
Пролог
Воздух в Штальбурге, густой и удушливый, висел над ним, словно саван из испарений и копоти, душное покрывало для умирающего мира. Небеса, лишенные светил, вечно кутались в багрово-медные облака — дымные отблески адского пламени бесчисленных топок, горящих в поднебесье, словно неугасимые лампады по усопшей природе. И когда колокол, тяжелый и приглушенный, как сердце в предсмертной агонии, возвестил конец дневной каторги, звук его пополз по кирпичным утробам трущоб, завыл в проулках-склепах и заставил содрогнуться маслянистые воды в лужах — слепых, невидящих очах города.
Калеб Эддисон, извергнутый на волю ненасытным чревом «Мануфактуры Прайса», ощущал, будто не свинец, а сама тягота бытия пропитала его кости до мозга, а легкие, вывернутые наизнанку, вдыхали не воздух, но тонкую пыль отчаяния. Он прислонился к стене, почерневшей, как совесть этого места, и уставился на фабричную трубу — на ту черную, беспрерывную реку, что изливалась в поднебесье. И в помрачении ума ему мнилось, будто то — не дым, но сама агонизирующая душа мира, высасываемая стальными щупальцами и навеки растворяющаяся в ядовитом хаосе вышины.
«Полчаса, — шептала ему мысль, в то время как пальцы, огрубелые и нечувствительные, перебирали в кармане жалкие, холодные кружочки металла, плату за двенадцать часов у парового молота. — Всего полчаса — и я узрю ее».
«Ею» же была дочь его, малютка Элси, чье существование теплилось, подобно угасающей свече, в конуре над трактиром «Гнилой котёл», где царствовали запахи дешёвого джина, вечной плесени и тлена. Кашель её, сухой и надсадный, звавшийся в тех краях «фабричным свистком», был песнью всех местных детей — похоронным маршем, что доктора лечили сказками о чистом воздухе и молоке. Воздух же сей был диковинкой, равно как и алмазы в короне лорда-мэра, а на молоко не хватало средств даже в дни мнимого изобилия.
Мысль о лике её, бледном и прозрачном, как восковая куколка, и побудила его совершить роковой поступок. Вместо пути через зловонные, кишащие отбросами и тенями переулки Свинцового берега, он свернул на проспект, где обитали те, чьи ноздри вдыхали не смрад промышленности, но благоухания тонких сигар и выпечки из муки белой, как саван.
Он шел, сгорбленный, пряча лицо в воротник, и ощущал себя волком, вторгшимся в слишком опрятный, слишком пахнущий ладаном и воском мир. Стук его кирзовых сапог по идеальному булыжнику мостовой отдавался в его ушах похоронным боем. Он чувствовал на себе взгляды из окон карет, запряженных сытыми, холеными тварями — взгляды холодные, любопытные, как у естествоиспытателя, взирающего на редкого и презренного жука.
А впереди, за оградой чёрной и ажурной, высился, подобно усыпальнице, особняк Веридайн. И окружал его Сад. Остряки из дешёвых газетёнок, подражая столичным щеголям, величали сие место «Веридайн» — частным королевством, где цвели цветы невиданные, из-за морей, и трава была зеленей, чем надежда.
Калеб приблизился к ограде. Она была невысока, и любой мальчишка-сорванец мог бы преодолеть её. Но никто не делал сего. Не то чтобы из почтения к собственности сильных мира сего — нет, скорее из-за древнего, тёмного инстинкта, что шепчет на ухо твари: «Сия земля — не для тебя. Сия земля — жива».
«Бредни, — отринул он сей внутренний голос. — Страхи дураков. Сокращу путь и явлюсь к ней скорее. Может, она еще не спит, и я успею поведать ей сказку».
Улица была пустынна. Словно по волшебству, испарились последние прохожие. Позади всё так же стонал и скрежетал город-левиафан, но здесь царила тишина — глубокая, торжественная, как в склепе. Калеб перелез через ограду, мягко ступил на влажную землю и замер. Ни звука. Лишь стук собственной крови в висках, мерный, как маятник.
И запах. Сладкий, тяжкий, как запах тления и мёда, с примесью металла и гниющих лилий. Воздух был иным — не чище, но яд его был утонченней, изощренней.
Он двинулся вглубь, меж клумб тёмных и причудливых. Растения здесь были неестественны: слишком крупные, яркие, правильные до ужаса. Лепестки их отливали металлом, а стебли, толстые, как руки мертвеца, были покрыты чешуйчатыми узорами. Они не колыхались. Воздух был мёртв и недвижим.
«Скорее, скорее бы миновать это место», — торопил он себя, чувствуя, как холодный пот струится по позвоночнику.
Внезапно нога его погрузилась во что-то мягкое, податливое и холодное. Он взглянул вниз и узрел, что ступил на ковёр из стелющихся лиан, холодных и скользких, словно отлитых из олова. Попытка высвободиться оказалась тщетной; напротив, холодное кольцо сжалось сильнее, и ледяная влага, живая и цепкая, просочилась сквозь кожу прямо к кости.
Паника, острая и всепоглощающая, вспыхнула в его груди. Он рванулся, потерял равновесие и рухнул на колено. Земля была ледяной и влажной, как погреб. Он схватился руками за сей стальной жгут и ощутил шипы — крошечные, отточенные, как иглы демонического инструментария, впивающиеся в его ладони и оставляющие тонкие, кровоточащие дорожки.
«Нет. Не может быть…»
Он собрал воздух в легкие, чтобы издать крик, выплюнуть весь накопленный ужас, но крик замер в горле.
Из тьмы перед ним, с тихим, мелодичным шелестом, возникла другая лиана — тонкая, гибкая, острая, как клинок. Кончик её, отточенный до бритвенного совершенства, сверкнул в медном свете небес. Время замедлилось, стало тягучим, как патока. Калеб узрел каждую деталь: капли влаги на стальной поверхности, изощренный узор прожилок, разумный, целеустремленный изгиб.
Он услышал звук. Негромкий, влажный, похожий на то, как пробка выходит из бутылки. Или как вертел входит в мясо. Острая, ослепительная боль пронзила его грудь. Он посмотрел вниз и увидел, как из-под его ключицы, медленно и нехотя, появляется на свет тонкий стальной усик, обагренный его собственной, тёплой и тёмной кровью.
Разум его отказался постичь сие. Картина распадалась на части, не желая складываться в целое.
Он попытался вдохнуть, но вместо воздуха в горло хлынула тёплая, солёная влага. Он закашлялся, и алая пена запятнала землю пред ним. Силы покидали его с каждым ударом сердца, с каждой пульсацией невыносимой муки. Он рухнул на бок, и взор его упал на почву.
И тогда он увидел.
Корни. Не корни деревьев, но нечто бледное, жирное, подобное спутанным внутренностям. Они уже выползали из земли, извиваясь, как черви. Они облепляли его руку, бок, тянулись к тёплому источнику, что бил из его груди. И когда первая капля его крови упала на склизкую, бледную поверхность, та часть корня, коей она коснулась, слабо пульсировала, засветилась багровым, нездоровым светом и… втянула её. Впитала. С наслаждением гурмана.
Прозрение снизошло на Калеба Эддисона в последние мгновения его земного пути. Сей Сад не был собранием растений. То был единый организм. Хищник. Древний и ненасытный. И он только что вкусил свою первую сознательную трапезу. Глоток тепла. Глоток жизни.
Сознание его помутилось. Гул города отступил, сменившись нарастающим гулом в ушах, шумом водоворота, увлекающего его в пучину. Боль утихла, уступив место всепроникающему холоду, ползущему изнутри. Он более не чувствовал тела. Последним, что предстало его взору, было зрелище того, как земля под ним расступается, как жадные, пульсирующие корни обвивают его, сжимают в ледяных объятиях и медленно, неотвратимо втягивают вниз, в сырую, ненасытную утробу. В помутневшем сознании мелькнул бледный лик Элси, и он попытался издать прощальный мысленный стон, но мысль сия распалась, как сон.
Спустя несколько минут на том месте, где только что корчился в последней агонии человек, осталась лишь вмятина в утрамбованной, чёрной земле. И несколько капель крови, кои последние, выползающие корни тщательно впитали, словно вылизав драгоценное блюдо. Воздух вновь застыл, неподвижный и сладковато-тленный. Сад затаился, погруженный в процесс неторопливого, вдумчивого переваривания своей первой осмысленной жертвы. Удобрение сработало превосходно.
Глава 1. Дочь Садовника
Воздух в оранжерее был густым и тяжёлым, как влажное сукно, прижатое к лицу. Им дышала целая вечность, и эта вечность пахла. Пахла сырой, прохладной землёй, маслом, просочившимся в почву от небрежно смазанных садовых механизмов, и сладковатым, приторным химическим душком, от которого на языке появлялся странный, будто металлический привкус. Элис Ван Дерен двигалась меж стеклянных витрин и чугунных подставок, как тень, её простое шерстяное платье, запачканное у подола тёмными разводами земли, не шуршало, а лишь тихо шелестело о собственные края. В руке она сжимала длинную латунную лейку — неказистый, потёртый сосуд, но отполированный до блеска прикосновениями её пальцев. Носик лейки был узким, и вода вытекала из него тонкой, прозрачной струйкой, беззвучно впитываясь в чёрный грунт.
Оранжерея была её миром. Её церковью, её тюрьмой и её единственным спасением. Стеклянный купол, затянутый снаружи вечной, непроглядной пеленой угольной дымки, пропускал лишь тусклый, жёлто-серый свет, в котором пыльца, кружащая в воздухе, казалась ядовитой золотой пылью. Под этим куполом стоял немой, звенящий хор её детей. Растения. Но не те простые, зелёные твари, что росли в лесах за Штальбургом — если там ещё оставались леса. Нет. Это были творения её отца, Люциуса Ван Дерена. Диковинные гибриды жизни и механизма, плоти и металла.
Она остановилась перед высоким кустом, который отец называл «Плачущий Железняк». Его листья, тёмно-зелёные, почти чёрные, были испещрены тончайшей паутиной серебристых, явно металлических прожилок. На кончиках листьев дрожали капли некой маслянистой, прозрачной субстанции, которая, падая на землю, издавала тихий всплеск. Элис осторожно, почти с нежностью, провела пальцем по холодной, жилистой поверхности листа. Растение ответило ей едва слышным высоким звоном, словно где-то в его сердцевине задрожала крошечная струна.
— Тише, тише, малыш, — прошептала она, и её голос, сиплый от долгого молчания, прозвучал неуместно громко в этой звенящей тишине.
Она потянулась к другому созданию — низкорослому кустику с причудливыми, завитыми в спираль ветвями, увенчанными соцветиями из латунных цветков. Каждый цветок был размером с напёрсток, идеально отлитый, с тончайшей гравировкой, имитирующей прожилки. Они не пахли. Совсем. Лишь когда солнце, пробиваясь сквозь смог, случайно находило брешь в облаках и на мгновение касалось их, от цветков исходил слабый запах раскалённого металла и остывающего воска. Один из цветков склонился набок, будто под тяжестью невидимой ноши. Элис аккуратно, двумя пальцами, поправила его, вернув хрупкой латунной ножке вертикальное положение. Её руки, покрытые мелкими царапинами и следами застарелой земли под ногтями, делали эту работу с привычной, автоматической точностью.
Но взгляд её, серый и внимательный, был тревожен. Беспокойство копилось где-то глубоко внутри, в самой тёмной и тёплой части её существа, подобно семени какого-то странного паразита, и теперь оно медленно прорастало, направляя свои ростки к сердцу. Она не могла определить причину. Всё в оранжерее было как всегда. Глухой грохот паровых ковшей и гулких молотов с фабричного квартала доносился снаружи привычным, монотонным аккомпанементом. Воздух был прежним. Даже её «дети» вели себя как обычно. Но что-то было не так. Что-то сломалось в невидимом механизме этого места, в его негласной гармонии.
Она подошла к огромной, в целую стену, стеклянной панели, составлявшей часть купола. Стекла были мутными, покрытыми изнутри тонкой плёнкой конденсата, а снаружи — вечным, липким налётом копоти и пепла. За ними лежал Штальбург. Бесконечное море грязных кирпичных трущоб, прошитое чёрными линиями железнодорожных путей и увенчанное частоколом фабричных труб. Трубы, толстые и тонкие, как руки мертвецов, поднятые к небу в последней мольбе, непрестанно изрыгали в поднебесье густой, жёлто-чёрный дым. Он полз по городу, тяжёлый и неумолимый, застилая солнце, окрашивая мир в грязные тона и делая каждый вдох на улице маленьким самоубийством. Небо было не просто задымленным. Оно было мёртвым. Потухшим. Одеялом из пепла, наброшенным на весь мир.
Иногда, по ночам, Элис просыпалась от собственного кашля — её лёгкие, привыкшие к странной атмосфере оранжереи, с трудом переносили отравленный городской воздух, просачивавшийся в её комнату, — и ей казалось, что эти трубы дышат. Что это не выбросы фабрик, а некое чудовищное, коллективное дыхание. Дыхание голода. Дыхание машины, которая перемалывает человеческие жизни в уголь для своих топок.
Она отвернулась от окна. Её взгляд упал на самое древнее и самое странное растение в коллекции отца — «Стальной Древенец». Оно стояло в самом центре оранжереи, напоминая собой не то карликовое, искривлённое деревце, не то собранный из ржавых прутьев и жил скульптурный эскиз. Его ветви, цвета окисленной меди, были покрыты мелкими, острыми, как бритва, шипами. Подойдя ближе, Элис почувствовала исходящий от него холод. Она никогда не поливала Древенец. Отец строго-настрого запретил ей это делать. Он сам ухаживал за ним, принося какие-то склянки с мутными жидкостями, которые выливал прямо на оголённые корни, похожие на спутанные проволоки.
Сегодня утром Древенец выглядел… иначе. Обычно его ветви были скрючены в плотный, неестественный клубок. Сейчас же они казались чуть более расправленными. Расслабленными. И на самом кончике одной из них, на самом острие длинного, черного шипа, Элис заметила крошечный, почти невидимый клочок чего-то тёмного. Она наклонилась, щурясь. Это была ниточка. Обычная шерстяная ниточка, серая, какая могла быть от рабочей робы.
Сердце её дрогнуло и забилось чуть быстрее. Откуда? Оранжерея была заперта. Кроме неё и отца, сюда никто не входил. Может, это принесло ветром? Но окна не открывались. Может, с одежды отца? Но Люциус Ван Дерен никогда не носил ничего шерстяного и грубого. Его костюмы шились из тончайшей камвольной ткани, а плащи — из плотного, но лёгкого габардина.
Она потянулась было к ниточке, чтобы снять её, но в этот момент из глубины оранжереи донёсся звук. Негромкий, влажный щелчок. Элис замерла, рука повисла в воздухе. Она прислушалась. Гул города. Тихий звон её металлических растений. Собственное неровное дыхание.
Больше ничего.
Но чувство беспокойства, которое до этого было смутным и рассеянным, вдруг сгустилось, стало осязаемым. Оно висело в маслянистом воздухе, смешивалось со сладковатым химическим запахом, прилипало к коже, как плёнка. Что-то вошло в её мир. Что-то чужеродное. Или что-то, что всегда здесь было, наконец-то решило показать себя.
Она медленно опустила руку, так и не дотронувшись до ниточки. Лейка в её другой руне вдруг показалась неподъёмно тяжёлой. Ритуал был нарушен. Утро, которое начиналось как десятки других, внезапно перестало быть безопасным.
Она услышала его шаги ещё до того, как скрипнула дверь. Они были особенными, эти шаги — отмеренные, чёткие, с лёгким металлическим призвуком, ведь каблуки его начищенных до зеркального блеска ботинок были подбиты стальными пластинами. Они отбивали ритм, чуждый живому, органическому миру оранжереи. Ритм машины. Ритм конвейера.
Люциус Ван Дерен вошёл, и воздух, казалось, сгустился, стал ещё тяжелее. Он был высок и худ, а его чёрный сюртук, сшитый по последней столичной моде, сидел на нём безупречно, подчёркивая резкие, угловатые линии плеч и спины. Лицо его, с орлиным носом и тонкими, бледными губами, было маской холодной, почти научной любознательности. Но если присмотреться — а Элис присматривалась всю свою жизнь — в уголках его рта таилась усталость, а в глубине тёмных, бездонных глаз плясали крошечные огоньки чего-то, что она в детстве принимала за усмешку, а теперь боялась назвать своим именем. Безумием.
Он не посмотрел на неё. Его взгляд сразу же устремился к растениям, скользнул по ним, оценивая, взвешивая, вынося вердикт. Элис замерла у «Плачущего Железняка», сжимая в руках латунную лейку так, что пальцы побелели. Она чувствовала себя не дочерью, не живым человеком, а всего лишь ещё одним придатком этого места — немного более сложным, но столь же подчинённым.
— Утренний полив завершён? — его голос был ровным и безжизненным.
— Почти, отец, — тихо ответила Элис. — Остался только «Аргентский папоротник».
Люциус кивнул, не глядя, и направился к центру оранжереи, к «Стальному Древенцу». Элис невольно задержала дыхание. Он заметит? Он заметит ту ниточку? Но взгляд отца скользнул по шипам без малейшего интереса. Он был сосредоточен на самом растении. Он обошёл его кругом, и его длинные, тонкие пальцы с изысканной медлительностью провели по одному из ржавых, холодных стволов.
И вот тогда она увидела это. Яркую, неприкрытую, бытовую деталь, которая всегда заставляла её внутренне содрогаться. Его руки. Руки аристократа, с безупречно подстриженными ногтями и тонкой, почти синеватой кожей на запястьях. Но под ногтями, в самой их глубине, засела тёмная, почти чёрная земля. Не та относительно чистая почва, что была в оранжерее, а что-то иное, густое, маслянистое, словно взятое из самых нижних, донных слоёв города. Это была грязь трущоб, грязь доков, грязь, в которой копошилась сама суть этого мира. Он никогда не оттирал её дочиста. Это было частью его. Как клеймо.
— Звук стал чище, — произнёс Люциус, прислушиваясь к тихому, едва уловимому гулу, что исходил от Древенца. — Вибрации стабилизируются. Ты слышишь, Алисия?
Он редко называл её Элис. Только Алисия. Это имя звучало как укор, как напоминание о том, кем она должна была бы быть, будь мир иным. Будь она другой.
— Я… не уверена, — осторожно сказала она.
— Нужно тренировать слух, — отрезал он, и в его голосе прозвучала лёгкая, холодная укоризна. — Они разговаривают с нами. Шепчут. Рассказывают о том, что скрыто от грубых человеческих органов чувств. О токах, что бегут глубоко под землёй. О давлении пара в трубах. О… жертвах.
Последнее слово он произнёс особенно тихо, почти ласково, и от этого по спине Элис пробежал ледяной мурашек.
Он отошёл от растения и направился к ней. Его взгляд наконец-то упал на неё, но это был не взгляд отца на дочь. Это был взгляд учёного на интересный, но вторичный эксперимент.
— Ты сегодня не в форме, — констатировал он. — Дрожь в пальцах. Неравномерный полив. «Железняк» получил меньше, чем вчера. Это критично.
— Простите, отец, — прошептала она, опуская голову. — Я… плохо спала.
— Сон — это роскошь, которую мы не можем себе позволить, пока цель не достигнута, — сказал он, проходя мимо и касаясь рукой листа «Плачущего Железняка». Лист затрепетал и издал тот самый высокий, звенящий звук. Люциус закрыл глаза, погружаясь в него. — Слышишь? В этом звуке — будущее. Будущее, очищенное от слабости. От хаоса. От грязи человеческих эмоций.
Элис молчала. Она слышала только тоску. Глухую, металлическую тоску.
— Они думают, что мы просто сажаем цветы, — продолжал он, и в его голосе впервые появились нотки чего-то живого — презрительного, почти фанатичного возбуждения. — Эти тупые бюргеры с их бальными залами и эти голодные, жалкие черви из трущоб. Они не видят дальше собственного носа. Они не понимают, что именно здесь, в этой оранжерее, рождается новый мир. Мир порядка. Мир совершенной формы.
Он повернулся к ней, и его глаза горели теперь тем самым огнём, который так её пугал.
— Для великой цели нужны великие жертвы, Алисия. Это аксиома. Банальная, как дважды два — четыре. Дерево не вырастет сильным без обрезки слабых ветвей. Машина не заработает без смазки. Наш сад… наш прекрасный, новый мир… не взойдёт без удобрения. Ты понимаешь меня?
Элис кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Горло её сжалось. Удобрение. Что он имел в виду? Навоз? Костную муку? Или что-то ещё? Что-то, что висело в воздухе трущоб, что-то, что она иногда слышала в ночи — приглушённый крик, заглушаемый рёвом парового молота.
— Я понимаю, — выдавила она.
— Хорошо, — он снова стал холодным и отстранённым. — Займись папоротником. И проверь электролит в корневой системе «Медного Вьюнка». Показания должны быть стабильными. Не подведи меня.
Он не ждал ответа. Развернулся и тем же чётким, металлическим шагом направился к выходу. Дверь за ним закрылась с тихим, но окончательным щелчком.
Элис осталась одна в звенящей тишине, нарушаемой лишь гулом города. Его слова висели в воздухе, как ядовитые споры. «Великая цель». «Необходимые жертвы». «Удобрение».
Она посмотрела на свои руки. Они всё ещё дрожали. И тогда она поняла, что её тихий, упорядоченный мир, её ритуал, её спасение — всё это было иллюзией. Стены оранжереи были не защитой. Они были границей чего-то чудовищного, что медленно вызревало внутри, вскармливаемое холодным безумием её отца. И она, поливая эти странные металлические цветы, помогала ему расти.
После ухода отца оранжерея замерла в неестественной, звенящей тишине. Слова Люциуса висели в маслянистом воздухе, как тяжёлые, ядовитые испарения. Элис попыталась вернуться к работе, к «Аргентскому папоротнику», но её пальцы не слушались, а в ушах стоял навязчивый, металлический гул, которого раньше она не замечала. Ей нужно было вырваться из-под этого стеклянного купола, из-под этого взгляда, который, казалось, всё ещё висел над ней, холодный и оценивающий.
Она бросила взгляд на «Стальной Древенец». Та самая ниточка всё ещё болталась на шипе, тёмный маячок в её упорядоченном мире. Сердце ёкнуло. Она не могла оставаться здесь, среди этих безмолвных, звенящих свидетелей.
Узкая, замысловатая дверь, скрытая за стеной вьющихся растений со стальными усиками, вела на маленький чугунный балкон. Он был частью архитектурного каприза, крошечным выступом на стене особняка, обращённым не в сторону парадного сада, а прямо в сердце промышленного квартала. Элис нажала потайную защёлку, дверь со скрипом отворилась, и её окутал звук. Не тот приглушённый, привычный гул, что проникал сквозь стёкла, а оглушительный, живой рёв.
Он обрушился на неё стеной — грохочущая, рычащая симфония прогресса. Лязг бесчисленных молотов по железу, пронзительный свист паровых гудков, скрежет лебёдок и грохот вагонеток на рельсах. Воздух, который она вдохнула, был совсем иным. Он не пах влажной землёй и металлом. Он вонял. Вонял гарью, едким угольным дымом, кислым запахом химических стоков и чем-то ещё, густым и тошнотворным — запахом нищеты, немытого человеческого тела, отчаяния и горящих на свалках отбросов. Этот запах обжигал ноздри и оседал комком в горле.
Элис прислонилась к прохладной, копчёной кованой решётке балкона, чувствуя, как её колени подкашиваются. Отсюда, с этой высоты, Штальбург представал во всей своёй чудовищной мощи. Каменное и кирпичное море трущоб раскинулось прямо за высокой стеной, отделявшей владения Ван Деренов от остального мира. Дома стояли так тесно, что казалось, они подпирают друг друга, чтобы не рухнуть. Кривые, покосившиеся крыши, окна, забитые гнилой фанерой, бельевые веревки, на которых висела жалкое, серое тряпьё — лоскуты былой жизни.
А дальше, куда хватал глаз, тянулись фабрики. Чудовищные сооружения из красного кирпича и ржавого железа, испещрённые сотнями окон, похожих на пустые глазницы. Из их недр вырывались клубы пара и дыма, сливаясь в одно удушающее одеяло. По извилистым каналам, вода в которых отливала радужной, маслянистой плёнкой, медленно ползли угольные баржи, словно чёрные жуки.
И повсюду — люди. Муравьиная, копошащаяся масса. Элис видела крошечные, сгорбленные фигурки, сновавшие между цехами, закутанные в грубые, тёмные робы. Она видела, как они толкали перед собой переполненные телеги, тащили на плечах мешки. Она не различала их лиц — только движение, однообразное и безостановочное. Они были частью машины. Шестерёнками, которые, стираясь, издавали этот оглушительный, немой крик.
Её взгляд упал на узкий переулок прямо за стеной. Там, в вечных сумерках, создаваемых высокой стеной и клубами дыма, стояли несколько женщин. Они окружили общественный насос, из которого, судя по их неторопливым, усталым движениям, сочилась лишь тонкая струйка ржавой воды. Одна из них, высокая и худая, с лицом, испещрённым морщинами и копотью, подняла голову и посмотрела прямо на балкон. Прямо на Элис.
Этот взгляд был подобен удару. В нём не было ни капли любопытства, ни тени восхищения. Только холодная, выжженная ненависть. И страх. Глубокий, животный страх. Женщина что-то сказала своей соседке и та тоже подняла глаза. Потом ещё одна. И ещё.
Теперь на Элис смотрели десятки глаз. Глаза, в которых не было ничего человеческого, только усталость, голод и эта всепоглощающая, чёрная злоба. Они смотрели не на неё, а на оранжерею, на особняк, на высокую стену. Они смотрели на символ всего, что их угнетало. На их лицах не было и тени того благоговения, с которым горожане взирали на семейство Ван Деренов во время их редких выездов. Здесь, в трущобах, не было места иллюзиям. Здесь знали истинную цену их богатству.
Элис почувствовала, как по её щекам разливается горячий стыд. Она стояла здесь, в своём хоть и запачканном, но чистом платье, дышала — пусть и отравленным — но воздухом своего уединённого мира, за её спиной зрели диковинные, дорогие растения, в то время как эти женщины боролись за глоток воды и кусок хлеба. Ей вдруг стало физически плохо от осознания этой пропасти. Её утреннее беспокойство, её страх перед отцом показались ей мелкими, почти капризными по сравнению с настоящим, осязаемым ужасом этой жизни.
Одна из женщин, самая молодая, с бледным, испуганным лицом, вдруг подняла руку и что-то крикнула. Слов нельзя было разобрать — их поглотил рёв фабрики, — но жест был красноречив. Она с силой плюнула в сторону стены. Плевок, крошечный белый комочек, не долетел до камня, потерявшись в грязном воздухе, но смысл был ясен, как божий день.
Элис отшатнулась от решётки, словно обожжённая. Её сердце колотилось где-то в горле. Она чувствовала себя виноватой. Виноватой за каждый свой вдох, за каждый глоток чистой воды, за каждый кусок пищи, выращенный в их саду. За свою безопасность. За свою тихую, странную жизнь в стеклянной клетке.
Она была дочерью садовника. Но сад её отца удобрялся чем-то, что шло из этого мира. Чем-то, что эти женщины ненавидели и боялись. «Необходимые жертвы». Слова отца прозвучали в её памяти с новой, леденящей душу ясностью.
Она повернулась и почти выбежала обратно в оранжерею, захлопнув за собой дверь. Но было уже поздно. Рёв города, запах нищеты и эти полные ненависти глаза проникли внутрь. Её уединённый мирок был осквернён. Трещина, появившаяся утром, теперь зияла пропастью, и через неё в её душу вползал настоящий, не придуманный ужас. Ужас, который пах гарью, потом и человеческим горем.
Вернувшись в оранжерею, Элис захлопнула дверь, прижалась к ней спиной и зажмурилась, словно пытаясь отсечь тот мир, что остался снаружи. Но это было бесполезно. Рёв фабрик теперь звучал у неё в голове, а запах нищеты въелся в одежду, смешиваясь со сладковатым химическим душком её убежища. Она чувствовала себя предательницей. Игрушкой в руках отца. Привилегированной узницей, которой вдруг показали камеру пыток, чтобы она знала, какой ценой добывается её комфорт.
Она глубоко вдохнула, пытаясь унять дрожь в руках. Нужно было закончить работу. Подойти к «Аргентскому папоротнику», проверить электролит у «Медного Вьюнка». Действовать, как будто ничего не произошло. Как будто она не видела этих глаз. Как будто слова отца не отпечатались у неё в мозгу раскалённым железом.
Она заставила себя сделать несколько шагов, её взгляд рассеянно скользнул по привычным очертаниям растений. «Плачущий Железняк» тихо звякал под потоками конденсата. Латунные цветки спирального куста блестели в тусклом свете. Всё было на своих местах. Всё, кроме…
Элис замерла. Её взгляд, сам того не желая, снова упёрся в «Стальной Древенец». И на этот раз она увидела всё.
То, что утром показалось ей намёком, теперь было очевидностью. Ветви Древенца, обычно сжатые в тугой, неестественный узел, действительно распрямились. Не сильно, но достаточно, чтобы изменить весь его силуэт. Они изогнулись, растопырились, словно высохшие, ржавые пальцы скелета, только что выбравшегося из могилы. В этой новой позе было что-то агрессивное, голодное. Что-то, чего она раньше никогда не замечала.
И тогда она увидела это. Не крошечную ниточку, а целый клочок. Лоскут грубой, серой ткани, похожий на материал, из которого шили рабочие робы. Он не просто болтался на кончике шипа. Он был намертво на нём наколот, пронзён, как булавкой. Края ткани были неровными, рваными, будто её оторвали с огромной силой. И они были тёмными. Не от грязи, а от чего-то иного, густого и запёкшегося, что впиталось в грубую шерсть и теперь казалось почти чёрным на фоне ржавой меди ветки.
Лёд пробежал по её жилам. Это не было игрой света. Не было случайностью. Это была улика. Материальная, осязаемая. Кто-то был здесь. Или… что-то. Этот лоскут не принесло ветром. Его кто-то оставил. Или он был оставлен здесь Древенцом в качестве трофея.
Мысли путались, сердце застучало с такой силой, что она услышала его в висках. Отец. Отец говорил, что Древенец стабилизируется. Что его звук стал чище. Что для великой цели нужны жертвы. Удобрение.
Элис почувствовала, как её тошнит. Она отшатнулась, прижала ладонь ко рту. Этот лоскут… он был с того света. С той стороны стены. Он пах. Она почувствовала это теперь, стоя в двух шагах — слабый, но отчётливый запах пота, дыма и чего-то медного. Запах крови.
Внезапно снаружи, из коридора, ведущего в кабинет отца, донёсся звук. Твёрдый, отмеренный шаг. Каблуки с стальными набойками. Люциус возвращался.
Паника, стремительная и всепоглощающая, накатила на неё волной. Он не должен это увидеть. Он не должен знать, что она это видела. Инстинкт самосохранения, более сильный, чем любопытство или страх, заставил её действовать. Она ринулась вперёд, к Древенцу. Её пальцы, холодные и нечуткие, с трудом ухватились за грубую ткань. Шип впился ей в подушечку пальца, острый и жгучий, как укол раскалённой иглой. Она вскрикнула от боли и неожиданности, но не отпустила. Дёрнула. Ткань с резким, рвущим звуком сошла с шипа.
В ту же секунду дверь в оранжерею скрипнула.
Элис судорожно сунула окровавленный клочок в карман своего платья, зажав его в кулак. Она отпрыгнула от Древенца, как преступник от места преступления, и схватила со стола первую попавшуюся склянку с питательным раствором, делая вид, что изучает её этикетку. Она чувствовала, как по её пальцу сочится тёплая кровь, как грубая ткань жжётся в её кармане, как по спине ползут мурашки.
Люциус Ван Дерен стоял в дверном проёме. Он не вошёл, лишь остановился на пороге, его тёмные глаза медленно обошли оранжерею и остановились на ней.
— Ты ещё здесь? — произнёс он. Его голос был ровным, но в нём слышался лёгкий вопрос. — Я полагал ты уже закончила.
— Я… проверяю уровень электролита, — голос Элис прозвучал хрипло и неестественно громко. Она не поворачивалась к нему лицом, боясь, что он увидит на нём панику, вину и ужас.
Он помолчал. Тишина затянулась, стала невыносимой. Элис слышала, как где-то капает вода, и этот звук отдавался в её висках пульсирующей болью.
— Иди отдохни, Алисия, — наконец сказал он. — Ты бледна. Завтра будет новый день. И новая работа.
Он развернулся и ушёл. Шаги его затихли в коридоре.
Только тогда Элис выдохнула. Дрожь, которую она сдерживала, вырвалась наружу, и её затрясло мелкой, неконтролируемой дрожью. Она разжала кулак и посмотрела на палец. Крошечная, но глубокая ранка. Капля крови выступила и повисла на коже, алая и живая в этом мире металла и ржавчины.
Она достала из кармана клочок ткани. Он был грубым на ощупь, пропитанным чужим потом, дымом и её собственной кровью. Это был ключ. Ужасный, отравленный ключ к той тайне, что скрывалась за стенами их дома. И теперь этот ключ был у неё. И она уже не могла сделать вид, что не видит трещины, которая прошла по самой её жизни.
Комната Элис была крошечным островком в огромном, холодном доме. Не приютом, нет — приют предполагает уют, а здесь его не было. Скорее, камерой. Неплохо обставленной, конечно: узкая, жёсткая кровать с тонким пологом, дубовый комод, тусклое зеркало в потёршейся позолоченной раме, маленький камин, в котором так редко разводили огонь. Но стены были голыми, если не считать тёмного пятна на обоях, оставшегося от когда-то снятого портрета её матери. Воздух стоял неподвижный, промозглый, пахнущий пылью и остывшим пеплом.
Она сидела на краю кровати, закутавшись в поношенную шерстяную шаль. За окном, в кромешной тьме, сад Ван Деренов тонул в промозглом, желтоватом тумане, пришедшем с реки и вобравшем в себя все миазмы города. Фонари у ворот бросали на эту пелену бледные, расплывчатые пятна, и в них медленно кружились частицы сажи и влаги, словно пепел на могиле мира. Грохот фабрик к ночи сменился другим, более тревожным гулом — настороженным, выжидающим. Где-то далеко выла собака, и её вой, прерывистый и тоскливый, резал душу.
Элис разжала онемевшие пальцы. На её ладони лежал тот самый клочок. Он казался теперь живым, пульсирующим злом, обжигая кожу. При свете единственной свечи, воткнутой в тяжелый медный подсвечник, она разглядывала его. Грубая, серая ткань, сотканная из нитей, в которых застряли крошечные щепки, крупинки угля и чего-то, похожего на опилки. Запах. Он всё ещё исходил от него — едкий, стойкий аромат чужой жизни. Кислый пот, впитавшийся в шерсть насквозь. Горячее масло и дым фабрик. И что-то ещё… что-то сладковато-тяжёлое, металлическое. Медный привкус крови, который теперь она узнавала безошибочно.
А ещё на ткани было пятно. Не то, что оставил её палец, а другое, большее, давно запёкшееся, превратившее серую шерсть в чёрную, жёсткую корку.
Слова отца звенели в её ушах, смешиваясь с воем собаки и гудением города. Она вспомнила взгляды женщин из трущоб. Их немую ненависть. Их страх. Они боялись не только голода и нищеты. Они боялись этого дома. Его сада. Его оранжереи.
Что отец делал? Что выращивал в своей стеклянной церкви? Эти растения… они же не просто диковинки. «Стальной Древенец» впитывал не только воду и химикаты. Он впитывал что-то ещё. Нечто, что витало в воздухе трущоб. Отчаяние? Боль? Саму жизнь?
Она сжала тряпку в кулаке, чувствуя, как грубые волокна впиваются в кожу. Это была не просто ткань. Это была плоть. Часть человека. Возможно, того, чьё лицо она видела в толпе. Того, кто больше никогда не вернётся домой.
И тут, сквозь гул города и её собственные тяжёлые мысли, вкрался другой звук.
Тихий, сухой, скребущий.
Элис замерла, затаив дыхание. Сердце заколотилось в груди, как птица в клетке. Она уставилась в окно, в непроглядную муть тумана. Звук шёл оттуда. Из сада.
Скрежет.
Не ветка о стекло. Не скрип старого дерева. Это был звук, похожий на то, как ржавое железо трется о камень. Медленный, размеренный, неживой. И он приближался.
Она вжалась в кровать, прижав кулак с тряпкой к груди. Это ветер, говорила она себе. Это труба где-то остывает и металл сжимается. Это крыса в стенах. Это… это всё что угодно, только не то, о чём она подумала.
Но звук не утихал. Он надвигался. Теперь он казался совсем близко, прямо под её окном, на границе света от фонарей. В тумане что-то шевельнулось. Что-то тёмное и угловатое. Медленно, с тем самым скрежещущим звуком, оно проползло через пятно света и снова исчезло в темноте.
А потом пришёл шепот.
Едва различимый, он просочился сквозь стёкла, сквозь стены, прямо в её мозг. Не слова. Никаких слов. Только шипящий, металлический звук, похожий на пар, вырывающийся из крошечной трещины в котле. В этом звуке не было ничего человеческого. Ни ярости, ни мольбы. Только холодная, безразличная пустота. Голод машины.
Элис вскочила с кровати, отшатнувшись от окна. Спиной она ударилась о комод, и зеркало задребезжало. Она ждала, что вот-вот в стекле возникнет тень, что что-то твёрдое и острое постучит в раму. Она смотрела на запертую дверь своей комнаты, представляя, как эта дверь внезапно распахнётся, и в проёме возникнет её отец с тем же безразличным лицом, с каким он проверял растения.
— Нет, — прошептала она. — Этого нет.
Но это было. Оно было снаружи. Оно дышало ржавым скрежетом и шептало ей в самое ухо леденящим душу шёпотом пара.
Она разжала кулак и с отвращением швырнула клочок ткани в самый тёмный угол комнаты. Но это не помогло. Он уже сделал своё дело. Сомнения, посеянные утром, к ночи проросли ядовитыми ростками и теперь душили её, опутывая паутиной паранойи.
Она подошла к камину и, дрожащими руками, чиркнула спичкой. Огонек вспыхнул, осветив её бледное, искажённое страхом лицо в зеркале. Она была похожа на призрак. На одну из тех жертв, что стали удобрением для сада её отца.
Она поднесла огонь к свече в подсвечнике. Пламя затрепетало, отбрасывая на стены пляшущие тени. Они изгибались, вытягивались, принимая формы сухих ветвей, скрюченных пальцев, острых шипов.
Скрежет за окном внезапно прекратился. Шёпот стих.
Воцарилась звенящая, неестественная тишина. Гул города словно отступил, испугавшись этого внезапного затишья. Было только слышно, как потрескивает свеча и как учащённо дышит Элис.
Она стояла посреди комнаты, прислушиваясь к этой тишине. И поняла, что это — самое страшное. Потому что тишина была обманчива. Она была полна ожидания. Там, в тумане, в темноте сада, что-то затаилось. Что-то, сорвавшееся с шипа «Стального Древенца». И оно теперь знало, что она знает. И оно ждало.
Сомнений не осталось. Ужас был не в её воображении. Он был здесь. Физически ощутимый, пахнущий ржавчиной, кровью и паром. И он только начинался.
Глава 2. Бал при Чугунном Небе
Карета была ее изолированным миром, скорлупой из полированного дерева и темно-вишневого бархата, плывущей по бурному морю уличной грязи. Но даже здесь, в этой роскоши, запах города находил ее. Он просачивался сквозь щели в дверцах, густой и навязчивый, как незваный спутник: сладковатый дух горящего угля, едкая окись из заводских труб, подвальная вонь стоячей воды и вездесущая, въедливая пыль. Элис прижалась лбом к холодному стеклу, стараясь дышать ртом, но мелкие частицы все равно оседали на языке, вызывая легкое подташнивание.
Платье, недавний шедевр модистки с Алой Улицы, было ее личной камерой пыток. Кринолин, эта бездушная конструкция из китового уса и стальных обручей, сковывал движения, а корсет, зашнурованный горничной до хруста, впивался в ребра, напоминая ей о каждом вздохе. Тяжелый бархат, расшитый искусственным жемчугом, давил на плечи, словно доспехи. Она была заперта внутри этого великолепия, выставленная на всеобщее обозрение.
Напротив, в углу кареты, восседал ее отец. Он не смотрел в окно. Его взгляд был устремлен в пустоту перед собой, лицо представляло собой маску холодного, отполированного до блеска спокойствия. Пальцы в тонких кожаных перчатках лежали на рукояти трости с набалдашником в виде парового клапана. Он казался невосприимчивым к тряске, к запахам, к самому городу за стеклом. Он был постоянной величиной в этом хаотичном мире, и его молчаливая мощь давила на Элис почти так же сильно, как корсет.
Карета, запряженная парой сытых гнедых, свернула с относительно сносной мостовой на длинную, ухабистую дорогу, ведущую к промышленному сердцу города. Пейзаж за окном изменился, как будто перелистнули страницу ужасной книги. Аккуратные кирпичные фасады сменились почерневшими от копоти бараками, теснящимися друг к другу, словно испуганные овцы. Воздух сгустился, стал почти осязаемым, желтовато-серым маревом. Где-то впереди, за пеленой смога, громоздились силуэты фабрик, их бесчисленные трубы изрыгали в небо черные, жирные хлопья сажи.
И тут она их увидела. Толпа. Медленная, безжизненная река из плоти и тряпья. Рабочие. Мужчины, женщины, даже дети — все одного цвета, цвета грязи и усталости. Они стояли у чугунных ворот фабрики «Гармония», над которыми красовался герб с шестерней и молотом. Их лица были осунувшимися, глаза — пустыми, потухшими угольками. Они молча наблюдали, как карета Ван Дерена проплывает мимо, и в их взглядах не было ни злобы, ни зависти, лишь апатичная покорность скота, привыкшего к своему ярму. Одна женщина, завернутая в промасленную робу, держала на руках ребенка. Лицо младенца было покрыто язвами, мелкими, как оспины, но неестественного ржавого оттенка. Элис отвела взгляд, и ее собственное отражение в стекле — бледное, обрамленное темными кудрями, в дорогой оправе из бархата — показалось ей уродливой маской.
— Предательница, — прошептал внутри нее тихий, но отчетливый голос. Он звучал настойчивее грохота колес. — Ты сидишь здесь, в тепле и мягкости, а они там. Ты дышишь их воздухом, пьешь воду из той же реки, что и они, но твоя кожа чиста, а платье стоит больше, чем они заработают за год. Ты надеваешь эту маску, улыбаешься, кланяешься, и все это — ради чего? Ради его одобрения? Ради того, чтобы занять свое место в этой холодной, блестящей клетке?
Она украдкой взглянула на отца. Его профиль был резким, как у орла. Он смотрел на рабочих, но не видел их. Он видел ресурс. Видел эффективность производства, графики выплавки, объемы добычи. Он видел механизм, и люди для него были лишь шестеренками — полезными, но заменимыми. В его мире не было места гноящимся язвам на лице младенца.
Карета наехала на особенно глубокую колдобину, и Элис вздрогнула, впившись пальцами в бархат сиденья. Ее взгляд упал на маленькую, искусно скрытую заплатку на обивке, рядом с дверной ручкой. Кто-то зашивал ее, стараясь сохранить видимость безупречности. Эта деталь, такая незначительная, вдруг показалась ей символом всего их существования. Красивая внешность, скрывающая ветшающую изнанку. Маска благополучия, под которой уже начался процесс гниения.
Люциус повернул голову. Его глаза, холодные и пронзительные, встретились с ее взглядом.
— Выпрямись, дочь, — произнес он ровным, лишенным интонации голосом, который перекрывал стук колес и отдаленный гул машин. — Ты сутулишься. Аристократы не сутулятся. Они — опора Империи.
Элис машинально выпрямила спину, чувствуя, как корсет впивается ей в кожу под платьем. Она снова посмотрела в окно. Толпа рабочих осталась позади, растворившись в мгле, как призраки. Но их образ — эти пустые глаза, это лицо в ржавых язвах — врезался в ее память, словно клеймо. Карета мчалась вперед, к сияющим залам Промышленного Совета, увозя ее все дальше от одного мира и все глубже — в другой, где ей предстояло надеть самую главную маску и сыграть самую трудную роль в своей жизни. Роль дочери Люциуса Ван Дерена.
Карета с грохотом въехала под массивные гранитные арки Центрального Депо, известного всем как Чугунное Небо. Это была не площадь в привычном понимании, а гигантский крытый перрон, возведенный над перекрестком дюжины железнодорожных путей и паровых трактов. Чугунные колонны, толщиной с древние дубы, уходили ввысь, теряясь в клубящемся под потолком дыме от бесчисленных локомотивов. Сам потолок, застекленный гигантскими панелями, был настолько закопчен и покрыт слоем жирной грязи, что сквозь него проникал лишь призрачный, желтоватый свет, похожий на свет угасающей лампы. Здесь, в этом грохочущем чреве, всегда стоял сумеречный полдень.
Их экипаж замедлил ход, присоединившись к веренице других карет, каждая из которых была символом статуса и богатства. Лакеи в ливреях, расшитых серебряными шестеренками, торопливо распахивали дверцы, выпуская на вымощенную гранитом платформу дам в шелках и мужчин во фраках. Воздух был густым коктейлем из запахов: перегретого пара, угольной пыли, конского навоза и резкой ноты дорогого парфюма, который пытался, но не мог перебить эту промышленную вонь.
Люциус вышел из кареты первым, не оглядываясь на дочь. Его трость отстукивала по камню четкий, властный ритм. Элис, подобрав тяжелые складки платья, последовала за ним, чувствуя, как на нее со всех сторон смотрят любопытные, оценивающие взгляды. Они шли по длинному, слабо освещенному коридору, стены которого были облицованы черным мрамором. Где-то в глубине, за стенами, слышался гулкий, ритмичный стук — биение гигантского парового сердца Промышленного Совета.
И вот, тяжелые дубовые двери с бронзовыми накладками в виде переплетенных труб распахнулись, и они вошли в сам зал.
Бальный зал Промышленного Совета был чудом инженерной мысли и леденящего душу бездушия. Он поражал не теплом и уютом, а масштабом и холодным величием. Высокие, стрельчатые потолки терялись в полумраке, и с них свисали гигантские хрустальные люстры, но свет их был не теплым и желтым, а каким-то мертвенно-белым, электрическим — новейшее изобретение, которым так гордился Совет. Этот свет не согревал. Он безжалостно выхватывал из полутьмы лица, делая их резкими, почти театральными масками, подчеркивал каждый блеск драгоценностей на женских шеях и каждый холодный отсвет на орденах на фраках мужчин.
Воздух здесь был другим — чистым, фильтрованным через какие-то хитрые фильтры, но в нем витал странный, неуловимый привкус. Он пах не живыми цветами в вазах, расставленных вдоль стен, а полированным воском и холодным металлом. Элис сделала вдох, и ее легкие, привыкшие к уличной копоти, сжались от этой стерильной пустоты.
По периметру зала возвышались огромные витражи. Но вместо святых или ангелов на них были изображены аллегорические фигуры: Прогресс с циркулем и шестерней в руках, Пар, извергающийся из вулкана, и Промышленность, строящая башню из стальных балок. Сквозь толстые, закопченные снаружи стекла витражей пробивался тусклый свет города — багровое зарево печей и желтые глаза фабричных окон. Эти огни казались далекими, чужими звездами в искусственно созданной вселенной зала.
Толпа аристократов и промышленников колыхалась, как единый, многоногий организм. Звучала музыка, но ее заглушал гул голосов, смех, слишком громкий и неестественный, и постоянный, низкочастотный гул машин, который проникал сюда сквозь самые толстые стены, напоминая о том, что весь этот блеск висит над пропастью кипящего металла и человеческого пота.
— Ван Дерен! — раздался властный голос. К ним пробивался крупный мужчина с багровым от хорошего жития и высокого давления лицом, украшенным пышными бакенбардами. На его фраке красовалась звезда. — Люциус, старина! Наконец-то! Все только и говорят о твоем новом проекте. «Сад Ван Дерена»… Звучит интригующе!
Люциус позволил себе узкую, едва заметную улыбку.
— Лорд Эшворт. Все в свое время. Проект требует… тонкой настройки.
Элис наблюдала, как ее отец легко и непринужденно вливается в беседу. Его поза, его жесты — все изменилось. Он был не тем молчаливым, погруженным в себя человеком из кареты, а харизматичным лидером, магнитом, притягивающим взгляды. Он говорил, и его окружало плотное кольцо слушателей. Дамы кокетливо помахивали веерами, но их глаза, блестящие и пустые, как стеклянные бусины, скользили по Элис с холодным любопытством. Она видела, как одна из них, худая, с лицом птицы, прошептала что-то другой, бросив на нее быстрый взгляд, и обе сдержанно улыбнулись. Это не были улыбки дружелюбия. Это были улыбки оценки, расчета.
Она отошла к одному из витражей, стараясь стать как можно незаметнее. Ее пальцы скользнули по холодному мрамору подоконника. Здесь, в этом царстве металла и камня, все было идеально, симметрично и безжизненно. Даже люди казались частью интерьера — красивыми, но лишенными души. Она смотрела на аллегорию Прогресса на витраже. У фигуры было красивое, но безразличное лицо, и ее циркуль был направлен острием вниз, на нарисованный у ее ног город. И Элис вдруг с поразительной ясностью поняла: весь этот зал, все эти люди — они не просто отгорожены от мира за стенами. Они парят над ним. И их прогресс, их блеск, их холодная красота удобрены тем, что происходит внизу, в тех самых трущобах, мимо которых она только что проезжала. И от этой мысли по ее спине пробежал ледяной мурашек.
Оркестр смолк, и наступившая тишина оказалась громче любого грохота. Она была напряженной, звенящей, как перетянутая струна. Гул голосов стих, сменившись шепотком ожидания, который пробежал по залу, подобно разряду. Все взгляды устремились к возвышению в дальнем конце зала — массивной платформе из черного базальта, больше похожей на алтарь, чем на трибуну.
Люциус Ван Дерен ждал. Он стоял неподвижно, в ореоле мертвенного электрического света, и его высокая, худая фигура в черном фраке отбрасывала на стену длинную, искаженную тень. Тень, чьи очертания напоминали не человека, а нечто угловатое, несовершенное, с множеством щупалец. Элис, прижавшаяся к колонне, чувствовала, как по ее спине бегут мурашки. Она видела отца в гневе, в задумчивости, в состоянии холодной концентрации, но таким — словно верховный жрец, готовящийся к кровавому жертвоприношению, — таким она его не знала никогда.
Он сделал шаг вперед. Скрежет его подошвы по полированному камню прозвучал, как выстрел.
— Дамы и господа, — его голос был негромким, но он резал тишину, как стальное лезвие. В нем не было ни приветливости, ни светской любезности. Только плоская, безразличная мощь. — Нас называют двигателями Прогресса. Стальными сердцами Империи. Мы воздвигли этот город из пепла и тлена, мы заставили пар крутить колеса истории. Мы победили природу.
Он сделал паузу, позволив этим словам повиснуть в воздухе. Аплодисментов не последовало. Было лишь напряженное молчание.
— Но мы ошибались, — продолжил Люциус, и в зале пронесся удивленный вздох. — Мы думали, что должны подчинить ее, сломать, выжечь дотла. Мы противопоставляли себя ей. Машину — живому. Сталь — плоти. Это была ошибка юности. Грубая, детская ошибка.
Он начал медленно расхаживать по краю платформы, и его тень на стене металась, как пойманный в ловушку дух.
— Природа — не враг. Она — величайший из механизмов, когда-либо созданных. Безупречный, самовосстанавливающийся, бесконечно сложный. Мы же — всего лишь недоучки, копирующие ее гениальные решения. Но что, если мы перестанем копировать? Что, если мы не будем ломать, а… улучшим? Возьмем глину жизни и добавим в нее прочности металла? Возьмем хаотичную, несовершенную плоть и вдохнем в нее стройную, вечную душу машины?
Его речь уже не была обращена к разуму. Она была обращена к чему-то более древнему и темному — к страху перед тленом, к жажде бессмертия, к гордыне, что прячется в сердце каждого могущественного человека. Он говорил о «синтезе», о «новой алхимии». Его глаза горели тем самым нездоровым огнем, который заметила Элис в карете, но теперь этот огонь разгорелся в полную силу — фанатичный, почти безумный.
— Мы стоим на пороге нового мира! — его голос взмыл, впервые обретя пафос. — Мира, где хрупкий цветок не будет бояться мороза. Где дерево будет прочнее стали. Где сама жизнь обретет ту прочность и долговечность, которую мы даем нашим творениям! Я называю это Единением. И первый шаг уже сделан.
Он замер и медленно, с театральной бережностью, достал из внутреннего кармана фрака небольшой предмет. В зале замерли. Элис впилась пальцами в холодный мрамор колонны.
Это был цветок. По форме — нечто среднее между розой и лилией. Но лепестки его были не из бархата и не из шелка. Они были из металла. Тонкого, как папиросная бумага, и отполированного до зеркального блеска. Стебель, зеленоватый и прожилками, увенчивался крошечным, сложным сочленением, похожим на миниатюрный паровой клапан. Цветок ловил свет люстр и отбрасывал на пол холодные, острые блики.
— Первый гибрид, — провозгласил Люциус, и его голос дрожал от сдержанного торжества. — Плоть и металл, слившиеся в совершенной гармонии. Он не вянет. Он не боится яда или огня. Он… вечен.
И тогда он встряхнул цветком.
Раздался звук. Нежный, мелодичный, но от этого лишь более чудовищный. Это был тихий, высокий перезвон, точно кто-то провел смычком по краю самого хрупкого хрустального бокала. Лепестки дрожали, рождая эту ледяную, неземную музыку. Звон железа.
Тишина в зале взорвалась. Сначала робкие хлопки, затем гром аплодисментов, переходящий в овации. Сдержанные аристократы и чопорные промышленники преобразились. Их глаза загорелись тем же фанатичным блеском. Они видели не уродливый символ кощунства над природой, они видели будущее. Будущее, в котором их власть и их богатство станут такими же неуязвимыми и вечными, как этот жуткий, звенящий бутон.
Люциус стоял, воздев свое создание к закопченным небесам витража, и улыбка, наконец, появилась на его лице — широкая, торжествующая, лишенная всякой теплоты. Улыбка демиурга, довольного своим творением. Элис смотрела на него, и ее охватил первобытный, животный ужас. Это был не ее отец. Это был пророк новой, железной веры. И в его глазах горел холодный огонь ада, разожженного в самых глубинах прогресса.
Овации, казалось, не смолкали бы никогда. Они были похожи на лай хорошо дрессированной своры — громкий, ритмичный и лишенный всякой искренности. Элис стояла, прислонившись к колонне, и чувствовала, как ее тошнит от этого звука, от восторженных глаз, от самого воздуха, пропитанного сладким наркотиком обещанного бессмертия. Ей нужно было прочь. Вырваться из этого круга сияющих, безумных лиц.
Она отступила в тень, за очередную массивную колонну, и ее взгляд упал на небольшую, неприметную дверь, скрытую в резных панелях стены. Дверь для прислуги. Не раздумывая, Элис толкнула ее и шагнула внутрь.
Контраст был ошеломляющим. Она попала в узкий, тускло освещенный газовой лампой коридор. Гулкий бальный зал остался где-то позади, а здесь царила своя, приглушенная жизнь. Воздух был густым и теплым, пах дешевым элем, жареным луком, потом и влажной шерстью униформы. Стены, выкрашенные в зеленый цвет, были оголены, без мрамора и позолоты. Где-то вдали звякала посуда, и слышались отрывистые, не сдерживаемые светскими условностями голоса.
Элис прошла немного вперед, чувствуя себя незваной гостьей, шпионкой в собственном доме. Она свернула за угол и увидела их. Небольшую группу людей, сгрудившихся вокруг грубого деревянного стола в глубокой нише, служившей, видимо, местом для перекуса. Там были горничные в помятых передниках, молодые лакеи с уставшими лицами и пара пожилых слуг, чья кожа была прочерчена морщинами.
Они перешептывались, склонившись головами близко друг к другу, и на их лицах не было и тени того восторга, что царил в бальном зале. Там была тревога. Животный, неподдельный страх.
Элис замерла в тени, прижавшись спиной к шершавой, холодной стене. Ее дыхание застряло в горле.
— …снова, — доносился сдавленный женский голос. — Третий за месяц. Старик Гарри. Сторожил те оранжереи, что к саду Ван Дерена примыкают.
— Говорили, запил, сбежал, — прошипел кто-то.
— Врёшь! — отрезала другая, более молодая. — Гарри сорок лет здесь проработал, ни разу… А нашли только фуражку. Всю в… в этих самых железных корнях.
Слово «железные» было произнесено с таким отвращением, что Элис почувствовала, как по ее руке пробегает дрожь.
— Там, у сада, теперь никто ночью дежурство не берет, — продолжал первый голос, мужской, старческий. — Шепчут, что из-под земли не то растет, не то ползает. Металлическое. Шуршит, будто старуха сухими костями трясет.
— А хозяевам что? — в голосе молодой горничной слышались слезы. — Им лишь бы свои цветики железные лелеять. А мы что? Расходный материал? Уголь для их печей?
В этот момент один из лакеев, случайно подняв голову, увидел Элис. Его глаза, широко раскрытые от ужаса, встретились с ее глазами. Шепот мгновенно смолк. Все обернулись. На нее смотрели не как на дочь хозяина, а как на чужака. На врага. В их взглядах читалась паника, подозрение и немой вопрос: «Сколько ты слышала?»
И тогда вперед выступил самый старый из них, тот самый, что говорил о дежурствах. Его звали Йозеф, он был одним из первых слуг, нанятых еще ее дедом. Лицо его было похоже на высохшую грушу, а спина — согнута годами и тяжелой работой. Он смотрел на Элис не со страхом, а с чем-то гораздо более страшным — с немым, всепонимающим укором. Его старые, мутные глаза, казалось, видели не ее, а тень ее отца, стоящую за ее спиной. В них читалась глубокая, вековая скорбь и разочарование.
Элис не выдержала этого взгляда. Она отшатнулась, словно получив пощечину. Сердце бешено колотилось где-то в горле, сдавливаемое проклятым корсетом. «Снова пропал… Возле сада Ван Дерена… Железные корни…» Эти обрывки фраз звенели в ее ушах громче, чем тот ужасный металлический цветок. Это были не слухи. Это была правда. Грязная, кровавая, неприглядная правда, которую пытались скрыть под бархатом и хрусталем.
Она повернулась и почти побежала обратно по коридору, не глядя по сторонам. Ей нужно было вернуться в зал, к свету, к людям. Но теперь она знала — этот свет был лживым, а эти люди были либо безумцами, либо соучастниками. Ужас, который она чувствовала, был уже не смутной тревогой, а физическим ощущением. Он висел в воздухе служебных коридоров, он шептался за ее спиной, и он смотрел на нее старыми, укоряющими глазами Йозефа.
Обратная дорога в карете была абсолютно иной, хотя пейзаж за окном не изменился. Те же закопченные улицы, те же призрачные силуэты фабрик в багровом зареве, те же тени, бредущие по обочинам. Но теперь Элис видела в них не безликую массу, а отдельных людей. Каждое согнутое плечо, каждая потухшая спичка взгляда могли принадлежать кому-то, кто знал. Кто шептался за ее спиной. Кто боялся «железных корней» и сада ее отца.
Люциус сидел напротив, и его молчание было иным — не погруженным в себя, а насыщенным, пульсирующим тихим торжеством. Он не смотрел в окно. Он смотрел внутрь себя, на некий внутренний триумф, и на его губах играла та самая ужасная, самодовольная улыбка, которая появилась у него на трибуне. Пальцы его правой руки были засунуты в карман жилета, и он что-то там перебирал. Раздавался тихий, но отчётливый звук — сухое, металлическое позвякивание, будто он пересчитывал монеты, отлитые из самого хрупкого стекла.
Элис знала, что это не монеты. Это были семена. Те самые, из которых произрастают цветы с лепестками, звенящими на поминках по природе.
Она молчала, вжавшись в угол кареты, стараясь дышать как можно тише, становиться как можно меньше. Она смотрела на его руку, судорожно сжатую в кармане, и ей казалось, что она видит сквозь ткань — маленькие, холодные, идеально отполированные зернышки, каждое из которых было его безумием. Он был доволен. Доволен приемом, доволен речью, доволен реакцией толпы. Доволен тем, что старый Гарри, сторож, куда-то пропал, освободив пространство для его экспериментов. Для него это была не трагедия, а досадная помеха, устраненная самой судьбой.
Карета миновала очередной квартал трущоб, и ветер донес оттуда запах чего-то кислого и гниющего. Запах безнадежности. Элис вспомнила лицо старого Йозефа. Этот немой укор прожигал ее насквозь, жёг сильнее, чем любой словесный упрек. Этот человек прослужил их семье всю жизнь, он, наверное, носил ее, маленькую, на руках. И теперь он смотрел на нее как на соучастницу. Как на одного из них.
А потом в памяти всплыл другой образ. Ее комната. Утром, перед балом. Она снова вспомнила про замусоленный клочок ткани. Серая грубая материя, явно от рабочей робы. На нем было несколько бурых, ржавых пятен. Теперь же эта тряпица обрела жуткий, зловещий смысл. А если это не случайность? А если это был знак? Предупреждение? Обрывок одежды того самого пропавшего сторожа?
Люциус глухо рассмеялся про себя, все так же перебирая семена в кармане. Этот смешок, лишенный всякой теплоты, прозвучал громче любого крика. В этот момент Элис с абсолютной, леденящей душу ясностью осознала: величие ее отца, его гений, его «прогресс» — все это было построено на чем-то ужасном. На чем-то, что пряталось в земле его сада, что-то, что имело железные корни и, возможно, жаждало не воды, а чего-то другого. Крови? Плоти? Человеческого тепла?
Он строил свою вечность на костях таких людей, как старый Гарри. И он даже не считал это преступлением. Для него это было удобрением.
Карета свернула на подъездную аллею к их дому — мрачному, но величественному особняку, больше похожему на крепость. Люциус наконец вынул руку из кармана и потянулся к дверце.
— Удачный вечер, дочь, — произнес он, и его голос снова стал ровным, деловым, каким она знала его всегда. — Мы заложили первый камень в основание нового мира. Запомни этот день.
Он вышел, не оглядываясь. Элис еще несколько секунд сидела в неподвижности, глядя на его спину. Потом медленно, тяжело выбралась из кареты. Ночной воздух был холоден. Где-то вдали, со стороны садов, донесся странный звук, будто что-то огромное и металлическое шевелилось под землей, переворачиваясь во сне.
Она посмотрела на освещенные окна своего дома. Ее комната была там. И тот клочок ткани все еще лежал на полу. Теперь это была не просто тряпка, а улика. Первая улика в деле о преступлениях, которые даже не имели названия.
Впервые за всю свою жизнь Элис осознала, что величие может быть злом. А ее отец — его главным архитектором. И это осознание было страшнее любого призрака, любого монстра из детских сказок. Оно было реальным, оно пахло железом и гнилью, и его корни уже протянулись под самым фундаментом ее мира.
Глава 3. Первый урожай
Воздух в оранжерее был густым и спёртым, пахший, как всегда, металлической пылью — запах, который можно было не только обонять, но и ощущать на языке, словно прикоснувшись им к контактам гигантской батареи. Всего час назад старый садовник Молт, похожий больше на механика, провёл «полив». Не водой, вода была для живых растений, а здесь, в этом царстве стекла, железа и латуни, всё было иначе. Он таскал за собой бочонок на колёсиках, из которого со свистом вырывалась едкая жидкость, орошая основания металлических стволов и механические сочленения ветвей. После такого дождя оранжерея наполнялась сизым туманом, медленно оседающим на всё вокруг маслянистой плёнкой.
Элис провела тыльной стороной ладони по лбу, оставив на коже чёрную полосу. Она стояла посреди этого странного леса, созданного не Богом и не природой, а умом её отца, и его одержимостью прогрессом. «Железный Дуб» возвышался в центре, его исполинский, покрытый искусственной корой ствол уходил под самый закопчённый стеклянный купол. Его ветви, больше похожие на рычаги какого-то чудовищного парового пресса, были усыпаны пластинами, которые по утрам, когда включались главные насосы усадьбы, начинали тихо позванивать, словно тысячи крошечных колокольчиков. Сейчас они были неподвижны. Мёртвы.
Работа была монотонной и утомительной. В одной руке она держала маленькие садовые ножницы с усиленными, алмазными лезвиями — единственный инструмент, способный подравнять заусенцы на ветвях. В другой — щётку с жёсткой металлической щетиной. Схема действий была проста, как приговор: подойти, осмотреть участок, срезать засохший или неестественно изогнутый побег, смахнуть опавшие листья в медный поддон. Раз за разом. День за днём. Скрип и скрежет инструментов резал слух, вгрызаясь в сознание, как та самая стружка под дверью её комнаты по ночам.
Она пыталась заглушить этим физическим трудом внутреннее беспокойство, которое с некоторых пор стало её верной тенью. Оно шептало ей на ухо, когда она завтракала в молчаливой столовой, где единственным звуком было тиканье маятниковых часов с лицом из полированного обсидиана. Оно ползало мурашками по спине, когда она по вечерам смотрела из окна своей спальни на дымящиеся трубы фабричного квартала, окрашивавшие небо в грязно-багровый цвет. Этот мир, такой прочный и железный на вид, на самом деле был хрупким, как старое стекло. И в нём появилась трещина. Та самая, из-за которой пропал Бенджи.
Мысль о младшем брате возникала всегда неожиданно, как удар тупым ножом под ребро. Улыбчивый, веснушчатый сорванец, чьи руки всегда были в царапинах, а в карманах вечно находились то гайка, то странный винтик. Он исчез три недели назад. Официальная версия, которую озвучил отец на единственном, холодном, как склеп, семейном совете, гласила: «Мальчик сбежал. Увлёкся анархическими идеями. Искал приключений в Нижнем Городе». Он произнёс это с такой ледяной убеждённостью, что даже мать, у которой от новости задрожали руки, не посмела возразить. Но Элис знала. Знала, что Бенджи обожал отца, боготворил его мастерские и эти странные, полуживые творения в оранжерее. Он никогда не сбежал бы. Никогда.
Её пальцы, загрубевшие от работы в перчатках с отрезанными для удобства пальцами, скользнули по холодному стволу Дуба. Она вспомнила, как они с Бенджи втайне от отца играли здесь в прятки, когда «деревья» были ещё саженцами. Как он, смеясь, прятался за основанием Дуба, а она делала вид, что не может его найти. А потом он показал ей свою тайну — едва заметную щель в стене, на уровне его тогдашнего роста. «Это мой тайный ход, Элли! — шептал он, сияя. — На случай, если тут заведутся чудовища!».
Мысль о чудовищах заставила её сглотнуть комок в горле. Чудовища здесь уже завелись. Не из сказок, а самые что ни на есть реальные. Они приходили по ночам, в её сны, и это были не твари с клыками и когтями, а нечто худшее — искажённые, безликие тени, которые молча стояли в углу комнаты, и от них пахло остывшим металлом и чем-то ещё, чем-то сладковато-гнилостным, что застревало в ноздрях и не выветривалось часами.
Она с силой провела щёткой по узловой выпуклости на стволе, сметая скопившуюся там окалину и пыль. Частички взметнулись в воздух, сверкая в луче бледного света, что пробивался сквозь закопчённое стекло крыши. Элис закашлялась. Этот проклятый озон. Он выедал всё изнутри. Выжигал лёгкие, мозги, надежду. Она посмотрела на свои руки. Под слоем грязи и масляной плёнки кожа была бледной, почти прозрачной, будто она сама понемногу превращалась в одно из этих механических созданий.
Внезапно где-то в глубине оранжереи что-то щёлкнуло. Резкий, металлический звук, похожий на сработавшую защёлку. Элис замерла, затая дыхание. Сердце заколотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках. Она медленно обернулась, вглядываясь в причудливый лес из блестящих на свету деревьев. Там, в конце главной аллеи, стояли «Серебристые Ивы» — свисающие до самого пола гирлянды тонких проводов и пружинок, которые при малейшем движении воздуха начинали перешёптываться, издавая стрекот, похожий на речь.
Ничего. Никого. Только бесконечные силуэты металлических стволов, уходящие в полумрак, и тихое, едва слышное гудение где-то в самом основании теплицы — может, насосы, а может, что-то ещё. Паранойя. Всё это была одна сплошная паранойя. Она с силой сжала рукоятки ножниц, пока холодный металл не впился в ладонь. Боль была реальной. Осязаемой. В этом мире, построенном на иллюзиях и полуправде, только боль до сих пор казалась чем-то подлинным.
Она снова принялась за работу, теперь уже с каким-то отчаянным, почти яростным рвением. Срезала, скребла, сметала. Каждый срезанный кусок проволоки, каждая горсть металлической стружки были маленькой победой над хаосом, попыткой навести порядок хотя бы в этом крошечном уголке её вселенной. Но она знала — это иллюзия. Беспорядок был не снаружи. Он был внутри. В её голове. В её сердце. И с каждым днём, с каждым часом, проведённым в этой проклятой, блестящей и мёртвой оранжерее, он становился только сильнее, прорастая в неё, как стальной корень.
Монотонный ритуал уборки продолжался, превратившись в подобие транса. Разум, измученный страхами и сомнениями, наконец, начал отключаться, уступая место усталому автоматизму мышц. Рука сама тянулась, чтобы срезать очередной заусенец, пальцы сами сжимали щётку, сметая блестящий мусор в поддон. Даже скрежет, ещё недавно резавший слух, слился в один непрерывный фоновый гул, словно где-то глубоко под полом работал гигантский, неуклюжий механизм.
Элис переместилась к основанию «Железного Дуба». Здесь, в тени его массивного ствола, воздух был ещё гуще и казался тяжелее, им было трудно дышать, будто легкие наполнялись остывшим паром из гигантских поршней. Она работала на ощупь, почти не глядя, проводя ладонью в грубой перчатке по шершавой коре, чтобы найти очередной изъян. Шероховатости, сколы, наплывы застывшего сплава — её пальцы читали эту уродливую историю создания.
Именно поэтому она не сразу осознала, что наткнулась на что-то иное.
Её пальцы скользнули в глубокую вертикальную щель, рассекавшую ствол. Глубина её всегда была забита упругими комками пыли и окалины. Но сейчас кончики её пальцев наткнулись на что-то твёрдое, холодное и удивительно острое. Не похожее на обычный мусор. Это не было гладкой гранью отломившейся детали или скрученной в спираль стружкой. Это было инородное тело, впившееся в плоть дерева, как заноза.
Она инстинктивно дёрнула, но предмет сидел намертво. Любопытство, острое и внезапное, кольнуло её сильнее, чем эта металлическая заноза. Беспокойство, на время усыплённое монотонным трудом, проснулось мгновенно, заставив сердце забиться чаще. Она отбросила щётку, и тот глухой лязг о каменные плиты пола прозвучал неожиданно громко в давящей тишине оранжереи.
Присев на корточки, она впилась взглядом в щель. Внутри, в густой тени, что-то слабо блеснуло. Элис сняла перчатку, порывистым движением засунув её за пояс. Холодный, влажный воздух обжёг непокрытую кожу. Она запустила пальцы внутрь снова, теперь уже чувствуя каждую неровность, каждую колючку искусственной коры. Предмет впился ей в подушечку указательного пальца, вызвав короткую, острую боль. Она стиснула зубы, ухватилась за него ногтями и потянула.
Сначала ничего не выходило. Казалось, дерево не хочет отпускать свою добычу, вцепившись в неё с силой промышленного пресса. Мысль о прессе мелькнула и исчезла, оставив за собой лёгкий, липкий холодок. Она поменяла хватку, упёрлась ногтем большого пальца и, собрав все силы, рванула на себя.
Раздался короткий, сухой щелчок, будто лопнула тугая пружинка, и предмет, наконец, поддался, оставив в её ладони крошечную, но невероятно тяжёлую частичку иного мира.
Элис медленно разжала кулак.
На её запылённой, испачканной ладони лежала запонка. Дешёвая, из какого-то тусклого, желтоватого сплава, вероятно, медная с примесью цинка — та самая, что носили тысячи мелких клерков, конторских крыс и, возможно, низкооплачиваемых рабочих. Но с ней было что-то не так. С первого же взгляда.
Её форма была искажена. Не погнута, не поцарапана, а именно искажена, будто её сжали в тисках нечеловеческой силы. Овальная пластинка была скручена неестественным образом, один её край вдавлен внутрь, а тонкий декоративный ободок смят и порван, словно фольга. Элис перевернула её. Застёжка была отломлена и висела на единственной тонкой жилке металла. И именно там, на оборотной стороне, в мелких зазубренных углублениях и вокруг сломанной застёжки, виднелись бурые, почти чёрные пятна. Они казались ржавчиной, обычной коррозией, но…
Она поднесла находку ближе к лицу, заслонившись ладонью от скудного света. Да, цвет был похож — тот же буро-коричневый. Но текстура… Ржавчина обычно крошилась, осыпалась рыжим порошком. А эти пятна были гладкими, запёкшимися, будто лак. И запах. Она неуверенно, почти боясь, понюхала.
Металл, масло — привычный букет оранжереи. Но сквозь него пробивался другой, едва уловимый аромат. Не такой едкий, как ржавчина, не такой сладкий, как разлагающаяся органика. Что-то среднее. Что-то… знакомое. Она не могла его опознать, но он вызвал в памяти смутный, тревожный образ — порезанный палец в детстве, и она, прижимающая к ранке кусок тряпки, и тот специфический запах, исходящий от пропитанной крови.
Но нет. Это не могло быть оно. Во-первых, это было бы слишком ужасно. А во-вторых, что могла делать запёкшаяся кровь на искореженной запонке, глубоко в щели «Железного Дуба»?
Элис замерла, не в силах оторвать взгляд от крошечного предмета в своей руке. Весь окружающий мир — гул, тусклый свет, давящая атмосфера оранжереи — словно отступил, сжался до размеров этой изуродованной безделушки. Она лежала на её ладони, холодная и тяжёлая, как обломок метеорита, принесший с собой весть из абсолютно чужого и враждебного космоса. Это была не просто потерянная вещь. Это была улика. След. Отметина.
И щель, из которой она её извлекла, больше не казалась безобидной трещиной. Теперь она выглядела как шрам. Или как рана.
Запонка лежала на её ладони, и мир вокруг неё медленно возвращался, но возвращался иным — отчётливым, резким. Каждая мелочь, каждый звук будто бы усилился втрое. Тихий, едва слышный гул парового контура за стенами оранжереи отдавался в её висках мерной, навязчивой пульсацией. Блеск латунных цветов на соседнем кусте резал глаза, словно отполированное лезвие. Даже частицы пыли, кружащиеся в луче света, падавшем сквозь закопчённое стекло, казались теперь не просто пылью, а медленно опускающимся пеплом.
Элис не двигалась, загипнотизированная находкой. Её разум, воспитанный в мире, где у всего есть логичное, пусть и жестокое, объяснение, отчаянно пытался навести порядок в этом внезапном хаосе. Он лихорадочно начал строить мосты через пропасть необъяснимого, цепляясь за самые простые и земные версии.
«Рабочий, — прошептала она мысленно, и слова показались удивительно громкими в тишине её сознания. — Обычный рабочий, который монтировал или чинил систему полива. Он потел, суетился, его рукав зацепился, и запонка соскочила. Упала. Просто упала».
Да, это было возможно. Более чем возможно. В усадьбе всегда хватало наёмных мастеров, механиков, чьи потрёпанные сюртуки часто украшались подобного рода дешёвым шиком. Они приходили и уходили, оставляя после себя следы — пятна мазута на полу, забытые инструменты, а может, и потерянные запонки.
Она перевернула искореженный кусочек металла. Но почему он был так изуродован? Её внутренний адвокат тут же нашёл оправдание.
«Её повредили при монтаже. — Этот голос в голове звучал уже увереннее, почти убеждённо. — Может, уронили под гидравлический пресс. Или случайно задели паровым молотом. На строительстве всегда что-то ломается, гнётся, теряет форму».
Она кивнула сама себе, стараясь вложить в этот жест как можно больше уверенности. Да, конечно. Случайность. Грубая, промышленная случайность. Её взгляд упал на щель в коре «Железного Дуба». Но как она туда попала? Глубина, с которой ей пришлось выковыривать находку, не соответствовала версии о простом падении. Это было больше похоже на то, что предмет вбили. Или вдавили с огромной силой.
«Ветер, — отчаянно предложил её разум, уже чувствуя, как почва уходит из-под ног. — Сильный порыв ветра, когда открывали купол для проветривания. Запонку подхватило, и швырнуло с такой силой, что она вмялась в кору. Да, именно так».
Она почти что увидела это: щёлкнувшие замки, гигантские створки стеклянной крыши, медленно расходящиеся в стороны, и яростный вихрь, врывающийся в стерильное пространство, неся на своих крыльях уличную грязь, копоть и эту самую медную безделушку. Картина была живой, почти реальной. Но её убивала одна деталь — та самая царапина.
Элис наклонилась ближе, почти уткнувшись носом в холодную кору. Рядом со щелью, из которой она извлекла запонку, шла длинная, глубокая борозда. Она не была похожа на случайный скол или след от инструмента. Это был именно царапина, оставленная чем-то острым и твёрдым, что с силой провели по поверхности. Края царапины были слегка замяты, будто это «что-то» не просто скользнуло, а с огромным давлением протащили по металлу, оставив после себя тонкую, но отчётливую канавку.
Она медленно, почти ритуально, поднесла искажённую запонку к царапине. И почувствовала, как по спине пробежал ледяной мурашек. Один из острых, скрученных краёв запонки почти идеально совпадал с профилем царапины. Не идеально, нет — будто это был лишь небольшой, самый кончик того предмета, что оставил этот след. Будто запонка была лишь крошечной частью чего-то большего, что впилось в дерево с такой яростью, что смяло металл и рассекло кору.
Все её логичные, такие красивые и удобные версии рухнули в одно мгновение, словно карточный домик, подточенный этим простым, неопровержимым физическим доказательством. Это не было падением. Это не было случайностью. Это было воздействие. Целенаправленное, чудовищно сильное. Кто-то или что-то с такой мощью вдавило эту запонку в ствол, что металл скрутило, а на коре остался шрам.
В ушах зазвенело. Воздух снова стал густым и вязким, как сироп. Она почувствовала лёгкую тошноту. И в этот самый момент, когда её мир сузился до размеров царапины и искореженной безделушки, она услышала шаги.
Чёткие, отмеренные, тяжёлые. Они доносились из дальнего конца оранжереи, от двери, ведущей в кабинет ее отца. Твёрдые каблуки отбивали ритм по каменным плитам. Раз-два. Раз-два. Неторопливо и неумолимо, как ход тех самых маятниковых часов в столовой.
Это был шаг её отца. Узнаваемый из тысячи.
Паника, внезапная и всепоглощающая, накатила на неё, как ударная волна. Она не думала. Не анализировала. Сработал чистый, животный инстинкт. Её пальцы сжались в кулак, с такой силой впиваясь в запонку, что острый край вонзился ей в ладонь, вызвав новую, ясную боль. Она судорожно сунула кулак в карман своего передника, одновременно сгибаясь за щёткой, которую отбросила ранее. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Шаги приближались. Она чувствовала его взгляд на своей спине, тяжёлый, изучающий.
«Он не должен увидеть. Он не должен знать».
Эта мысль пронеслась в голове, не нуждаясь в осмыслении. Она была очевидной, как необходимость дышать. Запонка в её кармане внезапно показалась обвинением. Не против неведомого монстра, а против него. Против того строгого, холодного мира, который он построил. И против неё самой, за то, что она посмела усомниться в совершенстве этого мира.
Она подняла щётку дрожащей рукой и снова принялась водить ею по стволу, делая вид, что работает. Движения её были резкими, угловатыми, лишёнными прежней монотонной грации. Она чувствовала каждым нервом, как приближается он. Воздух сгущался вокруг, наполняясь запахом его одеколона — смесь камфоры, кожи и чего-то ещё, химического, что всегда витало вокруг него, как персональный смог.
Шаги затихли прямо за её спиной. Элис замерла, не в силах пошевелиться, сжав в кармане окровавленную ладонь и крошечный, страшный секрет, который теперь принадлежал только ей.
Вечер в усадьбе Ван Дерен всегда наступал тихо и постепенно, как утечка газа. Сначала сумрак заползал в углы высоких комнат, затем медленно расползался по стенам, пожирая последние лучи бледного, задымлённого солнца. Вскоре оставались лишь островки света — дрожащие язычки свечей в люстрах или, как в случае с комнатой Элис, одинокий, упрямый огонёк керосиновой лампы на её прикроватном столике.
Она сидела на краю кровати, закутавшись в поношенную шерстяную шаль. Похолодало, и сквозь щели в старых рамах пробивался цепкий, сырой ветерок, заставляя пламя лампы вздрагивать и отбрасывать по стенам беспокойные, прыгающие тени. Они напоминали ей кукловодов, склонившихся над невидимой сценой, готовых в любой момент дёрнуть за ниточки и заставить её танцевать под свою дьявольскую музыку.
Всё её существо кричало об усталости. Мышцы ныли от долгого стояния, в висках пульсировала тупая боль. Но сон был немыслим. Абсолютно. Мысли, одна тревожнее другой, метались в голове, как пойманные мухи в стеклянной банке. И в центре этого хаоса, холодным и неумолимым фактом, лежала она — запонка.
Элис разжала пальцы, которые сами собой сжимались в кулак всё это время. Ладонь была влажной от пота, и в самом её центре, на слегка покрасневшей коже, отпечатался крошечный, багровый след от того острого края, что впивался в неё в оранжерее. Она положила находку на грубую деревянную поверхность столика, прямо в круг света от лампы.
При искусственном освещении запонка выглядела иначе. Менее загадочной и более… зловещей. Дешёвый сплав отливал тусклым, болезненным жёлтым цветом. Глубокие вмятины и складки металла теперь казались не следами случайного удара, а морщинами на искажённом от боли лице. А эти пятна… Эти бурые, почти чёрные пятна.
Она снова попыталась убедить себя, что это ржавчина. Обыкновенная ржавчина. В мире, где пар и металл были царём и богом, ржавчина была самой распространённой связью между вещами, самым частым итогом всего. Но её внутренний голос, тот, что стал звучать всё громче после исчезновения Бенджи, язвительно смеялся над этой наивной попыткой самообмана.
«Проверь», — настойчиво прошептал этот голос.
Элис заколебалась. Проверить — значит прикоснуться к этому. Признать его реальность. Сделать его частью своего мира окончательно и бесповоротно. Она боялась. Боялась того, что может обнаружить. Но ещё больше она боялась оставаться в неведении, в этом подвешенном состоянии между надеждой и ужасом.
Собрав всю свою волю, она потянулась к комоду, где в шкатулке с нитками и иголками лежал небольшой обрывок мягкой, почти истлевшей от времени замши. Её пальцы дрожали, когда она взяла его. Она сделала глубокий вдох, пахнущий пылью и керосином, и медленно, с почти хирургической осторожностью, прикоснулась тряпицей к самому большому бурому пятну на оборотной стороне запонки.
Она просто прижала замшу к нему, как врач прикладывает стерильную салфетку к ране. Потом так же медленно убрала.
И замерла, сердце замерло вместе с ней.
На серой, пористой поверхности замши остался отпечаток. Не чёткий, а размазанный, как пыльца. Красновато-коричневая пыль. Тончайший, едва уловимый глазу порошок. Он не был похож на ржавчину. Ржавчина была грубее, зернистее, имела цвет охры или кирпича. Эта же пыль была темнее, мельче и казалась на удивление… однородной.
Механически, почти не отдавая себе отчёта в действиях, Элис поднесла палец к этому пятнышку на замше. Кончик её указательного пальца коснулся пыли. Ощущение было сухим и шелковистым, как растёртый лепесток. Частички прилипли к её коже, окрасив её в тусклый, землисто-коричневый цвет с едва уловимым багровым подтоном.
И тогда, повинуясь древнему, доисторическому инстинкту, который сильнее всякого разума, она поднесла палец к носу и сделала короткий, неглубокий вдох.
Первым пришёл запах меди. Тот самый, знакомый с детства металлический привкус, который чувствуешь в воздухе после того, как подержишь в руках горсть старых монет. Но он был лишь фоном, основой. Поверх него, вплетаясь в него, струился другой аромат — слабый, но отчётливый. Органический. Сладковатый. Неприятно-сладкий, как запах тления, смешанный с чем-то тёплым и солёным. Это был запах старой, запёкшейся крови. Той самой, что остаётся на лезвии после пореза, на бинте после перевязки. Той самой, что когда-то сочилась из её порезанного в детстве пальца.
Это не была ржавчина.
В её ноздрях, в её горле, в самой глубине лёгких застрял этот крошечный, но невыносимо отвратительный коктейль из металла и плоти. Её желудок сжался в тугой, болезненный узел. Волна тошноты, острая и стремительная, подкатила к самому горлу. Она сглотнула, чувствуя, как слюна стала липкой и противной.
Их бросает в дрожь.
Сначала это была всего лишь рябь под кожей, лёгкая вибрация, будто где-то глубоко внутри заработал крошечный, неисправный моторчик. Потом дрожь усилилась, перекинулась на руки. Её пальцы затряслись так сильно, что замша выскользнула из них и упала на пол. Колени задрожали, застучав о деревянные ножки кровати. Она схватилась за край столика, пытаясь удержаться, но его поверхность казалась зыбкой, плывущей у неё под пальцами.
Это была не просто дрожь от страха или отвращения. Это была физическая реакция всего её существа на столкновение с неоспоримым, чудовищным фактом. Кровь. На запонке, глубоко в щели «Железного Дуба», была запёкшаяся человеческая кровь. И эта запонка была искажена, скручена, вмята в кору с силой, не оставлявшей сомнений в насилии.
Все её попытки оправдаться, найти логичное объяснение, рассыпались в прах. Вместе с той красновато-коричневой пылью, что всё ещё лежала на её пальце, пятная его, как клеймо. Она смотрела на это пятно, и её трясло всё сильнее — мелкой, неконтролируемой дрожью загнанного в угол зверька, который наконец-то увидел истинные очертания подкравшегося к нему хищника.
Правда была ужаснее любого ночного кошмара. Потому что она была настоящей. И пахла медью и смертью.
Дрожь не проходила. Она стала фоном, новой нормальностью её тела, как стук собственного сердца — постоянным, назойливым, живым свидетельством того, что она ещё здесь, ещё дышит, ещё чувствует этот леденящий ужас, пропитавший её до костей. Элис сидела на кровати, сгорбившись, вцепившись пальцами в край матраса, пока судороги медленно не отступили, сменившись ледяной, оцепенелой слабостью. Тошнота отступила, но в горле остался ком, горький и негнущийся, как кусок ржавого железа.
Она подняла глаза и посмотрела на запонку, лежавшую в круге света. Теперь это был уже не просто кусок металла. Это был ключ. Уродливый, искореженный, но ключ. Он отпирал дверь в тот мир, что существовал параллельно её привычной реальности — мир, где в щелях «Железного Дуба» находили не просто потерянные вещи, а вещи, испачканные чьей-то болью, чьей-то кровью. Мир, в котором, возможно, исчез её брат.
Мысль о Бенджи, всегда тлеющая под пеплом повседневности, вспыхнула с новой, ослепительной силой. Его веснушчатое лицо, его озорная улыбка, его карманы, полные всякого хлама… И эта запонка. Она представила, как он, вечно что-то ищущий, вечно куда-то карабкающийся, мог потерять её. Мог зацепиться рукавом за что-то острое в тёмном углу мастерской или в самой оранжерее. А потом… потом его рукав мог порваться. А потом…
Она резко встала, отшатнувшись от этих образов. Нет. Она не могла больше так делать. Не могла позволять страху парализовать себя, превращать в дрожащую, немую тень, какой была её мать. Мать, которая после исчезновения сына словно выцвела, растворилась в узорах обоев и тиканье часов, предпочитая не замечать ничего, что могло бы нарушить хрупкое, отравленное спокойствие их дома.
— Нет, — произнесла она шёпотом, и это слово прозвучало в мёртвой тишине комнаты как выстрел.
Оно было тихим, но полным такой решимости, что Элис сама удивилась. Страх никуда не делся. Он был тут, комом в горле, холодом в животе, дрожью в коленях. Но теперь к нему присоединилось нечто иное. Ярость. Тихая, холодная, безмолвная ярость. Ярость на отца, создавшего этот безумный мир из металла и пара. На мать, сбежавшую от реальности. На весь этот город, этот прогресс, который пожирал своих детей, а потом делал вид, что ничего не случилось. И на себя — за то, что так долго закрывала глаза.
Она не сможет забыть. Не сможет выбросить запонку и сделать вид, что ничего не было. Это было бы предательством. Предательством по отношению к Бенджи. И по отношению к самой себе.
Элис перевела взгляд на старую дубовую тумбочку. В её нижнем ящике, под стопкой пожелтевших носовых платков, лежала небольшая шкатулка. Простая, обитая изнутри выцветшим бархатом коробочка, где она в детстве хранила свои «секреты» — красивую пуговицу, несколько стеклянных шариков, засушенный цветок. Теперь её содержимым был клочок ткани, который она подобрала в оранжерее неделю назад. Тот самый, что был странно влажным и липким, с таким же бурым, невыводимым пятном. Тогда она испугалась, сунула его в карман, а потом, придя в комнату, спрятала, сама не зная зачем. Инстинкт. Теперь она понимала.
Она открыла ящик, отодвинула платки и вынула шкатулку. Бархат внутри был серым от пыли и времени. Лежавший в ней лоскуток, когда-то бывший частью чьей-то рабочей робы, казался теперь не просто грязной тряпкой, а вещественным доказательством. Первым кусочком мозаики.
Элис взяла запонку. Металл был холодным, безжизненным. Она положила его в шкатулку рядом с тканью. Два предмета. Две улики. Лежащие рядом, они образовывали странную, зловещую пару. Они что-то значили. Они что-то доказывали.
С лёгким щелчком она закрыла крышку. Звук был окончательным, как щелчок замка. В этот момент она поняла: обратного пути нет. Точка невозврата осталась позади. Она перешла её, даже не заметив. Теперь она была не просто Элис Ван Дерен, дочь лорда-промышленника. Теперь она была следователем на месте преступления, которое, возможно, никто, кроме неё, не признавал преступлением.
Она подошла к окну, отодвинула тяжёлую портьеру и прижалась лбом к холодному стеклу. За ним лежал ночной сад. Там, в глубокой, почти абсолютной тьме, скрывались очертания отцовских творений, больших, приземистых, угрожающих. Ветер раскачивал их ветви, и те скрипели, словно кости великанов. Каждое движение тени, каждое покачивание тёмного силуэта теперь казалось ей осмысленным, полным скрытой угрозы. Это был уже не просто сад. Это было поле битвы. Логово зверя.
Но странное дело — теперь, глядя в эту тьму, она чувствовала не только страх. Сквозь него пробивалось что-то твёрдое, как сталь. Решимость. Да, ей было страшно. До тошноты, до дрожи в коленях. Но этот страх больше не парализовал. Он заставлял быть настороже. Обострял чувства. Её слух улавливал каждый шорох за стеной, каждое потрескивание дерева в старых стенах. Зрение выхватывало малейшее движение в танце теней за окном.
Она больше не была пассивной жертвой, ожидающей, пока чудовище выйдет из тьмы и протянет к ней свои лапы. Нет. Теперь у неё была тайна. Теперь у неё была цель. Она спрятала улики, и это сделало её соучастницей, сообщницей самой себя в этом расследовании.
— Хорошо, — прошептала она в стекло, запотевшее от её дыхания. — Хорошо. Давай посмотрим, что ты скрываешь.
Она не знала, к кому обращается — к саду, к дому, к отцу или к тому неведомому ужасу, что забрал Бенджи и оставил после себя лишь искажённую запонку и пятно крови. Но это не имело значения. Игра началась. И она больше не собиралась отсиживаться в углу.
Элис отпустила портьеру, и тьма снова поглотила окно. Она повернулась и посмотрела на свою комнату, на знакомые очертания кровати, комода, тумбочки со шкатулкой. Всё было так же, но всё было иначе. Мир сдвинулся с оси, раскололся на «до» и «после». И она стояла по эту сторону трещины, одна, с холодным огнём решимости в груди и с двумя крошечными, страшными секретами, спрятанными в бархатной тьме шкатулки.
Пусть боятся те, кому есть что скрывать. Её бояться было уже нечего. Самый страшный монстр — это монстр, у которого больше не осталось страхов. А её страхи, как она поняла, только что превратились в оружие.
Глава 4. Ноктюрн скрипящих ветвей
Город, носивший гордое имя Штальбург, наконец-то подавил свой вечный промышленный рёв. Тот гул, что стоял в ушах днём и ночью, ставший для его обитателей чем-то вроде второго, фонового биения сердца — густой, металлический, пронизанный шипением пара и отдалёнными ударами паровых молотов. Но сейчас это сердце остановилось. И тишина, пришедшая на смену, была не умиротворяющей, а мертвенной, зловещей, как пауза между ударом молнии и раскатом грома. Она не была пустой — нет, она была тяжёлой, плотной, словно сажа, осевшая в лёгких, только теперь она заползала прямо в мозг.
Элис лежала на спине, уставившись в бархатный потолок мрака над своей кроватью. Тело ломило от усталости, веки были тяжёлыми, как свинцовые гири, но внутри черепа бушевала настоящая паровая машина, раскочегаренная до предела. Мысли метались, беличье колесо, из которого не было выхода. Она пыталась сосредоточиться на чём-то простом, на чём-то реальном. На грубоватой фактуре простыни, пропахшей дешёвым мылом и её собственным, чуть кисловатым потом. На прохладе подушки, которую она уже успела перевернуть на другую сторону в тщетной надежде найти желанную прохладу. Но реальность была предательской, она ускользала, оставляя лишь ощущение ловушки. Ловушки из четырёх стен этой уютной, душной комнатки на третьем этаже особняка.
Элис была тенью, живым аксессуаром. И ночью, в этой гнетущей тишине, она чувствовала себя именно тенью — бесплотной, запертой, неспособной даже к самому простому человеческому действию — сну.
Её спальня, залитая призрачным светом луны, что с трудом пробивалась сквозь вечную пелену смога и угольной пыли, висящую над городом, казалась ей камерой. Очертания комода с горкой платьев, туалетного столика, заставленного баночками с помадами и пудреницами, высокого зеркала в темной раме — всё это превращалось в смутные, угрожающие силуэты. Знакомые предметы, ставшие чужими в этом неестественном, лунном полумраке. Она знала каждый завиток на ножке комода, каждое пятнышко на ковре, но сейчас они словно подглядывали за ней, затаившись, ожидая, когда она наконец сломается.
И сквозь эту давящую завесу тишины пробивался один-единственный звук. Тиканье напольных часов в коридоре. Старый, дубовый гробик с маятником, привезенный ещё покойным дедом Элис. Каждое «тик» было острым, как игла, вонзаемой прямо в висок. «Так». Пауза. «Тик». Ещё одна пауза, ещё более мучительная. Она пыталась подстроить под него дыхание — вдох на «тик», выдох на «так». Но её собственное сердце начинало сбиваться с ритма, пульсируя где-то в горле, и этот диссонанс сводил с ума. Ей хотелось вскочить, выбежать в коридор и остановить проклятый маятник, схватить его руками, ощутить холод металла, лишь бы прекратить этот неумолимый отсчёт.
Она перевернулась на бок, к окну. Окно было большим, с тяжёлой рамой, и его стекло, холодное на ощупь даже сквозь воздух в комнате, отделяло её от внешнего мира. Мира, который сейчас был ещё страшнее, чем её комната. Сад. Что днём казался просто слегка диковатым парком с редкими деревьями. Одно из них, «Железное Древо», особенно неприятная штука, из ржавых шестерён, пружин и бесформенных листов жести, имитировавших листву. Днём оно вызывало лишь лёгкую брезгливость. Ночью же, в этом свете, оно была существом из кошмаров.
Луна, бледная и больная, висящая в небе, как старый гнойник, отбрасывала на сад слабый, размытый свет. Он не освещал, а скорее искажал, превращая знакомые очертания кустов и деревьев в сгустки непроглядной тьмы. Туман, вечный спутник доков и фабричных кварталов, заползал и сюда, в район богачей, плывя над землёй низкой, молочной пеленой. Он клубился, шевелился, и Элис то и дело чудилось, что в его глубинах что-то движется. Что-то большое и неторопливое.
«Просто ветер, — пыталась она убедить себя, сжимая пальцами край одеяла до побеления костяшек. — Ветки колышутся. Это всего лишь ветер».
Но ветра не было. Воздух за окном был неподвижным. Ни один листок не шелохнулся. А ощущение чужого присутствия, чужого внимания, тяжёлого и недоброго, лишь нарастало. Кто-то или что-то было там, в этом тумане. Смотрело на неё. Ждало.
Она зажмурилась, пытаясь отогнать навязчивые мысли. Вспомнила запах жареной колбасы с кухни, доносившийся вечером, грубый, но такой живой и человеческий. Вспомнила тёплый запах свежеиспечённого хлеба из булочной на соседней улице. Эти воспоминания должны были успокоить, вернуть к реальности. Но они не помогали. Они казались ей теперь плёнкой, тонким флёром, наброшенным на нечто ужасное, что всегда было здесь, подспудно, а теперь, в этой оглушительной тишине, начало проступать наружу.
Она снова открыла глаза. Тиканье часов в коридоре казалось теперь громче. «ТИК». Пауза. «ТАК». Оно сливалось с стуком её собственного сердца, создавая какой-то жуткий, невыносимый дуэт. А за окном, в саду, туман продолжал свой немой, ползучий танец. И Элис понимала, что сон не придёт. Не сегодня. Эта ночь была другой. Она была живой. И она наблюдала.
Часы в коридоре продолжали свой безучастный отсчёт. Элис лежала, зарывшись лицом в подушку, пытаясь заглушить ей стук собственного сердца. Это не помогало. Звук был не снаружи; он пульсировал внутри её черепа, отдавался в висках, в сжатых челюстях. Она пыталась думать о чём-то, о чём угодно, лишь бы не слушать эту тишину, что была громче любого фабричного грохота. Вспоминала таблицу умножения. Цифры плясали перед закрытыми глазами, но ритм их танца задавало всё то же неумолимое «тик-так, тик-так».
И тогда, сквозь этот кошмар, она уловила нечто другое.
Сначала это был просто ветер. Вернее, она так себе сказала. Ветер в трубе. Старый дом, кирпичная кладка, сквозняки — обычное дело. Звук был низким, завывающим, но не постоянным. Он прерывался. И в эти моменты паузы, короткие, как вздох утопающего, в тишину вплеталось нечто иное.
Элис замерла, затаив дыхание. Уши, привыкшие к оглушительному гулу дня, а теперь измученные тиканьем часов, стали невероятно чуткими. Они ловили любой намёк на вибрацию, на движение воздуха. И они поймали.
Не ветер. Совсем не ветер.
Это был скрип. Но не тот добрый, привычный скрип половиц или дверной петли. Этот звук был другим — тяжёлым, металлическим, словно массивные, ржавые дверные петли в каком-нибудь заброшенном цеху пытались провернуться после десятилетий простоя. Долгий, протяжный. Затем пауза. Потом снова. Чёткий, ясный, не случайный. Он доносился не из дома. Он шёл из сада.
Сердце Элис ёкнуло и замерло, а потом забилось с утроенной силой, гоняя по жилам ледяную кровь. Она медленно, очень медленно приподнялась на локте, уши напряжены до боли. «Тик-так» часов отступило на второй план, превратившись в назойливый, но уже не главный звук. Теперь всё её существо было сосредоточено на том, что происходило за окном.
К скрипу присоединился другой. Тихий, сухой шелест. Он напоминал звук, когда кто-то проводит рукой по листу жести. Медленно, почти ласково. Он был прерывистым, ползучим. Элис представила себе огромные, покрытые окалиной пальцы, скользящие по ребристой, холодной поверхности. Эта картина возникла в мозгу сама собой, не спрашивая разрешения, и от неё стало тошнить.
Она сидела не дыша. Её мир сузился до размеров тёмной комнаты и того, что таилось за её стенами. Запахи вдруг обострились до невыносимости. Она почувствовала запах старого воска, которым натирали полы в коридоре, сладковатый и приторный. Запах пыли на бархате абажура на её прикроватном столике. И сквозь них — едва уловимый, но незнакомый запах, пробивающийся с улицы. Запах влажной ржавчины и окислившегося металла, словно от старой, никому не нужной кучи железа, забытой под дождём.
И тогда пришёл третий звук. Тот, что заставил её сглотнуть ком, внезапно вставший в горле.
Влажный хруст.
Он был едва слышным, будто доносился из-под земли. Звук, с которым ломают тонкие косточки или раздавливают перезревший плод. Он был мерзким, откровенно биологическим, не вписывающимся в металлическую симфонию скрипов и шелестов. Он говорил о плоти. О чём-то живом, что можно раздавить. Или о чём-то мёртвом, что кто-то… перемалывал.
Элис больше не могла лежать. Страх, до этого парализующий, внезапно приобрёл другую форму — острую, жгучую, требующую действия. Ей нужно было видеть. Она должна была знать. Иначе её воображение, уже рисующее чудовищ из ржавого железа и костей, свело её с ума прямо здесь, на этой кровати, под безразличным взглядом луны.
Она отбросила одеяло. Холодный воздух комнаты обжёг её босые ноги. Каждая пора на коже заявила о себе мурашками. Она скрипнула зубами, чтобы они не стучали, и медленно, очень медленно спустила ноги с кровати. Пол был ледяным. Она вжала пальцы босых ног в ворс ковра, стараясь не шуметь.
Тиканье часов теперь казалось насмешкой. Оно отсчитывало секунды её личного безумия. Скрип за окном повторился на этот раз громче, настойчивее. Шелест жести отозвался ему, словно они переговаривались.
Элис встала. Ноги дрожали, подкашиваясь в коленях. Она сделала шаг к окну. Потом другой. Казалось, она идёт целую вечность. Комната, всего несколько шагов длиной, растянулась в бесконечный коридор. С каждым её движением звуки снаружи будто оживали, становились чётче, как будто знали, что она приближается. Как будто ждали её.
Вот она. У окна. Стекло, холодное и влажное от конденсата, было теперь всего в паре дюймов от её лица. За ним клубился тот самый молочно-серый туман, скрывающий источник этих ужасных, необъяснимых звуков. Она боялась посмотреть. Боялась увидеть то, что уже слышала. Но не посмотреть она боялась ещё больше.
Она сжала кулаки, вонзив ногти в ладони до боли. Острая, реальная боль ненадолго прочистила голову. Она сделала последний, решающий шаг и уперлась лбом в ледяное стекло.
Туман колыхался прямо перед ней. Он был густым, непрозрачным. Но звуки доносились отсюда, прямо из этой белесой стены. Скрип. Шелест. Хруст. Они были здесь. Прямо за стеклом. Ожидание сжало её горло стальным обручем. Она замерла у окна, готовая в любой миг отпрянуть, но не в силах оторвать взгляда от колдобин тумана, в которых уже начинало проступать нечто тёмное, слишком густое и слишком… правильной, чудовищной формы.
Лоб прилип к ледяному стеклу, и холодная дрожь тут же пробежала по всему телу, от висков до пяток. Элис зажмурилась на секунду, собираясь с духом, чувствуя, как влага с окна пропитывает тонкую кожу её лба. Потом, затаив дыхание, она открыла глаза и вгляделась в молочно-белую пелену, что отделяла её от ночного сада.
Сначала ничего. Только клубящийся, ленивый туман, подёрнутый грязновато-лиловым отсветом смога, что вечно висел над городом. Он переливался, накатывал волнами, подчиняясь тихим, невидимым потокам воздуха. Тени, отбрасываемые этим хаосом, были мягкими, неопределёнными, лишёнными формы — просто пятна чуть более густого мрака в общем мраке. Элис скользила по ним взглядом, цепляясь за знакомые очертания. Вот тёмный комок — куст под окном. Вот высокая, узкая полоса — ограда. Вот бесформенное пятно — та самая ржавая садовая скамья, на которой она никогда не сидела.
И «Железное Древо». Оно стояло метрах в пятнадцати от дома, и в тумане его силуэт казался ещё более чудовищным, чем днём. Это была пародия на природу, кошмар инженера-алхимика. Из груды булыжников, служивших основанием, выходил ствол — толстый, покрытый струпьями ржавчины, от которого во все стороны отходили изогнутые ветви, ленты железа, торчащие, как сучья. Некоторые из этих ветвей заканчивались зазубренными листьями, другие — острыми шипами или скрюченными захватами. Днём это было просто уродливо. Сейчас, в этом свете и в этом тумане, оно выглядело живым. Притаившимся.
Элис моргнула, пытаясь сфокусироваться. Глаза слезились от напряжения. Она снова перевела взгляд на движущиеся тени, ища в их хаотичном танце логику, знакомый ритм. И нашла.
Одна тень не двигалась, как все. Она была не просто гуще. Она была плотнее, массивнее. И она не плыла по воле тумана, а колыхалась сама по себе. Медленно, плавно, почти гипнотически. Это была тень от «Железного Древа». Но… не вся. От его основания в сторону дома тянулась длинная, изломанная тень, слишком чёрная и слишком чёткая для этого размытого мира. И колыхалась именно она.
Сердце Элис пропустило удар, а потом рванулось вскачь, заставляя кровь гудеть в ушах. Она впилась пальцами в холодный деревянный подоконник, чувствуя, как заноза вонзается ей в большой палец. Боль была острой и реальной, но она не отвлекла её, а наоборот, приковала к месту, сделала наблюдаемое ещё более явственным.
Она всматривалась в эту тень. Она была не просто пятном. В её очертаниях угадывалась структура. Длинные, тонкие, похожие на щупальца или на сучковатые пальцы, формы. Что-то цепкое. Что-то большое. Они шевелились в такт тому металлическому скрипу, что теперь слышался отчётливее. Тень чуть подавалась вперёд и кончики этих тёмных щупалец слегка вздрагивали, словно ощупывая воздух.
Это не было игрой света. Это не было её воображением. Нечто, состоящее из тьмы и ржавого металла, пряталось в листве чудовищного Древа. Вернее, не пряталось. Оно было его частью. Или оно само было Древом, которое вдруг решило протянуть свои конечности к дому.
Мысль была настолько чудовищной, что разум попытался отвергнуть её. «Стоп, Элис, остановись, — застучало в висках. — Ты не выспалась. У тебя нервы. Все из-за разговоров о призраках в угольных шахтах, и ты просто накручиваешь себя». Но рациональная часть её сознания, та, что вела учёт бакалейных расходов и помнила расписание приёма гостей у отца, уже сдалась, отступила под натиском леденящего душу ужаса, что был прямо перед ней.
Она видела, как одна из самых длинных ветвей медленно, с неживой, механической плавностью, оторвалась от основного тёмного комка и поплыла в сторону, описывая в воздухе медленную дугу. Движение было слишком осмысленным, слишком целеустремлённым, чтобы быть случайным. Оно было любопытным. Исследующим.
Элис не могла пошевелиться. Она замерла у окна, как кролик перед удавом. Всё её существо свелось к двум точкам: к ледяному стеклу у лба и к той, колышущейся тени в тумане. Она чувствовала каждый удар своего сердца, отдававшийся глухой болью в груди. Слышала, как на кухне капнула вода — звук, обычно незаметный, теперь громкий, как выстрел. Запах в комнате сменился — к пыли и воску добавился едкий, металлический привкус страха.
А тень тем временем становилась всё отчётливее. Туман будто сгущался вокруг неё, подчёркивая её контуры. Теперь Элис могла разглядеть не просто щупальца. Она видела нечто вроде скопления этих щупалец, некий узел, из которого они произрастали. И в самой гуще тьмы, ей почудилось слабое, тусклое свечение. Не свет, а его полная противоположность — сгусток ещё более глубокой черноты, пустота, что пульсировала в такт скрипу.
Оно её видит.
Мысль пришла внезапно, пронзительная и неоспоримая, как удар ножа. Оно не просто шевелится в тумане. Оно смотрит. Смотрит прямо на неё. На её освещённое луной окно. На её бледное, искажённое ужасом лицо, прилипшее к стеклу.
И в этот момент скрип прекратился. Шелест стих. Наступила абсолютная, оглушающая тишина, в которой даже часы в коридоре затаили дыхание. И в этой тишине тень от «Железного Древа» замерла. Все её щупальца разом остановились. Она просто висела в тумане, огромная, густая и неестественно прямая. Нацелившаяся на неё.
Элис поняла, что перестала дышать. Лёгкие горели. Она ждала. Чего — она не знала. Но она знала, что это «чего-то» уже совсем близко.
Тишина, последовавшая за замиранием тени, была самой громкой вещью, которую Элис когда-либо слышала. Она звенела в ушах, давила на барабанные перепонки, наполняла череп ватой и свинцом. Даже часы в коридоре примолкли — или она просто перестала их воспринимать, все её существо было сосредоточено на той густой, чёрной массе, застывшей в тумане. Это была тишина затаившегося хищника, тишина перед ударом. Элис не дышала. Её лёгкие горели огнём, но сделать вдох казалось актом невероятной смелости, который немедленно будет замечен.
Она наблюдала за сгустком тьмы, ожидая, что он снова придёт в движение — медленное, гипнотическое. Но оно оставалось неподвижным. И от этого становилось только страшнее. Оно просто висело там, беззвучное и незыблемое, и её воображение начало дорисовывать ужасные детали — скрытые в ржавой листве глаза, щели, втягивающие воздух, как жабры, острые, как бритва, края жестяных листьев.
И тогда тишину разорвал звук.
Резкий, отчётливый, сухой. Не скрип, не шелест. Стук.
Он прозвучал так, словно кто-то ударил суставом пальца по стеклу. Твёрдо, почти вежливо. Звук шёл не из глубины сада. Он раздался прямо перед ней, в сантиметрах от её прилипшего ко лбу стекла.
Элис отпрянула так резко, что её затылок с глухим ударом стукнулся о противоположную сторону оконной рамы. В глазах помутнело от боли и адреналина. Она издала короткий, задыхающийся звук, нечто среднее между стоном и всхлипом. Сердце выпрыгивало из груди, бешено колотясь где-то в горле.
Перед окном, в гуще клубящегося тумана, висела Она.
Ветвь. Та самая, что она принимала за тень. Она была тоньше, чем казалось издалека, но от этого лишь чудовищнее. Длинная, изогнутая, как сабля или ребро какого-то механического зверя, она была собрана из кусков потёртого до блеска в некоторых местах металла, соединённых странными, пульсирующими чёрными сочленениями, напоминавшими застывшую смолу. По всей её длине торчали острые, неравномерные шипы, словно ржавые гвозди, вбитые кузнецом-безумцем. На кончике ветви несколько таких шипов срослись вместе, образуя нечто вроде когтистой ладони.
И эта ладонь была прижата к стеклу.
Элис не могла отвести взгляд. Она видела каждую зазубрину на холодном металле, каждую каплю конденсата, скатившуюся по гладкой поверхности и повисшую на острие шипа. Она видела, как под ладонью на стекле проступал отпечаток, геометрический узор из ржавых прожилок и царапин.
Ветвь не двигалась. Она просто была там. Прижатая к стеклу, как бы в молчаливом вопросе. Или в изучении. Казалось, существо за окном замерло, оценивая преграду, ощупывая её своим металлическим щупальцем.
Потом оно сдвинулось.
Не оторвавшись от стекла, ладонь медленно, с противной, неживой плавностью, поползла в сторону. По стеклу раздался визг. Длинный, пронзительный, заставляющий содрогнуться зубы. Звук, с которым металл царапает стекло. Он резал слух, впивался в мозг, как раскалённая спица. Элис вжалась в оконную раму, не в силах пошевелиться, её тело сковал паралич ужаса.
Визг продолжался. Ветвь медленно, с любопытством, ощупывала преграду, водя своим когтистым концом по поверхности. Она чертила линии, зигзаги, спирали, словно пыталась что-то написать, или просто изучала структуру стекла, ища слабое место. С каждым движением визг менял тональность, то становясь выше и тоньше, то переходя в низкий, скрежещущий стон.
А в тумане шевелилось нечто.
Туман колыхался, отступая перед чем-то огромным. Элис не видела ясных очертаний — только движение. Медленное, тяжёлое, подавляющее. Она чувствовала его массу, его нечеловеческий масштаб. Это было не просто дерево. Это была сущность. Тот самый узел тьмы, из которого произрастали щупальца. Он приближался. Из-за тонкой, скребущей ветви проступали другие очертания — более толстые, мощные конечности, сцепленные друг с другом, как части гигантского, механического паука или сплетение корней, сделанных из железа и тени.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.