Роман основан на реальных событиях, свидетелем, а иногда и участником которых, был сам автор. Однако любые совпадения описанных в данном произведении персонажей, имён и фамилий, событий и мест — случайны.
Цитата, предваряющая роман — авторская.
***
Всякий человек носит в себе семя своей судьбы. И как всякий землепашец, кинувший семя в землю, стремится не дать этому семени погибнуть, так и человек стремится взрастить своё семя в себе… Однако землепашец знает, что за семя он лелеет, а человеку не дано этого знать. Но он никогда не даст этому семени погибнуть…
ДОРОГИМ МОЕМУ СЕРДЦУ РОВЕСНИКАМ,
ОДНОКЛАССНИКАМ И ОДНОКЛАССНИЦАМ
ПОСВЯЩАЮ Я ЭТУ КНИГУ.
ЧАСТЬ I. Она
Глава первая
Встреча.
«Должна успеть!» — молнией пронеслось в голове, и она, зажав в ладошке билет, бросилась к электричке, не обратив никакого внимания на оклик кассирши:
— Девушка, сдачу забыли!
…Последние пассажиры лениво вползали внутрь — жара стояла такая, что лучше бы, наверно, сидеть дома. Но было воскресенье. Дома сидеть никому не хотелось. И ей — тоже.
Она едва успела заскочить в тамбур.
— Двери закрываются. Следующая остановка… — Дальше в динамике заскрипело и затрещало.
Девушка облегчённо выдохнула — фу-у-у.
Двери захлопнулись, а она осталась стоять у окна в тамбуре, где после того, как двери открылись и закрылись, ещё сохранялась доля свежести. Хотя и горячей.
Электричка между тем набирала ход, и тоненько посвистывая извещала, тем самым, всех вокруг, что продолжает свой путь по назначению.
Девушка, а — скорее девчушка, с огромными круглыми дымчато-голубыми очками вместо ободка на волосах, с синей сумочкой через плечо и с заправленной в бледно-голубые брючки белой шифоновой кофточкой, подчёркивающей тоненькую талию, прислонилась плечом к оконному стеклу, провожая взглядом хозяйственные постройки станции.
…За окном замелькали картины удушливого лета — высохшая бледно-жёлтая осока (болото местами подходило к самому полотну железной дороги), и корявые убогие деревца почти без листвы.
Девчушка вздохнула: «И здесь грустно», — и невесёлые мысли последних дней снова вернулись. Собственно, по причине наличия этих мыслей, она и поехала в такую жару в Пушкин — уж лучше лежать на берегу Колонички — небольшого пруда, что почти рядом со станцией — и охлаждать своё изнемогающее от жары тело, периодически погружая его в воду пруда, чем сидеть в душной комнате и бесконечно нанизывать тоскливые мысли на прозрачные ниточки своих чувств.
Она не заметила, как уткнувшись лбом в стекло, бездумно начала на его поверхности выводить пальцем какие-то каракули.
«…Что же это такое со мной происходит, — как-то отстранённо и словно не о себе, думает она. — Радоваться надо. Ведь всё прекрасно. Сессию сдала. Каникулы. Тётка во мне души не чает. В секретари комсомола на факультете зовут… а я всё о нём и о нём… Девчонки, вон, с ребятами все. Татьяна замуж выходит в августе. А мне никто не нужен… Но почему он не приехал ни разу? Не пишет? Ведь целый год прошёл. …И почему он один для меня свет в окошке?.. Дура! вот встречу кого-нибудь…»
Под кофточкой вздыхает небольшая грудь, упруго подрагивая в такт стуку колес электрички.
Чуть поднимаются и опускаются плечи. Ремешок сумочки скользит вниз.
В тамбуре пахнет пылью и ещё чем-то железно-горячим.
Боже, как жарко…
…Неожиданно позади неё с грохотом открылась и закрылась тамбурная дверь. Из просвета между вагонами в тамбур дохнул горячий мазутный жар. Она вздрогнула и приготовилась, что так же громыхнёт тамбурная дверь в следующий вагон. Но было тихо. Только стучала колёсами электричка по рельсам — тук-тук, тук-тук. И…
Кто-то стоял у неё за спиной…
Она неохотно оторвала лоб от прохладного стекла и оглянулась.
Парень. Очень симпатичный. Он стоит близко, почти вплотную, и смотрит на неё, улыбаясь одними глазами.
Глаза ярко-синие, в обрамлении тёмных-тёмных пушистых ресниц. И брови у него тёмные-тёмные и широкие, сросшиеся на переносице. Короткая стрижка, и никаких-таких модных сейчас бакенбард.
Повеяло от него почему-то прохладой.
И пахнет очень по-мужски…
— Вот это да! — сказал он весело.
Она тут же внутренне собралась и ответила жёстко:
— Проходи дальше.
— Ну уж нет! — засмеялся парень.
Смеялся он легко и широко, в глазах играло лукавство — почти насмешка — и руки он поднял как будто сдаваясь.
— Теперь уж я точно никуда дальше не пойду — останусь с тобой — на веки! Пойдёшь за меня замуж?
Она опешила и приоткрыла рот.
— …ты что, не в себе? Или заняться больше нечем?
— Нечем, нечем, — ещё веселее засмеялся он, энергично двигая головой из стороны в сторону. — Всё сделано. Училище закончил, распределение получил. Отпуск догуливаю, скоро в часть ехать. Теперь вот жену себе ищу. Кажется, нашёл, — и он снова заулыбался только одними глазами.
Ей очень захотелось до него дотронуться, даже ладонью по щеке провести.
«Господи, я, что ли, не в себе уже? Это что такое! А ну, стоять!»
Парень же, словно уловил её движение. Протянул к ней руку и прикоснулся ко лбу.
Она не уклонилась.
— Убери морщинки.
И принялся разглаживать какие-то мистические морщинки у неё на лбу.
— Куда едешь? В Пушкин? Я тоже.
…Потом был Пушкин, бесконечное движение по парку, свежая прохлада в тени деревьев, тёплая вода в пруду, запах пыли на дорожках и хвои между овражками, какие-то бессмысленные разговоры, заледеневшее мороженое и смех, смех, смех…
…Полутёмный подъезд и тусклая лампочка… запах немытой лестницы и бродячих кошек… она прижата спиной к стене и через тонкую ткань кофточки чувствует все её ухабы.
Его губы, кажется, втягивают её в какую-то бездонную, тёмную, но такую сладкую дыру, в которую она и сама очень хочет втянуться.
Её губы устали, опухли и горят, но он не даёт им передохнуть — она и представить себе не могла, что так долго сможет не дышать…
Пахнет от него свежей, тёплой пылью, политой грибным дождичком. И это до умопомрачения конфликтует с запахом немытой парадной.
А его руки легко гладят её лицо, плечи, обнимают за талию, прижимают к себе, и она ощущает всем своим существом, что он нежен, заботлив… только губы впиваются грубо и ненасытно.
«Ему можно верить», — чиркает мысль. И это последнее, что сможет потом она вспомнить.
У неё кружится голова…
Внезапно она очнулась — кофточка расстёгнута, его губы бродят по её обнажённой груди, а руки настойчиво пытаются снять с неё трусики.
«Я не справлюсь с ним, — как-то вяло, совсем даже не испугавшись, услышала она свою мысль, — бесполезно. И кричать бесполезно — никто и не дёрнется».
Давно была глубокая ночь.
…А его руки всё тянули трусики вниз. Он дышал прерывисто и не отпускал её грудь.
«Присосался как пиявка, — так же вяло и совсем уже безразлично подумала она. — Ну и пусть…»
— Ты что, мёртвая? — вдруг дошёл до её сознания его натужный шёпот.
По-видимому, он не первый раз задавал ей этот вопрос. Парень смотрел на неё и больно шарил в трусиках пальцами.
«Да, я умерла…» — прозрачно подумала она.
И опухшими, горевшими от его сладких поцелуев губами еле прошептала:
— Мне всё равно.
Парень ещё прижимал её к стене и продолжал перебирать пальцами там, внизу, но как-то уже неуверенно.
И вдруг выдернул руку и зло прошипел:
— Ну и чёрт с тобой!
Потом упавшим, тоскливым голосом, добавил:
— А ведь нам так хорошо могло бы быть…
Повернулся, и качнувшись как пьяный, вышел из парадной.
Стукнула входная дверь.
…Она медленно сползла спиной по колючей от потрескавшейся краски стене и жёстко шлёпнулась попой на холодный, цементный пол. Этот пол привёл её к настоящему. Появилось смутное понимание присутствия окружающего её пространства. Снова завоняло кошками и немытым полом. Замызганная лампочка, казалось, ехидно подмигивала ей. …И полумрак постепенно стал проясняться.
«Что обо мне подумает тетя Шура?» — в ужасе подумала она. Это была первая живая эмоция и мысль.
И вслед за ней — другая: «Нет, не умерла я».
И внезапно она снова ощутила его нервные, жадные, шевелящиеся и больно давящие пальцы у себя в трусиках.
Ей стало жарко, жалко себя и одиноко…
Ну зачем всё закончилось?!
«…Господи! Уже ведь ночь! Тёте Шуре рано утром на смену. Хорошо, что ключи мне запасные отдала».
Она торопливо, в лихорадочно-радостном возбуждении (и откуда оно, и почему?) почти бегом, поднялась к себе на этаж и на ощупь, ключом, открыла дверь. Было темно, тихо. И пахло блинчиками.
«Тётя Шура ждала меня», — без сожаления подумалось ей. Она тихохонько прокралась на кухню и щелкнула выключателем небольшого бра на стене. Да, блинчики, накрытые салфеткой, на столе. И стакан молока.
Накинулась на эти блины, проглатывая и давясь, и снова проглатывая и давясь. Жадно поедала их, пока вся тарелка не опустела.
— Ух! — выдохнула. Легонько, кончиками пальцев, потрогала все еще горевшие губы и улыбнулась загадочно самой себе. Плавно потянулась, с удовольствием изгибаясь всем телом и ощущая это своё тело совсем другим. Каждая косточка, каждая мышца его дрожали, рождая тонко-щекотную вибрацию где-то глубоко-глубоко внутри, и плотно-плотно — внизу живота.
Подумала возбуждённо: «Как интересно», — и хлебнула молока.
«Всё. Спать!»
***
…Она мгновенно проснулась, как от резкого тычка в спину.
В комнате стояла прозрачная утренняя тишина.
Лоб упирался в ворсистую спинку дивана, о щеку ласково тёрлась белая наволочка подушки, а внизу живота опять что-то плотно-плотно задрожало и сжалось. Сердце удушливо заколотилось в горле — в комнате кто-то был.
Спиной, и как-то ещё — по-звериному — она ощутила чужое присутствие, хотя по-прежнему было очень тихо.
Ей стало так страшно! До жути. Тело облило холодным потом… она боялась открыть глаза. Мурашки пробежали по лопаткам, по ногам. Судорога скрутила пальцы ног.
«Спокойно! Никого здесь не может быть. Седьмой этаж. И тётя Шура, конечно, захлопнула дверь».
И всё-таки, всё-таки, в комнате, прямо у неё за спиной, кто-то был… И с внезапно нахлынувшим отчаянием она вдруг осознала, что если сей же час не заставит себя обернуться, то потеряет сознание!
В ушах зашумело…
Она резко повернула голову — прямо у неё за спиной, близко-близко, на стуле, склонив набок голову и улыбаясь ярко-синими глазами, сидел вчерашний парень…
Глава вторая
Предложение и Отказ.
Оцепенение длилось секунду — и она с возмущением отчеканила:
— Ты как попал сюда?!
Не было больше ни страха, ни шума в ушах, ни скованности в теле — только возмущение, клокотавшее в самом горле и душившее её.
— Мне соседка ваша открыла, — просто и легко ответил он. — Я сказал, что ты меня ждёшь, она и впустила.
«Господи, да что же это такое? — совсем как-то вдруг безнадёжно подумала она, и ей захотелось плакать. — Да что же это такое?..»
А парень продолжал смотреть на неё, слегка улыбаясь как давнишней знакомой, и ничуть даже не смущаясь.
Внезапно до неё дошло, что она сидит перед ним в одной тоненькой ночной рубашке, практически без одеяла, которое откинула в порыве возмущения, собираясь встать.
— Выйди! — вновь обретя себя, скомандовала она. — На кухню выйди. Мне надо одеться.
Но парень продолжал смотреть на неё. И улыбался.
Ей стало не по себе. Как и накануне днём, в электричке, внутри родилось движение навстречу ему. И так же, как и накануне, он словно почуял это её движение. В его глазах вспыхнул огонёк, и он, протянув руку, провёл ладонью по её лбу.
— Убери морщинки.
И, не отнимая ладони, начал медленно приближать к ней своё лицо, одновременно наклоняясь всё ближе и ближе, глядя ей в глаза.
Она не смогла отвести взгляд от его глаз, и почувствовала, как вся её решимость и возмущение быстро улетучиваются.
А его глаза были уже совсем близко, и на своём лице она ощутила его дыхание.
Он поцеловал её в губы. Едва прикоснувшись. И снова поцеловал и не оторвал губ.
«Что он делает?» — только и успела мелькнуть мысль.
Сопротивляться она не хотела.
Странные мурашки, как от озноба, облепили кожу. Снова, как накануне вечером, внизу живота схватило, и она почувствовала, как покорно ложится на спину, и сама начинает задирать подол ночной рубашки. Ей совсем не было стыдно!
Парень вдруг отстранился и теперь только смотрел на её движения.
Он уже не улыбался.
— Что ты делаешь? — с хрипотцой в голосе наконец тихо произнёс он. — Ты уверена, что хочешь этого?
Вместо ответа она, не отводя взгляда, взяла его руку и положила себе на обнажённый низ живота. И развела ноги.
Он убрал свою руку. Опустил подол её рубашки. И встал.
— Нет.
Она растерянно смотрела на него.
— Почему нет? Ты же сам вчера хотел?..
— Оденься. Я выйду на кухню.
И он вышел.
А она продолжала лежать с колотящимся сердцем и ноющим внизу животом…
Внезапно её охватил озноб, её передёрнуло всю, и она до подбородка натянула на себя одеяло.
«Вот дура! Что со мной происходит? Как стыдно! Но ведь он хотел… Зачем целовал?»
Мысли метались в разгорячённом разуме, и ни один ответ, приходивший ей сейчас в голову, ни о себе, ни о своих чувствах и своём поведении, ни об этом парне, имени которого она до сих пор не знала, и которому мгновение назад готова была отдаться, как пропащая шлюха, — ни один ответ не выглядел логичным и разумным.
Так она лежала, постепенно приходя в себя. Ей стало жарко, и она снова отбросила одеяло… Внезапно обожгла мысль:
«Господи! Что я лежу? Ведь он там, на кухне, ждёт меня! Только бы соседка не вышла!»
Быстро схватила халат, засунула ноги в трёпанные-перетрёпанные тапочки, махнула по коротким каштановым волосам расчёской, даже не глядя в зеркало, и… потихоньку, едва сдерживая дрожь во всём теле, вышла в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь — чтобы не стукнула.
«Только бы соседка не услышала».
На цыпочках двинулась к кухне и остановилась на пороге.
Парень стоял лицом к кухонному окну, засунув руки в карманы. Свободная белая рубашка с закатанными до локтя рукавами не скрывала ни широкие плечи, ни прямую спину, ни напряжение этой спины. Брюки «с иголочки» подчёркивали стройные, слишком стройные для парня, крепкие ноги и… да! — подтянутые спортивные ягодицы.
«Красивый…» Щекотные мурашки снова пробежали по телу.
— Ладно, — проговорила она, стараясь выглядеть строгой, и будто бы забыв, что несколько минут назад лежала перед ним, задрав подол рубашки, — объясни, что всё это значит. Как ты узнал, в какой квартире я живу? И, вообще… я тебя не приглашала! — с вызовом закончила она, вздёрнув подбородок.
Он развернулся на её голос. Теперь она видела только его силуэт на фоне серого утреннего неба. Но поняла, что вот сейчас произойдёт что-то очень важное, такое, чего раньше никогда не было, и что изменит её саму и её жизнь полностью.
Задохнувшись, ступила через порог, а он медленно, очень медленно, произнёс:
— Извини меня за вчерашнее… я… вёл себя… как конченый мерзавец… и за сегодняшнее прости, и что вот так пришёл, и… но вчера в электричке я сказал тебе то, что подумал, только увидев тебя: выходи за меня замуж. Не потому, что мне надо срочно найти жену, чтобы одному в гарнизон не ехать. Я… — Он умолк. Потом: — Ты согласна?
Сердце её ёкнуло и замерло на мгновенье — то ли от радости, то ли от страха, — но лишь на мгновенье. Почему-то шёпотом, но очень внятно произнесла:
— Да ты сумасшедший! Ты даже имени моего не знаешь! Так же, как и я твоего! И нечего здесь за вчерашнее и сегодняшнее извиняться! Как ты посмел прийти! Как ты квартиру мою нашёл!
— Вышел из парадной. Встал под окнами. Дождался, где свет загорится…
«Вот так просто», — пронеслось у неё в голове.
Они смотрели друг на друга. Он — открыто и призывно. Она — растерянно и совсем уже почему-то не возмущаясь ни капельки.
И он сказал:
— Мне всё равно, как тебя зовут. Главное, что… Вчера я тоже сначала решил, что пошутил, когда звал тебя замуж. Но прошла только одна ночь без тебя… нет! только полночи, и я понял, что хочу всегда видеть тебя рядом. И я пришёл, чтобы предложить тебе стать моей женой.
Она стояла перед ним в своих истрёпанных тапочках и застиранном домашнем халате, непричёсанная, невыспавшаяся. Она не помнила об этом. Она об этом забыла. Она чувствовала сейчас только, что хочет быть с ним, что хочет ответить ему «да», но понимала, что не скажет ему этого и не позволит себе быть с ним. Вместо этого она сейчас должна нанести ему удар. Сильный, безжалостный. Она должна сделать это, чтобы даже слабой надежды не осталось у этого парня, чтобы он не просто забыл её, а невзлюбил, может, даже возненавидел и никогда, больше ни-ког-да не вспоминал о ней. Может, она больше и не любит так сильно того, своего. Может, она вообще больше того не любит. Но… этот, такой красивый, сильный, искренний, и такой притягивающий её к себе… он не её, не для неё. Он — не для неё. По крайней мере, сейчас…
Сейчас она соврёт ему (а может, скажет правду?), что любит другого, а что его — она не полюбит никогда, и что он должен сейчас же уйти и из этой квартиры, и из её жизни. Она уже ощущала внутри себя, как больно будет и ей, оттого, что она будет врать про себя. Зачем? Зачем она прогоняет его?
Она и сама не могла объяснить себе этого. Ей просто надо было, чтобы он ушёл. Ушёл навсегда. И чувствуя себя почему-то предательницей, она, наконец, собрала всё своё мужество и прямо посмотрела ему в глаза — ярко-синие под тёмными-тёмными бровями, сросшимися на переносице и в обрамлении тёмных-тёмных ресниц. Твёрдо, чтобы сразу наповал, сказала:
— Мне тоже всё равно, как тебя зовут. Потому что я не люблю тебя и не полюблю никогда. Я люблю другого. Уходи.
И он ушёл. Как ей тогда думалось — навсегда.
Глава третья
Домой! Дома.
— Тётя Шурочка! Ну не надо! Не поеду я домой. Или ты устала от меня? Ты скажи, и я тогда уеду.
— Да Бог с тобой, девочка! Мне только в радость, что ты у меня живёшь. Есть о ком заботиться. Да и душа живая всё же рядом. О матери твоей я думаю, о сестричке моей младшей. Ждёт она тебя. Ведь каникулы у тебя давно. Заждалась, поди. Съезди, навести мать. Побудешь там, надоест — возвращайся.
Тётя Шура, старшая сестра матери, была женщиной жизнерадостной, говорливой и хлебосольной. И жалостливой. Так же быстро, как развеселиться и рассмеяться, в одно мгновение она могла расстроиться и даже расплакаться от какого-нибудь впечатления или слова. Небольшого росточка, кругленькая и плотненькая, с лицом светлым и открытым, она совсем была не похожа на свою младшую сестру. Та была женщиной статной, большегрудой, с «короной» тёмных волос, с прямым носом и строгими серыми глазами. Редко смеялась, а плачущей дочка не видела мать никогда. Была выдержанной и немногословной. Но обе они были хлебосольными и приветливыми хозяйками. Обе любили готовить и угощать. На этом общее между ними и заканчивалось.
Тётя Шура продолжала смотреть просительно.
— Что же ты молчишь? О чём думаешь? Поедешь? Что матери сказать, если позвонит на работу?
Она подошла к тётке и обняла её за широкую талию. От тётки вкусно пахло свежей сдобой. Засмеялась.
— Поеду. Поеду, тётя Шурочка. На следующей неделе и поеду. Только ты-то не расстраивайся.
Тётя Шура погладила её по щеке, и лицо теткино, и без того кругленькое, стало совсем круглым от улыбки и сузившихся добрых глаз.
— Вот и хорошо, племяшка. Вот и хорошо. А надоест — так сразу и вернёшься.
На том и сошлись.
Через несколько дней она, отстояв длинные очереди в разные кассы, достала всё-таки билет на поезд и на следующий день, с непонятным для себя волнением, зашла в вагон.
«Еду домой».
***
…Поезд миновал переезд и вышел на прямую к её родному городку.
С обеих сторон, почти вплотную к полотну железной дороги, высятся стройные сосны. Окна в вагоне открыты, и всё пространство вагона наполнено запахом хвои и сосновой смолы. Лёгкий тёплый ветерок чуть трогает белые занавески на окнах, и оттого кажется, что ты не в вагоне, а на палубе яхты. Или даже корабля.
Сердце замирает от знакомости картин за окном и узнаваемости запахов. Солнце освещает сосны, кусты можжевельника и малинники вдоль полотна дороги, а дальше, в самом лесу, оно сверху-вниз пронизывает своими лучами только отдельные участки. И оттого рождается симфония света и тени — лес стоит прозрачный, но таинственный.
«Ни разу не приехал. Ни разу не написал. За целый год! Ни за что ни у кого не буду спрашивать о нём. Подумаешь! Обойдусь! Поживу недельку-две и уеду обратно в Ленинград. Там и Павловск, и Петергоф… Залив. Лето жаркое. Загорать буду, купаться… Там и Пушкин. Нет, только не Пушкин. В Пушкин я больше никогда не поеду».
Помимо воли она увидела синие-синие глаза, тёмные-тёмные брови, сросшиеся на переносице, широкие плечи и… снова почувствовала эти ненасытные губы. Волна жара прокатилась по спине, напрягся живот… она ощутила свою грудь и как заныли вдруг соски. Краска кинулась в лицо. Она осторожно оглянулась — не заметил ли кто, что с ней происходит. Но все, как и она, стояли у окон и заворожено глядели на сосновый лес, освещенный солнцем.
«Неужели это было со мной?.. Этот парень… подъезд… та ночь… и утро… его признание в любви и предложение уехать с ним… Это было? Это не был сон наяву?»
Ход её мыслей резко оборвал голос проводника:
— Подъезжаем!
Как всегда, когда поезд подходил к перрону родного городка, она, схватив чемоданчик, вставала у окна и старалась первой увидеть маму — до того, как мама увидит её. Ей редко это удавалось. Но в этот раз она увидела маму — мамулечку — первой. И какой-то необычной ей показалась она — мама не следила за проплывавшими мимо неё окнами вагонов, не вглядывалась в них, чтобы увидеть дочь. Мама стояла как бы отрешённо и будто размышляя над чем-то. И не видя дочь.
Интуитивно сжавшись словно от худого предчувствия, кинулась к выходу из вагона. Поезд остановился. Перрон заполнили приехавшие на отдых. Вот и мама. Теперь и она увидела дочь. Вскинула голову. Как всегда, не поспешила навстречу. Полная достоинства, подождала, пока та не подбежала к ней сама.
— Мамочка, что случилось? С тобой всё в порядке?
— Ну, вот. Наконец и до матери доехала. Думала, не дождусь уже, — не ответила на её вопросы мать.
В этом была вся мама. Ни тебе «здрасте», ни тебе объятий. Сразу — упрёк. Такая у неё мама — но с облегчением вздохнула про себя — значит, показалось. Хотя…
— Мамуля, не сердись. Я же приехала. Пока сессию сдала, пока практику проходила… пока то да сё. Билетов сразу не достала, пришлось выхаживать на вокзал. Ну, ты и сама всё знаешь! Как ты, мамуля? Здесь тоже жара? В Ленинграде пекло. Народу много в гостинице? Устаёшь?
Она говорила и говорила. Лишь бы не молчать. А мать шла рядом и держала её за руку. Как маленькую. И от этого всё было хорошо.
…Они шли по дороге, знакомой с детства: мимо лесного парка — Парка лечебной физкультуры, мимо любимой маленькой речушки, потом через мостик. А вон там уже и дом. Впереди показалась тётя Лида из соседнего дома — она, опираясь на суковатую палку, медленно ковыляла навстречу. В старенькой вязаной кофточке из грубой домашней пряжи, с кручёным поясом вокруг талии и в широкой юбке из грубого полотна. В руках соломенная сумка — на рынок. Но вот она увидела их, и кажется, захотела свернуть в сторону, но передумала.
«Что это с ней?» — пронеслась мысль.
— Мама, что с тётей Лидой? Вы с ней поссорились, что ли?
— С чего ты взяла?
В это время соседка приблизилась, как-то боком кивнула, здороваясь, в глазах мелькнуло сочувствие — или это только показалось? И поковыляла дальше.
«Что происходит? — вновь заволновавшись, подумала она, — всегда ведь остановится, спросит, как учёба, надолго ли. А сейчас — ни слова». Однако больше ни о чём у матери спрашивать не стала. Тут мимо пробежала кудлатая дворовая собака с болтающимся ошейником, и ей показалось, что та мельком глянула на неё — и вдруг почудилась, что даже собака всем своим видом сочувствует ей.
Да что же это такое происходит! Со мной, или с ними со всеми?
Глава четвёртая
Удар.
— Хватит болтать, наговоритесь ещё!
Мамин голос, как всегда, требователен и категоричен.
— Иди кушать. Всё уже готово.
Уловила аромат жареной картошки с грибами. Рот сам по себе наполнился слюной, и она чуть не поперхнулась.
— Кать, мне кажется, что ты чего-то не договариваешь. Тревожно мне. Говори! Готовите мне сюрприз? Хороший? Что-то мне подсказывает, что не очень. Ну, ладно, мама зовёт. До встречи!
Бросила трубку на рычаг телефона, постояла, глядя на него и мимо него, раздумывая: «Ведь точно происходит что-то. Катюшка чего-то не договаривает. Тоже не такая, как всегда. Вроде, и не рада, что я приехала. Странно…» Внутри что-то ёкнуло. Но тут нос подсказал ей направление аппетитнейшего запаха, рот снова наполнился слюной — и она вбежала на кухню.
Мать стояла у газовой плиты.
— Ну сколько можно тебя звать!
Раскрасневшаяся, с капельками пота над верхней губой и влажно блестевшим от испарины лбом. Пояс кухонного передника подчёркивает высокую полную грудь и одновременно — широкие, крепкие бёдра. Сильные ноги уверенно держат это тело на земле. Через плечо — кухонное полотенце.
— Садись. Ешь.
На столе сковорода жареной картошки с ранними грибами, ржаной душистый хлеб горкой на глиняной тарелочке и стакан молока, запотевший, только что из холодильника.
Жареная картошка с грибами и молоко. Что может быть вкуснее!
— Мам, а ты?
— Я пока жарила, напробовалась. Ешь. Остынет.
Хорошо у мамы!
Наевшись от пуза, сказав спасибо и чмокнув мать в щёку (ну, ладно, ладно!) — поплелась в спальню. Грохнулась там на кровать и мгновенно уснула…
…Проснулась от странной тишины в квартире. Встала, на цыпочках вышла в проходную комнату и увидела спящую мать. Та лежала на диване, не укрывшись, положив ноги на высокую подушку — сразу после рождения дочери заработала тромбофлебит, отправившись в жуткий декабрьский мороз к портнихе примерять платье к Новому году.
«Пусть спит».
Снова вернулась в комнату и начала собираться на встречу с подружками. Но спустя несколько минут услышала, как её зовёт мама. Вошла в комнату.
Мама сидела на диване, бодрая и подтянутая, как будто только что не спала глубоким сном.
— Ты куда?
— С девчонками договорились встретиться.
— Не успела приехать, уже бежишь сломя голову!
— Мам, ну мам… Не сердись! Не будешь?
Мать ничего не ответила, только махнула рукой.
— Ну, всё, мамуля. Я побежала, опаздываю.
Она пронеслась через комнату в прихожую, глянула ещё раз в зеркало.
«Хороша! Ну хороша же!» — порадовалась сама за себя.
Ярко-синее, в фантастических узорах, облегающее фигуру платье из струящегося по телу ацетатного шёлка, с широким, собранным кулиской на тонком запястье рукавом, белые туфельки на невысоком каблучке и белая сумочка через плечо. Тёмно-каштановые волнистые волосы в модной стрижке, «стрелки» в уголках серо-синих глаз. И губы. Полные, яркие, смеющиеся.
«Ну ведь и вправду хороша! А он пусть страдает! Ни за что первая не подойду!»
Так, вздёргивая себя и стремясь освободиться от жуткого волнения, которое испытывала только от одной мысли о встрече с ним, она уже собралась открыть входную дверь, как услышала:
— Смотри, чтобы в одиннадцать дома была!
Ох, эта мама.
— Мамочка, я же не маленькая. Погуляем с девчонками. Потом на танцы пойдём. Давно ведь не виделись.
— Сказала — в одиннадцать! И смотри, держи себя в руках!
— Мама, ты о чём?
Она вернулась в комнату. Что-то в голосе матери, во всей её манере говорить, напрягло и почему-то испугало.
— А ни о чём. Просто позже одиннадцати не задерживайся. Нагуляешься ещё.
— Ладно, ладно, мамуля! Я побежала!
Снова этот страх! Ничего же не произошло!
Она выскочила из дома, по пути нюхнув ярко-красные георгины на клумбе Иды Соломоновны, учительницы младших классов, живущей в доме напротив. Сама же Ида Соломоновна стояла у своего подъезда и разговаривала с Надеждой Петровной, соседкой со второго этажа. Они обе приветливо кивнули ей, но тоже не заговорили, не спросили ни о чём, как прежде, зато их взгляды она чувствовала на себе, пока не повернула за угол.
«Странно…»
…Ещё издали она увидела разноцветную группку своих подружек. Стояли кучкой и о чём-то оживлённо говорили. Оживление было каким-то нерадостным. Скорее, они выглядели растерянными.
Катя — миниатюрная, узкокостная, с чуть кривоватыми ногами, которые совсем не портят её фигурку. Всегда спокойная, рассудительная. Одета скромно и неярко. Зато глаза — кошачьи! Зелёные, раскосые. Полный атас! Волнистые волосы не нуждаются в особом уходе.
Ванда — плотная, упитанная, стабильная и смешливая до невозможности. В начале каждой весны всё её лицо густо покрывают веснушки. От этого она кажется ещё смешливее. Вечно в одной и той же юбке и широкой кофточке. Не любит одеваться. Вечный «конский хвост» на резинке.
Наташа — высокая и вальяжная. Глазищи — как вишни! Маленький ротик, открываясь, показывает ровный ряд мелких белых зубов. Стрижка «под мальчика». Самая умная среди нас. Отличница. Гордость класса. Красный диплом и факультет журналистики в университете. Одевается изысканно. Мама — портниха.
Занятые совещанием, они не сразу заметили, что она стоит рядом.
Она только услышала, как Ванда сдавленно сказала:
— Ужас, ужас! Как сказать?!
— Что за ужас? — засмеялась, обнимая их всех разом, — девчонки, вы чего?
Катя и Наташа растерянно заморгали и… опустили глаза. Одновременно. А Ванда, округлив небольшие карие глаза, уставилась на неё, словно первый раз видела.
— Да что случилось!
Сердце дрогнуло, и, кажется, перестало биться… а потом обнаружилось в горле колотящимся комом.
— Наташка, говори! Не молчи же!
— Ты только держи себя в руках, — как-то виновато и тихо произнесла Наташа, посмотрев наконец ей в глаза.
— Да что такое! Мама всё твердила сегодня «держи себя в руках». Теперь ты! Что? Что!
— Ты только…
Наташа запнулась, а потом:
— Ох! — он утонул его больше нет только держи себя в руках, — выпалила на одном дыхании она.
— …Кто утонул?
Сердце снова остановилось, а потом упало в живот.
— Кто утонул?.. он?!.. он.
— Да.
Вот и всё.
Плывут лица девчонок, плывёт здание почты и костёла. Она летит куда-то в небо… или под землю. Она первая ни за что к нему не подойдёт! Пусть страдает! …Он больше уже не будет страдать. Ни от чего… ни от кого… Где она? Где он? Где он! Ни-ког-да…
Глава пятая
Падение. Одна.
Голос мамы привёл её в чувство.
— …я же просила тебя — держи себя в руках. Просила. Теперь сама во всём виновата. Лежи, вместо того, чтобы с подружками гулять.
Мама. Строгая, безжалостная. У неё я всегда сама во всём виновата. Такая уж моя мама.
…Она с трудом открыла глаза. Белый потолок, бледно-зелёные стены. Цветы на подоконнике. Мама смотрит на неё осуждающе. Но она-то знает, что мама жалеет её.
— А что случилось, мамуля? — сказала и почувствовала тошноту.
— Что случилось. Не помнишь? Девчонки твои тебя чуть живую на машине привезли. Упала ты, дочка. Сознание потеряла. А ведь я говорила тебе — держи себя в руках.
— …вспомнила! Я вспомнила! И Наташка мне то же самое сказала.
И она вспомнила. И слёзы градом хлынули из глаз. Сначала она плакала тихонько, подскуливая, потом всё громче и громче, пока мать не прикрикнула: — Держи себя в руках!
— Мама, это я во всём виновата! Виновата, что его больше нет. Весь год я злилась на него, что он не писал, не приехал. Хотела мстить, желала ему всякие пакости, — давясь слезами, простонала она.
— Дура, он ещё в начале той осень утонул. Ты-то здесь при чём? Поехал на рыбалку на озеро Грутас и пропал. Решили — утонул. Тело, правда, так и не нашли — там столько бездонных мест и водоросли сплошные. Его мать пошла на озеро и тоже утопилась. Вот и вся история. Ты-то при чём? Кушать хочешь? Нет? Тогда спи.
Мать повернулась и ушла на кухню по своим делам.
А она уже не рыдала. Лежала молча, глядя в потолок, и слёзы, собираясь в уголках глаз, тяжёлыми тёплыми струйками стекали по вискам на подушку.
В начале той осени… А она весь год думала, что он забыл её, больше не любит, не хочет знать… встречается с другой. На зимние каникулы сюда из-за этого не поехала.
Почему же никто не сообщил ей о его смерти? Девчонки… пожалели? Разве так жалеют? Предательницы! А мать? Она никогда не одобряла их чувства друг к другу. Но целый год молчать! Господи! Чуть такую глупость не совершила с тем парнем в подъезде!.. целый год… а я даже не почувствовала ничего. Что его давно уже нет на этом свете…
Странно… она и сейчас не чувствовала этого… не чувствовала, что его больше нет, не чувствовала — и всё.
Слёзы высохли. Эмоций больше не было никаких. Одна бесконечная усталость.
Тяжелые веки придавили глазницы, и опустошающий покой разлился по всему телу.
…Она плыла на лодке по озеру Грутас.
Так приятно было ощущать тяжесть вёсел, упругую податливость воды во время очередного гребка и свои сильные руки. Солнце резвилось на поверхности воды такими яркими бликами, что всё время приходилось щурить глаза. Устала.
Она бросила вёсла, и те облегчённо закачались возле лодки, опускаясь всё ниже и ниже, пока не застыли своими лопастями среди водорослей.
По берегам, оставшимся далеко позади, склонялись до самой воды плакучие ивы, и тростник зеленел тёмной полоской. Пахло озером. Лёгкий ветерок колыхал этот благодатный запах, обволакивая им, как прозрачным невесомым шёлком.
«Как хорошо…» — расслаблено подумала она и увидела большую стрекозу, летящую размашисто и легко, и низко-низко, над самой водой. Стрекоза приближалась к лодке. Вот она, поблёскивая крылышками, подлетела, залетела в лодку и, задрожав слегка крылышками, присела на деревянную перекладинку напротив.
«Откуда она здесь, так далеко от берега?»
Солнечный блик стрельнул прямо в глаза, и она на мгновение зажмурилась. А когда открыла — не было никакой стрекозы.
«Куда же она делась?» — растерянно подумала и оглянулась вокруг.
Никого.
«Может, померещилось? Солнце, озеро, блики…»
Не найдя ничего вокруг, кроме себя самой, озера и своей лодки, со вздохом откинулась на корму и закрыла глаза…
Её разбудило ощущение, будто лодку кто-то раскачивает. Не открывая глаз, чувствуя покачивание лодки, прислушалась — точно, вода чуть плещется, и вёсла поскрипывают уключинами. Как приятно! Совсем не хочется открывать глаза. Но любопытство берёт верх, и она приоткрывает их. Раскачивание и скрип тут же прекращаются, а на фоне голубого неба появляется силуэт. До боли знакомый силуэт. Она совсем не удивлена.
Солнце светит прямо в глаза, и она, прикрыв их рукой, садится, а напротив неё, на той самой деревянной перекладине, сидит он. Её любимый. В белой своей футболке, заправленной в синие атласные спортивные трусы с белыми полосками по бокам, и в полукедах. Лицо очень бледное, почти белое, и очень спокойное. Его карие, любимые глаза, смотрят тоже спокойно — он просто смотрит на неё. Руки сложены на коленях. Губы медленно шевелятся, не произнося ни звука, но она слышит: «Не верь… Не верь». И глядя ему в глаза, утопая в них, тоже одними губами она отвечает: «Не верю… Не верю…»
Она услышала свой голос и проснулась. Белый потолок, бледно-зелёные стены. Цветы на подоконнике. Под волосами на подушке мокро от слёз. И такая радость от встречи! — тут же сменяющаяся горем потери.
«Это всего лишь сон! — в отчаянии проносится в голове, — всего лишь сон! Но он же сказал — не верь. Я и не верю. Что его больше нет».
…В прихожей зазвонил телефон. Она услышала, как мать прошла через комнату и сняла трубку, сказала кому-то — «сейчас», — и её тяжелые шаги раздались под самой дверью спальни.
— Иди, Катя звонит.
И снова послышались тяжёлые шаги. На этот раз — в сторону кухни.
Она повернулась лицом к бледно-зелёной стене и закрыла глаза.
Никуда она не пойдёт и ни с кем разговаривать не будет.
«Уеду. Завтра же уеду. Сейчас отсюда на Ленинград билет купить нетрудно. Уеду и никогда больше сюда не приеду. Все меня предали. Все».
Снова послышался голос матери под дверью.
— Слышала, что Катя тебе звонит? Пойди трубку возьми.
Она снова ничего не ответила, только по звуку поняла, что открывается дверь в комнату.
— Ну, и что ты лежишь? Девчонки твои все провода оборвали. Пойди, хоть что-то им скажи.
— Мама, завтра я уезжаю в Ленинград. И ни с кем разговаривать больше не буду. Поговорила уже.
С этими словами она обернулась к матери, а потом села на постели.
— Хочу уехать и всё забыть. Хочу всё начать сначала. И жизнь, и любовь… если получится.
— Ну, вот! Разве чего-то другого от тебя можно было ожидать! Год к матери носа не показывала! Если бы не этот твой, лю-би-мый, да не тётя Шура, разве бы ты приехала к матери?! Люблю! Люблю! Подумаешь, утонул, пропал. Мало на твоём веку ещё парней будет? А мать у тебя одна.
— Мамочка, ну что ты такое говоришь? Кроме тебя у меня никого на свете и нет. Не приезжала. Но ведь каждую неделю писала, звонила. А сейчас мне так тяжело, мамуля.
Она встала, подошла к матери и прижалась к ней.
— Мамочка, помоги мне. Не сердись, что уезжаю. Не могу я здесь оставаться.
— Только о себе и думаешь. Уезжай! Просить не стану. Только помни, что мать обидеть легко. Как потом с этим жить будешь?
Мать отстранилась и с видом оскорблённого достоинства вышла из спальни.
Почувствовала, как спазм прошел по телу — «как больно! как мне больно!» — схватилась за сердце, которое вдруг заныло, задрожало …и опустилась без сил на кровать. Внутри ширилась, разрасталась серая пустота. Эта пустота становилась всё объёмнее и объёмнее, грозясь выдавить собой наружу рёбра и остановить сердце. И такая беспросветная тоска охватила всё её существо, что, казалось, ничто в этом мире никогда больше не сможет возродить в ней саму жизнь. Всё угасло в ней.
«Бросили меня. Все… Даже мама».
Глава шестая
В поезде.
— Приготовьте билеты и плату за постельное бельё!
Голос проводника приближался.
Она, не глядя, пошарила рукой вокруг себя по нижней полке, на которой сидела. Нашла сумочку и положила себе на колени.
Проводник уже стоял в проходе и выжидательно смотрел на неё. Она заторопилась и, расстегнув молнию на кармашке сумочки, где всегда лежал кошелёк, просунула туда руку. Карманчик был пуст. Внутренне оцепенев, но не веря ещё, что кошелька там нет, шире раздвинула кармашек.
Нет, в нём не было ничего.
Проводник нетерпеливо протянул руку в ожидании билета.
Она посмотрела на него виновато и принялась копаться в сумочке, повторяя про себя как заклинание: «Не может быть! Не может быть!»
Но правда была в том, что кошелька с деньгами и билетом в сумочке не было.
— Ну, что там у тебя? — раздражённо произнёс проводник.
Она посмотрела на него и не увидела в его лице ни капли понимания или сочувствия — одно нетерпение и раздражение.
— Я найду! Сейчас найду! — схватилась за сумочку и прижала к себе.
— Ищи лучше! — кинул ей проводник, двигаясь дальше. — Обратно пойду — проверю.
Она снова принялась трясти сумочку. Вывернула всё её содержимое на сидение, проверила каждый шовчик подкладки, словно кошелёк был иголкой, которая могла затеряться в её складках, снова расстегнула молнию на карманчике. Ничего!
И тут она с леденящим ужасом вспомнила, как после посадки в поезд и предъявления билета проводнику, снова вышла из вагона и забежала в привокзальный буфет выпить стакан лимонада. Она увидела, как на картинке, себя со стороны: вот достаёт кошелёк, вот расплачивается и… вот кошелёк на буфетной стойке. Она так отчётливо увидела этот кожаный коричневый прямоугольник на стойке, что у неё закружилась голова.
— Что, девка, нашла свой кошелёк?
Это снова проводник.
— Нашла, — едва слышно пролепетала она.
— Давай билет и плати за постельное бельё.
— Я нашла свой кошелёк… только он лежит на буфетной стойке там, на вокзале…
— Что ты мне ерунду плетёшь! — рассердился вконец проводник. — Давай билет!
— Товарищ проводник… дяденька! Нет у меня билета! И деньги… и денег нет.
Проводник, усатый и грубый дядька, со всклокоченной шевелюрой и явно недовольный, что в такую жару надо ещё и работать, уставился на неё мгновенно выпучившимися глазами.
— Как так нет! Ты ж предъявляла при посадке!
— Потеряла… и кошелёк, и билет…
— Вот так вот. Угу… А ну, пойдём ко мне! Разберёмся!
И она покорно поплелась за ним.
Народ в вагоне прекратил все разговоры и выжидательно-заинтересованно смотрел им вслед, видимо, ожидая продолжения. А проводник подтолкнул её в своё купе, вошёл следом и громко захлопнул дверь. Там пахло картошкой, копчёной колбасой и ещё чем-то кисло-застоявшимся. Как только закрылась дверь, стало душно и невыносимо жарко. Лоб мгновенно вспотел, и пот заструился у неё по спине.
— Сядь!
Мужчина возвышался над ней как глыба, заслоняя всё пространство, и от этого ей стало совсем страшно.
— Понимаешь, что я обязан сообщить обо всём начальнику поезда, и тебя ссадят на следующей станции? — строго и требовательно выговорил он, нависая. Она отшатнулась от него, но тут же в отчаянии протянула к нему руки:
— Дяденька проводник! Товарищ проводник! Не надо! Не сообщайте… Не высаживайте… у меня же и денег нет… я даже назад вернуться не могу, — то ли сипела, то ли шептала она, умоляюще глядя снизу вверх на эту глыбу. — Сделайте что-нибудь! Помогите… вы же можете…
Она и сама не знала, что он может. Но он был её единственной надеждой на спасение. И потому она продолжала смотреть на него снизу вверх, а по щекам её всё быстрее и быстрее катились немые слёзы, которые она даже не пыталась вытирать.
— …Не знаю, не знаю, что тут можно сделать, — как-то нехотя выдавил из себя проводник. — Так… Ладно, сообщать пока не буду. До следующей станции Поречье ещё час ходу… Ну… Что с тобой, дурой, делать! Не высаживаться же, в самом деле, в чисто поле без денег. Но, смотри у меня, чтобы как мышь сидела! Чтобы ни-ни! Можешь покемарить, пока я чай и постельное бельё разносить буду.
С этими словами дядька-проводник вышел из купе и снова грохнул дверью.
Она оторопело сидела, не веря, что беда прошла стороной — её не высадят. Хорошо, что хоть паспорт в сумочке. Хорошо, что сумочку не потеряла. Хорошо…
Незаметно для себя забылась в полудрёме.
…В нос лез жуткий запах гнилых зубов и лука.
«Что это..? Где я?..»
Она c трудом разлепила глаза, медленно приходя в себя.
Вагон покачивало, а в купе по-прежнему было невыносимо жарко. Воняло луком и потом.
Прямо перед собой, в каких-нибудь двух-трёх сантиметрах, увидела большой бугристый нос, рыжие усы и под ними — толстые слюнявые губы — открытый рот, из которого и шло это смрадное зловоние.
«Проводник!» — пронеслось у неё в голове, и она, инстинктивно оттолкнув рукой это лицо, села.
Проводник от её толчка отвалившись к стенке купе, с изумлением уставился на неё.
— В-о-она ты как?.. — то ли с издёвкой, то ли с одобрением, протянул он. — А ты, я смотрю, не поняла, что тебе, девка, грозит. Думаешь, так всё тебе сойдёт?
Он снова начал приближать к ней своё потное лицо — она замерла, сердце колотило по рёбрам — но почему-то вдруг отодвинулся.
— Было бы предложено. Скоро Поречье. Там и ссажу.
Он встал, посмотрел на неё пренебрежительно, скривил губы, и вышел, снова громыхнув дверью.
Глава седьмая
«Спасибо!»
— По-речье! Остановка двадцать минут. По-речье! Остановка двадцать минут.
Голос проводника приблизился к купе и замолк. Она вся сжалась.
Хлопнула дверь в тамбур, закрываясь.
— Ушёл, — выдохнула.
Состав заскрипел тормозами, лязгнул стыком буферов, дёрнулся и остановился.
По коридору прошумела толпа пассажиров к выходу.
Она сидела, притаившись, еле дыша. Сердце бешено колотилось.
Нет, никто не зашёл за ней, никто не открыл дверь в это купе. Только высокое июльское солнце нещадно палило в окно.
В вагоне наступила полная тишина.
Тогда она потихоньку приоткрыла дверь, выглянула в коридор и, убедившись, что в вагоне никого не осталась, на негнущихся от страха ногах, доплелась до своего места в вагоне. Её фибровый чемоданчик так и стоял на нижней полке. В вагоне по-прежнему было тихо. Почти бегом, насколько позволяли всё ещё негнущиеся ноги, кинулась в другой конец вагона, к тамбурной двери, которая вела в соседний вагон. Выскочила в тамбур и, перейдя в следующий вагон, там, через открытую дверь, спустилась по крутым ступенькам на перрон.
И зажмурилась — таким ярким показался ей свет летнего дня.
Солнце стояло высоко и светило прямо на перрон. Она с опаской быстро бросила взгляд вдоль состава — дядьки-проводника из её вагона нигде не было видно.
По перрону сновали пассажиры, потные и шумные, скупая у вокзальных старушек и дородных тётенек всякую снедь, то есть — еду. Пахло картошкой, малосольными огурцами, укропом и очень как-то по-деревенски, как ей показалось. Аппетитно.
Рот наполнился слюной. Она вспомнила, что не ела с прошлого вечера. Не хотелось. Да и мать не предложила ничего, не позвала за стол. И провожать её на поезд сегодня — тоже не пошла.
Снова вспомнила, как захотелось пить на вокзале, как зашла в буфет, как расплатилась за лимонад. И увидела свой кошелёк на стойке привокзального буфета.
Застонала и, поставив на землю чемоданчик, без сил опустилась на него.
…Состав проплывал мимо. Теперь уже в противоположную сторону — здесь, в Поречье, паровоз перегоняли и ставили из головы в хвост. Отсюда начинался путь прямо на Ленинград… Перрон почти опустел. Хозяйки складывали в корзинки то, что осталось не распроданным, не использованные бумажные пакетики; кое-кто на ходу пересчитывал небогатую выручку. Молча расходились.
Она с трудом поднялась с чемоданчика, подняла его за ручку (какой тяжёлый!) и, отойдя к самому краю платформы, снова поставила. И снова села на него.
«Что делать?.. Что делать…»
Пустота в душе и в голове. Тело отяжелело и уже не чувствовало ни палящего солнца, ни голода — ничего. Она сидела на своём школьном чемоданчике, опустив голову и свесив плетьми руки с колен. Не было ни страшно, ни горько, ни жалко…
— Ты чего это здесь на солнцепёке? Не встретил, что ль, никто?
Закрывая солнце, к ней наклонилась женщина — одна из тех тёток-хозяек.
— Чего молчишь? Солнечный удар хочешь здесь заработать? Гляди, красная уже вся. Так, спрашиваю, не встретил никто?
— Не встретил, — покорно ответила она, — никто не встретил…
— А к кому приехала? Что-то я тебя не припомню. Всех наших поселковых знаю. Так к кому приехала-то?
Тётка наклонилась к ней ближе.
Слёзы вдруг прорвались наружу с такой силой, что она не успела даже прикрыть рот рукой — заревела как маленькая, вслух. Ревела, утирала слёзы потными грязными руками, давилась, шмыгала носом и продолжала реветь.
Тётка от неожиданности сначала отшатнулась, но тут же схватила её за плечо и заставила подняться с чемодана.
— Чемодан-то твой?
Давясь слезами, она только кивнула головой. Тётка схватила чемодан, сунула ей в одну руку свою пустую корзинку, а за другую потащила вслед за собой. Несколько ещё остававшихся на перроне тёток и бабулек-картошечниц с интересом смотрели, как они перешли через переезд и направились к частным домикам, видневшимся за редкими посадками деревьев.
***
— Вот здесь пока поживёшь. Комнатка вчера освободилась. Если сдам кому завтра-послезавтра — к себе в комнату пущу. Со мной будешь жить. Живи, сколько захочешь. Денег с тебя не возьму и на билет дам, не переживай. А можешь так и вовсе остаться до осени. Работу я тебе подыщу — в сезон в санатории делов много, лишних рук не бывает. Деньжат подзаработаешь, тогда и в свой Ленинград можешь возвращаться. Как взрослая. Смотри. Думай. Не торопись.
Тётка смотрела на неё с участием, но без излишней жалости. Полноватая, лет сорока — сорока пяти, с рабочим загаром труженицы, привыкшей много времени проводить на воздухе, обрабатывая землю, с сильными руками и умными бледно-голубыми глазами. Её звали Стася. К этому моменту тётка Стася, как велела она себя называть, уже знала всю историю жизни этой девчушки. Когда-то и она была вот такой же молоденькой, наивной и свято верившей в дружбу и любовь. И так же, как эта девочка, наелась досыта и людской подлости, и предательства близких, и потерь испытала немало. Теперь жила одна в своём небольшом домике, работала в местном санатории посудомойкой, летом сдавала комнатку отдыхающим, копалась в огороде, выращивая кое-что для продажи на рынке и на перроне — пассажирам — с проходившего поезда. Ей в радость было бы иметь такую жиличку, и помочь хотелось ей от всего сердца.
— Пойду, соберу поесть. Голодная, поди, вижу. Ещё на платформе подметила. А ты осмотрись, приляжь, коли неможется, не стесняйся.
Потрепала по плечу и вышла, тихонько притворив за собой дверь.
В комнатке было прохладно — снаружи окна прикрывали деревянные ставни, и свет почти не проникал сюда. Пахло чистотой и сухим деревом. Кровать, на которой она сейчас сидела, была высокая и пышная, с двумя большими подушками в белых наволочках с вязаной тесьмой по низу. Домотканый коврик под ногами, небольшой столик рядом, тоже покрытый белой скатертью с вывязанной широкой тесьмой по краю. Два деревянных стула и массивный табурет, узенький деревянный шкаф, одна дверка которого — зеркало. На широком подоконнике — герани. Беленькие, тоже с вязаной тесьмой по низу, занавесочки в пол-окна на широкой белой кручёной верёвочке. И тишина.
Шок от пережитого почти прошёл. Когда всё рассказала тётке Стасе, боль отпустила, ушла вместе со слезами и словами. Теперь только бесконечная пустота внутри напоминала о пережитом. Но чего сиднем сидеть? Спасибо тётке Стасе, но и самой надо что-то делать, что-то решать.
Прилегла на край кровати. Хорошо. Покойно.
«Надо что-то решать».
Дверь отворилась, и тётка Стася, видя, что девчушка не спит, махнула рукой — пошли, мол. Из открытой двери потянуло сытным запахом варёной картошки и ещё чем-то вкусным — яичница!
…Они сидели в небольшой уютной кухоньке. Так же, как и в комнатке, окно снаружи было прикрыто ставнями. И потому, хотя здесь недавно готовили на газовой плите, утомительного жара не было. Только пахло вкусно.
На окне — цветастые ситцевые занавески. Под окном — широкая деревянная скамья, отполированная долгими годами сидения, а может, и лежания на ней. Вдоль стола — ещё одна лавка, поуже. Двухконфорочная газовая плита с высоким газовым баллоном, одетым в такой же, как и окошко, цветастый ситцевый наряд, с оборочками вокруг вентиля. Небольшой деревянный буфет со стеклянными дверцами в верхней части, за которыми виднелись простые кружки и графинчик. Над входной дверью — часы с кукушкой. Наискосок от двери, к столу, на пол кинут домотканый половичок.
На столе — дымящаяся в широкой алюминиевой кастрюле — картошка, присыпанная ароматным укропчиком. В миске — огурчики. Малосольные. Отдельно на тарелочке — свежие. Глиняный кувшин с молоком — из холодного подпола, запотевший от летнего тепла и жара плиты. А посередине стола — большая чугунная сковорода с яичницей.
— Ешь, девонька, ешь. На яешенку налегай — своих курочек-несушек яечки-то. Свежие. Никакой живности больше уже не держу. Кормить нечем, да и силёнок маловато стало. Вот огородик небольшой, картошку сажаю — всё есть с чем на станцию сходить. Молоко у соседки беру — жирное у неё. Сметану, масло — сама из него взбиваю. …Так и живу помаленьку… В санатории подрабатываю…
Тётка Стася приумолкла.
— А сами, почему не едите? Не удобно мне одной как-то.
— Ешь, дочка. Совсем, я вижу, ты без сил. Намытарилась. А я в санатории перехвачу — там после обеденной смены остаётся поесть. Много ли мне надо? Деньги вот возьми, сходи телеграмму дай матери и тётке своей, у которой живёшь в Ленинграде, чтобы не волновались. Напиши, что всё у тебя в порядке. Не надо волновать их по лишнему. А мне пора уже на работу бежать. Придёшь с почты — она вон за углом, ложись спать. Ничего на кухне не прибирай. Сама приду — уберу. А завтра решишь уже, ехать тебе или остаться до осени.
— Спасибо вам, — шепотом выговорила. И слёзы снова подступили к горлу.
— Ну, ну, хватит уже слёз. Всё же теперь хорошо. Пошла я, опаздывать никак нельзя.
И тётка Стася вышла. Скрипнула дверь на улицу.
…Никуда идти не хотелось. От сытной домашней еды разморило совсем. Тело постепенно наливалось слабостью и тяжестью одновременно. Веки словно набухли — и опускались на глаза без её согласия.
«Прилягу чуть-чуть… Нет! усну и телеграммы не успею отправить».
Она бросила взгляд на деньги… — придётся пойти.
Вышла на улицу, умылась под рукомойником тёплой водой и подставила лицо солнцу.
«Хорошо-то как…»
***
Звёздная, душная, июльская ночь. Она сидит на скамеечке под хаткой тётки Стаси. Днём поспала, вернее, полежала в дремоте, и сейчас, ночью, прокрутившись на высоких подушках, сбросив с себя и одеялко и простынку, всё-таки не смогла уснуть. Вот и сидит сейчас в темноте, рассвеченной звёздами и огромной луной. Ясная такая ночь! Только иногда, когда тучка заходит на лунный диск, всё мгновенно погружается в полную темноту. Но это длится мгновение. Потом снова становится ясно, и видится всё вокруг.
Сбоку, слева, скрипит дверь в хатку. Это тётка Стася — тоже не спит.
Садится рядом, обнимает её за плечи и молчит.
— Тётка Стася, — прерывает молчание девчушка, — а почему вы одна?
— Ох, и длинная это история, — вздыхает та.
— А вы расскажите, расскажите.
— Ну, слушай, коли спать не хочешь. А я ещё никому её не рассказывала… Расскажу. Может, и полегчает — такой-то груз на сердце столько лет нести…
«Перед самой войной это было.
В 1938-м годе закончила я нашу школу-восьмилетку. Жили мы тогда всей семьёй — отец мой с мамкой, два братика-погодки семилетние и старший мой брат, — верстах в двадцати отсюда. Колхоз там тогда был. Большой. Зажиточный. Потому и восьмилетка своя была — со всех деревень в школу ребята ходили. Отец мой завхозом там работал.
Собралась я в Гродне поступать в техникум, сельскохозяйственный. Но случилась любовь. Весной приехал в колхоз новый зоотехник. Не шибко и красивый. Но городской, обходительный. Грамотный. Влюбилась я в него! И про техникум я свой забыла. Но он сказал, что учиться мне надо, и сам отвёз в Гродна. Ждал там, пока экзамены сдам, общежитие помог получить. Вот так учиться я начала, значит…. Любили мы друг дружку! Я в деревню чуть ни каждую неделю на выходные ездила. Он — ко мне, в Гродна. Но всё чин по чину промеж нас, никаких-таких вольностей! Ни-ни!.. А весной 41-го сделал он мне предложение. Ни отец мой, ни мать не были против. Видели, что хороший муж из него получится, и что любит меня по-настоящему. Ну, вот… как оно… Решили по осени, после сенокоса, свадьбу играть…
…А там война началась… Призвали его. Но не прошёл он по здоровью — с детства двух пальцев на руке не было. Долго он пороги военкомата обивал… Не взяли. Сказали, что и здесь крепкий мужик нужен… и сделали его председателем колхоза, взамен ушедшего на фронт Демьяна Чеславовича — нашего прежнего председателя. Ну вот… значит…
А в июле, вишь, уже и через нашу деревню стали отступающие части Красной Армии идти. Обоз за обозом. Уставшие, грязные, голодные… Мой и ушёл вместе с ними… не успели и расписаться…»
Тётка Стася вздохнула, словно только вчера не успела она со своим суженым расписаться. И умолкла, задумавшись, опустив голову и глядя себе под ноги.
Девчушка затаила дыхание. Не спугнуть бы чувств тётки Стаси. Поняла, что видит та сейчас и свою деревню, и своего милого-суженого.
— Идти спать, штоль, не надумала?
— Нет, что вы! Но если вам тяжело вспоминать…
— Самого тяжелого, девонька, я ещё и не начинала…
«Ушел он… А немец, как пришёл, рушить ничего не стал. Колхоз разрешил. Церковь открыли — при советской власти там склад был. Которые-некоторые из наших деревенских стали судачить, что не так, мол, и плохо под немцем. Не зверствует, девок да баб не трогает. Только еду им давай… Председателем назначили бывшего счетовода, Парамоныча, не успевшего уйти с нашими, в старосты определили старого Яся. Это потом мы узнали, что из бывших раскулаченных он, и зуб на Советскую власть имел… Ну, стали жить. Ничего жили… А в конце осени, как схолодало совсем, стали наши мужики, ушедшие с Красной Армией, в деревню тайком возвращаться. Говорили — из окружения. Прятали бабы их поначалу. Да староста этот, Ясь, прознал и немцам доложил. Кинулись немцы по домам, и мужики, кто не успел сховаться, на виселицу посередь деревни так и пошли прямиком. Хорошо хоть — баб их с детишками не тронули… да потом всё равно всех спалили…»
Тётка Стася снова замолчала. Тяжело вздохнула, перекрестилась. И продолжила.
«Те, кто сховаться успел и на виселицу не попал, подались в лес. Ночами за харчами приходили, говорили, что их всё больше становится, и что мстить немцу вскорости начнут за все его злодеяния.
И началось. Сначала одного немца прикончили на дороге — ехал тот из районного цента на велосипеде. Потом на обозы ихние нападать стали. В Гродне, на станции, вагоны подрывать.
Тут немец и озверел. Поставил комендатуру. Дома грабить начал. Девок насиловать. И листовки развешивать, что, мол, если кто партизан прятать будет, или еду в лес носить — сразу расстрел всей семьи со всеми малыми детками.
…Уж как, девонька, мы эти годы оккупации пережили — и рассказывать не хочется… Отца принуждали старостой вместо Яся стать (безграмотный Ясь, вишь, больно) — отец отказался. Тогда на постой немца, охфицера ихнего, к нам определили. Делать нечего — мы на улице землянку вырыли. …Так и жили… А отец со старшим братиком моим от немца в партизаны ушёл. Немцы прознали — нашу землянку гранатами закидали — с землёй сровняли, мать с братиками-погодками забрали. Так я о них больше ничего и не слыхала… А я в соседнюю деревню тогда ходила… за провизией к дальней сродственнице. Спасло это меня…
К себе в деревню уже не вернулась — предупредили меня партизаны. К ним и ушла. Отец мой вскорости погиб — подорвался на мине. Братик из разведки не вернулся… Так совсем одна я осталась… Деревню нашу немцы потом полностью пожгли, когда бежали при отступлении — за связь с партизанами… И только в 44-м, когда наши пришли, дошло до меня извещение, что касатик, жених мой, пропал ещё в 41-м… без вести. Уж как меня это извещение нашло — ума не приложу. Но нашло…»
— Дай, передохну чуток… не устала-то бабку слушать?
Тётка Стася сняла со своих плеч платок и покрыла им плечи девушки — ветерок пошёл, пояснила — и продолжила.
«Стали мы колхоз восстанавливать. Прислали нам председателя. Комиссованный был по ранению. Приглянулась я ему… Стал свататься. Я и не отказала. А через год забрали его — вредителем оказался. Не поверила. Поехала в город к прокурору. А там — прокурорша! Два раза выпроваживала меня, а на третий сказала, что, если ещё раз у неё на пороге появлюсь — посадит и меня… Через несколько месяцев суд был. Оправдали его… Но ко мне не вернулся… Да-а… Сначала ждала, а потом узнала, что сразу после суда, как только отпустили его, ушёл он вместе с той прокуроршей, а через пару дней уехали они. …И никто не знал, или не хотел сказать — куда.
Так снова я одна осталась…
Не могла я больше в деревне той находиться, где своих схоронила, где обманутой осталась. Да и из дома, что ему, как председателю дали, выселили меня… Сюда вот приехала… Пошла в санаторию работать. Санатория тогда маленькая была — одно слово, что санатория. Три деревянных домика да столовка в бараке. Сначала уборщицей, потом посудомойкой. Посудомойка всё время при еде. Поселили меня к бабуле в этот вот дом… Хорошая была… Сына всё ждала. Не верила похоронке. Спать на ту широкую лавку ложилась, что под окном, говорила, мол, придёт сынок, в окно, как бывало, постучит, а я в комнатке и не услышу. …И что ты думаешь, девонька, ведь в 50-м годе пришёл. И, правда, ночью пришёл и в окошко постучал. Уж и счастья у моей бабули было! …Только не долго… померла вскорости.
Осталась я в этом доме с ним, с сыном ейным. Увечный был. Сильно изранетый на трёх войнах — в финскую, немецкую и с японцами в 45-м. После японской той по госпиталям долго мыкался, оттого и пришёл домой только в 50-м… Болел всё время… Ухаживала я за ним… Расписаться предложил, чтобы домишко этот, значит, если что с ним случится, за доброту мою мне достался. Чтобы снова на улице не осталась.
Расписались…
…Тоже, чуть погодя, помер… он… Схоронила…
Ну-у… Так и осталась совсем одна я снова… Сватались. Многие сватались. И тутошние, и приезжие-отдыхающие. Молодая была, здоровая, работящая. Но не лежало мое сердце ни к кому. Остыло оно, видно, до времени… Да и домик этот, опять же. Чувствовала я, что притягивал он женихов. Богатое, как-никак, приданное-то. После войны, даже уже в середине 50-х, не всякий и комнатушку-то имел — по общежитиям казённым больше маялись. А здесь целый домик. Ещё и с полисадничком. Сама видишь. Уж как он в оккупации уцелел — то мне не ведомо. У бабули не спрашивала. Меньше говоришь, меньше спрашиваешь — целее будешь… Такие времена, девонька, были…»
Тётка Стася искоса глянула на девушку:
— Да и сейчас-то не шибко с кем разговоришься. Вот тебе первой рассказала… — Она погладила девушку по плечу, улыбнулась печально, — а рассказала — и в самом деле полегчало… потери-то тянут… — Она чуть слышно вздохнула, потом обняла девушку за плечи: — Знаешь, дочка, как оно бывает: сдюжишь боль-потерю свою — дальше по жизни пойдёшь, счастье тебя отыщет. Не сдюжишь — считай пропала: затянет тебя потеря, и будет счастье то рядом стоять — а не увидишь.
Они посидели молча. И было не понятно: то ли ночную тишину слушает женщина, то ли прислушивается к себе, вспоминая и вновь переживая пройденное…
Вдруг где-то невдалеке прошелестела крыльями ночная птица. Женщина словно очнулась:
— Ну, моя хорошая, пойду я, сосну чуток. Уж и светает. Роса пала. Походи по росе босиком — польза от этого большая. А я пошла. С утра бежать на работу рано. Оставь платок на плечах — свежо. Спи завтра, сколь твоей душеньке угодно. Не думай пока ни о чём. Выспишься, в лес сходи, наберись силушки от сосен-то, а потом и решать будешь, что тебе дальше делать.
И пошла тётка Стася в дом, такая простая и понятная тётка, с такой сложной и непонятной судьбой.
***
Девушка проснулась и, не открывая ещё глаз, почувствовала, как мягкая высокая постель полностью поглотила её. Подушка тоже была мягкая и пахла то ли мятой, то ли мёдом. В комнате стоял полумрак, однако той свежести и прохлады, что появилась в хате с вечера и добавилась в предрассветный час, когда она наконец на цыпочках вошла в избу и в темноте на ощупь прокралась к себе в комнатку (тётка Стася спала на той самой широкой лавке под окном), — не было.
Открыла глаза, потянулась, даже, кажется, от удовольствия мурлыкнула как котёнок, и зажмурилась, чтобы глубже почувствовать блаженство своего молодого тела.
И вдруг вспомнила!
Неужели это всё приключилось с ней?!
Она села на кровати. Идти уже никуда не хотелось. Хотелось только лежать и жалеть себя… Но тут она услышала в ночи голос тётки Стаси, вспомнила её такой непростой и мучительный рассказ. Вот как, оказывается, жизнь может распорядиться. А она, эта простая с виду тётка, живёт, трудится, и ничего ей не мешает даже как-то радоваться жизни, не зачерстветь душой и прийти на помощь ей, молодой, здоровой, у которой ещё вся жизнь впереди.
Девушка решительно встала, оделась и вышла через кухню во двор.
Жаркий солнечный день был в самом разгаре. Она, как и вчера, ополоснула лицо тёплой духмяной водой из рукомойника, утёрлась, по-деревенски, подолом платья. Есть не хотелось.
«Пойду-ка я, и в самом деле, в лес. Приехала, а к лесу в гости так и не сходила. Лес и успокоит, и прохладит, и накормит, и напоит. Там и решу, что дальше делать».
…К сосновому лесу дорога шла через насыпь железнодорожного полотна. Он начинался сразу за насыпью. В войну, видно, немцы вырубили все посадки вдоль дороги, потому до первых деревьев, за которыми и начинался густой лес, лежал травяной настил из лесных цветиков — жёлтой «куриной слепоты», мелкой ромашки, стебельков облетевших одуванчиков и травы-муравы, правда, изрядно подсохшей на солнцепёке.
Она вошла в лес… Сердце дрогнуло и забилось часто-часто. Этот сухой сосновый запах! Запах сосновой хвои, обострённый жаром июля… Под ногами зашуршал серебристый жесткий мох, кустики земляники без ягодок виднелись тут и там…
Девушка углубилась в солнечную тень леса… Вот и прохлада… Большой малинник, густо стоящие сосны вокруг, и журчанье родничка… Она опустилась на колени, потом легла на спину и раскинула руки. Высоко в небе стояла, трепеща крыльями, какая-то птица… Потом взгляд её опустился чуть ниже — верхушки сосен, ещё ниже — прямые стройные стволы деревьев. И, наконец — ковёр из жёсткого, серебристого мха вперемежку с прохладным мягким зеленоватым мхом. На этом ковре она и лежала. Тишина… Только языческий, чуть слышный — и только ей — шум, даже — гудёж, сосен… Она снова повела глазами, теперь уже быстро — от ковра из мхов к верхушкам сосен — там было небо! Голубое-голубое, высокое-высокое! Улететь! Улететь совсем! Туда, к жаворонку. И — ещё выше …ещё выше. Выше…
Гул сосен и тихий шёпот лесного родничка убаюкал её…
***
— Спасибо вам, тётя Стася, большое. Если бы не вы, что со мной было бы? Страшно подумать. А решила я всё-таки ехать в Ленинград. Не останусь тут. Вы уж простите меня. Как только приеду — вышлю деньги за билет. Писать буду обязательно. Никогда не забуду, что вы для меня сделали.
— Да что я такое сделала, дочка? Привела домой, накормила, напоила, спать уложила. На улице одну не оставила. Денег на дорогу дала. Так ведь каждый так мог поступить.
— Каждый… да не поступил, а совсем даже наоборот.
Снова увидела дядьку-проводника — потного, всклокоченного — слюнявый его рот и смрад… из этого рта…
— Вы же всё знаете…
— Ладно, ладно. Езжай. Только на мать сильно-то не обижайся — кажный человек любит по-своему, и любовь свою проявляет по-разному.
…Тётка Стася стояла на перроне, прикрываясь от солнца сильной загорелой рукой, и смотрела вслед уходившему к горизонту поезду.
«Будь счастлива, девочка…»
Глава восьмая
В Ленинград.
Дверь купе поползла в сторону, и на пороге появилась миловидная темноволосая женщина с большими карими глазами, глядевшими на мир с некоторой грустинкой.
У неё за спиной маячил мужчина, чуть ниже ростом, полноватый, рыжеволосый и светлокожий.
Оба остановились в дверях, и женщина воскликнула:
— Вот и наша попутчица! А мы уже с Женей решили, что никого у нас в купе до самого Ленинграда не будет.
— Извините, если нарушила своим приходом ваш покой. В Поречье только купейные билеты до Ленинграда были.
— Да что вы! — вступил в разговор мужчина, подталкивая женщину в купе и с интересом разглядывая Милу. От этого взгляда ей стало немного неуютно, но она отмахнулась от этого ощущения и улыбнулась ему. А мужчина продолжал:
— Нам, наоборот, как раз только приятно. Скучно, знаете ли, вдвоём сидеть в купе до самого Ленинграда. Вы, я понял, до конечной остановки?
— Да, до Ленинграда.
— Вот и замечательно! Будем лимонады пить и разговоры разговаривать. А мы в ресторан ходили. Ничего там нет! Вот только лимонадов и купили. — Он бесхитростно улыбнулся.
Женщина согласно кивнула, а печаль в её глазах проявилась ещё больше. Она села на нижнюю полку напротив, рядом присел мужчина. Вблизи он выглядел моложе своей жены, возможно, из-за обилия веснушек на лице и руках, и белёсых, совсем белёсых ресниц и таких же бровей. Небольшие глаза его, светло-голубые, с яркими черными зрачками, влажно блестели и всё так же с интересом осматривали, именно — осматривали Милу.
— Давайте знакомиться. Я — Евгений Аркадьевич.
Он протянул ей свою руку, и она, пожимая её, тёплую, полноватую и мягкую, вновь почувствовала себя неловко.
— Моя жена — Алевтина Львовна. Отдыхали на курорте. Красота такая! Чудный лес, сказочное озеро, и всё, знаете ли, овеяно языческим таким прошлым. И с погодой повезло. Жарковато, правда, но в сосновом лесу этого не ощущается. А наш санаторий прямо в лесу, у озера. Место, скажу я вам, замечательное! А вас как, простите, звать-величать?
— Людмила, — смутилась она, — можно просто Мила.
— Замечательно, «просто Мила!» — заулыбался Евгений Аркадьевич, обнажая белоснежные, один к одному, ровные зубы, и его жена тоже улыбнулась ей грустными глазами.
Так, разговаривая ни о чём, они и ехали до самого вечера.
Милу всё время не покидало чувство, что Евгений Аркадьевич приглядывается к ней. От этого было почему-то неспокойно.
Когда стемнело, решили спать укладываться. Улеглись.
Ей не спалось.
Вспоминалась мама, недовольно глядевшая на неё даже сейчас — сквозь призму увеличивавшегося между ними расстояния, отстукиваемого колёсами поезда; девчонки — какими увидела она их в этот первый и последний день своего приезда в родной городок; он… о нем… — нет! не надо о нем! — и отчего-то за всеми этими картинами, где-то вдалеке, смутно, но совершенно очевидно, возникало присутствие… Евгения Аркадьевича… это холодило ноги и создавало тревожное, хотя и необъяснимое — почему — чувство…
Она встала и потихоньку вышла в коридор, стараясь не стукнуть дверью.
В коридоре тускло мерцал свет. Окна были приоткрыты, занавески трепыхались на ветру, и в вагон врывался ночной, по-настоящему свежий, настоянный на ароматах соснового леса, чуть влажный воздух. Она встала у окна и вдохнула его полной грудью. Тревога отпустила. Как хорошо-то! Будущее?.. как ни странно, мысли о будущем больше не тревожили. Ведь всё решено. Осталось только частности уладить: с пропиской, работой, жильём. Но это сейчас может подождать. Об этом можно будет подумать позже… Или вот, например, приедет она в Ленинград, и всё само собой решится — именно так ей, почему-то в этот ночной ароматный час и показалось. Она легко улыбнулась и опять глубоко вдохнула ночной аромат…
Тихонько зашуршала за спиной открываемая чьей-то рукой дверь купе, и она услышала мягкий, и ей показалось — обволакивающий, голос Евгения Аркадьевича.
— Что стряслось у вас, Мила? Весь вечер за вами наблюдал. Что-то тревожит вас. Вы к кому в Ленинград едете?
Его голос звучал мягко и сочувственно. В нём слышалась неподдельная забота.
— Ни к кому, — отчего-то сразу, не раздумывая, ответила она, обернувшись к нему.
Евгений Аркадьевич встал рядом, близко, коснувшись при этом, будто случайно, своей грудью её спины, отчего по ногам Милы пробежала противная мелкая дрожь. Ей снова стало неловко… Он постоял молча… — её неловкость усилилась — потом тоже глубоко вдохнул воздух и лёгким касанием руки вдруг поправил её растрепавшиеся на ветру волосы. Она вздрогнула, а он, как будто не замечая этого, задумчиво произнёс: — А я вот смотрю, что ничего вы Милочка, о себе так и не рассказали, кроме того, что гостили у мамы и возвращаетесь в Ленинград. Странным мне это показалось… да и Алевтине моей — тоже. Каникулы еще не закончились, а вы — в Ленинград… Вы не стесняйтесь, можете рассказать. Возможно, вам, дорогая моя, помощь нужна… Так мы с Алевтиной поможем — у нас у самих дочка вашего возраста. На экономическом факультете учится. Сейчас у бабушки в Херсоне… Так хотите рассказать?
Его голос баюкал: тихий, мягкий, искренний… «Милочка», «дорогая моя»… заботливый…
И она, загипнотизированная этим мягким, проникновенным голосом, всё-всё без утайки ему выложила.…
…Было уже далеко за полночь, когда оба, стараясь не шуметь, вернулись в купе.
— Не разбудить бы Алевтину! — шепнул Миле в самое ухо Евгений Аркадьевич, слегка коснувшись его своими тёплыми губами… Его дыхание обожгло ей щеку — и по телу Милы снова пробежала дрожь… А он, не спрашивая, тут же крепко взял её за талию, на секунду придержал, чуть прижав девушку к себе, и подсадил на верхнюю полку… помог ей устроиться, заботливо накрыв простыней, и спросил, не надо ли опустить штору на окне. Мила была от всего происходящего в какой-то прострации — никто и никогда так о ней не заботился. Мать всегда была строгой и неласковой, отец ушёл, когда Миле едва исполнилось восемь лет…
Она не сразу даже поняла, о чём её спросил Евгений Аркадьевич.
— Опустить шторку на окне? — очень тихо переспросил он, вплотную приблизив к ней свое лицо.
И на этот раз Мила отчего-то не отстранилась от него. Она лишь спохватилась и тоже чуть слышно, словно они уже были заговорщиками (от кого только?) — ответила, что лунный свет ей не мешает.
Евгений Аркадьевич молча кивнул, но штору всё же приспустил: — Вам, Милочка, так уютнее будет.
И девушка, в который уже раз, почувствовала странное неудобство, — как будто они оба все это время, — и в коридоре вагона, и сейчас — в купе, занимались непристойными вещами.
Но почему? Отчего непристойными? — ответа у неё не было.
Однако от всей этой, такой искренней на первый взгляд заботы мужчины, она только все больше и больше напрягалась, и только когда Евгений Аркадьевич улёгся на свою нижнюю полку напротив неё и начал глубоко дышать, облегчённо вздохнула и закрыла глаза…
Но сон не шёл. Вспоминались заботливые слова и интонация Евгения Аркадьевича, его мимолетные прикосновения к ней… чувство своей неловкости от этого… его предложение помочь… осознание своей неустроенности, подталкивающее принять помощь.
Как выяснилось из рассказа Евгения Аркадьевича, Алевтина Львовна преподавала в музыкальной школе по классу фортепиано, а сам он работал чертёжником в конструкторском бюро на огромном машиностроительном заводе и был там уважаем. Он пообещал, что поможет ей устроиться на завод ученицей контролёра по качеству, что для начала она поживёт у них — и не возражайте! — в огромной четырёхкомнатной квартире на Московском проспекте есть отдельная комнатка, как раз для неё, и она их совсем не стеснит, что потом, возможно, ему даже удастся выбить для неё место в заводском общежитии; затем она переведётся на вечернее отделение. Он говорил обо всём этом уверенно и как о само собой разумеющемся.
Она не нашлась, что и возразить… да ей и самой не хотелось возвращаться к прошлому, к прошлой своей жизни до… И к тому же, хотя она и чувствовала какую-то странность и неловкость во всей этой истории с упорной настойчивостью Евгения Аркадьевича заботиться о ней и её судьбе, ей не хотелось обижать его — этого… рыжего толстячка.
«Ладно, пусть пока так все будет — время покажет».
Но она ещё долго-долго, пока не стало светать, ворочалась на твердом, бугорчатом от сбившейся в нём ваты, матрасе и всё перекладывала под головой такую же твёрдую и бугорчатую подушку. Ей не верилось, что вот так быстро и просто, и, действительно, — как само собой, — разрешились все её трудности. …Конечно, не сами собой, а с помощью того же Евгения Аркадьевича. Но всё же… всё же… столько переживаний испытала она за одну только эту неделю июля! А здесь — как в сказке! Чудо произошло. Ей так хотелось в это верить!
…Сидит она на берегу любимого озера. Смеркается. Лягушки понемногу заканчивают свой вечерний концерт, единственным слушателем которого является она, Мила. Поднимается туман. Такой молочный, густой туман над гладью озера. В сумерках, туманных и влажных, начинает скрываться противоположный берег. На небе зажигаются первые звёздочки, но оно, это небо, все ещё светлеет в наступающей со всех сторон темноте…
Она видит, как низко-низко над озером летит какая-то ночная птица. Такая тишина… что слышно, как шуршат крылья этой птицы… Птица летит к ней — Мила это точно знает… Но вот ночная гостья долетает до берега и… пропадает. Словно и не было её… Мила растерянно всматривается, поворачивает голову и на фоне светлеющего ещё неба, рядом с собой, видит силуэт… До боли знакомый силуэт — это он, её любимый… Его самого почти не видно, только белеет лицо… Она ощущает знакомый и такой любимый его запах… — свежести и тёплой летней пыли, политой грибным дождичком… Она не видит, но знает, что губы его шевелятся, и слышит:
«Не верь… Не верь…»
И отвечает ему тоже одними губами: «Не верю… Не верю…»
— Мила, Милочка, вставайте! Пора собирать постельное бельё. Через сорок минут Ленинград!
Это Алевтина Львовна. Она слегка треплет Милу по плечу.
— Приехали, голубушка. — Это уже Евгений Аркадьевич.
Она слышит голос певца, по вагонному радио исполняющего песню «Город над вольной Невой», с трудом открывает глаза и прямо перед собой видит весёлые лица своих попутчиков — мы дома!
Здравствуй, Ленинград! Здравствуй, взрослая жизнь!
А в это время…
ЧАСТЬ II. Николай
Глава первая
Мама.
«Ё-маё! Вот чёрт! Не успею. Должен успеть!»
С этими словами Николай прямо-таки «влетел» на перрон Витебского вокзала.
«Где! Где же она?»
— …до станции Детское Село посадка заканчивается…
Николай метнул взглядом по электричкам, стоящим у края платформы «головой» к вокзалу, и в ту же секунду увидел ту, что ему и была нужна — последние пассажиры заскакивали в её нутро.
Одной рукой придерживая на бегу фуражку, а второй отчаянно размахивая в немом призыве «подождите!» кинулся к электричке. А двери уже поползли, закрываясь.
Мужик, стоявший в тамбуре и видевший призывы курсанта, схватил ползущие двери, и натужно упираясь всем телом, приостановил их движение.
— Давай!
Николай схватился за створки, не позволяя им схлопнуться, и, напирая, боком протиснулся в тамбур.
— Ну, браток, ты даёшь! Думал, останешься ты ночевать на платформе. Силён бегать!
Николай только кивал в ответ, переводя дыхание.
Он и сам уже было подумал — ночевать ему на вокзале до первой электрички, но характер не позволил — всё до конца привык доводить. Ночевать-не ночевать, но вернуться в училище пришлось бы, и увольнительная была бы испорчена, — а так хотелось переночевать дома, в своей комнате, на своём любимом узеньком диване.
Мужик начал возиться, доставая папиросы.
— Кури, браток, — протянул Николаю пачку.
— Спасибо, не курю я, — всё ещё тяжело дыша, выдохнул Николай.
— Вот это ты даёшь! Курсант, офицер уже, считай, а «не курю-ю». Счас и девки-то через одну смолят. А ты «не курю-ю-ю».
Мужик потер в заскорузлых рабочих пальцах папиросу, сунул в рот и демонстративно, выражая своё мужское презрение, отвернулся от Николая, закуривая. Было похоже — пожалел он, что помог этому курсантишке-чистоплюю в электричку заскочить.
Николай улыбнулся про себя — привык он уже к такому критическому отношению к себе представителей рода мужского, — и дёрнув дверь вагона, вошёл внутрь.
«Если бы он узнал, что и „не употребляю я“, тогда вовсе бы распрезирался. Ладно, главное в электричке я. Дома буду спать. На своём любимом диванчике. Мама чаем сладким с ватрушками ванильными напоит. А с утра можно сразу и к Ленке наведаться. Воскресенье, в парк пойдём».
В вагоне, кроме него, скрючившись на деревянных сидениях, уже дремали несколько пассажиров. Николай выбрал свободную скамейку в середине вагона и сел к окну. Там, за окном, уже была ночь — без звёзд, без луны — небо ещё с вечера затянуло тучами. На темном фоне ночи за окном — в его стекле — отражался вагон со скамейками и силуэтом Николая.
…Он с облегчением откинулся на спинку сиденья и сразу представил, как уже через двадцать минут будет идти по ночному Пушкину к своему дому, а завтра… завтра… — не додумав, что же будет завтра, Николай задремал…
— Слышь, курсант! Не проспишь свою остановку-то?
Николай с трудом разлепил глаза и увидел склонившееся к нему круглое, озабоченное лицо пожилой женщины.
— Тебе до куда? Шушары проехали.
Николай выпрямился, глянул в чёрное ночное окно.
— Спасибо, мне в Пушкине выходить.
— А… Ну смотри, снова не засни.
И женщина села на скамейку напротив, сложила руки на холщовой сумке, поставив ту себе на колени, и устало прикрыла глаза.
Николай вышел в тамбур.
Мужика-спасителя там уже не было. Только остатки папиросного дыма размыто витали в воздухе.
***
«Ваниль! Ватрушки! Мамуля».
Николай, не открывая глаз, потянул носом воздух.
«Мои любимые!»
Он, всё ещё нехотя, открыл один глаз, потом другой.
Интересно, сколько сейчас времени?
Солнечные лучики гуляли по комнате, преломляясь в висевшем на стене зеркале и весело отражаясь на стенах комнаты и потолке.
Николай сел и спустил ноги на пол. Прислушался. Из-за двери доносились неясные голоса мамы и отца. Мама что-то быстро говорила, а отец гудел приглушённым басом в ответ.
Николай знал, чем недоволен отец.
…Он был совсем неплохим сыном и курсантом, и маме редко приходилось за него отдуваться перед отцом. Но на четвёртом курсе училища кое-что произошло, и маме стало тяжелее выгораживать его. И дело было совсем не в том, что он стал плохим сыном, или перестал хорошо учиться. Нет. Он просто… Он влюбился. По-настоящему влюбился… Нет-нет, он давно был в неё влюблён! Ему даже казалось, что это чувство и есть любовь! Однако то, что он начал испытывать в этот год, было чем-то совсем иным… Редкие встречи с Ленкой и недолгие прогулки с ней по парку вдруг перестали устраивать его, ему все больше, все чаще и все дольше хотелось видеть её, даже не так — он начал непрестанно думать о ней и хотеть видеть её… — и он начал бегать в самоволки. Скрывать это долго было невозможно — отец, конечно, узнал обо всем — как-никак заместитель начальника училища. Начались постоянные разборки его поведения дома, но мама горой встала за сына и оправдывала его, напоминая мужу о его собственных проделках ради встреч с ней в их молодости: курсантом он точно так же бегал в самоволки на свидания к ней. Отец на это только мотал головой, краснел и ненадолго умолкал, поджимая губы — возразить ему было на это нечего. Но в результате, каждый очередной такой раз он все же грозил, что это первый и последний раз, когда он закрывает глаза на проделки сына. Этим всё пока и заканчивалось.
Основное, конечно, что спасало Николая от гнева отца и принятия им в отношении сына надлежащих воспитательных мер, была отличная его учёба. Он шёл на «красный» диплом. А мама мечтала о том, чтобы сына после выпуска оставили проходить службу в училище.
Сын был единственный, долгожданный и выстраданный ею в тяжелых родах. В нём сосредотачивалась теперь вся её жизнь. Никогда она не работала ни одного дня: сначала гарнизоны и забота о муже, потом рождение долгожданного сына — вся её жизнь была в них одних, а сын… — сын был её светом в окошке. …Когда мужу предложили преподавательскую должность в Ленинграде, да ещё дали квартиру, она наивно решила, что — вот оно, счастье, — и что теперь всё самое тяжёлое в её жизни закончилось.
Однако, как говорится, человек предполагает, а Господь располагает. И никогда нельзя ничего предугадать…
…Николай потянулся во всю длину своего стройного, крепкого тела, до хруста в самых мелких косточках и хрящиках, и улыбнулся от удовольствия, предвкушая встречу с Ленкой и целый — целый! — день с ней. Пойдут сначала в парк, потом в «Колобок» угощаться обедом. Потом в «Руслан» — мороженое шариками с сиропом (много сиропа!) — и в зал — киношку как бы смотреть, а на самом деле, забурившись на последний ряд, целоваться до конца фильма. Название и содержание фильма при этом не имело значения…
Аккуратно застелив диван, он вышел наконец в коридор, соединявший его комнату с кухней. Справа была дверь в комнату родителей, а чуть дальше — гостиная. Голоса слышались оттуда. Конечно, у мамы сегодня праздник — сын дома, значит, стол накрывается в гостиной и по всем правилам семейного обеда. Ух, ты! — значит, уже давно за полдень.
«Вот это я дал стране угля!» — безмятежное состояние ума и тела мгновенно улетучилось: он весь подобрался, готовый действовать. Ватрушки, мама, отец — все ушло на второй план и стало неважным.
«Совсем мало времени осталось до вечера!»
И он, на ходу быстро соображая, как же сейчас скажет маме о том, что уже уходит, почувствовал себя виноватым. Потому тихонько приоткрыл дверь и осторожно заглянул в гостиную.
Отец сидел во главе стола, и держа перед глазами в одной руке газету, второй подносил ко рту чашку. Перед ним на фарфоровой тарелочке лежала ватрушка, а в маленькой розеточке рядом — мамино варенье из крыжовника, его любимое.
Мама сидела напротив отца, сложив руки на белоснежной скатерти, специально накрытой на стол по случаю увольнительной сына и доставшейся ей по наследству от свекрови (потомственной жены потомственных военных — генеральши), и нежно смотрела на отца — видимо, в очередной раз отстояла сына. Услышав, как сзади открывается дверь, она радостно встрепенулась и улыбнувшись, повернула голову.
— Коленька, мальчик мой! А мы тебя дожидаемся. Отец хотел разбудить, да я его упросила дать тебе поспать. Твоих любимых, ванильных ватрушечек, вот, напекла…
Она не успела договорить, потому что Николай, схватив ватрушку, уже обнимал маму за плечи и чмокал в щеки.
— Мамуля, самая ты моя любимая! Самая ты моя лучшая!
— Вот потому ты мать и заставляешь волноваться, — оторвался от газеты отец.
— Димуля, ну я же просила тебя…
— Хорошо, хорошо. Только учти, Маня, что маменькиного сынка взращиваешь. А ему мужская жизнь предстоит. И как он без тебя будет жить-поживать?
Мама укоризненно посмотрела на отца, и тот замолчал, по обыкновению недовольно запыхтев, и снова взялся за газету.
— Садись, сынок, сейчас салатика тебе положу, как ты любишь — морковного. Вареников с картошкой с утра налепила — сейчас горяченьких принесу…
Мама замолчала, увидев выражение лица Николая.
— Что..? Не поешь разве ничего? А я…
Отец снова отложил газету.
— Вот. Вот видишь? Убегает. А ты всё — сыночек, сыночек… эх! — и снова закрылся газетой.
Николай почувствовал себя полным подлецом… Но что ещё он мог сказать — отец всё за него сказал.
— Мам, мамулечка, ну, прости ты меня. Я вечером пораньше приду и посидим мы с тобой, поговорим. А сейчас… ты же знаешь, ты же все понимаешь…
— …Ладно, сынок, — лишь вздохнула мама. — Зубы хоть не забудь почистить, умойся. …А вечером ждём тебя к ужину.
— Как же, как же! Жди-пожди, придёт он к ужину! — это снова отец. А мама только грустно улыбнулась и махнула Николаю рукой — беги уже. И Николай собрался выскочить из гостиной, но мама окликнула его.
— Возьми, вот. Приготовила для тебя и Лены… твои же любимые, пока тёпленькие.
— Мамуля, лучшая ты у меня на всём целом белом свете!
Взял кулёк с ватрушками, ещё раз чмокнул маму в щёку, выскочил в коридор, положил кулёк на полочку под зеркалом, кинулся в ванну, тщательно поскрёб щеткой во рту, плеснул в лицо водой, пронёсся к себе в комнату, натянул брюки, схватил рубашку и уже на бегу, заправляя её в брюки, вспомнил про мамины ванильные ватрушки. Вернулся к зеркалу, и, протопав обратно на выход по небольшому коридору, сорвал с вешалки куртку и хлопнув входной дверью, «выкатился» на лестничную площадку. Четыре этажа пролетел на «автопилоте» и наконец оказался на улице — в нос ударил пряный осенний аромат — воздух, настоянный на опавших листьях, согретых солнцем. Оно ярко светило, высвечивая собой чистую синеву неба и играя рыжей листвой деревьев… и в воздухе почти не было осенней стылости.
«Так, пять минут, и я у Ленки. Бего-ом, марш, курсант Хрусталёв!»
И он помчался к своей Ленке.
…И навстречу своей судьбе…
Глава вторая
Ленка.
— Серёжка, я тебе сколько раз сказала — выключи ты этот телек — чего он орёт, поспать не даёт!
Серёжка, младший брат Ленки, нехотя свесил ноги с кровати, почесал живот, потянулся и буркнул:
— Сама бы давно встала да выключила, если такая нежная. Вечно «Серёжка, Серёжка!» Я што у тебя всю жизнь на побегушках буду?
Но Ленка уже спала, отвернувшись лицом к стене.
Серёжка показал её спине кулак и протащился к телевизору — тот в самом деле орал с самого утра.
«И кто его включил? Танька, что ли?»
Танька была самой старшей в их большой семье. Ещё была Ирка. Самая младшая. Сейчас она спала на той же самой кровати, с которой только что слез он, Серёжка, и спала она тоже вместе с Ленкой, и ей, как видно, телек спать не мешал. Танька, по-видимому, уже слиняла на работу вместе с матерью. Обе вкалывали на мясокомбинате. За счёт этого и кормилась вся их большая семья — они таскали с комбината всё, что можно было пронести на себе. Особый праздник случался, когда им удавалось пронести копчёные кости, или когда работникам мясокомбината их продавали по бросовой цене — тогда всё это мясное богатство долго тушилось в огромной, литров на десять, алюминиевой кастрюле на газовой плите вместе с большим количеством картошки, и готовым это лакомство считалось не раньше, чем когда картошка превращалась практически в густое месиво, а мясо полностью отходило от костей. Тогда Танька или мать давали всем команду брать ложки и садиться вокруг этой огромной кастрюли. А они и так уже давно стояли с ложками наготове, но только после команды кидались к столу, и даже не садясь как следует, начинали жадно хлебать эту обжигающую жижу с кусочками мяска прямо из кастрюли. Ели до тех пор, пока не обнажалось дно кастрюли.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.