печатная A5
542
18+
Чужие причуды

Бесплатный фрагмент - Чужие причуды

Роман-роллан

Объем:
278 стр.
Текстовый блок:
бумага офсетная 80 г/м2, печать черно-белая
Возрастное ограничение:
18+
Формат:
145×205 мм
Обложка:
мягкая
Крепление:
клей
ISBN:
978-5-4485-8057-4

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»

«Здесь торжествует не мужской принцип либидо-опоры, а женский импульс зеркальности-отождествления».

А. К. Горский. «Огромный очерк»

«Наблюдения и эксперименты доказали нам, что возможно общение лиц „живых“, то есть, еще только ожидающих смерти, и „умерших“, то есть, перешедших через смерть».

В.Я.Брюсов. «О смерти, воскресении и воскрешении»

Книга первая: Общая мать

Считаю небесполезным сказать моим читателям, буде таковые найдутся, несколько поясняющих слов, как-то: я очень бы сожалел, ежели бы сходство вымышленных имен с реальными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо — в особенности потому, что та литературная деятельность, которая состоит в описании действительно существующих или будущих существовать лиц, не может иметь ничего общего с тою, которой я занимался.

автор

Часть первая

Глава первая. войти внутрь

Очерки домов в тумане были странны.

«Моя ошибка в том, что я ожидал плодов от дерева, способного приносить только цветы и листья», — думал он.

Александр Дмитриевич Самарин и в самом деле верил в то, что видел, и чувствовал то, чем жил.

Человек независимый и неискательный, за год напряженной сутолоки он постарел на десять дет, и некрасивость его лица стала еще разительнее.

Он вышел на Моховую к дому Устинова: каменный трехэтажный дом благовидной наружности.

Дворника у ворот не случилось; Александр Дмитриевич взошел на подъезд.

Прикормленная горничная мягко взяла от него пальто, трость и шляпу.

Немного смешноватый в манерах, с волосами, чуть поседевшими от головной боли, он принес две хризантемы: одна напоминала о палевой золотистости слоновой кости, другая впадала в прозрачно-молочный тон севрского фарфора.

Узор портьер и гардин, расставленные повсюду безделицы, запах царской воды прихорашивали гостиную средней руки.

«Теперь я понимаю больше, а чувствую слабее!» — понял вдруг Самарин и почувствовал.

Веяло домовитостью.

Прямо против него колыхнулась портьера; выйдя, Елена Степановна погрузила лицо в цветы. Ловко одетая, в малиновом тарлатановом платье, она была чужда всякой вульгарности.

— У тетиных детей у всех есть стулики, — мелодически она рассмеялась.

— Дети, они переимчивы, что обезьяны, — басовито он вторил ей.

Желтая сахарница из себя изображала утку.

Елена Степановна разливала чай: это была отлично заваренная, ароматная жидкость.

В хрустальных розетках подпрыгивали крупные вишни.

«Свежи могут быть русские, а иностранки только притворяются свежими», — Самарин подумал.

Отец Елены Степановны был русский, мать — француженка.

Отец, Самарину было известно, говорил какой-то вздор, а мать Елены слушала его с непонятным участием — пестрая и вместе сдавленная формою жизнь посеяла отцу Елены Степановны в мозг множество разнообразных представлений. Вместо сифона в семье стоял пузырь с деревянной трубочкой домашней работы. «Причесана по старой моде: пробор посредине, волосы прикрывают уши, и на темени тяжелые косы в виде коронки: тетя! — отец наливал себе из трубочки шипучей жидкости. — Белая, розовая, полная; вкусно взять от нее съестное: от тети!» — пояснял он.

— Хотел велеть давать обедать, — тем временем об отце рассказывала Елена Степановна.

— А матушка что же? — Александр Дмитриевич оставался внимателен.

— Устраивала пикники по подписке, после которых поутру сама насилу могла очнуться, — Елена Степановна отвечала, — соображаясь с составленным реестром.

Бесшумно Самарин разбил чашку.

Ему жадно хотелось войти внутрь этой женщины, заглянуть во все ее тайны, где успело спрятаться прошлое.

Глава вторая. Главный вопрос

В мнениях и правилах жизни они совершенно различествовали один от другой; его желания и удобства представлялись ей сплошным неудобством и несносием: отец хотел велеть давать обедать — мать не могла очнуться после устроенного накануне пикника; пахло кухней, и прихожая была мала.

«Сейчас разогреют котлетку, а то холодная!» — отцу дали знать.

Он был здоров и отлично спал: неслужащий и незанятый петербуржец. С брошенными вдаль глазами, он был уволен со службы без прошения.

Майоликовая лампа, спускавшаяся над столом, довольно слабо освещала комнату; белые, крупными цветами обои во многих местах поотстали; в спертом воздухе стоял лекарственный запах.

Елена в будущем обещала повторить мать: она не делала экономий из своих карманных денег. Она больше выбегала, чем выходила из гостиной: малышка с бантом!

Отец и мать: он был персонажем Толстого, она — картонажем Федора Михайловича!

Он видел ее поутру — убитой, изнуренной бессонною ночью, с вывернутыми, почти старческими глазами, с невыносимой болью в спине; он ласкал умирающую.

Быстро, как блин со сковородки, отец схватывал стакан с подноса, пил шипучую воду — недоставало только методически пристукивать рукой по столу; стол был черного дерева с медной, выпавшей из пазов, инкрустацией; зеркала — мутные с отпавшей амальгамой.

— Кто видел мать поутру — убитой и изнуренной? — будто бы не вполне понимал Самарин, — батюшка ваш или Федор Михайлович?

— Думаю, видел Толстой, — немилосердно Елена Степановна запутывала своего гостя.

Он замолкал.

Разнообразие предметов заманивало все далее: отталкиваясь левою ногой, мать уносилась на правой.

Пахло как будто жженым копытом.

— Домик, где дамы снимают коньки, — нужно было Самарину знать, — в действительности, что это такое?

— В действительности, — Елена Степановна наводила на след, — это домик свиданий.

— Там внутри матушку ждал Толстой? — из Самарина вырвалось.

— Первый русский конспиратор! — рассказчица шла навстречу.

— А матушка была первая русская конькобежка? Первая французская? — не вполне Александр Дмитриевич владел мыслью.

— Она не была первой, — хозяйка квартиры поджимала и выпрямляла ноги. — Только второй.

Он был обязан теперь задать едва ли не главный вопрос:

— Кто был, в таком случае, первым? Была первой?

— Первой русской конькобежкой, — Елена не замедлила, — была тетя.

Глава третья. Вокруг себя

Логично было бы думать, что Елена Степановна сама окажется если не третьей, то, как минимум, войдет в десятку русских конькобежцев — но нет: ее не оказалось и в первой сотне лучших.

Маленькую, ее возили к Зоологическому саду, где на катке были и мастера кататься, и учившиеся за креслами; девочке купили стулик, и в гигиенических целях ее катали на полозьях. Тупо она держала тонкие ножки в высоких ботинках, лишь иногда более упругой из двух давая себе толчок.

На муфту падали иглы инея. Вспухивали морщинки на гладких лбах. Они говорили: кокетство!

— Я не навязываюсь в конфиденты! — к Елене Степановне стучался Самарин.

— Да. Разумеется, — едва ли слышала она его.

Катальщик, выученный по-манежному, возил ее по кругу.

«Всякая сила стремится удовлетворить самой себе!» — подкупленный, он нашептывал в розовое ушко.

Люди, мелькавшие перед ее мысленным взором, исчезали, закатывались, но оставляли ей свои имена и фамилии: Цветоватый Борис — но, бывало, исчезали фамилии с именами, человек же, напротив, цеплялся: с непомерно долгими руками, обложным языком и глазами, изъеденными колкими веками: развихляй!

Тяжело разгребая мутный лед, с пальцами, пошорхшими от холода, вперед с убийственной медлительностью или, так казалось Елене, продвигался старик, извинявшийся, что не может.

«Кокетство!» — они говорили: катальщик, Цветоватый Борис и развихляй.

Елене представлялось тогда, что они, жилистые и поджарые, предадут ледяной земле пошорхшее стариковское тело — девочка спросила у тети.

«Он пришел на пустое место и, похоронив мертвецов, уйдет!» — зачинно тетя вещала.

«Катальщик, пьяный, сквернослов, здоровенный — сейчас о похабстве!» — жаловалась Елена тете.

«Его похоронят первым!» — тетя обещалась.

Вскоре после происшествия на катке Лев Толстой был отлучен от церкви.

Вместо косматой гривы, придававшей лицу оригинальный вид, волосы его теперь были приглажены и даже напомажены, отчего некрасивая физиономия еще более потеряла.

Скоро и громко дыша, он шел ускоренным шагом, и положение головы показывало, что он скособочен.

Маскарад начинал оживляться: его принимали за фабриканта Прохорова.

Маскарад был для первых шести классов и купечества; в Таврическом дворце фабрикант Прохоров перепоясался.

Его видели в проеме открытой настежь двери.

Он смотрел вокруг себя.

Дамы бросали милостивые взгляды.

Усилием воли он придавал лицу выражение спокойствия.

Глава четвертая. Некрасивый человек

Говорили: некрасивый человек — и Самарин холодел: не о нем ли?!

Говорили: некрасивый — и Толстой вскидывался: опять про него?!

Говорили: некрасивый — теперь это принимал на свой счет и фабрикант Прохоров.

Похожий на бритого и стриженого Толстого, не хуже он мог написать какой-нибудь рассказ или роман, но для этого ему непременно нужно было встретить двух дам в черных, но кричащих платьях.

Дамы уходили однообразно — одни за другими, все разбитные, солнечные, с голубым небом, набитыми на платьях солнцем, горами и морем.

Прохоров махал им вослед, стучал трудовым пальцем по стеклу, но не видел в их посещениях особой пользы.

«Малоразвитый человек, — объяснял он им, — везде ясно видит пользу, но чем сознательнее мы идем в жизнь, тем труднее решить, что истинно полезно для других, для рода; сохраняя вас, я, может быть, стесняю или даже гублю (пригубляю) десять женщин; губя их, я, может статься, спасаю косвенно сто!»

Он знал за собою особую махровость души и многоцветность мысли. Мысль, впрочем, уходила в другую сторону, махровость осыпалась цветочным мусором.

Церковный староста, в этом случае, он направлялся в храм и там, в алтаре бил дураков: его бешенство падало.

Едва ли не противу своей воли попавший на маскарад в Таврический, Прохоров озирался вокруг себя: в уголке танцевальной залы танцы обращались в давку.

Он причесал голову глаже обыкновенного; толпа бесновалась вокруг него — здесь были героини многих романов, но за усиленной работой и недосугом он как-то отстал от чтения.

Женщина-Моцарт в крепоновом платье и розовых ботинках галопом промчалась мимо него в маске смерти, запахло жженым копытом: Прохоров отвернулся: он избегал совсем уж дешевок.

Другая женщина, в лиловом, с полными плечами и грудями, с округлыми руками и тонкою крошечною кистью, в маске привизенца, ходила за ним, как сиделка.

«Маска, я тебя знаю!» — она говорила Прохорову.

С кружевными оборками она имела на себе нечто вроде жилета, хитро выглядывавшего из-под лифа; высокая фреза — на Прохорова прихлынуло! — вращалась вокруг ее белой шеи.

«Я не танцую, когда можно не танцевать», — сказал он ей, покачнувшись.

«Но нынче нельзя», — ответила она, как по-писаному.

«Нельзя — так пойдемте!» — он положил руку ей на плечо.

Едва они сделали первый шаг, как музыка вдруг остановилась.

«Только что, — объявил церемониймейстер, — на катке у Зоологического сада случилось трагическое происшествие!»

Глава пятая. Натруженный палец

«Вы знали его, — дама в лиловом спросила, когда музыка заиграла снова, — знали катальщика?»

«Он был малоразвитый человек, — фабрикант ответил, — и слишком ясно повсюду видел свою пользу. Нет, я не знал его: катальщика я не знал. Я знал каталу».

«Того, погубившего ровным счетом сто женщин? — она кружила его, как по льду. — Я слышала, негодяя кто-то до полусмерти избил в алтаре, привел в церковь и избил!»

«Он был негодяй и дурак, легко подался!» — Прохоров комментировал вскользь.

«Если взлохматить вам волосы, привесить бороду и густо обсыпать соломенною трухой, — позже, у Прентарьера, она развивала свои экзальтации, — пожалуй что, Зоологический сад придется вам в самый раз! Я не шучу, когда можно не шутить!»

«Но нынче нельзя!» — он понимал и не сердился.

«У вас натруженный палец! — она взяла его руку. — Какие изделия производит ваша фабрика: предметы, которые отвлекают? Пустые шершавые раковины? Блюдечки-запонки? Стаканы-шабли? Золоченую молодежь?!»

«Вовсе нет! — раззадорившись сам, Прохоров кинул бутылку в зеркало. — Мы фабрикуем сахарницы в виде утки для здоровых и утки в виде сахарниц для больных диабетом!»

«Толстой стыдится огромного своего чувства юмора, но почему?!» — новая пассия держала палец Прохорова в ладошке.

Она была не в черном, как нужно было ему для стимуляции, а в лиловом, низко срезанном бархатном платье, и, ко всему прочему, без черной же подруги: палец, между тем, распухал.

Толстой стыдится — этот неожиданный оборот разговора свелся, к обоюдному удивлению, на то, что есть люди с шестью пальцами — и вы этого не замечаете, есть люди с четырьмя пальцами — вы тоже ничего не замечаете, есть, наконец, люди, которые чрезвычайно ловко скрывают свое чувство смешного.

«Чувство смешного — пятый палец, — говорил из Прохорова Толстой и показывал на высвобожденной ладони все по очереди. — Глядите: этот палец — мужик, этот — сосед, третий палец — слуга, четвертый — учитель, пятый же палец — паяц, шутейник, штукарь!»

«Но ведь у вас их тут шесть! — она прихватывал неназванный. — Кто он?!»

«А это скоро мы узнаем — бывает, что углы гнилы, а дальше и топор не возьмет!» — загнувши пальцы, чтобы трещать ими, вдруг фабрикант, как в лупу, увидал Федора Михайловича.

Тот ласково и мягко засасывал пространство.

Беззвучно подаваясь, пропадали предметы: бутоньерки и обшлага фраков, сыпались хлебные крошки — неслышно переломилась пальма в огромной кадке и бесшумно с нее сверзилось медвежье чучело.

Глава шестая. гнилые углы

Позже красочная, многоцветная мысль соединила внутри себя разрозненные по первому представлению предметы, фигуры и факты.

«Факты что дети, — Прохоров думал так, — обыкновенно они веселы, более чем сыты!»

Дама, которую он сводил к Прентарьеру, оказалась матерью множества разболтанных детей, голодных и паясничающих: им только палец покажи! Муж дамы без видимых причин однажды лег под колесо товарного поезда, родной же брат бросил жену и сочетался повторными узами с француженкой, бывшею в доме гувернанткой: этот человек забылся сном жизни!

Однажды Прохорову довелось повстречать двух дам в черных, но кричащих платьях; они общались, и фабрикант, не скоро высвободившись, засел писать роман о человеке, именно забывшемся сном жизни!

У этого человека, его героя, был широкий грудной ящик, и он любил музыку, которую пели графинчики-женщины.

В то время «Прохоровская мануфактура» изготавливала графинчики в форме женщин, которые предлагались в комплекте с изящными стаканами-шабли — товар однако пылился в широких грудных ящиках, и Прохоров, соединив фигуры и факты, пришел к решению до поры романа не печатать.

Прохоров спрашивал женщину в лиловом платье о сне ее брата, но Анна (так ее звали) могла ответить лишь, что, да, действительно, это был именно сон жизни — и ничего не могла прибавить.

Прохоров просил Анну познакомить его с братом и был с нею откровенен.

«Как называется ваш роман?» — для чего-то она спросила.

«С полным ртом», — писатель-фабрикант сказал правду, впрочем, держа подспудно мысль (изумрудно-зеленую), что всегда название можно переменить.

Анна подумала.

«Хорошо, — она согласилась организовать встречу, — я сделаю это, но в свою очередь попрошу вас воздействовать на мою племянницу!»

«У вас есть племянница?» — Прохоров неприятно удивился.

«Да, она дочь моего брата и его жены-француженки».

Прохоров спросил, что он должен сделать, и Анна объяснила ему это.

Они продолжали встречаться и вместе сходили на похороны катальщика.

«Но это же катала!» — не смог Прохоров удержать восклицания.

В толпе, пришедшей проводить тело, был Ленин с Крупской и Инессою Арманд.

Слово предоставлено было Федору Михайловичу.

Взобравшись на импровизированный эшафот, тот отстегнул что-то под широким пальто.

«Бывает, что углы гнилы, а дальше и топор не возьмет!» — Федор Михайлович сказал, и Прохоров вздрогнул.

Откуда-то из-под руки оратор вытянул блеснувший на солнце инструмент и, размахнувшись, прицельно ударил по гробу.

Глава седьмая. Запах бунта

На эшафоте обезглавить должны были самого Федора Михайловича — в последний момент смертная казнь была заменена похоронами катальщика.

«Привизенец» или «привиденец»?» — просил Прохоров уточнить Анну, касательно того, что держала она на лице в момент их знакомства.

Она, умышленно или нет, отвечала ему с полным ртом.

Крупская и Инесса Арманд, в черных платьях, но разбитные и с навинченными каблуками, отвлекали мысль; малоразвитый Ленин показывал палец.

«Вы видели его убитым? Каталу?» — Прохоров спросил.

«Я видела его изнуренным. Катальщика!» — Анна ответила.

Внутри ее ждал Толстой, Прохорову показалось. Разнообразие предметов отдавало жженым копытом.

«Вы первая русская или первая французская?»

«Первая русско-французская».

Гроб с отбитым углом провезли по кругу и обложили льдом.

«Который тут Прохоров?!» — в толпе зашныряли люди.

Фабрикант затаился.

Нашли!

«Отлучены, — объявили, — от церкви!»

Сорвали нательный крест.

Цветоватый Борис недорого предложил звезду Давида: его природа не терпела пустоты.

«Толстой все видит!» — вдруг сказал Ленин.

«Владимир Ильич приглашен к Обломским, — Прохорову объяснила Анна, — на тот же день, что и вы».

Это была фамилия ее брата и девичья фамилия Анны. Их крестным был Лев Толстой.

«Он никогда не приседал!» — сказала Крупская.

«Он за любовь замужних к девушкам!» — сказала Арманд.

«Прежде огненный — теперь зверь!» — прибавил пошорхлый старик.

Запахло бунтом.

Вот-вот могло появиться письмо Буташевича Петрашевскому.

Мысль краснела и подначивала забыться сном революции: снявши кепку, Ленин плакал по волосам.

Прохоров понимал все меньше, но чувствовал сильнее: добром не кончится!

Мысль, впрочем, уводила в мусор: сто женщин: пятьдесят Моцартов и пятьдесят Сальери публично обещались повторить общую мать.

Крылась какая-то затея.

Свинцовой тяжестью в мозгу лежал вопрос.

Предчувствие недоброго мутило душу.

Мороз лютел.

Нелепая мысль пришла в голову Инессы Арманд: она подумала, что Ленин хочет на ней жениться.

Глава восьмая. Цветной приход

Внутри каждого ждал Толстой.

Никто не застрахован был от Федора Михайловича.

Предметы чисто русские превалировали однообразно; предметы французские отдавали разнокалиберностью.

Нога, соскочив со льда, норовила проехать по мостовой — тогда раздавался вскрик и пахло жженым копытом.

Женщины пели с полными ртами: песни Моцарта и Сальери.

Общая мать стояла в дверном проеме: скоро должен был наступить четверг: по четвергам Обломские принимали.

Отец, Степан Аркадьевич Обломский, неслужащий и незанятый, опускал и поднимал над столом майоликовую лампу — мать, мадам Линон, француженка и гувернантка в прошлом, расставляла стаканы-шабли; маленькая Елена в панталончиках из-под платья, что-то прятала за обоями; оба, отец и мать, соображались с составленным реестром.

«Ленин кто такой?» — силился отец.

«Ульянов, — мать напоминала, — с Крупскою и Арманд».

«Присухин?» — смотрел отец дальше.

«Мохнатый зверек ревности, — мать хмурила брови. — Однако, мы не приглашали!» — она вычеркивала.

«Прохоров?»

«Знакомый Анны, — мать помедлила. — Синий красивейшина».

Елена вскрикнула в детской — отец поднялся, прикрыл дверь.

«Долу хвост?! — покачал он руками. — Очередной Алексей?! Еще один — под колесо и малой скоростью в Сербию?!»

Он не любил и боялся сестры за то, что бывшие с ней мужчины обыкновенно плохо кончали: все они звались Алексеями.

«Прохоров Прохор Прохорович — промышленник и красивейшина церкви Святой балерины на Малой Конюшенной улице, — мать дала справку. — Будучи отлучен от православия, посещает приход синих евангелистов и голубых хореографов».

«Рассадник цветных мыслей! — Степан Аркадьевич слышал. — Они отрицают черно-белую составляющую мира!»

«Они не танцуют, когда можно не танцевать! — Жермена Гейневагнеровна блеснула гранями стакана. — Они не заказывают музыку. Они выбирают из того, что есть. Они выбирают выражения! Проснись, у него миллионы!»

На всякий случай почистили клетку: вдруг да появится мохнатый Присухин?!

Ленина мог сопровождать жандарм — поставили лишний стул.

Проверить квартиру пригласили саперов.

Для пальцев приготовлены были полоскательницы с удобным отделением для ногтей.

Общую мать вывели из дверного проема и посадили на колесо.

Глава девятая. Вокруг рта и глаз

Прежде огненный, впоследствии — зверь, Присухин заявлял о себе через посредство пошорхлого старика, тоже Присухина, пришедшего на пустое место для того, чтобы с него уйти, но не раньше, чем все обязательные мертвецы будут надлежащим образом похоронены: картонаж, сшито-склеенный тремя пальцами.

С катальщиком удалось разобраться, не прибегая к сильно действующим средствам: похабство похабством и вышибают — старик Присухин обустраивался помаленьку на своем пустом месте.

Присухин-младший, тоже картонаж, но только склеенный и ничем не сшитый — двумя, а не тремя пальцами — утратил свою некогда огненность, а впоследствии стал терять и в зверскости: более никого не ввергавший в ужас, мохнатый и юркий, теперь он обслуживал ревнивое чувство.

Старый Присухин бился вернуть престиж фамилии: что-то получалось, что-то нет: взрослые больше не верили, нужно было работать с детьми.

Старому было дело до того, что девочки прячут за обоями, а мальчики для стимуляции раскрашивают в лиловые цвета: мальчики из немецких и шведских семейств и девочки из смешанных: русско-французских.

В четверг в интересовавшем его доме кое-что должно было смешаться, и старик попросил девочку, с которой сошелся на катке, до поры спрятать его у себя: так в нужное время оказался он на нужном месте: картонаж, плоский, в доме Обломских, за обоями!

Выходило так, что девочки прятали за обоями его самого (подобное случалось ранее) и по его же просьбе — это убивало секрет, но не затрагивало тайны.

«Присухины — династия, — рассказывал старик Елене. — Я — Присухин Первый, король подтяжек!»

Он щелкал себя по спине, и девочка смеялась до морщинок вокруг рта и глаз.

Он нежно брал ее за лицо: «Не беда! Сейчас подтянем!»

И делал классическую подтяжку кожи.

Иногда, впрочем, не получалось — Елена выбегала из детской с морщинистым, состарившимся личиком, но родители, занятые составлением реестра, ничего такого не замечали.

«Что, если бы, — впрочем, как-то отец обратился к матери, — в детстве ты ушла в свою комнату какой была, а вышла бы маленькою старушкой? Что твои близкие?»

«Они определенно бы начали плакать и причитать на предмет, что это такое со мной произошло — они пожалели бы!»

«Мои, — отец раскатился, — отвесили бы подзатыльник: немедленно прекрати, паяц!»

Глава десятая. Миру мир!

Теперь он видел лучше, чем слышал, но понимал меньше, чем чувствовал.

Одно было ясно, как дверь: мир Федора Михайловича вторгся в мир Толстого: все смешалось!

Самарин ворошил события, будил воспоминания.

Ленин прислал помощников: Ворошилова и Буденного.

Как получилось, что Александр Дмитриевич перешел на сторону большевиков?

Ответ лежал в прошлом.

Возвращаясь от Елены Степановны-взрослой к Елене Степановне-девочке, он, Александр Дмитриевич Самарин, шел по текстоническим изломам — продукты жизнедеятельности демиургов кучками разбросаны были здесь и там.

Мало-помалу разруха сходила на нет: как будто всё подбиралось, подтягивалось, очищалось: дома обрастали крышами, фонари зажигались, закричали разносчики, заструилась Нева — завтрак у Кюба тянул на два рублика, дамы махали платками; жизнь, мягко засасывая, ласково и выплевывала.

Часть вторая

Глава первая. Общая мать

Первая русская конькобежка Анна Аркадьевна Обломская обедала одетая и с детьми.

Анна воспитывала детей без всякой заданной наперед теории — все они получали возможное, а кто-то даже — мороженое.

Дети были чутки, на Анне были чулки; скелетоны спокойно сидели в своих шкафах, смешные и вовсе не мрачные.

К обеду, наряженные чертями, приглашены были хористы — они, потрясая факелами, спрашивали о здоровье «маленького» — Краузе, низкорослый, похожий на мальчика из магазина, имел тучное сложение и короткую шею.

Хористы были Моцартами и Сальери: женщины — Моцартами и мужчины — Сальери; маленький Краузе с ученым знаком на груди и в полковничьих эполетах, превозмогал слабость тела силою аппетита.

Все блестели глазами.

Длинные белокурые волосы, разделяясь на лбу, ниспадали локонами на обе стороны бледных щек.

Вакация открывалась для нового тона.

Тон пробивался сквозь мусор.

Мусор романа уносил мусор жизни.

— Мусорг! — сеялись хористы, хованясь.

После обеда пришел Присухин-старший — делать обычную свою работу.

Бесстыдно растянутая Анна лежала на столе — старик что-то делал с нею: толок, мял, чуть ли не ковал железо, пока закинутая назад голова не возвернулась в нормальное свое положение и то ужасное, что было промелькнуло в глазах, не растворилось под густыми ресницами.

— Кто станет теперь навинчивать каблуки? — осведомился он у Анны. — На катке?

— Буташевич, — снова молодая, ищущая и дающая счастье, она ответила, — станет винтить замужним, а Петрашевский — девушкам.

Анна сделалась белая, розовая, гладкая — фрезой старик убрал лишнее.

— Верно ли, — теперь спросила Обломская, — что у Толстого и Федора Михайловича была общая мать?!

Присухин собрал на картонном лбу белокурые волосы, подкрасил бледные щеки, прочистил ноздри — повесил маску привизенца просохнуть на гвоздь.

— Разве что, — на колесе, в дверном проеме, — он уклонился от прямого ответа.

Общая мать — это было неприятно: решительно никому она не давала покоя, куда-то постоянно звала, буквально каждый был перед нею в долгу. От нее стремились поскорее отделаться: сажали на колесо, выкатывали в дверной проем.

Фамилия общей матери была Писклянченко; мохнатые мужские брови супились из-под оренбургского пухового платка.

Доподлинно Анне Аркадьевне было известно: днями она посетила обоих: сначала общая мать побывала у Толстого — чуть позже была у Федора Михайловича.

Глава вторая. Дочь пушкина

Когда Прохоров попросил Анну познакомить его с ее братом, густо на нее пахнуло Толстым: барашек должен отдавать дымом!

Просьба была кругло-маленькая, бледно-зеленая, бездорожно-уездная и быстро исчерпалась при некотором своем размахе: Анна Аркадьевна согласилась; они набили рты поспевшей бараниной.

«Его тихая задумчивость согласуется как нельзя лучше с печальными пустыми переулками, но более ему по нраву лежать на постели в ботинках, — рассказывала она о брате. — Когда с ним говоришь — часто все слова как в подушку! Ему видится впереди огромное, неожиданное и яркое счастье — дорога же к нему сокращается в разговорах. Его посещают либеральные идеи, он может притвориться нетерпеливым и даже разбросать мусор жизни».

«Это, когда все вокруг представляется ему жирным, тяжелым, варварским?» — просил Прохоров уточнить.

Герой его романа был в точности таким же.

По странному совпадению, выбирая для персонажа фамилию, Прохоров или как вам будет угодно, выбрал почти такую же, как у Анны и ее брата — эта фамилия отличалась всего одною буквой, она писалась: Обломской: Степан Аркадьевич Обломской.

Резонно было Анне спросить у автора, а нет ли, часом, у этого его Обломского сестры Анны, на что Прохоров ответил, что есть, но не Анна, а Ольга.

Именно тогда в ресторанный зал вошел Федор Михайлович.

Анна ощутила легкое дуновение.

Еще не разобравшись в себе, она стала хватать Прохорова за пальцы, и Федор Михайлович, как ей показалось, взглядом поощрял ее повернуть каждый по и против часовой стрелки…

«Вы — дочь Пушкина, — как-то Федор Михайлович взял Анну за подбородок, — а, следовательно, глубокая старуха! Пришлю к вам, пожалуй, волшебного старика — подтянет кожу, и снова станете, как были!»

Так к Анне, со всеми его манипуляциями, стал наведываться старший Присухин, которого, в свою очередь, она учила ездить по льду.

«Домик, где дамы снимают коньки, — однажды Присухин обронил вскользь, — правда ли, внутри там бывает Толстой?»

Старый Присухин с пошорхлыми от холода пальцами (холод в пальцах — первейшее условие качественного массажа) частенько извинялся, что не может: задавши Анне вопрос, он извинился, что не мог не задать его.

Катальщик, Анна видела, прислушивается к разговору.

Цветоватый Борис и развихляй приглядывались к катальщику.

Анна учила Присухина ездить быстро, но тот передвигался с убийственной медлительностью.

Катальщик с креслом на полозьях вынужден был его обогнать.

Маленькая Елена, племянница Анны, дочь ее брата и француженки-гувернантки, смотрела из кресла.

Глава третья. Мусор жизни

Анна почти не помнила отца — она спрашивала о нем брата, но отцом брата был совсем другой человек, и Степан Аркадьевич ничего не мог ответить сестре.

«Отец твой, — впрочем, он говорил, — умел вертеть людям пальцы!»

«А для чего?» — Анна спрашивала.

«На руках, — Степан разделял, — чтобы играть на фортепиано, а на ногах — для того, чтобы ловчее бегать на коньках. Посмотри на свои!»

Анна снимала башмак и чулок: ее пальцы жили своею особенной жизнью: они танцевали, пели, сходились, ссорились, расходились — и все начиналось сначала.

Степан Аркадьевич садился за инструмент — играл Мусоргского. Почему? Да потому, говорил брат, что эта музыка разбрасывает жирное, варварское, тяжелое и обнажает нам истинное из-под него!

Он, впрочем, быстро уставал — Анна массировала ему руку — брат играл дальше, но уже Моцарта или Сальери. А это с какой стати?

«Моцарт отличается от Сальери всего одной буклей, — брат вынимал из ящика парик с косицей, доставшийся ему по наследству, надевал на голову: длинные седые волосы, разделяясь на лбу, ниспадали ему на щеки.

«Один и тот же человек, — легко было Анне догадаться, — в зависимости от результата? Когда получалось, он был Моцарт, когда не выходило — Сальери?! Но почему ты играешь его музыку? — она повторяла вопрос.

«А потому, — волновался брат, — что иногда что-то у меня выходит, но чаще ничего не получается!»

Первую жену — так получилось — Степан Аркадьевич бросил прямо на балу: как следует раскрутил под музыку и разжал пальцы.

«Сальери, — брат проводил аналогии, — тоже бросил жену: у них не получалась совместная жизнь, но и Моцарт свою жену бросил: у него вместо супружества вышло форменное безобразие!»

Жена Степана Аркадьевича, как оказалось, написала записку кучеру, и тот, высаживая их на бал в Дворянском собрании, бумажку выронил; пальцами, как грушу, Степан Аркадьевич раздавил любовное послание.

Своею историей Степан Аркадьевич сделался интересен многим: Толстой, по слухам, писал с него своего Кознышева, а Федор Михайлович — не то Рассольникова, не то графа Мушкина.

Степан Аркадьевич меж тем женился на мадмуазель Линон, и та родила ему Елену.

Обстоятельно Толстой писал жизнь своему герою; до поры Федор Михайлович принужден был отступиться, довольствуясь житием француженки.

Цветной и черно-белый мусор жизни сыпался отовсюду, и не всегда удавалось выметать его со страниц.

Глава четвертая. Цыпки с мороза

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.