Часть 1. Победители — «враги»
Газета «Правда» №296. 26 октября 1938 г.
«Герои Хасана
Сегодня публикуются Указы Президиума Верховного Совета Союза ССР о награждении бойцов, командиров и политработников, участвовавших в героических боях у озера Хасан с японскими захватчиками. Высокая награда правительства является выражением той всенародной любви, которой окружены в советской стране участники незабываемых боев.
С величайшим вниманием и напряжением следил многомиллионный советский народ за развитием событий на дальневосточном рубеже нашей родины. Весть о подлом нападении японских генералов на советскую землю всколыхнула весь народ. Негодование советского народа было беспредельно. В больших городах и в отдаленных деревнях, на фабриках и заводах, в колхозах и в совхозах — всюду гремел гневный голос парода: «Смерть подлым японских захватчика!»
Японская военщина, пытавшаяся втянуть Японию в войну с СССР, получила назидательный урок в боях у озера Хасан, урок, который надолго отобьет у кого бы то ни было охоту совать свое свиное рыло в наш советский огород. Доблестная Красная Армия, воодушевленная высокими идеями коммунизма, вооруженная по последнему слову техники, полная беззаветной любви к родине, разгромила японских генералов и, как грязный сор, вымела с советской земля кичливые полки японской «императорской» армии. Провокация японских генералов не удалась.
Бойцы Красной Армии храбро и самоотверженно сражались за родину, зная, что за ними стоит весь 170-миллионный советский народ, полный священной ненависти к гнусным провокаторам и бандитам из лагеря японской военщины. Бойцы Красной Армии, дравшиеся с необыкновенным героизмом у берегов озера Хасан, знали, что они защищают мирный труд своего народа, защищают социализм против фашистского варварства, защищают дело всеобщего мира.
Политсостав, воспитанный партией Ленина–Сталина, цементировал действующие части, воодушевлял бойцов, показывая личный пример самоотверженного выполнения воинского долга.
История хасанских боёв насыщена героизмом. Вес участники памятных сражений, начиная от высших командиров и кончая рядовыми бойцами, горели желанием в кратчайший срок уничтожить врага, не щадя ни своих сил, ни своей жизни. В бою за высоту Заозерную смертью храбрых пал пулеметчик А. Ширманов. В его ранце товарищи нашли записку следующего содержания: «Буду воевать до конца, насколько хватит моей силы, но врагу со своим геройским пулеметом не уступлю. Отступать не буду от советского рубежа, и японец не вырвется из-под моего пулемета. Отличный стрелок Ширманов». Лейтенант Левченко, участник боев, рассказывает о героическом порыве, который охватил всю его роту: «Пулеметчик Гольянов появлялся там, где угрожала опасность, где нужен был его пулемет. В момент атаки, когда я стоя отдавал приказания, группа японцев, воспользовавшись дымовой завесой, подкралась совсем близко. Японцы уже брали меня на мушку, но в этот момент подбежал ко мне Гольянов. Он стоя дал очередь из ручного пулемета и уничтожил всю группу японцев… Красноармейцы не знали страха. Помню, как комсомолец Горелов, окруженный пьяными японцами, бросился на них с винтовкой наперевес и яростно уничтожал врагов в штыковом бою».
Противник нес страшные, потери. В боях у озера Хасан бойцы Красной Армии еще раз показали перед лицом всего мира свое высокое моральное превосходство, свою храбрость, мужество, выносливость, своё умение владеть оружием. Славные традиции гражданской войны витали над доблестными полками Красной Армии в сражении у озера Хасан. Революционный энтузиазм умножался на первоклассную технику. Нет такой силы, которая могла бы устоять против Красной Армии, полной пламенного патриотизма!
Доблестной армии советского народа есть что защищать!
В боях у озера Хасан показали свою отвагу и мужество бойцы всех родов оружия. Бойцы и командиры — артиллеристы обеспечили меткий, уничтожающий огонь. Славные танкисты прокладывали путь пехоте, рвали проволочные заграждения, преодолевали рвы и перевалы, разили в лоб противника, уничтожали японские огневые точки. Ничто не могло остановить советских танкистов! Наши мужественные летчики бесстрашно громили позиции врага, поливая противника губительным дождем бомб. Наши связисты под огнем противника налаживали связь, демонстрируя своё мужество и свое высокое знание техники. И, наконец, наша великолепная пехота, сильная своими многовековыми традициями, своим упорством, выносливостью, храбростыо, ещё и ещё раз показала свою всесокрушающую мощь.
Указом Президиума Верховного Совета СССР 40-я стрелковая дивизия награждена орденом Ленина, а 32-я стрелковая дивизия и Посьетский пограничный отряд — орденами Красного Знамени. Эта славная награда войсковых соединений завоевана усилиями бойцов, командиров и политработников всех родов оружия.
Товарищ Сталин говорил:
«Нигде в мире нет таких любовных заботливых отношений со стороны народа к армии, как у нас. У нас армию любят, ее уважают, о ней заботятся. Почему? Потому, что впервые в мире рабочие и крестьяне создали свою собственную армию, которая служит не господам, а бывшим рабам, ныне освобожденным рабочим и крестьянам».
Любовное и заботливое отношение народа к армии с особой силой выразилось в дни боев у озера Хасан. В адрес действующих частей Красной Армии непрерывно шли телеграммы с разных концов страны, и в этих телеграммах рабочие, колхозники, советская интеллигенция приветствовали бойцов, заявляя о своей готовности грудью встать на защиту родины. От всего сердца, от всей души народ посылал в армию подарки, желая этим выразить свою любовь к главным бойцам. Девушки села Прилуки написали письмо бойцам, командирам и политработникам армии, в котором выразили свои горячие чувства: «Мы, девушки, всегда готовы встать вместе с вами в ряды славных дальневосточников. Помните! С вами весь советский народ, всепобеждающая партия большевиков во главе с великим Сталиным».
Это письмо выражает чувства всего многомиллионного советского народа!
Красная Армия, имеющая за своими плечами весь народ, опирающаяся на поддержку всего народа, — непобедима.
Красная Армия выбросила коварного подлого врага из пределов советской земли, растоптала и уничтожила подлых гадов. На высоте Заозерной гордо реет красное знамя. Под красными знаменами советский народ победил и годы гражданской войны, под красными знаменами советский народ построил первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян, под красными знаменами советский народ идет от победы к победе.
Честь и слава героям Хасана! Никогда народ не забудет беспримерного героизма бойцов, командиров и политработников доблестной Красной Армии, разгромившей японских генералов. В честь героев Хасана советский народ сложит прекрасные пески, и их будут петь с любовью от края до края нашей прекрасной родины».
От автора
За четыре дня до Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР о награждении бойцов, командиров и политработников, участвовавших в героических боях у озера Хасан с японскими захватчиками — утром 22 октября 1938 года был арестован маршал СССР Василий Константинович Блюхер, участник и герой двух войн — Великой 1914 года и гражданской. Советский военный, государственный и партийный деятель, первый кавалер ордена Красного Знамени и ордена Красной Звезды. Военный министр Дальневосточной республики и третий главнокомандующий Народно-революционной армии ДВР.
Газета «Правда» №28. 29 января 1939 г.
«10 марта откроется очередной XVIII съезд нашей великой Всесоюзной Коммунистической партии большевиков.
Постановление Пленума ЦК ВКП (б) о созыве XVIII съезд большевистской партии рабочие и работницы, инженеры, техники и служащие нашего Станкостроительного завода «Красный пролетарий» встретили с огромным воодушевлением и подъёмом.
Лучшие сыны нашей партии, преданные ученики великого Сталина подведут на съезде итоги гигантской работы, проделанной трудящимися нашей страны под руководством партии и её Ленинско-Сталинского Комитета, и наметят задачи дальнейшего победоносного шествия вперёд к коммунизму.
Прошло 5 лет со времени XVII съезд партии. За эти годы многомиллионный советский народ, тесно сплочённый вокруг партии Ленина-Сталина, достиг исторических побед социализма.
Разгромлена банда троцкистско-бухаринских и буржуазно-националистических шпионов и убийц — агентов фашизма».
От автора.
А в это время в подвальных помещениях республиканских, областных, краевых, административных и национальных округах управлений государственной безопасности НКВД СССР велись следственные действия с применением силы над сослуживцами маршала Блюхера.
Комкоров, комдивов, командиров полков, батальонов, рот и взводов органы государственной безопасности обвиняли в пособничестве Блюхеру как врагу Советской власти и в шпионской деятельности в пользу Японии.
Правительство СССР и непосредственно Сталин признавали расцвет фашизма в Европе, понимали, что он несёт угрозу существования первого в мире государства рабочих и крестьян, и в полную мощь укрепляли обороноспособность страны, но одновременно с этим уничтожали генералитет и офицерский состав армии, авиации и флота Советского Союза.
Бочаров Ручей
Лучи закатного солнца, скользнув по макушкам пирамидальных тополей на даче Климента Ефремовича Ворошилова «Бочаров Ручей» в Сочи, взобрались на одинокое облако, зависшее над приморской возвышенностью, и окрасили его в кровавый цвет.
— Смотри, какое страшное облако, словно сам демон в кровавом плаще завис над нами, — переведя взгляд с облака на мужа, проговорила Глафира Лукинична Безверхова-Блюхер.
Маршал Блюхер и его жена сидели в плетёных креслах на веранде дачи Ворошилова и наслаждались тёплым сочинским вечером. Собственно, блаженствовала лишь Глафира Лукинична, попивая чай из целебных трав, а Василий Константинович не слушал её. Не слушал, ибо не слышал, глаза маршала были закрыты, а голова безвольно склонена к груди.
— Сердце щемит, глядя на это грозное облако. Не находишь, Василий?
Блюхер молчал. Глафира Лукинична продолжала говорить.
— Смотрю окрест и думаю. Какая же красивая у нас природа. Ну, разве может всё это появиться само по себе. Вот и думаю, нет, не может. Кто-то явно приложил к этому руку. Солнце уже скрылось за горизонтом, а облако горит, словно пламя, так и кажется, что полыхнёт и затопит всё своим пожарищем. И ведь что интересно, полыхает, но не топит, значит, кто-то удерживает его от этого, иначе бы всё просто сгорело и мы тоже.
Глафира Лукинична перевела взгляд на мужа и хмыкнула:
— Вот так всегда. Я ему о красе земной, а он нет, чтобы с женой поговорить, назюзился уже с утра коньяку, будь он неладен, и дрыхнет… в кресле. Кому говорю, что говорю, не пойму! Всё ему нипочём! Иди, давай, в постель, — поднявшись с кресла и крепко тряхнув мужа за плечо, строго проговорила Глафира Лукинична и, дождавшись, когда он откроет глаза и посмотрит на неё, повторила свои слова с добавлением красочных эпитетов.
— Что, уже утро? — уставившись немигающим взглядом на жену, проговорил Блюхер.
— Окстись! Какое утро, ещё ночь не наступила, вечер всего лишь. Насюсюкался, смотреть тошно.
— А ты и не смотри, тошнить не будет.
— Тфу на тебя окаянный! Иди, говорю, ложись в постель… спи, как все нормальные люди.
— Щас ещё стаканчик пропущу и тогда пойду, — ответил Блюхер, с трудом ворочая языком. Взял со стола бутылку и с пьяных глаз, повернув её горлышком вниз, стал лить коньяк мимо стакана. Спиртное, оставшееся грамм пятьдесят, вылитое на стол, потекло со столешницы на шаровары Блюхера. — Вот ведь какая оказия вышла, ядрёна корень, стакан лопнутый оказался. Ну, да и хрен с ним. Щас другой возьму и пойду спать. А где кровать-то, в какой стороне? Укажи, ли чё ли, Глафира. Куды её перенесли? Ну, что за безобразие! Сколько раз говорил, не трожьте кровать! Что вы её всё время куда-то таскаете, таскаете! Вам что, делать нечего, как надо мной издеваться? Арестую всех и расстреляю, будете знать, как измываться над маршалом Советского Союза, героем гражданской и ряда других войн.
Приподнявшись с кресла, Глафира Лукинична подошла к мужу и, покачивая головой произнесла:
— Совсем ополоумел! Подымайся уже, проведу тебя до кровати, а то, не дай Бог, как прошлый раз завалишься на ковре, так и пролежишь на ём до утра. Тебя, бугая такого, развешь поднимешь, да ещё брыкаешься, словно конь. Подымайся, давай! — строго произнесла, помогла подняться мужу с кресла и повела его в спальню, по дороге выговаривая в излишнем употреблении спиртного. — Сгоришь когда-нибудь от водки-то. Сердце ни к чёрту. Все ночи стонешь, а то и умолкаешь… совсем не дышишь, а потом аж как в трубу воздух-то всасываешь… с тяжестью. Захлебнёшься однажды и поминай, как звали. Никакие ордена… и звёзды твои большие на петлицах не спасут. Помрёшь, выкинут тебя и забудут, а с тобой и меня… к едрёней фене! Вот она, лежанка твоя, — подойдя к кровати, проговорила Глафира, и помогла мужу раздеться и лечь в постель. — Фу ты! Умаялась, пока уложила! — проговорила с придыхом, посмотрела на мужа и пошла в обратную сторону, — на веранду дома. Там она решила посидеть в кресле ещё час и подышать свежим вечерним воздухом, — сладким эфиром окружающим дачу Климента Ефремовича Ворошилова в пансионате «Бочаров ручей».
***
Знал бы Иван Васильевич Бочаро́в, — крупный землевладелец, коему принадлежала эти земли до Октябрьской революции семнадцатого года, что хозяйничать на ней будут бездуховные, малограмотные люди, погубившие ради своих большевистских амбиций миллионы безвинных россиян, поседел бы сразу при рождении.
И вот один такой, как потом будут писать газеты, бездушный, безграмотный человек, враг народа, пособник японского империализма, очевидно, предвидя свою дальнейшую судьбу, стонал и задыхался в тревожном пьяном сне после излишне принятого спиртного напитка.
О чём думал Блюхер, что тревожило его в те дни отдыха в Сочи никто и никогда не узнает. Не расскажет о его последних свободных днях и красочный закат солнца, бросающий свои прощальные лучи на темнеющую гладь Чёрного моря.
Безразличные и равнодушные к тёплому вечеру, наполняющему сочинский воздух ароматами моря и осени, стонал и задыхался от крепкого перепоя Василий Константинович. А в это время такие же равнодушные к красоте природы сотрудники НКВД катили к даче «Бочаров Ручей» с плотно сжатыми губами и горящими, как у голодных волков, глазами. Что или кого они потеряли в ней, в даче самого Ворошилова, наркома обороны СССР? Они ехали арестовывать маршала Блюхера по распоряжению самого влиятельного человека СССР, горячо любимого Ио́сифа Виссарио́новича Ста́лина.
Подъехав на закате дня к небольшому деревянному зданию, — к даче Климента Ефремовича Ворошилова «Бочаров ручей», в которой в этот тёплый осенний день 22 октября отдыхал с женой Василий Константинович Блюхер, они бесцеремонно ввались в жилище, вытащили из постели сонного, крепко выпившего накануне маршала и повели обыск.
***
Глафира Лукинична, прижавшись спиной к свободной от мебели стене, с ужасом смотрела на сотрудников НКВД, на трясущегося в страхе брата маршала — Павла, на морально раздавленного мужа, и вспоминала июнь 1938 года. В один из дней того летнего месяца Блюхер сказал: «Ты знаешь… приехали акулы, которые хотят меня сожрать».
В тот день, ушедший в прошлое на четыре месяца, Глафира Лукинична пыталась понять слова мужа, но они казались ей странными и излишне пессимистичными.
— Ну, что может случиться с маршалом Советского Союза, командующим Особой Дальневосточной армией? — подумала она тогда, пожимая плечами, и забыла слова мужа.
Вспомнила их сейчас и пыталась вникнуть в них, но дрожь в груди и ногах не давали ей сосредоточиться на этой мысли. Перед глазами стоял стол со снедью и спиртным, там, в своей квартире на Дальнем Востоке, за ним муж и рядом с ним добродушно улыбающийся начальник Политуправления РККА, армейский комиссар 1 ранга Мехлис Лев Захарович, прибывший по поручению Сталина оказать помощь командующему в развёртывании ОКДВА в Краснознаменный Дальневосточный фронт.
— Партия и лично товарищ Сталин доверяют вам, Василий Константинович, возглавить это новое военное образование, — говорил Мехлис, поднимая бокал за друга всех народов товарища Сталина.
— Передайте, Лев Захарович, товарищу Сталину, что я приложу все мои силы и знания на достойное выполнение задания партии и буду, как всегда, служить нашей великой парии и государству верой и правдой, — ответил Блюхер.
И вот сейчас, в мельчайших подробностях вспомнив тот день, Глафира Лукинична осознала те пророческие слова мужа.
— Нет, не для этого тогда прибыл к нам Мехлис, — рассуждала она. — Уже тогда Сталин не доверял мужу, вот и прислал Мехлиса. А ранее был и первый заместитель наркома внутренних дел, командарм 1 ранга Фриновский Михаил Петрович. Вот теперь я понимаю, получили они от Сталина задачу не столько помочь мужу реорганизовать армию в Дальневосточный фронт, сколько сожрать, как правильно сказал Василий, его самого и всех неугодных Сталину военных. Прав Вася, сто раз прав, мстит ему Сталин за то, что потребовал более тщательно расследовать дело Тухачевского, за отказ подписать приговор. Вася тогда сказал мне, что ограничился подписью под протоколом заседания. И вот результат… всего через год с небольшим Вася сам стал сталинской жертвой. Ненасытный монстр! Скольких пожрал, тысячи честных офицеров… и ещё пожрёт миллионы, — проклинала Сталина Глафира Лукинична.
На даче шёл обыск.
Маршал сидел за столом и, потупившись, смотрел на свои крупные ладони, трясущие мелкой дрожью. Он размышлял о том, что же не сделал или сделал такого ужасного, что его, маршала, орденоносца подняли с постели какие-то мелкие «сошки» из НКВД и наперебой требуют сознаться в шпионской деятельности в пользу Японии.
Глава 1. Дорога домой
Окончив заочное обучение в Краснознамённой ордена Ленина академии РККА имени М. В. Фрунзе в 1937 году, майор Парфёнов был направлен для прохождения дальнейшей воинской службы в Особую Краснознамённую Дальневосточную армию. Вместе с ним на Дальний Восток приехала и его жена Зоя. И вот сейчас, два года спустя, они ехали на родину своих предков и место своей юности. Ехали в Барнаул — на Алтай.
За окном купе проносились километровые столбики, сопки, горы и поля, а впереди была встреча с родными людьми и счастливое мирное будущее.
— Как-то даже не верится, Петя, что мы едем домой, — сияя газами, говорила Зоя. — Это сколько же лет мы не были в Барнауле?
Зоя Андреевна знала, сколько лет уже не была в родных местах и даже помнила день отъезда из Барнаула, но своими словами хотела вывести мужа из задумчивости.
— Ранение… возможно оно каким-то чудесным образом не потянуло меня за маршалом Блюхером. Только в моём полку арестовали 2 комбата, 5 командиров рот и 11 командиров взводов, и это несмотря на их заслуги перед родиной. — Пётр Леонидович глубоко и тяжело вздохнул, на что обратила внимание Зоя, но промолчала. Знала, что муж не любит, когда его жалеют. Говорит, что не ребёнок, и сопли ему утирать не надо.
— Весь в дядю Петю Филимонова. Тот тоже, чуть, что сразу тёте Люде — нечего сопли утирать. А никто вам и не утирает… нужно-то больно… — Зоя Андреевна мысленно нахмурилась. — А ежели нужно чего такого, — улыбнулась, — милая, хорошая! Обниматься и целоваться, а ребёнка не хочет завести. Ну, как вот тут его понять?!
— И все молодые парни… тридцати нет! Все достойно сражались за родину у озера Хасан и на Халхин-Голе. А сколько офицеров арестовано в других армиях и округах, можно лишь предположить, если даже такие видные военачальники, как Тухачевский, Егоров и Блюхер, подверглись репрессии и объявлены вражескими шпионами. В это невозможно поверить… Невозможно! — возмущался Парфёнов.
— Петь, а Петь! А помнишь, как я пела тебе песню, когда ты меня катал на лодке?
— Маршал Тухачевский Михаил Николаевич — первый зам. наркома обороны, расстрелян в июне 1937 года, вместе с ним расстреляны командующие округами Якир и Уборевич.
— А потом ещё пела на вокзале в Барнауле, это когда уже провожала тебя? — вспоминая августовские дни 1928 года, улыбалась Зоя.
— Маршал Блюхер Василий Константинович — скончался в ноябре 1938 года в тюрьме. Молодой, крепкий мужчина и вдруг скоропостижно… Глупость! Наслышан о насильственных методах допроса офицеров. Не могу поручиться за всех, но офицерам моего полка доверяю как себе. Не могли они пойти на предательство. Воевать с врагом, ежедневно рисковать своей жизнью и вдруг, в мирное время…
— Скажи, Петь, а куда мы всё торопимся, бежим, пытаемся что-то догнать и даже перегнать? Не пойму! — стремясь отвлечь мужа от его мыслей, говорила Зоя и пытливо всматривалась в его отрешённые от реальности глаза. — Ау? Ты где? Летаешь где, спрашиваю? — повела раскрытой ладонью возле его лица. — И вообще, мы куда едем? Али забыл? — с обидой в голосе. — Я с ним разговариваю, а он сидит, как… — поморгала глазами, — как этот самый… Ау! Может быть, хватит о службе? В отпуске и то сидишь и думу думаешь, как этот самый… стратег, или как там тебя тактик какой, что ли.
— 23 февраля 1939 года, в день Красной Армии и Флота, был расстрелян маршал Егоров Александр Ильич. Что это? Предательство? И товарищ Сталин обманут настоящими врагами народа. Но кто они? — Пётр Леонидович потёр подбородок. — Ну, как тут не поверить Вышинскому! Всё ж таки прокурор Советского Союза. Если ему не верить, то тогда кому? В своей ноябрьской речи он прямо сказал, что шпионы и иностранные разведчики шныряют в трамваях, в театре, в кино, в пивнушке. Заводят знакомство с людьми трезвыми и подвыпившими, доверчивыми, негодяями и пособниками империализма, поэтому нужно быть бдительным. И Андрей Януарьевич даже привёл пример, рассказав историю комсомольца, который распознал врага и доложил о нём в милицию. И таких примеров много. Разве могут все ошибаться? Вся страна? Нет, не могут! — утвердившись в своей мысли, Пётр Леонидович обернулся к жене. — Ты что-то сказала, Зоюшка? — спросил он её.
Зоя Андреевна, вздохнув, покачала головой и проговорила:
— Я тебя спрашивала, мы куда едем? В отпуск, или на твою службу? И целый час твержу, что в молодости мы куда-то торопимся, бежим, пытаемся что-то догнать и даже перегнать. Достигли, снова в бег, к новой цели?! Зачем, спрашиваю? А ты и ухом не повёл! Вот спрашивается, мы так и будем все пять суток в молчанку играть? До самого Барнаула?
Зоя притворно шмыгнула носом.
— Вот ты всё служба и армия, а как же семья? Конечно, я понимаю тебя, ты человек военный, борешься с врагами страны, но не нужно забывать, что у тебя есть жена. А мне хочется ребёночка! А ты не любишь меня! Ты даже забыл поздравить меня с нашим пятилетним юбилеем. Ни единого цветочка не подарил. А я, как дура, стол накрыла, купила бутылочку шампанского и испекла торт.
Пётр вслушивался в слова жены и мысленно укорил себя за невнимательность к ней. Да, и как можно было не укорить, если в словах Зои стоял не только упрёк, но и не понимание, почему он, её любимый муж не хочет иметь детей.
— В наш день я действительно забыл поздравить её с пятилетним юбилеем свадьбы, — мысленно проговорил Пётр, но не стал оправдываться, считая, что виниться сейчас, когда прошло несколько месяцев после того юбилейного дня, показать себя слабым человеком, зависимым от жены. — Мужчина голова семьи, хранитель её, и ослабление этой позиции приведёт не только к раздору в ней, но и поставит меня на второй план после Зои, что оскорбительно для меня, как мужчины и воина. — Всё нужно делать вовремя, а не спустя месяцы. — Не заостряясь на своей главенствующей роли в семье, проговорил. — Не время, Зоюшка, рожать детей. Фашизм поднимает голову. Гражданская война в Испании завершилась победой мятежников и установлением фашистской диктатуры Франко. Финляндия не идёт на мирные переговоры, а это явно война с ней. И с Германией не всё просто. Не время, Зоюшка, не время!
— А когда оно будет? Твоё время! Когда состаримся? Если бы наши родители думали как ты сейчас, то нас бы не было. Испокон века на земле идут войны и катаклизмы всякие, а дети рождаются! А ты не хочешь понять это. А если понимаешь, то я не понимаю тебя, — легко ткнув мужа в лоб, проговорила Зоя. — А того подумать не хочешь, что мне двадцать семь лет… и ты не юноша, тридцать второй пошёл… уже.
Посмотрев на жену и улыбнувшись, Пётр ответил:
— Тебе, значит, всего двадцать семь, а мне уже тридцать второй, а ведь с твоего дня рождения прошло семь месяцев, а от моего всего пять.
— Да, ну тебя! — обидчиво скрестив руки под грудью, ответила Зоя и, отвернувшись от мужа, задумчиво всмотрелась в бескрайнее поле Приамурья с густо стоящими на запорошенном девственном снегу хвойными деревьями в окружении безлистных кустарников. — Красиво! — проговорила и, улыбнувшись своим чувствам, запела свою любимую песню.
Что ты, белая берёза,
Ветра нет, а ты шумишь?
Ретиво моё сердечко,
Горя нет, а ты болишь
Ты узнай меня, милёнок,
По широкой полосе:
На мне платье голубое,
Лента алая в косе.
Душевное пение жены, угольный запах паровозного дыма, настоянного на хвое проносящихся за окном елей и сосен, ввели Петра в лирическое состояние. Ему тоже захотелось петь. И он мысленно запел свою любимую песню о паровозе несущемся в коммуну, вплетая её припев в песню Зои.
Только в доме украшенье,
Когда солнышко взойдёт.
Только сердцу утешенье,
Когда миленький придёт.
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка.
Другого нет у нас пути —
В руках у нас винтовка.
Мои щёчки, что листочки,
Глазки, что смородинки…
Давай, милый, погуляем,
Пока мы молоденьки!
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка.
Другого нет у нас пути —
В руках у нас винтовка.
— Каламбур, но в такт, — мысленно улыбнулся Пётр.
Почувствовав лирический настрой мужа, Зоя приклонила голову к его плечу, и в этот момент Пётр явственно почувствовал аромат жены, и ему так сильно захотелось вдохнуть его, что он не сдержался и уткнулся лицом в её пышные груди.
Зоя вздрогнула, охватила Петра руками и с сильно забившимся сердцем ещё нежнее стала вести слова любви.
Хоть огонь горит и жарко,
Но любовь — ещё жарчей.
Хоть огонь водою тушат,
А любовь — нельзя ничем.
Аромат! Сладостный аромат тела жены окутал Петра, подхватил его и унёс в 1928 год. Он, молодой офицер, три дня назад окончивший учёбу в Омской пехотной школе, приехал на родину — в Барнаул. Погостив у бабушки Симы два дня, на третий день отпуска решил поехать к отцу в село Старая Барда.
— И я с тобой, — подбоченясь, проговорила Зоя.
— Малявка ещё! Я буду рыбу удить с лодки, а ты можешь в воду упасть и утонешь, — ответил Пётр. — И вообще, уроки учи.
— Вовсе и не малявка! Сам такой! — гордо вскинув голову и рассыпав густые волосы по плечам, ответила Зоя. — Шестнадцать мне уже. И школу я окончила. Давно. Неделю назад. Вот!
Пётр мысленно улыбнулся, вспомнив тот эпизод.
— В то летнее утро Зоя и я сидели в лодке. Я смотрел на поплавок удочки, а Зоя, опустив руку за борт лодки, играла с водой. — Ничего я с тобой тут не поймаю, всю рыбу распугала, — сказал ей.
— А её тут вовсе и нет, — спокойно ответила Зоя и плеснула в меня водой.
— И вот тут меня как бы кто-то разбудил, окунув в неведомо откуда прилетевший сладостный аромат. Он был, как вспышка молнии. Первоначально я не понял, откуда донёсся до меня вскруживший голову эфир, но когда Зоя резко приподнялась с сиденья лодки, встала во весь рост, встряхнулась всем телом и запела, я понял, что так пахнет она, что это её душетрепещущий запах. И тогда я увидел Зою не девочкой, а девушкой, и очень красивой. Она была воздушной, летним утренним ветерком, вынесшим меня из незрелой юности в возмужание. Была как роса на траве, пробуждающая ото сна, когда ступаешь на неё босыми ногами. Я тонул в этом нечто волшебном, никогда в жизни не поглощавшем меня, чувствовал эту фантастически прекрасную ауру и впитывал её всем телом. Зоины феромоны кружили голову, заставляли замереть душу, влекли меня к её часто вздымающейся груди и алым губам, но никогда ранее неведомое и тайное останавливало меня. Этим неведомым было её девственное тело. Встряхнув головой, я снял с себя девичьи чары, попросил Зою присесть на скамеечку лодки, и погрёб к берегу, сказав, что в реке действительно нет ни одной даже малюсенькой рыбки.
Уткнувшись лицом в груди жены, Пётр с наслаждением впитывал их аромат, и сердце серебряными молоточками стучало по вискам, требуя сделать то, о чём постоянно и настойчиво просила жена. И он готов был уступить её естественным просьбам, но кто-то извне потребовал от него быть непреклонным в своём решении.
Зоя чувствовала биение сердца мужа и пыталась удержать его голову на своей груди, но её стремление завладеть им было безуспешно.
— Не сейчас. Не сейчас, Зоя, — остановив своё желание близости с женой, произнёс Пётр, отстраняя голову от её груди.
— Но почему? — спросила она.
— Не сейчас, и не здесь. Я не готов.
Слова мужа больно задели Зою. Отстранившись от него, через силу улыбнулась.
— Двадцать лет… мне было всего двадцать лет, а тебе шестнадцать. Помнишь, я называл тебя мялявкой! — остужая накаляющуюся обстановку, проговорил Пётр. — Ты обижалась, хмурила брови и отвечала «Вовсе и не малявка! Сам такой!» — А потом кружилась и пела про черноокого удальца молодца. Помнишь?
— Я-то помню. А вот то, что ты помнишь, приятно! — ответила Зоя и, не держа обид на мужа, звонко запела вспомнившуюся ему песню:
Чернобровый, черноокий,
Молодец удалой,
Полонил моё он сердце —
Не могу забыти.
Как понять такую радость,
Что меня он любит?
Побегу ему навстречу,
Крепко обниму я.
— А вот подумай, зачем дана людям любовь? — прервав пение, Зоя пристально посмотрела в глаза мужа. — Вооо! Ничего-то ты не понимаешь! Все вы такие…
— Какие? — в удивлении скривив губы, проговорил Пётр. — И кто все? — уже ревниво.
— Давай, давай! Что уж теперь! Сидишь, как этот… прям, как стратег и мыслишь. Нет, чтобы поговорить со мной, спросить, чего я желаю. Ты хоть понимаешь, где мы сейчас и куда едем?
Пётр впервые видел жену такой. Обычно весёлая, уступчивая, не строгая, покладистая и вдруг выговор.
— Зоюшка, ну, что ты право? — пытаясь сгладить в душе жены вдруг взбурлившую волну, примирительно проговорил Пётр. — Это наверно, — задумался, — наверно колёса, — бросил первое, что пришло на ум, — стучат и стучат… У меня тоже голова разболелась.
— Хватит юлить… голова у него… Мозги у тебя, вот!
— Чего мозги? — удивился Пётр.
— А того! Набекрень! — встряхнув плечами, тонко улыбнулась Зоя. — Всё одни и одни, да офицеры твои!.. Мне что… с ними нянчиться что ли?
— А они при чём? Нянчиться?.. Не пойму! — Сказал и тотчас понял, о чём говорит жена.
И вообще, я спокойная до поры до времени, но могу и взбелениться! Ты меня ещё не знаешь. Не знаешь, на что я способна!
— Интересно, на что способна моя миленькая девочка? Ну-ка выкладывай! — притворно нахмурившись, но с улыбкой на губах, потребовал Пётр.
— А вот, на то! И всё тут! Не буду тебе суп варить. Ешь свою кирзовую кашу… в столовке своей командирской! Тиран ты этакий!.. Ребёночка хочу! Вот!
— Что, прям, сейчас что ли?
— А кто тебе мешает? Одни в купе.
— А если кто войдёт?
— Как войдёт, так и выйдет! И ещё за дверью сторожить будет!
— Сторожить! — засмеялся Пётр. — Скажешь тоже… и не могу я так…
— Значит, всё, коли не можешь! И не приставай ко мне больше. Деревянная твоя голова!
— Как чурбан что ли?
— И как чурбан тоже!.. Как пень! — резко. — Вот!
Громко засмеявшись, Пётр вплотную придвинулся к жене, обнял её и, прямо глядя в её глаза, сказал, что обязательно решит этот вопрос.
— Какой вопрос? Говори прямо, не юли! И не вопрос это, а твоя обязанность!
— Зоюшка, вот приедем на место, тогда обязательно! Правда-правда!
— Ага… заюлил! Смотри мне, — показала кулак. — Я тебя за язык не тянула.
— Какой уж тут язык?.. Вот те… — поднял руку, чтобы перекреститься, но тут же опустил её на своё колено.
— Всё с тобой понятно, товарищ орденоносец. Побожиться и то не можешь! Вот заведу себе любовника, будешь знать, как водить любимую жену за нос. Или нелюбимую? Смотри у меня! — Помахала кулаком возле носа мужа. — Не забывай, что я врач. Быстро отхвачу что след и что не след! — проговорила, улыбнулась и вновь запела песню об удалом молодце.
Обойму я молодого,
Парня удалого.
Объясню свою любовь я —
Авось умилится.
Не ходить бы красной девке
Вдоль по лугу, лугу,
Не любить бы красной девке
Холостого парня.
Я за то его любила,
Что порой он ходит,
Поутру раным-раненько,
Вечером поздненько.
Чтобы люди не сказали,
Ближние не знали,
Про меня бы молоденьку
Отцу не сказали.
— А последний куплет петь не буду! Вот! — проговорила Зоя и, нахмурившись, надула губки.
— А я сам допою, — улыбнувшись, ответил Пётр.
Чернобровый, черноокий,
Залихватский молодец,
Полонил твоё сердечко,
Вот такой я удалец!
— Невпопад и не в лад. Нет таких слов в песне. Вот!
— А теперь будут! — ответил Пётр и поцеловал жену в её алые губы.
— Граждане пассажиры, поезд прибывает на станцию Куйбышевка-Восточная, — пронёсся по вагону охрипший от простуды голос проводницы.
Пойду куплю газеты, — проговорил Пётр, приподнялся с полки и, посмотрев на жену, спросил, что купить из продуктов.
— Купи горячей картошечки, молока, хлеб, консервы какие-нибудь рыбные, баночки четыре и солёных огурцов.
— Огурцоооов… солёёёных?.. — удивлённо приподняв брови, протянул Пётр.
— Не вздёргивай брови, — поняв удивление мужа, проговорила Зоя, — ничего такого нет! Стала бы говорить… Как бы не так! Вообще не подпустила бы к себе!
К вздёрнутым бровям Петра прибавились широко раскрывшиеся глаза.
— А я уж было… И почему это вдруг?
— По кочану и по картошке! Вот почему! И иди уже… он было! — махнув рукой, проговорила Зоя и улыбнулась.
Надев шинель, Пётр вышел из купе.
— Испугался! — вслед мужу тихо проговорила Зоя и засмеялась, но мысленно и с грустью.
Вагон курьерского поезда №1 остановился напротив небольшого деревянного здания, на фронтоне которого под остроугольной крышей Зоя прочитала «Куйбышевка-Восточная».
— Вокзал, малюсенький, как и везде! Ничего тут Петя не купит. Тут, поди, и магазина нет. Но чистенько, снега почти нет… Бегут… бегут!.. — выискивая мужа среди пассажиров, устремившихся к зданию вокзала, мысленно говорила Зоя. — А где он? Понятно… как всегда последний. Придёт с пустыми руками. Картошечки захотела… горяченькой! — хмыкнула. — Хоть бы корочку хлеба принёс. Не удосужился купить перед отъездом, а ведь говорила: «Не забудь, купи!» — Купил, называется.
Хилое ноябрьское солнце, вяло играя своими серыми лучами на снежных проплешинах подмёрзшей земли, отбрасывало тусклые блики на окна вокзала и терялось в их наледи. Мрачность, серость, тоскливость навевал этот осенний пейзаж на Приамурье, и даже красные плакаты со здравницей коммунистической партии, и портреты Сталина и Ворошилова, усевшиеся на металлические столбы ворот вокзала, открывающих вход в город, не расцвечивали его. Красочен и богат дальневосточный край, всё в нём есть: разнообразная живность, — тигры, козы, фазаны, цветёт он и сияет всеми красками радуги от красных маков до фиолетовых ирисов, лимонника, винограда. Да, только ли это? А Амур? Одна только многопудовая калуга заслуживает уважения, не говоря о килограммовых верхоглядке, сиге и осетровых.
— Что плакаты и портреты, и даже это захудалое здание вокзала? Россия, вот главное! Богата моя страна, но много, очень много жадных глаз устремлены к ней, поэтому и укрепляет Советское государство её границы. Может быть и прав Пётр, говоря, что рано заводить детей, — смотря из окна купе на бескрайнюю ширь, открывающуюся за зданием вокзала, думала Зоя Андреевна, молодая двадцатисемилетняя женщина, но тут же встряхнула головой, как бы снимая пелену с глаз, и утвердила своё.– А как без них? Без детишек? Испокон веков женщины рожали, несмотря на невзгоды и войны. А когда детей нет, когда женщины не рожают, то и биться с врагом не за кого. Не нужна никакая сеча? Вот и получается, что не прав ты, Петенька. Не прав, говоря, что рано. Без детей жизни нет. Детей рожать никогда не рано, дорогой ты мой! И это понимают товарищи Сталин и Ворошилов, и наша коммунистическая партия, поэтому и укрепляют наши границы. А ты, Петенька, хоть и большой, но глупенький у меня мальчик! — сказала и улыбнулась.
— Огурцов нет, картошки нет даже сырой, — зайдя в купе, проговорил Пётр. — Такие вот дела, Зоюшка, — цыкнул губами, как в детстве мальчишкой, когда что-то не получалось, подошёл к столу и выложил на него из авоськи 4 банки рыбных консервов, две булки ржаного хлеба, четыре пачки песочного печенья и два объёмных бумажных кулька. — И откуда им тут взяться… огурцам и картошке? Город маленький, население чуть больше тридцати тысяч. Живут, как придётся… дарами леса и реки. Спросил, почему плохо с овощами? Сказали, что лето короткое, не вызревают они здесь, а если кто и выращивает, так в теплицах, и только для себя. Так что, извини, милая, — Пётр развёл руками. — А вот «Красная Звезда», «Огонёк» и «Крокодил» это, пожалуйста. Спасибо и на этом.
— Нет огурцов и картошки, хлеб есть и консервы с моим любимым сигом. А это что? — Развернув кульки, Зоя ахнула. — Конфеты! Петенька, дай я тебя расцелую! Какой же ты у меня молодец! Мои любимые! Вот, знаешь же чем взять! «Белочка» и «Мишка на Севере». Только куда же столько?
— Дорога длинная… и вовсе не много, всего по полкило… каждых. Хотел купить коробку конфет «Балтика». Куда там… Разобрали ещё неделю назад. Этих, — Пётр взглянул на стол, — и то уже почти не осталось. Вот и подумал, куплю, кто знает, как там дальше. Схожу к проводнице, закажу чай.
Машинист паровоза подал один длинный сигнал и через несколько секунд поезд, дёрнув сцепкой, стал набирать скорость.
И вновь огромное, необжитое пространство потянулось за окном купе. Бескрайние поля с далёкими на горизонте сопками перемежались с колками, лесными просеками и полянами, чередовались с другими маленькими и большими сопками. Всё это великолепие было девственно и свежо, и эту чистоту укрывало сияющее на солнце белое покрывало рано наступившей зимы — снег.
— Красота-то какая, Петя! А простор… Вот сейчас взяла бы всё разом и поглотила, — выплёскивая положительные эмоции, Зоя раскинула руки, и нечаянно ударила мужа, читающего газету рядом с ней на одной полке, по лбу.
— Ах, так! Простор говоришь. Конца и края нет! Ну, держись! — воскликнул Пётр и, медленно поднявшись, пересел на противоположную полку.
Зоя часто заморгала, а Пётр, развернув газету на столе, разгладил её руками и, мысленно улыбаясь, сделал вид, что вновь увлёкся её чтением, но уже через минуту громко засмеялся и…
Всё вспыхнуло молниеносно, но длилось долго обоюдно страстно и сладостно.
Потом они снова пили чай и говорили о том, как будут прекрасно отдыхать на Алтае в кругу родных и близких им людей.
А за окном купе проносились села и деревни, лесные массивы и урочища, поля и горы, как улетающие в прошлое секунды, минуты и часы, дни, недели и годы, в которых были этапы пройденной жизни двух молодых, красивых людей. Этапы, пока ещё короткие, с тревогами и радостями, а впереди им виделась долгая жизнь в сияющем радужном свете, но в жизнь сегодняшнего дня, пока ещё мирную, уже пробивались тревожные звуки. Они неслись из газет и журналов. Одну из таких газет, «Красная Звезда» №60 от 15 марта 1939 года, открыто говорящих о возрастающей опасности извне, задумчиво читал Пётр.
— Восемь месяцев как один день. Хотя… один ли!.. Госпиталь, долгое лечение после ранения и… бессрочный отпуск, а если подумать, — Пётр мысленно тяжело вздохнул, — увольнение из армии. Так-то вот, товарищ Парфёнов. Дали тебе звание подполковник и вали на все четыре стороны! Не нужен ты больше родной Красной Армии.
— Ну, вот! Опять задумался! — увидев отрешённый от реальности взгляд мужа, проговорила Зоя и потрясла открытой ладонью перед его лицом. — Очнись, любимый муж. Опять тоскуешь об армии? Никуда она от тебя не убежит. Бессрочный отпуск — это всего лишь отпуск, а не увольнение. Такими боевыми орденоносными офицерами страна не разбрасывается. Подлечишься и снова в строй… и я с тобой в какой-нибудь новый гарнизон.
— Не об этом я думаю, Зоюшка, хотя и об этом тоже. Сейчас всё обстоит значительно сложнее и тревожнее. Почти наизусть знаю речь Ворошилова на 18 съезде ВКП (б), но вот только сейчас призадумался. — Пётр помял подбородок. — Слишком много в ней победных реляций и мало анализа боевой готовности страны. Не скажу, что речь Климента Ефремовича пагубна для армии и государства, но в ней слабо показаны недостатки в армии, с которыми нужно бороться. Понимаю, нельзя сейчас паниковать и раскрывать врагу наши слабые стороны, но в таком случае, зачем уничтожать боевой кадровый состав армии и флота.
Зоя внимательно слушала мужа и ничего не могла понять. Ей казалось, что всё в стране делается правильно. Есть враги государства, они должны всенародно осуждаться и стоять перед справедливым советским судом.
— А вот в «Огоньке», — Зоя погладила журнал, лежащий на столе рядом с ней, — в статье «Частное дело» написано: «Враги нащупывают у нас самые слабые места». И я верю, что так оно и есть. Много у нас ещё врагов. В журнале рассказывается о хорошей спортсменке, красивой девушке, комсомолке, потерявшей комсомольский билет. Потеряла его на гулянье в Стрельне. Так она думала и об этом сказала подруге. Подруга бдительной оказалась. Выяснилось, что не теряла она билет, а выкрал его враг, и этот враг — её муж. Что уж тут говорить о чужих людях. Нет, всё правильно, Петечка, врагов нужно изобличать и строго судить по нашим справедливым советским законам, — ответила Зоя.
— Согласен с тобой, Зоя, — ответил Пётр. — Есть у нас внутренние враги. Они не менее опасны внешних, и с ними борется весь советский народ. Но я не могу понять, как можно зачислись в список врагов преданных стране офицеров, которые проливали свою кровь и стояли за Советскую Россию с самого первого дня её создания?! Вот читал речь наркома обороны и пришёл к выводу, не миновать нам войны с фашистами. Все против нас ополчились. А с кем давай отпор врагу? Вот у меня в полку одни сопливые пацаны, обученные абы как на курсах и сразу получившие взвода и роты. Да, что у меня? — махнул рукой. — Во всех полках Краснознамённого Дальневосточного фронта более половины офицерского состава обучены недостаточно хорошо. Спрашивается почему? Ответь. Вот и я не пойму, Зоюшка.
А вот с выводами Климента Ефремовича согласен. Он прямо сказал «…бросается в глаза большой коэффициент мобилизационного развёртывания армий военного времени… Это свидетельствует о катастрофической напряжённости всех стран в самом начале вступления их в войну». И Ворошилов приводит рост военных бюджетов фашистских стран в процентах к настоящему времени с 1934 года. Германия с 21% до 67, Япония с 43,4 до 70, Италия с 20 до 52. Здесь же Польша, Англия, США и Франция.
И дальше он говорит: «Вследствие этого ничем не сдерживаемого бешенства вооружений и тех запутаннейших и глубоких противоречий капитализма, о которых докладывал товарищ Сталин, международная обстановка к настоящему времени сложилась таким образом, что новая всеобщая империалистическая война стала неотвратимой».
Мы кому-то мешаем, рвёмся захватить чужие территории? Ведь нет же этого, своего хватает! Мировая буржуазия, будь она неладна, — Пётр нахмурился в негодовании, — стремится разорвать нас на куски и поглотить их, чтобы не осталось и название нашей страны. Только ничего у вас не выйдет, господа… — Пётр хотел произнести — хорошие, но передумал и, ударив ладонью по газете, проговорил, — нехорошие.
Слышишь, Зоя, что говорю, война неотвратима, а у нас… А! — махнул рукой, — маршалов… так-то вот! Проценты хорошо изложил, а со словами о боевой готовности в корне не согласен! Послушай, зачитаю выдержки из его речи.
«Мы знаем, теперь больше чем когда-либо, что только постоянная подлинная боевая готовность Красной Армии и Военно-Морского Флота может служить надёжной гарантией от всяких военных авантюр против Советского государства, только этим путём, путём ещё большего укрепления и совершенствования военной силы Государства можно обезопасить себя от грязных фашистских попыток легко поживиться за счёт нашей страны, попыток путём военных нападений нарушить территориальную целостность Советского государства».
— И вот слушай, Зоя, что он ещё говорит о кадрах в Красной Армии: «Кадры решают всё», и одновременно с этим: «В период очищения Красной Армии от мерзких людей, изменивших своему Государству и боевому знамени, фашистские и прочие империалистические агрессоры подняли бешеный вой на весь белый свет об ослаблении военных кадров, снижении вследствие этого, боевой мощи Красной Армии…»
И далее конкретно указывает врагов. «Господам фашистским заправилам и их приказчикам было бы приятнее, если бы подлые изменники тухачевские, егоровы, орловы и другие продажные канальи продолжали орудовать в наших рядах, предавая нашу армию, страну».
— Тухачевский, Егоров, Блюхер — враги? Что-то здесь не то! И далее Ворошилов говорит о победе Красной Армии на Хасане и ни слова о маршале Блюхере, командующем дальневосточным фронтом.
Нет теперь ни Василия Константиновича, ни Краснознамённого Дальневосточного фронта. Расформировали его в сентябре прошлого года. Вот тебе, Зоюшка, и усиление обороноспособности страны. Оставили 2 армии без руководства на местах, непосредственно подчинили их Наркомату обороны СССР, которое сидит в Москве, и это при усилении активности японского милитаризма на наших дальневосточных рубежах. И едем мы с тобой, родная, в бессрочный отпуск, а попросту уволенные из рядов Красной Армии.
— Ты о себе подумай, Петя. Израненный весь, подлечишься, а дел для тебя найдётся и в Барнауле.
— Каких дел… военный я. Понимаешь, военный. Ничего не умею, кроме как воевать и обучать солдат военному делу. Мысли одолевают, а это выступление, — дотронувшись кончиками пальцев правой руки до газеты, — ещё глубже загнало меня в тупик. Как всё это понимать?
Зоя, не перебивая, внимательно слушала мужа. Знала, не надо его подгонять, сам во всём разберётся, всё объяснит и доскажет. И Пётр досказал.
— Вот скажи мне, Зоюшка, как написанное в этой газете связать с увольнениями из армии боевых офицеров и с выискиваниями врагов в нашей среде? Я говорю о связи выступлений на Внеочередной Пятой Сессии Верховного Совета СССР 1 созыва с действительностью. Я не знаю. А! — Пётр махнул рукой. — И ведь пишут во всех газетах, что кругом враги. Это что же получается, не осталось в стране преданный ей людей?! Врут, всё врут! Кругом враги, а они, — Пётр слегка вздёрнул голову вверх, — ослабляют армию.
— Пётр, ты очень громко говоришь, — положив руку на его ладонь, постукивающую пальцами по газете, очень тихо проговорила Зоя.
— Не понял, что громко?
— Кричишь, вот что! — уже чуть громче ответила Зоя. — И у стен есть уши. Сам говорил.
— Да-да, конечно, но… — А! — махнул рукой. — Трёх из пяти маршалов уничтожили! Это какой же урон нанесён обороноспособности страны. Колоссальный! Огромный!
Глубоко вздохнув, Пётр повернулся к окну.
Вечернее солнце, скрывшееся за горбатыми сопками, густо поросшими безлистным кустарником и голыми лиственными деревьями, озаряло небосклон алым пламенем и отливалось рубиновым полотном на тонкой плёнке снега, расстелившейся на всём пространстве, видимом Петром из окна купе.
— Зоя, посмотри, какое красивое и грозное небо, — повернувшись к жене, проговорил Пётр. — Оно тревожным рубином горит не только в высоте, но и уронило его на землю. Как бы предупреждает нас о чём-то очень опасном.
— Красиво и загадочно! И действительно вызывает в душе какую-то необъяснимую тревогу, — ответила Зоя, придвинувшись к мужу и уложив голову на его плечо.
Они молча смотрели на алое зарево. За минуту до своего затухания, небесное пламя вспыхнуло золотом и через миг горбатые сопки, и снежное поле заискрились радужными брызгами. Взмыв ввысь, искры рассыпались по всему небосклону и вспыхнули на нём рубиновыми звёздами. За рубиновыми звёздами вспыхнула серебром тонкая россыпь далеких звёзд. Упав мелкой пыльцой на окно купе, россыпь игриво подмигнула ему и угасла. Миг и плотное чёрное полотно ночи упало на поле, сопки и мчащийся в новую жизнь поезд. Грозное небо, грозное время!
На шестые сутки курьерский поезд №1 Москва–Владивосток прибыл на станцию Новосибирск. Пройдено немногим более половины пути до конечной станции. Пройдены Байкал, Чита, Иркутск, Красноярск. Преодолено великое по ширине и изумительное по красоте российское пространство, но необжитое, малозаселённое и местами всё ещё разрушенное гражданской войной.
Глава 2. Беги, Пётр, беги!
Звонко брякнула щеколда калитки ворот дома №16а на улице Чехова.
— Здравствуйте! А бабушки дома нету! — остановив взгляд больших карих глаз на вошедших во двор незнакомых людях, бойко, проговорила девочка лет четырёх. — А я тут играю.
— Разреши нам подождать её… — обратилась Зоя к девочке, и вопросительно посмотрела мужа.
Поняв взгляд жены, Пётр присел на корточки возле девочки и спросил её, кем ей приходится бабушка?
— Бабушкой она мне приходится! Кем же ещё? — недоумённо моргая, ответила девочка. — Вы чё, дяденька, не понимаете ли чё ли?
— Тогда конечно! Ты, уж прости, что я такой непонятливый!
— Бывает! — Махнула рукой девочка. — Завсегда кто-нибудь так говорит! Я уже привыкла.
— Коли не обижаешься, давай знакомиться! Я дядя Петя! А тебя как зовут? — Парфёнов протянул ей руку для пожатия.
Маленькая тёплая ручка девочки легла на широкую ладонь Петра Леонидовича.
— Я Зоя. Только меня никто никуда вовсе и не зовёт. У нас на улице все мальчишки фулиганы, и я с ними не играю. Они бегают туда-сюда по улке и кричат, совсем распоясались. А у вас рука большая, дядя Петя, прям, как у моего папы, — доверчиво моргая, проговорила маленькая хозяйка дома.
— Давай и со мной знакомиться. Моё имя Зоя, — улыбнулась тёзке Зоя Андреевна.
— Так не бывает, тётенька. Вы обманываете. А маленьких нельзя обманывать, — шмыгнула носиком Зоя. — Даже кошки все разные. У нас дома Милка, а у бабушки кошка Мурзик.
— И как нам теперь быть? — вопросительно вглядываясь в глаза девочки, спросила её Зоя Андреевна. — Прям, даже и не знаю, кто я теперь.
— А вот у моей бабушки имя Серафима, а её называют Евгеньевна. Может быть, и у вас есть какое-нибудь другое имя.
— Как не быть?! Конечно, есть. Андреевна я, — погладив по голове Зою, ответила. — А у тебя второе имя есть?
— Не знаю! — пожала плечами Зоя. — Может быть, Зойша, меня так папа кличет.
— Зоя, а ты подарки любишь? — спросил Пётр девочку.
— Дяденька, вы чё? — махнула рукой. — Кто же их не любит! А ежели они ещё конфетные, то такие подарки все дети сильно-пресильно любят, — проговорила и сглотнула слюну. — Мне дедушка Иванович однажды большой-пребольшой кулёк конфет подарил. Знаете, какие они вкусные… Пальчики, прям, оближешь!
— А у меня для тебя тоже конфеты есть. — развязав вещмешок и вынув из него кулёк из серой бумаги, Пётр Леонидович подал его Зое. — Правда, он не пребольшой, ты уж извини.
Взяв кулёк в руки, и прижав его к груди, Зоя застыла в недоумении.
— Как так, — думала она, — чужой дяденька даёт мне не одну конфетку, а целый кулёк конфет? Такое не бывает! Разве что если дяденька не волшебник. Волшебники всё могут. У них много разных конфет. Меня папа на ёлку водил в новый год, там дяденька волшебник много чего интересного показывал, а потом всем нам, которые маленькие, подарили конфеты и мандаринки. Вкусные!..
Зоя думала, часто моргала и с удивлением смотрела то на незнакомого дяденьку, которому вовсе даже и не жалко конфеты, то на тётеньку Андреевну, улыбающуюся ей. И всё же Зое не верилось, что в пакете конфеты.
— Сразу столько много конфет не может быть, — думала она. — Столько много конфет тёти продавцы никому не продают. Им самим надо. И если они будут распродавывать их большими кульками, то сами останутся без конфет. А они, когда закрывают магазин, выходят из него с большими сумками, и в них несут домой разные конфеты, даже в фантиках. Сама видела, когда спала. Вот!
Думала и не открывала кулёк из боязни, что в нём могут быть вовсе не конфеты, а всякая бяка. Однажды соседский мальчик Вова обманул её, подарив конфету в красивом фантике, но когда Зоя развернула его, то вместо конфеты увидела камешек.
— А давай я тебе помогу открыть кулёк, — протянув руку к пакету, проговорила Зоя Андреевна.
Зоя вздрогнула и ещё сильнее прижала кулёк к груди, потом, прямо глядя в глаза Андреевны, протянула его к ней и сказала:
— Возьмите, тётенька, мне не надо. Мне бабушке Евгеньевна обещалась сегодня подушечки принести, они сладкие, с повидлом.
— Что ты, что ты, милая! Извини меня, Зоюшка! Я вовсе и не хотела их забирать у тебя, — проговорила Зоя Андреевна, утирая рукой, выступившие из глаз крупные капли слёз. — Я хотела кулёчек твой развернуть.
— А мне, тётенька Андреевна, вовсе и не жалко. Берите, а мне, если можно, всего одну конфеточку.
Слёзы хлынули из глаз Зои Андреевны. Не в силах сдержать их, она обняла девочку и, гладя её по голове, сглотнув плотный комок, застрявший в горле, стала с всхлипом произносить:
— Миленькая! Миленькая моя Зоюшка! Прости меня! Прости! Прости, родная, глупую тётеньку.
— Тетёнька Андреевна, не плачьте, — прижимаясь худеньким тельцем к Зое Андреевне, проговорила Зоя. — Папа говорит, кто плачет, к тому бабай придёт и укусит за бочок!
— Милая ты моя, а мы от него спрячемся, и он нас не найдёт, — утерев слёзы, ответила Андреевна, и, взяв Зою на руки, присела с нею на скамейку.
— А я вовсе и не прячусь от бабая. Я глаза закрываю и он меня не находит, а когда открываю, то уже утро и вовсе ничего не страшно.
— Хороший у тебя папа. Правильно всё говорит. И как его величают.
— Величают?.. А я вовсе и не знаю. — Зоя пожала плечами. — А людёв разве величают? Их называют!
Зоя Андреевна поняла её удивление и спросила иначе.
— У твоего папы, какое имя?
— Папа Вова.
— Значит, ты Зоя Владимировна.
— А я знаю, что Владимировна. А! — махнула рукой. — Вспомнила! Мне дедушка говорил, что меня тоже величают. Только я не знала как. У меня дедушка всё знает. Он самый большой начальник в своём селе. Его даже все боятся. А я не боюсь. Он добрый. Это которые плохие его боятся. И у него даже кошку зовут, Киска она. А как её величают, я не знаю. Не спрашивала дедушку. Теперь, когда он ко мне приедет, спрошу.
— Значит, твой дедушка Пётр Иванович Филимонов, — присев на скамью рядом с Зоей, проговорил Пётр Григорьевич.
— Ага! А вы, дяденька, что ли тоже с его села?
— Вроде, как и из него тоже.
Звякнула металлическая щеколда и в приоткрывшейся калитке показалась Серафима Евгеньевна.
— Бабушка, бабушка! — увидев в просвете калитки любимую бабушку, звонко вскрикнула Зоя, спрыгнула с коленей Зои Андреевны и со словами, — ко мне большая Зоя пришла! — побежала к воротам, в беге раскрыв руки.
— Боже мой! Боже мой! Радость-то какая! — заохала Серафима Евгеньевна. — Что ж вы телеграмму-то не дали. Я б собрала всех.
— Сюрпризом решили, — обнимая и целуя бабушку, ответил Пётр.
— От такого сюрприза у меня чуть сердце не захолонилось! — одной рукой обнимая любимого внука, другой прижимая к себе правнучку, роняла слёзы радости Серафима Евгеньевна. — Вдвоём мы тут с Зоюшкой. Родители-то её на работе кажный дён. Вот у меня и живёт, мне в радость. Пусто стало в доме, а бывало… ну, да, что это я… Не к месту ныне. Сами-то как? Ой, что это я? — спохватилась. — С дороги же вы. Заходите, заходите в дом. Не чужой, чай! Свой, родной! Чай пить будем! Как знала, пироги ноне… с утра… ваши любимые спекла, с калиной! — проговорила, выпустила Зоюшку из своего объятья, подошла к Зое и, прижавшись к её груди, маленькая, худенькая, заплакала.
Быстро собрав на стол и пригласив за него внука с Зоей и правнучку, Серафима Евгеньевна присела на скамью у стола, смиренно уложила руки на колени и, думая о чём-то своём, засветилась улыбкой. В улыбке старой женщины не было боли и обиды на жизнь (бывает и такая улыбка), в ней была радость жизни. Её глаза светились ярким чистым светом, а лицо излучало нежность и доброту. Даже глубокие морщины на лице, признак переживаний, тревог и ранней старости, не могли затушевать доброту и сердечность, укоренившиеся в её сердце.
А потом были беседы, слёзы радости и тяжёлые воспоминания, от которых невозможно ни уйти, ни скрыться, пока человек жив.
— Гостей по случаю вашего приезда сама сберу. Дом-то ишь как засиял, хозяина почуял! Трудно дому без мужской руки. Надолго ли, Петенька?
— Думаю, что очень надолго, как бы ни навсегда.
— Пошто так! Или армии неугоден стал? Радио слушаю, ох и страшные дела творятся ноне, — приложив ладонь к щеке и покачивая головой, обеспокоенно проговорила баба Сима. — Твоего начальника, что на Востоке Дальнем командовал, как его, дай Бог памяти, Блюнхера, врагом признали. Петенька сыночек сказывал. Был на днях. О вас с Зоюшкой разговаривали. Всё больше про японцев зловредных. И чего им неймётся. Жили бы себе и жили в в своей Японии, так нет же иш чего удумали, вовевать против нас. Вот потому Пётр и сказал, что война эта проклятущая не пущала вас проведать нас. Это сколько же годов вы не были здесь, в доме-то своём родном. Годов пять наверно? Али ещё боле?
— Про Блюхер, баб Сима, ничего сказать не могу. Моё дело приказы выполнять. А в отпуске не был пять лет. И не до отпусков мне было. Сама сказала, сложная обстановка была на Дальнем Востоке. Но сейчас вроде как угомонили японцев.
— Вот и правильно, внучек. Знай, делай своё дело, а думают пусть те, которым думать положено. А наше дело маленькое, сполнять приказы. И ты, знай, сполняй своё дело и в чести будешь. Начальство оно не любит, когда поперёк его идут. Батька твой правдолюбец был. И где он шас? Один Бог и знает! — перекрестилась. — А брат твой Владимир на хорошем счету. У Реваза Зурабович служит. Грамоты получает и оклад хороший. А сам-то как, внучек мой дорогой? Исхудал шибко. И на долго ли?
— Предоставили долгосрочный отпуск после ранения, бабулечка, а это всё одно, что уволили.
— А ты не переживай, примут обратно. Такими людьми, как ты не разбрасываются. Крестов-то вон сколько, вся грудь. У батьки твое тоже много было и красивые все.
— Ордена это, бабуля. Крестов сейчас не дают.
— Отец твой с германской войны тоже на поправку приезжал. Ничего, потом снова поехал, и возвертал с неё жив-здоров. Ежели б не эти канальи, прости Господи, — перекрестилась. — Вот и говорю, слава Богу, живой с войны возвертался. А по случаю твоего приезда, внучек, можно было бы и к полудню собрать всех, только вряд ли управлюсь. Пироги спечь надо, кролика потушить надо, завела по случаю живность эту. Плодятся, будь они неладны, корму на них не напастись, раздаю молодь-то, как народятся, а ежели не успею, они сами и пожирают своё потомство. Оглоеды этакие, басурманские. Это где ж видано, что бы плод свой сгрызть. Им дай волю, они и меня сгрызут. Давеча один сунул голову в сетку, прохудилась, и застрял. Утром пришла, накормить этих проглотов, будь они неладны, а всё ж таки божья тварь, а он уже и задохся. Видать дёргался-дергался сеткой-то и перезал себе шею. Выбросила. Куда его убийцу этакого?! Ну, да Бог с имя, пущай живут. Зоюшка с имя́ играется. А нас-то огород кормит, а без него не знаю, как и жила бы. Картошка, огурцы, помидоры свои, слава Богу! Ягодами и грибами лес богат, слава Тебе, Господи! — перекрестилась. — Жить можно! Сынок Петенька гостинцы часто посылает, и сам наведывается, и всегда с подарками, это когда по делам служебным в городе бывает. И внучек Володя не забывает. Рыбы, аль чего другого, чего у меня нет, завсегда заносит. Не обижаюсь.
Пётр слушал и упрекал себя, что кроме шерстяной шали и отреза на платье ничего другого родной и единственной бабушке не привёз.
— К отцу съезжу, повидаюсь, самому-то ему нельзя сюда. Магалтадзе увидит и довершит своё злодейское дело. А потом здесь поселюсь. Всё легче будет бабушке. И у нас с Зоей свой дом будет. Тогда и детишек заведём. Сколь скажет, столько и сделаем. Хоть трёх. Ничего привыкну. Устроюсь на завод. Обучусь новому делу. И Зоюшка работу здесь найдёт. Врачи они везде нужны.
***
Первой на следующий день в дом Серафимы Евгеньевны пришла Ольга, — дочь Ларисы Григорьевны и её первого мужа Олега Николаевича Свиридова, по сфабрикованным ею документам плотника и солдата 1 Мировой войны 1914 года, в действительности дворянина, русского офицера, погибшего от штыка пьяного члена полкового революционного комитета. Защищая грудью командира полка, полковника Пенегина, князя, тестя, Олег Николаевич не думал о себе, он вспоминал жену, переживал о том, как она перенесёт смерть отца, если такое случится. И это случилось. Погибли оба, в один день и почти в один миг — тесть и зять. Погибли от рук пьяных, разбушевавшихся солдат, которых уже на следующий день нашли в дощатом туалете, опущенных головой вниз в их же солдатское дерьмо. Были в полку те, кто понимал всю пагубность развала фронта и разброда его полков, что грозило смертью России. Были, но остановить надвигающийся переворот не могли. Власть в армии и стране насильно переходила к большевикам.
В той бумаге Ольга бы записана дочерью Олега Николаевича Свиридова, но в действительности отцом был другой мужчина.
История рождения Ольги была тёмной для многих. Все знали, что она не родная дочь Реваза Зурабовича Магалтадзе, второго мужа Ларисы Григорьевны, но уж очень была похожа на него. Та же гордая осанка горца, тот же разрез больших чёрных глаз со слегка приподнятыми верхними уголками, тот же овал лица, и те же красивые маленькие уши, прижавшиеся к голове, как у насторожившегося барса. О происхождении Реваза знала только Лариса Григорьевна, в девичестве княгиня Пенегина, как и он о её княжеском роде. Знали только они, даже Ольга не знала, что является прямым потомок двух княжеских родов, русского и грузинского. Тем более не знала, что не Свиридов, а Магалтадзе её отец.
***
Реваз Зурабович Магалтадзе, в действительности Шота Абуладзе. Новое имя и фамилию приобрёл случайно, в силу удачно сложившихся для него обстоятельств. В последний год Великой войны был ранен, и в неразберихе тех лет, умершему грузину-большевику дали его фамилию — Абуладзе, а ему фамилию умершего большевика — Магалтадзе. Повернись всё иначе, князь Абуладзе был бы разорван революционно настроенной толпой солдат. А сейчас он офицер НКВД, вершитель человеческих судеб.
***
Стремительно перешагнув порог, Ольга скользнула взглядом по прихожей, с радостной улыбкой забежала в гостиную комнату, но тотчас, увидев лишь в доме бабу Симу, сникла, тихо поздоровалась с ней и, чуть ли не плача, произнесла:
— А где Петя?
— Всё забыть не может, бедненькая. Уж очень сильно любит Петра-то, все видят. Только судьба всё по-своему расставила. А внученьки обе хорошие у меня, хотя и не родные, а лучше некоторых родных, — подумала Серафима Евгеньевна, ответив, — где ж ему быть как не на улке, заплот чинит.
— А я его что-то не видела там.
— Где тебе увидеть, бежала сломя голову, — ответила незлобиво, мысленно вздохнув. — Верно, в стайку пошёл, али ещё чего, с ём, этим заплотом, день работай — мало будет. Сгнил уже за полвека. Сызнова ставить надо. Только где ж досок-то набраться. Как в семнадцатом годе город, почитай, весь сгорел, так с тех пор всё для его нужд, да погорельцам. Ты-то ещё мала была, не помнишь. А про Зойшу-то что не антересуешься?
— Так виделись, баб Сима. Встретила на улице, гуляет с Зоюшкой… правнучкой вашей.
— Вот и славно. Пущай гуляют, а ты помоги на стол собрать. Пальто-то сыми, вешалка-то, чай, не забыла где! Тарелки с вилками, чай, не забыла, где лежат, а я покуда в ледник схожу, огурчиков и помидорок принесть надо.
Сказала с хитрым умыслом. Знала, что Ольга воспользуется возможность выйти из дома и встретиться с Петром. И не ошиблась.
— А давайте я, баб Сима. Что вам морозиться-то в леднике, — блеснув глазами, проговорила Ольга.
— Ежелиф невтерпёж, иди… покуда Зоя не воротилась, — мысленно улыбнулась. — Чай найдёшь Петра-то. В огороде он. Верно за стайкой он. Там шибко заплот погнил. Поговори с братом названным. Порадуй сердечко!
Ольга стремглав выбежала из дома.
— Ишь как подхватилась! Душа твоя горемычная! А всё гонор. Не кочевряжилась бы, за Петром была, — сочувственно посмотрев вслед Ольги, проговорила Серафима Евгеньевна. — А девка-то, девка, любо-дорого посмотреть! Оно, конечно, и Зоюшка хороша. Только вот сколько живут, почитай лет пять, а детишек Бог не дал.
Торопливо выбежав из дома, Ольга сделала два шага и остановилась. Глухо билось сердце, а мысли, одна, накладываясь на другую, захватывали её: «Что… что я скажу ему? Люблю? Стыдно! Стыдно-то как! Подумает что-нибудь… такое! Ну, и пусть! Мой он! Мой! У Зои от него ребёночка нет, а я ему рожу… хоть два, хоть три… сколько скажет, столько и рожу!
Кровь стучала в висках, дрожь бежала по всему телу, слух напряжён, а ноги приросли к земле. С дальней стороны огорода, закрытой сараем, доносился стук молотка и негромкая песня.
Дайте в руки мне гармонь —
Золотые планки!
Парень девушку домой
Провожал с гулянки.
Шли они — в руке рука —
Весело и дружно.
Только стежка коротка —
Расставаться нужно.
Хата встала впереди —
Тёмное окошко…
Ой ты, стежка, погоди,
Протянись немножко!
— Нашу… — Вслушиваясь в голос любимого мужчины, Ольга вспомнила себя и Петра, гуляющих по берегу Оби близ дебаркадера.
Те, улетевшие в далёкое прошлое дни, больно защемили её сердце.
— Как давно это было! — задумчиво проговорила она, глубоко вздохнула, на миг задержала воздух в лёгких и, резко выдохнув, пошла на голос Петра. А грустные слова всё неслась и неслась, и неслись ноги Ольги к любимому ею мужчине.
Ты потише провожай,
Парень сероглазый,
Потому что очень жаль
Расставаться сразу…
Дайте ж в руки мне гармонь,
Чтоб сыграть страданье.
Парень девушку домой
Провожал с гулянья.
Шли они — рука в руке,
Шли они до дому,
А пришли они к реке,
К берегу крутому.
Сосредоточившись на работе, Пётр не услышал осторожные шаги Ольги, подошедшей к нему со спины. Он тихо напевал последние куплеты любимой песни.
Позабыл знакомый путь
Ухажер-забава:
Надо б влево повернуть —
Повернул направо.
Льется речка в дальний край —
Погляди, послушай…
Что же, Коля, Николай,
Сделал ты с Катюшей?!
Возвращаться позже всех
Кате неприятно,
Только ноги, как на грех,
Не идут обратно.
Не хотят они домой,
Ноги молодые…
Ой, гармонь моя, гармонь, —
Планки золотые!
— Нашу песню поёшь, Петенька! Помнишь!.. — с тяжёлым придыхом и тревожно бьющимся сердцем проговорила Ольга. — А я давно уже здесь и не видела тебя…
— Оля! — радостно воскликнул Пётр и, отбросив в сторону молоток, обхватил подругу, приподнял и стал кружить, приговаривая. — Какая же ты молодчина, что нашла меня. А я тут… Как же я рад тебя видеть! Если бы ты знала, как рад! — прижимал Ольгу к груди, кружил и целовал её в шею.
— Кружи, кружи, миленький! Прижимай! Прижимай сильнее, Петенька! Целуй, целуй, любимый! Дай почувствовать тебя сердцем моим, родной мой! — сквозь горький комок, подкативший к горлу, сглатывая его, восклицала Оля, и всем сердцем и душой вливалась в родного человека, самого дорогого и самого близкого на всём свете.
Со стороны ворот донёсся металлический звук.
— Твоя пришла с Зоюшкой, — не без сожаления, проговорила Ольга. — Щеколда калитки лязгнула. Слышал?
— Слышал, Оленька, — остановив кружение, ответил Пётр.
— Пойду я, Петенька. Не хочу, чтобы из-за меня у тебя был скандал с женой. Потом, потом мы всё… всё сделаем потом… обязательно!.. Сейчас я готова на всё! На всё, родной мой! — поцеловав Петра, Ольга отошла от него, но, сделав два шага, остановилась и хлопнула себя по лбу. — Совсем забыла, баба Сима отправила меня в ледник за соленьями. А я боюсь темноты… там ещё и холодно.
— Хитришь, Оля! — улыбнулся Пётр. — Прекрасно помню, как пряталась в нём от наказаний за шалости.
— Так это когда было, а сейчас, — притворно сжалась и тягуче произнесла, — стра-а-ашно! И хо-о-олодно!
Когда Пётр и Ольга вошли в ледник, Зоя была уже дома и не видела рядом с мужем Олю, к которой ревность была до сих пор.
— Добрый ледник соорудил дед. Ноябрь месяц, скоро снова зима, а прошлогодний лёд как будто вчера сюда занесли, — укладывая соленья в тазик, удивлялся Пётр, а Ольга с тоской и любовью смотрела на него и укоряла себя за ненужную ни ему, ни ей куражность. Гордая была! Важничала! А перед кем?.. Перед собой! Фуфырилась, дура! Побегай, мол, за мной, а он взял и женился на Зое. Чего добилась? Что внесла в душу и сердце своё… боль и тоску! Ну, уж сейчас я не упущу своё. Мой Петенька! Всегда был мой! И мой будет. Только мой! А Зоя, — подумала о названной сестре, — сама виновата. Вот! Не надо было втираться между нами. Знала, что любим друг друга. Вот и получай! Завтра же рожу Петру сына! — сказала и мысленно улыбнулась.
Пётр увидел улыбку Ольги и спросил её, чему она улыбается?
— От счастья улыбаюсь, Петенька! От счастья, любимый мой! Мой ты! Всегда был моим, моим и будешь!
Пётр промолчал, подумав, что не всё так просто, как представляет она, но он не знал, на что может пойти женщина ради своей любви.
Высокая, стройная черноглазая девушка с чертами лица грузинской княжны, внешне яркая, но одинокая, Ольга любила и была любимой, но упустила счастье в личной жизни из-за своего гордого характера. Ещё в школьные годы поставила перед собой цель — беззаветно служить советской родине, жертвовать собственными интересами во имя интересов коммунистической партии. Активистка, комсомолка, коммунистка, быстро пошла вверх по партийной лестнице, а женское счастье проходило стороной, и к двадцати семи годам оставило её наедине в одиночестве.
Большую роль в становлении Ольги, как партийного работника, сыграл комсомол, которому ещё в школьные годы она отдавала все силы и время. Сначала секретарь школьной комсомольской организации, потом секретарь комитет комсомола города и края, и сейчас работа в отделе агитации и пропаганды в крайкоме партии. Но образцом для подражания была мать, Лариса Григорьевна Свиридова, урождённая княгиня Пенегина. В апреле 1918 году она бежала из Омска с шестилетней дочерью Олей от безвластия, а более по зову сердца, — по дороге любви, ведущей к человеку, посоветовавшему ей перебраться в его дом в Барнауле. Через несколько дней из Омска в Барнаул приехала сестра жены отца, — Татьяна Николаевна Лаврентьева с шестилетней дочерью Зоей. Она бежала от пьяной революционной солдатни, а по сути, от бандитов с красными бантами на шинели. Всё произошло как во сне.
В один из вечеров в дом князя Пенегина, в котором были только женщины, ворвались пьяные «революционеры», убили горничную и стали силой домогаться Татьяны Николаевны Кирилиной, сестры княгини Пенегиной Раисы Николаевны, которая была в то время в другой комнате. Услышав крики, княгиня взяла в руки револьвер, оставленный в доме на непредвиденный случай уходящим на фронт мужем, и применила его. Выстрелами из него убила красных бандитов. Чтобы скрыть следы «преступления», женщины подожгли дом с трупами бандитов с красным бантом на груди и выехали в Барнаул. В пути Раиса Николаевна Пенегина умерла от тифа. Умирая, сказала сестре, чтобы немешкая ехала в Барнаул к Ларисе, выехавшей туда раньше. По прибытии в Барнаул Татьяна пришла в дом Серафимы Евгеньевны и была принята в нём, но прожила в Барнауле всего неделю. Оказывая помощь раненым красноармейцам в борьбе с колчаковцами, погибла в возрасте двадцати восьми лет в мае 1918 года. Её шестилетняя дочь Зоя осталась на попечении Серафимы Евгеньевны и Ларисы Григорьевны.
Широко раскрылась входная дверь и в прихожую, имитируя дрожь от холода, стремительно вошла Ольга.
— Бррр! Холодно-то как у вас баб Сима в леднике. Совсем околела! — проговорила и намеренно встряхнулась.
Через минуту, следом за Ольгой, в прихожую вошёл Пётр.
— Куда миску-то, баб Сима? Заплот починил, инструмент на место положил, со стайки вышел, глядь, Ольга из ледника с соленьями. Дрожит вся.
— Так к столу и неси. Куда ж ещё? Для этого и посылала её в ледник-то, — ни словом, ни интонацией не выдав её секрет, ответила Серафима Евгеньевна, и мысленно вспомнила дочь Машу.
— А Машенька моя не ревнивая была. А к кому ревновать-то, коли Леонид Самойлович, зять мой, пылинки с неё сдувал? Никого знать и видеть не хотел рядом с собой кроме доченьки моей Машеньки. Мирно жили, душа в душу. Если бы не война и не случись переворот, то и сейчас жили бы и радовались. Где сейчас покоятся косточки их, одному Господу известно. А Петенька, сыночек их, статный и красивый вырос, весь в отца, и тоже герой.
Нет уже дочери Марии и зятя моего Леонида Самойловича. До полковника дослужился. Скрывался от большевиков, будь они неладны, всю жизнь перевернули. Как в июне двадцать третьего ушёл, так и сгинул где-то, а вместе с ним и Машенька моя, душа горемычная, — мысленно проговорила и перекрестилась. — Оба бесследно пропали. Слава Богу, сынок Петя часто навещает. Спокойный, приветливый, на службе уважали, одних грамот полный комод, а вот кому-то из начальства не угодил, и сослали из города в село. Да, оно и лучше. Там-то ему спойше… вдали от начальства. Сам себе начальник. Сказывал, начальником всего района стал, большой человек. Теперь вот сынок их, внучек Володя здеся. Навещает. А Петенька с женой Людмилой прижился уже там и не хочет ворочаться в город-то, а звали обратно, сам сказывал. Хорошая жена у сына, спокойная, хозяйственная и дети ихние, внуки мои Владимир и Люба, уважительно ко мне. Владимир-то, правда, здеся сейчас, в начальниках ходит, а всё одно такой же ласковый и добрый.
А вот теперь, слава тебе Господи, Петенька, сыночек моей доченьки Машеньки, внучек мой любимый, воротился. Почитай лет пять дома не был. Радио сказывало, на том Востоке Дальнем, это ж какая даль, шесть дён ехали, страшные дела делались. Ну, да Бог с ними, не нашего ума это дело. А Зоюшка красавица стала. Раздалась в кости, только худенькая уж больно. Ну, ничего, здесь откормим. Как-никак, а почти что внучка, на моих руках выросла. Мамка-то её, дай Бог ей места светлого в раю, — Серафима Евгеньевна мысленно перекрестилась, — в восемнадцатом году совсем молоденькая погибла. А Петенька в отца пошёл… по военной части. Вытянулся-то как, а худущий, не приведи Господи. Это что ж такое делается. Их там, что ли совсем не кормили? Беда, прям! Издалека посмотрела бы, не признала. А герой! Грудь-то вся в крестах! Поболе, чем у Реваза Зурабовича. Войны бы не было… а то в народе поговаривают… И когда же они, ироды окаянные, от земли нашей русской отобьются! А Петенька, сыночек-то мой, и не знает, что в дом воротился племянник его с Зоюшкой. Да, кто ж ему и сообщит-то. Сын его, — Владимир, внучек-то мой младший, и тот узнал, что брат приехал лишь сегодня утром. Надо бы поспрошать его, как в дом придёт-то, может быть, удосужился сообщить отцу, что племянник приехал с Зоей.
— А Петру Ивановичу, баб Сима, я позвонила, — как бы услышав её мысли, проговорила Ольга. — С телефона домашнего прямо ему на работу. Он как раз у себя на службе был. Обрадовался. Сказал, что завтра приедет вместе с тётей Людой и Любочкой, четырнадцать ей уже, а уезжали, вот такусенькая была, меньше метра, — показала рост девочки ладонью раскрытой над полом. — Сейчас, верно, уже с меня, если не выше. Дядя Петя-то под два метра.
— Вот и славно, что позвонила, — ответила Серафима Евгеньевна. — У нас все в роду высокие. Муж мой, Иван Фёдорович, — перекрестилась, — в кузне работал, кузнецом. Так он подковы, которые сам ковал, на прочность руками проверял. Которые гнулись, снова в переплав. Кузня-то, она вон, — кивнула, — на Луговой, до сих пор стоит… аккурат напротив кирпичного дома, который до переворота был складом бельгийского анвентаря… плугов разных и другой железной надобности крестьянской. А Ванечки моего, почитай, уже с девяносто первого года нет. 27 лет горемычному было. Жизни-то и не повидал… Всё в работе и в работе. А росту высокого, более двух метров. В дом входил, бывало, нагнувшись, а бывало и затылком крепко вдаривался, это когда шибко пьяный домой приходил. Работа у него такая тяжёлая была. Без водки оно никак! Тому сделай, другому подправь, и всегда магарыч. Уважали его люди! Никому ни в чём не отказывал. Вот и сгубили Ванечку моего… люди добрые… тфу на них, идолов окаянных, — Серафима Евгеньевна сплюнула и перекрестилась.
В дом вошёл младший внук Серафимы Евгеньевны — Владимир. Следом за ним его жена Галина.
— Где братишка мой дорогой, дайте мне обнять его, — громогласно проговорил Владимир и, чуть ли не задевая головой потолок, прихрамывая, направился в гостиную комнату.
Навстречу Владимиру, широко раскрыв руки, из смежной с гостиной комнаты вышел Пётр.
— Рад, искренне рад нашей встрече, брат, — не скрывая радости, говорил Владимир, обнимал Петра и смотрел на Зою, свою первую любовь. — А теперь, дай-ка, и тебя обниму, Зоюшка. В юношестве мечтал это сделать, только не получилось, опередил меня братец. Прихрамывая на правую ногу, Владимир подошёл к Зое и осторожно, как тонкую фарфоровую китайскую вазу, обнял и поцеловал в щеку. — Вот теперь можно и по рюмочке за приезд. Реваз Зурабович сказал, чтобы не ждали, задержится на службе, а про Ларису Григорьевну ничего сказать не могу, так как не знаю, и не докладывает она мне по своей высокой должности.
— Мама звонила, сказала, что приедет вовремя, как назначено… к семнадцати часам, — услышав слова Владимира, ответила Ольга.
Со стороны улицы донёсся сигнал автомобиля.
— Лариса Григорьевна приехала. — Посмотрев сквозь окно на улицу, проговорил Пётр и развёл руками. — С рюмочкой придётся повременить, брат.
— Лара, доченька, приехала, — засуетилась Серафима Евгеньевна. — Красавица наша. Вот и славно! Вот и славно! А там и Реваз Зурабович придёт! Сынок к завтрему обещался, Олюшка сказала, вот и сберутся все! И снова в доме будет уютно и тепло! Давно дом-то не наполнялся радостью!
Серафима Евгеньевна суетилась и никак не могла найти применение своим неугомонным рукам. То фартук потеребит, то платок на голове поправит, то примется утирать слезящиеся от радости глаза.
— Баба Сима, присядь, дорогая! Весь день сегодня на ногах. Стол собран, почти все на месте. И не такие мы баре с Зоей, чтобы толочься из-за нас весь день у печи. — Как-никак домой приехали, не в гости, — усаживая родную бабушку на стул, говорил Пётр, думая:
— Знали бы все собравшиеся в этом уютном тихом доме, что нет в нём отца моего, не по причине неведомого никому исчезновения, а в силу сложившихся обстоятельств. Жив отец, но невольно скрывается под чужим именем, раскрыть которое, значит, похоронить не только его, но и многих из нас.
— Ой, Господи! — всплеснув руками, встрепенулась Серафима Евгеньевна. — Я же забыла арбузики на стол выложить.
— В стайке они? — спросил её Пётр.
— В стайке, внучек, в стайке! В бочке их в этом году посолила. Очень много уродилось, по соседям ещё раздала. Сладкие, словно мёд и один к одному, арбузики-то, не более детского мячика. Как девоньки-то выросли, так в коробочке за печкой и лежит! Машенька с ём играла, да и вы ещё… помню… А! — махнула рукой. — Ты, Петенька, в сенях-то таз возьми. В ём и принесёшь. В руках-то много не притащишь.
— Я помогу! — торопливо, как бы кто другой не опередил, проговорила Ольга, приподнимаясь со стула.
— Посиди, сестрёнка. Тяжело тебе будет. Вдвоём с братом справимся, — посмотрев на Ольгу, проговорил Владимир.
Выйдя из дома, Владимир посмотрел на небо и, притопнув ногой, проговорил:
— Не нога бы, в пляс пустился. День-то, смотри, разыгрался. Ноябрь, а тепло, как в августе. Радует погода в этом году, радует. Всё в меру, и дожди и солнце. На яме зимовальной, что у Подгляденого в июне и июле два раза был. Девять осетров, от полутора до трёх кг выловил, а стерлядей не считал. Их пол-лодки это точно! Всех рыбой снабдил. Осетров, конечно, закоптил, а стерлядей сюда, к бабе Симе в ледник стаскал. А грибов… — покачал головой, ни в жисть столько не видел, хоть косой коси. И ягод разных…
— Ты, брат, зачем пошёл за мной?.. О грибах речь вести, так это можно было и в доме, за столом, — пристально вглядываясь в глаза Владимира, проговорил Пётр. — Говори, прямо.
— Я вот что тебе скажу, брат. Увёл ты у меня Зою, но не в обиде я. Коли ушла сама, то не было бы у нас с ней жизни, если бы сошлись. Видел, что любит тебя и не препятствовал. Да и как мог… Ты вон… орденоносец, полковник.
— Ну, орденоносцем-то я стал будучи женат на Зое, а полковником вряд ли стану. Отправили меня в долгосрочный отпуск, а это сродни тому, что уволили… подчистую!
— Да, конечно… — задумчиво проговорил Владимир. — А с Галиной у нас любовь. Хорошая она жена, Петя, и мать заботливая. Зоюшку вот родила, вся в неё, красавица. Вот и запомни, брат, что бы ни случилось, не держу я на тебя зла, а предупредить хочу, потому и вышел с тобой из дому, чтобы с глазу на глаз поговорить.
Пётр, зная, где служит Владимир, насторожился.
— Давай-ка отойдём от случайных глаз и ушей подальше, — предложил Владимир. — Где тут у бабуши нашей тазик для арбузов? Верно в сенцах. Пойду, поищу. А ты покуда постой здесь.
— Что-то темнит братишка. Ну, да ладно, коли завёл разговор, скажет, — подумал Пётр.
— Нашёл, — выходя их дома с тазом, проговорил Владимир и пошёл к сараю. Следом за ним, в задумчивости потирая лоб, шёл Пётр.
Уже у входа в сарай, Владимир повернулся к Петру лицом и выпалил:
— Вот ты наверно думаешь, что гад я, пошёл в НКВД людей пытать. А я скажу тебе, никого я не пытаю и следствие не веду, я с бумагами занимаюсь. А куда мне с моей ногой? На заводе у станка долго стоять не смогу и вообще… тяжело мне ходить, ногу постоянно крутит. Отец помог устроиться на эту службу.
— Владимир, к чему ты мне всё это говоришь? Не думаю я о тебе плохо. Если бы не знал тебя, другое дело, но брат ты мне. Говори, не тяни.
— Видишь ли, Пётр, бумаги все через меня проходят. Сегодня утром из управления госбезопасности НКВД СССР пришёл ордер №32382. Выдан он начальнику следственной части УНКВД по Алтайскому краю капитану Магалтадзе на арест и обыск Парфёнова Петра Леонидовича, на твой арест брат.
— Зоя, что теперь будет с ней? — пронеслась в мозгу Петра мысль.
— О Зое не беспокойся, — как бы услышав брата, проговорил Владимир. — Спрячу её так, что ни одна живая душа не найдёт. А тебе, брат, надо бежать. Беги, Пётр, беги!
— Куда, Владимир? Страна большая, только укрыться в ней негде! И зачем? Нет, братишка, никуда я не побегу и прятаться не буду! Скрываться, значит, признать за собой вину, а я ни в чём не виноват ни перед партией, ни перед Родиной, ни перед нашей Красной Армией, ни перед народом нашего великого Советского Союза! Нет вины моей ни в чём. Честно служил Родине, и бегать от неё не собираюсь. А если судьба умереть, приму с честью.
— Может быть, ты и прав, Пётр, — ответил Владимир. — Но всё же не торопись с ответом, подумай, а под конец вечера скажешь. У меня есть место, где тебе и Зое будет спокойно.
— Спасибо, брат, я подумаю! Хотя, — через секунду, — подумал уже! Пусть всё идёт так, как решил Он, — вздёрнул голову вверх. — Пойдём за арбузами, а то, верно, потеряли уже нас.
— И ещё, остерегайся Реваза Зурабовича. Чувствую, не за того он себя выдаёт. Тёмная личность. Но я докопаюсь, будь уверен. А тебя, брат, расшибусь, но вытащу. Долго там не будешь… сидеть, — сказал и подумал, что никто в подвалах управления не сидит, там только без чувств лежат на холодном кровавом бетонном полу, закопанными в земле внутреннего дворика или кучкой пепла в печи крематория алтайского УНКВД.
— Просьба к тебе, Владимир. Подумай, прежде, чем ответить. Она касается многих людей, в том числе и тебя. Только честно, как офицер офицеру.
— Верь, как себе брат! Здесь, — постучав себя по груди, — как под замком!
— Отлично, брат. Слушай. Есть в твоём селе мужчина, хороший друг твоего отца, честный и очень добрый человек, но когда-то непонятый плохими людьми… Ты знаешь его и неоднократно был у него дома. Так вот, ни при каких обстоятельствах, ни сегодня за столом, ни, где бы то ни было, не упоминай его имя.
— Ты о ком, Пётр? Не понимаю тебя, — пожал плечами Владимир. — У многих был в гостях и многие бывают у нас дома. Все люди хорошие. С плохими у отца отдельный разговор.
— Вот о них и не вспоминай, ни о хороших, ни о плохих. Не вспоминай Старую Барду вообще, ни словом, ни полсловом. Живи сегодняшним днём.
— Обижаешь, брат!
— Пойми, Владимир, от того, как ты поведёшь себя, узнав имя этого человека, зависит жизнь многих людей, и в первую очередь всей нашей семьи. Жизнь твоих родителей, твоя, твоей жены и дочери, и конечно моя и Зои.
— Перестань, брат! Наставляешь меня, как ребёнка. Знаешь, в какой организации служу.
— Вот именно! И поэтому в первую очередь! А говорю я о Василии Борисовиче Смолине.
— О Смолине?! — пожал плечами Владимир. — Но…
— Извини, Владимир, больше я ничего не могу тебе сказать. Об этом не знает даже Зоя. О нашем разговоре, как понимаешь, тоже никто не должен знать.
Магалтадзе зашёл во двор дома Серафимы Евгеньевны одновременно с братьями, выходящими с арбузами из сарая. Увидев Реваза, Владимир нарочито громко проговорил: «… и вот, знаешь, Пётр, как бухнулся, ну, подумал, щас захлебнусь, и никто меня не спасёт. Глубина такая, что ногами дно не мог достать!»
— И как?.. — подыгрывая Владимиру, проговорил Пётр, приближаясь с улыбкой к Магалтадзе.
— Герой! Герой! — подойдя к Петру, воскликнул Магалтадзе. — Это сколько ж мы не виделись? Возмужал, в плечах раздался. Рад, рад за тебя! Подполковник, дядьку в звании обогнал. Года через три-четыре генералом будешь. Не подступись потом, а потому дай-ка я тебя обниму сейчас! — сказал и крепко, как родного человека, обнял, похлопывая по спине.
За столом Пётр проявлял сдержанность, ни словом, ни жестом не выказал, что знает об ордере на арест. Был даже весел, шутил, на просьбы собравшихся в доме рассказал о войне.
— Война это страшно. Красиво о ней могут рассказывать писатели, а тот, кто пережил войну, кто остался жив, вспоминает её разве что во снах. Война это яростные рукопашные схватки, рёв танков, канонада сотен орудий, песчаные вихри вздымаемые броневиками, сражения самолётов в воздухе, взрывы снарядов, кровь, стоны и боль солдат, искалеченные и разорванные тела. На этом, пожалуй, можно бы и закончить, но не могу не сказать о стойкости наших бойцов в борьбе с японским милитаризмом, посягнувшим на свободу миролюбивого монгольского народа. Я расскажу о своём полку.
Был у меня в полку молодой офицер Трошин Евдоким, собственно, как сказать был, и сейчас есть, это я был в полку, отправили в бессрочный отпуск. Так этот лейтенант, кстати, тоже, как и я окончил Омское военное училище имени М. В. Фрунзе, но позднее меня, в 1937 году, уже в первом бою проявил чудеса храбрости. Повёл взвод в атаку на превосходящего по численности противника. Завязался рукопашный бой, в котором он был дважды ранен из стрелкового оружия и получил 7 штыковых ударов. Но поле боя не оставил и враг бежал.
Боец его взвода Сапрыкин рассказывал:
— Японцы шли на нас большой плотной группой. Я видел их лица. И тут наш командир отдал приказ «Вперёд, на врага! За Родину, за Сталина!». Весь наш взвод поднялся во весь рост и бросился в атаку с криком «ура!». Я был рядом с командиром и видел, как он поднял на штык японского офицера с тремя звёздочками, застрелил троих японских солдат и спас меня, отбил удар японского штыка. Потом я дрался с японцем и не видел, как командир был ранен. А потом к нам подошло подкрепление, и японцы быстро побежали от нас. А уже после боя, когда командира унесли в санчасть, мы узнали, что он, будучи раненым, продолжал бой.
За отличие в том бою лейтенант был награждён орденом Красного Знамени, и ему всего двадцать два года.
— Внучек, а какие они японцы? Никогда их не видела, — спросила Серафима Евгеньевна Петра.
— Такие же, как и китайцы и кумандинцы, бабушка, узкоглазые. Таких здесь на базаре не меньше русских, только наши добрые, улыбаются, а японцы очень злобные. Пугать не хочу, но все же одном случае расскажу. В одном из боёв японцами был пленён младший политрук. Так вот, когда наши солдаты разбили японцев, то в одной из ям нашли его зверски изуродованный труп. Был отрезан нос, выбиты зубы, а голова пробита штыком. Вот такие они звери. Да разве это. Вот ещё один случай.
В бою на Халхин-Голе мои разведчики захватили старшего унтер-офицера японской армии Хаяси Кадзуо. На допросе он рассказал, что его часть «Исии Сиро», в которой он проходил службу, произвела три опыта по заражению местности с целью поражения войск противника. Он утверждал, что 3 июля 1939 года отряд выехал на границу Монголии в район боевых действий и остановился восточнее озера Мохорехи, где несколько раз менял позицию.
Опыты по заражению местности брюшнотифозными бактериями были произведены в ночь на 29, 30 и 31 августа 1939 года. Первые два опыта произвели по распоряжению командующего Квантунской армии генерал-полковника Уэда, третий опыт — по распоряжению генерал-лейтенанта Исии Сиро, непосредственного руководителя и разработчика биологического оружия.
По словам пленного, примерно с 1936 года к югу от Харбина в посёлке Хейбо был создан военный городок, в лаборатории которого велись опыты по разработке оружия с применением чумы, брюшного тифа, дизентерии и других бактерий. И после этого они называют себя цивилизованной нацией.
— Что не живётся людям, всё воюют и воюют? — слушая внука, думала Серафима Евгеньевна. — Хотя, соседи и то, порой, пускаются в ссору. Взять хотя бы Ивана Кречетова, что напротив, только-то и знает, что на своей двухрядке играть, ладно бы днём, а как напьётся, так всю улку своей черепашкой будит. Ему и так и этак, дай людям спокойно поспать, на работу утром, а он ещё и в драку. Ну, не злыдень ли! Злыдень и есть.
— Люблю, люблю! — сияя глазами, смотрела на Петра Ольга, и видела только его, и слыша только своё сердце, а не рассказы любимого о войне. — Мой! Мой был всегда и моим будешь! Не буду больше молчать. Всё скажу тебе. Знаю, и ты, Петечка, меня любишь! Вон как сильно целовал при встрече, губы аж до сих пор горят. Милый! Родной мой! Любимый! Только мой! Петечка, славный мой! Люблю, люблю тебя, любимый!
Зоя изредка бросала взгляд на Ольгу, видела и понимала сияние её глаз, но без острой ревности, хотя, как в любой женщине дорожащей любовью, маленькая искорка её всё же горела в сердце.
— Любит! До сих пор любит! — мысленно повторяла она и слышанная в девичестве притча о любви и жизни всплыла в ней.
— Твой уснул? — не оборачиваясь, спросил седой Ангел, услышав за спиной шелест крыльев.
— Да, угомонились, — присаживаясь рядом, ответил другой Ангел.
Он был моложе, и на его губах играла смущённая улыбка.
— Надо же!.. И не надоест!
— Что ты! У них каждый раз, как первый, и как последний, — ответил молодой. — Знаешь, он ведь умереть должен был уже несколько лет назад.
— Да ты что?! Серьёзно? — удивился седой Ангел.
— Инсульт, — кивнул молодой. — Сосуды головы у него слабые.
— Надо же! А выглядит крепким, — не скрывая изумления, проговорил седой Ангел. — И почему отменили? Или перенесли? Что-то очень хорошее сделал?
— Вроде бы ничего особенно, — пожал плечами молодой, и за спиной мягко зашуршали белые крылья.
— Так в чем же причина?
— Причина? — задумчиво проговорил молодой. — Не утверждаю, лишь предполагаю, что в любви. Он каждый день, что бы ни произошло, повторяет одну фразу: «Классная штука жизнь!» И ему добавляют сутки, переходящие в недели, месяцы, годы.
Седой понимающе кивнул.
— А он сам знает? О сосудах своих?
— Знает.
Оба надолго задумались.
— Молится? — поинтересовался через некоторое время седой.
Молодой вновь пожал плечами, и, подумав, проговорил:
— Пожалуй, да.
— В смысле? Как это «пожалуй, да?» — на ярко белом лице седого мелькнуло изумление.
— Он пьёт чай со своей любимой, — ответил молодой.
— Они пьют утренний чай и читают молитвы? — допытывался седой.
— Нет, — они молча пьют чай. После этого иногда обнимаются, всегда улыбаются или… — молодой Ангел заметно смутился, — или целуются.
— И ты называешь это молитвой? Почему? — непонимающе развёл руками седой Ангел.
— Потому, что Бог есть Любовь, — прозвучал ответ с высоты.
Не сговариваясь, оба подняли посветлевшие лица вверх и благоговейно умолкли. Что можно было сказать в ответ? Всё было сказано!
С небес лилась нежная музыка. Молодой Ангел, слушая её, впитывал слова Бога и в сердце его разгоралась любовь ко всем влюблённым в жизнь людям. А седой Ангел беззвучно повторял засевшую в мозгу фразу:
— Классная штука — жизнь!
***
Ночью в дом №16а на улице Чехова пришли люди в форме сотрудников НКВД и Петра Леонидовича арестовали.
Глава 3. Тревожная ночь
Догорев, ноябрьский день погрузился в ночь, и тёмное полотно её упало на улицы города. Погасли огни в окнах домов, на улицах смолкли голоса людей и звуки мычащих, гавкающих, хрюкающих домашних животных, лишь изредка со стороны окраинных дворов доносилось редкое тявканье дворняг. Тявкнет спросонья какой-нибудь пёс, ей подвоет такой же неугомонный кобель и снова тишина. Черна осенняя ночь.
А на сумеречном западе, разделённом трепещущей линией горизонта на твердь, поглощённую ночным мраком, и небосвод, поливаемый закатными лучами солнца, играют огненные всполохи. Прощаясь со светом дня, они бросают на темнеющее полотно небосвода радужные мазки. Лёгкая, едва различимая в хаосе света и мрака трепещущая дымка вливается в них, разрывает на брызги и мелкой искрящейся пыльцой небрежно бросает умирать на чернеющую Обь. Но прежде чем умереть в чёрном полотне реки, серебристые небесные огоньки ярко вспыхивают и, взлетая фейерверком по-над рекой, отдают салют жизни в широко раскрытых глазах человека, одинокого стоящего на краю обрыва. Знали бы они, в чьих глазах отдают салют жизни, то сожгли бы их прежде, чем умереть самим. Это были глаза демона в человеческом обличье.
— Здесь, на этом самом месте, шестнадцать лет назад, в такую же глухую пору я провожал их, — шептали губы человека, бросающего равнодушный взгляд на угасающий в Оби день. — Провожал, как думали они на жизнь, — на смерть. Всё повторяется, вот и сына их отправил на встречу со смертью.
Стонала ли душа человека в военной форме от таких мыслей?! Нет! Он был равнодушен к чужой жизни, но своей дорожил. За свою жизнь, за право жить самому и отправил на смерть шестнадцать лет назад друга однополчанина и его жену.
Мелкая влажная пыль падала на его лицо, но не отрезвляла от страшных мыслей и не отдаляла от дней, оставшихся в далёком прошлом, более того, вносила в его душу некоторое облегчение.
— Пётр повзрослел, подполковник, мог узнать мою тайну. И кто знает, куда могла забросить его военная стезя. А если в военный гарнизон в Грузии. Он мог оказаться в моём родовом поместье, а там портреты всех мужчин моего рода и среди них есть мой.
Поздний вечер ноября дохнул в лицо мужчины ночным холодом. Дрожь пробежала по его плечам и крупным каскадом покатила по спине и груди. Одна колючая снежинка упала на его лицо, вырвала из воспоминаний прошлого и внесла в реальность сегодняшнего дня, в котором предал человека, доверявшего ему, как отцу.
Так считал он, но Пётр Леонидович Парфёнов всё знал о нём, о его перевоплощении из князя в большевика и о его подлости по отношению к своему другу, отцу Петра. Знал, что он враг советской власти и убийца его матери.
— Такова жизнь, и моя в ней дороже! — вдохнув полной грудью влажный холодный воздух, спокойно проговорил Магалтадзе и, сделав шаг от края обрыва, повернулся лицом к городу. Через пять минут, пересекая улицу Чехова, невольно взглянул на дом, где несколько часов назад сидел за столом того, кого отправил в застенки Алтайского краевого УНКВД.
А в это время, в темноте комнаты, молодая женщина, вдруг резко постаревшая, задумчиво смотрела сквозь тёмное окно в плотную черноту, накрывшую улицу. Покраснели от слёз её красивые глаза, и вздувшиеся малярные мешки скатились на скулы.
— Ошибка! Пётр не враг! Разберутся и отпустят! — потирая опухшие от слёз веки, беспрерывно говорила Зоя. — Вот сейчас пойду, а он мне навстречу… улыбающийся, весёлый и скажет, что его вовсе и не арестовывали, а просто вызывали на беседу по военным делам.
— Ночью, по военным делам?! — восклицала Зоя, приподнималась со стула, но уже через секунду опускалась на него, и снова смотрела сквозь тёмное стекло окна на окрашенную ночью черноту пустынной улицы, на тёмные безлистные деревья, стыдливо вжимающие свою наготу во мрак.
Рядом с ней, склонив голову, в дремоте сидела Серафима Евгеньевна.
Моросил мелкий дождь. Лёгкий ветер колыхал ветви деревьев и сбрасывал с них водяную пыль. Разлетаясь, она осаждалась на стекло окна, возле которого сидела Зоя, собиралась в тонкие ручейки и, вяло струясь, стекала к нижней поперечине рамы, а оттуда, формируясь в крупные капли, катила к подоконнику, с него на землю и, теряясь в ней, умирала.
— Сыро, промозгло, я в тепле, а Петенька, мой родной Петенька сейчас в холодном сыром каземате, — представляла Зоя мужа в сыром мрачном подвале за решётками под замком. — Я не позволю… никому не позволю издеваться над моим Петенькой. Он и так изранен, живого места на нём нет. А вы!.. — Зоя мысленно погрозила им кулаком. Грозила, не концентрируясь на отдельных личностях. Грозила всем плохим людям, которые арестовали её мужа, хотя глубоко внутри себя видела среди этих плохих людей Сталина, Ворошилова и даже Магалтадзе, как представителя карательного органа НКВД. — Не позволю отнять у меня Петеньку. Моего Петеньку, — возмущалась мысленно. — Как это так… за что… дважды орденоносца, героя Хасана и Халхин-Гола… — негодовала, беспрестанно утирая покрасневшие от слёз глаза.
— Правильно Петя говорил, что-то здесь непонятно. Маршалов расстреляли. Такие большие люди и враги? Можно было бы поверить, если кто-то один, но не все. Уничтожить трёх из пяти маршалов, это же предательство! Боже! Так Сталин враг? И как это я сразу не поняла? Если маршалы враги, почему занимали высокие военные посты? Не разглядели? Это Ворошилов и его пособники враги! Боже, и как это я раньше не понимала. А эти, Магалтадзы, приезжали к нам полк, арестовывали честных боевых офицеров и теперь взялись за Петю. Но Петя не враг. Значит, враги они. И Магалтадзе враг. А я чуть было не стала ругать за столом тех чекистов, которые арестовывали офицеров в нашем полку. Надо идти. Но куда? Боже, как сильно болит голова. А Петеньку сейчас терзают и мучают!
Обнажённая намокшая черёмуха шершаво скребла своими голыми ветвями фасадную стену дома. На её тоненькой ветке, качающейся в сантиметрах от окна, отяжелев от капель дождя, безвольно клонился к земле одинокий до прозрачности изъеденный непогодой лист. Порыв ветра встряхнул черёмуху, взмахнула она ветвями и сбросила с себя последний листик, и полетел он, покачивая сухоньким тельцем, в ту неведомую ему даль, где истлеет и окончательно прекратит своё существование. В этом полёте было движение, но уже без жизни. Лист был мёртв.
Вжавшись в себя, войдя в тяжёлые и туманные мысли, Зоя жила и как бы не жила. В её душе не было места движению времени, оно замерло на точке, когда за мужем закрылась дверь. Полная окаменелость тела. Вязкий сырой мрак ночи с мокрыми голыми деревьям за окном всасывал её сознание в себя и рождал в нём странные картины.
Она на огненном коне, мчащемся по небу над городом. Всматривается в дома, хочет понять, куда и зачем летит, но все здания под ней чёрные с кривыми стенами, кривыми крышами и стоят они на кривых улицах. Все улицы пустынны, лишь на большой огненной площади стоят люди с обожжёнными лицами, многие из них без рук и без ног, а некоторые даже без голов, и все они, согнувшись, смотрят на раскалённую землю под собой. Лишь один среди них стоит на возвышении и пальцем манит Зою к себе. Зоя направляет коня к нему и влетает на чёрную скользкую дорогу. Конь становится на дыбы, сбрасывает Зою и улетает в заоблачную даль. Зоя скользит на ногах вниз к чёрному бараку, останавливается возле его раскрытой двери, осматривается в надежде понять, где находится, но вокруг ни единого знакомого объекта, за который можно было бы ухватиться и понять где находится. Делает шаг в сторону двери и проваливается по пояс в яму с отходами. Кричит, зовёт на помощь, но никто не отзывается на её зов. И она понимает, что никто не слышит её и даже не хочет слышать, да и сама она не слышит свой голос. Понимает, что никто не поможет ей в её беде. С каждой минутой всё глубже погружается она в яму, бьётся, борется за жизнь, и когда липкая грязь доходит до грудей, кто-то вырывает её из трясины, берёт на руки и вносит в дом детства.
Зоя видит маленькую девочку, она лежит лицом на сложенных на столе руках и тихо, почти беззвучно плачет. Её плечи вздрагивают. Зоя подходит в девочке и спрашивает:
— Кто тебя обидел?
— Никто, — отвечает девочка.
— Почему тогда плачешь?
— Потому что обидно. Я люблю его, а он спрятал мой мячик и ушёл с Олей купаться на реку, а меня с собой не взял.
Зоя нежно гладит девочку по голове, и осознаёт, что видит себя в детстве. Тоска по счастливому ушедшему детству сильно сжимает её сердце. Зое хочется кричать, рвать на себе волосы, метаться по комнате, но кто-то вновь берёт её на руки и поднимет высоко-высоко, — до светлого плавно плывущего по голубому небу облака, на котором сидит улыбающийся муж. Он манит её к себе, она подлетает к нему и они оба, рук в руке, летят к красивому цветущему саду с розовым домом на возвышении. И Зое становится легко. Она счастлива. Глаза сияют пламенем жизни, волосы развеваются на тёплом ветру, а на губах улыбка. Они подлетели к дому, встали на тропинку, осыпанную лепестками роз, рядом любимый муж Петя, повернулась к нему лицом и тотчас проснулась. В сознании всплыли жестокие события прошедшего вечера.
Противно скребёт черёмуха голыми ветками по окну. Пустынно на улице, мрачно в тёмной комнате, даже кот, постоянно трущийся о ноги, где-то спрятался и не урчит во сне, — всё вокруг как будто вымерло.
Порыв ветра глухо свистнул в печную трубу, влетел в черёмуху, схватил её когтистую ветвь и хлестнул ею по стеклу окна.
Зоя вздрогнула.
— Даже небо плачет по Петеньке, и глаза мои льют слёзы, но не помогу я ими Петеньке. Как быть? Что делать? Надо идти, надо идти! Но куда? Куда — кричала душа Зои и нашла только один выход. — Надо идти к Ларисе Григорьевне, но там Магалтадзе. Ну и что! Потребую освободить Петеньку. А если не освободит, значит, и правда враг. И Ларисе Григорьевне скажу, путь прикажет Ревазу Зурабовичу освободить его, муж он ей. Вот пусть и покажут, что друзья нам. Она работает в крайкоме партии, а он большой начальник в краевом комитете госбезопасности. И, может быть, я ошибаюсь относительно его. Конечно, ошибаюсь! Иначе бы он сказал, что Петеньку арестуют. Он и сам не знал. Конечно, не знал! И не все там плохие. Владимир Филимонов, очень даже хороший человек, хотя там и работает. Лариса Григорьевна и Реваз Зурабович вовсе и не знают, что Петеньку забрали. И откуда им знать? За Петенькой же ночью приехали. Целый час что-то искали, заглядывали даже в печку, шурудили в ней ещё горячие угольки. Один уголёк упал и вот, — посмотрела на половик, — прожёг его. А потом Петеньку забрали, дали надеть шинель, а с собой ничего не разрешили взять. А баба Сима хотела засунуть ему в карман пирожки, так они вырвали их у неё, переломали и бросили на пол. Пойду к ним, они помогут, вызволят Петеньку из… — Зоя вспомнила руки людей, пришедших арестовывать мужа, под обкусанными ногтями которых были серпики грязи, — из их грязных рук. Они помогут! Должна помочь! Я знаю! — проговорила и задумалась. — А должны ли? Что я знаю о них? Какие-то они скрытные. Оля! — Восклинула Зоя. — Оля любит его! Я знаю. Видела, с какой любовью она смотрела весь вечер только на него. Глаз с него не спускала! Она поможет. Она обязательно поможет.
Мысль Зои крепнет, всё ярче вспыхивают её глаза. Приподнимается, в свете тонких розовых лучей, льющихся сквозь круглые дырочки в дверке топки русской печи, зажигает керосиновую лампу и идёт к входной двери, слева от которой на навесной полочке висит верхняя одежда. По пути, покачнувшись, валит прислонённый к печи ухват.
— Ой, Господи! Что, где! — вскрикивает Серафима Евгеньевна, встряхивает головой и, протирая глаза кулаками, с удивлением смотри на Зою, повязывающую на голову платок.
— Зоя, ты, куда в такую темень? — с тревогой в голосе произнесла она. — Ночь на дворе и хлещет, слышу, как из ведра.
— Пойду к Ларисе Григорьевне. Они спят и не знают, что Петеньку арестовали. Пока не поздно надо его выручать. Мало ли что могут с ним сделать. Каждая минуточка дорога.
— Сапоги хоть надень, — назидательно произносит, увидев, что Зоя берёт в руки лёгкие туфельки. — Не лето, чай! Лужи кругом. Застудишься! — и мысленно, — мать с отцом сгинули неведомо где, сейчас Петенька, их сыночек, мой любимый внучек в застенках… иродовых. И когда же кончится эта проклятущая жизнь в нашей богом забытой стране? Церкви снесли. Храм Петропавловский, лучший на всю Сибирь, разрушили, кладбище, что рядом было, люди уважаемые в нём захоронены, с землёй сровняли, ироды окаянные!
Небо плакало. Плакала и надорванная душа старой женщины, потерявшей дочь и зятя в годы красного террора. Устала она от жестокой жизни, хочет уйти из неё, но было то, что держало её в этом мире, в холодном и кровавом, в вихре не понимаемой ею перемен, — вера в то, что дочь жива. Придёт она домой и приклонит свою уставшую голову к истосковавшейся материнской груди. И небо, как бы услышав эту старую женщину, вдруг ярко вспыхнуло, и по нему пронёсся большой светящийся шар. А потом за рекой что-то взорвалось. И снова зловещая темнота.
Ветер бил стены дома, но, не покорив его, осрамлённый, собрал кружащиеся в каплях дождя мелкие снежинки в пригоршню и резко бросил их в окно дома, стукнул ставнями и, взобравшись на крышу, устрашающе завыл в печную трубу.
Охваченная дрожью, Серафима Евгеньевна перевела взгляд с Зои на окно, и по резким взмахам ветвей черёмухи поняла, что поднимается снежный вихрь. Зима резко поглощала осень.
За городом, — на просторе, над укутываемыми снегом полями, над снежным месивом, плывущим по реке, юная метель кружила в своём белом платье и пела звонкую песню свободе и широкому раздолью. Своей свободе и своему раздолью! А в это время в городах на алтайской земле томились в подвалах ни в чём невиновные люди.
Здесь метель визжала, ахала и била в окна, — злилась на улицы и дома, препятствующие ей разыграться в полную силу. Зажатая домами, заборами и столбами, связанная телефонными и электрическими проводами, била она снежными иглами, сыплющимися сверху густыми белыми струями, во всё, что было на её пути, и как загнанная в клетку волчица с яростью тянула свои злобные звуки.
Склоняясь под тугими порывами ветра, бившими в лицо острыми льдинками, Зоя шла по тёмным улицам ещё сонного города.
— Я помогу, помогу тебе, родной мой! — шептала она, спотыкаясь в темноте о затвердевающие на холодном ветру кочки. — Мы все поможем тебе! — беспрерывно твердила и упорно шла сквозь усиливающуюся метель к дому тех, кто, надеялась, поможет мужу выйти из застенков НКВД. Шла не за сочувствием и пониманием лично для себя, не было в мире той силы, которая могла бы внести в её душу умиротворение, шла в надежде, что живущие в том доме люди вызволят мужа из ошибочного, в чём она не сомневалась, ареста.
В пять часов утра, — через шесть часов после ареста Петра, громкий и настойчивый стук в ставни дома №4 на улице Мало-Тобольской разбудил всех живущих в нём.
Сквозь щели ставен пробился свет от включенной лампочки и следом недовольный, заспанный голос: «Ну, кого там ещё принесло? — резанул по травмированной душе Зои. — Звонок есть, чего тарабанить-то в окно. Погоди, шас открою».
Узкий луч света, тускло льющийся из сеней дома на крыльцо, падал на лицо Зои и, отражаясь от её глаз, пронзал Магалтадзе. Царского офицера, князя Шота Абуладзе охватила дрожь. Тревожные мысли пронеслись в его голове.
— Неужели она знает? Но, кто… кто сказал ей… Вовка Филимонов? Неужели что-то накопал на меня?! На бумагах сидит. Бежать! Срочно бежать! Хотя… что это я? Если бы появилась на меня хоть малейшая улика, то арестовали бы вместе в Парфёновым! И не она бы сейчас стояла здесь, а они… Успокоиться! Надо успокоиться! — мысленно проговорил Реваз и, выразив на лице удивление, подхватил Зою под руку и ввёл в дом.
— Заходи, заходи, Зоюшка! Что морозиться-то?! Ишь, как за ночь-то подморозило… Зима, да и только! Случилось что!.. С Серафимой Евгеньевной?.. Не приболела случайно? — спросил с сочувствием.
Зайдя в дом, Зоя тотчас подбежала к Ларисе Григорьевне, в ночной сорочке стоящей у стола в тревоге, и бросилась к ней со словами.
— Тётя Лара, Петю… Петю арестовали, — проговорила и заплакала, уткнувшись лицом в сложенные лодочкой ладони.
— Пришли, перевернули всё вверх дном, вытрясли вещи из сундука, и даже перевернули его, а потом взяли письма Марии Ивановны, дочери бабы Симы, которые она писала из Омска, и письма Леонида Самойловича, зятя её, своей жене с германской войны, и унесли. И мою одежду из чемодана тоже на пол… а потом топтались по ней. А один из них, как будто я не видела, сунул в карман флакон духов «Красная Москва». Бог с ними… с духами. Я им десять флаконов куплю, лишь бы Петеньку выпустили…
Рассказав всё подробно об аресте, Зоя устало опустилась на стул в надежде услышать от почти родных людей слова поддержки, а более уверения в том, что примут все меры для освобождения Петра, но дом оглушал тишиной, и Зое казалась она могильной. А люди, влитые в неё, чудились равнодушными.
— И зачем я сюда пришла? Улыбчивые, говорливые, а как дело коснулось чужой беды… — по вискам Зои чугунными молоточками били ходики. — И никому-то нет дела до Петра. Как воды в рот набрали. Боже, как же мне тяжело! — тяжело вздохнула, приподнялась и повернулась к выходу из дома.
Слова Зои молотом ударили по Ольге, проснувшейся от стука в окно, но лежащей в постели.
— Пётр арестован? — вырвался крик из её груди. — Нет! Не может этого быть! Зоя что-то путает!
В следующую минуту с шумом открылась дверь спальни Ольги.
— Говори! Говори, что с ним! — подбежав в Зое и взяв её за лацкан пальто, стала кричать и трясти. — Ты врёшь! Врёшь! Ты специально так говоришь, чтобы я умерла от боли и горя. Он мой! Мой! Никому его не отдам! Не смей так говорить! Не смей! — выговорилась с криком и, склонив голову на Зоину грудь, тихо произнесла. — Скажи, что это неправда, что Петенька дома. Скажи, прошу тебя! — отстранилась от Зои и, поняв, что она сказала правду, пришла за помощью, медленно подошла к дивану, опустилась на него, и замерла в оцепенении.
— Его убивают! Петечку сейчас избивают в кровь! И ты, — резко ткнув пальцем в Магалтадзе, — виноват в этом. Я прокляну тебя, если с ним что-то сделается. И убью себя! А может быть, они его уже убили, а ты стоишь здесь и даже не пошевелишься, чтобы бежать туда, к себе и вызволять Петра из своих кровавых лап. Боишься?! Боишься, что он всё расскажет о тебе?! Я сама уничтожу тебя, если ты сейчас же пойдёшь в своё НКВД и не освободишь Петю!
Лариса Григорьевна, Реваз Зурабович и Зоя смотрели на бьющуюся в истерике Ольгу, и каждый думал о своём.
Мать, подойдя к дочери, обняла её, прижала к груди и, гладя по голове, стала успокаивать.
— Милая, родная моя доченька, успокойся! Мы сделаем всё, чтобы высвободить Петра. Успокойся, милая! Всё будет хорошо. А сейчас встань, зайди в свою комнату и оденься. А потом мы послушаем Зою и будем решать, как помочь Петру.
— Что тут слушать? И так всё понятно! Вы здесь в тепле, а его сейчас терзают в твоих, — ткнула пальцем на Магалтадзе, — застенках. Если ты сейчас же не пойдёшь в своё НКВД и не освободишь Петра, я всем расскажу, кто ты такой!
Магалтадзе трясла злоба.
— Она знает всё! Но откуда? Кто рассказал ей обо мне? Лариса? Нет, этого не может быть. Она бы и себя настроила против дочери. Блефует! А если что-то знает, то, конечно, не связанное с моим прошлым. Нет, ничего она не знает! — на этом успокоился, подошёл к Ольге и, присев рядом с ней на диван, проговорил:
— Оля, давай спокойно во всём разберёмся. Я действительно ничего не знал об аресте Петра, — врал. — Давай послушаем Зою и будем решать, как помочь Петру.
— Хорошо, пойду к себе и оденусь, — ответила Ольга
Зоя смотрела на Ольгу, входящую в свою комнату, и вспоминала себя шестью часами ранее.
— И я такая же была растерянная в первые минуты ареста Пети. Так нельзя. Прав, Реваз Зурабович, надо успокоиться и спокойно всё обсудить.
***
А в это время в КДВО в квартире командира полка подполковника Парфёнова закончился обыск и подписывался акт о его проведении.
На основании ордера №32382 от 25.11.1939 г. Главного управления государственной безопасности НКВД СССР произведен обыск у гр. Парфёнова П. Л. в доме №8, кв. №12, ул. Красной Армии.
При обыске присутствовали: комендант гарнизона Воронин Ф. С.
Взято для доставления в Главное управление госбезопасности:
1. Маузер в деревянной кобуре №3897 — 1 шт.
2. Пистолет с запасной обоймой №48173 — 1 шт.
3. Обойма для парабеллума — 1 шт.
4. Патроны для маузера — 4 шт.
5. Альбом с фотографиями — 1 шт.
6. Переписка разная — 1 пачка.
7. Катушки для фотопленки — 4 шт.
Обыск проводили сотрудники НКВД — Головин, Егоров, Самойлов, Неудахин.
***
— Петя — враг! — взмахнув рукой как бы нанося удар, проговорила Ольга, выходя из спальни. — Его почти мёртвого с поля боя вынесли, Зоя рассказывала. А они…
— Олечка, но вопрос действительно очень серьёзный. Ты прекрасно знаешь, что сейчас в нашей Красной Армии действительно окопалось очень много врагов. — Лариса попыталась противиться дочери и привела в пример измену в высших армейских кругах страны. — Взять хотя бы бывших маршалов Егорова, Тухачевского, Блюхера. Ведь доказана же их враждебная деятельность против Советского Союза в целом и нашей Красной Армии в частности. — Что уж тут говорить об офицерах, их могли втянуть в шпионскую организацию, они и сами могли не догадываться об этом. Тем более Пётр служил под непосредственным начальством врага народа, предателя и японского шпиона Блюхера.
— Мама, ты что говоришь? Ты слышишь себя? — вглядываясь в глаза матери, проговорила Ольга и через секунду, приложив правую ладонь к щеке, покачивая головой, медленно и очень чётно произнесла. — Ты больна! Вы оба больны! Петя… враг! Вслушайтесь, что вы говорите. Петя — враг! Вы в своём уме? — Ольга взглянула на Магалтадзе. — Причислили Петю в японские шпионы. Боже мой! Боже мой — прикрыв глаза, покачиваясь, говорила она. — И это мои родители. Честные коммунисты.
— Боже, что творится в этой забытой Тобой стране?! — слушая разговор Ларисы Григорьевны с дочерью и думая о Петре, мысленно говорила Зоя. — Хочется верить в хорошее, но с каждым днём всё новые и новые аресты. Пытают, убивают, калечат души ни в чём неповинных стариков, женщин, детей, крестьян выращивающих хлеб! Убили веру в человека! Убили веру в душе! Как жить? Как жить без веры? Без веры нет жизни. Без веры нельзя жить! Но в кого верить? В кровавого Сталина, уничтожающего цвет армии? Прав Петя, сто раз прав!
— Милая доченька. Я понимаю тебя. Мы все понимаем тебя, — обнимая Ольгу, говорила Лариса. — Но злобой, ненавистью, лишением жизни себя горю не поможешь. Надо верить в добро, в лучшее. Вера сродни той капельки влаги, что внутри земли находится и хочет эта водица воли. А для этого она стремится покинуть тьму земли, чтобы увидеть свет. И вот это стремление выводит капельку через лабиринт ходов тёмных к заветной трещинке в тверди, — к свету земному. Вот так и человек стремится к истине и к свету. И мы добьёмся справедливости. Все вместе. Вырвем Петра из злобных рук.
— О какой вере в Бога ты говоришь, мамочка? Нет Бога! Я верю только в себя. Сама всё сделаю. Я напишу в крайисполком, в крайком партии. Не помогут, напишу товарищу Сталину. Расскажу, что творится у нас в НКВД. Он разберётся и накажет виновных.
— Олечка, никому не надо писать. Ты только всё испортишь. Мы всё решим сами. А Пётр сильный, выдержит, ты и Зоя, Реваз и я поможем ему. Как бы трудно тебе ни было, не уподобляйся слабым, на жизнь не клевещи и не сетуй. И ещё, не твори даже в мыслях возмездие к тем, кто сделает тебе больно. Добро и зло — это чувство людское, земное, а возмездие — удел Всевышнего. Живи по совести, дорогая моя дочь! И верь в добро и справедливость. Человеку нельзя без веры. Нельзя даже думать, как ты говоришь. Жизнь у человека одна. Надо ценить её. Вот ты сейчас борешься за жизнь Петра, а о своей не думаешь. Разберутся во всём, выпустят его, а тебя уже и нет. Представь, каково ему будет. Если ты любишь его, ты должна беречь свою жизнь.
— Знаю, что говорю! Всё про вас знаю! — слушая только себя, выплеснулась Ольга.
Лариса и Реваз насторожились. Посмотрев друг на друга, одновременно произнесли:
— Что знаешь?
— А то, что вы крестики храните в комоде, а ещё коммунисты называетесь? Вот!
— Оля, а разве мы когда-нибудь говорили, что не крещённые. Всех в то время крестили, и каждого рождённого ребёнка вносили в церковные книги.
— А что-то вас там нету! — язвительно ответила Ольга.
— Не ехидничай, это не достойно тебя, Оля! — строго посмотрев на дочь, проговорила Лариса.
— Нет в церковных книгах?!.. Так это естественно, — выслушав дочь, вступился за жену Реваз. — Меня крестили в Грузии, а там, сама догадайся, какие могут сейчас быть документы, когда всё сгорело в топке гражданской войны. И у мамы твоей вряд ли сохранились документы о рождении. Родилась-то она не в самом Петербурге, а в деревеньке, откуда родом мать её, бабушка твоя. А той деревни уже и след простыл. И не у нас одних такое с документами тех времён. Так-то вот, Олюшка. А с выводами торопиться не надо. Никого не называют врагом до суда. Разберутся, не виноват, отпустят. Надо только подождать.
— А я не хочу ждать… и не буду. Сама запрос сделаю… куда надо. Знаю, чем вы там занимаетесь в своём НКВД. Ежедневно десятки жалоб на вас приходят в организационный отдел. Где, спрашивается, Ющенков Сергей, комсомолец из села Павловское, шестнадцать лет ему? А комсомолка-учительница из Чесноковки, ей всего девятнадцать лет? А… — Ольга махнула рукой. — Нашли врагов! С детьми воюете! В общем так, чтобы сегодня же, максимум завтра утром, Пётр был освобождён. И слышать ничего не хочу!
— Но… — запротестовал Реваз.
— Никаких но! И не надо мне говорить, что это не в ваших силах, — заключила Ольга и, взяв Зою за руку, повела её в свою комнату, на ходу бросив через плечо, — всё в ваших! И с этого момента Зоя будет жить у нас, в моей комнате. И не прекословьте мне!
— Олечка, поступай, как знаешь. Разве ж мы против, — уже в закрывающуюся дверь ответила ей мать.
Лишь только закрылась дверь за дочерью, Лариса посмотрела на мужа и проговорила: «Ты знал?»
— Знал, — не стал скрывать Реваз.
— Знал ещё там… за столом, и ни слова не сказал Петру! Какой же ты… Знать не хочу тебя. Сегодня же уходи из дома и не возвращайся, пока не освободишь Петра. А потом ещё посмотрю! Принять обратно или ночуй в своём кабинете!
— Бумага пришла сверху, из Москвы. Я ничего не смог сделать, — ответил Реваз.
— Здесь ты начальник следственного отдела, как решишь, так и будет. Ищи правильное решение, каким образом полностью снять с Петра все обвинения и восстановить в звании, уверена, что уже и петлицы сорвали, и в должности сняли.
— Я могу попытаться снять с Петра обвинения, но со званием и должностью… это не в моей власти. Хотя приказа о его разжаловании и увольнении из армии у нас нет, а в наркомате… не знаю. Не вхож в те круги.
— Ты меня понял, — ответила Лариса. — Поезжай уже. Вон шофёр твой сигналит на всю улицу, — кивнула в сторону окна. — Весь район разбудил! — и, посмотрев на часы, показывающие 7:08, направилась в спальню дочери. Постучала в её дверь и произнесла. — Девочки, выходите, чай пить будем… с вареньем ежевичным. Серафима Евгеньевна вчера перед уходом дала. — Посмотрела на ходики. — Рано ещё. — Глубоко вздохнула, налила в чайник воду из ведра, поставила его на электрическую плитку и, присев на стул, ушла воспоминаниями в прекрасные годы своей юности.
— Бедная Анна. Совсем не пожила девочка. Глупенькая, лишила себя жизни… в расцвете жизни, в восемнадцать лет. С сестрой её Галиной, слава Богу, всё устроилось. А вот мужа её — Павла в тридцать втором расстреляли за участие в белогвардейском заговоре в Омске. Какой с него заговорщик, если с войны пришёл калекой. Так всю семью, считай, и подрубили под корень, а отец их был надворный советник, гласный омской городской думы. Уважаемый человек. Как хорошо и весело было у них дома в день рождения дочерей близняшек, — Анны и Галины. Красивые, очень красивые девочки, чистенькие опрятные. А потом мы ездили все вместе на омскую выставку. Там, — Лариса улыбнулась, — Реваз, молодой не женатый грузинский князь всё крутился возле меня, хотя я отдавала предпочтение Олегу, а Анна ревновала. Ох, и бойкая была девочка. Взяла и подставила ему подножку, когда кружил вокруг фонтана, доказывая, что обнажённые женщины в композиции — это по́шлость. — Лариса улыбнулась. — Если бы не одна из рыб на бортике фонтана, за которую ухватился, не миновать ему чаши с водой. Толстые струи воды изливали они из своих ртов. Вот смеху было бы, — улыбнулась. — И ведь извинился перед Анной. Видимо посчитал, что сам виноват, налетев на неё. Оно и правда, вертелся как уж на вертеле.
Дословно помню его слова «…смертью несёт от этого, с позволения сказать, хаоса. Фонтан вызывает чувство тревоги и даже чем-то напоминает ад». — Пытался убедить всех нас, что бортики фонтана тяжёлые, окольцованы бетоном, а его озерко мелкое. А островок внутри фонтана невыразительный, уместивший на себе бледные обнажённые тела двух атлетически сложённых женщин. Что, мол, у ног одной, что-то провозглашающей поднятой левой рукой и держащей в правой серую корзину в виде головы быка, обнажённое, мёртвое тело ребёнка.
А Олег оказался на высоте. Так прямо и сказал, что на переднем плане не просто обнажённая женщина, а богиня Деметра. Сказал, у нас славян это Мать-Сыра-Земля, порождающая всё живое и принимающая в себя умерших. Это показано в телах детей у её ног, она воплощение первобытной творческой энергии. Одновременно Деметра — «благая богиня», хранительница жизни, научившая человечество земледелию, что ярко показано корзиной, которую держит в правой руке.
На вопрос Шота, что олицетворяет лежащая на рифе обнажённая нимфа, ответил, что это великая богиня Геката, являющаяся помощницей в колдовстве и от него.
Время, время! Не успела оглянуться и уже почти пятьдесят! — Лариса Григорьевна горестно хмыкнула. — Восемнадцатилетняя девочка княжна и сорокашестилетний партийный работник. Сказал бы это кто-нибудь тогда, я бы ему в лицо рассмеялась… Как давно это было, — тяжело вздохнула, — и кажется, не со мной. Двадцать восемь лет, прошло двадцать восемь лет… Какая же я уже старая, сорок шесть лет!
Девочки, хватит капризничать! Выходите, у меня уже чайник вскипел. Сейчас варенье в розеточки разложу, чай будем пить… с печеньем песочным, — громко проговорила Лариса Григорьевна и, прикрыв глаза, тягуче произнесла, — вареньееее… вкусняшка, а запааах мммм… просто чудо! Ни разу в жизни такое вкусное варе… нье…
Тихо скрипнула дверь девичьей спальни, и на пороге её показалась Ольга.
— Ну, мама, ты как маленьких на пирожки зазываешь. Мы и сами уже хотели выйти. Исть-то хочется! — проговорила Ольга и, подойдя к матери, обняла её. И ничё мы не капризничали. Я Зое книгу товарища Сталина показывала. «О Недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников».
В ней товарищ Сталин упрекал в наивности и слепоте руководящих товарищей, имеющих богатый опыт борьбы со всякого рода антипартийными и антисоветскими течениями. Сказал, что не сумели разглядеть настоящее лицо врагов народа, не сумели распознать волков в овечьей шкуре, не сумели сорвать с них маску! Привёл примеры вредительства в разных отраслях народного хозяйства и сказал, что злодейское убийство товарища Кирова было первым серьезным предупреждением, говорящим о том, что враги народа маскируются под большевиков для того, чтобы втереться в доверие и вредить нам. Бдительность и политическая прозорливость — вот верное средство для предотвращения любых злобных действий врага.
— Называется, провела политическую беседу, — мысленно подумала Лариса Григорьевна. — Глупенькая взрослая дочь, когда же ты посмотришь на жизнь не через розовые очки, и увидишь ли её в ближайшее время? Родина, патриотизм, — всё это хорошо, но они ничего не стоят без сердца, наполненного любовью к родным людям!
Ларисе Григорьевне хотелось сказать дочери, что на войне умирают за родных, любимых людей, а не со словами «Умираю за Сталина!»
— А потом, мама, — кружилась по комнате Оля, и её пышная юбка кружилась вместе с ней, — я Зое рассказала о соседе Шумакове, и дом его из окна показала. Сказала, что его тоже арестовывали, а потом через месяц выпустили. Сказали, разобрались и отпустили. Невиновен был, что станок, на котором он работал, сломался. Станок просто уже износился. Вот и Петю выпустят. Правда, мама?
— Конечно, правда! Только всё же я думаю, что Зое нужно временно уехать из Барнаула. — Налив в чашечки чай, Лариса пригласила девушек за стол.
— Куда, мам, ты что? Это же бегство! Сразу решат, убежала, значит, виновата!
— А вы в гости поедете.
— Кто это мы?
— Ты и Зоя.
После этих слов волосы у Ольги, красивого каштанового цвета, а ресницы и брови совершенно черные, казалось, изменили цвет, стали смоляными. А большие колдовские чёрные глаза, застыв на матери, стали стремительно расти и округляться. Не отставал от волос, ресниц, глаз и бровей прямой нос, сморщившись, он вздёрнулся вверх.
— Мама, ты что говоришь? — с трудом разжав плотно сомкнутые губы, превратившиеся вдруг из кораллово-красных в бледные ромашковые лепестки, сморщилась Ольга. — Зачем мне куда-то ехать?
— Поедешь вместе с Зоей. Тебе ли не знать, что бывает с родственниками арестованных. Зоя может не выдержать допросов и наговорит на себя всё, что будет угодно им…
— И куда я поеду? Нас везде найдут.
— Я направлю тебя в Бийск, — посмотрев на дочь, — по комсомольским делам от крайкома партии. Оттуда прямиком на Старую Барду, — ответила мать. — Петру Ивановичу перескажешь слова Зои и скажешь, что мы принимаем все меры по освобождению Петра. Расскажи всё, подробно и без утайки. Он в селе начальник милиции, всё сделает как надо. Особо любопытным пусть скажет, что племянницы вы и приехали погостить. А потом он вас спрячет в надёжном месте. Писать Петру Ивановичу ничего не буду, всё расскажете на словах.
— Но, мама, у меня важные дела от информационного отдела. Еду с члена крайкома комсомола с агитпоездкой в Ойрот-Туру, — ответила Ольга.
— Вот и прекрасно. Сейчас попьёшь чайку и пойдёшь в крайком комсомола. Скажешь, что едешь в командировку по делам крайкома партии, а агитбригаде из крайкома комсомола, чтобы отправлялись без тебя.
***
В грозные годы гражданской войны, будучи маленькими девочками, Зоя и Оля жили в доме у Серафимы Евгеньевны. Были близки и дружны как сёстры, но в один из дней Оля резко отвернулась от Зои, не объяснив причину. Этой причиной, как выяснилось через несколько лет, когда девочки превратились в девушек, был Пётр Парфёнов. Но сейчас, когда над ним, любимым обеими женщинами человеком сгустились чёрные тучи, все разногласия и недомолвки отошли в сторону.
Высокая, стройная Ольга внешне выгодно отличалась от Зои, невысокого роста и полноватой, но характером Зоя была мягче и душой нежнее. Это и подкупило Петра, в его юношеские годы влюблённого в Ольгу. Подкупило и то, что в памятный для него июль 1928 года, год окончания учёбы в Омской пехотной школе, впервые в своей жизни услышал от Зои слова любви. Шестнадцатилетняя девушка, по-детски наивно посмотрела на него своими большими голубыми глазами, и прямо сказала: «Петя, я тебя люблю!»
Ольга, — строгая к себе, но внутренне готовая броситься на шею Петра и закричать: «Ты мой! Только мой! Никому тебя не отдам!» — сдерживала внутренний крик своей души и этим отстранила от себя Петра, решившего, что безразличен ей.
И вот сейчас, некогда две дружные подруги, молчаливо поссорившиеся пять лет назад, крепко обнялись и заплакали на плече друг друга. Страдание о человеке, любимом обеими, объединило их!
Ольга смирилась с тем, что не она, а Зоя стала женой любимого человека.
— Если любишь человека, не должна наносить ему раны и боль, — говорила она себе и покорно принимала случившееся.
А Зоя поняла Ольгу, поняла, что её любовь ничуть не слабее её любви. Поняла её страдающую душу. И как женщина, любящая женщина, сочувствовала ей.
Глава 4. УНКВД
Чёрная «Эмка», с хрустом взламывая узкими шинами тонкий слой льда, свернула с проспекта Ленина на улицу Ползунова и вошла во двор дома №34а.
— Магалтадзе приехал, — услышав скрип открывающейся дверки автомобиля, — злобно скривившись, проговорил старший сержант Пилипенко, невысокого роста следователь НКВД.
— На этот раз ошибаешься, Яков Андреевич, это машина начальника управления капитана Николаева, — не согласился с товарищем по службе сержант Чернов Семён Семёнович, обрюзгший от излишнего употребления спиртного сорокадвухлетний следователь НКВД.
На лестничной площадке «уставшие» сотрудники карательного органа курили «Беломор», обменивались собственными соображениями о методах ведения допросов, смеялись и бахвалились своими успехами в раскрытии контрреволюционных заговоров.
— Вчера ночь интереснее была, а эта так себе, — пустив колечко дыма, махнул рукой младший сержант Кривошеев, тощий и болезненный человек, третий из перекуривавших следователей НКВД.
— Ты когда, Игнат Иванович, закусывать научишься, от тебя постоянно прёт какой-то кислятиной, — скривился от дохнувшего на него зловонья Пилипенко. — Смотри на Семёна Семёновича, от него коньячком попахивает.
— Нельзя мне пить, Яков Андреевич. У меня язва. А воняет от меня от засранцев, которых ко мне приводят на допрос. Они как заходят в комнату допросов, так сразу в штаны и валят, обсираются, значит, вот и приходится с ними, засранцами работать, протоколы писать. Вонь, а куда деться? Окон нет, чтобы проветрить. Вот и приходится пропитываться их говном. Мне и жена говорит об этом, когда в постель со мной ложится. А я ей, исть вкусно хочешь, вот и не вякай, а раздвигай ширше ноги. Туда же ещё, сука павловская. С села Павловского она, а там все такие… противные. Баба, одним словом.
Говорили, бахвалились, возмущались потерявшие человеческий облик «опричники» революции, а в расстрельной комнате уже растапливали жаркую печь небольшого крематория, в который за прошедшую ночь только эти три сотрудника госбезопасности отправили девять человек.
Следователей не интересовало, кто были те люди, которых они одним росчерком пера лишили жизни, они даже не видели их в лицо, подписали очередные протоколы, в которых обвиняемые были указаны списком, и без приказа и акта о расстрелах, отправили их в расстрельную комнату подвального помещения УНКВД.
— А ты её кнутом, сразу шёлковая станет. Я со своей не валандаюсь, чуть-что сразу в морду кулаком, она тут же раком и становится, — гордо проговорил Чернов. — Не хватало ещё, чтобы бабьё кобенилось.
— А моя меня замордовала, — тяжело вздохнул Пилипенко. — Подавай ей каждый день, да ещё утром и вечером. С работы приду, еле ноги волочу, а ей подай и всё тут. И ведь, падла, пока не добьётся своего не успокоится, извоется вся, прям, тошно слушать. Вот же сучка уродилась.
— А ты её промеж глаз, — порекомендовал Чернов старшему сержанту.
— Посмотрел бы я на тебя, как бы ты ей дал… промеж глаз. У неё кулак ширше твоего в два раза, и в плечах, прям, Иван Максимович Поддубный, видел его фотографию в журнале, не помню уже каком. Вот моя, прям, точно Поддубный. Она и родом с тех мест, с которого он, из Черкасской области, с Украины, значит.
— Тогда терпи и исполняй своё мужское дело, — усмехнулся Чернов, при этом хитро сощурился и подумал, что надо бы напроситься в гости к Пилипенко. — По такому случаю можно и литр коньяка прихватить. Ух и прижал бы я её, да так вдарил меж ног её пышных, что зубы бы у неё заскрипели от счастья.
— А я вот думаю, откуда всякие такие урождаются. Их кулаками в морду, руки ломаешь, папиросами горящими в грудь тычешь, а они, суки, ни звука, — задумчиво проговорил Кривошеев.
— Ты о ком это, Игнат Иванович? — спросил Пилипенко младшего сержанта.
— Сегодня ночью вояку привезли. Капитан Магалтадзе приказал, чтобы разбился, а признание с него взял. Вот, все костяшки об него разбил, — Кривошеев показал разбитые в кровь кулаки.
— Об капитана что ли? — ухмыльнулся Чернов.
— Ты, чё, Семён Семёнович, — Кривошеев пристально всмотрелся в глаза сержанта. — Об этого гада, шпиона японского костяшки разбил. Он, сука, крепкий гад оказался. С Дальнего Востока приехал к нам шпионить, разведывать, что мы тут стратегического добываем в горах Алтайских, а потом шифровки в Японию отсылать. Ну, ничего, не таких ломал и этого обломаю. Валяется сейчас в своей блевотине на бетонном полу. Морда разбитая, а глазами, сука, так и жгёт… гад! Ну, я ему его моргалы-то тоже подправил, один от одного моего удара сразу и закрылся.
— А ты карандашом протокол-то напиши, а в нём, что ни в чём вояка не виноват. Он прочитает и подпишет чернилами, а ты потом карандаш-то сотри и напиши всё, что надо. Что враг он злейший нашего Советского государства, шпион японской и английской разведки, и работал по заданию врага народа Блюхера. Так и напиши, всё учить тебя надо. Месяц уже у нас служишь, а всё понять не можешь, что враг никогда не сознается в своей вредительской деятельности, следовательно, нам нужно быть хитрыми. Так-то вот, друг ты наш ситный, Игнат Иванович.
— Не подписывает гад. Я ему уже и руку левую сломал, а он, сука, только стонет и молчит.
— А ты с нас бери пример. Мы вообще никого не допрашиваем. Сами вместо врагов народа протокол подписываем и дело с плеч долой, — Чернов похлопал Кривошеева по плечу. — А потом стакан коньяку. И благодать по всему телу. Коньячок он пользителен для язвы. У меня тоже полгода назад что-то крутилось в животе, ещё до перевода сюда из района, мо́чи не было терпеть, аж ремнём живот перетягивал от боли, а как начал службу в управлении, да коньяк кажный божий день, так всё как рукой сняло.
— Пробовал я коньяк, Семён Семёнович, ещё хуже было.
— Пробовал, — засмеялся Чернов. — Его Игнат Иванович не пробовать нужно, а пить стакана́ми, тогда от него польза будет.
— А я вам вот что скажу, по мне хошь што, хошь коньяк, хошь водка, хошь сивуха, лишь бы в горле драло и в животе пекло, чтобы, значит, тепло по всему организму, — бросив окурок в урну и погладив живот, проговорил Пилипенко. — Тобишь, когда десяток другой к стенке поставишь и аромат кровушки горячей носом втянешь, а опосля поллитровочку, — снова погладил живот, — то никакая зараза не берёт.
— Это ежелиф сам в распыл пустишь, тогда, конечно, оно того самого, полезное это дело, — ответил Чернов. — Только наш друг Игнат Иванович здоровье своё блюдёт. Коньяк ему вреден, сивуха синяя, — сержант хохотнул от своей шутки, показавшейся ему смешной, — а потому надо его подлечить. Нельзя друга в беде оставлять. Как на это смотришь, Яков Андреевич, — Чернов посмотрел на Пилипенко, подумав, что после Кривошеева можно заглянуть и к старшему сержанту, а точнее к его жене.
— Вот сейчас, прям, и пойдём. Дежурство кончилось, можно и отдохнуть после тяжёлой ночи, — ответил старший сержант.
— Сегодня не могу. Капитан будет ругаться, — тяжело вздохнул Кривошеев.
С тяжёлым стоном открылась массивная дубовая входная дверь здания УНКВД по Алтайскому краю, до революции семнадцатого года торговый дом купца А. Г. Морозова с сыновьями, и на её пороге, отделяющем мир жизни от мира тьмы и ада, показался капитан Магалтадзе.
Пилипенко победно посмотрел на Чернова и проговорил:
— С тебя литр.
— А я завсегда. Сказал же, что в столе три поллитровки коньяку. Щас пойду и принесу. Чё им зазря валяться, когда можно спокойно выпить с тобой. Дежурство закончилось, можно и отдохнуть, — сладостно жмурясь в предвкушении поиметь жену старшего сержанта, проговорил Чернов, отдавая воинскую честь проходящему мимо капитану Магалтадзе.
— А с этими врагами народа оно, конечно, того самого, знаю, что можно и без них самих протокол вести, а потом в распыл, только капитан Магалтадзе приказал мне лично допрос вести, — громко проговорил младший сержант, смотря вслед капитану. — Я тут на днях врага с ТЭЦ допрашивал, тоже божился, что любит родину, а как сапогом саданул ему по яйцам, яичницу, значит, сделал, так тут же во всём и сознался и всех подельников своих выдал, с бабой своей в придачу. Та ещё сучка оказалась, но сладкая, всё такое плотное, аж как в кулаке. Трахал, орала, а когда потоптался на грудях, да раздавил соски, ни звука не проронила, сука. Сдохла, как курва бешеная. А потом её дед трахал, дохлую, думал, отпущу его если отымеет. Отпустил, — младший сержант хмыкнул, — на тот свет. А внучка его сговорчивей оказалась. Посидела в клетке с муравьями, с трубочкой в лоханке, надо же было показать муравьям самую короткую дорогу, через минуту и мамку, и тятьку, и брата выдала. Всё семейство своё вражеское. Пойду уже, отлили, верно, холодной водой-то шпиона японского.
— Иди, иди, а ежели надумаешь, приходи домой к Якову Андреевичу. У меня в столе три бутылки коньяка, как раз по бутылке на нос. Ты как, Яков Андреевич, баба ругаться не будет?
— А я ей вот, — старший сержант сжал правую руку в кулак и потряс им. — Я в доме хозяин! Будут ещё там мне всякие бабы того этого! Айда ко мне, отдохну хоть от неё, паскуды ненасытной.
— А мы её напоим, пусть валяется. Бабы они слабые на водку.
— Слабые! — хмыкнул Яков Андреевич. — На передок они все слабые, скажу я тебе, даже те, которые тощие. А моя самогон хлещет шибше моего. Ей и литра мало. Я от стакана валюсь, а она, стерва, только этого и ждёт. Штаны сдёргивает с меня и нахальничает, падла!
— Вон оно как! — загадочно улыбнулся Чернов и, посмотрев на старшего сержанта, проговорил. — А с тощими пробовал ли чё ли?
— А чё, не мужик ли чё ли! Было дело… два раза… с соседкой Нюркой, — старший сержант гордо вскинул голову. — Молодая баба, тридцати ещё нет, вдовая, мужик на реке по осени утонул… три года как. Попросила в погреб слазивать, сама-то до этого руку шибко побила где-то, сказала. Моя в это время была в бане. Я в стайку её зашёл, а она меня хвать за причиндалы и жмёт. — Не пущу, — говорит, — пока дело мужское со мной не свершишь. — Куда деваться, — Пилипенко почесал затылок, — сделал доброе дело.
— И как?
— Хороша, лучше моей! И пахнееет, — потянул носом, прикрыв глаза, — цветами. А от моей воняет, хошь и моется в бане кажную неделю, как от свиньи. Я потом с Нюркой через месяц ещё разок покуролесил. Безотказная девка, и всё при ней. Груди во, — показал на себе руками, выдвинув их от своей груди сантиметров на двадцать, — а жопа — всем жопам жопа, кругленькая и мяконькая. Я её сзади как приобнял, второй раз-то, она вся, прям, так и обмякла. Ох, и хороша, стерва!
Чернов слушал, загорался глазами и мысленно представлял себя в объятьях жены старшего сержанта.
— А я твою бабу, хохлятская ты морда, хошь в свинарнике, хошь где облапал бы, — мысленно говорил Чернов, и представлял себя пристроившимся к пышному заду жены Пилипенко. — Ежелиф она такая жгучая, мне это даже в радость. Дурак ты, Пилипенко, такую женщину понужаешь. Её на руках надо носить, а тебя, морда твоя хохлятская, давно пора в распыл пустить. Зазнался, как орден нацепил. А за что? Не больше моего в распыл пустил. А я, может быть, даже и больше. Только сегодня сразу семерых отправил в крематорий. Развелось их всяких врагов, ступить некуда. В газетах кажный день пишут об «антисоветских шакалах». Даже писатель Серафимович, не помню как его по батюшке и имени, в каком-то своём очерке писал, что гады шипуче-ползущие, извивающиеся вокруг ног идущих миллионов, это меньшевистско-буржуазные гады! Правильно он сказал, что не заронить им в сердца бойцов с врагами советского государства, в наши чекистские сердца, значит, яда их мутно-лживой слюны. И эту хохлятскую морду я выведу на чистую воду, а бабу его себе заберу. Мне такая баба нужна, я её ого-го, как того самого, вот, трахать буду! Кажный дён… раза по три. Есть у меня на него кое-что, нарыл по случаю. Ишь, орден нацепил, думаешь, не достану тебя, ещё как достану, — улыбнулся своим мыслям сержант.
— Засранцы, — неспешно вышагивая в комнату дознания в подвальном помещении управления, — понужал Кривошеев на чём свет стоит своих недавних собеседников. — Сами раньше меня сдохнете, а туда же ещё, пей коньяк их сратый. Сами и пейте, а по мне чай с малиной лучше вашего коньяка вонючего. Клопов надавили туда и радуются, смотри мол, как скусно клопами воняет. Тфу на вас, засранцев. Учат ещё, как дознание вести надо. Я сам вас могу чему надо научить. Туда же ещё, учат, твари. Тфу на вас, сучар, — Кривошеев смачно сплюнул на пол. — Один засранец орден нацепил и возгордился, а другой козёл козлом, ему только бабу и подавай, а сам дерьмо собачье. Всех баб бы кнутом, да промеж глаз, а сам, сука, так и смотрит, чью бы бабу на сеновал завалить, паскуда.
Открыв дверь в комнату дознания, Кривошеев получил мощный удар в челюсть, от которого у него подкосились ноги. Падая на бетонный пол, младший сержант сжался в маленький комочек, так, думал он, будет легче переносить удары ногой, а то, что они последуют, в этом он не сомневался, так как в падении видел того, кто нанёс ему удар. А ещё он думал: «За что? Я же старался по вашему указанию!» — Какие ещё мысли вертелись в его голове, он и сам не мог вспомнить даже после того, как его отлили холодной водой. Помнил только одно, приближающийся к своему животу до блеска начищенный сапог капитана Магалтадзе, после этого резкая боль в паху и темнота.
Внутренне негодуя, с трудом сдерживая гнев, капитан Магалтадзе сверлил глазами лежащего на бетонном полу Кривошеева, и мысленно хулил его едкими словами.
— Дурак, дубина стоеросовая, а ещё туда же, следователь НКВД. Тебе, суке, говно из сортиров в говновозке возить и жрать его своим вонючим хлебалом, а не следствие вести. Не догадался, харя мордовская, морда прыщавая, сучара поганый, и её арестовать, как пособницу мужу, японскому шпиону. Сейчас бы всё сказала, что нужно и не нужно. А там во внутренний дворик обоих и делу конец. Теперь на себе почувствуешь всю свою глупость. Мне на себя брать не резон твою тупость. Вот и отдувайся теперь.
Левая щека капитана, дёргаясь в нервном тике, раздражала его, и синеющий рубец от глаза до подбородка, оставшийся от удара саблей, полученный в годы Великой войны, вносил в облик грузина сатанинский вид.
— Арестовать её сейчас не получится. Хитрая бестия, домой не пойдёт, у меня в доме скрываться будет, а к себе не направишь сотрудников для её ареста. Надо поговорить с Ларисой, пусть она её выпроводит, скажу, что и на нас может упасть тень заговора. Вон, какие люди поплатились жизнью, Тухачевский, Егоров и Блюхер, а с нами и разговаривать не будут, сразу к стенке и дел куча дров! — Магалтадзе призадумался. — Отправить её обратно на Дальний Восток, а там… А что там? Там у Парфёновых друзей много, там могут всё перевернуть как им выгодно. Нет, в свою часть ей нельзя. Начнут докапываться и могут выйти на меня. А мне это надо? — Реваз шлёпнул себя по лбу. — Отправлю-ка я её в Старую Барду, пусть там с ней валандается Филимонов. Он жучара хитрый, пристроит, надоумит, чтобы помалкивала и не высовывалась со своими требованиями освободить мужа. Никто его уже не освободит, лет десять без права переписки, шёлковым станет. Ишь, сопляк, подполковник уже и два ордена, а я горбачусь и всего лишь начальник следственного отдела, капитан, и даже медальки нет… поганой! А мне ихние большевистские подрякушки и не нужны… чтоб они все… А с ней пусть Филимонов пурхается. Сегодня должен приехать. Вот пусть её и увозит с глаз долой. У меня и без неё дел полон рот! Как же вы мне все надоели, — вонючее, безмозглое рабоче-крестьянское быдло!
Магалтадзе смотрел на распростёртого на полу Кривошеева и злобно ухмылялся.
— Так говоришь, сиськи женщинам давишь, а потом заставляешь стариков трахать их трупы, — припечатав сапог к лицу младшего сержанта, сорвался на крик Магалтадзе. — Тебе, сучонок сратый, кто позволил руку поднимать на офицера Красной Армии без доказательства его вины? — размазывая сапогом сопли и кровь на лице Кривошева, не унимался в крике капитан. — Молчишь, сука! Ну, сейчас ты у меня заговоришь. — Магалтадзе приподнял ногу от лица Кривошеева и, что есть сил, опустил её на его грудь. В груди младшего сержанта что-то хрустнуло, и из неё вылетел предсмертный стон вместе с куском кровавой плоти из перекошенного от боли рта.
Ещё на лестничной клетке, проходя мимо сержантов, Магалтадзе решил физически убрать Кривошеева как исполнителя его указаний вести допрос жёстко. С этой целью он пригласил Филимонова Владимира Петровича в следственную комнату.
— Пусть видит, что я не виноват в аресте Парфёнова, тем более в его избиении, а наоборот принимаю все доступные мне меры к его скорейшему освобождению, — рассуждал Магалтадзе. — Филимонов сам всё увидит и этим утвердит в глазах наших общих знакомых и друзей мою тревогу и заботу о Петре.
— А что писать будем, Реваз Зурабович? — глядя на труп младшего сержанта, спросил Филимонов капитана.
— Так и пиши: «Допрашивая подследственного Парфёнова Петра Леонидовича, младший сержант Кривошеев Игнат Иванович поскользнулся на влажном бетонном полу и ударился грудью об угол стола, в результате чего в груди младшего сержанта что-то сломалось и он погиб, не приходя в сознание». — А потом мы этот акт подпишем и ты, как делопроизводитель пронумеруешь его. Семье его, конечно, выплатим компенсацию, а самого́ младшего сержанта похороним как героя, погибшего от рук врагов советской власти.
— А кого врагами-то причислим? — проговорил Филимонов.
— Тех, кого он сегодня в печь отправил и делу конец, — ответил Магалтадзе.
— А что скажем начальнику управления?
— Так и скажем, что всё произошло не на наших глазах. Зашли взять акт допроса подследственного Парфёнова, а младший сержант лежал на полу. Проверили пульс, а сердце уже не стучало. Мёртв был уже Кривошеев. Остановилось сердце и, падая, он ещё ударился об угол стола грудью. Видно, что-то сломал в груди, так как на губах запеклась кровь. Вот посмотри, тут даже на столе кровь есть, — проговорил Магалтадзе, вынул из кармана платок и, смочив его кровью с пола, обмазал ею стол. — Нельзя, Владимир, это дело так спускать. Враг Кривошеев. Убить хотел Петра Леонидовича, вот и поделом ему, врагу советского государства. Только мы так, конечно, ни писать, ни говорить не будем. Помер смертью героя, так и оформим.
— А что с Петром Леонидовичем?
— В тяжёлом состоянии. Но врачи у нас хорошие, поставят на ноги, не переживай. Хотя, как тут не переживать, — Магалтадзе делано горестно вздохнул, — родной нам человек в беде. Ну, ничего, подлечится, а там и дело закроем за неимением улик.
***
Тревожно звякнула металлическая щеколда калитки дома №16а на улице Чехова.
Отложив в сторону вязание нового половика, Серафима Евгеньевна, сидевшая на скамейке у окна, взглянула сквозь него во двор.
— Господи, снегу-то навалило! — покачала головой, вглядываясь подслеповатыми глазами во двор. — Кто бы это мог быть. Тфу на тебя, старая! Совсем ополоумела! — постучала себя по голове костяшками пальцев. — Верно, Зоюшка, воротилась. А вроде, как и не Зоюшка, худощавее её будет, — пожала плечами, различая сквозь облепленное снегом окно только силуэт вошедшего во двор человека. Крупные снежные хлопья били в окно, плотно усаживаясь на его стекло и забиваясь в щели, мешали обзору не только двора, но и самой улицы. — Опеть снег грестить надо! Будь он неладен! А и без него никак нельзя. Урожаю не будет! И всё же, кто это ко мне пожаловал. Совсем ничего не видать. Ишь, как окно-то снегом залепило!
— А мошь всё-таки Зоюшка… голуба разнесчастная! Нельзя ей сейчас здеся, ховаться надо. Пётр обещался сегодня приехать, вот пусть её с собой и заберёт, а там сховает где-нибудь.
Протяжно скрипя, впуская в жарко натопленную прихожую тонкую струйку холодного воздуха, открылась толстая сосновая входная дверь, и на пороге её появилась Ольга. Поздоровавшись с хозяйкой дома, сняла с себя пальто и направилась в гостиную комнату.
— А я гадаю, кто бы это мог быть, — приподнимаясь со скамейки и тревожно всматриваясь в гостью, проговорила Серафима Евгеньевна. — Проходи, проходи, Олюшка! Чай с пирожками пить будем, с калиной. Не нонешние, со вчерашнего дня остались, но мягкие ещё. А чего им сделается? В кастрюльке, чай, лежали, не в сенцах. Морозно нынче в сенцах-то. А и то хорошо, поздняя нонче зима. В другие года, бывало, в сентябре так завьюжит, что не приведи Господи, ни зги не видать. А сегодня-то как? Околела поди, погода-то с ночи закуролесила. Окошко, вон, — кивнула на окно, — снег облепил, скрозь него ничего не видно, одна щёлочка маленькая осталась. Я и тебя не разглядела. Вижу, кто-то пришёл, а кто не пойму. А ты проходи, Олюшка, на стульчик-то садись. У меня и кипяточек есть, и травки ароматные в заварнике заварила. Душистый чай для здоровья полезный, — вздохнула. — Зоюшку жду. Как ушла из дому, так и не воротилась ещё. Ты не знаешь, где она? Не дай Бог, ежели к ём пошла, к этим иродам. Самую могут заарестовать. Петенька как, не знаешь? Батька твой чего сказывает? — Говорила и боялась спросить у Ольги, с какой вестью пришла. С доброй или худой. — Вот здесь садить, на стульчик.
— Я ненадолго, баб Сима. Пришла сказать, чтобы не переживали за Зою, дома она у нас. А о Петеньке пока ничего не известно. Реваз сказал, что выяснит всё и примет меры к его освобождению.
— Вот и славно, а то я вся испереживалась за них горемычных. А оно и правильно решили, нельзя Зоюшке здесь. Сынок Петенька сегодня обещался приехать, вот и отправлю её вместе с ним. Да ты чего стоишь-то, Олюшка, садись за стол. Пирожки с чаем будем кушать, и я с тобой покушаю… первый раз за сегодня. Сижу вот, жду, когда, кто придёт. А тут и ты пришла. Слава тебе, Господи! — перекрестилась. — А то сердце щемит. Ну, теперь спокойше будет.
— Решили мы все вместе, что и я с ней поеду в Старую Барду, — тщательно пережёвывая пирожок и выплёвывая косточки калины, говорила Ольга. — Под двойной охраной, Петра Ивановича и моей. Так Зое и всем нам спокойнее будет. Как-никак я всё-таки в крайкоме партии работаю, не тронут. Подруга она моя самая, — на секунду умолкла, — любимая. Что уж тут делить, одна у нас беда. Я уже и командировку в Бийск оформила. Погощу у дяди Пети с недельку. Обустроим Зою, тогда и домой можно.
— Вот и славно, Олюшка! Вот и славно! Зоюшка-то знала, что не оставите в беде. Сразу и пошла к вам, — Серафима Евгеньевна тяжело и с придыхом вздохнула. — Что-то сердце щемить стало. Подумываю к сыночку перебраться. Тяжело здеся одной стало, пусто. А дом внучку отдам, Володеньке, нечего ему с семьёй на казённых метрах жить. Родной дом есть, дедовский, мужа моего, значит, деда его родного. Свой-то дом Петенька сынок какой-то врачихе отдал, да оно и правильно, что ему пустовать-то было, внучек-то ещё при батьке в селе жил, кто ж знал, что в Барнаул переберётся, а так пригляд за ним постоянный. А ты ешь, ешь, голуба моя ласковая, ешь пирожки, Олюшка, твои любимые. И Зоюшка очень любит их. Ты когда домой-то пойдёшь не забудь взять, пусть все угостятся. Я много спекла. Всем хватит… и на дорогу останется, а мало будет, ещё спеку, не велика работа. Мне даже в радость.
Широко распахнулась входная дверь.
— Околел, пока с вокзала добрался. Здрасте всем вам! Маменька родная и тебе Олюшка. А где зять мой разлюбезный? Куда это он сховался? И Зоюшка?.. — Пётр Иванович остановился на полуслове, увидев в глазах матери непонятную тревогу и вдруг выступившие слёзы.
— Горе у нас, сыночек, — выйдя из-за стола и подойдя к сыну, проговорила Серафима Евгеньевна.
В голове Петра Ивановича пролетело сразу несколько мыслей:
— Что-то с сыном Владимиром и его семьёй! Хотя нет, Оля здесь. Значит, что-то с Ларисой или Ревазом? Но тогда бы Ольга была у себя дома. А где племянник, — Пётр Леонидович? И где Зоя? Неужели что-то с ними?!
— С Зоюшкой всё хорошо, она у Ларисы дома, — поняв мысли сына, ответила Серафима Евгеньевна. — Вот Оленька пришла сообщить, что у них задержится. Да, ты раздевайся, сынок, за стол садись. За чаем всё и обскажем, а потом к тебе будет просьба.
Усиливающийся ветер с надрывом бил в стены домов окраиной части города «Старый базар». Нёс по её улицам заунывный скрип чьей-то сорванной с вертушки двери, хрипло выл в подворотнях и торжествующе хлопал ставнями какого-то дома.
— Правильно решили. Нельзя Зое оставаться здесь. Знаю не понаслышке, что творят эти, — ткнул большим пальцем правой руки за спину. — У меня ей спокойнее будет.
— Дядя Петя, а может быть Зое фамилию какую-нибудь другую взять? Временно, конечно. Правда с другой фамилией она уже не сможет работать врачом, но зато убережёт себя от этих… — Ольга, как и Пётр Иванович минутой ранее, ткнула за спину большим пальцем руки.
— Поглядим, как оно будет лучше. Когда решили уезжать?
— Сегодня, на вечернем поезде, — ответила Ольга.
— Сегодня, говоришь, — Пётр Иванович потёр подбородок. — Сегодня, — задумчиво. — Ну, что ж… Сегодня, так сегодня. И ты, мама, тоже собирайся. Нечего тут одной зиму куковать.
— А я, сынок, хотела тебя просить об этом. А дом внучку Володеньке передам. В леднике и мясо, и рыба, и засол разный. Семье его на весь год хватит. И пригляд будет за домом родным. Так по наследству и будет переходить. Добрый дом поставил отец твой, сынок, муж мой Иван. Крепкий дом.
— Крепкий, мама, крепкий! — ответил Пётр Иванович и обратился к Ольге. — С матушкой твоей, Олюшка, я уже не увижусь сегодня. А с Ревазом Зурабовичем повстречаюсь. К сыну сходить надо, повидаться. Там и с батькой твоим свидимся. А Володьке скажу, чтобы переселялся в дедовский дом, нечего по казённым углам с семьёй мотаться. И тебя, Олюшка, проводить провожу, с Зоей поговорить надо.
— Зоя просила мундир Петечкин забрать, удостоверение личности и ордена с орденскими книжками, — поднявшись из-за стола, торопливо проговорила Ольга. — Я быстро. Подождите, дядь Петя.
— Оставь. Лишнее это. Не нужно ничего забирать. Здесь спрячем. Есть в доме потайное место, секретное и под запором хитрым, отец сделал, знал, что может пригодиться, тёплое и сухое, от печки тепло проведено. И знают о нём лишь Владимир, я и матушка моя, — Пётр Иванович посмотрел на мать и она, кивнув головой, не только подтвердила слова сына, но и дала этим разрешение на открытие Ольги семейного секрета.
Юная дева зима пустилась в пляс. Распушив свой пышный белый подол, закружила по приобским улицам старого город. Ветер забияка заразился девичьим задором подруги зимы и вплёл в её пляску звонкие мажорные ноты. Протяжно загудели провисшие электрические провода на столбах. Лишь телеграфные провода были безучастны к забавам ветра и рождающейся зимы, они несли в себе чью-то жизнь и чью-то смерть.
Молодая вьюга хозяйничала в городе.
Глава 5. Протокол Особого совещания
Молчаливы дневные улицы города. Не плывут по ним голоса людей, не слышно даже лая собак. Редкие прохожие идут молча, низко опустив голову, а навстречу им, и обгоняя, беспрерывно сигналя, мчатся автомобили, грузовые и легковые, большей частью служебные, везущие в недрах своих очень важных людей и народно-хозяйственные грузы.
Тяжёлая городская атмосфера заволокла Барнаул, и высокое общественное напряжение захватило его. Тихи рабочие окраины, молчалив центральный проспект имени Ленина. Лишь изредка шинами прошелестит по нему автомобиль и пройдёт телега с унылым ездовым. И снова тишина. Но что это? Где, откуда льётся песня?
Пётр Леонидович прислушался.
— Мужики забавляются, — улыбнулся и тотчас сжал кулаки от боли, пронзившей тело. — Болят! Все кости. Крепко отделал!
Невзирая на вьюгу, распахнув полы пальто, два подвыпивших мужика пели оду зиме.
Вдоль по улице метелица метёт,
Скоро все она дороги заметёт.
Ой, жги-жги, жги-говори,
Скоро все она дороги заметёт.
Запряжём — ка мы в сани лошадей,
В лес поедем за дровами поскорей.
Ой, жги-жги, жги-говори,
В лес поедем за дровами поскорей.
— Хорошо поют, звонко! Как там Зоюшка? Владимир сказал, что забрал её Пётр Иванович к себе в Старую Барду. Нельзя ей здесь. А там мой отец… Поможет! И Пётр Иванович не останется в стороне. Там ей будет спокойнее. Ежели неладное почувствуют, укроют, ни одна живая душа не сыщет. И с какой это радости они поют? Интересно, кто же оговорил меня? Командир артиллерийской батареи капитан Егоров? — Пётр Леонидович потёр повязку на лбу. — Чешется! Будь он неладен! Вот отделал, так отделал. Зверьё трусливое! Новую затянули. Мою любимую, «Дальневосточную».
Идет страна походкою машинной,
Гремят стальные четкие станки,
Но если надо — выстроим щетиной
Бывалые, упрямые штыки.
Вслушиваясь в песню, вливающуюся с улицы в палату, стал машинально подпевать певцам.
Стоим на страже всегда, всегда,
Но если скажет Страна Труда,
Прицелом точным врагу в упор —
Дальневосточная, даёшь отпор!
Краснознамённая, смелее в бой!
Полки придут и с севера, и с юга,
С донецких шахт и забайкальских сел,
Свою винтовку — верную подругу —
Опять возьмет ударный комсомол.
Дальневосточная — опора прочная,
Союз растет, растет непобедим.
Что нашей кровью, кровью завоевано,
Мы никогда врагу не отдадим.
— И всё же, кто враг? Кто оговорил меня? Капитан Егоров вряд ли, не тот он человек, чтобы служебное мешать с личным. Ну, поругал его за неумелые действия во время учений, но зато в бою на Халхин-Голе отличился. Если бы не его умелые действия по отражению атаки японцев, туго пришлось бы полку. И ведь какой молодец.
Заняв позицию и не успев развернуться, батарея подверглась артиллерийскому обстрелу врага. Не имея возможности далее оставаться на месте, решил сменить позицию. Все орудия быстро отъехали на новое место, указанное им, но передок одного был в стороне и подъехать никак не мог. Егоров рассказывал после боя, что оставить пушку на месте, значит, потерять её. Приказал расчёту своими усилиями прокатить её метров на двадцать, и уже там подцепить к подошедшему к ней передку. Орудие было не только спасено, но и на новой позиции уничтожило два японских танка вместе с их экипажами. Молодчина комбат!
Нам не забыть стальной и грозной силы,
Когда дышала гибелью земля,
Когда луганский слесарь Ворошилов
Водил полки по скошенным полям.
Дальневосточная — опора прочная —
Встречает яростью войну.
Она хранит, хранит рукой железною
Свою рабочую страну.
Маршал Блюхер Василий Константинович? Но он был арестован год назад, 22 октября, и уже через 19 дней умер, девятого ноября. Год прошёл с того времени, и с лишком. Если бы он тогда оговорил меня, то год назад бы и арестовали. Нет, не маршал. Честный он человек. Его самого кто-то оговорил. Не берусь утверждать, но не понравился мне Жуков Георгий Константинович, грубый человек, разговаривать спокойно не умеет, кричит, маршалу Блюхеру перечил, указывал, как будто он командующий Дальневосточным фронтом, а не Василий Константинович. Хотя… как сказать, кричит — это ещё не доказательство. Умер человек и что только не стали говорить о нём: авантюрист, иностранный разведчик, ротмистр австро-венгерской армии граф Фердинанд фон Гален. Якобы в 1915 году попал он в русский плен и взял фамилию Василий Блюхер, без вести пропавшего младшего унтер-офицера, кавалера Георгиевской медали. А вот интересно, где в таком случае этот граф научился говорить по-русски и без акцента, даже мат русский чётко произносил. Глупость, кто-то умышленно возвёл на него поклёп, и вот это и есть настоящий враг нашей Красной Армии и Советского союза! Но кто он? В голове Петра Леонидовича мелькнула мысль, что кто-то на самом верху, кто приближен к Сталину, кто сильно замаран, льёт грязь на офицеров Красной Армии, чтобы обелить себя.
Фашизм! По Европе идёт фашизм! Неужели кто-то из фашистской когорты прорвался в Генеральный штаб, и уничтожает цвет нашей армии. Из пяти маршалов Советского союза осталось только два, Ворошилов и Будённый. Тухачевского, Егорова, Блюхера устранили, расстреляли. Потом принялись за комдивов, комбригов, сейчас за комполков! Значит, германцы готовятся к войне с нами и подтверждение этому оголение Красной Армии от комсостава.
Нам не забыть победы и уроны,
Степной огонь, свинцовую пургу,
Нам не забыть твоих побед, Буденный,
Лихой удар по злобному врагу.
Патриотические песни… Только не помогут песенки, если у солдата не будет командира. Не с песней идут в бой, а с криком «Ура!». Чувствую, тяжело нам придётся в первые месяцы войны. Ох, и тяжело! — задумчиво произнёс избитый, порезанный орденоносец подполковник Парфёнов. — Хотя, конечно, наша армия сильна, что уж тут говорить, любого врага разобьём максимум за полгода, но шапкозакидательство надо прекращать. А я тут, и неизвестно когда выпустят. И в отпуск отправили долгосрочный, а это всё равно, что уволили вчистую.
***
Карелина Анастасия Степановна, лечащий врач Парфёнова, оторвавшись от заполнения истории болезней своих пациентов, вслушивалась в песню о Красной Армии и мысленно перебирала страницы своей жизни. Часто тяжело вздыхала, изредка утирала вдруг выступившие в глазах слёзы, затем улыбалась чему-то приятному.
— Как хитро всё обставили эти советские композиторы. Взяли музыку из старинных русских романсов, танцевальную и наполнили её эмоционально открытыми, не лишенными чувствительности, стихами. Соединили всё с ритмами походного марша и, пожалуйста — гимн армии. Танцуй, маршируй, не хочу!
Ишь, как, изверги, избили Петра, а похож на отца, вылитый Леонид Самойлович. Сгубили, «людоеды», такого человека, героя германской войны, полковника. Не знаешь ты, Петя, и никогда не узнаешь, что многое, очень многое связывает меня с твоим отцом. Собственно, даже не меня одну, а и Ларису Григорьевну Свиридову, — княгиню Пенегину, князя Абуладзе Шота, он же Магалтадзе Реваз Зурабович. И я когда-то была беззаботной девчонкой, не Карелиной, а Галиной Николаевной, по мужу Холмогоровой; расстреляли красные бандиты мужа Петра, офицера русской армии, героя войны с германцем, а меня отправили в трудовой лагерь «Чистюнька».
Жуткое место Чистюньский ОЛП. Заключённых расстреливают за малейшую провинность, старики и больные умирают от голода, хотя лагерь сельскохозяйственный. Заключённые живут в землянках среди клопов и вшей.
Всех сгоняют в «Чистюньки», со всего Советского Союза, в основном кулаков и сельскохозяйственных специалистов. Конечно, есть и политические, и социально чуждые элементы, осужденные по статье 38, и осужденные за срыв хлебозаготовок, — «за колоски».
Особенно трудно там женщинам, не принадлежавшим к преступному миру, подвергаются групповому изнасилованию начальниками, охранниками и уголовниками. Многие после этого перестают ценить себя как женщину, воспринимают себя как машину для мужских утех и продаются за хлеб, а кто был молод и красив, отдаются «под защиту» какого-нибудь лагерного начальника.
Мне повезло, уберёг от охранников бывший денщик мужа, Олег Ефимович Елохин, дослужившийся в советские годы до должности заместителя начальника ОЛП «Чистюньки».
При первой встрече на этапе, будучи начальником конвоя, Елохин сразу узнал меня, так как неоднократно был в доме у нас, у своего командира, и сидел с нами за одним столом.
Хороший человек. Ничего плохого про него сказать не могу. Не замечала за ним ничего худого. Определил меня начальником медицинского пункта лагеря. А через некоторое время, вроде бы через месяц… Да, через полтора, хорошо запомнила тот день, за неделю до праздника Октября, расконвоировал и определил место проживания вне лагеря у одинокой доброй старушки Исаевой. Клавдия Яковлевна с радостью приняла меня в дом, а после того, как узнала, что я политическая, стала называть дочерью. А я и не противилась этому, сама стала называть её мама Клава. А потом прознала, дочь её тоже была арестована, и сгинула на этапе. Вот и приняла меня мама Клава своей дочерью. А через полтора года, в июле тридцать четвёртого, в «Чистюньки» с инспекцией прибыла Лариса Григорьевна и во время проверки медицинского пункта увидела меня и сказала, чтобы молчала. Не знакомы, мол. И уже через два дня вместе с Елохиным, тоже знакомым ей ещё по Омску, помогла мне совершить побег.
Хорошая подруга Лариса, добрая, — Анастасия Степановна улыбнулась. — Тоже страсть как ненавидит Советскую власть. А за что её любить, если вон, — кивнула в сторону двери, — в палате лежит ни в чём не виновный человек. С трудом удалось вытащить с того света. Не знает Пётр, что плотно связан со всеми нами и знать ему это не нужно. Опасный человек Шота. Лишние мы все для него, только благодаря Ларисе и держимся, а так, — призадумалась, — давно бы расправился и со мной, и с Петром. Неизвестно ещё что с Леонидом Самойловичем, может быть его дело рук, устранил. Ничего о нём неизвестно, хотя Серафима Евгеньевна как-то проговорилась, что был он в её доме, а потом как в воду канул, а с ним неведомо куда пропала и Мария Ивановна, жена его. Душа женщина. Вот и приходится помалкивать, и никогда Пётр Леонидович ничего не узнает о нашей троице, — Ларисе, Шота и обо мне.
А Олег Ефимович умница мужчина. Всё обустроил чудесным образом. Документы раздобыл. И ведь надо же, буквально до этого в своём доме сгорела медсестра, ровесница мне. Сгодились её документы, и стала я Карелиной Анастасией Степановной.
Лариса Григорьевна и Реваз помогли устроиться в городскую больницу. Дом для жилья предоставил Филимонов Пётр Иванович, выехавший на новое место службы из Барнаула в село Старая Барда. Хороший человек. Что не говори, а везёт мне на хороших людей.
А в начале нового 1935 года главный врач больницы Черников Григорий Алексеевич вызвал меня к себе и сказал, чтобы принимала терапевтическое отделение.
Но я не врач, и у меня нет диплома врача, — ответила ему, а он мне:
— Вы, уважаемая Анастасия Степановна, лучше многих врачей в этой больнице. Давно наблюдаю за вами, а как хирургическая сестра вы просто незаменимы. И у меня в больнице работают не бумажки, а люди. Так что, принимайте отделение и без возражений. А диплом в наше время — это не проблема. Будет и диплом, и всё остальное.
Помню, уставилась на него, как баран на новые ворота, что он аж засмеялся и спросил, что это я так смотрю на него, а я ему так прямо и сказала, что сотрудники больницы могут поинтересоваться, почему я врач, а работала медсестрой. А он так спокойно посмотрел на меня и ответил:
— Кто будет спрашивать, отвечайте, что главврач проверял на профпригодность, поэтому не поставил сразу на должность врача. Вопросы тут же отпадут. А если кто не утихомирится, тех уже я поставлю на место. Уверяю вас, все вопросы тут же отпадут.
— А через семь месяцев Григорий Алексеевич вручил мне потрёпанный диплом об окончании медицинского института в 1927 году.
Взяла я его в руки, крепко прижала к груди и тут же расплакалась, чуть ли не навзрыд..
— Что вы, голубушка, радоваться надо, а не плакать, — приобняв меня, проговорил главврач, и как маленькую девочку стал гладить по голове. И стало мне сразу легко и спокойно. Сказала, что радуюсь, как будто заново родилась и рассказала ему трудную историю своей жизни. Он выслушал и ответил:
— Я ждал это, и в вас не ошибся. То, что вы рассказали для меня не ново, за исключением некоторых подробностей. Знаю, были вы в лагере, что врач, иначе ни о каком дипломе разговора бы не было. И врач от Бога!
— Но откуда? — удивилась я.
— Вы, конечно, на меня не обратили внимания на совещании медицинских работников в 1930 году, проходившем в Новосибирске, а вот я вас заметил. Да и как было не заметить, вы затмевали всех не только своим выступлением, но и женской красотой. И для меня большая честь работать с вами, Галина Николаевна.
При упоминании своего настоящего имени я вздрогнула и пытливо всмотрелась в Григория Алексеевича, а он, не отводя от меня глаз, сказал, что это первый и последний раз. Сказал, что больше меня так никогда не назовёт, и попросил верить ему. Сказал, что всё понимает.
И как ему можно было не верить, если он, зная обо мне всё, пошёл на такое, за что его самого бы арестовали.
А ведь для меня до сих пор загадка, где он добыл диплом и с этой новой моей фамилией. Знал бы он, что я дочь надворного советника Мирошина Николая Петровича, гласного омской городской думы. Сам-то из крестьян. Может быть, и не стал бы ничего для меня делать. Нехорошо получается. Он для меня всё, а я правду от него скрываю. А как бы хорошо было сейчас, если бы Аннушка была жива. Сестрёнка ты моя милая! Аннушка, Аннушка, сестрица дорогая, глупенькая моя, застрелилась. Было бы из-за кого. Хотя и у меня судьба не слаще, если бы не Ларисочка, так и сгнила бы в лагере, страшно вспомнить. Ну, да ладно, что уж теперь. Жива, здорова, работаю. А Григорий Алексеевич, — улыбнулась, — явно сватается. Два раза билеты в кино покупал. Смотрели кино в зале, а он мою руку держал в своей руке. Моя рука аж вспотела, горячая у него рука была. Волновался. А я и не стала упрямиться. Держит, значит приятна я ему. Любовь!.. Не знаю. Хороший он человек, а там видно будет. Одинокие мы оба. Вдвоём-то оно легче.
Готова Армия в часы ударные!
Устав её всегда один:
Что нашей кровью, кровью завоёвано
Мы никогда врагу не отдадим!
— Не отдадим! — Анастасия Степановна повторила последние слова песни, льющиеся с улицы. — Время! Пора обход делать. К Петру сначала. Как он сегодня? Должно быть лучше, — приподнялась из-за стола, — одиннадцать дней уже лежит. Искалечили человека, ироды!
***
На следующий день в УНКВД по Алтайскому краю пришла телефонограмма с выпиской из Протокола Особого совещания при Народном комиссаре внутренних дел СССР от 4 декабря 1939 года.
Слушали: Дело №179/86 Парфёнова Петра Леонидовича, подполковника Красной Армии.
Постановили: Дознание по делу Парфёнова Петра Леонидовича прекратить. Из-под стражи гражданина Парфёнова П. Л. освободить за недоказательностью вредительской деятельности против СССР.
В этот же день пришёл приказ МО СССР.
Подполковнику Парфёнову Петру Леонидовичу прибыть в Генеральный штаб МО СССР, город Москва, 25 декабря 1939 года для получения предписания на дальнейшую воинскую службу.
С этими радостными вестями в палату к Петру Леонидовичу, широко раскрыв её дверь, буквально ворвался Владимир.
Подбежав к брату, Владимир обнял его и прокричал:
— Свободен, брат! Нет твоей вины ни в чём! Сняли с тебя все обвинения!
Парфёнов смотрел на Владимира и слёзы катились из его глаз.
— Свободен! — мысленно говорил Пётр. — Не виновен! Разобрались! — и громко. — Домой! Срочно домой!
— Успеешь домой, брат. Подлечись, а там и к Зоюшке своей. Не одна там. Ольга с ней. Почитай сёстры. Звонил сегодня отцу, сообщил радостную новость. А он, сказал, обрадует Зоюшку, и Ольгу, само-собой. Все за тебя переживали, дорогой ты мой брат! — сказал и крепко обнял Петра!
— Вот видишь, ждут, а я тут прохлаждаюсь, — отвечая на объятия брата объятьем, проговорил Пётр. — Нет, брат, не могу я здесь лежать, ползком, но подальше из больницы. Тяжёлые воспоминания навевают мне эти стены. А на вольном воздухе, в селе быстро на поправку пойду! Родным оно мне стало. Отлежусь с недельку и в Москву. Приказ выполнять надо. Сложно сейчас на нашей северно-западной границе. Война назревает с Финляндией. Только это между нами.
— Шесть дней уже.
— Что шесть дней? — переспросил Пётр.
— 30 ноября Советское Правительство объявило войну Финляндии. Никто уже и не скрывает. Сегодня 5 декабря, вот и считай. Шестой день идёт война с Финляндией.
— Война! — сжав кулаки, воскликнул Пётр. — Всё-таки напали на нашу страну. И не первый раз уже после октябрьской революции. Неймётся им. Нет, Владимир, не могу я здесь отлёживаться. Не имею права! — твёрдо проговорил и взмахом руки, как печатью утвердил свои слова.
Глава 6. По Чуйскому тракту
С вечера к одноэтажному зданию железнодорожного вокзала Бийска стали прибывать телеги и тарантасы, брички и коляски. Съезжались из заимок, деревень, сёл и малых городов Бийского района за сутки до прибытия пассажирского поезда «Барнаул — Бийск». Все спешили занять удобное место на небольшой привокзальной площади, и к полудню на ней уже не осталось места, где можно было бы не только удобно разместить повозку, но и притулить её хотя бы на краю.
Смолин приехал в числе первых и свою телегу установил с левой стороны здания вокзала, откуда просматривался рельсовый путь идущий со стороны Барнаула.
— Удачно остановились на площади. Удобное место! — радовал Василий Борисович.
— Очень удобное, ровное и утоптанное! — не менее отца радовался Яков. Хотя в большей мере радость его заключалась в ином. Вместе с ними приехала в Бийск Ольга, к которой он был неравнодушен, — любил с юношеских лет.
— Столик и скамеечка есть, — сияла глазами Ольга.
— И место для костра, — смотря влюблённым взглядом на девушку, отвечал Яков.
Небольшой зал ожидания одноэтажного здание железнодорожного вокзала с билетной кассой, кабинетами дежурного и начальника железнодорожной станции, не мог вместить всех встречающих, поэтому многие из них ожидали прибытие поезда на улице. В тёплое время года вне здания, привалившись спиной к его наружным стенам, можно было поспать и дать отдых уставшим ногам, но в суровые сибирские зимние месяцы с трескучими морозами, часами ждать прибытие поезда вне здания было равносильно самоубийству. И те, кому места в зале ожидания не находилось, собирались группами, разводили костёр и возле него коротали время до прихода поезда. Но и у этих тощих костров, всё, что можно было пожечь, пожгли до них, некоторым из бедолаг не находилось свободного места. Бедняги, согревались подпрыгиванием, похлопыванием себя руками, но от этих действий быстро уставали и робко брели к кострам возле повозок, которых было в разы больше, нежели одиночных. Хозяева повозок привозили с собой дрова, и их костры были жаркие и над ними постоянно висел ведерный котёл с кипятком.
— Авось не прогонят, — думали. — Всё ж таки русские мы, не басурмане, которых столь развелось, что ступить некуда. Вона, и тута они. Ишь, кучкой собрались. Зыркают исподлобья и бормочут на своём басурманском языке. Плюнь, басурман, не промахнёшься. И всё после Великой войны, тфу, — сплёвывали, — выдумали… Великую назвали 1 Мировой. Забыли, что Первая Мировая была с французом, в одна тысяча восемьсот двенадцатом. Ох и наподдавали же мы им тогда. И этим тоже, — кивали в сторону прижившихся в Бийском районе нерусей, особняком сгруппировавшимся у костра, — хорошо наподдавали. Ладно те, которые обженились на наших девушках по любви, те смирные, законы наши чтят, а которые сычи, этих развелось, что тараканов за печкой. Тфу на них. Вона, сидят, шушукаются. Чего шушукаются? Ясно дело, какую-нибудь гнусность готовят. Диверсию на железной дороге, али ещё чего пакостное. Тфу на вас уродов окаянных, — снова плевали в сторону чехов, венгров и иных иноверцев, бывших военнопленных. И ведь не работают нигде. Чем живут? Ясно чем. Делом воровским промышляют, а которые и зверя в тайге бьют, рыбу бомбами глушат. Апосля их злыдневского дела в реках уже и рыбы не осталось, а про озёра и говорить нечего, всю выгребли, басурмане они и есть басурмане. Не ихненская земля, вот и издеваются на ней. А попробуй скажи и, что ты, скопом тут же придавят. А им хошь бы што, их не тронут. Деньгами откупаются от… ясно от кого, только попробуй скажи вслух, тут же и поминай как звали. Быстро под белы ручки и в распыл. Такова наша жизнь… крестьянская. Нет, к ём нельзя, к басурманам, а к своим запросто. Хотя тоже смотря к кому.
Много на Руси сердобольных людей, ещё больше участливых. Таких людей сразу видно. К их кострам без стеснения подходили все желающие. Здесь они получали не только место у костра, но и согревались горячим ароматным чаем, настоянном на лесных травах. Среди таких душевных людей был Смолин.
У костра Василия Борисовича было многолюдно. Многие жители Бийска знали Смолина и запросто подходили к нему, делились хлебом-солью и новостями, и он отвечал им добром, угощал горячим чаем и картошкой, печёной в углях костра.
— А утром нашли его замёрзшим, — сидя у костра, тяжело вздохнул крестьянин лет сорока.
— Прям насмерть? — переспросил рассказчика молодой мужчина.
— Мертвее не бывает. В метель забрёл в ту деревню, откель шёл уже не узнаешь, и стал стучаться в дома, чтобы пустили обогреться и переночевать. Никто не пустил. Напуган был народ в то время. Банды лютовали. Вот он и замерз, а перед этим снял с себя тулуп, разделся догола и уснул мёртвым сном. Поутру и нашли его белого, как ледышку.
— А пошто разделся-то? — проговорил молодой мужчина.
— А мне откель знать, мошь решил, что голого легше похоронить, а мошь, чтобы долго не мучиться, замерзая. Сейчас, поди, узнай, спросить некого уже. Схоронили его. А говорят, совсем ещё молодой был мужик-то. На вид лед двадцать, не боле.
— А мошь от возлюбленной своей возвращался, а тут метель, заплутал, — пытливо заглядывая в глаза рассказчика, проговорил всё тот же молодой крестьянин.
— Всё могёт быть. Знамо дело, сам по молодости от своей крали, в соседней деревне жила, как-то кругаля дал, пока до дому своего добрался. Замёрз как цуцик, будь она неладна.
— Краля што ли?
— Чего краля?
— Ну, эта, которая твоя, чтобы была неладна! — не унимался молодой.
— Тфу на тебя, дурная голова, — незлобиво ругнулся рассказчик. — Метель сказал, будь она неладна.
— А-а-а! — протянул молодой. — Понятно, ежели так.
— Да, — тяжело вздохнули слушатели. — Вот она жизнь-то, какая бывает. Плохой народ у нас. Дряной!
— Ежели как те, — рассказчик кивнул в сторону брички, стоящей у правой стороны здания вокзала, — то оно, конечно, такие не токма в дом не впустят, ещё и собак спустят. Сидят обособленно, никого к своему костру не подпускают.
— Куркули, — ответил худенький старичок в залатанном тулупе. — Такие спустят!
Медленно идёт время, когда его торопишь.
— Вот спрашивается, что он опаздывает? Уже на пять часов, а от Барнаула всего-то 160 км, по дороге железной, — с тяжелым придыхом явно больных лёгких, проговорил старичок.
— А оно завсегда так. Я, правда, не ездил на поезде, на пароходе люблю, а только слышал, что завсегда так, опаздывает.
— И мы с Зей долго ехали, — проговорила Ольга.
— Ага! Когда тебя, Оля, с Зоей встречали, так он аж на шесть с половиной часов опоздал, — посмотрев на Ольгу, ответил Яков.
— Если бы не дядя Петя, он с нами ехал из самого Барнаула, то мы бы с Зоей с ума сошли, Правда, правда! Дядя Петя всякие интересные истории рассказывал. Почти одиннадцать часов ехали, а по расписанию всего 3 час 44 минуты. Мы даже и выспаться успели, — улыбнулась Ольга.
— Красиво улыбается, Олюшка! Прям, одно загляденье! Смотрю на неё, аж сердцу радостно, — мысленно вздыхал Яков. — Однако ж она вон какая… красивая и в Барнауле живёт.
— Скоро должен подойти. Надо бы воды принести, — заглянув в котёл, висящий над костром, проговорил Василий Борисович. — Пётр приедет, а у нас пусто.
— Я быстро, — проговорил Яков. — Шас ведро возьму с телеги и сбегаю.
— Погодь минутку, — остановил Якова Василий Борисович. — Слушай, что скажу. Как поезд подойдёт, оставайся здесь. Я один Петра встречу. И ты, Ольга, будь с Яковом, — прислушиваясь к звукам железной дороги, проговорил Смолин. — Народ нынче не пойми какой. Оторви и выбрось! С виду вроде бы добрый, а что у него на уме один Бог ведает! Оставить телегу без присмотра никак нельзя, угонят вместе лошадью, а я взял её у Петра Ивановича под честное слово.
— Понимаю, батя! Чай не маленький! — ответил Яков. — А за Ольгу не волнуйся, я за неё кому хошь голову сверну.
— А как же Таня Леканова? — пристально посмотрев в глаза сына, проговорил Василий Борисович.
— А в неё Павел Грибов и Быков Егор влюблены. Вот пусть они и разбираются с ней, а мне она ни к чему.
— Оля к чему, значит! — улыбнулся Василий Борисович.
— Ага! К чему! — ответил Яков и, вынув из телеги ведро, проговорил. — Пойду за водой. И правда, весь котёл уже выпили. Пётр приедет, а согреться нечем будет.
— Вот такие дела, Ольга. Любит Яков тебя, и крепко, — лишь только сын отошёл от телеги, задумчиво вглядываясь в глаза девушки, проговорил Смолин. — Давно уже заметил за ним, с той поры, когда девчоночкой впервые приехала в село. Дай Бог памяти, когда это было, — Смолин потёр лоб.
— В двадцать восьмом году. Петя в тот год окончил пехотную школу в Омске. Зоя тогда вместе с Петей приехали к вам, дядя Вася, а я чуток позднее. С трудом отпросилась в горкоме комсомола. Мне тогда было 16 лет, а Яков совсем ещё маленький был.
— Маленький, да удаленький. Приметил тебя и не отходил ни на шаг. Помню, как вился возле тебя, а ты ругалась на него, что не даёт тебе даже посидеть одной на скамеечке.
— А чё он… и взаправду не давал! — ответила Оля, вспомнив, что Яков действительно увивался возле неё и не давал побыть с Петром наедине. — Противный был, прям, ужас. Сейчас особо не пристаёт, а вижу, глазами так и сверлит.
— Взгляд плохой у него?
— Не плохой, навязчивый, как раздевает, прям, всю. Мне аж неловко становится. Начинаю осматривать себя, думаю, показалось что-то из-под одёжки. Я ему так и сказала надысь, чтобы не сверлил глазами, неуютно мне от его взгляда, и не нужен мне никто. У меня ответственная комсомольская работа, не до любви мне.
— Ой, ли?! — покачал головой Василий Борисович.
— Ну, дядя Вася! — нахмурилась Ольга. — Всё-то вы знаете. Люблю я Петю! И что? Вот люблю и всё тут! И Зоя меня не удержит. Вот как хотите, а решила уже. Вам могу сказать, вы, знаю, никому не расскажете, не могу я без Петеньки.
— Добрая и красивая ты девушка, Оля, только счастье своё упустила. Отпусти Петра из сердца своего. Знаю, тяжело, но, что уж теперь. Семья у него. А решение своё… догадываюсь, какое приняла, оставь при себе. Не гоже семью разрушать.
— Понимаю я всё, дядя Вася, но здесь, — притронувшись к сердцу, — до сих пор болит. Не могу удалить из него мою любовь, Петеньку. Первая она у меня, любовь-то, и последней будет. Поклялась я перед Богом, даже в церковь ходила.
— Сложно всё это. Не могу и не имею права приказывать. Однако прислушайся к моим словам. А покуда послушай притчу и вдумайся в её слова.
На улице стояла женщина и плакала. Мимо шёл мальчик. Ему стало жаль женщину, он подошёл к ней и спросил:
— Тётя, почему ты плачешь?
Женщина только отмахнулась:
— Ой, мальчик, ты не поймёшь…
Мальчик снова спросил:
— Тётя, ну почему ты плачешь?
Женщина расплакалась ещё больше и сквозь слёзы сказала:
— Ой, мальчик, никто меня не любит, никому я не нужна…
Мальчик посмотрел на неё и проговорил:
— Тётя, а ты у всех спросила?
Тяжело вздохнула Ольга и сквозь слёзы, выступившие из глаз, с всхлипом произнесла:
— Понимаю я всё, дядя Вася! Знаю, могу повстречать в жизни человека, который может полюбить меня, но я никого не смогу полюбить, один Петенька в моём сердце, разрывается оно от любви к нему, и ничего с собой поделать не могу. Только о нём днями и ночами думаю. Я так сильно его люблю, что готова даже руки его целовать, лишь бы он был только мой!
— Время всё расставит по своим местам, Олюшка, — ответил Василий Борисович, мыслями окунувшись в своё далёкое прошлое.
Двадцатичетырёхлетний поручик Леонид Самойлович Парфёнов, будучи в отпуске в родном городе Барнауле, увидел во время прогулки по городу незнакомую девушку, выделяющуюся статью от подруг, и тотчас влюбился в неё, а спустя всего три дня, без долгих раздумий, подошёл к ней и предложил дружбу.
— А я знаю вас, — ответила Мария Леониду. — Вы живёте на Московском проспекте.
— Короткая, всего семь лет, но счастливая семейная жизнь в Омске, рождение сына Петра в конце июня 1908 года, — вспоминал Василий Борисович. — Великая война, большевистский переворот, гражданская война, ледовый поход. Счастливый случай спас от расстрела, но не уберёг Марию от коварного выстрела из укрытия. Выстрела, предназначавшегося мне, но разорвавшего сердце дорогой моей жены Машеньки. И вот уже шестнадцать лет я Смолин Василий Борисович. Женился на вдове, Вере Дмитриевне, муж-то её Денис Петрович погиб в 1916 году, много народу полегло в той Великой войне, я вот жив, а Машеньки нет. Вера хорошая женщина, душевная, сына Якова воспитала в послушании и уважении к людям, и себе хорошим помощником. Полюбил его как родного сына, и он ко мне как к родному отцу. Хороший парень растёт, весь в мать, добрый.
А как иначе? Нельзя мне было оставаться при своём родном имени. Спасибо Фёдору Ильичу, верный друг, вместе с ним уже более тридцати лет. Он и справил бумагу на имя Смолина. А вот по бумаге, выданной Шота Абуладзе, князя грузинского, ныне капитана Магалтадзе, меня давно бы уже арестовали. Хитро продумал Абуладзе. По его бумаге, как Мартына Назаровича Красина, меня давно бы уже пустили в распыл, так ныне говорят они, изверги большевистские. Пётр Иванович как-то сказал, что много народа расстреливают без суда и следствия. — Смолин тяжело вздохнул. — Народ в селе любопытный. К новому человеку пристально всматриваются, кто такой и откуда. Прознали бы, кто я есть на самом деле, по селу разнесли, а там, ясно дело, долго ждать не пришлось бы. Никто кроме Фёдора Ильича и Петра Иановича не знает всей моей жизни. И сыну не всё рассказал, рано ещё. Сгубить себя может. Пока не время ему знать всю правду. Не время, –мысленно проговорил Василий Борисович. — Не время знать, что пуля Шота прервала жизнь его матери, жены моей Марии. Не время!
— Вот, батя, принёс, — возвратившись с ведром воды и устанавливая его рядом с телегой, проговорил Яков. — Народу у колодца, как муравьёв на куче… — посмотрев на Ольгу, поперхнулся, понял, что ещё слово и поставил бы себя перед ней в позорное положение. — Как на куче прелой соломы. Щас подолью в котёл и будет чем Петра встретить. В поезде-то, небось, не особо чаями балуют, а у нас и смородинный лист, и ягоды лесные… ароматные. Пей, не хочу! И сало есть, и мёд, и мясо, и рыба копчёная… осетры. А захочет, и водочка найдётся. Как-никак домой едет! Правда, бать?
— Правда, Яков, правда! Без чая нам никак нельзя. Чай не пьёшь, какая сила, чай попил, совсем ослаб!
— Совсем ослаб?! — переспросила Ольга и весело засмеялась. — Петеньку, родного моего скоро увижу и расцелую, — подумала. — У всех на виду. И мне всё равно, что подумают. Мой он! Только мой! И моим будет!
— Присказка такая, Олюшка. Вроде стишка, в рифму, — ответил Василий Борисович. — А в действительности в чае очень много силы, особенно на лесных травах и ягодах настояном.
Один длинный свисток паровоза, оповестив работников железной дороги о приближении пассажирского поезда к станции Бийск, выплеснул громкий выдох из десятков ртов пассажиров и встречающих. Тугим эхом полетели по привокзальной площади шорохи, скрипы, всхлипы и голоса людей, где-то крикливых, где-то спокойных. Кто-то — кого-то наставлял, кто-то — что-то требовал, кто-то — кого-то звал, кто-то — кому-то давал наставления, но в общем гаме и шуме чувствовался подъём и радость.
— Ух, ну, слава Богу, прибыл! Зря волновался! Хотя, как тут не волноваться, опоздал на целых пять часов… с лихвой, — мысленно проговорил Смолин и, посмотрев на Якова, — сказал ему дожидаться его и Петра у телеги.
— А ты, Оленька, подумал, айда со мной! Вместе Петра будем встречать. Поможешь, какую-никакую сумку, али ещё чего такого нести. Один могу не управиться, а Петру ныне тяжести подымать нельзя. Наслышан, как они там с людьми обращаются. Тфу на них, извергов окаянных, — сухо сплюнув, проговорил Смолин и, подхватив Ольгу под руку, пошёл встречать приближающийся к станции поезд.
— Вижу, как ярко горят глаза твои, девица милая! — по пути к платформе, говорил Василий Борисович Ольге. — Потерпи! Скоро увидишься с Петром. Наставления давать не буду, всё сказал. А если обниметесь, да поцелуетесь, беды в этом не вижу. Радость у нас сегодня. Можно и поцеловаться по русскому обычаю! И обняться крепко!
— Да уж обниму и поцелую, что не оторвёте, — внутренне ответила Ольга и улыбнулась своим глубинным мыслям. — Никто и никогда не будет любить Петеньку, как я. В нём вся жизнь моя! Мой будет! Мой!
***
Неспешно пообедав, тронулись в путь.
— К вечеру доберёмся до села Сростки, тут недалече, по тракту Чуйскому всего-то около 40 км, заночуем у Царёва Глеба Матвеевича, приятеля Фёдора Ильича по партизанскому отряду, а с утречка завтрева домой. К ночи доберёмся. Обозом пойдём, поспрошал тут давеча, тремя телегами будем идти. Силин Макар Петрович из Тайны́, почитай до самого дома вместе, а Коробову Матвею Романовичу с Быстрянки до Старой Суртайки, села его, как свернём с тракта на своё село, совсем недалече, ближе нежели нам, почитай, раза в три.
— Оно, батя, завсегда с людьми спокойше, хотя и мы не лыком шиты, имеем кой-чего в телеге… ружьё хошь и дробовик, а ежели жаканом, то мало не покажется.
— Ну, ну, развоевался! — улыбнулся Пётр.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.