Автобиографическая справка
Сомова Елена Владимировна — Лауреат литературной премии «Российский писатель» по итогам 2023 года в номинации «Критика».
Елена Владимировна Сомова (род. 2 августа 1966, Горький) — российский писатель, поэт.
Окончила филфак ННГУ им. Лобачевского. Вошла в Лонг-лист премии Искандера — 2020 — в номинации Поэзия за книгу «Восстание Боттичелли», лонг-лист премии Искандера—2024 в номинации «Дерево». Детская и подростковая литература за книгу рассказов и сказок «Честное волшебное».
Дипломы последних лет:
Финалиста конкурса «Есть только музыка одна» -2021,
«Гранатовый браслет» -2022 (номинация проза),
3-е место в Международном русскоязычном поэтическом конкурсе «Дуэнде Лоркиано» — 2023 в рамках большого многосекционного и мультиязычного конкурса «Парнас» в г. Каникатти (Сицилия).
Публикации:
«Российский писатель» 2023 г, «Невский альманах» No2 (136) /2024, «Литературный Иерусалим» No37, «Молодая гвардия» №4 /2024, «Новая Немига литературная» №6 2023 г, «Тerantella» — стихи, эссе и стихи памяти Бахыта Кенжеева, «Поэтоград» №17 (274) 2017, «45 параллель», литературная гостиная на «Маяке», стихи опубликованы в конкурсном списке «Эмигрантская лира» -2024 г, «Клад» (АРТ — Роса), в альманахе «Линия фронта» -2020 (Москва, очерк «Фашистский концлагерь Любек» — шорт-лист одноименного конкурса), «Сетевая словесность», на портале «Текстура» — сказки, «45 параллель», «Поэтоград» No17 (274) 2017 г, «Клаузура», «Русский Глобус» (США), на портале «Топос», в сборниках женской прозы — 2021 и 2022 г, в сборнике памяти поэта Ольги Бешенковской «И надломиться над строкой» (эссе и стихи памяти поэта) — издательство Gesamtherstellung Edita Gelsen e.V. (Германия, 2016 г.). Автор многих книг. Живет в России, в Нижнем Новгороде.
Большое событие в жизни поэта Елены Сомовой — участие в международном совещании европейских писателей и поэтов в 1997 году в Хорватии на острове Крк при содействии Института Открытое Общество.
Ниточка и яйца Фаберже
…И когда я стану тоненькой ниточкой, ты ловко скрутишь меня на указательный палец, и я стану кольцом на твоем пальце…
Ловко и безнадежно ему позволено было всё, особенно, чего нельзя, и всё назло родителям, нагло воюющим за моё счастье со мной же самой.
Зимы сменялись веснами, а родители боролись и теряли меня каждый день, надеясь на свою победу.
Как можно надеяться, воюя, ведь если ты вынуждена воевать, значит, не дается тебе победа сама, и ты ее отнимаешь силой?
Значит, не разумом ты берёшь, и то, чего добиваешься, ты еще не достойна. А позже придет заслуженное, но ты его не узнаешь, потому что глаза твои нальются свинцом победных лавров раньше, чем ты ощутишь добытую тобой победу.
Ты будешь спать, а она будет владеть тобой, твоя победа. И ты станешь счастлива, когда ее оковы падут в борьбе твоей за свою свободу от всего и всех.
И тогда пройдет последний дождь в твоей жизни, а когда вдруг с неба станут падать мелкие капли, то это будет снисхождение до тебя солнечных капель, охлажденных, чтобы не обжечь твою кожу, по которой скользят сейчас его губы.
Ключевая вода бежит по плечам и спине, стекает по лбу и губам, когда на мгновение они отрываются от поверхности желаемых прикосновений.
Смешно, как сейчас, может быть, родители строят иллюзии моего счастья, а я уже счастлива!.. Они думают, что счастье в накопительстве барахла, холодильников, тумб, ходят в банк откладывать «яйца Фаберже» — да, я так называю каждое их вкладывание от зарплаты на мое будущее. Смешно!..
Велика гора любви и страсти, и мы поднимаемся по ней вместе неотступно вверх: нацепляются кольца детской пирамидки, пищит глупая уточка своим бочком с дыркой, и где — то в воде плещется градусник для измерения температуры этой воды, чтоб не обжечь младенца. Он будет, он обязательно здоровая девочка или крепкий мальчик, достойные обожания.
И когда вы узнаете об их существовании, на вас хлынут великодушие и восторг. И весь мир окажется у ваших ног. Тот, кто был бездушен, внезапно проявит эмоции в виде маленьких невесомых для вас знаков внимания. Странно тяжело бывает неудовлетворенным жизнью людям оказать свое расположение на субъектов, владеющих предметом их мечтаний.
— Ниточка — ниточка, не рвись!..
Ниточка мечтаний связывает сейчас тебя с миром, и то, что иллюзорно, становится значимым, будто разглядываешь через лупу себя изнутри души.
И когда пепел иллюзий остынет на ваших плечах, когда опавшие с деревьев яблоки надо будет срочно убирать, чтобы их не тронула тьма, вы ринетесь в бой за сладкий сок этих яблок, чуть с кислинкой, но все же — сладкий. А как они будут волшебно падать! Их движение, согласно закону притяжения, волшебно, и напоминает игру на клавишных: сверху и с прицелом вниз для мгновенного извлечения звука.
Яблоки будут лежать ровной горой на кровати вместо вас. Тогда придет мысль сказать родителям, что вам негде спать, потому что урожай яблок занял ваше место в садовом домике. Вот тогда и понадобятся «яйца Фаберже», над которыми вы смеялись. Шутка ли: спать стоя и охранять яблочный сон урожая!
На подоконниках сидя, спать неудобно, но если яблоки убрать, то на полу от холода они просто погибнут: покроются синяками и трупными пятнами, как мертвые люди.
Осенняя прохлада идет неотступно. Смотри внимательно на движение облаков в его глазах: не уплывают ли они в точку возврата памяти. Этого не должно случиться, но на всякий случай, это средство от остуды, бабки ёжки, в отношениях. Яблоки, конечно, поддержат своей алостью и свежестью ваше чувство, как святые. Помнишь, дедушка был рад собирать урожай вместе с тобой, вы вместе складывали такие же яблоки пятнадцать лет назад, и он готов был целовать каждое яблоко, как бабушку. Но бабушка сильно тосковала по своему сыну, который уехал на Север, и умерла от этой тоски. Ты скажи своему сыну, когда он родится, чтобы не покидал тебя.
Облака уплыли в его глазах и сменились выражением ненадобности речи.
Он ушел бы, если бы не эти яблоки. Нить чувства плетется от них, вы же вместе их ждали, эти яблоки, видели, как наливаются их румяные бока, называли их именами детей из будущего. И теперь поднося яблоко к губам, загадай желание, и попроси, чтобы твой принц загадал желание тоже, иначе он лишится королевства твоей любви. А зачем тебе принц, лишенный королевства! И теперь юмор будет держать полог света над вами. Шути и властвуй, радуйся жизни и миру!
Амортизация
Сущность, которая едет верхом и при этом совершает поступательные движения торсом вперед-и-назад, подталкивая к ответной амортизации отражателя ее материальной фантазии, способна быть только вассалом и восседать на шее уважаемого ею предмета бытия, обезличенного и бесчеловечно используемого.
Сущность воспринимает объект объеда, как насекомое. Вот вы вошли в гипермаркет, и она мгновенно выпускает свои хищные щупальца прямо в твой карман, зондирует его глубже, выцарапывая до пылинки тебя через твой карманишко, тщательно напихиваемый тобою перед встречей с сущностью.
Выходя из дверей маркета, ты ощущаешь свою пустотелость, некую фарфоровость с воздухом ее неуёмных просьб внутри. Жалуясь на недомогание, она проявляет тем самым свой интерес к тебе лично, уже не к твоему карману, но тебе кажется, что ты насыщен ее просьбами на десять лет вперед, и ответных импульсов добра, тепла, и мягкого пушистого листопада над вашей постелью не возникает в твоей душе.
Слышишь: в душе, не в теле.
Она пронзила лазером своих приветственных лучей потребителя золотые тайники твоего дыхания над ней и вместе с тем задела высшую точку твоей вершины, где ты счетоводом набирал плашки за плашкой для своих соперников по бизнесу, конкурентоспособных кротов. Она ослепила белизной своих очертаний в вечернем свете, будто предновогоднем, в ауре фашиствующих фонарей над внутренней радугой чувств.
Наутро оказывается, радуга стала мазутом в луже, величественное ложе, где богиня ожидала варваров, — всего лишь кучей листвы под сенью дружных муз дворников, карета — тыквой, но вот наряд остался. Ее наряд, новый, которым ты ее одарил, точнее, она себя одарила им, выцарапывая из тебя лучи счастья. У тебя от ее похлопываний и поглаживаний, выцеживаний, словно поменялись местами голова и другое почтенное место, сидя на котором ты зарабатывал эти лучи счастья перед лицом вечности. Получилось, что вечность — это она. Она, перед которой встают на колени и, воздевая руки, молятся и кланяются, повторяя полушепотом мантры, молитвы и все волшебные слова, которые она не ценит, а запросто вешает их тебе на уши в качестве опорных висючек для остервенения щупалечных лазеров.
Едет… чувствуешь? И двигает торсом на твоей виртуальной шее, чтоб ты двигался к ее мечте живее. Плёточку ей дать, так ты и поскачешь конём в аллюре! Какая ж… стер… Дама сердца! Червовая лапочка.
Идёте подпиливать ногти (когти) в лазерный салон. Там ты пьешь последнюю чашку кофе в твоей жизни, чашка с полведра. Долго пилит когти, долго верещат они друг другу с пилильщицей ее интересов. Та еще игриво поглядывает на тебя. Ты решаешься еще на ведро кофе, — это все-таки лучше, чем коробочный сок с привкусом гнилья, — и подумываешь прекратить игру взглядов. Поворачиваешься в анфас и тупо пялишься в фотообои салона. Тебе легче. Еще легче становится через час, когда твои мурзокогти, выдолбив овал на экологичном дереве столика, останавливаются и замирают на прерванной ноте. Перед тобой ложатся прекрасные руки, так обворожительно ограбившее тебя… с картинами Климта на каждом ногте. Климт писал богатейших дам своего столетия. Ты начинаешь чувствовать, что влияние тех дам распространяется на тебя.
Целуешь каждый ноготь по отдельности и платишь этим за каждый ноготь, за каждую картину Климта. Меценат художника. Киса твоя со всей художественной галереей напирает на воздух в ходьбе всем передним телом, а заднее, в шелках и при меховой обертке, покачивает тебя, как ноябрьский лист на ветру. Ты мысленно ложишься на пол и ползешь за ней, целуя каждое прикосновение ее стопы на мраморных плитках пола.
В арочке между стопой и каблуком завелись гномы, они артистически дразнят тебя и машут платками твоей физиономии, внедрившейся в их корневой мир.
Она ступает на каждую плитку по отдельности, затем пересекает экватор зала и входит в лифт. Там ты распрямляешь свои чресла в мягком кресле, но ненадолго. Лифт останавливается, когти в Климте ложатся под воротник твоей рубашки и обжигают холодом. Ты ежишься, и оказываешься перед зеркалом. Откуда зеркало? А, это открылся лифт, и зеркало на соседней стене.
— Оно увеличительное, что ли? — спрашиваешь ты неизвестно кого, потому что твоя маленькая Мышка не отвечает обычно при выходе из лифта, совсем по-мышиному боясь зацепиться каблуком за что- нибудь и сломать свою белоснежную ногу, которую неделю назад ты обмазывал кремом для загара.
— На загаре гипс не смотрится! — воскликнет она.
И будет права, потребует стразами выложить коленочку. Выложишь вместе с языком на ее верное плечо. В гипсе она необычайно верна тебе. Гипс со стразами на колене — неоспоримая теорема верности и чести.
Городок детства
В этом детском городке я ищу взглядом ушедший блик счастья. Здесь осталось дыхание моего внука, маленького шалопая, он мог легко адаптироваться в любой ситуации, и однажды потерявшись в Меге, играл корзинами, наводя лего-порядок. Мы всегда заходили в лего-бутик, внук выбирал нужную ему коробку с мелкими пластмассовыми частями, и дома с удовольствием собирал свой город. У нас было множество таких чудесных мини-городов. Это был наш мир.
Однажды явилась его мать и разрушила весь наш мир, а цветные пятнышки лего собрала с пола и унесла продать. Люди с радостью купили все комплекты лего для своих детей. К моему удивлению, внук равнодушно отнесся к своей потере. Для меня он стал самой большой в мире утратой, разбитыми надеждами на счастье, такое цветное и маленькое, оно валялось в углу, и некому было его собрать и положить в коробку всю эту радость и восторг детства.
Мне стало трудно выбираться одной, а внук вырос, и вместе с его ростом оказалась неуместна сентиментальность. Надо было держаться. Я пишу в прошедшем времени, хотя именно сейчас меня жгут слезы по сладкому детсадовскому внуку и его прекрасным находкам в творчестве.
Пятилетним летом просыпаясь утром, мы вставали, завтракали и договаривались, еще лежа в постели после сна, куда поедем сегодня. Весело собравшись, мы ехали длинным, но логичным путем, и если выходили на Рождественской, то гуляли вдоль реки, находили наших друзей Фигаревых, мастеров — умельцев, продающих на Рождественке свои нехитрые изделия из дерева и ткани. На Рождественке был красивый фонтан с цветными фонариками в воде. Мы очень любили этот фонтан. Утром там жило эхо. Я обнаружила эхо на Рождественке у фонтана, когда приехала, однажды рано утром, еще до рождения внука, на работу, а времени еще было мало для открытия редакции, и ноги сами привели меня к фонтану. Прекрасные чистые водяные столбики сверкали на солнце и дарили счастье. Я достала свой сотовый телефон и набрала номер своего друга. Художники и все творческие люди в основном, неадекватные люди, и большие вруны. Вот с художником накануне вечером мы договорились, что я утром приеду и зайду к нему до работы. И пожалуйста: он еще дома, а не в мастерской, и приедет только к обеду. Ну как можно верить художнику!..
Свежий утренний бриз от фонтанных струй овевал меня прохладой и напоил самым сладким счастьем. Когда я разговаривала, эхо взяло меня в свой плен и не отпускало еще полчаса, до начала рабочего дня, когда пришли журналисты, расселись все у компьютеров, пришла секретарша и рекламные агенты. Как без рекламных агентов в частной редакции! Зашуршали свитки почти греческих манускриптов, — это полосы вернулись от редактора, и люди пустились в путешествие по газетным полосам, которые после окажутся на столах читателей и подписчиков.
Тогда я еще не мечтала о внуке, но в моих мечтах жил маленький добрый мальчик, нуждающийся во мне, поэтому когда мой внук родился у моей дочери, я приняла его за старого знакомого. Мы встретились, как родня. И теперь я ищу следы этого чудесного мальчика во времени. От попыток моей души наградить еще чем — нибудь моего роднульку (он и сам говорил, что он мой роднулька), я насочиняла сказок. Эти сказки живут образами, не досказанными моему маленькому мальчику, от которого веяло ароматом счастья, и шел такой заряд позитива, что я была благодарна внуку за его рождение и за то, что он так вымахал с момента его внутриутробной жизни на фото во время узи. Его можно взять на руки и порадоваться ему.
А теперь пятнадцатилетний капитан моих мечтаний снимает кино с ребятами, это задание по живописи, а я тоскую по нему, и даже чуть не купила набор лего. Для кого? Для своего малыша… тогда этот набор надо отправить какой-то дедоморозовской почтой в десять лет назад. Там мы гуляем по набережным нашего города, мы с внуком счастливы и любим наш прекрасный город с его длинными мостами. Когда мы ехали по Канавинскому мосту, мой пятилетний внук заправски, как настоящий экскурсовод, объявлял всем пассажирам, что мы проезжаем напротив храма Александра Невского. Мы ехали тогда из Художественного музея, где рисовали и ходили на экскурсии, не пренебрегали художественными занятиями в Арсенале кремля, там всегда таинственная атмосфера давала тот трепет крыльев, сопутствующий появлению вдохновения.
Мальчик вырос… Так быстро это произошло… Я не успела заснять на фото, — никакой сверхчувствительной пленки нет, ее, такой, не бывает, чтобы запечатлеть и остановить мгновение. Но я помню, как мы бывали в планетарии, по пути покупали ягоды и доходили до планетария совсем счастливыми. Директор планетария, Зинаида Павловна Ситкова, добрейший человек, даже выходила встречать нас, и мы, намыв ягоды и поев их, все в клубничном аромате, приходили смотреть фильмы о космосе.
Это был наш прекрасный космос, и любовь к жизни окутывала наш союз.
Но пришли осенние ветра, Первое в жизни — сентября — внука, первые бои за право самовыражения. Горькая обида жжет мое сердце, оттого что многое губит серость и косность. Не бывает чуда совсем рядом, его разбивают зависть, серость, глупость и черствость, это я почувствовала в библиотеке рядом с домом. Говорить о людях я люблю только хорошее, но описывать стенку ледяного бездушия не хочется. Мерзость имеет одно надежное место для хранения: помойка. И пусть остается там.
А мы будем витать в наших мечтах, будем назло всем врагам чувствовать мир порами кожи и нашими сердцами, будем чувствовать мир там, где свобода и радость, где нам не указывают, где расположиться и где нельзя, там занято навсегда. Там нет свободы, клети рабства придумали сами люди, заключенные в свои уютные клетки, шурша волокнами материализованной и порушенной ими совести, потерявшей единство и целостность.
— А что она выступает?! Здесь мы храним и прячем от всех свои настоящие лица. Мы — прячем и жжем рисунки детей, мы — уроды бесчеловечного времени, выскобленного из брошенной на ржавом берегу ракушки.
— А я храню рисунки моего ребенка, внука. Они дороги мне. Я люблю их рассматривать и поправлять стершиеся линии.
Линии стирает время, моя рука поправляет их, краски возвращают свежесть запечатленным моментам, а неизгладимое отвращение и ужас от вида порушенных замков добра никогда не станет приютом для окоченевшей в их клетях души.
Моя душа там, где мой внук делал первые удачные рисунки, где он радовался миру, дарил доброту своего сердца и любил наших друзей, людей, которые нам радовались и открыто улыбались нам при встречах.
Гора назиданий и река жизни
Они плыли вниз по реке в лодке, обиженные, и речная вода говорила с ними на человечьем языке. Отчаяние — великий грех, но именно этот грех стал причалом их чувствам, давал движение их мыслям и делам, руководил их идеями. Два маленьких человека, одна судьба. Одна карта жизни на двух разных ладонях: большой и маленькой. Не было никакого камня, чтобы им бросить в тень их общего отчаяния, из которой состояла их жизнь, похожая на табакерку в углу ящика письменного стола. Табакерка была оставлена на плоскости, не знающей потока воды, по которой они сейчас уносились вдаль, обещающую им укрытие и полную изоляцию от мира идиллии, обманувшей их преданные сердца. Не нужный предмет, хозяин которого выбыл из употребления, ушел от дискуссий, навязанных извне. Табакерка даже не дымилась и не тлела, а просто молчала, увековеченная памятью в ожидании своего дальнейшего не пути, а бездействия в очаге пустыни, где равные чаши власти над вниманием людей оставались недвижимы даже при ураганном ветре. Столько в чашах томилось боли и страсти, канули в глубину все изгибы воли и лени. Наступило отчуждение, старость чувств, выгоревшие чашки подсолнухов, выеденные на солнце птицами, колебались иногда при плохой погоде, а пересмешники в красных колпаках прыгали с ветки на ветку и ломали лапами представление о существовании. Казалось иногда этим двум существам, что лодка вот-вот остановится, ее прибьет к берегу, они встанут и пойдут по твердой плоскости, уже не гонимые течением, делать свою жизнь, что и длолжно было случиться. Но младший открывал глаза, и снова видел перед собой вдаль несущиеся облака, страшные темные потоки уходящих сил, вырванных ураганом времени, оставившим старика и мальчика без руля, без ветрил в поле странствий как обреченных на пожизненные страдания.
Где–то вдали рассерженный клоун актерски бросал вызов картонной корове, тыкал в нее рапирой, протыкая насквозь, так что образовавшиеся дырки, пропуская свет, создавали иллюзию планетария в темном сарае, по стенам которого останавливали время брошенные врассыпную звезды. Время — режиссер, талантливо расставляющий кукол на сцене, дающий каждому свою роль.
— Хочешь есть? — спросил старший.
— Не–а, — отвечал малыш, — раньше хотел.
И новые потоки внутренних слез пытливо изучали поверхность, данную им для того, чтобы высохнуть там, где начались. Ничего нет печальнее, чем повесть перебродивших желаний, оставивших на голом поле исчезновения каплю былого тщеславия — обнаружения себя в пространстве.
Никакого сарая уже не было, а снова была река и провал в ее память, безрыбную и небытийную.
Малыша можно было понять: он плыл по течению не по своей воле, а потому что был мал и слаб, и думал, что есть Бог, он видит его и оберегает, и то, что в дальнейшем случится, в его руках. Старик же был неприятно удивлен этой наступившей жизнью в новом обществе, когда трещали кости и когти, а планку лучших пригибали книзу субъекты, обладающие средствами, а также их приспешники. Худшие или вовсе недостойные занимали верхнее место. И никого не волновало, какими способами достались этому ваятелю судеб его деньги. Все послушно плелись по нарисованной диагонали и зачеркивали пройденные кровавыми тропами пути уходящих в небытие натур: сильных, гордых и непобедимых.
Сюда не доносились бульканья слез в голосе. Рык, даже не напоминающий приветствие, встречал и провожал, оставаясь единственным звуком, алгоритмом бытия. Рыболовная сеть времени тащила наверх разные старые предметы, выброшенные хозяевами жизни в реку, а сеть не придавала им значения, проскальзывая по их поверхности и не давая возможности для возвращения в руки хозяев.
— Помнишь, кофе был чернее ночи? — спросил старик.
— Что толка, я не пил его, только видел его омут, — отвечал мальчик, проваливаясь в беспамятство голода, сковавшего все тело странной неподвижностью.
Скользкие мальки пытались привести в движение его руки, опущенные в воду реки по обеим сторонам плывущей лодки, но малыш засыпал смертельным сном. Он закрывал глаза и видел своего отца на красивой машине, встречал взглядом его взгляд, но натыкался на стену непонимания. Недвижны были очи, и бесстрастны руки на руле автомобиля. Пусто было в желудке, давно пропевшем свою последнюю песню, и резавшем нутро голодом и страхом. Голод и страх изменяют сознание человека. Речка была не здоровая, располагалась в районе, претерпевшем экологическую катастрофу, даже речка не могла накормить рыбой странников. Оставалось надеяться на помощь свыше, нечто способное защитить от смерти, на святой дух.
Белые птицы с длинными шеями полукругом пролетели и унесли голод. Осталась радость, слабая, как робость, заигравшая на губах виноватой улыбкой. Эта робкая радость, похожая на внезапное озарение надеждой, родилась из ничего, из простого взмаха крыльев белых птиц. Казалось даже, что кончики крыльев не больно скользнули по губам, оставив чувство насыщения и сытного обеда вдруг, среди карусели головокружений, вызванных бурными криками и обильными излияниями, сопровождающими застольные посиделки в кафе на набережной.
Лодка уплывала вдаль, и два человека, несчастных и забытых всеми, видели дикое веселье счастливчиков, кутивших в кафешке под навесом.
— Не смотри на этих упитанных индюков, — они похожи на свиней в своей алчности, им не дано увидеть людей, — сказал старик мальчику. — Это гады, расплодившиеся, подобно змеям в чаще леса. Эти человекообразные не способны думать и видеть человеческие страдания, они остаются безразличны, если рядом голодный и обездоленный человек. Укройся моей половиной пиджака. Извини, что я не могу тебя накормить. Просить пищи у свиней не достойно человека.
Снова проснувшись поутру, мне хочется плакать: вспоминается прошедший день, да и жизнь, как один день, — тяжкая нужда, подстрекаемая настойчивыми назиданиями сестры Вари. Она бывает хорошая, когда у нее есть деньги и она не зудит своими постулатами ценностей, предрекая неминуемую смерть от избытка сахара и соли в пище, регулярной оплатой за квартиру и многими припугивающими личность постулатами, отталкивающими далеко и надолго мысли о счастливой жизни без печатей госстандарта на каждой фразе. Я ей почти дочь по возрасту, и она этим пользуется, впихивая мне свою истину, как будто истин бывает много, и остается только дать хороший тираж истин, и получить комфортный и удобный для всех результат. Я сопротивляюсь Варе. Это лишение жизненного комфорта — диктовать правила и не соблюдать дистанцию между собой и взрослой сестрой. Кодекс почти материнских назиданий содержит главный и неоспоримый в ее понимании пункт: надо одеваться теплее. Моя парабола к ее назиданиям: надо одеваться комфортно и красиво, — эта нота двух «к» висит крохотными вишенками, привлекающими к себе внимание непринужденным качанием над хмуростью быта в капкане сестры Вари. Любовь бывает капканом именно в нашем случае.
Бабушка по отцовской линии была бурятка, и сибирская кровь добавила крепости в мой организм, иначе как бы я перенесла сестру, ее характер?! Она родилась от южанина, и ее организм сильно отличался от моего. Мне всегда жарко, я обливаюсь потом при ходьбе и физических нагрузках, и особенно связанных с поднятием тяжестей. Занятия музыкой внесли существенные коррективы в мой организм: когда человек не двигается, сидя за инструментом, то моторчик внутри спокоен, а стоит только начать ходьбу, сразу происходит накаливание внутреннего стержня, и потоки пота застилают лицо. Представляете, что было бы, если бы я еще и одевалась теплее, как она требует? Я просто умерла бы от перегрева организма, что едва не случилось с ней, когда она, по привычке из своего военного и послевоенного детства, кутается, застегивается, заворачивается так, что смотреть тошно на ее извечную закомплексованность и стремление указать на правильное решение. Мне жалко Варю, поэтому борьба моя проходит изнутри меня. От этого частенько хочется дать пощечину мировому вкусу, чтобы не слушаться старшую сестру, не поступать по указанию, а только по велению сердца.
Варя своими наветами нависает надо мной, как не обломившаяся скала, и мне приходится защищаться от нее чем угодно, но не впадать в маразм ее любовных назиданий.
Настроения она лишает мгновенно одним только своим поползновением к моему удобно расположенному очагу внутренней культуры. Она предпочитает уничтожить всё, что я делаю в своей жизни своими горными массивами назиданий над моей хрупчающей от этого волей. Нервы–то не железные, но я их кую, еще раз напоминая себе, что на стареющей сестре, поглупевшей на уровне мирового прогрессивного развития раскованных личностей, не стоит заострять внимание, — она зациклилась в комплексах и программах по выработке правильной позиции.
Иногда я восклицаю, обращаясь к ней: «Жалко, что тебя не убил отец!». Тогда она затихает, а раньше смеялась в лицо, и тогда я понимаю, как он был бессилен по отношении к ее тупости, как страдал и мучился от недоступности внедрения в ее разум хронического непонимания его как личности. А ведь он хотел только добра нам всем, даже приемной дочери.
Отец жил и спасался внутренним бегством от беспросветного непонимания его жизни самыми близкими людьми. Он жил, постоянно натыкаясь на отсутствие желания понять его: к сожалению, внутренне он был королем ситуаций, в которые он попадал, а каждый соучастник его жизни оказывался в плену своих дел, и дела отца становились для них чужими делами, так как сильно мешали и напрягали нить жизни. Я понимаю только теперь: творчеству нужно уединение, без уединения всё насмарку.
И охи, и вздохи по поводу отсутствия материальной настроенности воспитуемого всегда вызовут агрессию, не дадут негативному отношению извне впустить в свой мир отрицательный заряд на антитворчество. Творец всегда непоколебим в своем выборе, как ему тратить свое собственное время и что ему делать в жизни.
Так родился одинокий мир двух странников: старика и мальчика. Скорее, они являлись одним существом: ретивым по отношении к миру, не дающему дом душе, и пускающему в утомительное путешествие ради осознания собственной значимости.
Когда появлялись многочисленные двоюродные и троюродные сестры, такие настырные тетеньки, увивающиеся над глупым желанием матери помочь тому, кто не нуждается, то в доме не стало и денег: мама давала им взаймы, а они не спешили отдавать. Мама никак не могла понять, что все двоюродные и троюродные родственники живут ради себя и своих семей, а забирают то, что она вынуждена отдавать, включая свое личное время. Так, родственники отбирали у меня, Вари и отца — нашу маму, заменяя своими проблемами наши проблемы, родственные, внутрисемейные. А я не знала тогда, что не нужно решать всем колхозом одну проблему пьянства у троюродной родни, отдавая им деньги на их нужды. Я просто не задумывалась тогда о таких глубинных вещах, строящих самосознание личности. Хитрюги всегда стремились выудить хоть несколько рублей, и стать на высоте от этого, но именно этих рублей не хватало в бюджете моей семьи, и рождались скандалы. В обретении ума отказывает себе тот, кто живет не ради себя и своей семьи, — так получается.
Ждать хороших дел от плохих людей нельзя, они только напакостят еще больше. А мама ждала, и даже самых пакостных воровок своей судьбы считала приличными тетками, потому что они ластились к ней, занимая деньги и ловя ее на проигрышах в мышлении. Но она продолжала привечать страдающих и тоскующих негодяек, пользующихся ее слезами и ее добротой. Израсходовав в тупых разговорах с ними весь свой небогатый умственный потенциал, мама оказывалась духовно выпотрошенной к моменту возвращения папы с работы, и тут начиналась буря. Мать не хотела разговаривать с отцом, когда он спрашивал ее что-либо, а он заводился и орал, возмущаясь ее непониманием. Он явно покаялся, что женился на ней, и пробовал завести на стороне женщину, что оказалось невозможным при жизни с матерью: он растрачивал все деньги, и мать узнала, на кого он тратится, и профсоюзная организация завода устроила грандиозный скандал. Летели щепки от бывших семейных ценностей, главной из которых была тайна быта внутри семьи. Мать и до момента разглашения своих страданий постоянно рассказывала своим сестрам, как он сказал, и что она сказала, и как он повел себя…
Образование мамы было гораздо ниже, чем у отца, и подтянуть ее не представлялось возможным, так как гранитные мозги представителей законсервированного в своих кругах рабочего ада не желали развиваться, им больше нравилось отдыхать, ковыряя всех вокруг своими вопросами: «Как дела?» И не нужными были итоги, надо было просто перетерпеть этот отрезок жизни, — и тогда наступит ослабление страданий. Ответы не были безгранично разнообразными, а говорить особенно было не о чем, а телефоны тогда уже поставили в семьях служащих, и надо же было мышцы языка укрепить сплетнями, раз сам русский язык в его постижении не дается: правил много слишком.
Так вот, без правил, и разучила мать небольшой набор назиданий для увековечивания ее заботы, от которой тошнило всех и всегда. И научила всем назиданиям Варю. И теперь мне мучиться до своей свадьбы, до создания собственной семьи, с ее постулатами ценностей, вот беда…
Теперь ее маленький внук лежит и умирает рядом с дедом, и никакие назидания не проймут и не спасут. Варя давала советы, но себя забывала обнаружить среди хлама утраченных иллюзий. Умиротворенная, она потеряла силы воспитывать своих детей, у которых, как о стену горох, отскакивали все ее советы и пожелания. Истеричные биения копытом рядом с пропастью не приводят к появлению искр на краю обрыва, а только отламывают кусок почвы.
Малыш вырос без ее внимания, оставленный бабушкой так рано, что матери не пришлось оправдываться перед ним в ее внезапном исчезновении из их общего пространства. Ушла и растворилась, оставив аромат удачи и призрак богатств, хранящихся в ее душе. И теперь голод и отчаяние охватило старика, ему жаль было мальчика, но сил не было работать и притом терпеть унижения резких слов, как удары плетей по голой спине.
Ну и река…
Никакая не лазурная вода, никакие не кисельные берега: темнота пивной бочки и скользкое дно. А еще манила своим совершенством, тратила зрение блеском глади волн… Обман и столпотворение жужелиц в виде осуждающих жизнь старушек, убивших молодость отчаянием и слезами, — их слёзы и есть вода реки, по которой плывут старик и мальчик.
А там, на земле, учителя читают по книге и пишут по доске белоснежными мелками смысл жизни.
Секта стяжателей
Встречаются в жизни такие толстокожие хорьки с очень сильно засаленными порами, сквозь которые обычным людям поступают сигналы из внешнего мира: самые разные сигналы от знака собственного спасения, обогащения, угрозы, заинтересованности личностью, карманом субъекта и т. д. до просьбы о помощи. Засаленный хорек никогда не услышит такие звуки, так как пропускные способности его организма не позволят ему услышать больше, чем он захочет. Его ограничители надежно срабатывают в момент поступления звука сигнала извне. Внутренние рычаги взаимодействий с миром у хорьков заедают при поступлении тонкой волны внешних звуков, и поэтому хорьки способны думать и действовать исключительно от собственного подкожного жира, блокирующего все полезные для взаимодействий с внешним миром эмоции. Эту прогрессивную сверх — параллель хорьки именуют личным временем.
Такими хорьками могут быть кто угодно, как правило, располагающиеся рядом и располагающие временем для распознавания планов на жизнь жертвы хорька. Этих салопроизводителей следует опасаться, — они сверхпроворны и проницательны, им ничего не стоит обнюхать жертву, пустить слюну и запрограммировать зону действия на собственную победу.
Так вот, жил Хорек Петя, весел был и пьян, была при нём куча мусора, как у всех хорьков, и приличная жертва Груся. Звали ее Грусей, потому что была она слишком грустная и слезоохотливая, устраивала Хорьку слезные вечеринки, на которых он отплясывал редку — еньку от счастья. Счастье Хорька состояло в том, что старался не зря его лазерный прицел отъема жизненных ценностей, и что впредь он станет еще жирнее благодаря своей проницательности и толстому слою любимого жира, накопленного впрок на всю его хорьковую жизнь.
Жертва Груся требовалась Хорьку для отработки полученных навыков пограблений от физического до финансового. Груся не могла отказать Хорьку, устроителю ее жизни и организатору ее хлипкого счастьица, в которое она куталась, несчастная и обезволенная сильным мира сего Хорьком Петей.
— Уж ты меня не забудь, Петюша, — как бы жалуясь на жизнь, причитала Груся, хотя закрома ее души и домика ее ветхого полны были петькиными хорьковыми выкладками: шерстью, начесанной от переизбытка грусиной любви, выраженной в усиленном питании и подробном чесании всех любимых мест хорька от ушей до пяток. А также постоянных складов в разных местах дома полунужных вещей, которые могут вдруг пригодиться в будущем немолодой семье жертвы и ее повелителя.
— Бедная, наибеднейшая Груся, как ты стареешь на глазах своего упитанного Хорька! Выпадают зубы твои белейшие, воспетые Петей во всю сытую харю лыбящимся твоей старости и немощи, покидают тебя волосы твои шелковистые в прошлом, в юности Хорька. Бывало, отрадно собирался Хорь по местам «боевой славы» — отметить свое присутствие у бывших его жертв, прилизывал свой ушастый череп, за уши заглаживал реденький ворс шкуры своей крепкой, ноской. Хотелось однажды Грусе плюнуть в харю его лоснящуюся, но харя и хорек — понятия хоть и совместимые, но не увлажняемые слюной, потому как скатывается влага с жира, а жир пропитывает все существо Хорька Пети, умащенного советами родственников, всего млекопитающего отряда хорей необыкновенных.
Родственники хорька живут вольготно, действуют, как секта неистовых стяжателей: требуют, как от джина, исполняющего желания, от Пети своего необыкновенного новых приношений к ногам Бога хорьков Хоря Первого, Неистового. Чем больше помогаешь, тем больше требуют. Жить не дают. Хотел Петя жениться однажды, так из процесса устроили всемирный скандал с прессой и видеоклипами, до сих пор выкладываемыми в библиотеке хорьковой нравственности. А завязка у свадьбы такова оказалась, что вездессущая мама, гладкошерстная и далёкая, аж в Африке ее знают и всех близрасположенных континентах, заранее подумала о счастье дочери ее Улыбе, и договорилась с другом Хорьком Петей, чтоб он помог ей поступить в университет. Всё было сделано для ребенка ненаглядного, Улыбы, а этот ребенок учиться не хотел, лень было, да и бабка вездессущей мамы не помогала: не учи ничего, говорила, а то голова болеть будет. Свою голову она обвязывала накрепко листьями лопухов и поверх лопухов обматывала плотной африканской тканью, чтоб не дай Бог хорек Хоря Первый Неистовый, не просочилась сквозь щель или отверстие мысль чужеземная и особо жиросжигающая. Тупость непроходимая всегда ищет причину извне: по ее мнению, жир копится в голове в первую очередь, а потом уже в противоположном нижнем и мягком месте. Хотя у хорьков все места, кроме хвоста, исключительно мягкие и даже в цветных очках цветные. Такого прогресса достигли хорьки в мире помоешных Гималаев, — гор для зимнего скалолазания и лыжных гонок! Куда уж тут Грусе с ее антиулыбочным экстрактом слез проливных! С гор недолго соскользнуть и уехать в Лету прямо в лыжах, в реку Забвения.
Самой любимой родственницей Хорька Пети всегда значилась жена Бога хорька Хори Первого Неистового Богиня Жировых Отложений Плюся. Уж как она сверлила уши советами, — любая дрель — просто тупой гвоздик по сравнению с пилотехникой Плюси.
— Петюша, сын мой единоверный, — обращалась Богиня ЖО (Жировых Отложений) Плюся к Хорьку Пете ветреным снежным вечером в уютной и теплой норе. — А как антиулыбочный эксракт грусиных слез проливных, — не стух? — вопрошала Она с крепкой печи, стоящей на плечах мелких хоревидных, выросших сталактитами подслушивателей светских бесед в темной великосветской камере смертников, Богов жировых отложений века хорьков и негодяев.
— Не стух, маменька, — ответствовал Хорек Петя, — не стух и не эксракт, а экстракт! — торжественно объявлял сын, важничая и поводя торсом по-спортсменски, будто на фотосессии бодибилдинга.
— А разница какая, — вопрошала Богиня с ложа, стоящего на сталактитах главных подслушивателей светских бесед в темной великосветской камере смертников Богов жировых отложений века хорьков и негодяев.
— А такая, что экстракт — это концентрированная смесь, а эксракт — это то, что в эск — горшке для ночных бдений младших хоречков.
Так долгими зимними вечерами излагали друг другу хорьки постулаты ценностей их хорькового царства. А сталактиты всё записывали и транслировали мгновенно по всей округе, и даже на другие планеты пролетали по инерции вести с новостных полей, упитывающие сирый мозг нации хорьков, участвующих в производстве жира обыкновенного, межизвилинного, создающего комфорт для жертв и повелителей.
Пятница—13, или Чтобы не померк свет в глазах твоих
Не имеет смысла, какая нынче погода, как выглядят изменения природы, почем сыр за стеклами маркетов. Человеческая порода вырождается от переедания и гнуснеет, а от недоедания она идеологизируется по признакам достижения главных целей: кто накормил, тот друг, кто пнул и выбросил — тот зверь и враг. Утроба диктует правила ценностей, когда главной ценностью становится жизнь. Выживание в чудовищных условиях пышного расцвета экономики для забитых соплями от слез голода носов очень слабо представляется имеющим заветный верный кусок хлеба. А когда на твой верный кусок покушаются страждущие содрать с тебя шкуру и попользоваться ею, ты бежишь от них спрятаться на работу, на которую претендуют при отсутствии мест, — вот эта борьба заставляет гомосапиенсов шагать по головам, забыв о существовании души и своей, и чужой. Так что говорить о добре становится не уместно, если твое добро является злом для других, и что ты привносишь в мир своим добром, оценит не каждый и не сразу, а скорее всего о тебе речи не будет, и не оценит ничего никто. А пока до мира доходит, кто в нём прав, ты можешь десять раз умереть, испустив дух на паперти, пока твои документы проверяет министерство социальной политики. Они даже к могиле не успеют, их проверяющие долго жуют в трубки телефона привычные для варваров фразы о помиловании их, — их, жрущих прямо в телефонную трубку, и не стесняющихся отвечать, пережевывая твой сухой паек.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.