электронная
270
печатная A5
517
18+
Дети Грауэрмана

Бесплатный фрагмент - Дети Грауэрмана

Роман-рассказка

Объем:
316 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4483-0195-7
электронная
от 270
печатная A5
от 517

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Посвящается детям и женщинам, без которых многое не имело бы смысла

Доктор Григорий Львович Грауэрман, проживший на свете 60 лет и умерший во время отпуска в Германии в 1921 году, нам не родня. Просто его именем был назван роддом на Арбате, в котором мы родились с интервалом в 24 года: в 1939-м и 1963-м. Выходит, мы — дети Грауэрмана.


Из этой колыбели: младший сын Сталина Василий и приемный сын вождя народов Артем Сергеев — оба дослужились до генеральских погон, поэт Булат Окуджава и писатель Юрий Трифонов — их отцы были расстреляны в 1937—1938 годах, творческий дуэт Александра Ширвиндта и Михаила Державина тоже «зародился у Грауэрмана», отсюда родом весельчак Григорий Горин (Офштейн) и фантазер Кир Булычев (Можейко), режиссер Марк Захаров и его любимый «Бендер» Андрей Миронов (Менакер), режиссеры Олег Ефремов и Борис Грачевский, актеры Александр Збруев и Вера Глаголева, создатели «Ну, погоди» Александр Курляндский и Феликс Камов (Кандель), поэты Лев Рубинштейн и Сергей Гандлевский, танцор Андрис Лиепа и хореограф Азарий Плисецкий, пианист Николай Петров и певица Ирина Архипова, адвокат Генрих Падва и правозащитница Сусанна Печуро, журналист Владимир Молчанов и редактор Алексей Венедиктов, «долбоёб» Антон Носик и «самизнаетекто» Артемий Лебедев.


С эмбрионом будущего драматурга Михаила Шатрова (Маршака), написавшего шесть пьес о Ленине, там и вовсе приключилась драма: мама поссорилась с папой и пошла «к Грауэрману» на аборт, но тут в знаменитый роддом нагрянул не менее знаменитый английский писатель Бернард Шоу, и всех абортниц разогнали по домам, где папа-Маршак помирился с мамой-Маршак, и Миша появился на свет. А Бернард Шоу «от Грауэрмана» отправился в Кремль к Иосифу Сталину, выпивал с ним и называл с похмелья «грузинским джентльменом».


«Детей Грауэрмана» поболе, чем детей лейтенанта Шмидта. И со всеми случались разные истории. Похожие и непохожие на наши.


Они выросли в СССР. Те, что помладше, как авторы этих строк, пережили страну советов. Распался Союз, не стало родильного дома номер 7 на Большой Молчановке. И довольно о нем.


Мы тут не всеобщую повивальную историю пишем, а так — историйки. Старший из авторов именует свои заметки анекдотами, младший — рассказками. Вы уж сами сообразите, что — где.


Если честно, то книжку эту собирал младший, а старшего привлек для авторитетности — а еще потому, что события чуть более далекого прошлого кажутся ярче и значительней.


Книга эта неправильная. Хронология нарушается, тексты разных авторов перепутаны. Всё в ней не так, как надо.


И, пожалуйста, не рассчитывайте на документально точное описание реальных событий. Хотя совпадения не случайны. Фотографии подлинные. И даже имена.


Начнем, пожалуй, с имен.

Фыма

Как гласила семейная легенда, «мать моя меня рожала туго», и тогда друг семьи — дядя Лёша Беляков оформил «указ» в духе времён Петра Первого: «20 сентября в 8 утра родить сына» («узи» тогда не было, и поэтому мамин «выстрел» утром в восемь, да ещё и сыном, был воспринят почти как чудо).


Меня назвали в честь сына дяди Лёши — Эрик. Жизнь моего тёзки — старшего Эрика — не задалась: он рано попал на нары, потом ещё и ещё… Дядю Лёшу разбил паралич, и он не вставал до самого ухода. Эрик тогда сидел. Он стал настоящим «уркой». С «фиксой». Я его очень боялся, а он меня, говорят, любил.


То, что второе моё имя Серафим, я узнал, когда пошёл в школу. Мама говорила, что это — дань её маме Саре Ефимовне, ушедшей за год до моего рождения.


Второе имя я ненавидел. В подвале нашего дома жила странная семья. Мать открывала окно, и в гулком колодце двора неслось: «Ф-ы-ы-ы-ма! Ф-ы-ы-ы-ы-ма!! Ф-ы-ы-ы-ы-ы-ма!!! Иди до ме-е-не, я тоби морду бить буду!!!»


А я бился в истерике: «Не буду Фымой — лучше умру!»

Рыжик

12 августа. Нетрезвый папа кричит под окнами роддома, голодный я кричу на маме. Усталая мама улыбается.


Говорят, родился дохлым и синеватым. Но грудь сосал истошно, взахлеб. Привычка осталась.


Назвали Рыжиком. А еще — Женей. Так мама захотела. Потом говорила, что в честь дяди Жени Михайлова — героя Советского Союза, повторившего подвиг Гастелло. Я гордился. И расстроился, когда понял, что на уме у мамы был и другой Женя, которого очень не любил мой папа.


Нескольких дней от роду я оказался в нашей комнате на Никитских — неподалеку от места рождения. Вернее, в половинке комнаты площадью 12 квадратных метров. Там уже жили Бабаня, дед Гриша, папа и мама.


Скоро комната выросла в размерах — снесли картонную стену, за которой проживали наши родственники, получившие другое жилье.


Комната на Никитских. Наш дом. Больше ни одно место на свете я так и не почувствовал своим домом. В нашей комнате было всё, что нужно. Правда, обычно в ней не было мамы и папы. Это была комната Бабани и деда Гриши.


Бабаня была родом из Климовичей, дед Гриша — то ли из Бобринца, то ли из Кривого Рога. С мамиными родителями было еще интересней. Ее папа родился в Харбине — на севере Китая, а мама — во Владимире. И моя мама рассказывала, что мама ее мамы была цыганкой.


Дедушка, как и папа, носил фамилию Финкель. Бабаня — Шапиро. Мамин папа — Кац. Мамина мама — Платонова. А я — Рыжик. Это было подозрительно.


Наверное, меня в детстве украли.

Маленькое молоко

Осознал я себя года в два с половиной. Зима 1941—42. Мы в эвакуации. Татарстан, деревня Спасское, в 15 километрах от Бугульмы.


Первое, что я о себе помню: очень хочется есть. Сосущее чувство голода.


Цепляюсь за мамину юбку: «М-а-а-м! Дай картошечки!» Я знаю, что у мамы есть беленький холщовый мешочек, а в нём сушёные тоненькие-тоненькие лепестки «картошечки». Мама даёт скупо. Мешочек маленький, а есть очень хочется. Очень. И мы плачем.


В Спасском нас было много: мама, деда, тетя Соня и тётя Маня (мамины сёстры). Соня работала в лаборатории на молокозаводе, определяла жирность молока. У неё была маленькая бутылочка — грамм на 100, не больше. Она прятала её на груди и приносила мне молоко. Так я выжил.


Когда кончилась война, и я подрос, мама объяснила мне, что за моё «маленькое» молоко Соне могли дать большой срок.


Маня создала глазной «лазарет» и пыталась лечить трахому, которой болел в селе каждый второй. Мама к лету 1942-го организовала что-то вроде детского сада.


Дедушка Марк Моисеевич. Мамин папа. Маленький. Спасское носило его на руках. Мужиков не было, а этот «мелкий жид» умел всё: он перечинил в селе упряжь и обувь, резал ложки, смастерил «из ничего» кузню и что-то там стучал (железа в селе практически не было).


Дед меня любил. Я был его последний внук. Двоюродные братья ревновали.


В Спасском я спал на лавке, в щелях жили клопы. Я был весь в волдырях. Мы с дедом объявили клопам войну. Дед сделал мне деревянный молоток и выдавал мне деревянные клинышки. Я забивал клинышки в щели, а дед потом ровнял клинышки ножом. Мы клопов победили. Почти.


Зимой 1943—44 с фронта на побывку приехал папа, но перед этим у мамы случился тиф. Мама чуть не умерла. И у неё отрезали косу. У мамы коса была толстая, почти до колен. Маму побрили. Но косу ей отдали после «санобработки». Коса стала жесткой и чужой. А была мягкая. Я любил с косой играть.


Приехал папа. Мама была очень-очень маленькая и очень-очень худая. Папа носил её на руках и плакал. Они спали на печке, и мама тихонько плакала.


Папа пробыл несколько дней и уехал. Он приехал в дохе и командирском белом полушубке, а уехал в белье. Его завернули в доху «до вагона».


А у нас появилась коза Катька, и ещё нам дали почти полный мешок мёрзлой картошки и полмешка зерна. Дед тут же сделал ручную меленку. Мы её крутили.


Помню лето 1944-го. Я совсем взрослый, мне скоро пять лет. Я сижу на высоком холме, в траве, и вокруг полно земляники. Где-то недалеко мама и другие дети. Я объелся ягодой и сейчас нанизываю её на травинки. Надо сделать четыре травинки (я уже немного умею считать): маме, дедушке, Соне и Мане. Когда ягоды собраны… я их съедаю, смеюсь и начинаю всё снова.


Осенью мы вернулись в Москву.


Помню зиму 1944—45. Очень много снега. Тогда вообще были снежные зимы и сильные морозы. Дорожного движения, в нынешнем понимании, не было.


Сейчас только на старых фотографиях можно увидеть ворота нашего дома «у Никитских Ворот» (в детстве я был убеждён, что «Никитские Ворота» — это ворота нашего дома).


Так вот: в сильные морозы и метели переставали ходить трамваи, в том числе и наша «Аннушка», а снега дворник нагребал к задним воротам столько, что кататься на санках можно было на обе стороны: и во двор, и в Столовый переулок.


Снег дворник топил в «снеготопке» — большой бочке с трубой и топкой, где сжигался всякий горючий мусор. Дворник был один, но во дворе круглый год было чисто, и он ещё топил зимой углём все четыре котельные (корпусов было четыре, и котельные центрального отопления у каждого корпуса были свои; газ в котельные и в квартиры дали в начале пятидесятых), а ночью, с 11 часов, дежурил «на воротах». Ночью во двор могли пройти только «свои». Дворник был «дореволюционный» и очень дорожил своим местом.


Помню, как вели пленных по улице Герцена… Как водят «наших» в таких же колоннах, я увидел довольно скоро.


Помню. Прибегаю домой в слезах: «Мама, мальчишки кричат, что я жид, но я же москвич?!»

Мой Бог

— О, майн гот! — Бабаня выскочила в коридор нашей просторной коммуналки, потому что на кухне что-то горело.


И я решился.


— Деда, что такое «оманьгот»? Это когда тётя Маня готовит?


Дед приподнимает очки на лоб. Он всегда так делает, когда я отвлекаю его от газеты.


— «О, майн гот» это вроде «боже мой». Только по-немецки.

— Мы немцы?! — я давно подозревал, что наша фамилия немецкая. Хуже не бывает.


Я уже был готов разрыдаться. Но дед утешил.


— Нет, Женя, мы евреи.


Про евреев я не знал. Не рассказывали. Мне было пять лет.


Когда Бабаня вернулась с кухни, мы с дедом сидели в разных креслах и внимательно смотрели друг на друга.


— Что случилось?

— Я рассказал Жене, что мы евреи.

— О, майн гот!

Финкель Г. А.

Мой отец, Финкель Григорий Абрамович, родился в 1904 году на Украине.


Отец прошёл Халхин-Гол, Финскую и Отечественную. На войну с Японией он «опоздал»: пока их часть довезли — война окончилась.


Из Германии отец привёз трофеи: «автомобиль» DKW (двухместное трёхколёсное уёбище на базе мотоцикла с деревянной кабиной; на вторые или третьи сутки папин адъютант, дядя Лёша Люшков, въехал на нём в столб, и «автомобиль» приказал долго жить), курковую двустволку «зауэр три кольца» и скрипку «четвертушку» дивной красоты — для меня.


До того, как отец поехал воевать с Японией, он на день или два был отпущен домой. Мы (мама, дедушка, я и двоюродный брат Юлик) жили на даче в Битце у дяди Паши. Жили голодно.


Дядя Паша и его жена, работавшие «в снабжении», очень толстые люди, изредка нас подкармливали, но есть всё равно хотелось.


Дядю Пашу и его жену в 1949-м посадили. Жена погибла, а дядя Паша появился в 1956-м очень худой и вскоре умер.


Так вот, отец взял «зауэр», и мы пошли охотиться на грачей.


В этот день я впервые услышал выстрел над своей головой и впервые сам выстрелил из охотничьего ружья. Патроны были хоть и немецкие, но с дымным порохом. Плечо я отбил, но горд был необычайно и надолго «прилип» к ружью, хотя по-настоящему начал охотиться только в 1955-м, в Сибири.


Из-за грачей мама пыталась устроить скандал, но дедушка его мгновенно пресёк, заявив, что «всё живое съедобно».


Ни до того, ни позже я не ел ничего вкуснее бульона из серых грачиных грудок.

Гагарин

«Что бы сказал Гагарин, если бы увидел, как ты ешь?» — это Бабаня увещевает.


Достали они меня этим Гагариным. Как будто я виноват, что всё так вышло?


Было мне два года. Понесли меня в Александровский сад — на прогулку. Я в те годы гулял только там, куда меня носили. Гуляем.


Вдруг все куда-то побежали. Дед Гриша меня схватил и тоже побежал. Кричат: «Гагарин! Гагарин!»


Добежали. А мне какое дело? Ну, Гагарин. Это дядя такой в фуражке, которого все любят. Все смеются. Я тоже смеюсь — раз у людей настроение хорошее.


И тогда случилось это. Историческое. Я сам не очень помню, мне дедушка с бабушкой рассказывали. То ли Гагарин был к детям добр, то вид у меня был миролюбивый…


Но схватил он меня на руки.


Все ещё радостней смеяться стали. «Гагарин! Гагарин!» — кричат.


А он меня обнимает. Потом так — на вытянутых руках — поднял и спрашивает громко, чтобы все слышали:


— Хочешь быть космонавтом?!


Реконструкция. На мне круглая шапочка в полосочку. Короткое пальтишко. Рейтузы розовые. Ботиночки на шнурках. Мне два года. Говорить я начал только этой весной.


— Хочешь быть космонавтом?!

— Деда! Я писать хочу!

Внук

Бабушка, милая. Дорогая моя, Бабаня. Анна Марковна, золото, ну что ж ты так убиваешься?


Ну, потерялся внук. Ну, сгинул. Но зачем же так кричать? Весь Твербуль переполошила: «Женя! Женечка!»


Да, слышу я тебя, слышу. Вот он (шёпотом), тут я, около дома артистки Ермоловой. В шубке тобой перешитой.


И машин почти не было. Перелез через ограду и от бабушки ушёл. Да, не ори ты, уши закладывает.


А она: «Господи, да где же он?! Я только газету отвлеклась почитать. А он ушёл. Маленького мальчика не видали? В очках? Он же без очков ничего не видит. Женечка!»


А я уже бочком-бочком к магазину «Ткани» пробираюсь. Там сосульки.


Не видали? Не видали? Не видали? Эхом над Тверским бульваром.


На светофоре тётя: «Мальчик, ты чей?» «Меня воон там бабушка ждёт».


«Живая рыба». Это магазин такой. Там дедушка по пятницам для меня сомов ловит. А запах…


Мимо проносится Бабаня: «Женя! Женечка!»


«Ты с кем, мальчик?» «Я? С бабушкой». «А где твоя бабушка?» «Она в кассе пробивает».


А тем временем Анна Марковна взбегает по ступенькам гороховского дома. Столовый переулок, 4, квартира 10. Звонит три раза. Открывает дед.


«Женя пропал!»


Дед прислонился к стене. Деду плохо. Дед говорит: «Аня, только не волнуйся. Давай рассуждать здраво».


«Я побежала искать. Ты звони в милицию».


Дверь хлопает. Григорий Абрамович тяжело шествует к телефону в коридоре. Чёрный такой телефон, довоенный.


Вздыхает и набирает «О». Диск с долгим стрёкотом проворачивается.


Три звонка.


Три звонка. Получилось! В первый раз! У меня уже рост метр. Почти. А они «не растёшь совсем».


Дед вешает трубку. Слышно как тапки шлёпают.


Открывает: «Ты?!!!» Обнимает. Поднимает. Целует. Плачет.


«Что?! Что стряслось?»


«Страшное. Бабушка потерялась».

Никитские

Я вырос в доме, у которого было три адреса: Столовый переулок, дом 4, улица Герцена (до и после Большая Никитская), дом 31, корпус 4, и Мерзляковский переулок, дом 15, корпус 4.


Ах, что это был за дом! Вернее, не дом, а целых четыре корпуса. В каждом корпусе был «маленький» внутренний двор: служебный, «черный». Все четыре корпуса строили в начале двадцатого века как доходные дома для людей среднего класса.


В корпусах были полуподвалы, в которых жили дворники и прочий рабочий люд. После Октября там почему-то проживали, в основном, татары. Хотя я могу говорить только о времени после 1944 года. Когда мы вернулись из эвакуации.


Моя мама, с братьями и сестрами, перебралась в Москву из Белоруссии в начале 20-х годов. Первым, кажется, перебрался Моисей, который стал со временем довольно крупной фигурой в Государственном банке СССР.


Мама по приезде в Москву работала с беспризорниками и гордилась своим знакомством с Крупской. Было ей тогда 17 лет. Потом мама работала на строительстве метрополитена.


Наш большой двор с двух сторон закрывался воротами каслинского литья с калитками. Каждый проход в «маленький» двор тоже был закрыт чугунными воротами с калиткой, аналогичными большим воротам, а над каждым подъездом был чугунный козырек.


У меня на глазах из ворот стали исчезать литые витые прутья, их заменяли обычным стальным шестигранником. А так как крепить сталь к чугуну было непросто, то ворота стали «украшать» листы железа, а потом их попросту сняли. Позже кто-то додумался снять козырьки над подъездами, и мы стали зимой скользить и падать на наледях, которые образовывались на выходах из парадных.


Потом сняли ворота большого двора, и образовался проезд с Большой Никитской в Столовый переулок. Москва росла, уродуясь лицом.


На углу нашего двора и улицы Герцена с дореволюционных времен находился магазин «Консервы». Это был чудо-магазин, и все дети округи копили деньги на его посещение. Слева, при входе, был прилавок, где продавали свежайшие, вкуснейшие соки. Дальше мы не ходили: там продавали фрукты и «колониальные» товары. Мы ходили пить сок. Редко, но очень вкусно.


Столовый переулок, дом 4, квартира 10.


От двойных входных дверей подъезда, тогда еще с «зеркальными» (12 мм) стеклами, шли 10 ступенек до нашей двери. На ступеньках сохранились бронзовые держатели прутьев, которыми в старые времена крепилась ковровая дорожка. Лестница, ведущая наверх, имела дубовые перила, которые поддерживались витыми чугунными прутьями.


Это был дом-ансамбль! На каждой двери — входные с улицы, входные в квартиры — дверные ручки и петли в комнатах, фурнитура окон — все было из очень красивой бронзы. Новые, послереволюционные жильцы в бронзе ничего не понимали (и мои родственники тоже), в лучшем случае ее закрашивали. Ну, не чистить же, в самом деле! У нас служанок нет! (Хотя во многих семьях были так называемые «домработницы». )


Все окна в доме, за исключением выходивших в маленькие дворики, были двойные «венецианские» (беспереплетные) из зеркального стекла. Эти стекла продержались в доме до ночного налета немецкой авиации в 1941 году, когда на площадь между памятником Тимирязеву и зданием старой двухэтажной аптеки упала 500-килограммовая бомба. Тимирязеву оторвало голову (шов на шее виден до сих пор), а здание аптеки перекосило, и до самого сноса в начале пятидесятых оно стояло на подпорках.


В наших корпусах выбило больше половины стекол, и появились переплеты, в которые ставили пятимиллиметровые волнистые, зеленоватые стекла.


Своих соседей по квартире я помню с момента нашего возвращения из эвакуации в 1944 году, но многое рассказала мама.


Итак, входим в квартиру, через тогда еще не раздолбанную двухстворчатую узорчатую дубовую дверь. Одна створка (как входишь, левая) закрыта на верхнюю и нижнюю бронзовые щеколды. Вторая закрывается на дореволюционный «аглицкий» замок, который легко открывается чем угодно.


Первая дверь направо. В этой 25-метровой и еще одной (третьей справа) 10-метровой, жила семья Кунявских: тетя Саша (Александра Саввишна), старший сын Борис и младший Алик (Александр). Борис был старше меня на 3—4 года, а Алик — на девять месяцев.


С Аликом мы дружили, он, немного заикаясь, звал меня «Эк-ка», а я его «Ак-ка». Борька над нами все время подшучивал, но не слишком зло. Меня дразнил: «Этот Эк-ка злостный критик, он на всем поставил крест, а потом, как страшный нытик, был посажен под арест!»


Тетя Саша была маленькой, сухонькой женщиной и, как я начал понимать, повзрослев, человеком хорошо образованным. Работала она в коллекторе детской книги, и я, когда подрос, пытался этим пользоваться.


Очень хорошо помню, как стоит она в кухне, склонив голову набок, и слушает «птичий базар» наших домохозяек, увлеченно обсуждающих «высокоинтеллектуальные» проблемы и, вздохнув, говорит своим интеллигентным «малиновым» голосом: «Усраться можно!»


Напротив комнаты Кунявских была 15-метровая комната (бывшая кастелянская) семьи Васильевых: дядя Миша, тетя Валя и их дочь Тамара, 1941-го года рождения. Окна этой комнаты были небольшие, с переплетами, и выходили в маленький двор. Солнца в этой комнате не было никогда.


Откуда эта семья была родом? Не знаю. Кажется, из дальнего Подмосковья. Подобрал их на улице зимой 1941—42 года папа, приехавший с фронта по каким-то делам в Москву. Как-то обмолвился, что это было страшное зрелище: замерзающие посреди Москвы, на улице Герцена, мужик и маленькая женщина с крохотным ребенком на руках. Папа и вселил их в ту, пустовавшую комнату нашей квартиры, за что дядя Миша был ему «благодарен по гроб жизни».


Дядя Миша считался инвалидом войны: когда их, призванных, собрали у военкомата, началась бомбежка, и дядя Мишу контузило кирпичом по голове. Об этом он любил рассказывать в поддатом состоянии, а поддавал он часто, особенно после того, как доказал свою инвалидность и получил военную пенсию. Где он работал? Мне кажется — нигде.


У Валентины была открытая форма туберкулеза, но она работала на телефонном узле. Томка была нашим с Алямом наглядным пособием по изучению физиологических отличий мальчиков от девочек (натопив кухню, нас купали одновременно, в трех детских ванночках, пока Алька не пошел в школу).


Коридор между комнатами Кунявских и Васильевых имел квадратную форму и в левом от входа в квартиру углу стоял огромный дореволюционный шкаф, в котором каждая семья имела свою полку.


Этот коридор отделялся от следующего, более узкого, никогда не закрывавшейся дверью, за которой на правой стене висел телефон. Следом шла дверь в нашу, тоже 25-метровую комнату с двумя окнами.


Когда отец вернулся с фронта, дедушка попросил его уступить половину комнаты маминому старшему брату Леве, который жил в жутких условиях на Красной Пресне с молодой женой Валентиной и новорожденной дочкой Ирой. Дедушке папа отказать не мог, и комнату разделили двумя шкафами и ширмой надвое.


Моя кровать стояла между двумя шкафами у ширмы, а так как патрон для лампочки был один на две половины, то, в специальный, фарфоровый патрон, вворачивали «пятисотку». Обе семьи выходили в коридор через общую дверь.


Так продолжалось год или два, а потом комнату разделили на две (наша 13 кв. метров, а Лёвина — 12) перегородкой из «сухой штукатурки», и из Лёвиной комнаты прорубили дверь рядом с дверью в маленькую комнату Кунявских.


Много позже, когда «старый большевик» Лев Шапиро получил отдельную квартиру, перегородку снесли, но новую дверь заделывать не стали. Закрыли старую дверь, а так как стены были толщиной более 1 метра (в этой стене был когда-то камин с дымоходом), в дверном проеме устроили большой стенной шкаф.


Стены между окнами тоже были метровой толщины. На подоконниках можно было лежать! Простукивая стену между окнами, я обнаружил пустоту, что подтвердилось, когда я проколол штукатурку спицей для вязания. Однако вскрыть стену мама не дала. Жалею до сих пор: в доме, где был магазин «Консервы», в тайнике, сделанном в стене, нашли «Маузер» с патронами, хотя ничего, кроме больших неприятностей, это «кладоискателям» не принесло.


Напротив нашей двери была дверь в кухню. Большую, где-то метров 15. В кухне было небольшое окно, выходившее в маленький двор. Под окном был дореволюционный «холодный» шкафчик. Была в кухне большая, глубокая чашеобразная чугунная раковина, с которой давно облетела вся эмаль, с краном холодной воды.


Под этим краном Васильев, который всей своей пролетарской душой ненавидел «жидовскую» квартиру, обожал мыть свои натруженные, мозолистые пролетарские ноги и стирать портянки, наслаждаясь воплями жидовок, почему-то решивших в это время в кухне готовить.


Еще в кухне стояла огромная (в детстве всё кажется огромным) дровяная плита, с духовкой и очень красивыми чугунными дверцами, которую при «газификации» заменили на две четырехконфорочные газовые плиты.


Когда мы подросли — мне было за 10, Аляму почти 12, а Борьке все 15, то начали еженедельно колотить Васильева за его антисемитские выходки и словоизлияния. Поддатый Миша на ногах стоял плохо, чем мы и пользовались. После экзекуции Миша дня два вел себя пристойно, потом цикл повторялся.


Отец, очевидно, считал происходящее ниже своего достоинства, женщины при экзекуциях тихо ликовали, а Валентина, дождавшись пока мужу пустят кровь, с нашей помощью утаскивала его в комнату, замывать.


Дедушка Марк Моисеевич редко выходил из своей комнаты… Но как-то, когда мне было лет 10, показал, как надо держать кисть, чтобы не выбить ее при ударе. Он-то откуда это знал?


За нашей комнатой была маленькая, в одно окно, вторая комната Кунявских, в которой жил повзрослевший Борис, а далее шла комната метров 18 с двумя венецианскими окнами, в которой жили тетя Соня с дедушкой. В окна изредка заглядывало солнышко.


Все наши комнаты когда-то шли анфиладой, и, кажется, даже были двери в смежную квартиру, но после революции двери между комнатами забили.


В конце «узкого» коридора был туалет, в котором стоял дореволюционный унитаз Columbia и висели четыре крышки от унитаза: у каждой семьи — своя. Гигиена превыше всего!


У туалета коридор делал Z-образную «загогулину». Двери к Борису и Соне были справа, а в тупике была дверь в ванную комнату. Слева в ванной комнате стояла дровяная чугунная колонка с очень красивыми барельефами на круглых стенках и дверцах топки, с поддувалами.


Когда приходила наша очередь мыться, топить колонку торжественно поручали мне. Что я и делал с наслаждением. И, наконец, чугунная ванна, с местами сколотой эмалью. С бронзовым краном на стене и с двумя бронзовыми вертушками горячей и холодной воды. Ванна была огромная: больше метра в глубину и ширину и длиной метра два с половиной. Я в ней «плавал» лет до 14-ти.


Потом провели газ, колонку выбросили, а на ее место водрузили ублюдочную раковину. Ванну тоже выкинули, поставили на ее место современную, но повесили газовую колонку. Поставили вечно текущий современный кран, но с душем. На этих современных кранах я приобрел свой первый опыт сантехника.


Газовая колонка была «с фитилем» и блокировкой подачи газа, когда фитиль не горит. Но это в теории. Мое счастье, что, устанавливая колонку, перевесили дверь ванной комнаты так, чтобы она открывалась наружу. Над дверью была застекленная фрамуга (со старых времен). Как-то зашел я в ванную комнату. Фитиль не горит. Нет, чтоб понюхать. Зажег спичку… Очнулся в коридоре… В башке звон… Весь пол в стекле… Лежу на полу в конце коридора, упираясь спиной в Лёвину дверь… Волосы на голове и по телу дымятся. А когда глянул в зеркало — на роже ни единого волоска… Колонку нам потом поменяли.


Зимой 1944—45 раздался звонок в дверь. За дверью стояло что-то, похоже, женского пола, закутанное в жуткое рваньё. Очень тихо существо объяснило, что жило в этой квартире до 1918 года. Сейчас идти некуда. Нельзя ли обогреться и, если можно, переночевать. Бумажка, разрешающая ей жить в Москве, у неё есть.


Так появилась бывшая хозяйка квартиры №10 Мария Стефановна, проще — Степановна. Больше всех возмущался Васильев.


Наши женщины сожгли завшивленную одежду, отмыли, одели, как могли, поделились едой и… вызвали участкового. Тот прибыл, изучил «тугамент» и подтвердил, что «бумага» правильная, жить можно, только надо зарегистрироваться. Что и было сделано.


Марию Степановну было не видно и не слышно. Спала она на сундуке (в котором пряталась Книга), что стоял в коридоре, напротив двери комнаты, где жила тетя Соня с дедушкой, а днем куда-то исчезала.


Летом я встречал её на Тверском и Никитском бульварах. Ей было лет 70, была она немощна, и работать не могла. Что она ела? Мама, Соня и тетя Саша пытались ее подкармливать, но с едой у всех было «не ах».


Когда вернулся с фронта папа, он добился постоянной прописки семьи Васильевых и Марии Степановны в нашей квартире.


«Благодарный» Миша продолжил люто ненавидеть жидов, а Мария Степановна продолжила тихо спать на сундуке, шепотом говоря «спасибо» всем, даже мне, мелкому, и так же тихо умерла летом 1948 года на скамейке Тверского бульвара.

Вещи

Столовый переулок, дом 4, квартира 10. Первый этаж, десять шагов вверх по старым ступенькам, и справа большая коричневая дверь. Моя дверь, дверь моего детства. Главная из всех дверей на свете. На двери табличка, она менялась со временем, но этот рассказ про те времена, когда на табличке было четыре надписи. Давайте по очереди.


Клавдия Ильинична, 1 звонок


Я называл её Тётей Клавой, Бабаня и Дед Гриша говорили ей «Ильинишна», но между собой звали просто «Клавдеей». Про себя и я — так. Комната Клавдеи располагалась слева от главной двери. Её окна выходили во внутренний двор-колодец. Я сочувствовал Клавдее, ведь она не видела ничего, кроме пустого двора и других окон. Мне казалось, что наша комната, из окон которой можно было видеть прохожих, машины и даже, если высунуться, милиционера в будке под посольством, куда лучше.


В комнате Клавдеи был сервант с сервизом. Стол с диваном. И ещё какая-то мелочь. Привлекала меня только одна ведь: большущая пепельница, которая жила на подоконнике. Тётя Клава под открытой форточкой курила желтоватые папиросы, часто чиркая спичками. Отчего сама она стала желтоватой, жилистой и даже как бы немного ржавой. Редко она улыбалась, я боялся её и уважал.


В своей прокуренной комнате она жила одна и никого уже не ждала. Когда начинал звенеть дверной звонок, Клавдея не выбегала в коридор, как другие, она знала — это не к ней.


Кунявские, 2 звонка


Их было много, не вспомню — сколько. Первая дверь направо. Хорошая комната, как наша. Большая и шумная. У них часто бывали гости, но меня не приглашали, потому что я был маленьким. Одним глазком однажды увидел, как много у них вещей. Целая прорва вещей. И целая прорва людей.


Я любил Кунявских. Они были загадочны и богаты. Боря Кунявский подарил мне два обломка настоящего круглого магнита, и я магнитил ими разные вещи. С одной стороны магниты слипались, с другой разбегались. У каждого мальчика должны быть такие.


А его брат Алик подарил мне марку с бегемотом, африканскую. У него было две, и одну он мне подарил. Глядя на неё, я мечтал о далеких странах, где живут всякие звери. Иногда по субботам я бывал в зоопарке, до которого надо было ехать на троллейбусе.


Финкель, 3 звонка


Это наше. Про нас я уже почти всё рассказал ещё раньше. Мы, это Бабаня, дед Гриша и я, мальчик Женя. У нас есть телевизор и отдельный телефон, потому что дедушка — эксперт, и ему полагается. Есть большой шкаф, с зеркалом для бабушки и пиджаками для дедушки. Стенной шкаф для меня, чтобы я мог в нём прятаться. Много-много всего. Коллекция дедушкиных машинок, его медали. Шкатулки с бабушкиными украшениями, нитками и таблетками.


Наша комната лучшая в мире. Батареи отгорожены деревянными дощечками, на которых можно играть, как на ксилофоне. В полосатые шторы можно завернуться так, что тебя долго будут искать. Одно кресло раскладывается в мою кровать, а днём из него можно строить домик.


Обычно я счастлив в нашей комнате. Но всегда выбегаю в коридор, когда слышу три звонка. Это папа может придти, и я буду громко кричать: «Бабаня! Папа пришел! Где его сто грамм командирских?!» Или мама, и тогда я тихо прижмусь к её холодному пальто.


А иногда выбегаешь, а это доктор — к тёте Мане или тёте Соне. Потому что звонков было четыре.


Шапиро, 4 звонка


Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 270
печатная A5
от 517