножками о паркет.

— Леди, Вы как?

Она зябко ёжится:

— Показалось…

Начинается второе действие, — ведущего нет, скрипка виртуозно играет джаз. На этот раз пространство ярко освещено, но мужчину это не останавливает: рука уверенно проникает Соне под платье, палец поддевает резинку трусиков.

— Не надо, — шепчет она, прижимая к коленям куртку и безрезультатно отпихиваясь. — Давай потом…

Он штурмует увереннее, и она, пылая пунцовым румянцем, сдаётся. Скрипка на сцене стонет и рыдает вместо неё, а он проникает всё глубже, в самый жар. А дальше просто держит там пальцы, и куртка ползёт с колен, и Соня следом, со стула.

— Давай… потом… — шепчет она на выдохе, умоляюще. Под ключицей дико колотится сердце.

Жизнерадостный ведущий объявляет конец, актёры выходят кланяться, а зрители бурно аплодируют.

— Бравò! Бравò! — безостановочно скандируют слева.

Рука мужчины ныряет в самую глубину, — так что Соня тоже вскрикивает, — и плавно ускользает, оставляя её.

Он хлопает вместе со всеми — неторопливо, задумчиво, — а затем прижимает ладонь к лицу так крепко, словно человек, который пытается сдержать эмоции, чтобы не разрыдаться, — а на самом же деле просто нюхает пальцы.

Соня одёргивает платье, кутается в куртку. Лицо горит, и ещё больше полыхает там, под платьем, в промокшем насквозь белье, источающем пьянящий аромат. Главное — не смотреть по сторонам. Люди гремят стульями, поднимаются с мест, широким потоком идут на выход. Та женщина, справа, теряется в толпе.

— Пойдёмте, — говорит мужчина, вставая.

— Сейчас… сейчас… — она глупо улыбается, до последнего ожидая, пока основной поток людей просочится сквозь двери.

…На улице темно и пахнет, как в пещере: камнем, мхом и солоноватой прохладой.

— Стойте, леди, — мужчина увлекает Соню в цветочный магазинчик, оказавшийся рядом.

Внутри уютно; тонко горчат хризантемы. Продавщица зыркает на вошедшую парочку, расплывается в дежурной улыбке.

— Выбирайте, — говорит мужчина Соне, указывая на пластиковое ведро, в котором полыхают солнышками герберы.

Двумя пальцами она поддевает одну под венчик, осторожно вытаскивает:

— Вот. Люблю, когда они не проткнуты проволочкой. Эти как раз такие.

Мужчина расплачивается. Продавщица продолжает улыбаться и дальше, только мягче и конкретно ему, — и от этой чужой теплоты Соне делается дурно.

Могла ли тогда она знать, что эта, вторая гербера от него будет для неё и последней?

Глава 6

Это вообще законно?

— Давай я помою полы, — говорит Соня мужчине.

Она живёт у него уже две недели, и здесь витает атмосфера другой женщины, от которой хочется избавиться раз и навсегда.

Он сидит в кресле. Отвечает настороженно:

— Хорошо.

Она бодро шагает в ванную, набирает в ведро воды, кидает туда тряпку и возвращается. Он сидит неподвижно, соединив руки кончиками пальцев — наблюдает.

Соня одета в короткое белое платьице, и она босиком, — весна в самом разгаре, в окно светит солнце — горячее, словно хлебушек. Мыть начинает с дальнего угла: старательно огибает ножки шкафа, стоящие коробки, завязанные мешки, чемоданы и наглухо закрытые ящики, — вещи похожи на музейные экспонаты и покрыты слоем тонкодисперсной пыли.

Она двигается на карачках, то и дело возвращаясь к ведру, иногда натыкаясь на определённо женские вещи: капроновый следок, закатившаяся за коробку губная помада — кстати, не из дешёвых, — чёрное кружевное бельё, скомканное и всунутое в раззявленный настежь пакет. Елозит тряпкой у шкафа с приоткрытой дверцей, откуда веет терпковатым, едва уловимым, — это женские духи с нотками… как же его… жасмина! Соня опасливо прикрывает дверцу. Моет дальше.

Вот огромный медведь — плюшевый, с доброй улыбкой и пуговками-глазами, сидит на полу. Соня тянется к игрушке, берётся за массивную лапу:

— Ми-и-ишка!

— Стоп! — грозный окрик мужчины заставляет её отнять руку. И, вкрадчиво: — Не нужно этого делать.

— Ладно…

Соня опасливо огибает игрушку по периметру.

Тыльной стороной руки она убирает со лба прядки волос и постепенно приближается к выходу, где замирает в позе лягушки у настежь распахнутой двери. И, взявшись, закрывает её, чтобы помыть в углу.

— Леди, я хочу сказать Вам… — встревоженно говорит мужчина.

— А? — откликается Соня.

— Леди, леди!

То, что находится там, на стене, едва не лишает её дара речи. Она бухается на пол одним коленом, а затем и другим, поражённая увиденным: на металлических крючках в изобилии висят плётки, кнуты и розги, в углу стоят разнокалиберные палки — не менее устрашающего вида, — и завершают картину две деревянные прищепки, сиротливо лежащие на полу.

— Эм-м-м… — комментирует это мужчина. — Именно это я и хотел… сказать…

— А-а-а! — взвизгивает Соня в голос, вцепившись в тряпку. — Что это? Что это значит, чёрт побери? А?

Он подскакивает к ней, обнимает за плечи:

— Тихо, тихо… — и открывает дверь обратно, пряча от взгляда девайсы. — Нет необходимости применять это. Успокойтесь.

— Не смей даже думать! Я не позволю! — истерически воет она, дёргаясь в его объятиях. — Ты что, сади-и-ист?

— Я бы так не утверждал, — отвечает мужчина резко изменившимся, колючим голосом.

Он с лёгкостью подхватывает её на руки и уносит в спальню.

Полы в этот день остаются недомытыми.

…Про то, что у мужчины поселилась очередная женщина, первыми узнают соседи, — её животные крики слышатся в радиусе нескольких этажей с завидным постоянством, особенно днём. На это время, длящееся около получаса, все вокруг затихают, периодически аплодируя им ударами по батарее. Мужчина во время секса остаётся невозмутим, зато Соня компенсирует это с лихвой — вопит, рвёт наволочки подушек, выпуская наружу гречневую лузгу из одной и белоснежные перья из другой, кусает себя за руку и уходит в полную бесконтрольность, восторженно отдаваясь своему всемогущему Богу.

Она жаждет служить, внимать, лишь бы только находиться рядом, и с этим творится что-то неподвластное, что-то неудержимое. Тогда-то в дневнике и появляется пафосное про «никогда» и «навсегда», и про «Бога», которому следует подчиняться, чтобы сделать его счастливым, — его, но, как потом оказалось, отнюдь не себя.


— Алло? Девушка, здравствуйте, — мужчина звонит по телефону.

Бархатная хриплость его голоса тёплой волной проникает в уши, отзывается в самом низу живота, и Соню накрывает сладкой истомой. Они валяются на скомканных простынях, и она жмурится, трепетно сжимая сбитое в кучу одеяло бёдрами. Потом хватает мужчину за руку и тянет к себе. На ней чёрные чулки и ничего больше, — всё, как он любит.

— Я бы хотел заказать пиццу, — широко улыбается он, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться, и едва-едва касается подушечками пальцев внутренней поверхности её бедра. Кому улыбается — остаётся неясно.

Рука путается в одеяле, с лёгкостью преодолевает складки и беспрепятственно достигает цели. Соня мычит и утыкается лицом в подушку.

— Ранч, пожалуйста, — говорит он своим магнетическим голосом, и можно только позавидовать девушке, принимающей заказ.

Между тем один его палец уже там, и Соня выгибается мостиком, сдавленно ноя и двигаясь ему навстречу:

— Ещё, — шепчет одними губами.

— Среднюю, да, — невозмутимо говорит мужчина, выполняя её просьбу.

— М-м-м… — ноет она, сливаясь с его пальцами в тепле и влаге.

Он называет адрес, и разговор завершается. Нет больше ни телефона, ни девушки, и Соня выдыхает:

— Три-и-и…

Свободной рукой он подхватывает её под шею, запустив широкую пятерню в каштановые прядки у самых корней волос и с интересом исследователя делает, как она говорит.

Ладонь пылает, излучая жар.

— Ещё-ё-ё, — бесстыжий хриплый голос Сони полон изнеможения и жажды быть изнасилованной любимыми пальцами.

— Там уже три, — произносит мужчина, как бы предупреждая.

— Да-а-а… Ещё-ё-ё! — её тело дрожит, умоляя о четырёх. Взгляд мутнеет. — А-а-а!

— Хорошо, леди. Как скажете. Вот Вам четыре.

Океан искрящихся блёсток волной опрокидывается на голову, и фейерверки разрывают её на части, унося сознание в поднебесную:

— О-о-о! Бо-о-оже!

…Спустя какое-то время в домофон звонят — это пицца. Мужчина встаёт, надевает штаны-афгани, отнюдь не скрывающие его желания, и идёт встречать курьера. Соня на цыпочках бежит следом, прислоняется руками к зеркалу. Слышно, как в глубине подъезда оживает лифт.

— Ненасытная самка, — лыбится мужчина.

Он берёт её, нанизывая грубо, алчно, — снова, снова и снова, — и затем резко выскакивает, поддёргивает штаны, идёт открывать. Там стоит курьер, и Соня едва успевает спрятаться за дверь, откуда и выглядывает.

— Без сдачи, — говорит мужчина.

— Приятного аппетита, — курьер видит её всклокоченную голову и обнажённое плечо, которые свидетельствуют об очевидном, но не проявляет эмоций. Профессионал. Может только подумал себе: вот, везёт же кому-то. А зеркало, небось, ещё в испарине, со следами потных ладоней и прижатой щеки.

Дверь со щелчком захлопывается. Горячая, источающая сырный дух коробка перемещается в спальню.

— Сколько Вам, леди? — спрашивает мужчина, в одно движение вспарывая картонную крышку ногтем.

— Половину, — говорит Соня, нетерпеливо усаживаясь рядом.

— Половину? — переспрашивает мужчина, вздёрнув брови.

— Ну да, — невозмутимо говорит она. — Я голодная.

Он хмыкает и двигает к ней коробку:

— Что ж… Берите.

Она выколупывает себе смачный, сочный треугольник с толстым, румяным коржом, на котором дымится начинка: кусочки куриного белого мяса, дольки размягчённых томатов, расплавленный сыр и сверху — элегантный, тонкий зигзаг белого соуса ранч. Плюхнувшись на живот, Соня ест: отрывает размякшую помидорку, — жаркий сыр тянется нитками, — кладёт её на высунутый язык, забирает в рот, смачно чавкает и затем, мыча, обсасывает пальцы — один за одним.

Мужчина тяжело вздыхает.

— А! Смотри! Сырный соус! — кричит Соня, выцарапывая из коробки пластиковую упаковку размером с коробок и отдирая защитную фольгу: из-за жирных пальцев это получается сделать только с третьего раза. — О-о-о! Можно макать кусочки!

Причмокивая, она съедает сочную, дышащую ароматным теплом сердцевинку и суёт в соус оставшуюся, ровно обкусанную румяную горбушку. Громко хрустит ею, закатив глаза и мыча.

— Леди, ешьте аккуратнее, — морщится мужчина, вытирая пальцы влажной салфеткой и кидая её в кучу бэушных презиков, образовавшуюся рядом с матрасом за несколько последних дней.

— М-м-м… — Соня расплывается в улыбке: губы измазаны соусом, щека — в жире от расплавленного сыра. — Н-н-не, не могу. Она такая вкусная!

Сам он ест осторожно, кусая ровно и совершенно бесшумно. В противовес его эстетическому поглощению, Соня вгрызается в эту прелесть, в эту совокупность вкуснейших ингредиентов с особым экстатическим и смачным переживанием, со зверским аппетитом и жадностью. Мужчина неодобрительно молчит. Коробка пустеет, и она слюнявит палец, собирает на него крошки, — все, до последней, — и, наконец, разбросав руки по сторонам, падает на матрас, навзничь, утыкнувшись щекой в подушку. Бубнит:

— Господи, как хорошо-то, а! Хорошо-то как, а!


Солнце рисует на матрасе белый прямоугольник, и Соню окутывает покой. Ей тепло и сытно. Мужчина неловко гладит её шершавой рукой — от лопаток и вниз, где, задержавшись, сильно сжимает ягодицу, так что Соня мявкает и переворачивается на спину.

Он медленно проникает в неё пальцем, натыкается на фантастическую точку, отключающую женщинам разум, и с лёгкостью забирает власть в свои руки. Соня податливо тянется следом:

— Ещё… Да-а-а…

С лицом учёного, наткнувшегося на феномен, он повторяет нажатие, и сильная волна блаженства уносит её из спальни в чистое море. Он подхватывает её и держит так крепко, что она оказывается на спине могучего кита — так ощущается эта рука. И на этом ките её несёт, несёт навстречу радуге, прямо к краю водопада, неважно куда, — без тормозов, всё быстрей и быстрее, с невозмутимым поводырём, который мучает её этим блаженством.

Она сминает мокрые от пота простыни, озвучивая сладкие, набегающие приливы каким-то заоблачным голосом:

— Ка-а-ак тебе удаё-ё-ётся? Бери! Это твоё! Твоё!

И стискивает радостно дрожащими бёдрами его руку, вжимаясь в неё, смыкаясь, не отпуская. За краем водопада Соню, словно на скоростном лифте, выбрасывает наверх: белые участки мелькают перед глазами, сердце переполняет восторг. Наслаждение терпким запахом мужского тела, в которое она влипает лицом, вожделение, желание поглотить, прочувствовать его изнутри становятся до боли невыносимыми. Мурашки терзают обмякшее тело, кожа горит огнём. На самой вершине сознание взрывается ослепительной вспышкой, и перед глазами, словно флаги на ураганном ветру, всплёскивают кумачом полотна. В плавном скольжении Соню увлекает вниз.

В полном изнеможении она утыкается носом в подключичную ямку своего всесильного Бога, и он обнимает её так неловко, словно боится сломать, — так они и засыпают, переплетённые руками, ногами, среди скомканных простыней.

Тихо, переливаясь блёстками, полощется время. Солнечный прямоугольник перемещается на стену, и пушистым облаком этих двоих накрывает простота и прелесть существования, как иная форма рая, доступная на земле.

…Ночью Соня просыпается от того, что мужчина со спины прижимает её к себе и невнятно бубнит:

— Не бросай меня… Не бросай… Пожалуйста, не бросай…

Под это она забывается сном, а утром обнаруживает себя всё так же, — он спит, не размыкая объятий и ровно дыша ей в шею. Соня пробует аккуратно выбраться, но он спросонья только крепче сжимает её, так что она застывает и остаётся лежать, окружённая теплом и сонной, такой по-медвежьи неуклюжей нежностью.

В тишине наступившего утра, в кольце этих рук так благостно, что ум проваливается в пустоту, и разом тают все звуки, и, словно увязнув в густой смоле, останавливается время.

Мужчина, посапывая, спит, и Соня вжимается в него вся, боясь заплакать и ощущая, как из её сердца растекается тончайший розовый свет, окутывая их обоих.

— Я люблю тебя, — беззвучно шепчет она одними губами. — Я хочу быть для тебя любовью… Любовью…

На другой день он подводит её к зеркалу:

— Посмотрите, леди, какая Вы красивая. Вы чудесны даже более, чем вся…

— Какая же я красивая? — смеётся Соня, ощупывая себя спереди. — Шутишь? Грудь маленькая, — трогает ягодицы: — Тут кошмар! Я страшная! Да ещё и дура в придачу!

— Леди, — зловеще произносит мужчина, — за «дуру» я Вас буду сурово наказывать. Понятно? — и он легонько шлёпает её по губам ладонью, давая понять — как.

— Понятно, — кивает она, усмехнувшись. Вот шутник-то! — Но что поделать-то, если я дура?

Он меняется в лице и быстро, наотмашь бьёт её, — удар получается ощутимо тяжёлым. Охнув, Соня хватается за щеку:

— Ты что! Больно же!

— Предупреждаю, — повторяет мужчина, приблизив к ней разъярённое лицо. В голосе звучат стальные нотки. — За «дуру» я Вас буду сурово наказывать, леди, — и членораздельно добавляет: — Спрошу ещё раз: понятно?

Она молча кивает головой.

Нервно пробежав от стены к стене, он кидается в прихожую, втискивает ноги в ботинки, шнурует.

— Уходишь? — спрашивает Соня, всё так же держась за щеку.

— В магазин. Конфет куплю. А Вам? Что Вы хотите?

Она моргает, моргает, — как-то так беззащитно, с усилием, с непониманием, — и взгляд начинает блуждать. Отвечает совсем невпопад:

— Я хочу родить тебе мальчика… и девочку. И на море ещё хочу.

— Детей? С чего Вы взяли, что я хочу детей? — брезгливо морщится он, испуганно пятясь, словно боится заразиться детьми через воздух. Хлопает по карману с презервативами. — И какое нахрен море, когда столько насущных проблем?

— Тогда… купи мне прокладки… пожалуйста.

— Что?! — он дёргается, и лицо искажает болезненная гримаса.

— Мне… нужно… — беспомощно говорит Соня, вяло взмахнув рукой и вновь приложив её к пылающей щеке.

— Фу, — кривится он. — Фу!

Исчезает, хлопает дверью.

…Вернётся он заполночь с карманами, набитыми под завязку синими фантиками. Разумеется, без прокладок.


…«Он спросил, понятно ли мне. Только дуры не понимают с первого раза… Он прав, — медленно пишет Соня в середине своего дневника, оставшись наедине. — Только так и надо воспитывать дур. Ему виднее. Учитель и должен быть строгим. Сама виновата. Будь хорошей девочкой, детка! Получишь тогда и любовь, и секс, и пиццу ранч с помидорками. А прокладки купи сама».

Грете этих страниц прочесть не доведётся.

Именно их спустя время Соня яростно уничтожит, выдёрнув целый блок и этим едва не разорвав тетрадь пополам, — на толстых скрепках останутся куски бумажного мяса. Насильно успокоившись, с долей извращённой педантичности, каждый лист затем она расчленит на полосочки, и по одной сосредоточенно будет их пережёвывать, сидя на коврике у себя в комнатушке. Ночь расширится, наполнится шорохом бегающих тараканов, вытеснит розовый свет из её груди. Так, совершенно конкретным образом она будет заполнять свою внутреннюю бездонную пустоту, с которой останется один на один, — пустота будет болеть, разбавляясь лишь послевкусием целлюлозы и едкой желчи.

Одну страничку она построчно зарисует каракулями, старательно замалёвывая белый цвет и случайно оставив в живых: «навсегда», «никогда» и «Он Бог».

Глава 7

Выбить дурь

Семнадцатый номер превращается для Греты в библиотеку, где в нижнем ящике тумбочки лежит одна-единственная книга — пухлый, несмотря на выдранные страницы, Сонин дневник. Быстро прибравшись у соседей и оставив тележку в коридоре, Грета торопливо бежит читать. Записей всё прибавляется, и остаётся всего с десяток чистых страниц, хотя под конец, как она нетерпеливо заглянула однажды, речь идёт исключительно о персиках и о море. Подумаешь, море! То, что в начале — куда интереснее!

И она, прихватив с собой тряпку и очиститель для зеркала, воровато оглядевшись, стучится в дверь, открывает её ключом, прокрадывается в номер, извлекает тетрадь и с нездоровым интересом читает дальше, присев на край идеально заправленной кровати.

«Семь шрамов. Он оставил мне. Семь. Шрамов», — написано далее сильно изменившимся почерком.

За домом начинается лес и вырубка с ровными насаждениями сосен. Солнечный день. Дивными розовыми соцветиями пылают метёлки высоченного иван-чая, опыляемые трудолюбивыми пчёлами и шмелями. Мужчина набирает полную ладонь земляники. Сосредоточенно кормит Соню, — она берёт тёплые ягоды губами, целует шершавую кожу на его руке с глубокой, будто врезанной линией жизни; блаженно жмурится.

И потом радостно прыгает туда-сюда через грязную колею — с одного подсохшего края на другой.

— Леди, Вы можете идти спокойно? — морщится мужчина.

— А что? — беззаботно кричит она. — Я веду себя как дура? — и тут же осекается: — Ой…

— Что ж, — в некоторой степени задумчивости произносит мужчина. — Сегодня будем выбивать из Вас дурь, леди.

Он достаёт из кармана нож-выкидуху — вечный спутник, сопровождающий его при выходе из дома, — со щелчком открывает и в одно движение срезает с ближайшей берёзы толстую нижнюю ветку. Быстро очищает её от мелких веточек, листьев и почек… Соскабливает заусенцы. Как ни в чём не бывало шагает дальше.

Соня догоняет его.

— Что это? — настороженно спрашивает она, едва сдерживаясь, чтобы не выхватить ветку — тянется и тут же одёргивает себя.

— Сделаю, как Вы просили.

И он так рассекает веткой воздух, что тот мучительно взвизгивает.

— Ты что! Не надо! Я не просила! — нервно смеётся Соня. — Я пошутила!

— Шуток не существует, — отвечает мужчина сурово, складывая нож и убирая его в карман.

Солнце ныряет за чёрную тучу, надрывно вскаркивают вороны, и день становится вмиг зловещим.

— Дай сюда! — вскрикивает Соня, хихикнув.

Она хватается за ветку, — кора тонкая, гладкая, — и тянет её к себе. Мужчина, усилив хватку, поднимает глаза. Глубокие, немигающие и такие серьёзные они в одно мгновение делают серьёзной и Соню: улыбка сползает её с лица обмякшей декорацией, сменившись выражением отчаяния и тревоги.

Ветка, обжигая, выскальзывает из пальцев.

— Да нет же, нет… Говорю, я пошутила… Я случайно… Оно само как-то так получилось, — сипит Соня, но мужчина, никак не комментируя то, что речь опять идёт про «шутки, которых не существует», хлёстко обрушивает очередной удар на траву, растущую на обочине. Подкошенный мятлик складывается пополам.

Пришибленной собакой Соня плетётся позади.

Они возвращаются к дому и по пути заходят в магазин. В овощном отделе мужчина берёт кабачок с морковкой, мягкие авокадо, — предварительно перещупав их, — кладёт это всё в корзину. Он спокоен и ужасающе молчалив. В молочном выбирает сырки. Долго стоит у стеллажа с дорогущим кофе, вдыхая запах. Соня следует тенью, затравленно пялясь на ветку, зловещий кончик которой торчит из корзины сбоку. Колени мелко трясутся.

На кассе Соня проходит вперёд и обречённо приваливается плечом к стене. За мужчиной становится женщина, которая держит за руку девочку. Та трогает пальчиком кончик ветки и громко спрашивает:

— Ма-ам! А что это?

Та сердито одёргивает её:

— Не трогай.

Соня чуть не кричит, что «это ветка, которой вот этот дяденька будет меня бить!» Но нет, нет. Она может убежать, устроить прилюдный скандал, закатить истерику или просто уехать в свою общагу, кишащую тараканами, но вместо этого стоит и молчит. Стоит. И молчит. Кассирша пробивает сырки, которые он заботливо взял для неё, не забыл — ванильный и со сгущёнкой. Она такие любит. Овощи для рагу — это на ужин. И авокадо — источник там чего-то полезного.

Мужчина укладывает всё в пакет: сначала ветку и затем уже, последовательно, остальное. Соня стоит столбом, уставившись на торчащий, болезненный прутик.

Она продолжает смотреть на него и когда они выходят из магазина — молча, шагая сбоку и будто надеясь, что если долго гипнотизировать что-то, то оно всенепременно исчезнет. Ветка поучительно торчит из пакета и не исчезает.

Так они заходят в подъезд, потом в лифт и поднимаются на нужный этаж — двенадцатый — в длинной, уходящей в небо многоэтажке, где соседи даже после долгих лет жизни не знают в лицо друг друга. Ещё и поэтому тут можно кричать от оргазма или боли, и с лёгкостью умереть, — никто не вмешается. Разве что постучат по батарее.

Словно во сне Соня переодевается в домашнее платье и прячется в ванной.

«Я надеялась, что Он забудет про ветку! — читает Грета в дневнике, держа его в одной руке, а другой бессистемно шуруя шваброй. — Спряталась в ванной, включила воду. И дальше случилось странное: из крана с воем и свистом хлынула кровь. Я закрутила кран, но этот звук — будто водосточные трубы грохочут под напором дождя — остался. Тогда я открыла кипяток, на полную. Это была вода, просто ржавая. Звук пропал. Я смотрела на своё отражение в зеркале, и оно запотело, и ровно посередине нарисовался отчётливый след кошачьей лапы, а рядом — ещё один.

Я испугалась, стала тереть их махровым полотенцем и, клянусь, было слышно, как скрипят и ноют петельки ниток! Я повесила его на крючок, и шуршание ткани о кожу сменилось писком, когда оно поехало вниз. Я сняла его и повесила снова. Звук повторился: металл застонал, словно живой. Это было ужасно.

Я ушла на кухню, просидела там час и стала готовить Ему рагу. Он любит моё рагу.

Овощи были в пакете, и ветка задела меня, точно ударив током. Я хотела выбросить её в форточку, но не осмелилась. Взялась за кабачок.

Первый лоскут кожуры полез со скрежетом ржавых гвоздей, которые тащут фомкой из дряхлых трухлявых досок. За ним — второй. Меня будто накрыло этим скрипом, — настолько громким, что я не услышала, как Он подошёл сзади и коснулся руки. Я заорала, а нож и кабачок полетели в раковину. Он всегда так уводит меня в спальню — за руку. И каждый раз кидает потом спиной на матрас. Нервы стали ни к чёрту.

Купить корвалол.

В спальне выросла целая куча из бэушных презиков и тюбиков-лубрикантов (жалко, что не придумали ещё смазку от трения при общении). А забавно, что аптекарши уже узнают Его в лицо: их вечерняя смена заканчивается предсказуемо продажей резинок. Он заглядывает туда с завидной регулярностью, сразу после покупки своих конфет, да так и приходит: с презиками в одном кармане и фантиками в другом».

Одним движением он снимает с себя футболку — сладкую, пропахшую свежим пьянящим пòтом, — бросает на пол.

Затем так же быстро — брюки.

Грубо ставит Соню на колени, распаковывает резинку, оставаясь сосредоточенным. И без прелюдий берёт её в оборот.

Она утыкается лицом в недавно заштопанную гречневую подушку, заглушая этим свои откровенные всхлипы, тяжело выдыхая горячий воздух. Страсть раздувается, словно костёр в ветреный день. В ушах ураганит море. Хочется зажмуриться, полностью погрузиться в переживания, улететь…

Мужчина почти спокоен.

— В глаза мне смотреть, — приказывает он, резко перевернув Соню и снова завладев ею.

Они смотрят друг на друга в упор, наравне со слиянием тел переживая правду, где невозможны ни лицемерие, ни притворство, ни имитация чего бы то ни было, переживая интимную синхронность и отзывчивость совместных движений. Как виртуозный скрипач, ноту за нотой он рождает щемящую музыку, и сам же вливается в эту мелодию, и зрачки его постепенно чернеют, а лицо становится отрешённым. Сквозь пелену из слёз, точно оступившись в бездонную пропасть, Соня проваливается в невесомость. Взгляд становится мутным, размытым фокус. Она закатывает глаза, но за секунду до разрешения слышит властное:

— Не кончать.

Соня сдавленно ноет. Энергия бьёт, словно тело — это вулкан, готовый взорваться огнедышащей лавой, прущей из-под дрожащей земной коры. Напряжение, пульсирующее внутри, нарастает в лютой прогрессии. Балансировать на краю, на грани, на тонкой проволоке становится всё труднее. Ещё немного — и мозг спятит от дегустации этой ноты.

— Пожалуйста… — умоляет Соня рыдающим голосом, нашаривая подушку и бессознательно впиваясь в неё ногтями.

— Не кончать, — предупреждающе вторит мужчина, глядя в неё чернеющими глазами: зрачки заполоняют всю радужку.

Соня хнычет, кусает до крови губы, мычит. Было бы так сладко улететь, закатив глаза, погрузившись вглубь! Но она не может ослушаться. Он — её Бог, Хозяин, он Бог.

— Пожалуйста… Разреши… Пожалуйста… — в её голосе и не просьба даже, а самозапрет, и мольба о пощаде, и подтверждение его непомерной власти. — По-жа-лу… ста…

Нарочито медленно мужчина запускает пятерню в её волосы и собирает их на затылке в пучок, продолжая смотреть в зрачки, как во Вселенский портал, куда, если оступишься, провалишься навсегда.

— Можно! — и он рывком тянет её за волосы.

Тело Сони выгибается дугой, а внутренности сводит стальной, титанической судорогой, от которой дыхание, как пойманный воробей, заходится в паническом трепыхании. Взлетев до стратосферы и с головой погрузившись в кровавый ад, она с оглушительным воем пикирует обратно и грохается на частокол скалистых камней, распугав плешивых стервятников, — те, колченогие, разлетаются, недовольно подкаркивая, — и расслабленно затихает среди рваных подушек на простынях, припорошённых перьями и лузгой.

Мужчина, оставшийся почти непричастным, задумчиво смотрит на Соню и говорит, опять перейдя на «Вы»:

— А теперь принесите мне ветку.

Глава 8

Нет никакой боли кроме той, что мы придумываем себе сами.

Безразличный город кольцом обступает многоэтажку, — обволакивает, приникает множеством гнусных ртов, заглатывает заживо, словно огромный кракен.

Соня с трудом разлепляет глаза, встаёт и, покачиваясь, понуро плетётся на кухню. Возвращается с веткой, которую мужчина с лёгкостью забирает из её безвольной руки.

— Не надо, — едва слышно произносит Соня.

— На живот, — командует он.

Она повинуется, не веря в происходящее. Но оно свершается.

На лопатки обрушивается удар, яркой молнией разорвав спину на две половины.

— Больно-о-о! — взвизгивает Соня, подскакивая.

Он заваливает её обратно и продолжает. Она корчится, закрывается руками, получая ещё и по пальцам. Раз за разом ветка жгуче, с хлёстом опускается на тонкую кожу, оставляя полоски, и Соня надрывно, захлёбываясь, кричит:

— Больно!

Её спина — это бледное полотно, и он — раз за разом — рисует длинные шрамы, рассекая её до крови.

— Бо-о-ольно!

Он не слышит её семь раз подряд. Соня заглатывает воздух рывками, уродливо всхрипывает, — и сознание шустрой птичкой выскакивает из тела.

Начинается страшное.

В животе появляется нечто чернявое, с щупальцами и присосками. Выделяя едкую слизь, оно лезет сквозь тесное горло, застревает в глотке и этим душит, так что Соня истошно закашливается, скатываясь с матраса на пол. Ей кажется, что здесь и сейчас она задохнётся или же наблюёт кишками прямо на исцарапанный, старый паркет. Пальцы давят на рёбра, корябают кожу, чтобы добраться до лёгких и дать им живого воздуха. Живот титанически сводит.

— Леди? — мужчина подходит ближе.

Она подползает к его ногам и чужим голоском мурчаще поёт:

— Не выпускай её никуда, гер-р-рой.

— Что?

Чудовище пухнет, заполоняя собою тело, превращая его в бесформенный сгусток. Вместе с этим проходят и судороги, — молниеносно. Всё погружается в хаос. Сознание меркнет.

В голове приказами мелькают отдельные мысли.

«Выйди». Как есть голая она встаёт и с целеустремлённостью зомби идёт в комнату, где ввиду летней жары открыта балконная дверь.

Двенадцатый этаж.

Ей надо выйти.

Из стены выпрыгивает нечто въерошенное: взвизгнув фальцетом упоротое: «Банзай!», врастопырку, отклячив хвост, оно распластывается лепёшкой и едет по паркету прямо Соне под ноги. Та запинается о живую преграду и падает на бок, неловко подмяв под себя руку. Чёрное нечто комично мявкает и с кошачьей сноровкой прыгает в противоположную стену, где и исчезает.

«Бред какой-то. Что за… Кошка?»

«Кошка».

Секунды замешательства. Она механистично встаёт, подходит к двери, распахивает её, выходит на балкон и рёбрами налегает на край, за которым начинается пропасть.

Мужчина успевает догнать. Он грабастает её негнущееся, будто палка тело и уволакивает вглубь квартиры.

Глаза Сони пусты, смотрят слепо. Он толкает её в кресло-мешок, — в воздух взлетают и опадают волной пушистые пряди волос, — и торопливо закрывает балконные двери на обе ручки.

«Оденься». Словно кукла, взмахнув конечностями, она выбирается из кресла и направляется в спальню, но, увидев на пороге ветку, отшатывается, словно от вида подохшей крысы.

«Неважно. Иди голой. Иди». Она шагает в прихожую, но мужчина преграждает ей путь. Взволнованно говорит:

— Вам туда нельзя.

— Почему же? — дебильная улыбка расползается по Сониному лицу, губы трясутся.

Мужчина заворачивает её на кухню. Усаживает на диван.

Соня пристально смотрит на узкую форточку, затянутую сеткой. Отворачивается. Встаёт. Упрямо идёт на выход, — улыбка висит на лице точно дождик на лысых ветках выброшенной новогодней ёлки. Мужчина возвращает её обратно.

…Трое суток она отсутствует: пьёт, ест, глядит тупо или сквозь стену, и упорно хочет уйти. Он убирает с кухни ножи, заточенные по-самурайски. Закрывает наглухо балконные двери, откручивает ручки. Входную тоже закрывает на ключ, а саму Соню привязывает к себе верёвкой, охраняя её от неминуемого — самой себя.

На нём нет лица, смотреть жалко: осунулся, измождён, футболка измята. На ночь они остаются связанными, и перед сном он сопровождает Соню в туалет, оставаясь снаружи, за приоткрытой дверью. А утром отвязывает и сидит на диване, рядом, боясь уснуть. Клюёт носом. Поверхностно дремлет.

Она откапывает в своей сумке таблетки и удобно устраивается на полу. Методично кладёт их в рот, одну за другой.

«Нет никаких дверей. Можно уйти и так».

Успевает съесть три или четыре, прежде чем мужчина дёргается, просыпаясь, и с лёгкостью отнимает остатки пачки.

Съеденная доза вызывает лишь безразличие. Облегчения не наступает. Соня с удивлением наблюдает, как она же сидит на полу, обдолбано глядя на воздух — густой, словно кисель.

На четвёртый день они выходят гулять. Мужчина крепко держит её за руку, — со стороны это походит на влюблённых школьников, — рядом с дорогой стискивая пальцы так, будто боится, что в любой момент она может ринуться под колёса машины.

Определённо может.

Они идут к лесу, мимо той самой берёзы и мятлика к розовым кустам иван-чая, подсвеченным золотистыми солнечными лучами.

Там мужчина тихонько отпускает Соню, и она смиренно следует рядом. На его лице написана смертельная усталость, — должно быть, казнит себя, но это происходит молча, а потому безжалостно. Они садятся на ствол мёртвого дерева, упавшего так давно, что кора успела облезть, а древесина стать серой и бархатистой.

— Знаете… Это прозвучит странно… Вы, возможно, не поверите, но… — глухо выдаёт мужчина. — Этой веткой… — при упоминании ветки Соня непроизвольно вздрагивает и съёживается, — я хотел сделать приятное.

— Приятное, да, — повторяет она, наблюдая, как шмель садится на лиловый цветок, и тот изящно прогибается под его внушительным весом.

Вместо сильного мужчины перед ней предстаёт нескладный маленький мальчик — брошенный всеми и всеми забытый, в расхлябанных сандаликах со стоптанными задниками, изодранной коленкой с засохшим поверх болячки струпом и в рубашке с пуговицами, болтающимися на нитках. В кармане — колючие крошки от булки, огрызок карандаша и самодельный человечек, смотанный из куска найденной на дороге проволоки. Руки в цыпках, заусенцы под корень обкусаны. Глаза глубокие, серьёзные не по-детски.

Ему так бесприютно, что Соню, словно холодным облаком, накрывает всеобъемлющей жалостью, — жалостью материнской, замешанной на безусловном принятии и самопожертвовании. Пронзительное чувство бьётся подранком где-то под сердцем.

«Гладить и гладить по голове, целовать в висок и жалеть, дать ему живительного тепла, спасти, вытеснить необъяснимую жестокость своей любовью и состраданием».

— Я хочу сырок, — произносит Соня.

— Сырок? — оживлённо переспрашивает мужчина. — Хорошо. Пойдёмте, купим сырок. Ванильный, да?

— Да, — Соня поднимает глаза, и на её измождённом лице мелькает слабая улыбка, которая тут же гаснет.

…Они доходят до супермаркета. При их приближении стеклянные двери призывно раздвигаются, приглашая войти. Внутри ярко горит свет, ходят с тележками люди, и Соня резко отшатывается.

— Идёмте, — говорит мужчина, крепко стискивая её руку.

— Я не пойду, — говорит она, упираясь. — Тут подожду. Ладно?

Он пристально смотрит ей в лицо. Взволнованно произносит:

— Леди… я застану Вас здесь, когда вернусь? Так ведь?

Открытые настежь двери ждут.

— Да, — коротко кивает она. И снова её лицо озаряет блуждающая улыбка — только на полсекунды.

Нервно моргая, он отпускает её руку и напряжённо следит за реакцией: кажется, ждёт, что вот сейчас она рванёт с места в карьер и диким мустангом ускачет в прерию. Но Соня делает шаг к поручню, установленному на крыльце, и, взявшись за него по-детски — рука к руке, — застывает статуей.

— Не бойся, — говорит она грустно, — я буду ждать тебя, сколько потребуется.

— Ладно. Ну… ладно, что ж.

Мужчина неуверенно заходит внутрь, — прозрачные двери сходятся за спиной. Сквозь стекло видно, как, огибая тележки и покупателей, он бежит в молочный отдел, будто речь идёт о жизни и смерти, а не о банальном сырке, — ванильном сырке, для Сони.

Она стоит снаружи, держась за холодный, покрытый облупленной краской поручень, ограничивающий съезд. Рядом за тонкий кожаный поводок, неравномерно покрытый узелками, привязана собачка, — лохматая, маленькая, черно-белого цвета, с немигающими блестящими глазками. Она то ложится, то вскакивает, с нетерпением ожидая своего хозяина и переминаясь с лапы на лапу. Так же, как и Соня ждёт своего.

Вот мужчина подбегает к кассе, встаёт в очередь из двух человек и нервно пританцовывает на месте. Как назло кассирша работает медленно, и первой стоит женщина с целой тележкой товара, а за ней — сгорбленная старушка, которая даже двигается неторопливо, — так всегда бывает, когда сильно спешишь.

Соня сжимает руки. В голове всплывает, как он в шутку сказал ей тогда в автобусе: «Леди, Вы погнёте поручень», и лёгкая улыбка расползается по её мертвенно-бледному лицу.

— Шуток не существует, — напоминает она себе, и улыбка бесследно тает.

Первой за собачкой выходит старушка, стоявшая в кассу — сухонькая, в бордовом балахоне, на голову накинут широкий капюшон. В загорелых руках с узловатыми суставами пальцев — прозрачный пакет с тремя персиками и аутентичная кривая палка с полированным набалдажником в виде ящерообразной головы.

— Персики вот купила. Есть невозможно — ни запаха, ни вкуса, — сетует бабушка сама себе, — как пластмассовые. На море надо ехать, на море… — и, отвязав поводок от поручня, вдруг говорит, будто обращаясь вовсе и не к оголтелой, радостно рыдающей собачке, хвост которой вращается пропеллером: — Да, Соня?

Что? Соня поднимает глаза и сталкивается с удивительно мудрым взглядом старушки. Глаза завораживают, затягивают в глубину: белки от старости коричневаты, сосуды кровенаполнены, радужка так темна, что сливается со зрачками, — от такого сочетания сразу теряешь равновесие, будто поскальзываясь на льду. Кожа вокруг губ покрыта паутинкой морщинок. Голова повязана платком так, что кончики над узелком торчат надо лбом в виде маленьких рожек. В волосы, забранные под капюшон балахона, вплетены деревянные чётки и разнокалиберные бусинки из чёрной глины. И только Соня успевает заметить над бровями выцветшие татуировки в виде линий и вензелей, как старушка неторопливо отворачивается и удаляется прочь, опираясь на палку и продолжая сетовать по поводу персиков.

В этот момент мужчина, тяжело дыша, вываливается из магазина.

— Соня…

Та снова вздрагивает.

Старушка продолжает идти, наматывая на руку поводок, чтобы тот не пачкался об землю. Её собачка так бешено машет хвостом, что спотыкается и даже разок заваливается на бок.

— Всё в порядке?

— Да, — отвечает Соня, посмотрев на мужчину.

И снова — на странную парочку, но тех и след простыл, будто и не бывало.

— Там женщина с полной телегой. И лента в кассе закончилась… И… я боялся, что не найду Вас здесь, — признаётся мужчина.

Домой они возвращаются молча. По пути Соня ест сырок, откусывая и разминая творожные кусочки языком о нёбо. Вкусно.

…Через неделю её отпускает.

На спине остаются шрамы — белые полоски, словно следы от реактивного самолёта.

Депрессия мужчины только усугубляется: он с трудом реагирует на окружающее, словно не желая дальше ни жить, ни продолжать что-то строить. С утра, в первые несколько секунд после сна он ещё весел, а днём напряжён так, будто вынужден держаться на покатой поверхности, зацепившись за край лишь кончиками немеющих пальцев. Его терзает некая боль, и Соне никак не удаётся исправить это и освободить его, — ни когда она рядом, ни наоборот. Его разум проясняется только на короткие мгновения, будто солнце выглядывает в просвет между грозовыми тучами, чтобы тут же исчезнуть снова.

— Смысла нет, — говорит он, поглощая свои конфеты и скручивая голубые фантики тугими жгутиками.

«Это называется дроп, — читает Грета, повернув дневник страницами к свету, льющемуся сквозь тонкие занавески. — Хочется помочь, но я не знаю как. Любое сочувствие похоже на жалость, и всё, что я могу — это перестать веселиться тоже. Мне хочется утешить, но чем больше я вмешиваюсь, тем сильнее ты погружаешься в боль, будто догоняясь так необходимой тебе и тщательно выверенной дозой».

Далее буквы сливаются в ком, слова налезают друг на друга, пожирая пробелы, а отдельные остаются недописанными или уходят в каракули. Грета напрягает зрение, подносит дневник к носу.

— Вот нет, чтоб нормально писать! Чему только тебя в школе учили! — ворчит она, пробежав пару абзацев по диагонали.

Затем обильно слюнявит палец, перелистывает страницу и вчитывается в бегущие строчки дальше.

Глава 9

Доедать не обязательно.

«Я провоцирую его делать больно, потому что мне так привычнее — жить в боли. Он и сам не понимает, зачем так жесток со мной. Мне нужна любовь, так же остро, как кислород, но чистый кислород — это яд. Моя любовь неизлечима.

Я беру без разбору, убеждая себя, что это тот самый мужчина, как если бы жизнь каждый раз говорила: «Пока всё не съешь — из-за стола не встанешь!» И я давлюсь и ем то, что она даёт мне, соглашаясь на первое встречное.

Доедая до конца, до крошки, вылизывая тарелку…»

Грета, читающая дневник и уже пять минут как натирающая зеркало тряпкой, вдруг застывает, и её накрывает воспоминаниями из детства.

— Сиди и ешь, ясно?! — рычит мать, и маленькая девочка сжимается от ужаса, гремящего над головой. — Пока всё не съешь — из-за стола не встанешь!

Грете восемь.

Перед нею в тарелке — остывший пресный суп с кусками наломанной моркови, серыми кубиками картошки, уродскими стручками гороха и миниатюрным кочанчиком капусты, плавающим по центру. Последний кажется таким привлекательным, что девочка ведётся на это — вылавливает ложкой, кладёт в рот. Но, раскусив, понимает, что в нём сконцентрирована вся квинтэссенция мерзости этого супа. Грета с отвращением глотает раскусанный напополам кочанчик, но он застревает в горле. На глазах выступают слёзы, и она непроизвольно всхлипывает — получается громко.

— Заткнись, а то получишь! — шипит мать.

Получасовые рыдания, которые предшествовали обеду, играют с маленькой девочкой злую шутку — она начинает не икать, а хуже — безобразно и громко всхлипывать, — это происходит помимо её желания, непризвольно.

— Я что сказала? — кричит мать уже в голос, и её глаза вмиг белеют от ярости. Рывком, за волосы она стаскивает дочку на пол.

С грохотом уронив табурет и отбросив во взмахе руки ложку, которая с бряканьем отскакивает от стены, Грета жёстко приземляется на копчик. Женщина тащит её в угол — место, где происходит наказание временем, — и та кричит, волочится, не успевая перебирать ногами. С размаху обезумевшая мать швыряет её головой в пол.

Неизвестно ещё, что хуже: эта капуста, застрявшая в горле или бесконечное стояние на коленях в тёмном углу. В поле зрения появляется ремень, и дальше мать орёт и одновременно лупит её, отбирая последнее — веру в то, что та достойна просто хотя бы жить.

Девочка вырывается, бежит в комнату и прячется под кровать, но мать тяжёлыми шагами настигает её, откидывает покрывало, обнажая перед жестоким миром, и за ногу вытаскивает наружу.

— Ещё не так получишь! — остервенело кричит она, сдирая с Греты колготки.

Ремень приходится пряжкой по тонким ногам. Девочка взвизгивает, прикрывается и словно стальными прутами получает ещё и по пальцам. Боль запредельная.

— За что? За что-о-о?

— Закрой рот! — кричит мать — вероятно боится за то, что подумают соседи.

За волосы она тащит её обратно в угол.

Ещё два оглушительных удара обрушиваются сверху, — Грета кидается на стену и сползает на пол, где и остаётся лежать, крупно дрожа всем телом. Мать бросает ремень, — тот с грохотом падает рядом, — и уходит. Давя в себе всхлипы, Грета плачет в окружении жгучей ошеломляющей боли — маленькая девочка, которую только что в лице матери жестоко избил сам мир. Мир, обнуливший её значимость, в доступной и жёсткой форме дал понять, каков он, и, лёжа тогда в углу, Грета уяснила это полно, на самом глубинном уровне…

Главное было — плачем не разбудить маминого сожителя, дрыхнущего в соседней комнате, которого отчаянно, из последних крошек упорства, маленькая Грета отказывалась звать «папой». Он был уважаемым человеком — даже интеллигентным, — ходил при пиджаке, преподавал в университете. Но тоже бил её, в перерывах между ударами сажая к себе на колени и поучительно поясняя — за что. А когда мать уходила в ночь на работу, он появлялся в детской комнате без трусов и, почёсывая в мошонке, поднимал Грету с постели. Ей надлежало стоять неподвижно, пока он расстёгивает пуговки на её пижаме и хрипло шепчет в самое ухо:

— Мы ничего не скажем маме, верно?

В такие моменты она не могла шевелиться, с трудом заставляя себя дышать. Он брал её за подбородок, и пальцы пахли табаком и козлиной мочой…


Слёзы застилают глаза, и Грета сжимает тетрадку так крепко, что хрусткие страницы сминаются.

«Сегодня на ужин была рыба с рисом…» — сквозь мутную пелену читает она дальше.


…На ужин слабосолёная сёмга: кусочки сочной оранжевой мякоти выложены сердечком на квадратной красной тарелке с золотым драконом по центру. К рыбе сварен рис. Мужчина ест палочками, и Соня старательно подражает ему, — рыбный кусочек норовит выскочить, но через пару минут у неё получается-таки подцепить его и отправить в рот. В этом доме нет вилок — только палочки и остро заточенные ножи. И одна ложка. Так что приходится учиться есть так — медленно и медитативно. Вскоре на рыбной тарелке остаётся один кусочек.

— Будешь? — спрашивает Соня мужчину.

— Нет, — отвечает он.

Она тяжело вздыхает:

— Я тоже уже сыта, но надо доесть…

Он отвечает:

— Леди, доедать не обязательно.

Та застывает со скрещенными палочками в руке, тупо глядя на одинокий ломтик, лежащий в центре маслянистой тарелки.

— Как это… не надо доедать?

Вместо ответа мужчина невозмутимо встаёт, уносит в раковину свою тарелку с доброй порцией риса, с грохотом ставит её туда и уходит работать в комнату.

В течении чёртовой тягучей вечности Соня наблюдает в голове жестокую борьбу, где вдребезги разбиваются понятия и внутренние программы, загруженные с детства. Рыбный кусочек блестит своим боком, насмехаясь над ней! Она может съесть его или оставить на тарелке, где он неизбежно обветрится и, по всей вероятности, будет выброшен. Золотой дракон щерит пасть, держит кусочек в лапах.

Пропавшая еда — это ещё один нонсенс, который Соня не приемлет, предпочитая доедать всё до последней крошки, вытирая тарелку хлебом. Она даже яблоки ест до состояния «палочка и семечки», а потом съедает и семечки тоже, и ещё долго мусолит палочку между зубами. Другое дело — её мужчина.

Она убирает тарелку в холодильник, захлопывает дверцу и налегает на неё всем весом. Какое-то время так и стоит.


Соне пять, и папа с мамой куда-то ведут её, взяв с обеих сторон за руки. Утро дышит прохладой, солнце лениво глядит из-за ёлок, и в блестящих каплях росы на траве переливаются всеми огнями радуги бриллианты. Соня кидается к ним, чтоб рассмотреть поближе, но родители одёргивают — видимо, куда-то спешат. Тогда она поджимает ноги, повиснув, и мама раздражённо вскрикивает:

— Прекрати!

Папа молчит. Приходится прекратить и семенить дальше. У взрослых шаги большие, и она едва поспевает за ними.

— Папа, мама, смотлите! Я — длакон! — кричит она и, скорчив гримасу, рычит: — Л-л-л!

— Тише! — обрывает её мать, снова дёргая за руку и недовольно морщась. — Что люди подумают? Не стыдно?

Соня затихает. Ей не стыдно, а почему-то должно бы.

Они заходят в одноэтажное здание, выкрашенное в бежевый цвет. Там, в конце коридора находится дверь. Ни слова не говоря, мама открывает её и толкает девочку внутрь, в ярко освещённую комнату, полную детей, — их там орава. Улыбаясь в оба рта, родители скрываются с обратной стороны двери, громко её захлопнув.

«Что? ЧТО?»

— Мама! Папа! Вы куда? Не б-б-блосайте м-м-меня-я-я! — Соня, заикаясь, повисает на ручке, но та не поддаётся. — А-а-а!

В этом крике сливаются боль от предательства родителей, которые ушли и бросили её в неизвестность, миленько при этом улыбаясь! В эту кучу чужих детей! И даже истошный крик, который они, без сомнения, слышат, не вынуждает их вернуться!

Она рычит и отчаянно кидается на дверь — снова и снова, — пока полная и подслеповатая нянечка не подходит, чтобы обнять, отвлечь и увести с собой. Глубокие царапины и соскобленная до древесины краска на поверхности двери остаются никем не замеченными. В тот момент ещё никто из персонала детского садика и не догадывается, какой ребёнок попал в их группу.

«Холодок под рёбрами, и я узнаю в нём страх, — страх быть оставленной, брошенной в ужас и неизвестность; страх потерять твою любовь. Неизбежность потери становится очевидной.

Нельзя так бояться. Нельзя так привязываться ни к людям, ни к вещам. Что боишься потерять — то и теряешь. Но меня аж знобит, когда я думаю, что ты меня бросишь. Я хочу, чтоб меня пригвоздили к тебе, примотали колючей проволокой, монтажным скотчем, чтобы уже не бояться этой потери. Я заключаю в тебе весь свой огромный мир, все свои надежды и ожидания. Мне видится в тебе одном единственный источник любви, и это ошибка, за которую рано или поздно придётся платить. Такая привязанность порождает ненависть, и я уже ненавижу тебя так же сильно, как и люблю, — за боль от возможной потери, за вынужденный страх и неизбежное одиночество.

Если такое случится, то я хочу, чтобы ты умирал без меня, просыпаясь в тоске, леденящей душу. Чтобы не мог ни есть, ни пить; чтобы тебе воздуха не хватало. Чтобы любая другая вызывала только острую горечь от сравнения с тем, что было с тобой у нас. Чтобы ты в кровь разбивал кулаки, пытаясь избавиться от этой боли, лишь бы не чувствовать так остро.

Я думаю об этом и понимаю, что уже теряю тебя — вот этими жадными, деструктивными мыслями, полными эгоизма и собственничества. Желание обладать порождает желание убивать».

Погружённая в чтение Грета не сразу слышит, как скрипит коридорная дверь.

— Грета! — тётушкин громогласный голос вмиг возвращает её в реальность.

С ужасом схлопнув тетрадь, она подскакивает, суетливо пихает её под подушку, белой пирамидой украшающую изголовье кровати, и, промокнув слёзы об рукав, к появлению тётки уже жизнерадостно натирает зеркало.

— Да, тётушка, я здесь! — Грета поворачивает голову, улыбаясь от уха до уха. Получается правдоподобно.

— Дырку скоро протрёшь, — ворчит та. И, поощрительно: — Ишь ты, трудяжка. Заканчивай давай. Пошли обедать.

Обед для обслуги готовится на местной кухне, и это удобно, — не надо никуда ходить, переплачивать, да ещё и стряпать что-то самой, тем более, что Грета этому так и не научилась. Единственный раз, когда она пыталась помочь там с готовкой, закончился плохо: она открыла пачку муки с другого конца и вдобавок просыпала треть на себя. Все потом угорали. До сих пор вспоминают, ржут.

— Ну что ты, тётушка, — отмахивается Грета свободной рукой и между делом добавляет: — Я просто люблю свою работу.

Тётка смотрит одобрительно, покачивает головой и молчит. В тишине затянувшейся паузы слышится её тяжёлая одышка, да поскрипывание тряпки о сияющее, отполированное до блеска зеркало. Грета старательно трёт его, продолжая улыбаться уже натужно, — уголок тетради торчит из-под края ослепительно белой подушки, и она старается не смотреть в ту сторону, чтоб не привлечь внимания. Наконец, не выдерживает и со всей своей убедительностью говорит:

— Я сейчас приду, я скоро! — кивая головой в знак подтверждения. — А что на обед?

— Рыба с рисом, — отвечает тётушка, не понимая, почему её терзают смутные сомнения при виде усердной племянницы.

— Можете накладывать, — говорит Грета, и её лицо бегло искажает гримаса. — Уже иду!

Тётушка, кинув напоследок: «Давай, ждём», нехотя выходит из номера. В коридоре слышатся удаляющиеся шаги, снова скрипит и хлопает входная дверь. Грета роняет тряпку и отдувается:

— Бли-и-ин. Чуть не спалилась!

Шумно колотится сердце. Это могла бы быть та женщина, а не тётка. Если кто-то прознает, что она тут своевольничает — выпрут с работы в одну секунду! Ещё и детство это накатило совсем некстати! Надо быть осторожнее.

Она хлюпает носом, где скопились остаточные слёзы, аккуратно добывает тетрадь из-под подушки и перекладывает её в тумбочку, — каждый раз приходится запоминать, как она лежала, чтобы точно так же потом положить обратно.

Рыба с рисом, надо же. Какое совпадение.

Глава 10

Чем шире твои объятия, тем проще тебя распять (Ницше).

— Алё! — далёкий голос Ириски отражается в трубке двойным эхом. — Привет-как-дела?

Соня моментально вспоминает, что забыла и про квартиру, и про цветок, который надо туда отнести.

«Ключи! Они должны быть в сумке! И записка! Где записка?»

Она торопливо озирается и страшно тараторит:

— Ой, Ирисочка, привет. Слушай, я до квартиры вашей так и не добралась! Но с цветком всё в порядке! Честно! — горшок с торчащей осокой осуждающе смотрит на неё с подоконника, и она виновато отводит взгляд. — Э-э-э… Как там ваш медовый месяц?

— Я тебе за тем и звоню, — Ириска шумно вздыхает. На заднем плане бушует прибой. — Мой мужчина… Он не поехал, короче. Так что имей в виду.

— А ты его предупредила про цветок? — спрашивает Соня.

— Да ты знаешь, как меня убого подстригли тогда? Капец вапше! Злая домой пришла, и мы… — мнётся подруга, — поругались сильно. Он теперь трубку не берёт. И… зря я тебе ключи дала. Это же его квартира, а не моя, понимаешь? Мы из-за этого и поругались. Говорю ему — подружке отдала, мол, пусть за хатой присмотрит, ну а что такого, а? Скажи! А он аж взбеленился весь. Мол, мои вещи, моя квартира. Никогда его таким не видела. Вали, мол, сама на свои моря. Про цветок этот дурацкий даже заикнуться не успела.

— Понимаю, — отвечает Соня. — No paso nada. Ещё помиритесь.

— Жаль, — рассуждает та, — что с квартирой так получилось. Я надеялась, что ты отдохнёшь там от своей общаговской коммуналки с клопами и тараканами…

— Да я сейчас не там живу, — делится Соня, — не переживай.

— А где?

— У мужчины, который герберу подарил. Помнишь, у ларька?

— У мужчины? — голос Ириски возрастает на пару децибелов и веселеет. — Так этот мужик, он что, настоящий? Крутя-я-як! Прилечу — расскажешь! — её интонация, восторженная до оскорбительности, будто намекает, что появление мужчины в жизни Сони — это какой-то нонсенс сродни июльскому снегопаду.

— Обязательно расскажу, — улыбается она, наслаждаясь тем, что ей будет что поведать своей любвеобильной подружке и осознавая, как давно вот так, по-простому не улыбалась — даже скулы заныли. — Морю от меня привет.

Зажав телефон между ухом и плечом, Соня на цыпочках бежит в комнату, находит среди пакетов и коробок свою дорожную сумку и под озадаченный взгляд мужчины, который сидит в наушниках за ноутбуком, выворачивает её. Ворошит вещи, бренчит ключами.

— Так мне цветок отнести или уже тебя дождаться?

«Бумажка с адресом… Где же она? Куда-то пропала! Куда она могла подеваться? Лучше переспросить… Записать… Ручку…»

— Да как знаешь. Лан, давай, у меня тут роуминг. Я тебя предупредила, если что, — говорит Ириска. Связь обрывается.

— Чёрт! — вполголоса выдаёт Соня.

Она смотрит в телефон, задумчиво заталкивая вываленные вещи обратно в сумку и не заметив, что кое-что из них завалилось между пакетами. Затем идёт в прихожую, где шарит по карманам куртки, — бумажки с адресом нигде нет. Возвращается на кухню. Цветок!

— Точно! В последний раз она была… здесь… — Соня шарит пальцами между листьями, у самого дёрна; досадливо морщится… — Потеряла, дура, — и, испуганно подавившись последним словом, с цветком в обнимку торопливо ныряет в ванную.

Там она включает душ, проверяет запястьем температуру и осторожно моет тонкие листики, пропуская их между пальцами.

— Когда-нибудь ты зацветёшь, — говорит полушёпотом. — А потом Ириска вернётся с морей, созвонимся, и ты поедешь домой. А встречаться с её обиженным мужиком… Да ну его нафиг. Вдруг он отбитый на всю голову…

Она встряхивает горшок, — с листьев осыпаются капли, — и ставит его на стиралку. Там лежит скомканная жёлтая футболка — хлопчатобумажная, она держит запахи особенно долго и за вчерашний день насквозь пропиталась пòтом. Соня дотрагивается до неё, а затем, не выдержав, порывисто вжимается в мягкую ткань и лицом, и грудью. Её можно задушить этой футболкой — такой она делает вдох.

Мучительным смерчем в неё врывается смесь из мёда, солёных фисташек и мускуса, — аромат роскошный, изысканный, словно из коллекции редких духов. Под рёбрами галопирует сердце.

Выдох и, снова, болезненными урывками несколько жадных вдохов, — ноздри её трепещут, будто у дикой лани, почуявшей запах пыли, порохового дыма и тёплой крови.

Она сгибается пополам, втиснув в себя нестерпимый источник афродизиаков и навалившись животом на стиральную машинку.

«Так может пахнуть только он — и жизнью, и смертью одновременно, — читает Грета, стоя у окна, чтобы наверняка увидеть, когда в калитку с улицы войдёт эта женщина. — В этом суть его аромата, и я хочу утолить свою жажду обладания им, завладеть этим запахом, запомнить его до мельчайших деталей, до самой отчаянной ноты.

Я хочу быть этой футболкой и касаться его спины, и груди, и змеи на его плече; впитывать пот и до нитки пропахнуть им, — пропахнуть насквозь, заарканить, заякорить, вплести в этот запах свои эндорфины. Как жаль, что нельзя задержать в себе воздух навечно — сожрать его лёгкими, законсервировать и оставить. Это как наркотик, на который можно отлавливать женщин.

Вот вчера, например. Мы зашли в пиццерию…»


— Что за парфюм у Вас? — девушка за стойкой приветливо улыбается им. Вернее — ему. — Очень приятно пахнет.

В этот момент Соня готова задушить её, перегнувшись через прилавок. Она сжимает и разжимает кулаки, будто боец на ринге: «Хватит таращиться, любезная молодая сучка! Он не пользуется никаким парфюмом, дура ты набитая!»

— Спасибо, — говорит мужчина своим инфернальнымголосом, от которого могли бы обкончаться все кошки в округе. И он чуть сдерживает улыбку — как тогда, у цветочного ларька! — Маленькую пиццу ранч, будьте любезны, и сырный соус.

Девушка, блестя глазами, пробивает заказ и мельком бросает на него — Сониного мужчину! — свой похотливый взгляд! Хочется повыдирать ей ресницы — пушистые опахала, прилепленные в каком-то сраном салоне красоты. Соня зажмуривается, сжимаясь в тугой комок. В ушах исступлённо клокочет взбесившееся море. Изнутри, из самых недр живота зарождается глухое:

— Р-р-ры…

— Леди, выберите столик, — мужчина поворачивается к ней, но та не слышит. — Леди! — трогает её за плечо.

Та вздрагивает. С трудом разжимает кулаки — на коже остаются следы от ногтей — восемь вдавленных полулунок.

— Столик, — нетерпеливо повторяет он.

Она послушно кивает и, ссутулившись, отходит подальше от кассы, где и выбирает место — у окна. Они садятся.

Рядом с ней мужчина становится отрешённым. Смотрит на улицу, где несколько голубей наперебой терзают горбушку хлеба.

Воздух густеет от затянувшегося молчания. С кухни пахнет выпечкой, жареным сыром и помидорами; доносятся обрывки приглушённого разговора, — женские восторженные голоса, — и громыхает посуда. Соня обкусывает заусенцы — один, второй, — а затем нервно скребёт себе сгиб руки, вгрызаясь ногтями в кожу.

Будь мужчина внимательней, он заметил бы, как изменились её глаза: радужка пожелтела, зрачки сузились до иголок. Но он следит за голубями — уже с нескрываемой злостью, стиснув зубы.

Девушка приносит коробку с пиццей, — от лучезарной улыбки на щеках играют ямочки. Мужчина, просияв, поворачивается к ней всем корпусом, и она смотрит на него, в упор не замечая Соню, будто бы та стеклянная.

Соня тянется к зубочисткам, берёт одну и, не распаковывая, с остервенением тычет ею в стопку салфеток — тыц! Тыц! ТЫЦ! С лёгким треском зубочистка ломается.

— Приятного аппетита, — игривым голоском произносит девушка прежде, чем уйти, и мужчина сально улыбается ей, дегустируя фигурку взглядом.

И немудрено: сиськи навыкате, а со спины вообще абзац! Ишь ты, фигачит дефиле, двигая упругими булками! Не жопа, а сочный персик, зияющий чернотой в расщелине миниюбки, натянутой так, что как бы не лопнула!

Как только персик скрывается из виду, мужчина улыбаться перестаёт, и Соня тоскливо утыкается взглядом в пиццу. Аппетита нет. В животе, как в жерле вулкана, что-то клокочет, но не от голода — рокот гудящий, низкий. Позвоночник становится ощутимым и упирается костными отростками в спинку пластикового стула. Лопатку пронзает острая боль, как от удара ножом, и Соня прислушивается к телу — уж не застудила ли опять свою многострадальную мышцу? На лбу выступает испарина, — капельки блестят на солнце, — и тело тяжелеет так, что ножки стула, поскрипывая и треща, разъезжаются по кафельному полу.

Странное состояние проходит так же быстро, как появилось, но из носа прорывается кровь: стекает по подбородку, бумкает каплями на гладкий стол.

Соня торопливо хватает салфетку, прижимает её, запрокидывает голову, и тёплая волна устремляется в горло, рождая привкус мокрой латуни. Алое пятно расплывается по тонкой бумаге.

Мужчина отрывается от голубей, коротко вздыхает и коротким движением придвигает Соне остальные салфетки.

Она берёт их все, прикладывает к лицу и смотрит поверх, — взгляд виноватый. Спина уже не болит, лишь очень зудит под лопаткой — и только. Кровотечение прекращается быстро.

— Берите, — мужчина двигает пиццу Соне.

Она тянет длинный треугольный кусок, игнорируя пластиковую коробочку с соусом, «куда можно макать кусочки».

Бесшумно кусает. Так же тишайше жуёт. Глотает, — давится, но всё же глотает. И — никаких испачканных жиром пальцев и щёк. Тем не менее, мужчина бросает на неё пристальный взгляд, морщится и говорит, показывая на своём подбородке, где:

— Вытрите… здесь.

Соня испуганно проводит ладонью — это оставшаяся кровь.


И вот теперь она сползает по стиральной машинке, жадно уткнувшись в футболку носом.

Ей чудится запах печёных помидоров, и от болезненно нахлынувшей слюны во рту танцуют кинжалы.

На полу мужчина её и находит: обмякшую и безвольную. Он забирает футболку, с трудом вырвав её из цепких пальцев, закидывает внутрь машинки и наваливается на округлую дверцу коленом, — та со щелчком захлопывается.

— Пойдёмте гулять. Гроза прекратилась.

…У просеки буйными метёлками розовеет акварельно-сочный иван-чай. Жирный чернозём размят в кашу, в глубоких ямах и рытвинах глинистая вода, на поверхности которой — по отражению безоблачного неба — скользят изящные водомерки.

Лужи разливаются на всю ширину дороги. Соня с сомнением поглядывает то на поле грязи, то на свои тонкие тряпочные тапочки на ногах, — новенькие кроссовки, к счастью, оставлены дома. Она отстаёт. Мужчина оборачивается и подзывает её:

— Леди, подойдите-ка.

Балансируя руками и старательно выбирая, куда шагнуть, она приближается, вопросительно заглядывает в лицо. Из кармана джинсов он добывает чёрный платок — рывком — и встряхивает его, расправляя в воздухе:

— Повернитесь. Пойдёте вслепую.

Мир погружается в кромешную тьму.

Рядом стрекочут сороки, булькает в лужу лягушка, оглушающе пахнет мокрая после грозы трава и сочной плесенью почва. Шелестят на осинках беспокойные листья-монетки.

Теперь из ориентиров — только рука мужчины и его сосредоточенный голос, который ведёт и предупреждает, когда Соня хочет шагнуть не туда:

— Стоп. Полшага вправо. Большой — вперёд.

Каркает ворона, ей вторит другая. С треском отламывается и падает на землю ветка.

— Жирная тварь! — невпопад восклицает мужчина и, со злостью выдохнув: — Н-н-на тебе! — дёргается в пинке.

Громко хлопают крылья — крупная птица шарахается и улетает в лес. Судя по звуку — голубь. И, как ни в чём не бывало:

— Шаг вправо.

Ещё где-то вдали воет собака, над головой летит самолёт — гул растёт… стихает, — и затем Соня будто глохнет. Во всём мире остаётся только голос, и по его интонации она угадывает, где торчит корень от лежащего боком пня, ловко огибая его; перешагивает через мелкие ёлочки; виртуозно проходит по краю луж.

— Стоп! Здесь нужно прыгнуть, — говорит мужчина. — Готовы?

Соня кивает. Пальцы разжимаются, рука исчезает. Он оказывается впереди:

— Давайте.

Отступив назад, она энергично прыгает, приземляется, но на рыхлой почве теряет равновесие, и мужчина подхватывает её под талию:

— Умничка.

Через полчаса сосредоточенной прогулки он говорит:

— Глаза сразу не открывайте, — и сдёргивает повязку.

Веки изнутри полыхают алым. Соня терпеливо ждёт. Наконец, пару раз с усилием моргает, оборачивается и удивлённо ахает.

«Там была широченная лужа с мутной жижей и узкой обочиной с краю, а вправо уходили жирные глинистые грядки с посаженными саженцами сосен. Сплошное месиво из грязи, клянусь! Я смотрела на свои тряпочные тапки — сухие и чистые — и не понимала, как Он это сделал. Это невозможно, просто непостижимо! Обратно я шла сама и так устряпалась! Аж по щиколотку! Это какое-то откровение, что-то вне моего понимания. Значит Ему можно довериться!

Я подошла к нему. Он работал».

— Ещё, — говорит Соня, уставившись на мужчину.

— Минуту, леди…

Он изучает в ноутбуке красно-зелёные графики, шепчет что-то непонятное про «стоп-лоссы» и «хаи», нажимает на кнопки. Закрывает крышку, встаёт.

Добывает из кармана платок — в этот раз нарочито медленно — и завязывает Соне глаза, педантично приглаживая непослушные волосинки, чтобы они не попали в узел. Берёт с полки верёвку — тонкую, джутовую, скрученную в аккуратный моток, — их лежит целый ряд. Дёргает за кончик, и слышно, как та распускается в воздухе. Он забирает Сонины руки, связывает их за спиной. Обнимает, вжимаясь, так, словно душит, — Соня всхлипывает, — но он лишь перехватывает верёвку, накладывая её тугими витками под грудью и по ключицам. Сосредоточенно стягивает их у лопаток, от чего в рёбра будто впиваются стальные канаты.

Чёрная змея на его плече шевелится, как ползёт.

Он выводит свободный конец вперёд — получается подобие поводка — и, прихватив второй моток, ведёт Соню на кухню. Там неожиданно он бросает её обездвиженное тело в кресло возле стола, натянув поводок и этим затормозив падение. Крепко привязывает. И начинает готовить ужин.

Звуки становятся острыми и прозрачными.

Слышится звонкий стук падающих в пустую кастрюлю зёрнышек риса, отмеренных мерной ложкой. Журчание льющейся из кулера воды. Щёлканье плиты, шум пламени. В звенящей тишине тихонько закипает и булькает кипяток. Дзынькает и скребётся о стенки кастрюли ложка. Скрипит диван, принимая тяжёлое тело. Звонко танцуют рисинки. Мужчина здесь: слышно его дыхание.

Снова диван.

Шорох пакета. Звук воды из-под крана, — струя льётся в раковину, стихает… Кап… Кап. Запах варёного риса распространяется в воздухе. Весомый стук ножа, положенного на разделочную доску. Что-то гулко падает на дно пустого мусорного ведра.

Дверца холодильника — открылась, закрылась.

Дребезжание бутылочек — это специи на подносе.

Слышится бряканье тарелки о стол, шелест салфеток и лёгкий перестук деревянных палочек, положенных рядом. Соседнее кресло тяжко взвизгивает.

— Рот, леди, — наконец произносит мужчина.

Соня послушно открывает рот, и на язык попадает тёплый комочек риса, — она едва успевает обнять кончики палочек губами, и они ускользают. Всегда безвкусный рис наполняет мозг блаженством, и она, смакуя, разминает податливые зёрнышки зубами. Едва уловимый стук, а затем тишина. Соня открывает рот.

На подбородок попадает капля, на язык — мокрый кусочек со вкусом соевого соуса и чего-то маслянистого, овощного. О! Это же авокадо!

Когда они заходят в магазин, мужчина всегда их берёт — щупает плоды, выбирает мягкий, — а дома чистит, освобождает от косточки и режет на кусочки, не подпуская к этому ритуалу Соню. Этот плод, или овощ, или как там его… Ягода может вообще? Его она впервые попробовала здесь — раньше всегда безучастно проходила мимо.

Когда рядом с губами снова возникает тепло, Соня так быстро открывает рот, что мужчина, заподозрив её в подглядывании, берётся за край платка кончиками пальцев и сдвигает его на самый нос. Кормит дальше. В тишине кухни слышится стрёкот палочек о тарелку, и только. Ужин подходит к концу. Соня жуёт медленно, чтобы мужчина успевал есть тоже.

Он кладёт ей на затылок ладонь, наклоняет лицом в тарелку — квадратную, с приподнятыми краями, — и приказывает:

— Лижите.

Она старательно лижет, от края до края. Соевый соус, рисовые зёрнышки — одно, второе…

— Хватит, — говорит мужчина удовлетворённо.

Она послушно прекращает и выпрямляется. Опять брякают тарелки и палочки, от тяжёлых шагов всё вибрирует, — он уносит посуду в раковину. Затем приближается к Соне сзади и вытирает ей испачканный подбородок большим пальцем руки, касается губ. Соня вздрагивает и целует, забирает палец в рот, но мужчина не даёт ей увлечься, и она тянется следом ровно настолько, насколько пускает верёвка.

Он отвязывает её от кресла, наматывает поводок на руку и дёргает с такой силой, что Соня, вскочив, теряет равновесие, наступает ему на ноги.

— Ой, — вздрагивает она, виновато потупившись. — Прости.

Молча, за верёвку он уводит её с кухни, и, словно барашек на заклание, Соня вслепую идёт за ним, — стукается плечом о дверной косяк, семенит. В глубине спальни он разворачивает её и, отпустив поводок, кидает спиной на матрас, — она падает, испуганно охнув.

Подобравшись пальцем, мужчина стягивает с глаз повязку.

Глава 11

Любопытство убило кошку.

Соня смотрит, как он — чёрный силуэт напротив окна — раздевается: бросает на пол футболку, брюки. Уверенно подходит к ней, — из безликого контура обратившись в человека, — опускается рядом, развязывает. Она тянет руки вверх, и он освобождает её от платья, полностью обнажая. Ложится рядом.

— Ещё, — произносит она жадно, глядя на него в упор сумеречными глазами.

— Леди… — отвечает он осторожно. — Вы понятия не имеете о том, чего просите.

Она приподнимается и нависает над ним, глядя из-за занавеса каштановых волос и тяжело дыша, — он вкусно пахнет, и его хочется, — хочется всего, целиком, прямо сейчас. И она всё ещё голодна, но этот голод совершенно иной природы.

«Я хочу родить Тебе ребёнка. Воплотить в новом, маленьком человечке Твой изумительный генофонд. Плод страсти, совместное творение, воплощение чувств. Я готова принять от Тебя всё, что угодно. Хоть смерть. Хоть яд. Сделай мне больно, оцени эту веру. Ну, пожалуйста!!! Рядом с Тобой даже воздух становится слаще».

Он протягивает руку и аккуратно заправляет прядки волос ей за уши, с обеих сторон. Чуть касается щеки — тихонько, едва-едва, теплом ладони.

— Я такая… — говорит Соня, намеренно выделяя последнее слово: — дура.

Он реагирует мгновенно. Резкий удар отбрасывает голову так, что в глазах взрываются молнии: волосы, попавшие под ладонь, дёргаются на излёте. Жар приливает к коже. Словно в замедленной съёмке Соня забирает разметавшиеся пряди, перекидывает их на сторону и упрямо твердит:

— … Дура.

Примерившись тыльной стороной руки, мужчина бьёт по другой щеке — удар такой же силы, выверен с максимальной точностью. Волосы взлетают, словно рыхлая земля от взрыва гранаты. В ушах звенит. Соня пережидает и это, а затем, нависая сверху, ещё отчаяннее, с животным придыханием, произносит:

— Дура, — и замирает, зажмурившись.

Вместо предсказуемого удара мужчина отталкивает её, — Соня валится на спину, — встаёт и молча выходит из спальни. В комнате слышится бряканье, и он возвращается — с тяжёлым кожаным флоггером в руке: чёрные хвосты, словно связка из живых ужей, шевелятся в такт шагам. Он подходит и кладёт плётку рядом, у матраса.

Соня приподнимается на локте, в глазах мелькает ужас.

— Это как массаж, — поясняет мужчина.

Орудие пытки огромным спрутом лежит в каком-то там полуметре.

— Расскажи м-м-мне, — говорит Соня, заикаясь, — как ты п-п-пришёл к этому?

— Ну, — мужчина устраивается поудобнее рядом — ложится на бок и подпирает голову рукой. — Девушка, с которой я познакомился, была в Теме.

— Она, что, — злобно спрашивает Соня, — п-п-подсадила тебя?

Членораздельно, тяжёлым тоном он произносит:

— Никто. Меня. Не подсаживал.

— Значит, этой п-п-плёткой ты бил и её?

Он не отвечает, — лицо каменеет, губы вытягиваются в злую полоску. На скулах появляются и исчезают желваки.

Ещё вчера, когда Соня перестилала постельное, под краем матраса обнаружилась женская волосина: длинная, тонкая, пшеничного цвета! Двумя пальцами, на вытянутой руке отвратный артефакт был отправлен в унитаз и торжественно смыт. Дважды. И сам унитаз намыт с хлоркой!

Потом Соня складывала вещи и нашла такую же волосину, зажатую между зубчиками молнии в ширинке его брюк! Как она попала туда?

Соня вытаскивает из упаковки стерильную салфетку, берёт через неё плётку — за рукоятку — и уносит обратно, за дверь, где все они и висят. Девайсы, блин.

Затем достаёт ещё две салфетки, берёт мужчину за ладонь и с особым тщанием вытирает её — грубую, шершавую, которая принесла сюда эту грязь! Трёт тщательно, забираясь в складки кожи, в линию жизни. Мужчина лишь молча смотрит. Закончив с этим, Соня брезгливо уносит салфетки в мусорное ведро — тоже двумя пальцами и на вытянутой руке.

А потом уходит на балкон и стоит там. Мимо пролетает голубь, испуганно шарахается вбок, исчезает из поля зрения. Двенадцатый этаж. Земля так близко — только руку протяни — и так притягательна. Соня наклоняется, наблюдая за маленькими машинками и человеческими фигурками, копошащимися внизу.

— Смотри, как бы на голову кто не насрал, — раздаётся мурчащий голосок сзади.

— Что? — спрашивает Соня, отпрянув. — Ты ещё кто?

Она испуганно озирается. Никого нет.

— Прекрасный философский вопрос! — снова слышится рядом. — Браво, детка! Браво!

— Ты никто, тебя нет, — констатирует Соня нервно.

— Нда? — звучит насмешливое. — С кем же ты разговариваешь?

Соня ложится ключицами на перила. Гравитация земли призывно тянет к себе. Холодный металл леденит плечи, и глухие удары, пульсирующие в голове, перерастают в стук железнодорожных колёс. Бу-тум, бу-тум… Бу-тум, бу-тум… Соня дёргается, но подняться не может, будто придавленная чудовищной силой.

— Пусти! — выдавливает она.

— Да эт не я, — некто обречённо вздыхает и отчаянно матерится трёхэтажным, поминая кошачьих демонов и богов.

Тяжело дыша, Соня пытается оттолкнуться руками, а грохот в это время крепчает, заливает уши, и уже не слышно ни шума машин, ни того, как мужчина зовёт её: «Леди! Леди!» Вместо улицы перед глазами возникают пропитанные креозотом шпалы. Она поворачивает голову и видит поезд, который с оглушительной скоростью несётся прямо на неё.

Локомотив. Колёса скрежещут от экстренного торможения, выбивая из рельсов стальную пыль. Ближе. Ближе! А-а-а! Тело накрывает махина электровоза, протаскивает краем козырька так, что оно сползает вниз, давится, бьётся о шпалы…

— Леди! — слышится рядом, и Соню, почти съехавшую за край, хватают за волосы и оттаскивают на пол сильные мужские руки.


Тётушка наливает Грете наваристый борщ:

— Что-то неважно ты выглядишь.

Грета хлюпает носом и утыкается в тарелку. Привычно врёт:

— Плохо спала. Ух ты, суп! — торопливо черпает ложкой, пробует: — Вкусно!

Вчера на неё накатило: вечер закончился выпитым литром молодого вина, неукротимыми рыданиями в подушку и пусканием пьяных слюней. Как дура, разревелась по-бабьи, давясь икотой; нахлебалась воздуха, заходясь в гортанных, клокочущих всхлипах, — вот к утру вся и опухла, точно избитая. Однажды муженёк табуреткой сломал ей нос, и под глазами вылезло по чёрному синяку, — тогда вот похоже было. Но сейчас было другое… Сейчас хотелось умереть, исчезнуть, развидеть открывшуюся ей бездну отчаяния. Память подбросила ещё парочку эпизодов из детства, и Грета ухнула туда, словно в открытый люк. Ярко вспомнилось, как отчим, будучи без трусов, подходил к ней, ставил ногу на табурет и чесал отвисающую мошонку, а мать, которая видела это, никак не реагировала. Он называл это половым воспитанием.

Уснула Грета только под утро, терзаемая противоречивыми мыслями: что надо всенепременно найти, на чём повеситься и ещё не забыть купить в аптеке пластырь — заклеить мозоль на ноге. Дурацкие шлёпанцы сорокового размера натирали нещадно. Ещё этот дневник… Чтоб его черти взяли.

В тишине, нарушаемой назойливым жужжанием мухи, тётушка вдруг говорит, попадая в самое яблочко:

— Женщина из семнадцатого номера спрашивала про тебя…

Грета закашливается. Недолго думая, тётка тяжеловесно хлопает её промеж лопаток — от чего та чуть не ныряет лицом в суп — и невозмутимо поясняет:

— … Спросила как зовут.

— А-а… — Грета давит в себе кашель, вытирает рот тыльной стороной руки. — Это… кха-кх… странно.

— Вот и я говорю: странная она, — задумчиво произносит тётушка, пихнув половник в кастрюлю с супом. — А волосы? Красными пучками покрашены. Придумают тоже… Вина ей вчера продала. Ты ешь, ешь, на меня не смотри.

Вином тётка втихаря торговала. Низ холодильника на кухне был уставлен пластиковыми бутылками, налитыми под горлышко, и никто их не пересчитывал, — одну Грета намедни под шумок и стащила.

— Ты убралась у неё? — спрашивает тётка.

— Нет, сейчас пойду, — Грета зачерпывает суп и заедает его кусочками чёрного хлеба, которые отламывает от ломтика.

Ест быстро, почти не жуя, до последней ложки, и даже крошки со стола сметает в ладонь, забрасывает в рот.

…В номере тихо, занавески задёрнуты. Она привычно открывает нижний ящик тумбочки, вытаскивает дневник, садится ближе к окну и погружается в скоростное любопытное чтение, напрягая попутно слух и поглядывая на калитку, чтобы не быть застуканной.

«Ты ещё не знаешь, что я нашла в книжном шкафу между «Идиотом» Достоевского и «Японским искусством шибари». Стянутую резинкой стопку рецептов, написанных на Твоё имя, — они будто сами выпали мне в руки. Там было по-латыни, с печатью психиатра и на последнем — июньская дата. И эти лекарства не были куплены. Но это ещё не всё. В этой же стопке была она — открытка от бывшей. Там три дикие косатки играли в открытом море. Я не могла её не прочесть. Почерк — как курица лапой. «Прости меня, мой Дом. Люблю». И, закорючкой, подпись. И марка, и размазанные почтовые штемпели.

Я разорвала её на клочки — не помню как — и бросила в стену. И тут же ключ в замке — Ты. Еле успела собрать их и спрятать. Если Ты узнаешь про это, то мне конец! Ты бросишь меня, — бросишь в тот самый момент, когда узнаешь. Я так виновата. Прости, прости. Прости меня, мой Дом. Люблю…»

С транквилизаторами Соня познакомилась в детстве. Маме тогда позвонила из садика взволнованная воспиталка и попросила срочно приехать — безотлагательно. Она приехала. Там творилось чёрт-те что: полы в спальне были залиты кровью, возле головы орущего мальчика, сидящего на кровати, копошилась врачиха скорой, а Соня безутешно рыдала в углу, прижимая к себе разорванную на две части игрушку — голова в одной руке, туловище — в другой:

— В-в-вадька моей Глоше г-г-голову-у-у отолва-а-ал…

Глошей звалась кошка — бесформенная, чёрная и мохнатая, сшитая из синтетических обрезков на какой-то подпольной китайской фабрике.

— Что случилось? — мама подскочила к растерянной нянечке.

— Ухо ему откусила! — всплеснула руками та. Губы её тряслись.

Ну, не совсем откусила-то. Частично. То, что болталось, было в красном блестящем сгустке и активно кровоточило, — врач заматывала это бинтом, чтобы забрать пацана в машину и отвезти на штопку к хирургам.

Вадька отделался кучей швов, но из садика Соню пришлось забрать и отправить в деревню к бабушке, пока в городке не улягутся страсти. В рюкзачок Сони помимо разорванной напополам Глошки и пижамы мама положила успокоительные таблетки, выписанные ей психиатром по поводу расстройства, которое выражалось в бесконечном мытье рук — до кровавых цыпок — и протирании дверных ручек как в квартире, так и за её пределами. Компульсивно-обсессивное что-то там.

Уехать из садика было для Сони невообразимой удачей. Её несчастья начались первый же день пребывания там, когда родители оставили её, кричащую, за закрытой дверью. В тихий час к ней подошла пухлая, как колобок, Кирка и уставилась на игрушку.

— Слышь, новенькая. Это что у тебя? — и с этими словами она выхватила Глошку из Сониных рук и отскочила в сторону.

— Отдай! Это моё! Отдай! — закричала Соня, вскакивая с кровати.

— Отдам, когда захочу, ясно? — и Кирка с силой толкнула её.

Тут же подскочили ещё две девчонки, — ехидно улыбаясь, стали Соню пихать, дёргать за волосы и больно щипать за руки. Ей удалось вернуть Глошку лишь по чистой случайности, — воспитательница, которая в тихий час всегда отлучалась, зашла, чтобы что-то забрать.

— Что за гам? — взревела она, фурией ворвавшись в спальню.

Дети разбежались по койкам, притихли, и на фоне возникшей тишины растрёпанная Соня разревелась так дико, что вызвала на себя весь её гнев.

— В угол! Марш! — воспиталка схватила её за плечо и под хихиканье детей поволокла в ледяной туалет, выложенный от пола до потолка плиткой. Свет включать не стала. — Будешь стоять тут, пока не скажу, ясно?

— Ы-ы-ы, — рыдая, Соня только и могла, что прижимать к себе помятую и взлохмаченную, как и она сама, игрушку, которую успела подхватить с пола в последний момент.

Воспиталка тогда орала, как резаная, но продолжила и дальше оставлять их без присмотра. Добрая няня в тихий час тоже бежала домой, — покормить своего инвалида-отца обедом, который давали на детсадовской кухне.

А потом случилось то, что случилось.

В тот злополучный день Соня, как и всегда, забралась под одеяло и, прижав к себе Глошку, считала секунды времени. Было душно и жарко, но она воображала, что сидит в своём домике, в своей пещере, — и это слегка успокаивало. Кирка, Зойка и остальные подошли незаметно. Навалились скопом, стащили одеяло, отобрали Глошку. Наглая свора устроила игру, — они рассыпались между кроватями и перебрасывали котёнка друг другу, пока Соня, крича и плача, металась между ними. Воспитательницы всё не было, и издевательство затянулось. Остальные дети, сидя на кроватях, улюлюкали и смеялись, — никто не хотел помочь. Измождённая Соня вцепилась в руку Зойки, к которой как раз прилетела Глошка, и та, не рассчитав, отбросила игрушку в дальний угол, — туда, где сидел, наблюдая, Вадька — неразговорчивый, хмурый тип.

Глошка прилетела ему прямо в лицо. Недолго думая, он схватил её обеими руками и разорвал пополам.

Бабушка приняла Соню с радостью, а маме велела не беспокоиться, — та и уехала обратно в город.

В деревянном доме пахло выпечкой и простоквашей, повсюду царил уют. Чистые половики. Белая печь.

— Баушка-а-а! — взвыла Соня, добывая из рюкзачка запчасти от любимой игрушки. — Вадька… го-о-оову-у-у…

— Ну будет, будет, — бабушка обняла её, долго гладила по косичкам и, наконец успокоив, полезла в сервант.

Она достала оттуда сундучок, где хранились нитки, старинные пуговицы, подушечка с иголками и бусины из чёрной глины. Бабушка аккуратно пришила Глошке голову, да так хорошо, что лучше прежнего. И беленький бантик на кончик хвоста повязала, для красоты.

Те месяцы жизни в деревне стали для Сони блаженством: тёплый дом, огромная корова с толстыми венами на животе, колкое сено, парное молоко, хрусткий наст и красногрудые снегири за окошком. А потом Новый год, и ёлка, и подарки, и сладкие мандарины, с лёгкостью выпадающие при чистке из кожуры. А если выйти в безразмерном тулупе на крыльцо веранды, то можно услышать шёпот падающего снега, или в туманной дымке уловить запах мокрых брёвен и бурьяна, или наблюдать за угольно-чёрной вороной, облюбовавшей тонкую ветку на самой вершине берёзы, не улетающую, а лишь заполошно вскидывающую крылья в попытке удержать равновесие.

Потом наступила весна, и из тугих почек завыворачивались молодые листики — быстро крепнущие, вбирающие жилками тепло и солнечный свет. На кухне появился «чай»: мелисса, мята и первые, ещё незрелые ягоды чёрной смородины, раскидистые кусты которой занимали добрый кусок участка. В её ароматных зарослях у Сони был уголок, где она могла часами рассматривать всё вокруг через багряно-красный «рубин», найденный в бабушкином сундучке: контуры плыли, искажались, блики дробили реальность, и это был иной, фантастический мир. Ветерок шевелил листья, солнце играло светом, и она, убаюканная, проваливалась в сон, а просыпалась уже заботливо укрытая бабушкиным флисовым пледом. Ягоды на тех кустах — нагретые, чёрные, кожисто-блестящие снаружи и зеленоватые, сочно-желейные внутри — всегда были самыми вкусными.

В конце июля бабушка варила в латунном тазу смородиновое варенье. Соня помогала: взобравшись на пододвинутую скамеечку, деревянной ложкой ловко снимала пену в эмалированную белую кружку. Сваренное укладывали в чистые, сухие банки, закрывали пергаментной бумагой и завязывали по верху верёвочкой, — и оно застывало, превращаясь в густое желе.

«От бабушкиного фартука пахло смородиной. Я прибегала к ней в своих горестях и, размазывая слёзы, утыкалась в мягкий живот, и она обнимала, утешала, гладила меня по голове, и от её шершавых ладоней тоже пахло смородиной».

Таблетки бабушка прикопала в компостной куче. А потом Соне пришлось вернуться, — наступил первый учебный год.

В школе она оказалась в классе с Вадькой и девочками из садика, но на счастье через неделю к ним пришёл новенький, который её и спас. Парень был спокоен и молчалив, вынослив и крепок в теле, с раскосыми глазами на плоском, бурятском лице. На переменах он, усевшись на подоконник, играл на варгане, поэтому все звали его просто Шаманом, тем более, что настоящее имя никто запомнить не мог. Даже учителя.

Он жил вместе с мамой, — отца не было, — и держался особняком, предпочитая наблюдать, а не участвовать в детских играх. Когда же задиры сцеплялись в схватке, ему ничего не стоило подойти, руками развести драчунов в стороны и успокоить, всего лишь придержав их за шкирки. Самого Шамана никто не трогал и даже не лез, особенно после того, как в замке кабинета застрял и сломался ключ, — парень тогда слегка навалился и вынес дверь плечом, а затем, виновато засопев, криво приставил её к стене, не сильно и напрягаясь.

Его усадили за парту к Соне, — все остальные места были заняты, — и вместе с этим она получила полную неприкосновенность и негласного, надёжного защитника. Он был взлохмачен, писал коряво и не делал домашку, так что Соня его тоже спасала, — этакий симбиоз, который устраивал их обоих. Они сблизились, но так, как это бывает у подростков — до сдержанной дружбы, — и бок о бок проучились вплоть до окончания школы.

Как-то раз Шаман пришёл в школу с заплывшим глазом, расквашенным ртом и без переднего зуба. Никому не сказал — откуда, но Соня видела, как в тетрадке по русскому он исчертил всю страницу линиями, и красил их, соединял перемычками, и как потом посередине странной мандалы брякнулись две слезины. К концу занятий он уже метко плевался — через дырку от зуба, — не признавшись даже учительнице, кто же его избил. На варгане с тех пор играть перестал.

Соня делилась с ним кельтскими мифами, разрисовывая тетрадки кошками, а Шаман увлечённо рассказывал про голубую лагуну, что обнаружил его двоюродный перекати-поле дядя Аян, и в которой, якобы, находится вход в таинственную пещеру. Горбатые киты — говорил дядя Аян — заплывают в мелководную бухту и чешут бока о камни, освобождаясь от старой кожи. А косатки тренируют там молодёжь охотиться на них, — но лишь тренируют. Соня влюбилась в китов сразу, бесповоротно.

— Как он туда добрался, твой дядя? — спрашивала она.

— Знамо как, автостопом, — с важным видом отвечал Шаман и цитировал ей дальнобойные присказки и анекдоты.

Соня тогда и знать не знала, что тоже будет «стопить» машины.

— Хочешь что покажу? — шепнула она Шаману на выпускном. Тот кивнул. — Иди за мной.

Торопливым шагом, озираясь, Соня прошла в раздевалку, и Шаман — вслед за нею. Она встала к окну и на ажурной белой кофточке принялась расстёгивать пуговки.

Шаман покрылся багровым румянцем и заворожённо уставился на её тонкие пальчики, дрожащие от волнения. Снаружи щебетали воробьи, где-то в коридоре уборщица бурчала на школьников, и те язвительно отвечали ей, — и всё это слышалось так близко! Слишком, чрезмерно близко!

После четвёртой пуговицы Соня встала к нему спиной и загадочно произнесла:

— Смотри. Между лопаток.

Тот, пыхтя, приблизился, оттянул блузку за воротник и украдкой глянул за шиворот. И аж присвистнул: на спине, прямо промеж лопаток красовалась татуировка косатки — в прыжке, на гребне волны.

— Ого! — воскликнул Шаман, обретя дар речи. — Дорого, наверное, такую сделать?

— Весь год деньги копила. Со школьных обедов, — засмеялась Соня, застёгивая пуговки обратно.

— Я себе тоже татуху сделаю. Кошку на плече набью! — возбуждённо зашептал Шаман. — Чёрную!

— Мои ещё не знают. Не говори никому!

— Могила! — поклялся он.

Тогда же, в школьные годы Соне пришлось-таки встретиться с психиатром, когда мать из добрых, разумеется, побуждений залезла в её дневник. Страницы были исписаны рассуждениями о загробной жизни и изрисованы мифическими чудовищами — драконами, гигантскими змеями и чёрными злыми кошками.

Впопыхах накинув кофту, вывернутую наизнанку, мать схватила дочь за руку и потащила через весь город на срочный приём.

Врач — невозмутимый, бровастый дядька, — смерив Соню изучающим взглядом, спросил:

— Что беспокоит?

Соня наклонилась к нему и осторожно поведала:

— Меня экология беспокоит. И энтропия Вселенной ещё. Не знаю, что это, но всё равно беспокойно как-то. И то, что косатки в неволе бьются головой о стенку бассейна, пока не умрут. Они сходят с ума, понимаете? — и через паузу добавила: — На самом деле меня мама сюда привела.

— Угу, — доктор понимающе качнул бровями. — Можете идти.

В одно движение она подобрала с колен куртку, встала и молча вышла из кабинета.


«Помнишь, на второй день моего приезда Ты ушёл по делам и сказал потом: „Я сам удивился, как легко оставил Вас тут одну“. А я ответила, что могла обыскать весь дом, залезть в ноут, открыть переписки, пересмотреть фотографии, — в шутку сказала, — и ты почернел, как туча, аж желваки загуляли. Думала, прибьёшь. Закрылся потом и долго мутузил медведя. Так что я не могу предать твоё доверие. Не могу».

А-ха-ха! Деваха-то тоже из любопытных! Грета смеётся, мгновенно реабилитировав себя за нездоровый интерес к чужим дневникам, и снова утыкается в исписанные торопливым почерком страницы.

«Ты мой, мой. Я не позволю, чтобы прошлое отобрало Тебя. Я буду лучшей, я буду совершенной, я буду полностью и целиком Твоя, только, пожалуйста, люби меня. Люби. Меня. Люби. Не оставляй. Всё, что скажешь. Всё, что захочешь. Только будь со мной. Господи, пожалуйста, будь со мной!»

Далее следует приписка:

«Я точно помню, что оставляла в холодильнике ломтик рыбы. Но к вечеру посередине тарелки на застывшем оранжевом жире обнаружился только след! Большой кошачий след! Вот такой!» (нарисован отпечаток кошачьей лапы)


Они лежат на матрасе.

— Я хочу рассказать про неё, — говорит мужчина.

— Не смей! — вскрикивает Соня, задохнувшись. — Не смей говорить про своих бывших!

Её истерика вспыхивает, как искрящийся фейерверк.

— Не смей! Ясно? Не хочу ничего знать! — она взвизгивает, утыкается лицом в подушку и скатывается вместе с ней на жёсткий пол. И сквозь наволочку, в пухлость из старых куриных перьев отчаянно хрипит: — Не сме-е-ей…

Мужчина наблюдает.

Безобразно рыдая, она подползает к нему и в унизительном жесте, судорожно цепляясь пальцами, обнимает за ноги — так, вжавшись всем телом, и лежит, вздрагивая, всхлипывая, с мокрыми от слёз щеками. Он осторожно кладёт ей на голову горячую ладонь, держит, и она, словно наплакавшийся до усталости ребёнок, засыпает.

Её будит солнце. Оно сияет так ярко, что Соня блаженно жмурится. Сбоку ползёт курчавая туча, глотает солнце, и оно то выглядывает из-за краешка, подсвечивая кромку, то исчезает вновь, будто играя в прятки.

Мужчина расслабленно сидит у стены. Тихо произносит:

— Хотел сфотографировать Вас, леди. Но Вы спали, и я не стал.

Она невольно улыбается и сворачивается на нагретом матрасе калачиком, словно кошка. Кошка не парится: просто блаженствует, наслаждаясь моментом. И, подобно ей, Соня подставляет бока под нежные, ускользающие лучи, вытягивая руки и ноги. Солнце — вот оно, вышло снова, заливает комнату светом. Оно всегда наверху, просто часто спрятано за облаками.

И Соня зовёт мужчину:

— Иди сюда: ко мне, к солнцу.

…Днём она идёт готовить — голая.

На длинной столешнице Соня делает из теста колбаску, нарезает её кусочками, раскатывает скалкой в тонкие лепёшки и кидает поочерёдно на сковородку. Под стеклянной крышкой видно, как вздуваются пузыри и сливаются воедино, образуя один, огромный, — значит, лепёшку пора переворачивать, — что Соня и делает, ложкой. Мужчина сидит на диване и внимательно наблюдает. Глаза блестят.

Вот она снимает полотенцем горячую крышку, неловко кладёт её на стол, — одним боком та выступает за край, — и переворачивает последнюю лепёшку, вспученную пузырём.

Мужчина незаметно подходит и прижимается к Соне сзади, невольно прижав её к крышке.

— А-а-а! — оглушительно взвизгнув, Соня отпрыгивает от стола.

На бедре краснеет полоска ожога, кровь взрывается адреналином. Мужчина пожимает плечами:

— Да ладно Вам. Несильно же.

Соня ныряет в морозилку, достаёт пакет со смородиной — купила намедни, чтобы сварить компот — и прикладывает к ноге.

— Больно, — говорит она мужчине, морщась.

— Да бросьте, — и, махнув рукой, он уходит в комнату.

…Грета перелистывает хрусткую страницу, пропахшую лёгким запахом ванили и испещрённую засохшими каплями слёз.

«Конечно, „скорую“ вызывать не надо — так Ты всегда говоришь? А надо просто человеческого участия. Но откуда Тебе знать, что такое сочувствие, верно? Глупо было этого ждать. Сама дура… (Далее трижды обведено): Следы! Там опять были кошачьи следы!»

— Так и есть, — шипит Грета, поставив палец на слове «дура» и задрав голову к потолку. Переждав несколько секунд и совершенно зря не придав значения «кошачьим следам», читает дальше.

Соня тянется за ложкой, бросает случайный взгляд на столешницу, где рассыпана мука и испуганно вздрагивает. Там ровной дорожкой проступают отпечатки кошачьих лап.

Соня пятится, утыкается плечом в дверной косяк и кричит:

— Кошка! У тебя есть кошка?

— Нет и не было никогда, — отвечает мужчина из комнаты. — Ненавижу кошек.

— Странно, — говорит Соня вполголоса, возвращаясь к столу — следы отчётливые, крупные.

Резко оборачивается. На кухне — никого.

Лепёшка на сковороде источает горелый запах, и Соня торопливо снимает её. Выключает огонь, смотрит опять… и не находит никаких следов — будто и не бывало.

Она оставляет ложку, оседает на пол и, нервно вздыхая, какое-то время трёт исступлённо виски, — пальцы испачканы в белом.

Глава 12

Чтобы покорить мужчину достаточно регулярно смотреть на него снизу вверх.

«Голос зазвучал так низко, что моё сердце споткнулось, а кожа зазвенела и покрылась мурашками. Ты сказал: — На колени! — и я повиновалась. Научи меня быть покорной…»

Соня послушно садится на пятки и переворачивает руки ладонями вверх. Мужчина задумчиво трогает и отпускает прядку её волос, точно дегустируя кончиками пальцев заморский шёлк. Он и не подозревает, что эта мнимая покорность — не что иное, как жертвоприношение ради вымаливания любви и, по сути, единственный известный ей способ выжить в огромном мире, где только ненависть и взаимна.


«Я хотела выключить ум, перестать всё и вся контролировать. От этой усталости должен быть отдых, от неё должно быть спасение. Ты снял брюки и подошёл — мой красивый и голый Бог. Твои колени и он, такой … (написано неразборчиво). Ты взял меня за подбородок и надавил на щёки … (строчка закрашена каракулями). Я сделаю всё, что Ты скажешь, и я буду прилежной».

«Оппа! А детка горяча! Твою ж дивизию. Стыдно должно быть таким заниматься», — на уродливых губах Греты расцветает похотливая улыбочка, а под рёбрами пробегает мятный холодок, — так однажды в детстве её чуть было не застукали за рукоблудием, но обошлось.

Она морщится и сварливо бубнит:

— Член? Во рту? И потом эта гадость, этот солёный, сопливый йогурт! Фу… Будет она прилежной…

Но любопытство оказывается сильнее ханжества, и Грета вновь погружается в исписанные так и сяк страницы.

«Я плавно двигала головой, округлив рот и стараясь не поцарапать его зубами. Ты взял меня за волосы и стал задавать ритм, — такой быстрый, что я начала давиться. Рвотный рефлекс. Я отпрянула, зажала ладонью рот и подумала: „Ну всё, я не умею“. Но ты лёг на матрас и подозвал к себе».


Соня послушно перемещается к мужчине, вытирая слюни рукой.

— Ласкайте, — говорит он всё тем же бархатным баритоном, притягивая её за шею себе в пах.

Она припадает, обнимает его орган губами и медленно двигается вверх-вниз. Вверх. Вниз. Вверх, вниз. Мужчина молчит и лишь дышит более часто. Стоя на карачках, она медленно поглощает его — тёплого и желанного, — стараясь не давиться, но периодически всё же отстраняется, прижимая ко рту ладонь.

— Это нормально, — говорит мужчина. — Просто продолжайте. Даже если заденете зубами — не надо извиняться. Просто. Продолжайте.

Она закрывает глаза и продолжает, погружая его в себя всё глубже и глубже. И ещё. Ощущения незнакомые: дыхание перекрывается, но паники нет, ведь всё под контролем. Она замирает, ощущая его внутри, — полное слияние, да ещё в таком месте, таким образом…

— Леди, не забывайте дышать, — говорит мужчина, наблюдая за ней с высоты подушки.

Глядя исподлобья, она медленно поднимается, делает демонстративно глубокий вдох и погружает его в себя до самого основания. Нос упирается в курчавые волоски, пахнущие сладким мускусом, и она упруго сглатывает, сжимая его горлом. Мужчина, всё это время такой безучастный, громко вздыхает:

— О, д-д-да!

Внутри неё разливается нежная теплота за это «да», и нарастает томительное возбуждение, — она усаживается верхом на его бедро, нетерпеливо трётся мокрой собой. Слюна сочится, смачивает обильно пальцы, и Соня изящно двигает головой, изменяя то ритм, то глубину, вызывая в момент разъединения чмокающие звуки. Время от времени она отрывается, дышит, — словно ныряльщик перед очередным погружением, — и затем продолжает.

Взгляд мужчины расфокусирован, — он полностью в её власти! Она вновь забирает его в себя — так глубоко, что упирается подбородком в мягкую, бархатистую кожу; нежно лижет её, — мужчина стонет и шумно вздыхает в ответ.

Воздуха снова нет, и Соня приподнимает голову, но тут мужчина, схватив за волосы, насильно возвращает её обратно — глубже некуда — и крепко удерживает. Она давится, едва не смыкает зубы, пихается, пытаясь отстраниться, — никак.

И ему очевидно нравится видеть, как она испуганным зайцем трепыхается в силках его руки, как мычит и по-идиотски шлёпает ладонями, и как, теряя волосы, выворачивается.

Пыхтящую, паникующую, он подтягивает её к себе за подбородок и, выдержав паузу, пальцем аккуратно стирает с него слюну. Смотрит разочарованно. Затем резко вскакивает, переворачивает Соню на четвереньки, натягивает презерватив и берёт её сзади, — вцепившись в бёдра, с глухим рычанием, ритмично насаживая на себя, — а она кричит его имя и стонет, стонет и снова кричит, и снова кричит и стонет.

…В магазине мягко горит свет. Мужчина берёт фрукты, авокадо, кокосовые конфеты и любимые Сонины сырки.

Конфеты он покупает регулярно, по десять в день, и то, как методично потом их ест, напоминает принятие дозы, когда организм уже привык, — привык настолько, что абсолютно не реагирует радостью. Без них он становится тревожным, томится, а затем, сдёрнув с вешалки куртку и одевая её на ходу, целенаправленно идёт в супермаркет, к полке с кондитеркой. Он начинает есть их сразу, едва отойдя от кассы, и возвращается домой с растерзанным, опустошённым пакетом и карманами, набитыми фантиками.

Это не голод, а некий способ заедать тревогу, которая ежедневно зарождается в нём, в недрах памяти, на руинах материнской любви, в жалкой попытке заместить её чем-то доступным. Это давно уже превратилось в потребность, олицетворяющую и безопасность, и сон, и желание жить, — интимную, как кормление грудью. Конфетами он будто заполняет свою детскую бездонную пустоту, рождённую в одиночестве и дефиците тактильного тепла. Соня даже не просит себе ни одной, — настолько выверена его доза.

Непривлекательная внешне девушка, сидящая на кассе — худая, с осунувшимся лицом, безобразно отросшей чёлкой и безжизненными глазами — берёт груши, взвешивает их и пробивает. Кладёт в корзину. Берёт кулёк с конфетами, взвешивает, пробивает. Кладёт в корзину. Авокадо. Пробивает. Кладёт в корзину. Берёт пакет с сырками. И тут мужчина, наклонившись, задушевно произносит:

— Смена же скоро закончится, верно?

Сырки зависают в воздухе. Девушка вздрагивает и поднимает глаза: мужчина напротив неё улыбается. Заторможено она пробивает сырки, отдаёт пакет — из рук в руки, — и в её глазах загорается чистейшая благодарность, подчёркнутая блеском от выступивших слёз.

— Да, — кивает она, расплываясь в трогательной улыбке. — Да.

Их общение так трогательно, что Соня отстраняется, поражённая увиденным: с этой девушкой — страшной, как ядерная война — он мил и добр. А что остаётся ей?

Сейчас, через эту замученную кассиршу он черпает и благодарность, и силу, и на глазах у Сони тоже выступают слёзы, только горькие, — это слёзы её лютой ревности, очевидной никчёмности и безжалостно низкой самооценки. В это время происходит ещё более адское: мужчина запускает руку в пакет с конфетами, достаёт оттуда одну и протягивает её кассирше.

Соня пятится, в надежде не испортить этот его, интимный жест. Девушка расплывается в оскале, обнажая частокол кривых зубов. Бережно берёт конфету. Кивает.

«Самой, что ли, не взять себе конфет? — злится Соня. — По пути к туалету, хотя бы!»

Будет теперь каждый день своей убогой жизни разглаживать фантик ладошками, любоваться на него перед сном, — очевидно же, что она не избалована мужским вниманием. И эта её уродливость, и мучительное истощение… Да это ещё хуже, чем сучка из пиццерии!

Вот они уже общаются, смеются… За ним в очереди — никого, и смена же скоро закончится, верно? Соня отступает назад, пятится и, незамеченная, не остановленная, вываливается спиной на улицу, в сумеречную прохладу.

…Он находит её на лестничной клетке пожарного выхода — заплаканную, целую вечность просидевшую на бетонных ступенях. Она трёт покрасневшие от слёз щёки и расчёсывает до крови плечи и сгибы локтей — там, где под кожей синеют, пульсируя, жилки вен.

Вывернутая наизнанку, ставшая сплошным ожиданием, всё это время она неотрывно слушала чужие шаги и пыталась угадать, на какой этаж поднимается лифт. Все жильцы, как назло, разом решили вернуться домой, дёргая её за оголённые нервы, — будто издеваясь, насмехаясь над её собачьей преданностью и способностью ждать.

Она горячо обнимает мужчину за ноги, порывисто встаёт и влепляется в тело, пахнущее имбирём, улицей и прохладной ночью, — в его карманах сминаются с шуршанием фантики. Он держит в руке тяжёлый пакет с продуктами, тогда как другая спрятана за спиной.

— Я так рада тебя ви-и-идеть! — разрыдавшись, Соня стискивает его, обнимает.

— Погодите-ка, леди, — он плавно отстраняется и, словно фокусник, добывает из-за спины розовый воздушный шарик — наполненный гелием, рвущийся ввысь. На нём нарисована смешная мордашка котёнка, под которой написано: «Hello, Kitty», и от хвостика тянется золотистая ленточка.

— Держите. Это Вам.

Соня, глупо улыбаясь, берёт его. Прижимает к груди. Он не забыл про неё, не забыл!

Они заходят в квартиру, раздеваются. Мужчина достаёт из кармана нож и с грохотом кладёт его на верхнюю полку стеллажа. Ставит туда же пакет с продуктами. Включает свет. Соня ластится к нему, тычется по-телячьи лбом, нюхает ладони.

— Подождите, — он отодвигает её, и Соня замечает, что рука у него — там где костяшки — разодрана.

— У тебя кровь!

— Да… — он сжимает и разжимает пальцы.

Она не спрашивает, откуда. Просто выпускает шарик, — освобождённый, он взлетает, тыкается в потолок, — и бежит в ванную.

— У меня есть пластырь! — кричит она оттуда, суетливо вытряхивая из косметички всё её содержимое.

— Не надо, — отчётливо произносит мужчина.

— Тут полно пластыря!

Вот один из них распакован, отклеена защитная бумажка, и она, спотыкаясь, бежит назад, держа его пальцами за кончики.

— Не надо! — решительно говорит мужчина.

Она застывает, словно врезавшись в стену. Растерянно смотрит то на рану, то на пластырь и затем, часто моргая, приклеивает его мужчине на плечо.

Дальше происходит ужасное. Резким движением он срывает пластырь и израненным голосом орёт:

— Ну почему-у-у? Говно-о! Везде-е-е всё равно говно-о-о! — и бьёт окровавленной рукой по стоящему сбоку стеллажу.

С первым же ударом верхняя полка перекашивается, и на пол обрушивается всё: телефон, нож, вазочка с визитками; стопками летят бумаги; из пакета вываливаются грудой сырки и груши. Сверху обречённо плюхается авокадо.

— Я хотела помочь, — лепечет Соня, всем телом ощущая вибрации наэлектризованного, рвущегося в клочья воздуха.

— Я СКАЗАЛ: «НЕ НАДО»! — снова и снова он бьёт по полке, и та обрушивается, проламывая всё, что ниже.

Фотоаппарат, объективы, кошелёк, книги, диски, тарелка с ключами, — всё летит вниз, скатываясь к Сониным ногам; стекло бьётся, предметы стукаются и крошатся друг о друга, подминая какие-то файлики, документы. С хрустом из полок выворачиваются крепления, бежевый ламинат трещит, покрытие лопается, отрываясь пластинами и обнажая дспэшное нутро.

Соня зажимает руками рот. По её босым ногам шёлковой лентой пробегает кошачий хвост, и в голове звучит гнусавый голос:

— Валим отсюда, детка. Он психопат!

Она вздрагивает, смотрит вниз, но видит только мешанину из предметов и развороченных полок.

Медвежий рык разрывает пространство на части:

— Психо-о-олог говорил: выража-а-ай эмоции! — сжимая пальцами одной руки узкую полоску пластыря, мужчина снова и снова бьёт окровавленной другой по полкам, и те выламываются с мясом, крошатся в хлам.

Третья полка. И, наконец, нижняя — четвёртая. Боковые части складываются уродливым домиком. Он отрывает одну и переламывает её об косяк. Острые щепки летят по сторонам, и одна, просвистев мимо, остро царапает Соне щёку.

Поверх беспорядочной груды из наваленных вещей, кусков ламината и обломков, вишенкой на тортик плюхается злополучный пластырь. Мужчина поднимает тяжёлый взгляд на Соню. Минуту они молча стоят по разные стороны кучи, над которой свисает, плавно покачиваясь, золотистая ленточка от улетевшего к потолку шарика.

Зловещая тишина сменяется неестественным шелестом, — Соня с удивлением понимает, что этот звук вызван оседающими на пол невесомыми пылинками. Шелест сменяется потрескиванием и стуком, будто на ламинат сыплют горстями свинцовую дробь, а затем усиливается до грохота сотрясаемых в мешке кастрюль и сковородок.

Соня, заколдованная какофонией, стоит истуканом.

Мужчина перешагивает через обломки, грубо берёт её за руку — при этом громкие звуки резко обрываются — и тащит в спальню. Ошарашенная, она семенит за ним.

Глава 13

Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя (Фридрих Ницше).

Грета отрывается от дневника.

Детские воспоминания заполоняют голову: как мама добывала ей чужие поношенные вещи и попутно они же служили подарками на будущие дни рождения. Идиотские платья с розовыми оборками. Отвратительные фиолетовые колготки. Туфли, болтающиеся на ноге. Её мнения никто не спрашивал — носи, что дают.

— Дура ты, «леди», — бурчит Грета, комментируя прочитанное. — Ну, сказал же: «Не надо», могла бы и услышать. А он, вона… только полку разломал. А мог бы и…

Её мужик приложил бы об стену вовсе не стеллаж. Как напьётся — так попробуй только ослушайся. Или удавит, или лицо расквасит, а ты ходи потом неделю в синяках.

Грета жамкает утиными губами и снова утыкается в тетрадь. Там пишется о страшной внутренней пустоте, и затем повествование идёт от третьего лица, из роли наблюдателя или кого-то, кто Соней уже не является:

«…С этого дня она больше не рискует делать ничего, не подумав о последствиях, и это рождает внутри чудовищное напряжение, из-за которого не расслабиться. Ей страшно говорить, страшно смеяться, — ей становится вообще всё страшно. Но она не уезжает. Она хочет быть с ним, — таким сильным, превосходящим. Она хочет быть его личной женщиной. Её самой больше нет.

…Кожа — это ограничение, которое изолирует и обрекает на одиночество, словно стенка корабля, отделяющая космонавта от безучастного космоса. Вот он летит неизвестно куда, забытый всеми, и не смеётся уже, не живёт — потому что один, одинок. Зачем ему?

…Ей кажется, что внутри неё течёт жидкий овсяный кисель, а вовсе уже не…» И далее с нажимом, от которого бумага местами прорезалась, написано: «КРОВЬ». На полях стоит бурый отпечаток кошачьей лапы, и при ближайшем рассмотрении становится очевидно, что сделан он кровью.

Мужчина спит, а Соня нет: мысль о том, что он с кем-то подрался, не даёт ей покоя. Может, до шарика кто докопался, съязвил… Глубоко заполночь, промучавшись от бессонницы, она выскальзывает из-под одеяла и в темноте прихожей откапывает из наваленной кучи нож. Берёт его — увесистый, тот удобно ложится в ладонь. Она нажимает на кнопку и вздрагивает, — с лаконичным щелчком лезвие выскакивает наружу.

Серебристый диск луны заглядывает в кухонное — без занавесок — окно и мутно освещает коридор. Соня шевелит ножом, и лезвие в полумраке бликует. Крови нет. Никаких следов. Это успокаивает: значит, просто кулаком кому-то втемяшил. Или в стену дал, а не драка вовсе.

Блеск металла в ночи завораживает. Соня дотрагивается до кончика лезвия, ойкает, и этим будто активирует невидимый механизм: дверь в ванную комнату с ужасающим скрипом медленно отворяется настежь. В проёме зияет мрачный подвал с чёрными от плесени стенами, из глубины которого веет сыростью и прохладой. Туманная дымка стелется у самого пола, холодит босые ноги.

Соню накрывает необъяснимый озноб с ощущением стойкого дежавю. Она делает шаг, и другой, и словно заворожённая безропотно следует за этим воспоминанием, ступая по лунной дорожке, подгоняемая собственной тенью, — прямиком в темноту подвала.

Там, внутри, она поворачивает руку запястьем кверху и прижимает подбородок к плечу, как виртуозный скрипач, который взялся за скрипку, чтобы исполнить свою одинокую партию. Изящно отставив локоть, она ставит лезвие ножа туда, где пульсируют тонкие вены — и, изображая смычок, ведёт им по коже: лёгкое покалывание… Он действительно острый… В этом доме ножи такие… Скрипка тоскливо плачет. Наморщенный лоб покрывается бисером мелких капель. Глаза закрыты в переживании проникновенной боли.

Музыка приходит из ниоткуда, переливается нотами, с изысканным совершенством течёт из полуоткрытых уст.

— Это Canzonetta Andante, детка, — звучит в голове поучительным тоном. И, со вздохом: — Какая пошлость — резать себя под классику! Мой прадед за такое поотрывал бы уши!

«Тело. Уязвимое тело. Вот над чем можно иметь контроль. Управлять страданием, делать его конкретным, физически ощутимым…»

Чарующий, скрипичный тембр растёт, и на верхней ноте она делает глубокий надрез. Жгучая боль заглушает всё. Сердце рвётся из рёберной клетки наружу. Мелодия льётся так чисто, с певучими переливами, точно горная живая река.

Теперь — реприза.

Будто в трансе Соня повторяет движение чуть выше и медленнее. По лбу ручейками стекает пот, щиплет глаза. Тёплые капли крови из ранок сливаются к локтю и, словно жидкое варенье, просочившееся сквозь рыхлую булку, срываются в ванну, отдаваясь коротким эхом внизу, — всё это Соня, стоящая в темноте, слышит и остро чувствует кожей.

«Боль — это про жизнь. Пока чувствуешь боль — живёшь. Делать с телом, что хочется — в этом и есть свобода».

Солёный вкус будоражит, пьянит. Изогнувшись, она лижет порезы и снова изящно наставляет «смычок» на «струны».

В ванной резко вспыхивает свет, и Соня, вскрикнув и широко взмахнув ножом, подпрыгивает, выставив его ровно перед собой. На мокром лбу — прилипшие прядки волос. Взгляд безумный, окровавленный рот перекошен.

Это мужчина.

— Леди? Тихо, тихо, леди, — хрипло говорит он, осторожно приближаясь. — Отдайте это мне.

Захлёбываясь воздухом, она непонимающе пялится на опасную выкидуху: судорожно сжатые пальцы смыкаются на рукоятке и, частично, лезвии.

Мужчина берёт её за запястье, давит на сухожилия и забирает нож, у острого края которого, точно на губах у хищника, алеет полоской кровь. Соня горбится, уводит за спину руки, но мужчина, подойдя вплотную, крепко хватает её за локоть и выворачивает: раны открываются во всей красе. Желваки на скулах гуляют, от взгляда хочется провалиться сквозь землю, — Соня скукоживается, внезапно делаясь маленькой, словно ломтик сушёного яблока, затерявшийся в шкафу между баночками со специями. Только бы не ударил…

Мужчина рывком отпускает её, исчезает в комнате и, нарушая сонливость ночи, грохочет там содержимым шкафчика, — металлический лязг сопровождается шелестом целлофана и тяжёлым топотом ног. Инструменты, нитки, бактерицидные салфетки, — всё это мужчина складирует на кухне и туда же остервенело выволакивает за шею Соню, с ходу ухнув её в кресло. Ослепительно, точно в операционной, вспыхивает свет. В нос ударяет запах спирта.

— Выпороть бы Вас! — цедит мужчина сквозь зубы.

— Я… больше не буду, — виновато, по-детски супится Соня.

Он затягивает ей плечо широкой резиновой лентой, которая зажёвывает кожу, и Соня закусывает губу. Кровь из открытых ран кривыми дорожками бежит на стол. Ещё один жгут — у запястья. Кровотечение прекращается. Мужчина плескает себе спиртом на руки, на инструменты и Соне на раны, — та дёргается и взвизгивает. Оставаясь невозмутимым, он открывает пачку с нитками, — защитная плёнка, фольга, — и вытаскивает длинную нить, приплавленную к С-образной игле, которую и берёт зажимом, — всё это делается молча и профессионально, точно не в первый раз. Сосредоточенно шьёт.

Кривая игла прокалывает кожу, протискивается через плоть и появляется кончиком с другой стороны разреза. Вслед за вылезающей ниткой тянется кожа, и безвольная рука движется следом. Соня не смотрит, — по её горящим щекам струятся слёзы. Щёлканье ножниц. И ещё. Ещё.

Закончив, мужчина снимает жгуты, оттирает салфетками кровь, заматывает руку бинтом и отводит Соню в спальню.

— Давайте спать, леди, — устало бормочет он.

Она подбирается к нему под бок и сворачивается рогаликом, словно бездомный, замерзающий в подворотне щенок.

«Нитки. Под ними чешется, и я их скребу через бинт. Один шов там лежит нахлёстом, и это какой-то АДИЩЕ (обведено). Жутко, жутко зудит. Я вся в нитках, похожа на порождение Франкенштейна.

…Сегодня проснулась с разлохмаченной в хлам повязкой. Наклеила сверху скотч. Тру через него.

…Сегодня две недели как, и Он вытащил мне все нитки, — одну за другой. СЧАСТЬЕ.

…Сегодня ему позвонила мать. Разговор был мучительным, он нажал на отбой и швырнул телефон в подушки. Сказал с отвращением: «Это похоже на изнасилование».

Я попросила его рассказать о ней. «А что про мать? Ну, родила. Бросила». Она не кормила его грудью! Наверное, рыдала, узнав о беременности. Врач отговорил её делать аборт, чтобы не навредить здоровью, и несколько долгих месяцев она носила его, страдая от токсикоза и люто возненавидев. Будучи крупным, во время мучительных родов он порвал её, став источником такой ощутимой физической боли, и она с лёгкостью отказалась от него, — отказалась даже кормить. А теперь вот звонит».

Мама. Тёплая, мягкая мама. Молочный запах. Нежные руки. Это и есть — хорошо. Всё вот так просто, да.

Ребёнок припадает пухлыми губками к её груди, хватается пальчиками, соединяется с ней и втягивает живительную силу молока — этой жидкой религии. С блаженством на личике он сопит, ритмично и напористо всасывая в себя квинтэссенцию жизни под умиротворяющий стук сердца, которое бьётся так близко, под самым ухом. Молоко приливает к маминой груди, вызывая томление, и малыш избавляет от этого: бисер пота на лобике, мокрый потемневший завиток волос на затылке, пахнущий карамелью, блаженно закрытые глазки, причмокивание и то, как он расслабленно засыпает, — тут и сакральная чувственность, и интимная нежность, одна на двоих.

А без тёплой и сытной мамы ребёнок — уязвимый, беспомощный — попадает в мир, состоящий из холода, голода, боли. Хоть закричись, — никто не услышит. Мир становится злым.

Конфетки зато безотказны. Для брошенного малыша, лишённого ощущения «хорошо», они — как анестезия.

— Иди ко мне, — Соня, блестя глазами, берёт свою грудку в ладонь и придвигается ближе.

— Леди, Вы это серьёзно?

Она быстро-быстро кивает, лишь бы не разрыдаться.

— Ладно.

Мужчина соглашается, ложится и приникает к ней.

Так они и лежат. Он просто держит сосок во рту, не понимая того, что прописано в родовой памяти у каждого существа на самом глубинном уровне, — уровне врождённых рефлексов.

Она гладит его по голове дрожащими пальцами. От пронзительной материнской жалости щемит сердце, и ей становится понятно, почему он чурается прикосновений, не целуется и совсем не умеет плакать.

— Я люблю тебя, малыш, — шепчет она. — Так люблю.

…Всю ночь за окном сверкают молнии, хлещет дождь, — в форточку дует, и Соня отчаянно мёрзнет. Она лежит на матрасе, вжавшись в мужчину и закутавшись в два одеяла, но это не помогает.

Температура подскакивает ночью. На спине деревенеет мышца, передавая пламенный привет из едва подзабытого прошлого, — любое мало-мальское движение сопровождается пронзительной болью.

Голова будто набита стекловатой, уши заложены, лихорадка рождает галлюцинации: неподъёмный булыжник, лежащий на хрупком теле, распухает, вдавливая его через скомканные простыни в мягкий, словно податливый чернозём, матрас. Сквозь мрак и гудящий тоннель Соню вышвыривает к облакам, по которым ходят люди и грустные ангелы. На её глазах люди срываются с края и с криком падают в бездну.

Ледяная повязка ложится на лоб, вырывая Соню из облаков. Она кладёт руку поверх ускользающих пальцев мужчины и тяжело открывает глаза, — непослушные веки слипаются.

— Воды? — спрашивает тот.

— Да, — севшим голосом отвечает она.

Он приносит в гранёном стакане воду — такую желанную, такую вкусную. Подносит к её губам, придерживает под голову, — жидкость обжигает холодом пищевод, проливается мимо. Треть, и она в изнеможении откидывается на подушку. Всё здесь так призрачно, зыбко: искажая пространство, словно в выжженной белой пустыне вибрирует воздух; узоры на обоях обращаются в вереницу верблюдов, и вот уже движется караван, качаются нагруженные тюками горбы, шагают и шагают голенастые ноги…

День катится солнечным яблоком вниз, и золотой квадрат на стене — отпечаток окна — тускнеет, гаснет. Шёлковой мантией на город опускается ночь. А с утра начинается горькая рвота. Соня пьёт и тут же теряет воду. Снова пьёт и снова теряет. В фокусе — плоское дно голубого тазика, за краями которого всё расплывается в тумане гулкого головокружения.

— Холодно… холодно…

Ещё одно одеяло поверх взопревшего, но тепла не приходит. Она забирается с головой в пододеяловую пещеру и дышит, пьянея от тяжёлого воздуха.

К обеду губы и нос покрываются крупными волдырями. Всклокоченная, опухшая, поминутно блюющая, с изуродованным лицом Соня лежит на матрасе и стонет. На горячечный лоб вновь ложится мокрое полотенце — холодное, словно льды Антарктиды.

Галлюцинации сменяют одна другую. Нечто весомое наступает на грудь и укладывается сверху, пожамкав когтями пододеяльник.

Соня приоткрывает глаза и обнаруживает лежащую баранкой чёрную кошку — судя по волосатой спине. Кошка громко мурлычет, сродни трактору на холостом ходу. Её хвост самозабвенно дирижирует, добавляя происходящему идиотского антуражу. Соня лежит неподвижно, боясь спугнуть столь творческую галлюцинацию: не булыжник — уже и ладно.

Мурчание сменяется знакомой мелодией, напеваемой женским голосом с точным попаданием в ноты.

«Canzonetta Andante», — вспоминает название Соня.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.