16+
Черный Пеликан

Объем: 636 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, mobi

Подробнее

Часть I

Глава 1

Я и сейчас хорошо помню свое появление в городе М. Оно растянулось во времени — путешествие было долгим, осаждавшие меня мысли переплетались с дорожными картинами, и казалось, видимое вокруг уже имеет отношение к самому городу, хоть до него еще было несколько часов пути. Я проезжал мимо фермерских владений, затерянных в безлюдье, мимо небольших поселков или одиноких поместий с возделанной зеленью вокруг, мимо полей и лесистых холмов, искусственных прудов и диких озер, от которых уже попахивало болотом — затем, около самого города М., оно переходит в торфяники и пустошь, где на многие мили нет никакого жилья. Попадались скромные городки — шоссе ненадолго становилось их главной улицей, мелькали площади, скопления магазинов, потом, ближе к центру, банки и церкви, проносилась колокольня, обычно молчащая, затем вновь мельтешили окраинные пейзажи с магазинами и бензоколонками, и все: город кончался, не успев ни взволновать, ни заинтересовать. Я видел странных людей, которыми кишит провинция — они предстают забавными на короткий миг, но потом, соизмерив их с окружающим, понимаешь, как они обыденны, и перестаешь замечать. Кое-где мне махали с обочин или просто провожали взглядом, чаще же никто не отвлекался на мое мгновенное присутствие, оставаясь позади, растворяясь в улицах, отходящих в стороны от шоссе.

Наконец поля пропали, и начались настоящие болота — влажная, нездоровая местность. Тучи насекомых разбивались о лобовое стекло, воздух стал тяжел, казалось природа наваливается на меня, чуть придушивая, но это длилось недолго. Вскоре я выехал на холм, болота остались чуть восточнее, уходя к невидимому отсюда океану ровной, заросшей диким кустарником полосой. Вокруг теперь были густые деревья, тени скучивались на полотне неразборчивой вязью, а еще через несколько миль шоссе расширилось, и дорожный указатель возвестил, что я пересек границу владений города М.

Все, что я слышал о нем, становилось похоже на правду. Я узнавал — не в деталях, но по существу — побитую, выщербленную дорогу, подверженную частым ремонтам, нищий пригород, мануфактурные склады на подъезде и недостроенный Мемориал, блистающий ненужной арматурой у самой городской черты. Показалась аляповатая арка — памятник маленьким синим птицам — сверкнула позолотой на заходящем сзади солнце и пропала бесследно. Движение замедлилось, начались перекрестки, деревья уступили место дешевым мотелям и антикварным лавкам. Я проехал мимо скромного щита, обозначающего внутреннюю городскую территорию, с полчаса протащился в заторе — и очутился в самом городе.

Сразу все изменилось, пространство сузилось, и взгляду стало тесно. Меня обступили разновеликие дома, их фасады были неопрятны, там и тут чернея проплешинами — то ли от копоти, то ли от влажного климата. Архитектура не впечатляла, и трудно было говорить об общем стиле, но здания глядели с достоинством, не нуждаясь в заезжих оценщиках. Улицы не то чтобы пустовали в этот дневной час, но люди, видневшиеся на них, не выглядели важной частью окружающего пространства. Город вполне мог обойтись без них, и это было справедливо — что они могли ему дать, нищий с пепельной бородой и белым зрачком, скопление бездельников у кинотеатра, разрозненные группы домохозяек или маленькая горстка чужаков — я и мой автомобиль? Ничто не подавало мне знака, быть может даже и не заметив среди прочих, мир не откликнулся на мое появление и не распознал намерение, словно ввозимое контрабандой в чемодане с двойным дном. Я искал знамение или подсказку, изготовясь использовать фантазию на все сто и благодарить за любой самый тонкий намек, но не находил ничего, подходящего для расшифровки, способного дать толчок и взволновать настороженный разум.

Так и должно было быть, успокаивал я себя, ничто настоящее не раскрывается при первом взгляде — но обида и нетерпение все равно свербили в груди, заставляя кривить лицо и вертеть головой по сторонам. Посмотрите на меня, хотелось крикнуть молчаливым зданиям, посмотрите, я вовсе не с пустыми руками. Я привез вам интригу, что подстать самым грозным тайнам — удивитесь мне, такое случается не каждый день. Я способен на многое, и мой замысел небезобиден — что еще нужно, чтобы оживить ваши грезы? Поверьте мне, разглядев наконец: наш контакт неизбежен и наверное совсем уже близок… Но камень не откликался, и жизнь кругом шла своим чередом, так что можно было усомниться и самому — а не лукавлю ли я, заранее набивая цену? Похож ли я на тех, кто совершает поступки, попадая на передние планы и в главные роли? Ничто не докажешь наперед — ни себе, ни другим — хоть разбейся в лепешку и истрать полчища фраз.

Все путалось — раздумья и паутина улиц, повороты и переулки, указатели и магазинные вывески. Мой маршрут сделался неясен, я сбросил скорость и стал мешать движению. Мне сигналили и на меня оборачивались из окон машин, я засуетился, пытаясь сориентироваться поскорее, потом свернул направо без всякой цели, просто освобождая кому-то дорогу, и вдруг оказался в тупике.

Это было кстати — я уже принимал этот город слишком близко к сердцу. Так же, думаю, как и треть всех прочих, впервые приезжающих сюда, а остальные две трети — просто глупцы. Тупик успокоил меня. Я вышел из машины и сел на скамейку у невысокого жилого дома. На веревке меж деревьев сушилось белье, двор был пуст, лишь кошка, по виду бездомная, безучастно разглядывала мою машину из подвального окна. Чуть ниже и в стороне тянулся пустырь, где что-то строили — рыли котлован и возились с бетонными блоками для фундамента. Суетились рабочие в ярких куртках, натужно гудел экскаватор, оставляя за собой безупречную кромку. «Точная работа», — подумал я насмешливо и почувствовал вдруг, как город М. теряет ореол, превращаясь во что-то привычное, пусть пока еще и незнакомое вовсе.

И тут же стало тоскливо на миг, я будто понял, что приехал сюда напрасно, мне нет пути никуда, и нигде не найти того, что я ищу. Но это быстро прошло, я уже был не тот, что прежде, и почти разучился себя жалеть. Каждый город, в который приезжаешь, приносит свои темные мысли — и светлые мысли тоже, пусть не в таком обилии — и я был готов к ним ко всем, к светлым и темным, и поздравлял себя с этим, хоть М., встречая стройкой на пустыре и захолустным двором, не спешил вдохновлять на что-либо. Это устраивало меня вполне — я понял, что не ищу вдохновения извне. Первый порыв прошел, и взгляд сам собой оборотился внутрь, словно устав от окружающих деталей. Там, внутри, всегда отыщется что-то, на чем можно задержаться зрачком — и я стал спокоен, будто позабыв безразличие окружающего, думая о своем без горечи, проходя вновь и вновь по исхоженным тропам — не как путник, спешащий к цели, но будто праздный житель, вышедший прогуляться.

Неспешно и отстраненно я перебирал фрагменты прежних знаний, что достойны равнодушия — тем более, если возвращаешься к ним раз за разом, почти уже помня, в каком порядке лежат. Вот из категорий пространства: гулкие улицы, темный фон, в подворотнях — застывшие группы статистов, содержанье утеряно. После более внятно: старый парк, где деревья скучены и переплетены ветвями, облупившаяся краска скамьи — отклик места, где тебя любили в юности, там теперь никто не живет. Или под ним — стадион и лодочная станция, чья-то рука, загорелая до черноты. Или — маленькая шарада первой квартиры, поделенной на три неравных куска… Но нет, вспоминаем поспешно, это уже из Хроноса: летние каникулы и ворох беспечных планов, время, когда прилетали большие шмели, затем — время, в котором возмужал внезапно, не отдавая себе отчета, что именно теряешь, и — три неравных куска, с соседями и без, с одной, другой женщиной, потом — в одиночестве, без помех…

Я пытался представить, как делал это не раз, точные формы и живые краски — что-то, о чем знаешь не понаслышке, пусть хотя бы цвет листвы, обои на стенах или одеяло на узкой кровати — но порядок прежних знаний неумолим, зацепки непроизвольны, ни одной мысли не прикажешь застыть и не двигаться, чтобы пристальнее осознать. Спешка, спешка — мельтешенье таксомоторов, странные игры взапуски, как-то связанные с карьерой, лица людей, к которым тянулся, или которые льнули к тебе, добиваясь контакта, убеждая, убеждаясь в тайном союзе, заключенном без ведома всех, обманываясь, обманывая. Чаще ненамеренно.

Вообще, с лицами проще — дольше живут в памяти. Можно всласть умиляться или вновь презирать, вызывать на поединок, не желая зла, или гнать с отвращением, зная, что не уйдет, пока не закроешь потайную дверцу. Но и все же приедаются быстро, не сосредоточишься как следует — все как-то анахронично: бессловесные жесты, немое кино, даже титров нет. Вспоминая же диалоги, привираешь, приукрашиваешь, всякий раз импровизируя по-новому, уж больно велик соблазн. Так и теперь, я сидел, унесясь в прошедшее, проговаривая имена, которых давно не слышал, то и дело ловя себя на слишком смелой лжи, с некоторым стыдом порываясь менять детали, чувствуя, что не умею, не хочу, ленюсь, или просто прежние знания уже почти на исходе, и память выталкивает меня наружу, где — заезженные кадры последних месяцев или последних лет, даже и не отличишь. Все периоды одинаковы, малы они или велики, так что сбиваешься и путаешь номера, а потом машешь рукой — все одно и то же, созерцание тех же картин, собственная персона в: ожидании звонка, ожидании писем, ожидании плохих новостей, получении плохих новостей, ожидании нового звонка — и так по кругу. Но круг этот непрочен, если бояться его не слишком, если решиться разорвать его вдруг — как нырнуть — и вынырнуть уже в: отсутствии удивления, холодной насмешке над собой, нелюбви к себе, потом — опять любви к себе, и наконец — в решении.

Да, в этом-то и отличие, к этому и подвожу — это уже не замкнутая петля. Ты можешь беречь задуманное, как маленькое сокровище или укромную свербящую мысль, но мне нравится по-другому, и я называю по-другому: я называю это «мой секрет», совсем иначе звучит. И с моим секретом уже можно жить, поверьте, и отправляться в город М., что я и сделал, так что все нити разорваны — а это всегда путь к, думают все, отчаянию, но на деле — к спокойствию. Я прилежно рассматривал снова со всех сторон, и сознанию всякий раз являлся не порочный круг, но мой секрет и город М., и я в нем, внутри, тайный лазутчик, проникший через заслоны, разведывательный отряд армии себя самого. Если отбросить условности, то всякий скажет: да, отличие несомненно, совсем другой человек.

И со стороны посмотреть не зазорно: другой человек, незнакомая персона, безработный и беспечный беглец-пилигрим, не имеющий постоянного адреса, не живущий нигде, кроме, разве, своей машины, Альфа-Ромео пятилетней давности, жесткие рессоры, спортивная модель. Это я. Не возбужден обстоятельствами, не имею привязанностей. Имею Гретчен, но это не в счет, объясню потом. Заботиться не о ком, и обо мне — некому. Лучше ли мне так? Сравниваем по списку. Плюс на минус — выходит поровну. Впрочем, многое не учел…

Увлекшись, я перепрыгнул к новым сериям немого кино: другой человек, незнакомый житель столицы выходит солнечным утром из обветшалого особняка, когда-то проданного за долги и превращенного в многоквартирный дом. Его шаг порывист, взгляд чуть затравлен — мимолетным напоминанием. В особняк он больше не вернется, консьержке-сплетнице последнее «прощай». Вещи вывезены и раздарены, ключи оставлены в двери, если поворачивать назад, то жилье нужно искать заново, что не играет роли — разницы никакой. На сомнения нет намека, о сожалении нет речи, и машина уже стоит у подъезда с заправленным баком. Что еще сделать напоследок? Дорогой Гретчен воздушный поцелуй в уме, снаружи — молчок. Счета оплачены — просто по привычке, без умысла, о будущем возвращении все еще нет мысли, о тех, кто забудут, тоже не думает совсем, лишь представляет разные картины, среди которых есть:

Бывший житель столицы, загоревший и безрадостный, выходит на столичный перрон из вагона второго класса, глядя куда-то внутрь — встречающих нет. Багаж его скуден, воротник поднят — туман, сырость. Таксист принимает за приезжего, норовит словчить, пойманный на обмане обижается и замолкает. Приветствие родного города. Вас здесь ждут, добро пожаловать, как вы посвежели, просто другой человек. Куда ехать? В центр, на театральную площадь, к зданию оперы. Площадь пуста. Кто назовет другой адрес? Бывший житель столицы с загрубевшей волчьей шерстью, жесткой на ощупь, озирается насупленно. Что он делал там вдали? Что пережил? Ничего не говорит…

Картины картинами, но некоторые — как живые. Вместо возвращения уехать дальше на юг, жить среди белых домов под солнцем и пальмами, пить с туристами, спать со шлюхами. Заманчиво, как в мельтешащем сне. Или: выиграть шальные деньги, построить усадьбу, завести лошадей, прислугу, много жертвовать местной церкви. Очень скучно… Потому, думал я, потягиваясь, не стоит о будущем, город М. и мой секрет живее всех моментальных картин — несмотря на затхлость двора, приютившего временное малодушие. Но малодушничать не пристало — хоть и нечего скрывать. Даже грим можно смыть, здесь не ловят шпионов. К тому же, я тут не за тайнами.


Сознание успокаивалось, и заезженные кадры меркли понемногу, рассыпаясь блестящей пылью. Прошло уже около часа, а может и больше. Дом почти очнулся от послеполуденной дремы, доносились голоса, из открытого окна надо мной раздавался детский плач. Небольшая группа мужчин собралась у соседнего подъезда — казалось, я улавливал их настороженные раздумья, отсутствие любопытства, всегдашнюю неприязнь к чужаку. Достаточно, чтобы почувствовать себя лишним, пусть даже на тебя никто не смотрит, но и мне не было до них дела — пожалуй, что квиты. Устав сидеть, я встал размять ноги. Гул экскаватора стал громче, натужнее, кошка исчезла, наступал вечер. Постояв немного, я завел мотор и вновь выехал на центральную улицу.

Там стало оживленнее — заканчивалось присутственное время, город взбодрился и повеселел. На мостовой прибавилось машин, а люди на тротуарах слились в одно, теряя лица. Мне не сигналили теперь, мой автомобиль легко влился в общий поток. Проплывали мимо витрины и подъезды, мигали светофоры, задавая ритм движению, привнося размеренность, как первый признак узнавания. Я наслаждался свободой — и, право же, кто еще может похвастаться, тем более что она до сих пор внове — не опротивела и не изжила себя. В первый раз я совершал побег не от чего-то, а за чем-то, и это совсем другое дело — все было в моих руках и зависело лишь от меня самого. Конечно, это «за чем-то» еще предстояло извлечь из собственного сознания — и я предвкушал долгие вечера без помех, благословенное одиночество осмысления, которое всегда можно прервать, отправившись в трактир неподалеку — но основные составляющие были тут, на месте, в ближайшем раздумье, всегда готовом обратиться словами, этими формулами доверчивого приближения, когда спрямляют извилистость, опасаясь увязнуть в надоедливых чередованиях падений и взлетов, и проводят, хорошо если не на авось, жирную линию к конечной точке. Да, предмет получается похожим, на первый взгляд даже не отличить, и это не так уж мало — а в моем случае, может статься, достаточно вполне, ведь слова тут как тут, можно сразу назвать два имени собственных, город М. и Юлиан, что куда надежнее любых нарицательных, которыми по большей части только и приходится пробавляться, а порядок этих собственных, если даже я и ошибся, можно поменять впоследствии. О Юлиане впрочем позже, все еще чересчур будоражит кровь, а город М. — отчего же, вот он вокруг меня, даже и приближающее спрямление может не понадобиться, разве только от лени. Но я — нет, я не ленив.

Задумавшись, я свернул с проспекта, подчиняясь разветвлению, вдруг направившему мою машину в хитроумный разворот, и теперь кружил в мелких поперечных улицах, щеголяющих разнообразием вывесок, магазинов, кафе и баров — то заполненных людьми, то откровенно полупустых. Кое-где проехать было непросто из-за автомобилей, припаркованных с обеих сторон, и я совсем сбросил скорость, пробираясь осторожно, как в густом механическом лесу.

Мысли вновь замельтешили взбудораженно, словно разбуженные очередной загадкой. Здесь легко заплутать всерьез, думалось мне, заплутать и остаться с городскими призраками наедине, чувствуя, как их тени скользят по твоей одежде, выныривая из арок и переулков и скрываясь снова, так что и не успеешь рассмотреть. С ними можно было бы потягаться — как-нибудь на досуге, когда голова еще занята хлопотами уходящего дня, или хоть сейчас, когда нет еще никаких хлопот, но азарт уже бежит вдоль спины чуткой щекоткой. Я будто набрался новых сил и ощутил воздух на вкус, взяв чуть заметный след, как хорошо натасканная гончая. Город М. окутывал своей магией, едва ли различимой каждым или любым, но ведь я-то не каждый и не любой. Стало ясно вдруг: тут все взаправду, просто не может быть по-другому, хоть доказательств и нет ни одного, а ощущения теряют власть, если их неосторожно высказать вслух. Тем не менее, убежденность росла, с ней нельзя было спорить, а сзади будто выросли крылья — или крылья появились у моей машины. За каждым углом скрывался либо союзник, либо явный враг, моя тайная жертва. Приходилось даже сдерживать себя, чтобы не поддаться дурману и не наделать глупостей просто из желания сделать хоть что-то — я подумал о сигарете, которая была бы очень кстати, потом вспомнил, что последняя пачка давно пуста, и стал высматривать табачную лавку.

Лавка попалась на следующем же углу. Я купил сигарет и, помедлив, зашел в распахнутую дверь кафе по соседству, предвкушая горячий шоколад или, по крайней мере, сладкий кофе с молоком, но внутри ждало разочарование. Пожилой официант известил уныло, но твердо, что из горячих напитков имеется лишь чай, и замер, сложив руки на животе, будто готовый к побоям и унижениям, которые не заставят его отступить ни на шаг. Я кивнул равнодушно, с неприязнью зацепив глазом дешевый перстень из дутого золота на его безымянном пальце. Официант еще раз скорбно глянул, раскрыл блокнот, черкнул что-то туда и удалился, сгорбившись и опустив плечи.

В ожидании чая я закурил и стал разглядывать посетителей. Их было немного — невзрачных людишек, интерес из которых представлял лишь мужичонка лет сорока в мятой одежде, с всклокоченными волосами и двухдневной щетиной на щеках, но с удивительным взглядом, полным ясной печали, пробивающимся из-под густых бровей. Заметив мое разглядывание, он кивнул мне и улыбнулся открыто, от чего лицо его, хоть и покрывшись морщинами, помолодело лет на десять, а глаза, напротив, стали вдруг куда старше, и печаль в них исчезла, уступив место покорной тоске. Меня поразила перемена, и я отвернулся поскорее, лишь чуть-чуть кивнув в ответ, но тот, поерзав немного, вдруг встал и направился ко мне.

Это было ни к чему и вовсе не входило в мои планы. Я выругал себя с досадой, подумав, что придется уйти, не дождавшись чая, но незнакомец не сделал попытки присесть и завязать беседу. Смиренно попросив сигарету и получив ее, он вдруг достал из недр своего плаща маленькую гармошку, отошел на два шага и, отвернувшись в сторону, заиграл на ней отрывок из чего-то торжественного и незнакомого мне — неожиданно сильно и чисто, разом наполнив помещение рыдающими скрипками, так что даже воздух зазвенел, казалось, со стен облетела копоть, а тусклые светильники под потолком обратились сверкающей хрустальной люстрой. У меня закружилась голова, но все кончилось в одно мгновение — сыграв несколько фраз, он остановился так же внезапно, как начал, отрывисто и коротко склонил голову и пошел к своему месту. Кто-то засмеялся, кто-то сделал несколько шутовских хлопков. Вообще, к нему тут видимо давно привыкли, и эпизод никого не удивил. Я же чувствовал странную неловкость и старался больше не смотреть на него, торопясь докурить и отпивая маленькими глотками горячий и почти безвкусный чай, который как-то незаметно оказался у меня на столе.

Вдруг раздались звучные шаги, будто сталь зазвенела по бетону, зацокала подковка, и рассыпалась дробь. В кафе стремительно вошел еще один посетитель — высокий мужчина тридцати с чем-то лет в дорогом черном костюме и элегантном шарфе, с волосами как смоль, зачесанными назад. Он шел, ни на кого не глядя, являя своим обликом полное противоречие прочей публике, что притихла и съежилась при его появлении. Лишь мой невольный знакомец с гармошкой вскочил проворно и бросился к вновь вошедшему, причем лицо его просияло радостью узнавания, совершенно неуместной и для всех вокруг, и для человека в дорогом костюме, который чуть повернул голову, затем выставил руку и вдруг толкнул подбежавшего музыканта в грудь, так что тот едва не упал, в последний момент ухватившись за стол, а его гармошка отлетела в угол, к пружинным дверям, на которых были намалеваны туфелька с башмаком. Вокруг раздались смешки, мой знакомец, не обескураженный ничуть, выпрямился и кротко улыбался смеющимся, а высокий мужчина сел в дальнем конце, спиной ко всем и стал что-то читать, подперев голову ладонью. «Точная работа», — опять подумалось почему-то, но теперь насмешки не получалось, что-то отрезвило меня, город словно поворачивался хмурым, чужим лицом. Некоторое время я размышлял все же, не стоит ли вмешаться, и если да, то каким образом, но потом лишь выругал себя за глупость, швырнул мелочь на блюдце и вышел прочь.

Уже начинало темнеть. Зажглись огни, улица стала выпуклой и объемной. Резкий порыв ветра заставил поежиться, я почувствовал, что с меня довольно впечатлений, нужно было заботиться о ночлеге. Миг проникновения закончился, подумалось с некоторой грустью, пора обживаться и гнать фантазии прочь. Они и так уже отступили в темноту и попрятались по углам со всеми своими демонами, на их месте — нудный список бытовых мелочей, в которые вот-вот уже начнут тыкать пальцем. Недавнее оживление прошло без следа, я был один в незнакомом городе, всецело занятом собой, в жизни которого мне пока еще не находилось роли.

Автомобиль дожидался меня, никем не потревоженный, успокаивающе поблескивая бампером. Тронувшись с места, я обогнул возникший впереди обелиск и отправился на поиски магазина, где можно купить туристический справочник. Но справочник не понадобился: вскоре показалась гостиница, призывно извещающая о наличии вакансий, рядом еще одна, а у третьей я остановился и получил одноместный номер с ванной, окнами во двор. Кое-как распаковав вещи, я лег на кровать и задремал.



Глава 2

Вскоре, впрочем, меня разбудили. Кто-то вежливо постучал и, открыв дверь, я увидел пожилого мужчину в форменном пиджаке, с гвоздикой в петлице и в широких брюках с лампасами, который назвался Пиолином, содержателем гостиницы с очень давним, как он выразился, стажем. Пиолин был в годах, совсем уже не молод, на вид ему можно было дать шестьдесят, потом я узнал, что ему всего пятьдесят пять, но эти цифры — шестьдесят и пятьдесят пять — почти неотличимы с моей стороны сорокалетнего барьера, так что я, можно сказать, не обманулся в его возрасте. Он покивал приветственно, неторопливо вошел и расположился в единственном кресле, а я отошел к окну, встал, скрестив руки, и стал ждать, когда он уйдет, мне было скучно с ним.

Пиолин, однако, уходить не спешил. Он осведомился, как я доехал, не жарко ли мне в номере, что вообще я больше не люблю — жару или холод. Когда я нелюбезно буркнул, что одинаково не терплю ни того, ни другого, он сообщил, что кондиционер работает на пределе, и прохладнее в комнате все равно не станет ни при каких обстоятельствах. «Ни при каких обстоятельствах», — повторил он с чувством. Затем он поинтересовался, какой размер обуви я ношу и какие предпочитаю галстуки и сорочки, подробно описал гостиничный сервис в прачечной и гладильной, который был вполне стандартен, расспросил, каким я привык пользоваться мылом, шампунем и кремом для бритья, сходил в ванную, принес оттуда кусок гостиничного мыла и предложил было мне его понюхать, но вместо этого понюхал сам, наклонив при этом голову, так что я заметил круглую лысину у него на макушке, а понюхав, сказал, что запах дрянной, рассеянно разломил кусок пополам, бросил обе половинки в корзину и сел на кровать.

Разговор перешел на одеколон. Пиолин подробно рассказал о трех сортах одеколона, которые он последовательно избирал в своей сознательной мужской жизни, упомянув еще о всяких побочных линиях, которые не прижились и потому не заслуживают детального рассмотрения. Он попросил меня описать одеколон, которым я пользуюсь, а когда я предложил просто его понюхать, скривился и сказал, что это совсем не то, о чем он спрашивает, к тому же запах ведь очень легко описать словами, запах ведь — это не цвет, вот цвет словами описать прямо-таки невозможно, а запах — вполне, отчего нет.

«Тем более, с вашими талантами, молодой человек», — веско прибавил Пиолин, и я увидел, что он держит в руке регистрационную карточку, которую я заполнил внизу и где написал свою профессию — журналист — которая была придумана, отчего мне стало стыдно. Пиолин, впрочем, как-то сразу скомкал разговор об одеколонах, извинившись за свою настойчивость и объяснив ее тем, что он вообще неравнодушен к запахам, запахи давно и прочно заняли в его жизни особое место и всегда были очень важны, так же, как и женщины, а это ведь очень связанные вещи.

Я решил переменить тему и вообще отвязаться от него, разговор был тягостен мне, неуместен и вял. Я сказал, что голоден, это была правда, но Пиолин лишь пробормотал рассеянно: — «Да, да, голоден — нехорошо…» — и стал рассказывать про свою племянницу Мари, что страдала от голода постоянно, хоть и была невероятно худа. «Да вот, посмотрите сами», — предложил он вдруг, доставая из нагрудного кармана потертую записную книжку, а из нее старую фотографию, но, прежде чем протянуть мне, глянул, нахмурившись, сунул обратно и достал другую. Много, наверное, у него племянниц, подумал я с усмешкой. Мари оказалась некрасивой девицей с тощим вытянутым лицом и глазами навыкате. С Пиолином не наблюдалось никакого сходства, о чем я и сообщил ему, чтобы что-нибудь сказать, на что Пиолин спросил с неподдельным интересом: — «Да неужели?» — и добавил: — «А все говорят, что похожа… Ну, на бумаге конечно не разберешь. Свет, знаете, фокус — на бумаге жизни нет…» Он еще подержал фотографию в руках, вглядываясь недоверчиво, а потом поднял на меня глаза и хитро усмехнулся: — «А ведь она теперь в ваших краях проживает — не встречали случаем?» — «Да нет, не припомню», — откликнулся я ему в тон и тут же услыхал историю о том, как Мари сошлась с учителем из столицы, приехавшим в М. на трехмесячные курсы, но сбежавшим через месяц-полтора от невиданной жары, что измучила город в то лето. «И эта пигалица туда же — укатила, не попрощавшись. Сначала-то она была с ним холодна, а потом — прямо не узнать, тут же и забеременела, как кошка», — шептал Пиолин доверительно, глядя в упор немигающими водянистыми глазами. «Там-то понятно — тот ее побоку, а она все сидит и назад ни в какую», — пожаловался он, сообщив напоследок, что учителю конечно ноги пообломать можно бы и в столице, отчего нет, но это теперь неважно, потому что Мари опять беременна и уже не от учителя.

«Да-а, — протянул я, не зная, что еще добавить. — Интересно, ничего не скажешь… Ну, спасибо, что зашли — я, пожалуй, пойду теперь поужинать, если не возражаете. С утра в дороге и в общем ничего не ел». Я решительно прошелся по комнате, показывая всем видом, что готов проститься с ним немедля, но на Пиолина это не произвело большого впечатления. «Ну да, поужинать нужно, мы вот с вами вместе и поужинаем, — сказал он задумчиво, глядя куда-то в сторону, а потом перевел взгляд на меня и добавил с некоторым даже раздражением: — Но вы не спешите так уж, что это вам на месте не сидится — надо же сначала познакомиться, побеседовать по-человечески».

«Да я вообще-то собирался один…» — возразил я, несколько оторопев, но Пиолин небрежно отмахнулся: — «Ну что вы все — один да один», — и повторил назидательно, подняв вверх палец: — «По-человечески нужно». Потом он прикрыл глаза и важно добавил, что он здесь собственно не просто так, поболтать. То есть поболтать тоже, почему бы и нет, но дело еще и в том, что он обязан задать мне один вопрос — «совершенно, совершенно формальный, вовсе ничего личного», — и что он никак не может этого не сделать, потому что так указано в городских законах, а все содержатели гостиниц обязаны соблюдать законы, как и прочие граждане города М. Что ж до меня, то я не являюсь жителем М., и его законы на меня не распространяются, поэтому я имею полное право на вопрос не отвечать, а если бы и распространялись, то все равно мог бы не отвечать, поскольку, во-первых, нет закона, предписывающего давать ответ, а во-вторых, в этом случае никто бы мне такой вопрос и не задал.

Порассуждав в таком духе еще несколько минут, Пиолин замолчал, приосанился и спросил мягким, вкрадчивым голосом: — «Скажите, любезнейший, а с какой целью вы приехали в город М.?» — и как-то переменился при этом, весь подобрался, и от него повеяло угрозой. Он стал казаться мне хитрым и неприятным типом, я почувствовал, что он напряжен и даже взволнован немного, будто подступил к чему-то, чего ожидал долгое время и дождался наконец. Ничего страшного не было в его вопросе, хоть я и не люблю праздного любопытства, и не было причин не отвечать — то есть не было для кого угодно, кроме меня, потому что у меня-то как раз были причины, и я никак не мог сказать правду первому встречному. Оттого и сам вопрос стал казаться мне гадким — будто кто-то настойчиво лез в душу, норовя добраться до самых ее потайных мест.

Щеки мои загорелись, я понял, что заливаюсь краской, и на лице Пиолина появилось плохо скрытое любопытство — он знал уже, что подловил меня на чем-то. Конечно же, надо было взять себя в руки, не стоило ссориться с этим человеком, да и к своему замыслу пора было бы уже привыкнуть самому, чтобы не краснеть всякий раз, но все же я откровенно смешался — ведь что расскажешь, ничего не говоря, как разыграть небрежность, упоминая о Юлиане, если внутри сразу начинает вибрировать нерв, а другим все равно не объяснить? Пиолин терпеливо ждал, и я, придя наконец в себя, намекнул осторожно, что хотел бы оставить вопрос без ответа, так как моя причина весьма личного характера, но он смотрел выжидательно, вовсе не считая, что мы покончили с этой темой, и тогда я, разозлившись, сказал уже более резко, что к тому же сам вопрос меня несколько удивляет, а после этого обозлился на себя за то, что говорю лишнее и горячусь, потакая ему — и разгорячился еще больше, и наговорил чего-то о том, что и сам параграф в своде законов города М. выглядит странно, потому как от него попахивает ограничением личных свобод и развитием у содержателей гостиниц некоторых неприятных навыков.

Пиолин, все так же сидя на кровати, склонил голову набок и стал нудно разъяснять, что никакого ограничения свобод тут нет, так как закон ничего никому не запрещает, а если что-то и заставляет сделать — так лишь спросить о какой-то мелочи. К тому же, заставляет он это делать весьма малочисленную группу людей — одних лишь содержателей гостиниц, никого больше, и можно было бы конечно говорить об ущемлении свобод содержателей гостиниц, но не стоит, потому что те вовсе не чувствуют себя ограниченными в свободах, они все равно, только дай им волю, первым делом кинулись бы спрашивать то же самое у всех приезжих, как сделал бы любой, потому что — и тут Пиолин поднял палец — потому что, чем еще приезжие могут интересовать жителей М., если не тем, зачем они сюда едут. И это даже, особенно в несезон, приобретает какую-то болезненную форму: лишь только появляется новый приезжий, все так и норовят выпытать у него причину, так что тот в конце концов выходит из себя. И закон-то этот приняли, чтобы как-то все это привести в порядок, а еще — защитить содержателей гостиниц, ну а если не защитить, то хотя бы морально поддержать, потому что они, как правило, с приезжими встречаются одними из первых, и им еще труднее, чем другим, сдерживать свое любопытство, да еще нужно принять во внимание и любопытство соседей, о котором им известно и которое тоже подогревает, толкая на поспешное и неподготовленное вытягивание истины, за что им потом бывает стыдно. А так они это делают, как бы повинуясь закону, их будто бы обязывают другие, так что на них самих приходится совсем небольшая часть стыда, которую уже и стыдом-то не назовешь — так, маленькая неловкость.

И так далее, в том же духе, пока я его не прервал и не начал так же нудно и путано объяснять, что теперь, конечно, мне все это представляется по-другому, все видится естественным и где-то даже логичным, особенно если принять во внимание необычайное любопытство жителей М., — и проч., и проч.

Шли минуты, Пиолин все сидел на кровати, покачивая головой, а когда я закончил, выяснилось, что несмотря на полное понимание ситуации с законом, на его вопрос я все же отвечать не намерен. Тогда он вздохнул и принялся меня уговаривать. Он стал разъяснять, что это коллективное любопытство, эта маленькая слабость города М. не есть что-то оскорбительное для приезжих, это может и должно восприниматься просто как часть местного колорита, познание которого собственно и есть одна из целей всех, кто сюда рвется. При этом, тут же добавил Пиолин, никого не интересуют те скороспелые формулировки, что кое-кому так и лезут на язык. Нет, продолжал он, приезжим не отделаться расхожими отговорками, от них ждут настоящего ответа, а вовсе не всяких там небрежностей типа «ознакомиться с достопримечательностями» или, того хуже, «искупаться в океане». В таких случаях спрашивающий просто чувствует себя оскорбленным, а это, сказать по чести, вовсе не метод — начинать свое пребывание в незнакомом месте пусть с легкого, но оскорбления хозяев — и опять от Пиолина повеяло чем-то неприятным, так что меня даже передернуло невольно.

Я насупился и раздраженно заметил, что вполне можно представить себе таких, которые именно для обозначенных Пиолином целей сюда и едут, более того, таких пожалуй наберется несомненное большинство, но Пиолин замотал головой и дальше понес уже полную чушь, а я вспомнил, что очень голоден, и решил тогда, что терпеть все это больше нельзя. Тут же, словно прочитав у меня в мыслях, он замолчал и превратился в того Пиолина, который вошел в мою комнату два часа назад — пожилого, любезного и очень обычного содержателя гостиницы. Он изысканно извинился за свою болтливость и сказал, что он лично уже очень даже не прочь перекусить и подмигнул при этом. Потом он добавил, что очень сожалеет о своей забывчивости — ведь гость наверное умирает от голода, а его мучают беседами, тогда как давно пора уже расширить знакомство с гостиницей и вообще гостеприимством города М., для чего самое правильное — это пойти в ресторан внизу и как следует поесть.

Он направился было к двери, но вместо двери вдруг оказался у окна и, барабаня пальцами по подоконнику, стал подробно рассказывать о жарком из кролика в красном вине с местным соусом из слив, которое нам сейчас подадут. Конечно, мне нужно было отказаться со всей твердостью, но бесполезная дискуссия истощила силы, и я сказал, не желая больше спорить, что если дело за мной, то я готов идти немедля. Пиолин однако остановил меня осторожным жестом и мягко проговорил, заглядывая в глаза: — «Вот только есть у меня к вам вопросец — по поводу сходства душ, так сказать. Признайтесь-ка…» — и он опять осведомился о цели моего приезда в город М., как будто и не было предыдущего получаса и наших с ним истязающих перепалок, так что я в отчаянии опустился на кровать, где он сидел перед этим, осознавая, что меня оставляет выдержка, и я не могу бороться с этим человеком, а Пиолин с жаром стал объяснять мне, что он не хочет меня мучить и даже напротив рад сделать мне приятное, но это место нам никак не обойти, лучше уж сразу решиться и покончить — причем он даже не настаивает на полном перечне всех мотивов и подспудных причин, но ожидает хотя бы намека, хоть маленькой подсказки.

Потому что каждая подсказка по-своему верна, — говорил Пиолин, — и можно, постаравшись, отыскать компромисс, приемлемый для всех, так что никому не будет обидно. Но для этого нужно приложить усилие, да и добрая воля не помешает, сказать по правде, ведь компромисс не родится на пустом месте. И вот тут уж дело за мной: после того, как он, Пиолин, столько всего уже нарассказывал — и про город М., и про маленькие слабости его жителей — после того, как он был со мной откровенен, если не сказать доверчив, он полагает, что мне не пристало уходить в сторону и захлопывать перед ним дверь, нисколько даже не постаравшись помочь.

«Хорошо, — сказал я, — ваша взяла, Пиолин, я отвечу вам совершенно честно, без всяких намеков, не запираясь более, потому как у меня не осталось на это сил», — после чего, злобно отвернувшись к улице, проговорил кое-как, что приехал разыскать здесь определенного человека, своего знакомого, который, по слухам, живет в М. уже около полугода, и собираюсь пробыть здесь до тех пор, пока его не найду. Пиолин сделал заинтересованное лицо и спросил, как же зовут моего знакомого, если конечно я могу сказать, т.е. если у меня нет оснований не говорить. Я перебил его весьма неучтиво, выговорив имя Юлиана непослушным языком, потом прибавил все так же злобно: — «А теперь, если позволите, я хотел бы наконец поесть», — и сделал шаг от окна, но Пиолин с неожиданной прыткостью оказался около двери и протянул руки навстречу, как будто удерживая меня в комнате. Я почувствовал, что мне не уйти отсюда, пока он не добьется от меня всего, чего хочет, и он понял, что я это знаю.

«Только одну секунду придется подождать, — поспешно заговорил Пиолин. — Одну крошечную секунду, потому что тут вкралось недоразумение, которое нужно сразу же разъяснить, чтобы оно не мешало потом и не встало неодолимым препятствием между вами и всеми, с кем вам придется столкнуться в этом городе. Это недоразумение очевидно настолько, что как-то даже странно о нем говорить…» — и Пиолин действительно замолчал на мгновение, будто давая мне возможность вмешаться, но я молчал, и он продолжил тут же, разразившись длинной назидательной речью.

«В город М. не приезжают искать „определенных людей“, — вещал он грустно. — В городе М. нельзя найти „определенного человека“, т.е. того, за которым вы приехали и которого знали раньше. Просто безнадежно разыскивать тут кого-то, даже и давнего друга, даже помня его в лицо и зная все про его прошлую жизнь. Пусть вы затвердили имя, оно записано у вас где-то и лежит в укромном месте, соседствуя с фотоснимком, пусть вы в ладах со своей памятью и чувствуете себя во всеоружии — но на самом деле вы абсолютно безоружны, так как такого человека в М. нет! Вы должны понять это, — он тыкал пальцем в мою сторону, — понять и не поддаваться иллюзии. Конечно, проще обманывать себя, чем смотреть правде в глаза, но я скажу вам правду, потому что вижу: вы достойны ее. Вы не найдете тут никого, ни вашего друга, ни женщины, если вам нужна женщина, ни сострадания, если есть за что вам посочувствовать, и уедете прочь из города, не разгадав его загадок, потому что заблуждение помешает вам раскрыть глаза. Ваша цель не ясна мне, но иллюзия видна за версту. Расстаньтесь с ней, откажитесь от бесполезного, и город М. придет вам на помощь, а иначе — иначе вы останетесь чужим, и те, с кем вы столкнетесь тут, будут видеть в вас чужого и отвечать холодностью…»

Пиолин разгорячился, его пиджак топорщился, а гвоздика грустно склонилась, увядая. Даже лицо его переменилось, щеки налезали на подбородок, перерезанный морщиной или шрамом, а глаза запали и смотрели из глубоких ям, как у отшельника, который потерял счет времени. Я подивился его выспренности, столь казалось ему не идущей, и попытался встрять с возражениями, но Пиолина было не остановить, он сделался глух к чужим словам и гнул свое.

«Конечно, все может случиться, — говорил он с напором, — и вы столкнетесь с тем, кого ищете, на улице нос к носу и узнаете его по фотографии в бумажнике, и будете уверены, что вот он перед вами, ошибка невозможна. Тогда есть шанс, что он откликнется на имя, которое вы помните, и вообще согласится, что он — это тот, которого вы так бесцеремонно разыскиваете, может быть вопреки его воле. И вы будете думать, что достигли своей цели, но это — навряд ли, ведь шанс так ничтожен, что даже и говорить о нем не стоит, потому что город М. не так мал, как может показаться с первого взгляда. Он конечно не чета столице, но есть многое в городе М., что не открывается так сразу, и его не окинуть одним взглядом, надеясь выхватить нужное лицо. Если вы глянете в карту — и я принесу вам карту — то станет ясно, как он запутан, какие фигуры можно вычертить, следя карандашом за одной единственной улицей, а улица тут не одна — сотни. И людей здесь немало, и все они разнятся — можно прожить всю жизнь и не понять, кто есть кто, так и случается с большинством, а не все из них глупы, далеко не все. Здесь многие ищут многих, иные из них были когда-то на виду, а сейчас поди узнай про них что-нибудь — ничего не слышно».

«Пусть ваш знакомый и есть что-то выдающееся, — продолжал Пиолин, успокаиваясь понемногу, — но ведь бывают и другие не хуже, бесполезно у всех спрашивать, где тут этот имярек, который из себя то-то и то-то. В лучшем случае вас просто выслушают, да и пойдут своей дорогой, а могут ведь и усмехнуться за спиной, а то и в лицо. И недомолвки не помогут, пусть каждый намек имеет свою цену, но цена невелика, а белые нитки не спрячешь… Конечно, не хотите говорить — не надо, — вздохнул он, — мое дело предупредить — из дружеских чувств, да и по долгу службы, потому что, как знать, сколько вы здесь пробудете. Может и недолго совсем, вы вон и сами не имеете понятия, а время лучше бы потратить с пользой — с вашей же пользой, не с моей. Бывает, бывает обидно, когда с лучшими намерениями, но — натыкаешься, и намерения впустую… Лучше б вы уж не хитрили, — покачал он головой, увлекая меня к двери и пропуская вперед, — лучше б вы уж сказали сразу, что отвечать не хотите, хотя, впрочем, дело ваше…»

Мы шли по гостиничному коридору, и мне теперь было неловко, я позабыл свое раздражение и думал, что Пиолин обиделся на меня вовсе ни за что, но его лицо не выражало никаких эмоций. Он выглядел теперь точно так же, как в самом начале нашего знакомства, и даже гвоздика в петлице посвежела и приобрела первоначально опрятный вид. Учтиво показывая мне путь к лифту, Пиолин обращал внимание на вычурные люстры в коридоре и новую ковровую дорожку как признаки гостиничного благополучия. Он поблагодарил меня от имени всего персонала за то, что я решил остановиться именно здесь, и заверил, что сервис отличный, служащие вышколены, а горничные тихи и скромны, причем среди них попадаются прехорошенькие. Затем он посетовал, что сейчас на океане ветрено, из-за чего большинство номеров пустует, и сообщил, что в отпускное время комнату здесь не снять. «Все занято, молодой человек, вы не поверите, все занято», — проговорил он и стал несколько рассеян, нажал не на ту кнопку лифта, отвернулся и замурлыкал какой-то мотив.

Внезапно он вновь повернулся ко мне и самым официальным тоном поблагодарил за понимание, с которым я отнесся к его вопросу, являющему собой формальную процедуру, каковой он обязан следовать. Он ценит мое соучастие в вышеупомянутой процедуре, которое выразилось в том, что я, в полном соответствии с правилами для приезжих, отказался на его вопрос отвечать, причем выразил это в ясной и понятной форме. Это приятно, потому что не со всеми так бывает, некоторые норовят хитрить и увиливать, что приводит к обоюдному утомлению и даже недовольству друг другом. Так что нельзя не порадоваться, когда все дело проходит быстро и гладко, потому что ведь в действительности оно не стоит выеденного яйца.

Что же до моей просьбы, — продолжал Пиолин уже в лифте, — просьбы помочь в розысках моего знакомого, некоего Юлиана, человека, по-видимому, завидных дарований и личностных качеств, то весь персонал гостиницы и он, Пиолин, в первую очередь рады помочь любому приезжему, а лучше сказать гостю, в его здешних делах — например, дать полезные советы или предоставить карты и другие топографические материалы за умеренную плату, — и Пиолин снова отвернулся от меня и стал мурлыкать себе под нос. Лифт, который тащился еле-еле, наконец приехал на первый этаж, мы вышли в холл и двинулись по большому светлому проходу.

«Но, конечно, нужно сразу предупредить, — опять вдруг оживился Пиолин, — сразу нужно отметить, что помощь эта отнюдь не гарантирует результат, особенно в таком деле, как поиски знакомого в городе М., где вообще трудно что-либо найти, даже и неодушевленный предмет, а что уж говорить о человеке. Да, к тому же, еще и так бывает, что ищешь одно, а попадается вовсе другое — вместо человека X находишь какого-нибудь Y и только тогда понимаешь, что тебе был нужен Z. Так и в вашем случае: вы-то думаете, что ищете Юлиана, а найдете какого-нибудь Гиббса — но Гиббса найти значительно легче, потому что Гиббс-то как раз и заведует рестораном, куда мы идем, так что мы его там непременно встретим и хоть в каком-то виде достигнем своей цели, — Пиолин скрипуче посмеялся своей шутке. — А морщиться не стоит, потому что Гиббс вообще знаток океанских дюн, местный, так сказать, следопыт, и кто как не он может нам помочь — в розысках или в чем другом. К тому же, у Гиббса нас по крайней мере покормят, так что нам сейчас нужен Гиббс и никто иной», — и Пиолин вновь отвернулся и стал мурлыкать про себя, будто вдруг совершенно потеряв ко мне интерес.



Глава 3

Так мы и пришли в ресторан к Гиббсу — не глядя друг на друга. Нас встретили почтительно и тут же провели к столику в глубине, и Гиббс подошел к нам почти сразу и с первого взгляда не понравился мне, хоть что-то в нем притягивало, не отпуская, так что приходилось делать усилие, чтобы не разглядывать его слишком откровенно. Конечно, упоминание об океанских дюнах не могло остаться незамеченным, и любая оценка после этого так и норовила стать чересчур пристрастной, но все же, повторяю, общее впечатление оказалось смазано — к вящей моей досаде. К тому же, пока мы сидели одни, Пиолин еще подлил масла в огонь, сообщив по секрету, что Гиббс ко всему прочему повидал и самих черных пеликанов — и не скрывает этого, словно назло приличиям — и тут уж я на самом деле разволновался и уже не жалел, что ужинаю в компании, а не в одиночестве, как намеревался вначале, но потом, когда мы с Гиббсом жали друг другу руки, я подумал довольно-таки кисло, что ожидаю слишком многого и ожидаемого скорее всего не получу. Был он как-то суетлив и нарочит и все посматривал на меня исподтишка — вначале недружелюбно, а потом, когда Пиолин меня представил, преувеличенно радушно. В эту суетливость никак не получалось поверить до конца, как в несколько небрежный маскарад, и разочарование, остро кольнувшее внутри, долго не давало мне покоя.

«Это непростой человек, — шептал мне Пиолин, пока Гиббса не было с нами, — непростой и впечатление производит странное — если не сказать похуже. Что и поделом — вечно его на всякое заносит, а другие недоумевают, с чего да как. Взять хоть эту историю с черными пеликанами, когда у него не стало половины лица… — Пиолин пожевал губами, посмотрел куда-то вбок и добавил после небольшой паузы: — Н-да, не стало и все тут, ничего не попишешь».

«Как это?» — удивился я, почувствовав себя неловко. «А вот так это! — отрезал Пиолин сурово, а потом добавил уже чуть мягче: — Да вы сами увидите, когда придет, только спрашивать не вздумайте — про это спрашивать не годится. Мне-то он про них не говорил никогда, но другие болтают, может и слышали чего, хоть тут и не поймешь что правда, а что небылицы. Дураку понятно, что с ними надо быть начеку, даже когда они поодиночке, а он будто бы набрел на целую стаю и вдруг пошел к ним сам без всякой причины. Не знаю, что ему взбрело в голову — блажь какая, или просто от жары ударило — но прямо вот так сам и пошагал, как на веревке поволокли. Он тогда был не один, а со спутником, который сразу все понял — и что их целая стая, и что Гиббс сейчас пойдет туда к ним, — и, не будь дурак, лег ничком в песок, хорошо еще, что не кричал дурным голосом, а когда тот вернулся, его уже не было — он полежал-полежал и побрел оттуда, да и, правду сказать, от черных пеликанов скоро не возвращаются… Так что, Гиббс потом плутал один, все северные дюны исходил и не встретил никого, тогда тоже сезон еще не начался, и это к лучшему — успел он сам к себе привыкнуть, а это непросто наверное без половины лица. Поэтому, когда он опять объявился, никто на него большого внимания не обратил, он давно не был такой уж новостью, подзабыли про него, хоть Гиббс тут человек известный. Ну и сам для себя он ничем новым уже не был, хоть и изменился после того…» — а как изменился, Пиолин рассказать не успел, потому что тут уж Гиббс подошел к нам собственной персоной, и я поглядел на него вначале с некоторым страхом, но ничего страшного не было: конечно, если смотреть с той стороны, то странно, кажется, что лица у него нет вообще, хоть все части на месте, и спереди тоже как-то необычно, ну а с другой — ничего не заметно, профиль как профиль.

Мы познакомились и расселись, потом появился официант, и все принялись обсуждать меню, а как только с меню было покончено, те двое занялись непосредственно мной. Особенно усердствовал Пиолин — говорил без умолку, балагурил и довольно-таки плоско острил, посматривая при этом на меня исподтишка. Гиббс все больше поддакивал и хмыкал, но иногда тоже вступал с сентенциями, и только мне не давали сказать ни слова.

Так и не уловив, отчего моя персона оказалась вдруг в самом центре, я с удивлением прослушал историю своей прошлой жизни, сочиненную ими тут же на месте на основании скупых сведений из регистрационной карточки. Гиббс сразу предположил, что я учился в… университете, это хороший университет, и народ там бойкий — не мудрено, что некоторые идут в журналисты, которых лично он не жалует, но и среди них встречаются порядочные люди. Они потолковали о том, преуспевал ли я в учебе и сошлись во мнении что, наверное, преуспевал, «потому что себя любит больше, чем девок» — не совсем понятно подытожил Пиолин. Потом Гиббс наудачу прикинул несколько побочных занятий, что могли б меня увлечь в университетские годы, отвлекая от приобретения знаний, а Пиолин, подумав над каждым, принимал его или отвергал. Там мелькали дорогостоящие мотоциклетные забавы (отвергнуто Пиолином), различные игры с мячом (с некоторым сомнением принято), музицирование (принято с воодушевлением) и даже умеренный политический экстремизм, на котором Пиолин зевнул, и Гиббс сразу прекратил эту игру, отвернулся от меня и стал задавать Пиолину вопросы типа: «а как устроился тут молодой человек?» — на что Пиолин отвечал, что устроился прекрасно — или «а молодой человек знает, что лифты не работают по ночам?» — и Пиолин говорил, что, да, знает, хоть про лифты меня никто не предупреждал. И так они продолжали в том же духе, пока не принесли еду, а под конец Гиббс принялся рассказывать длинную историю о том, как он раз застрял в лифте с двумя горничными, но закончить не успел, потому что как раз тогда на столе появился салат, и все занялись салатом.

Салат был недурен, а принесенный за ним кролик и вовсе хорош. Мы почти не говорили за едой, лишь Гиббс бурчал что-то время от времени, а когда с кроликом было покончено, Пиолин обратился ко мне с вопросом о десерте, от которого я отказался, потому что был сыт и меня уже тянуло в сон. Тогда Пиолин движением ладони отослал официанта прочь и сказал, что теперь наконец пора поговорить о деле.

Прямо сказать, первым моим желанием было расплатиться и уйти. Не желал я иметь с ними никаких дел, и помощи мне от них было не нужно, а неумелое радушие обоих и какой-то безостановочный напор не могли не показаться неуместными. Мы были едва знакомы, а я не слишком-то привык доверять кому-то после первого же ужина и собирался им на это намекнуть, но на лице Пиолина появилась такая целеустремленность, а Гиббс так вдруг напрягся, что я оробел и сдался, успокоив себя тем, что покинуть их всегда успеется, а торопиться мне некуда. Пиолин тут же сделался официален и важен, начал называть Гиббса «уважаемый друг», а меня не иначе как «наш гость», или «наш дорогой гость», и я, будто завороженный, стал покорно их слушать.

«Так вот, уважаемый друг, — веско говорил Пиолин Гиббсу, — наш гость, знаете ли, ищет тут кой-кого, то есть пока еще не ищет, а просто осматривается, но вскоре обязательно начнет искать, можете мне поверить. Дело это трудное, вы сами знаете, и лучше бы ему от своей затеи отказаться — вот прямо тут, на месте — но наш гость не робкого десятка (Гиббс остро и быстро глянул на меня) и отказываться от своих намерений не любит. Да-с…» — он помолчал несколько секунд, и Гиббс тоже молчал, ожидая продолжения.

Пиолин шумно отхлебнул воды из бокала и заговорил непонятно про наш с ним договор, которого я не припоминал, про товарищество и опеку, а Гиббс все кивал с рассеянным видом, будто тоже не вполне понимая, лишь в одном месте у него сделалось удивленно-сочувственное лицо, и он вдруг повернулся ко мне другой своей половиной, где не было ничего и стал ожесточенно чесать шею, а Пиолин остановился и ждал, пока тот закончит. Гиббс как-то сразу успокоился и снова стал слушать Пиолина, сев, как раньше, но всякое выражение с нормальной части его лица уже исчезло. Я знал, что мне надо бы вмешаться и возразить — опять выходило нелепо, опять Пиолин нес какие-то небылицы, куда-то при этом клоня, но мне все было безразлично, я устал и тупо ждал, чем это кончится — глядя на происходящее будто со стороны. Моих собеседников, судя по всему, это устраивало вполне — они будто и не ждали от меня ничего другого, что, наверное, должно было меня насторожить, но почему-то не насторожило.

«Да, затащил он нас в это, затащил, и ведь не скажешь, что сплутовал, — продолжал Пиолин, шутливо погрозив мне пальцем, — сплутовать-то каждый может, да за это потом бьют. Нет, заманил он меня в открытую, без всякого лукавства, а как он при этом еще и про вас пронюхал, уважаемый друг, я ума не приложу. То есть, понятно, как пронюхал — я сам ему сказал — но как он меня сказать заставил, это загадка, н-да. Как бы то ни было, своего он добился, и нам теперь, Гиббс, деваться некуда. И уж пожалуй лучше начать, не откладывая, потому что увиливать поздно и лучше разделаться с этим побыстрей, ведь задержки только вредят — лица, знаете, забываются, имена стираются, а то и помрет кто ненароком, так что я предложил бы, — Пиолин еще посерьезнел, — шутки в сторону, и — к делу, к делу!»

Гиббс положил локти на стол, повернулся ко мне и вновь весь напрягся. Мышцы вспучились под пиджаком, и на шее выделились жилы, но он спросил довольно-таки доброжелательным голосом: — «Имя?»

«Юлий, — тут же встрял Пиолин, ответив за меня, хоть никто его об этом не просил, потом поправился: — То есть, почти Юлий… Юлиан, а не Юлий… Юлий, Юлиан, какая разница», — и глянул на меня ободряюще с кривой полуулыбкой. Я промолчал, лишь состроив недовольную мину, а Гиббс немного поразмыслил, затем полез под стол и вытащил оттуда небольшой саквояж. Наверное он принес его с собой, только я не заметил тогда, хоть и мог бы поклясться, что в руках у него ничего не было. Загадки, загадки, подумалось раздраженно, а Гиббс порылся внутри, достал фото пожилого мужчины, что стоял, чуть склонясь набок и болезненно улыбаясь в камеру, и положил его на стол. «Он?» — спросил меня Пиолин, разворачивая фотографию к себе и жадно в нее всматриваясь. «Да нет, ничего похожего», — ответил я, пожав плечами, и Пиолин сразу оставил фото в покое, откинувшись на спинку стула, а Гиббс удовлетворенно кивнул, забрал саквояж и куда-то ушел.

Пиолин тут же наклонился ко мне и, дыша в лицо, стал говорить, что Гиббс конечно мастер своего дела и вообще следопыт, но нельзя же ждать результата прямо вот так сразу, не сходя с места. Все-таки задача-то непростая, даже для Гиббса, да еще надо иметь в виду, что Гиббс, хоть и мастер, не всегда быстро ухватывает суть и решает правильно, у него много времени уходит на раскачку, так что кажется даже, что он вообще только морочит голову. Ан нет, нельзя недооценивать Гиббса, Гиббс очень опасен, особенно когда к нему не относятся всерьез, так что нам надо набраться терпения и подождать немного, он сейчас придет, а, смотрите-ка, вот уже и он.

Гиббс тем временем подошел к нам с бумажным пакетом в руках, подсел, подозвал официанта и заказал кофе. Мы последовали его примеру. Бумажный пакет оказался сложенной в несколько раз картой города, которую Гиббс пытался развернуть на столе, но карта на стол не влезала, и в результате мне так и не удалось увидеть ее в полностью развернутом виде. Карта была расчерчена квадратами, Пиолин с Гиббсом стали подсчитывать их количество и насчитали четыреста шестьдесят — двадцать линий в ширину и двадцать три в длину, а каждый квадрат включал в себя, по словам Гиббса, несколько кварталов, так что был великоват, и разметку на квадраты нужно было переделать — нынешняя была сделана для другого случая и оказалась слишком крупной. Пиолин предлагал увеличить частоту линий раза в полтора, но Гиббс убедил, что будет все еще слишком крупно и предложил больше — один и семьдесят пять сотых, — на чем они и остановились, принявшись тут же перечерчивать линии жирным карандашом, причем новые линии иногда совпадали со старыми, а чаще всего нет. В результате на карте оказалось такое количество новых и старых линий, что, по-моему, ничего нельзя было толком разобрать, но Гиббс удовлетворенно сказал, что теперь мол карта размечена в самый раз, и Пиолин тоже выглядел вполне довольным работой.

Тогда Гиббс стал излагать план, сразу предупредив, чтобы мы не удивлялись — он намерен начать с самого простого, в этом залог успеха, а всякие усложнения нужно оставлять на потом. План Гиббса состоял в исследовании каждого квадрата подробно и обстоятельно — сначала на карте, а потом и «в натуре» — и таким образом неминуемой локализации Юлиана в одном из них, так как больше тому некуда деться, если он действительно находится в городе. Если же его здесь нет, в чем мы убедимся, закончив последний квадрат, то тогда в действие вступает вторая часть плана, которая есть просто многократное повторение первой — мы снова начинаем с квадрата номер один и двигаемся в той же последовательности, потому что ведь если Юлиана сейчас в городе нет, то ничто не мешает ему появиться тут в любую минуту. Конечно, также ничто ему не мешает и убраться прочь из города до конца наших поисков, и мы вновь окажемся там же, где начали, но от этого не застрахуешься — ведь с тем же успехом он может перебираться из квадрата в квадрат, и его путь вовсе не обязан пересечься с нашим. Так что эти соображения, живет ли Юлиан в М. или давно уехал отсюда, а если уехал, то появится ли вновь и когда — все это нисколько наш план не меняет и не делает его лучше или хуже, в чем он, Гиббс, видит основное этого плана достоинство — практически ничто в мире не может помешать его осуществлению.

Осталось, сказал Гиббс, обсудить детали, то есть саму технику работы, и здесь он может предложить давно известные приемы, к каковым относятся постоянное дежурство в местах массового скопления народа, таких как питейные заведения, кинотеатры и трамвайные остановки, а также разговоры с людьми, постоянно проживающими в квадратах, причем тут не исключена возможность материального поощрения, которое способствует развязыванию языка. Правда, добавил он с некоторым сомнением, тут надо не перестараться, чтобы поощряемый в порыве усердия не наговорил лишнего, чего на самом деле вовсе и нет.

Таким образом, продолжал Гиббс, действуя методично и настойчиво, мы будем постоянно продвигаться вперед, что будет отражено на карте вычеркиванием соответствующих квадратов или лучше заклеиванием их кусочками липкой бумаги, потому что никакой квадрат, если только он не привел к успеху, нельзя выбрасывать из рассмотрения навечно — ведь мы можем вернуться к нему позднее, проходя одним и тем же путем по нескольку раз. И наверняка вернемся, потому что, между нами, шансы на то, чтобы найти Юлиана с первого круга, а лучше сказать с первых кругов, весьма и весьма малы. Но заклейка квадратов будет по крайней мере показывать нам, что мы не стоим на месте, а напротив делаем все, что можем, и это в свою очередь даст нам повод не унывать и не опускать руки, а именно уныние, по его опыту, и есть причина неудач во всех мало-мальски непростых начинаниях.

Гиббс замолчал, вполне довольный собой. Пиолин, ворча — следопыт, следопыт — поглядывал попеременно на меня и на Гиббса, и руки у него тряслись, от старости наверное, и тогда я понял что больше ничего путного от них не дождусь, и нужно уходить отсюда прямо сейчас. В нескольких словах я поблагодарил обоих за помощь, Гиббс воззрился на меня задумчиво, а я достал бумажник, положил на стол несколько купюр и приготовился встать.

Но встать не удалось. На локоть мне легла каменная ладонь и без всякого усилия пришпилила меня к столу. Я почувствовал себя бабочкой, распластанным жуком, верхний свет опрокинулся надо мной от неожиданности, потом покачался и снова встал на место, а ладонь осталась пока на локте, ослабив правда нажим. «Не надо спешить, дорогой гость, — сказал Пиолин ласково, снимая наконец руку с моего локтя. — Не нужно спешить, ведь мы еще не закончили. Вы видите, Гиббс не спешит уходить, и я не спешу, а мы ведь занимаемся вашим делом, а не моим и не гиббсовым. Мы теперь должны держаться вместе — как партнеры держатся друг друга, ведь мы партнеры теперь, и мы с Гиббсом столько сил уже извели на этого вашего знакомого, на наш план, да и на вас, скажу я вам, что назад-то уже и не повернешь. Никто не любит, когда отступают с полдороги, и мы с Гиббсом не любим, поскольку отступать не выучены. Не так ли, уважаемый друг?» — обратился он к Гиббсу, и тот энергично покивал.

«А план-то наш того, дрянной, — неожиданно продолжил Пиолин, вновь обращаясь к Гиббсу и не глядя на меня совсем, хоть я и чувствовал настороженность его руки, лежащей в сантиметрах от моего локтя, — дрянной, потому что квадратов слишком много, и если их все перебирать, заклеивая, то ничьего терпения не хватит. Так что о плане этом надо забыть, и вообще о городе надо забыть, потому что в городе Юлиана искать бессмысленно, а идти надо в дюны, там все на виду, да и, скорей всего, там-то мы его и найдем, где же ему еще быть?»

«А что, — протянул Гиббс — тоже идея», — а у меня в голове пронеслось: — «Дюны — опять дюны… Случайно или неспроста?» Все происходило как-то слишком быстро, я чувствовал себя основательно сбитым с толку. Даже и сам город М. еще вчера был знаком мне только по слухам, что уж говорить о тех местах, куда я и вовсе не мечтал попасть. О них вообще предпочитают умалчивать, словно не желая забредать на ненадежную почву, а Пиолин вон не стесняется ничуть — ему что дюны, что не дюны, болтает и глазом не моргнет. Даже странно: совсем пропадает пиетет, будто можно прямо тут сговориться, как о загородной прогулке, и — вперед, на самый край света, не имея сомнений, без которых казалось бы никак. Ну хорошо, сомнения вообще присущи не всем, но все же неясно — туда что, так каждого запросто и зовут?

Я посмотрел на Пиолина, потом на Гиббса, как будто ожидая разъяснений, но они были заняты друг другом, принявшись обсуждать новый абсурдный план — и не просто план, а конкретный маршрут, словно наш поход был уже решенным делом. Ну нет, подумал я, это вы зря, это уж вы погорячились. Сами-то идите куда хотите, а меня не трогайте, покорно благодарим. Юлиан — дело исключительно мое, и займусь я им сам и не далее как завтра. Дюны тут скорее всего ни при чем, и в любом случае начинать нужно с города, да и, прямо скажем, слишком многое наворачивается с самого начала — и без дюн голова кругом. И не надо думать, что рукой на локте можно меня запугать — нет, не на того напали…

Тут же я прислушивался невольно к названиям, звучащим чудно и тревожно, и жалел в глубине души, что все это зря, и зовут меня конечно же не всерьез. А что, если всерьез? — От этих двоих можно ждать чего угодно… Какое было бы приключение! — Обидно, что мне с ними не по пути. Они-то, наивные, считают, что я не смогу отказаться, что я уже поддался и согласился, да и многие согласились бы на моем месте, но я занят, занят, поймите — придется как-нибудь в другой раз. Конечно, неплохо было бы утереть Юлиану нос — пусть он очутился в городе М. раньше меня, но если, скажем, первым забраться в дюны, то это явно перевесит. Или не перевесит? И кому докажешь? А вдруг он и в дюнах уже побывал…

Последняя мысль была неприятна, и я заерзал на стуле, так что Гиббс повернулся ко мне и глянул в глаза весело и жестко, как бы проверяя мгновенным импульсом. Это длилось один лишь миг, и он тут же отвел взгляд, словно в разочаровании, но мне вдруг захотелось убедить себя самого — а почему бы и нет, почему бы и не пойти с ними, хоть даже из одного упрямства, просто из независимости или из любопытства, пусть никакого Юлиана мы там не найдем в помине? Конечно, это уводило в сторону и вообще вносило много лишнего — я удивлялся сам себе, но никак не мог придумать достойного возражения. Взгляд Гиббса все чудился тенью в зрачке, да еще и Пиолин стал доказывать настойчиво, что этот-то план — что надо, не чета предыдущему, «да и дюны заодно посмотрите, дорогой гость, и, глядишь, человека вашего разыщем». Он все бормотал и бормотал — про Юлиана, про следопыта Гиббса, потом опять про новый план, который не то что прежний, а лучше в сотни раз, так что он, Пиолин, даже жалеет, что не может с нами, дел многовато, гостиница — это вам никакая не шутка. «Ну да не беда, — поспешил он меня успокоить, — с вами пойдут еще люди, наши с Гиббсом знакомые — хорошие знакомые, в дюны, знаете, чем больше людей, тем лучше», — и только он начал про них, как дохлый осьминог прилетел из глубины зала и попал Гиббсу в плечо, затем кто-то крикнул, мы вскочили, и началась драка.

Все произошло так быстро, что я не успел заметить, откуда взялись двое загорелых мужчин в черных куртках, от которых будто пахло болотом, и целая группа юнцов за ними — никак не меньше человек десяти. Когда я поднял глаза, загорелые пятились к стене справа от нас, а юнцы медленно надвигались от стены слева, где был выход, громко ругаясь и швыряя в тех двоих всякой дрянью, которую они хватали со стойки бара и прямо со стоящих на пути столов. Мы очутились в центре происходящего, юнцы шли прямо на нас, двигаясь по-хозяйски, и мне стало не по себе.

Я оглянулся на преследуемых. Те озирались по сторонам, но в общем выглядели вполне спокойными, хоть отступать им было некуда, и положение их казалось незавидным. Прошла секунда, не более, но, повернувшись назад, я вдруг увидел, что юнцы уже тут, прямо у нашего стола, Пиолин смотрит на них снизу-вверх, глупо раскрыв рот, а Гиббс стоит и говорит что-то. Потом один из них, приземистый блондин, подскочил сбоку и нанес свистящий удар чем-то черным, от которого Гиббс увернулся, как кошка, а после все завертелось, словно в беспорядочном сне. Я помню, как Пиолин держал блондина стальным захватом за горло, упираясь коленом ему в позвоночник. Блондин хрипел, а Пиолин косил на него налившимся кровью глазом и приговаривал: — «Сейчас я тебя полечу, сынок, полечу…» Двое в черных куртках внезапно оказались в самой гуще и раздавали мгновенные страшные удары, пол сразу стал забрызган кровью, несколько юнцов лежали вниз лицом, не двигаясь, остальных, избивая, гнали к выходу. Я кинулся к Пиолину, чтобы спасти блондина, мне казалось, он сейчас его задушит, но кто-то навалился на меня сзади, и мы упали на пол, прямо на склизкого осьминога, причем я проехался по нему лицом, цепенея от отвращения. Державший меня шептал прямо в ухо: — «Погоди, погоди, дай позабавиться», — а я вертелся в его руках и никак не мог повернуться, а когда вырвался, то свет внезапно погас, и ничего не стало видно.

Послышался страшный вопль, я не сомневался, что кричал блондин, и так оно наверное и было, потому что когда свет снова зажгли, блондин сидел, заслоняясь руками от высившегося над ним Пиолина, и одно ухо у него было почти оторвано и болталось, как на нитке, а потом он плюнул в Пиолина кровавой слюной, а тот вдруг схватил стоящий рядом стул и, крякнув, обрушил его блондину на голову. Все вокруг застыли, и в тишине явственно прозвучало короткое ругательство, произнесенное голосом Гиббса, который тут же оказался рядом, косо глянул на размозженный череп и стал выталкивать Пиолина к дверям.

Я бросился в туалет, где меня сотрясла рвота. Потом я долго стоял около умывальника, смывая следы осьминога с лица и непонятно откуда взявшуюся кровь с рукава. В комнату заходили серьезные, сосредоточенные мужчины, никто не смотрел в мою сторону, пока я не набрался мужества и не спросил у одного: — «Скажите, там уже убрали?» — но он лишь приблизился ко мне, внимательно заглянул мне в лицо и ушел, ничего не сказав. Я еще постоял перед зеркалом и нетвердой походкой отправился в зал.

Там уже было убрано. Гиббс сидел одиноко за нашим столом и курил. «А где Пиолин?» — спросил я, и сам поразился своей глупости, Гиббс же не удивился ничуть и ответил скучным голосом, что наверное на работе, дел у него всегда невпроворот, гостиница работает в обычном режиме, хоть и несезон, за всем нужно приглядывать. Я согласился — мол, да, конечно — и сел. Гиббс протянул мне сигареты.

«Мне сейчас нужно уйти, — сказал он. — Жаль, что мы не успели договорить, но думаю, вы ухватили суть — не так ли?»

«Суть?..» — переспросил я рассеянно.

«Ну да, ну да, — нетерпеливо закивал Гиббс, — дюны там и вообще… Подумайте на досуге, поприкиньте. Когда придет время выезжать, вам сообщат. О счете за ужин не беспокойтесь — плачу я». Он встал, коротко поклонился мне и собрался уйти.

«Скажите, — умоляюще обратился я к нему, — скажите, кто это был, за что их так избили? И кто эти двое?» — я оглянулся к правой стене, где давно уже не было мужчин в черных куртках. «И еще я хотел спросить, а Пиолин точно не поедет с нами — то есть, если вы соберетесь-таки и если я соглашусь?»

Гиббс повернулся, изучающе, без улыбки посмотрел на меня и, ничего не сказав, пошел прочь.

Глава 4

Это был мой первый день в городе М. — казалось, после всего и не заснуть, но я спал, не просыпаясь, в омуте, в темном безвестии. Утром все вчерашнее отодвинулось далеко назад, а к полудню я понял, что окружающий мир забыл обо мне и едва ли вспомнит когда-то. В гостиничный ресторан я не пошел, завтракать отправился в кафе на углу и не встретил до самого вечера ни одного знакомого лица.

Хотелось действовать, не откладывая, хоть в голове до сих пор было мутно и недоставало практических идей. Конечно, стоило поразмыслить без спешки, но мне не сиделось на месте — пройдясь вокруг гостиницы, я внимательно оглядел несколько рекламных тумб, увешанных посланиями разного толка, надеясь сразу отыскать зацепку. Это не привело ни к чему и только удручило обилием подробностей, не относящихся к делу, а чтобы прогулка не оказалась совсем уж бесполезной, я приобрел буклет, посвященный правда не розыску, а заурядной купле-продаже, и, разжившись ножницами у консьержа, аккуратно вырезал из него проштампованный купон-заготовку.

В этом было что-то от малодушия — сводить контакт с внешним миром к анонимному оклику, но начинать нужно с малого, успокаивал я себя, а первый шаг часто бывает труден и неказист. К тому же, анонимность анонимности рознь, в моем случае она где-то даже походит на открытый вызов — и, не сомневаясь более, я стал корпеть над лаконичным известием, способным перекинуть от меня к Юлиану пусть хлипкий, но совершенно необходимый мост. Потратив час и основательно утомившись, я остановился на вполне стандартном: «Разыскивается Юлиан такой-то. Спорное наследство. Вознаграждение за срочность». Внизу я добавил номер гостиничного телефона и, посчитав задачу выполненной, засунул купон в гостиничный же конверт. «Посмотрим, посмотрим, — приговаривал я, спускаясь по лестнице и потом, покупая марку в киоске у входа, — посмотрим, посмотрим…» Что-то происходило, мой замысел сдвигался с мертвой точки, пусть пока на самую малость, и это горячило кровь. Тут же пришла в голову мысль попробовать еще и адресные бюро, и я, расспросив случайных прохожих, успел побывать в трех, находящихся неподалеку — правда, без всякой ощутимой пользы. Наконец, к вечеру, устав и изголодавшись за день, я почувствовал, что начальная лихорадка сходит на нет, и скомандовал себе остепениться, покончить с суетой и навести в своих действиях некоторый порядок.

Прежде всего, следовало ознакомиться с географией города М., точнее — с его топологическим устройством. В памяти тут же всплыл Гиббс и принесенная им карта с жирными карандашными линиями. Я подумал было о ней с завистью, но потом понял, что завидовать нечему — его карта слишком велика, да и чужая разметка едва ли мне сгодится, к тому же я и сам могу купить что-то подобное без всякого труда. Именно это я и проделал в тот же вечер — причем, потоптавшись у прилавка, приобрел сразу две карты — большую и поменьше, умещавшуюся в сложенном виде в кармане брюк — и потом изучал их до поздней ночи, запоминая названия главных улиц, расположение перекрестков, гаражей для парковки и прочих интересных мест. Это было конечно же ни к чему, но я не мог остановиться, взволнованный ощущением, что где-то тут, в закоулках условных символов, скрывается моя мишень — и уснул едва-едва, уже различая сквозь дремоту первые утренние автомобильные гудки.

Следующие два дня я посвятил изнурительным прогулкам, исхаживая городское пространство вдоль и поперек, словно обогащая память новой сетью маршрутов, по которым можно сновать бездумно, не боясь заблудиться и не страшась каверз. Ничего каверзного не происходило впрочем — быть может потому, что город М. устроен весьма нехитро. В самом его центре находится площадь, сплошь вымощенная брусчаткой, на которой обосновался здешний официоз — мэрия, полиция и серые блоки администраций, соединенные аркадами в мрачный прямоугольник. От площади, как лучи, отходят бульвары — несколько основных, что тянутся ровной линией до самых окраин, и еще другие, скоро начинающие петлять и раздваиваться. Планировку не назовешь продуманной или строгой — стоит отдалиться от центра на какую-нибудь милю, как любой поворот заводит в сеть узких улиц, которые соединяют бульвары между собой, образуя порой настоящие лабиринты, особенно на севере, в бедняцких кварталах. Но к строгости очевидно и не стремились — по крайней мере, тут гордятся вовсе не этим, а городское своеобразие уж конечно не тускнеет без нее ничуть, даже наоборот, и в этом нетрудно убедиться — нужно только знать правильные места. Одно из них известно любому: рядом с главной площадью, где уныло царит голый камень, есть еще одна, рыночная, и неподалеку от нее — большой сквер. Там-то и кипит городская жизнь, рождаются новости и слухи, и я проводил там немало времени, наблюдая, рассматривая и просто греясь на солнце.

В целом, если глянуть сверху, город М. похож на аккуратно вытканную паутину — с проплешинами по краям, но крепким ажурным остовом. Прочность ее нелегко проверить, но она, по всему судя, сделана на совесть — в нее попадались слишком многие, и слишком разные запутывались в ней, не умея потом ни выбраться, ни даже толком позвать на помощь. Небольшой, даже по европейским меркам, безнадежно провинциальный по меркам любым, М. давно превратился в пристанище незваных визитеров, едва ли способных объяснить, что и куда их влечет. Существует поверье, о котором знают все: мир устроен здесь по-другому, непонятнее и сложнее; траектории, пусть не видные никому, отклоняются от прямых и замыкаются в петли, проходят сами через себя, отражаясь, как в кривом зеркале, разбегаются прочь и встречаются там, где их никто не ждет. Это не та картина, которую легко себе представить, и никто наверное не скажет, положа руку на сердце, что уж он-то определенно знает, о чем идет речь, но поверье живет, и все будто согласны с тем, что именно здесь можно узнать о себе больше, чем где-либо еще, пусть механизм узнавания неясен и противоречив. Познание вообще сложная штука, разобраться с ним не больно-то кому удавалось, а обращаясь к фактам, нельзя не отметить, что в М. рано или поздно попадают почти все, кому не сидится на месте — по своей ли воле или по случайному стечению событий — хоть никто и не брался проверить это всерьез, да и любой факт тоже можно принять за домысел и вполне обоснованно усомниться. Так же и со всеми легендами о случавшемся здесь — кажется, что так не бывает, потому и рвешься в этот город, чтобы убедиться воочию, а приехав, видишь его собственную жизнь, что похожа и непохожа на другие, как случается всегда, и теряешься: что тут тайны, а что разгадки? Видел ли уже это, знал ли или только выстраивал мыслью, как воздушный замок, из наговоров и сплетен, негодуя, надеясь, трепеща?

Да, думал я, топология проста, но даже расчертив на квадраты, не всегда знаешь, с чего начать. Ясно, что легенды стоит отложить пока, поскольку дело не в них, и чужие загадки мне сейчас ни к чему, но мысли все равно сбиваются с пути, потесненные картинками с окружающей натуры, которые так и хочется выстроить в ряд и рассматривать без спешки, рассчитывая на проникновение куда-то вглубь. Если конечно у них и вправду есть двойное дно, а город М. — не фикция, в которую просто слишком хочется верить.

Кто рассказал мне про него в первый раз? Сейчас уже не вспомнить, как не вспомнить зарождения других знаний, что становятся потом открытиями из открытий, первенство которых так и хочется приписать себе. Был ли это кто-то из университетских приятелей или одна из подруг, желавшая казаться взрослее своих лет, не суть важно теперь, когда я уже сжился с мыслью о нем не меньше, чем любой из моих знакомых, способный к независимому восприятию вещей. Важно лишь представить его в деталях, которых не видел, и, додумывая, ощущать, как дрожит сердце, едва только палец, прослеживая маршрут на карте, доберется по нитке шоссе до желтого пятна. Важно решиться и отправиться туда, пусть и не разрушив за собой мосты, но основательно затруднив обратный шаг, хоть об этом никто и не знает, кроме тебя. И пусть ты не первый и даже ведомый в каком-то смысле, причем ведомый тем, о ком не можешь думать без немедленного протеста, но все же ты здесь, и это само по себе стоит слишком многого, чтобы искать причины для умаления, тем более, что их, всякий знает, всегда можно насобирать в достатке.

Что до меня, к умалению я не склонен — с малыми величинами трудно иметь дело, они норовят ускользнуть меж пальцев, не даваясь ни памяти, ни мысли. Но если разделить на каждого одну всеобщую убежденность, много ли достанется на руки? Быть может потому и сам миф о городе М. удручающе невнятен, а побывавшие там или настаивающие на этом не умеют гордиться по-настоящему, хоть пытаются изо всех сил. И много еще тех, что не пытаются вовсе, так что и не разберешь, кто в самом деле там был, кто не был и может не будет никогда, а кто побывал, но решил смолчать. «Радуйтесь, вы уже там, куда все стремятся» — гласит дорожный щит на въезде, но заявить легко, признаешься самому себе, несколько смущенный такою прямотой. И меняешь маршруты в поисках подтверждений, и вздрагиваешь от неловкости, натыкаясь на рваную трещину в бетонной плите, похожую на вопросительный знак, на взрослый безжалостный взгляд мальчишки-газетчика, которому отвечаешь сквозь зубы, или на вовсе уж откровенное: «Город М. — это Черный Пеликан» — краскою на стене, где-нибудь в глухом переулке. Так легко тогда отчаяться и замкнуться в себе, не рискуя разочаровываться более, хоть наверное неизвестный вестник-граффити рассчитывал на обратное. Соглашаешься: то ли ты не понял с первого раза, то ли он так и не смог объяснить толком. Проклинаешь чью-то небрежность, а внутри грызет: вдруг ничего больше и нет? Почему так зыбки здешние поверья? Кто пророки их, проповедники, кто их разносит по свету? У кого ни спросишь, лишь покачают головой, уходя от разговора, и только немногие скажут с сомнением: может быть, маленькие синие птицы? Жаль, что их давно уже никто не видел…


Я бродил по улицам до темноты, свыкаясь с городом и будто поддаваясь его власти, кружил в запутанных переулках, готовый на любое ребячество чуть только появится повод, и, за неимением такового, просто всматривался в камень зданий вокруг, словно испрашивая совета или интересуясь праздно: они знают, что я уже тут? Откликов было не различить, но унывать не приходилось — ожидания связывались не с ними, а осмысленность действий придавала достаточно сил. Я уставал и сбивал ноги, но относился к этому легко, а на третий день решил наконец, что новая территория изучена неплохо, и вот тут-то приуныл по-настоящему — осознав вдруг, что цель моя от этого не становится ближе, а главное — мне никак не приходит в голову, что бы такого предпринять еще. Тут правда подоспела хорошая новость — в одной из газет я увидел свое объявление, перепечатанное из купона, и загорелся моментальной надеждой, но результат оказался смехотворен: на мой сигнал откликнулся лишь один человек — моложавый проходимец, вызвавший меня в холл и потративший зазря битых полчаса, пытаясь продать сначала книжонку с пособиями по врачеванию, а потом еще и какую-то жидкость, обладающую будто множеством целебных свойств. На мой прямой вопрос о Юлиане он забормотал что-то невнятное, и я, не дослушав, пошел прочь под пристальным взглядом портье, весь в негодовании и расстройстве.

Других желающих прийти на помощь так и не нашлось, и ближе к полудню стало ясно, что мое намеренье заходит в тупик. Даже воздух вокруг словно преисполнился отчужденности, в которой, как в рыхлом облаке, могут увязнуть любые порывы. После, слоняясь по городу, я пытался вернуть себе уверенность, но безуспешно — адресные конторы все так же не давали ответа, иных способов разжиться информацией я не знал, и розыски Юлиана стали представляться очень тяжелым делом — почти столь же безнадежным, как о них предупреждал Пиолин.

Воспоминание о Пиолине вовсе испортило настроение, я даже выругался вслух, застыв посреди улицы — выругался и воровато оглянулся по сторонам, морщась от неловкости. Никто не расслышал или просто не подал вида, все спешили мимо по своим делам — от трамвайной остановки к бакалее и молочной, из аптеки — дальше по тротуару, из здания банка… Стоп!

Перед глазами словно блеснула молния: мне показалось, что из банка напротив вышел не кто иной, как Юлиан — вышел и теперь спешит прочь, не дожидаясь, пока я очнусь от столбняка. Я сделал глубокий вдох, потом еще один и, почувствовав, что прихожу в себя, бросился за ним прямо перед носом у трамвая, вглядываясь и сопоставляя на ходу. Все было похоже — и походка, и разворот плеч; жаль конечно, что не видно лица, но я и так способен узнать его без ошибки. Плащ не по погоде — что это, камуфляж? Да еще и сумка на плече, довольно вместительная — интересно, что в ней?

Юлиан или его двойник шел, не скрываясь и явно не подозревая о преследовании. Его длинный шаг заставил и меня прибавить ходу, я порой неловко семенил, чуть не переходя на бег. Глупая погоня, вертелось в голове, прямо как в дурном кино. Мы наверное выглядим смешно со стороны, если глянуть, к примеру, с какой-нибудь крыши — два незнакомца, будто связанные нитью, синхронное движение, согласие во всем… Но нам-то совсем не смешно — особенно мне.

Юлиан внезапно остановился у витрины, и я отпрянул в сторону, за газетный киоск, чуть не сбив кого-то и пробормотав торопливое извинение. Он по-прежнему стоял ко мне спиной, разглядывая что-то за стеклом, а я гадал напряженно — тот, не тот — и сжимал кулаки, стараясь справиться с волнением. Потом мы снова двинулись вперед, след в след, хоть и на приличном расстоянии друг от друга, и я все думал, что же делать, как не упустить, вдруг — такси, и все, поминай как звали. Нужно было решаться на что-то — я стал понемногу сокращать дистанцию, подбираясь ближе и ближе, и нагнал-таки его у светофора, удачно славировав меж спинами. Еще за несколько метров закралось сомнение — что-то фальшивило, плащ сидел не так и брюки слишком пузырились при ходьбе. Быть может Юлиан сделался провинциален вдали от столицы, и вкус его опростился в угоду местным нравам? Или может он и есть таков на самом деле, а былой столичный шик — вовсе наносное? Но нет, вскоре стало ясно: слишком уж этот, в плаще, с серой спортивной сумкой, органичен окружающей толпе. Он из местных, не иначе, подумалось уныло, хоть надежда еще теплилась едва-едва, так что я подошел вплотную, задел будто ненароком, потом, извиняясь, заглянул в лицо и отвернулся с досадой — ничего похожего, да и что собственно было ждать, шанс безнадежно мал. Незнакомец зашагал дальше вместе со всеми, спешащими на зеленый, а я посмотрел ему вслед и удивился сам себе — с Юлианом никакого сходства, что за странное наваждение?

Было обидно, и щеки горели от стыда — хорошо еще, что никто вокруг ничего не заметил. Впрочем, случай не прошел даром: я понял, что не готов к встрече и не знаю, что буду делать, если мы и вправду столкнемся лицом к лицу. Как поступить тогда, какой сценарий избрать — разыгрывать удивление и откладывать на потом или решать все сразу, пользуясь внезапностью момента? Но у меня нет с собой необходимых средств, все осталось в номере гостиницы, да и можно ли сделать то, что я хочу, прямо так, экспромтом, да еще и на виду у всех? Да, секрет мой прост, но вовсе не безобиден, а я не трус конечно, но и не из отъявленных смельчаков. В решимости мне не откажешь, но и она не всегда под рукой, а теперь осталась одна лишь ее оболочка — быть может драка в ресторане стала тому виной, или просто мысли рассеялись, уживаясь с незнакомым местом. В любом случае, нужно было брать себя в руки и вновь настраиваться на серьезный лад, иначе не мудрено и провалить все дело, даже если замысел кажется безупречным.


Пора признаться, чтобы стало понятнее: я замышлял убийство. Звучит наверное дико, но нет смысла скрывать: я хотел найти и убить Юлиана, будто прояснить что-то раз и навсегда — прояснить или признать, или доказать, или опровергнуть. Не суть важно, что именно из этого и зачем, не всегда можно разобраться и разложить по полочкам. Нужно ведь когда-то верить собственному чутью, хоть оно и подводило не раз, что опять же ничего не значит — чутью верят не оттого, что не подводит, а оттого, что не дает спуску. Так и я, проснувшись как-то в своей столичной квартире, понял без обиняков — довольно, никаких полумер, я должен сделать это, как перейти границу, чтобы уже ни шагу назад. Дико это или нет, но Юлиана должно не стать вовсе.

Помню, как я ходил по комнатам, словно сомнамбула, в полураспахнутом халате среди холостяцкого хлама, пренебрегая утренним ритуалом, не отвлекаясь ни на блеклые репродукции в холле, ни на скрипучие старые часы, так что движущиеся фигурки посматривали на меня обиженно. Но мне было не до них, я привыкал к своему решению, и чем больше оно мне нравилось, тем осторожнее я о нем размышлял, боясь как бы, что кто-то проникнет в мои мысли, чтобы выведать и помешать. Тогда-то я и окрестил его «мой секрет», так чтоб даже формальный ярлык не позволял разжать губы, отрядив ему место в узком ряду непроизносимого вслух, даже не вызволяемого наружу, если кто-то еще есть рядом — чтобы не угадали по теням на лице, по замутненному взгляду. Помню, как вдруг зазвонил телефон, и я отпрянул в ужасе — будто боясь, что уже подобрались лазутчики — но тут же заставил себя успокоиться и ответить, как ни в чем не бывало. И как легко было лгать, зная, что охраняешь не пустое место — договариваться о встрече и уверять во всяком вздоре, говорить любезности и выслушивать что-то в ответ, каждый миг помня, что теперь можешь быть каким угодно на слух. Все равно тебя не раскусить, если не забраться глубоко внутрь, а туда — туда не пустят. И когда невидимый собеседник растворился в шумах и потрескивании электричества, словно устав от бесполезных попыток и расписавшись в бессилии своего шпионства, я бросился на кухню и налил себе на два пальца джина, салютуя собственной хитрости, чувствуя себя больше, объемнее — что-то распирало меня изнутри, устроившись там надолго, защищенное от других, от их неумного любопытства и пошлых слов.

Это была удача, и это был успех. Я не пошел в офис в тот день, сказавшись больным, празднуя наедине с самим собой. Замки моей темницы рассыпались в прах, и свобода опьяняла сильнее джина — нужно было научиться справляться с этим, не выказывая растерянности. Я решил тогда, что каждый тупик имеет потайную дверь — потом-то пришлось узнать, что это вовсе не так, но город М. был еще далек, как реальность далека от мечты о ней. Я проживал события пока лишь в своих фантазиях, не имея препон в прямой видимости — самый счастливый период, медовый месяц настоящей идеи. Множество деталей приходило на ум, и все их нужно было подвергнуть испытанию, все еще торопея при этом от предельности самого замысла — и я ведь всегда был нетерпим к насилию, что же случилось, как объяснить? Впрочем, колебаний не припомню и страха тоже — лишь горячечные раздумья над, собственно, планом и — опять, опять — ощущение свободы: ничто не держит.

План, надо сказать, так по существу и не составился — лишь прояснились общие черты. Право, чего ожидать от взявшегося за такое в первый раз — чуть станешь прилежно размышлять, как нервы начинают приплясывать, и голова горит огнем. Сразу перед глазами встают ужасные картины, в ушах звучат крики, подстегивающие воображение, и ничто не распишешь по пунктам, события сбиваются в беспорядочный ворох. Я пытался вновь и вновь — всякий раз получалось плохо, но горевать было недосуг, моя жизнь и так изменилась до неузнаваемости. Дни заполнились лихорадкой стремления, хоть стремиться было еще некуда, знакомые удивленно читали в моем лице нечто, заставлявшее их поглядывать с уважением, а на службе разнеслись слухи о моем скором уходе. Я будто приобрел странную власть над окружающим миром — власть, которой у меня не было никогда и которой я стыдился бы пожалуй, если бы задумался о ней всерьез. Но меня одолевали иные хлопоты, не дающие спокойно спать, будоража, словно в страшном кино из детства.

Чем пришлось озаботиться немедля, так это необходимым орудием — и я перебирал в уме имена приятелей, что могли б помочь достать пистолет, не задавая лишних вопросов. На время я заболел пистолетами, они снились мне в разных видах и формах — от больших дуэльных до маленьких дамских, черные, серо-стальные, с инкрустациями из бронзы, с деревянными рукоятками и рукоятками из кости, с вращающимися барабанами и взведенными курками, предваряющими немедленный взрыв, дым и огонь — аккорды, достойные финала любого замысла. После двух недель осторожных поисков мне улыбнулась удача — напарник по юношеским приключениям, скользкий тип, теперь торгующий подержанными автомобилями, обнадежил обещанием, ничуть не удивившись, и вскоре свел меня с тремя серьезными мужчинами, вывалившими на стол такую гору оружия, что у меня зарябило в глазах. Я остановился на простом и надежном кольте — хоть цена и показалась несуразной, но отступать не хотелось, и мы совершили быструю сделку, расставшись без улыбок, как и подобает заговорщикам. Не утерпев, я опробовал его в тот же вечер, уехав далеко за город. В первый миг меня неприятно поразил грохот, я даже подумывал о глушителе с винтовой нарезкой, но уродливая длинная трубка явно портила картину, а еще через несколько пристрелок я привык и к шуму, и к отдаче ребристого металла, так что кольт стал казаться мне образцом совершенства.

Хуже было с остальной экипировкой — прикидывая, как бы ускользнуть безнаказанным, я прокручивал в голове десятки сценариев, с досадой ощущая себя безнадежным любителем, бессильным перед реальной опасностью. Не с кем было посоветоваться, а детективные романы, написанные дурным языком, не вызывали доверия, но иных источников я не знал, и фантазии мои не шли дальше париков, накладных бород и каблуков с сюрпризом, вызывающих мнимую хромоту. В конце концов пришлось положиться на везение, лишь для очистки совести запасшись некоторым количеством бутафории. Самонадеянность не моя черта, и я отдавал себе отчет, что рискую, но, пожалуй, мой секрет требовал риска, и немалого, потому что иначе пропадал ореол свершения, а без него смысл затеи терялся начисто.

Собственно, говоря о смысле, я прохаживаюсь по очень тонкому льду — не то чтоб его не было вовсе, как раз напротив, версий наберется целый букет, и разобраться в них не так-то просто. Лишь одно несомненно: все события последних лет, все обиды и неудачи так или иначе замыкаются на нем, Юлиане — или на подобных ему, что не меняет дела. При этом нужно оговориться — подобных да не совсем; будучи правилом, он же и исключение, причем редчайшее из редких, что, кстати, еще раз оправдывает замысленное мной: случай уникален, а значит и все средства могут оказаться хороши.

Бывает так, что, собирая по крохам, вдруг натыкаешься взглядом на целую россыпь и видишь в изумлении: вот она мозаика, вся здесь, если чего и недостает, то лишь незначительных деталей. Так и Юлиан, войдя в мою жизнь, сразу ошеломил полнотой картины. Будто все, что так отвращало меня от привычного мира сослуживцев и сверстников — их радостей и ссор, их семейных дрязг, их желаний и страхов — мира, где все они, думал я, бродят с завязанными глазами, натыкаясь на острые ветви, не понимая звуков, не отличая дня от ночи и не зная пути — будто все, что составляло их сущность, позволяло им притираться один к другому, сносить друг друга, огрызаясь то и дело, замалчивать отчаяние, если способны на отчаяние, радоваться успеху, если могут отважиться на успех — это и многое другое, что не перечислить, не вспомнить и не назвать, собралось в Юлиане, органично переплетясь, избрав его своим знаменосцем, наделив невиданной плавучестью и уверенностью в себе. Я оторопел вначале, наблюдая его умение нравиться всем, только потом разобрав, что это вовсе не от того, что глаза его развязаны — они не развязаны, нет, ничуть. Он так же плутал и натыкался, задевал других и огрызался в ответ, жизнь его не была безоблачной и отличалась не слишком от более-менее удачливой части прочих, но никто как он не был чужд сомнению, уверившись раз и навсегда, что настоящий мир именно таков, каким он, Юлиан, видит его, а значит — хорош и строен, правилен и незыблем.

Слепота слепотою, но, доведенная до абсурда, и она — нешуточная сила. Глядя на него, каждый обыватель должен был воспрянуть духом; он мог стать своим в любом кругу, пусть в его открытости мельтешило плохо скрытое двойное дно, никого однако не смущая. Да, я такой, но и все мы такие, будто говорил весь его облик, утверждал его напористый голос, всегда готовый неискренне стушеваться, что находило отклик во всех сердцах, заставляя прощать его подлости — ведь и сам он легко прощал, широко улыбаясь навстречу. Он был вовсе не глуп, но на редкость терпим к глупости других, что открывало многие замки не хуже заветного слова. Он знал свою силу и пользовался ею, от него так и веяло душевным здоровьем и осознанием правоты, притягивающим и друзей, и женщин. Он был на редкость целен, Юлиан, даже трудно было поверить — потом я поверил все же и возненавидел было его, но после окончательно прозрел и отрешился от эмоций, разглядев в нем объект приложения не чувств, но действий, движимых не азартом, а холодной решимостью, проникшись которой, уже не нужно бравировать ни отвагой, ни благородством — все равно других не убедишь, да я и не хочу казаться лучше. Тем более, что случай не тот, чтобы выносить на обозрение — ближайшему конфиденту и то не расскажешь, если допустить, что таковой имеется, а перед самим собой уж и вовсе нечего красоваться, да я и не хочу восторженных оценок, от них все равно не бывает пользы. А хочу я лишь одного — чтоб меня освободили от моей ноши, и жалею только, что нельзя перепоручить другому — я должен сделать это сам.

Каждый спросит: отчего такие крайности? Ответ прост: а где другой выход? И не стоит списывать на личную месть — все сложнее, я не дам сбить себя с толку. Ведь он, Юлиан, будучи везде, настолько примелькался настороженному взору, что поневоле превратился в символ, в главнейшее объяснение моего дискомфорта, от которого уже не отмахнуться. И взбаламученное сознание, принимая подсказку, соглашается: да, уберите это, и станет легче. Потому что, наверное, не может не стать.

Конечно и тут можно углядеть слабое место — ведь подвох был всегда, а Юлиан появился сравнительно недавно. В сердцевине подвоха, как в центре водоворота, сомнение и злополучные вопросы, но позвольте: пора тех вопросов давно прошла, а Юлиан — Юлиан остался. Пусть простит, что так вышло, быть может ему просто не повезло, но теперь уже не на что направить неистовость, кроме как на него. Он будто стал барьером, отделяющим меня от обычного мира, от доходчивых радостей и желаний, что непонятны лишь мне одному, барьером, не позволяющим сделать шаг туда, ко всем прочим, и сказать, улыбаясь приветливо: да, я с вами, я ваш! Им-то ведь не становится невмоготу от того, что действительность так убога, а что же я, может неправильно смотрю? Мне никто не подскажет и не объяснит — я знаю уже, вместо сострадания лишь тычки и тычки, но почему ж я никак не смирюсь и не признаю, что больше нечего ждать? Может оттого, что все насмешки звучат его голосом, и это дает мизерный шанс: а ну как без Юлиана все окажется по-другому, ну как что-то изменится неуловимо, нарушив шаткое равновесие, и мир станет чуть-чуть иным — лишь чуть-чуть, многого мне не надо.

Так что нет, не стоит изыскивать слабости в том, что уже окончательно решено, а если кто-то скажет, что порыв слишком мелок и похож на бурю в стакане воды, то я лишь отвернусь в сторону, прикинувшись, что не слышал. Мелок он или нет, но для меня в нем — глубокая пропасть. Иные даже и не поймут, в чем фокус, а я — я квитаюсь с мирозданием за явный перекос. Оно конечно станет делать вид, что и не замечает вовсе, но я не поверю — Юлиан потому-то и выбран мною, что в нем всего чересчур; исключение, повторимся, редчайшее, не поверить нельзя. Меня больше не смутить играми в кошки-мышки, пусть даже выпячивая свое могущество наружу и навязывая мнение без надежды на пересмотр, не признавая, что я особенный и имею право быть таковым. Мне не нужно почета, я быть может надеюсь как раз на обратное, но признайте право — и я соглашусь, что мы квиты. У вас не выцарапать благодушия за бесплатно, только в обмен на смирение и ложь, а я не хочу скрывать свое естество — так хорошо же, пусть силы невелики и вызов смехотворен, запишите мне мою ставку. Я расправлюсь с Юлианом, как бы кто ни рассматривал под лупой, как бы кто ни брюзжал, пеняя на громоздкость замысла. Согласимся хотя бы на том, что вокруг уж очень мерзко, если не закрывать глаза, и кто как не Юлиан постоянно напоминает мне об этом? Чем не причина? На мой вкус, причина из причин –живучая, неистощимая, предостаточная!


Так убеждал я сам себя, направляясь в гостиницу после глупой погони, которая завершала еще один день, ни на шаг не приблизивший к цели. Слова были знакомы, я повторял их множество раз, изгоняя неуверенность и тоску, но помогали они не часто — и в них жила скрытая ложь, замалчивать которую было не так уж просто. Начал накрапывать дождь, город будто сгорбился и отвернул лицо. Мысли, как угрюмые незнакомцы, спешили каждая своей дорогой, не замечая друг друга и не связываясь в одно. Что есть сегодняшняя неудача, крутилось в мозгу, очередная насмешка мироздания? Или это знак, намек, расплата — но за что?.. Мне казалось, что я упускаю главное, проглядываю что-то, лежащее перед самым носом, и это злило несказанно, будоража нервы. Вздохнув, я вошел в отель, покосился на лифты, около которых толпились люди, и стал медленно подниматься по лестнице.

Если попал в тупик или западню, учит древняя восточная игра, обратись к самым простым вещам и не делай резких ходов. «Начнем сначала, — бормотал я сам себе, одолевая ступеньку за ступенькой, — начнем сначала и выстроим все по порядку — быть может следующий ход прояснится сам собой». Это смахивало на отговорку, придуманную наспех, но чтобы отвлечься порою годится любой повод.

«Да!» — согласился я вслух сам с собой, обнаружив, что стою уже на нужном этаже, потом перевел дух и направился к своему номеру, что стал казаться вдруг средоточием комфорта и уюта. Навстречу попалась смешливая горничная, и мы раскланялись церемонно, уступая друг другу путь. «Да, да», — повторил я, убедившись, что горничная скрылась за углом, потом помедлил самую малость, задумчиво глядя ей вслед, и, словно подводя какой-то итог, захлопнул за собою дверь, исправно щелкнувшую автоматической задвижкой.



Глава 5

«Выстроить по порядку» значило «обратиться к начальной точке» — то есть отступить далеко назад, что не составляло труда, ибо ванильно-сладкое воспоминание из детства — то, что можно принять за начало отсчета — давно сделалось затверженным наизусть. В нем не было подвоха, лишь печаль по ушедшему безвозвратно, свыкнуться с которой — невеликий труд, но и все же я медлил и кружил по комнате, а потом и вовсе сделал что-то странное: подсел к телефону, подпер голову ладонью и так просидел с полчаса, зная, что звонить некому, любая связь давно прервана, а сигнал в пластиковом наушнике — не что иное, как обман, химера, неумело выдающая себя за реальность. В какой-то миг я даже стал набирать номер, но тут же швырнул трубку на рычаг и больше уже за нее не брался.

Мой единственный всегдашний абонент был недоступен — то есть доступен-то был легко, но ему стало не до меня. Начальную точку, впрочем, это не меняло ничуть — лишь придавая картинке горчащий миндальный привкус наряду с прежним ванильно-сладким. Я по-прежнему легко вызывал ее на свет, словно всемогущего джина, у которого нечего было попросить, и она не выцветала с годами: вот я, ребенок лет двенадцати, и со мною моя милая Гретчен, моя сестренка, что была годом старше, как считали все, но я-то знал, что она взрослее на целую вечность. Собственно, вечностью тогда казалось многое, мы передвигались во времени большими скачками от одной поры к другой, а меж ними не счесть было одинаковых дней, выпадающих из рассмотрения, оставляя пропасти и провалы между яркими вспышками, которые едва получалось потом пригнать друг к другу. Но этот день я помню отчетливо, он непохож на все остальные, в чем конечно ее заслуга — и неудивительно, она всегда была впереди на правах старшей, пусть всего на один только год.

Сам по себе, день проходил как обычно, и вечером у нас были гости, что тоже ничуть не ново, но почему-то именно в тот вечер нам захотелось спрятаться от всех в сервировочной под большим столом, на котором стояли блюда с десертами, и мы залезли туда, укрывшись за полами длинной скатерти, невидимы и неслышимы, с гулко бьющимися сердцами, предвкушая новую игру. В комнату заходили люди, и тогда мы затаивались, переставая возиться и шептаться, наблюдая сквозь узорчатые кружева, как они затворяли дверь, думая, что она спасает их от посторонних взоров, и вели себя как дети — то гримасничали перед зеркалом, то тайком таскали со стола вкусные кусочки, то бормотали сами себе что-то невнятное, быть может исполненное тайного смысла. Я запомнил доктора Робертса, которого мы боялись из-за его черной бороды, он долго стоял посреди комнаты, дергая себя за нос и слегка покачиваясь на каблуках — это было так смешно, что мы зажимали рты руками — а потом дверь распахнулась, впустив нашу экономку, которая замерла, увидев доктора, прижала ладонь к губам и выбежала стремительно, бросив через плечо что-то вроде: — «Вы везде… Ах, это ужасно, ужасно» — и мы поняли, что она тоже испугалась его бороды, а доктор еще постоял с минуту, мечтательно улыбаясь, потом самодовольно прошептал: — «Чертовка…» — и вышел, скрипя своими огромными ботинками. Ему на смену дверь впустила герра и фрау Ларсен, которые, чуть войдя, стали злобно шептать друг на друга, неловко тыча пальцами, потом фрау Ларсен обозвала герра Ларсена неизвестным мне словом, и Гретчен, слушавшая внимательно, вцепилась в мой локоть, а герр Ларсен вдруг замахнулся будто бы для удара. Но мы знали, что он не может ударить даже мухи — жаль, что фрау Ларсен этого не знала, потому что она вся сжалась, закрываясь обеими руками, прошипела что-то невнятное и ушла с исказившимся лицом, а он долго ходил по комнате кругами, пожимая плечами и изредка хватая что-то со стола — наверное, вишни или клубнику.

Затем его кто-то спугнул — по-моему, один из молодых людей нашего дяди, которых он таскал с собой на все обеды, утверждая, что многие из них наверняка прославятся в будущем, а пока им нужно пообтесаться на людях. Насколько я могу судить теперь, ни один так и не удосужился прославиться или уведомить об этом дядю, но тогда мы внимательно следили за молодым человеком с вороватыми повадками, еще не зная, как к нему относиться и будучи настороже. Потом еще какая-то дама долго разглядывала себя в трюмо, подойдя к нему вплотную, и ушла, сказав громко: — «Я так и думала!» — будто обвиняя непонятно кого, а после нас наконец хватились, и по всему дому зазвучали голоса наших родителей: — «Витус, Гретчен» — и, как бы вдогонку им, крик истеричной сеньоры Элоизы: — «Вирджиния!» — но мы-то знали, что гадкая Вирджиния никуда не делась, подтверждением чему тут же явился ее вопль где-то в дальних комнатах. Нас нашли, хоть и не сразу, но выходить все равно не хотелось, уж очень уютно было в темном укрытии, и мы долго еще сидели там, вцепившись друг в дружку, чувствуя себя единым целым, зная, что странная чужая жизнь в доме продолжается, нисколько не смущаясь нашим отсутствием, пусть теперь никто не заходил в сервировочную, кроме прислуги. Потом пришла мама с бокалом шампанского и нагнулась к нам, обдавая запахом духов, которые я любил больше всего на свете, но и тогда мы не вышли наружу, а когда ее позвали, и она ушла, Гретчен обняла меня и стала целовать в лицо жадными губами, хранящими вкус ванильного крема, и я не отворачивался, понимая, что так нужно, потому что мы с ней — одно.

После, в детской, когда мы лежали в своих кроватях, слушая гул голосов и музыку за стеной, Гретчен вдруг вскочила, прибежала ко мне, забралась под мое одеяло и прильнула всем маленьким телом, как горячий зверек. «Не бойся, никто не увидит», — шептала она, но я вовсе не боялся, тоже зная, что нас уже не потревожат до утра, поскольку вечерний ритуал никогда не нарушался, и никому не пришло бы в голову заглянуть в детскую, откуда не доносится ни звука. Так и должно быть, потому что нам надо становиться большими, говорила мисс Гринвич еще до наших взаимных разоблачений, а в ночных домовых верят только очень глупые дети, совсем не такие, как я и Гретчен. Да, так и должно быть, соглашались мы с ней, но, думаю, и она, и наши легковерные родители несказанно удивились бы, узнав случайно, какими большими мы незаметно стали, как мы судили их с нашей детской прямотой, как подражали их словам и привычкам, передразнивая и не давая поблажек, безжалостно высмеивая все, что казалось нам фальшью, не зная еще, что такое настоящая фальшь, и чего стоит мир, в который нас не пускали до поры. А в эту ночь Гретчен открыла для нас еще одну потайную дверь, взломав замки запретов, столь ужасных, что их никогда не произносят вслух, и мы проникали в нее все чаще — сначала в оторопи преступного сообщничества, а потом с уверенностью необъяснимой правоты, не задаваясь вопросом «почему?», но будто получив уже на него ответ.

Тогда, в темноте детской, хоть и зная, что некому застать нас врасплох, мы были неловки и неумелы. Но нет никого смелее моей дорогой Гретчен, любимой сестренки, маленького медвежонка — и нет никого изобретательнее, когда дело доходит до шалостей, пусть даже и незнакомых поначалу. Она трогала меня, становясь все откровеннее, и в этом не было ни страсти, ни жалкой похоти, на которые тогда мы еще не были способны, а было утверждение близости, что давно переполняла нас — тем больше, чем более странной казалась чужая жизнь вокруг — и чтобы найти ей выход или осознать ее полнее, можно было делать любые вещи без всякого стыда. Гретчен осыпала ласками нас обоих, вовлекая меня в сладостную игру, и я делал все, что она хотела, дрожа от волнения, в котором не было ничего чувственного, не зная, что со мной происходит и пугаясь самого себя чуть не до слез. Но она всегда находила верные слова, чтобы успокоить меня, будто разуверить в ночных домовых, и мы продвигались дальше и дальше в нашем с ней лабиринте, открывая его для себя часть за частью, понимая все яснее смутно ощущаемое и до того — то, что мы с ней одно целое, почти и не разделенное на половинки.

«Никто не будет любить тебя так, как ты любишь себя сам», — говорила она мне, и я, как бы ни был глуп тогда, понимал, что это она про себя — не будучи еще уверенным до конца и лишь подозревая ее в скрытой слабости. Потом я узнал это точно, но гораздо позже, когда она и не скрывалась уже, и рыдала у меня на плече, делясь страшным открытием, которое было и не открытие вовсе, просто она боялась признаться себе до того. «Никто, никто не сможет любить меня так, как я люблю себя сама», — и я знал, что это значит — так, как любим друг друга я ее или она меня, потому что мы с ней одно, а все прочие немыслимо, неизмеримо чужды.

Впрочем, слова пришли, когда нам было уже за двадцать, и мы давно научились уживаться с действительностью поодиночке, лишь изредка соединяясь в сумрачной нежности, не ревнуя друг друга, но лишь сочувствуя разочарованиям и горьким уколам, достававшимся нам в избытке, тем более, что внешние покровы никак не хотели грубеть, размягченные нашим с ней единением, так счастливо найденным в детстве. Я-то думал, что всегда будет так уютно, и никто не отберет у меня ванильно-сладкой картинки, но мудрая Гретчен знала, что кривая не может вывозить бесконечно, а после и сам я неохотно это принял, хоть и прикидывался обиженным, так что наши вылазки на незнакомую территорию, краткие поначалу, удлинялись и учащались, в конце концов превратившись в более-менее сносное существование. Я даже дружил с ее кавалерами, иные из которых получали временный статус женихов, ни разу не подтвержденный впоследствии — пока на горизонте не появился Брет, но это уже другая история. Мне было легко с ними — я наблюдал свысока, как заведомый победитель. Мы смотрели на доску с разного ракурса — с моего было гораздо лучше видно — да и к тому же у меня над ухом не тикали незримые часы, заставляя поторапливаться, я лишь следил, как истекает чужое время, толкая на поступки, заводящие в никуда. Гретчен тоже привечала моих подруг, но женщины не столь простодушны — мне приходилось слышать неискреннее «как же все-таки дружны брат с сестрой», от которого попахивало двусмысленностью, что, однако, пропадала втуне, оставляемая нами без внимания.

Да и то — никто так и не поймал нас за руку, кроме несчастной мисс Гринвич, которая сама и поплатилась потом, хоть я, признаться, запаниковал вначале, когда она открыла дверь нашей спальни в самый неудачный момент. Однако, Гретчен рассчитала все точно, полагая, что увиденное не даст нашей воспитательнице спать спокойно в ту же самую ночь. После она призналась, что давно уже подозревала мисс Гринвич в некоторых странностях, улавливая своим острым слухом то, что я не различал среди ночных звуков, но тогда просто разбудила, ничего не объясняя, взяла за руку и привела к ее двери, а я лишь переминался с ноги на ногу, не понимая, что она затеяла. Тут же впрочем все разъяснилось: Гретчен распахнула дверь, и мы увидели мисс Гринвич в такой непристойной позе, что я непроизвольно отвел глаза — и наткнулся взглядом на предметы, разбросанные по кровати, тускло поблескивающие в свете ночника. «Посылочки из Лондона», — проговорила Гретчен негромко, но внятно, и несколько секунд все молчали, будто оцепенев, а потом лицо мисс Гринвич исказила гримаса, и Гретчен бросилась к ней и обняла за голову, жестом приказывая мне исчезнуть, что я и сделал с несказанным облегчением. После ни мы, ни она никогда не упоминали вслух об этих маленьких казусах, хоть мисс Гринвич и розовела поначалу, встречаясь с нами по утрам, а никто другой так и не приблизился к тому, чтобы пронюхать что-то — чем дальше, тем более мы становились осторожны, оберегая наш сокровенный мир.

Да, сокровенный, и иначе не назовешь — это был сферический кокон, выросший из начальной точки, безупречный по форме и все еще непроницаемый для других. Многое зарождалось там и пестовалось бережно, укрытое от внешних вихрей и перепадов температур — мои сумбурные сны, склонность к пугливым рифмам, так и не переросшая в сочинительскую страсть, совместные фантазии, полные бесстыдства и ласки, цифры и знаки, служившие нам шифром… Только с Гретчен я делился восторгами отроческих открытий, именно ей принес первое свое стихотворение, что стало потом нашей общей тайной, наделенной иносказательным смыслом — грустную песенку про Маленького Мальвинуса, которую я теперь уже позабыл. В памяти не осталось ни одной полной строфы, ведь это она хранила его для нас, зная мое упорное нежелание переносить придуманное на бумагу. Там было что-то про пыльный двор, про дом, похожий на наш и населенный невидимыми существами, а начиналось все очень весело:

…а Маленький Мальвинус

беспечно распевал

на пару с Крысоловом —

ля-ля, ля-ля, ля-ля.

Потом, однако, веселье тускнело, и Мальвинусу приходилось все хуже и хуже. Его, как и всех приятелей-невидимок, шпыняли из угла в угол — без всякого умысла, просто не желая замечать — а когда он нашел-таки способ раздобыть себе плотскую оболочку, к ним тут же прилетела хищная птица и утащила Мальвинуса неведомо куда. Стихотворение кончалось так:

И кто о нем заплачет —

ля-ля, ля-ля, ля-ля —

в заснеженную зиму

в безвестном декабре? —

и Гретчен чуть не всякий раз и впрямь проливала нечаянные слезы, а я утешал ее с оттенком покровительства, столь редкого в наших отношениях, где негласно, но твердо верховодила она.

После были другие строки и другие тайны, но не это составляло содержание того, что под коконом — а уловить содержание непросто и еще труднее назвать его словом. Быть может, главное было в том, что никакая мелочь нашего мира не пропадала даром, не выбрасывалась второпях и не забраковывалась по недостатку терпения. Терпения у нас было хоть отбавляй, и любопытства тоже имелось в достатке, так что из любой частности выстраивалось нечто большее — до тех пор, пока кокон мог это вместить. Мы не могли наскучить один другому, наши измышления, нагроможденные вповалку, оставались желанны, всегда имея наготове слушателя, способного внять и вникнуть. Из каждого сравнения могла родиться целая повесть, самый тихий звук мог зазвучать аккордом и поведать о далекой грозе, камнепаде или страшном звере, а краски и очертания оживали повсеместно, дразня многообразием, даже и не снящимся никому другому. Так легко было придумывать свое, зная, что тебя не оспорят и не одернут, так заманчиво мерцали вдали россыпи блестяшек, каждая из которых могла оказаться золотой монетой, что даже и повода не находилось усомниться в реальности нереального — благо, никого вокруг не нужно было убеждать в том же.

Оглядываясь назад, я вижу там, под коконом, первые ростки беспечных еще усложнений всего и вся, склонность к которым развилась потом в полной мере — пусть лишь у меня одного. Гретчен предпочла свой путь — и это ее выбор — но тогда ничто не хмурилось на горизонте, мы резвились как дети, представляя и переиначивая по-своему названия и формы, следствия и причины. Конечно, суждения наши были еще незрелы, и, усложняя в каком-то смысле, мы упрощали в смысле другом, более безжалостно-верном, не изыскивая обратных путей от фантазии к действительности за окном. Но действительность не трогала нас, нам не было до нее дела, а всякого рода истины заботили куда меньше смешливых полудетских радостей и затейливых игр.

Не трогала, заметим, до определенного времени. Любая обособленность чревата своей тревогой, и неуязвимость нередко обращается паранойей — кажется, что снаружи поджидает нечто, без чего дальше никак. Никто не виновен, ты сам начинаешь томиться теснотой затвердевших стен и стучишь, стучишь — выпустите меня. Там опасно, увещевают тебя, там плохо и страшно, но ты не слушаешь, преисполнен упрямства, и стены разрушаются — иногда на удивление легко. Так и наш мир: хоть он и был взаправду, но, взрослея, каждый из нас ощущал угрозу — все острей и острей. Что-то было неладно между нами и прочими, обретавшимися вне его, какие-то сигналы, даже посланные по правилам, отчего-то прерывались на полпути. Создавалось ощущение, что нас не слышат или не хотят слышать и зачем-то несут бессмыслицу в ответ, на которую, хоть умри, нечем откликнуться, даже под угрозой прослыть чванливыми невежами. Самые лучшие намерения увязали в трясине непонимания, и острые коготки стали царапать уже не по-детски, так что пришлось стать осмотрительней и осторожнее в маскировке.

Почему было так? Каждый из нас мог бы назвать сотни причин, но это все равно, что обсуждать, отчего выпадает снег — там, конечно, где он вообще выпадает, ведь не видевшие его могут и не понять вопроса. Все еще не желая по-настоящему ломать голову, мы отмахивались от ответов, а сказочный дворец, миг пространства, если можно так выразиться, сдвигался в сторону, наводя аберрации в линзе скошенного зрения. Становилось все яснее, что каждое новое разочарование лишь утверждает неизбежность пересмотра границ — либо примирения с обычной жизнью, либо отторжения ее, что ничуть не лучше. Мы честно пытались быть как все, заводя любовников и друзей, отыскивая по мере сил надежные пристани, к которым нам разрешат прибиться со всем нашим подозрительным скарбом. Гретчен беспокоилась за двоих — и бросалась, будто на баррикады, на штурм невидимых бастионов, торопясь воздвигнуть мосты между нашим островом и недвижимым материком, которым были бы не страшны любые бури…

Все кончилось полным конфузом, и о том эпизоде вспоминать хочется куда меньше, чем о ванильно-сладком дне, но и его не отогнать — тем более, что они отчего-то соседствуют в секретном ящике, где картинки из прошлого уложены в ряд. Как всегда, задним числом так и тянет обвинить чью-то слепоту, но едва ли это имеет смысл — все равно, словам, что зрели на языке, нужен был выход, нужен был кто-то, произнесший бы их вслух, донося таящуюся угрозу. Я видел сейчас всю неизбежность случившегося, как неизбежны бывают беды, разбивающие жизнь на этапы, или все неосознанные порывы, в конце которых — пропасть или стена. Удивительно лишь, что именно Гретчен оказалась слабым звеном, но с другой стороны ничего удивительного тут нет — это в ее аккуратно постриженной головке велась вся огромная работа, вертелись и скрежетали механизмы, оценивая, подсчитывая, отвергая и принимая, и наконец вынося вердикты внешней среде и нам, барахтающимся в ней, стараясь удержаться на плаву. Я покорно следовал в фарватере, и это было куда безопаснее — по крайней мере я стал так думать, когда случился Брет, и наши пути разошлись, вынудив каждого плутать своим собственным курсом. Гретчен же, которую некому было предостеречь, когда навигация дала сбой, утеряла вдруг способность противиться ходу вещей, будто позабыв о враждебности окружающего или поверив, что враждебность заменили наконец на милость — и увидев в этом то ли выход из тупика, то ли признание самой себе, что так больше нельзя, и порочный круг должен быть разорван.

Ничего не скажешь, мудрая Гретчен дала промашку, пусть теперь я знаю, что не доверчивость двигала ею, а отчаянное желание доказать от противного. Надо впрочем признать, что обмануться было нетрудно — мужчина ее жизни, как она восторженно называла его, был чертовски красив и готов обожать ее бесконечно, предугадывая желания и почитая за долг исполнение каждой прихоти. Редкостная находка, что и говорить, к тому же — внушителен на вид и надежен, как скала, несмотря на смущавший меня порой тягучий взгляд с поволокой, в которой угадывалась глубоко запрятанная печаль. Его мужественность, быть может чуть-чуть показная, никак не вязалась с кроткой покорностью, неизменно выказываемой в присутствии моей сестры. Доходило до смешного, но он, Брет, казалось, не замечал удивленных глаз, бросаясь надевать ей боты или сдувать несуществующие пылинки, так что все вскоре свыклись с происходящим — свыклись и решили, что пусть его, бывает всякое.

Гретчен очень изменилась тогда, мигом усвоив покровительственный тон, и мы с ней отдалились друг от друга к моей ворчливой досаде. Все же, чувствуя себя обделенным, я признал, что принимаю ее такой, и что она права по-своему — кому, как не ей, должен поклоняться самый завидный из всех самцов, находящихся рядом, имеющий все, чего можно требовать от мужчины, и при том готовый служить, не прекословя. Их идиллия набирала ход, и я в общем радовался за нее, не тая ненужных обид, да и она, насколько я мог судить, отдалась вполне своей новой роли, лишь изредка застывая молчаливо, словно всматриваясь в себя, но затем вновь оживляясь и принимаясь повелевать с удачно найденного престола.

«Это все не то, не то, и я не такая, и он», — жаловалась она мне в нечастые теперь минуты откровенности, кривясь от собственного неумения разобраться в происходящем, но скоро это проходило, и тон ее менялся. «Я вижу, как он меня боготворит, — задумчиво говорила она. — Вижу и не верю сначала, но потом заставляю себя и верю — почему, собственно, нет? Ведь и я ничем не хуже других, и мне нужно такое же счастье…» Я лишь кивал, несколько смущенный заурядностью темы. От разговоров об обычном счастье веяло душком неискренности, но Гретчен явно поставила все монеты на приглянувшуюся карту. «Я сделаю его идеальным мужем, — убеждала она меня. — Я и сама стану идеалом — чем не свершение, и реально вполне! Как ты не понимаешь, это — почти то, что было у нас с тобой. Брет, Брет — кто бы мог подумать… Видишь, попав к нам в сети и заплутав в лабиринтах, уже не вырвешься так просто!» — и она смеялась знакомым смехом, в котором, однако, появился какой-то новый вызов. А потом на ее лицо вновь набегала тень, и она спрашивала меня нетерпеливо, дергая и теребя: — «Вот только… Как ты думаешь, во мне нет ничего такого — ну, знаешь, что может отпугнуть ненароком? Иногда я смотрю на себя, и думаю — не пугаются ли другие?» И опять мне нечего было ответить, и я отшучивался осторожно, не углубляясь в материи, не имевшие в моих глазах особой цены.

Так или иначе, все шло к счастливому концу. До бракосочетания оставалось совсем немного, когда вдруг грянул гром. Сначала Брет исчез на неделю, а потом случились и вовсе странные вещи — анонимное письмо, смешки по телефону и наконец еще одна записка от неизвестного доброхота, где был лишь адрес и какой-то издевательский значок в углу. Гретчен тут же бросилась ловить такси, и я поплелся с нею, понимая, что ничего хорошего мы там не встретим.

Детали ожидавшей нас картины лучше опустить — они достаточно гнусны и не играют большой роли. Брет оказался любителем однополых забав с атрибутикой явно нездорового толка. Гретчен он заявил, что она надоела ему до чертиков, и еще добавил кое-что, приведшее мою сестру в настоящее бешенство, так что произошла отвратительная сцена с участием нас двоих и бритых наголо партнеров Брета, от которых не очень хорошо пахло. В конце концов, мы оказались на улице, где Гретчен стало дурно, и на нас оборачивались прохожие, потом я привез ее домой, она поплакала немного и прогнала меня к себе — я тогда уже жил отдельно, снимая комнату на окраине у стадиона. «Все верно, — сказала она мне на прощание бесцветным голосом, — к нашему уродству может тянуться лишь уродство. Все потому, что нас нельзя любить, нас можно только использовать — это и есть та любовь, которая принята у всех…» И добавила еще, выталкивая меня за дверь: — «Кто уже знает, тот не плачет. И я не буду больше».

На другой день, когда я пришел к ней, готовый к терпеливому состраданию, Гретчен встретила меня с сухими глазами, оживленная, но далекая безмерно и не скрывающая своей отчужденности. Мы болтали о пустяках, и только один раз я заговорил о Брете, как о чем-то пройденном и забытом — чтобы убедиться, что моя дорогая сестренка не страдает чересчур. Она преспокойно оборвала меня на полуслове, и я ощутил тогда с горечью, что какая-то трещина зияет между нами, увеличиваясь на глазах. Мы стали разными всего за одну ночь, и нашим мыслям уже было не пробиться друг к другу.

«Что нам Брет, появился и пропал, не он, так другой — забудь о нем, — говорила она рассеянно. — Я, например, уже забыла — он и нужен-то был, чтобы доказать недоказуемое…» — И, помолчав, она бросала в сердцах, все же задетая за живое: — «Все эти наши лабиринты, все наши сети — какая чушь! Какая я дура — и ты вместе со мной. Никто не будет приспосабливаться к нам — лишь только захотят играть в нас, как в забавные игрушки, с которыми надо держаться настороже: чуть что — и отбросить, как бесполезную вещь, устроенную слишком хитро, сложно, плохо… Но и мы всегда готовы оттолкнуть или оттолкнуться — так что, квиты, не так ли? Нужно лишь прикидываться дурой и плыть по течению. А что касается мужчин, то от них просто воротит!»

Что-то мешало ей быть искренней до конца, но этим она не хотела делиться — ни со мной, ни с кем угодно другим. Я видел, что единение пропадает навсегда, прошлое уходит, и мир распадается на множество отдельных частей; мне было больно, но нужные слова не приходили на ум. Все, что я смог сделать тогда — это прочесть ей свое последнее стихотворение, придуманное будто для нее, но уже таящее внутри намек на неизбежность разлуки и жалость к себе самому.

Поздней ночью сверчок

вешает на крючок

деревянный смычок

и смешной башмачок,

свитый из бересты —

вещи его просты… —

бормотал я, глядя в сторону, чувствуя, как это меня, а не обманутую Гретчен, гложет бессильная обида. Она не говорила ничего, лишь трепала мне волосы и улыбалась задумчиво, а затем завела речь о другом, как ни в чем не бывало, и я понял, что больше никогда не прочитаю ей ни одной строчки.

Мы почти не виделись с ней потом — очень скоро она перебралась в провинцию преподавать в детском пансионе, лишь изредка появляясь в столице и еще реже беспокоя меня поздним звонком. Я не забыл ее прежнюю, и ближе нее у меня никого нет, но она не хочет более ни о чем вспоминать, а нынешней ей не о чем говорить со мной — потому и звонки нечасты, а сопереживания удручающе неглубоки. Я знаю, что потерял ее навсегда, а как думает она, неизвестно никому, но у меня осталась хотя бы картинка с привкусом ванили, а ей самой, отбросившей все без сожаления, наверное и того хуже. Как бы то ни было, жалобы напрасны — отобранное принадлежало не мне, даже и злобствовать нет причины, тем более, что главное — то, что началось с картинки — уже никак не переделать и не изменить. Картинка задала тон, а потом, как выяснилось, и ракурс — поворот головы и прищур век, определяющий фокусировку — а приучившись смотреть со стороны, не больно-то перестроишься на взгляд прямой и короткий, как бы ни раздражало видимое в данный момент. Потому я не злобствую, я лишь ухмыляюсь по привычке, а телефон пусть молчит, его лучше не трогать.


Аппарат на столе, послушный моим мыслям, не подавал признаков жизни, хоть мысли тут были и ни при чем. Кто еще мог бы откликнуться на том конце? — прикидывал я по возможности равнодушно, избегая внезапных сожалений. Память лихорадило, полузнакомые образы приходили и уходили, Гретчен мелькнула и пропала, махнув рукой напоследок и шепнув что-то на ухо, как в минуты нашей детской близости. Я видел другие годы, в которых мы существовали уже порознь, и других женщин — всех, в ком я искал участия и тепла, навязывая им свою непохожесть, что конечно же была до смешного чужда их инстинктам нормальных самок, предпочитавших, пусть неосознанно порою, всем понятные вещи, о которых не зазорно говорить вслух. Я морщился, вспоминая, но не мог отвести взгляда, утешаясь лишь тем, что и им нечего было с меня взять — все ограничивалось краткими историями, исключая два-три стоических опыта совместного проживания, и заканчивалось легко, со взаимным, думаю, облегчением — по крайней мере, пока не появилась Вера, затребовавшая чуть не всего меня и завладевшая большей частью моей души. Но это было после, а до того, быстро научившись держаться настороже, ограждаясь по возможности непреклонно от ответственностей, которые мне пытались навязать, я принял правила игры, в которой мне отводилась аутсайдерская роль, как постороннему материалу, утекающему меж пальцев во имя собственной свободы, каковая является строжайшим табу. Но, право же, вокруг было столько всего, увлекающего неокрепший разум и дающего пищу фантазиям, пробудившимся в полной мере, что даже и некогда было переживать по-настоящему, так что я списывал быстротечность своих романов на недостаток времени и сил, гоня прочь горькие слова моей сестры, что изредка лезли в голову в ночные часы…

Да, в отличие от дорогой Гретчен, я не ставил многого на романтическую сторону вещей — опять же до поры, поправит меня внимательный соглядатай, но та пора случилась не сразу. Поначалу же, если что и не давало покоя, так это странные свидетельства повсеместной тесноты — намек за намеком, сообщавшие вполголоса, что мир будто бы не столь велик, как это кажется со стороны, и большинство ютится в очень малой его части, а остальные просторы отданы без сожаления одиночкам вроде меня. Конечно, умница Гретчен осознала это раньше и переживала сильнее, стараясь опровергнуть как могла, чем наверное и объяснялись ее поиски, окончившиеся полным провалом, но я был куда более толстокож, а если грезил о чем-то всерьез, изобретая способ доказать недоказуемое, то это были куда менее осязаемые вещи вроде бескорыстного геройства мирового масштаба или мировой же славы, завоеванной в кратчайшие сроки. Средства достижения оной представлялись незначимыми деталями, на которые не было времени отвлекаться, а результат окрылял безмерно, так что бесплодные мечтания, что были чем-то сродни иным юношеским грешкам, без устали будоражили воображение, лишь иногда сменяясь острым чувством стыда и удручающего бессилия. Что же до изъянов личной жизни, то я махнул на них рукой, относя надрывы любовных мук к уделу тех, кто ютится в малой части и кому в общем больше нечем заняться, так что и милая Гретчен скорей удивляла меня, чем заставляла сопереживать. «Никто не будет любить тебя так, как ты любишь себя сам», — повторяла она вновь и вновь, имея в виду конечно же другое, гораздо большее, чем доносили слова, но я был слеп и не придавал значения, видя лишь буквальный смысл, в который попросту не верил. К тому же, хоть изъяны и надрывы отвергались бесцеремонно, в душе, в тайне от себя самого, я лелеял надежду на встречу с ясноглазой незнакомкой, что опровергнет все уныние моих поспешных открытий. Надежда была невнятна, но и ее хватало, чтобы не обращать внимания на тычки и неудачи, обманываясь вновь и вновь мнимой женскою тайной — ужимками и грацией, окраской и оперением, всеми черточками гармонии, в которых так хочется видеть глубину, но которые, приходилось всякий раз признавать, служат на деле лишь выполнению нехитрой программы, общей для всех, как в муравейнике или пчелином улье.

Конечно, чем дальше, тем становилось тревожнее — особенно когда Гретчен унеслась в свое добровольное изгнание. Я стал больше оглядываться вокруг, с удивлением наблюдая, как даже лучшие из моих приятелей и подруг споро находили партнеров, подходящих по достоинствам, спаривались, размножались и погружались в рутину своего очага, вполне успокаиваясь на этом. Пусть их, думал я, отворачиваясь поспешно, это все лишь примеры дурного толка, не идущие впрок. «Мир не может быть так плох, все еще впереди, дай только срок», — шептал я сам себе и выпускал фантазию на волю, будто в погоню за страусиными перьями — изящными атрибутами утонченных манер, или за мушкетами и пищалями, прорывами через крепостные стены, безумными по своей смелости, решающими исход многодневных осад, а то — за ослепительной магниевой вспышкой, выхватывающей из темноты библиотеку или лабораторию, стол с голубоватой лампой, внезапное озарение, что способно изменить судьбы миллионов, за которым немедленно следовали рукоплещущие трибуны, черные мантии и белые парики, плюс какая-то атласная лента через плечо… Иногда прагматическое сегодня брало вверх над романтическим когда-то, и сознание тешилось более скромными картинами, не уходя дальше профессорских регалий или одинокого, но самоотверженного сочинительского труда, венцом которого все же представлялся хоть один, но несомненный шедевр; однако потом, распаляясь, я утрачивал рассудительность и вновь переносился в области немедленного признания чуть ли не всем человечеством, представляя себя то великим первопроходцем, то гениальным лицедеем, заставляющим массы страдать и ликовать — и тут на ум опять вдруг приходили ясноглазые незнакомки, хоть я и не понимал толком, что мне в них за нужда, желая лишь избавиться от странного ощущения почвы, уплывающей из-под ног, как предчувствия опасности, что посещало вначале так редко, а потом все чаще и чаще.

«Мир не плох и не хорош, он таков, каков он есть, и впереди не исполнения надежд, впереди — город М. и черный пеликан», — мог бы я сказать теперь любому, пусть кое-кто знает это и без меня, а все прочие не хотят знать вовсе, заранее отвергая истины, к которым я должен приходить так мучительно. Тогда же впереди было больше, чем я мог себе представить — и каким же обманом оказывалось это все, в какую рутину превращалось стремительно, теряя блестки и обнаруживая внутри себя все то же скучное сообщество особей, сходных по духу, правящих там бал. Быть может, исключением была лишь моя краткая карьера в игре Джан, приобретшей в столице невиданную популярность, доходящую до истерии, так что вовсю создавались клубы, культивирующие самую сложную версию на ста сорока четырех полях, к которой у меня обнаружились изрядные способности. Наряду с другими новоявленными воителями я просиживал вечера в баталиях за деньги, неуступчивых и исполненных духа отчаянности, переполняющих ощущением одиночества на виду у безмолвной толпы — одиночества, милосердного тем, что оно не навсегда. Каждый из нас, гладиаторов современного цирка, был сам за себя, и нечем было возразить явному таланту, поскольку белые линии, вычерченные на черном аккуратными прямоугольниками, не поменяешь местами в угоду чьему-то настроению — пусть даже все очевидцы опустят вниз большие пальцы — и любой сладкоголосый вещатель неминуемо спасует перед тихим, безучастным, но совершенно неопровержимым «Джан кхат!», каковому найдется слишком много свидетелей, чтобы надеяться, что никто не услышит или все вдруг согласно простят. Все было по мне на залитых светом сценах, никакая пошлость не могла достать и безнаказанно уколоть, но тут мой организм коварно подставил ловушку, обнаружив неспособность к нагрузкам, которые, увы, неизбежны в серьезной игре. Я переживал это куда больше, чем крушения своих коротких романов, но поделать ничего было нельзя и пришлось искать утешения во всех прочих пространствах, что открывались перед глазами, с которых только-только начинали спадать юношеские шоры — беспорядочно метаясь от одного к другому, меняя друзей, характеры и привычки, с беспримерной настойчивостью желая уцепиться за поручни обыденного мира, стремясь доказать и Гретчен, и всем вокруг, что даже не будучи им обласкан, я стою многого, чего не променять на привычное счастье, от которого таким, как я, нет особого толка.

Надо признать, что шоры, спадая, не открывали ничего захватывающего — и сейчас, как множество раз до того, я морщился досадливо, наблюдая давно знакомые кадры: вот большие шмели, вот моя комната у стадиона, вот я сам. Вокруг меня — ровесники, непринужденные и раскованные, беззаботные и недоученные, утверждающие себя посредством поверхностного бахвальства, нисходящего к незамысловато-плотскому, от чего я быстро устал — а большего там было не найти, да и сам я ничем не отличался от них, кроме неприятия идеи панибратского компанейства, что почиталось там за «братство», и в каковое братство я так и не был допущен до конца. Вялые университетские годы вообще не радовали ничем, кроме короткого Джан-периода, но он завершился, не успев начаться по-настоящему, и снова я окунулся в изучение мертвых наук, в растерянность и скуку, то и дело помещаемый под мощную линзу в яркое световое пятно, и профессора качали головами, хмурясь на мои потуги, вынося поспешные вердикты — «средне» — показывая всем видом, что нет, из меня не выйдет ничего путного, лучше бы наверное заняться чем-нибудь другим. Я и пытался, как мог, беда была лишь в том, что единственный мой талант в ту пору, если не считать восточной игры, состоял в неприятии установленного порядка, да и к тому же я был слишком рассудителен для бунтарства в открытую, которое быть может дало бы выход нерастраченной неистовости, что накапливалась, не вызволяемая на свет. Вместо этого я следовал по проторенным дорогам, хоть и старался делать вид, что всячески их избегаю — вступая в какие-то общества и выходя из них с отвращением, изобретая несуразные механические изыски и охладевая на полпути, порываясь удивить мир то тем, то этим, и разочарованно отмечая всякий раз, что попытка не удалась.

Нет, я не жаловался и не искал виновных, но я был несчастлив, по-другому не назовешь, окружающая действительность не устраивала меня. Какая-то червоточина, поселившись внутри, грызла и грызла, подбираясь уже к жизненно важным центрам, впрямую отвечающим за способность управлять собой и сдерживать проявления несуразных эмоций. Только с моей дорогой Гретчен было хорошо и покойно, но мы отдалились друг от друга, и я стал забывать, что такое покой и согласие с собой самим, все растеряннее оглядываясь по сторонам.

Что мешало мне бездумно упиваться молодостью, подражая легиону своих сверстников? Спросить легче, чем ответить. Я тянулся к ним, но был излишне мнителен, я увлекался их идеалами, но тут же подвергал сомнению все до самых основ, я страдал от каждой мелочи, которую больше никто и не замечал, и видел в каждом обрывке множество разнообразнейших смыслов, что удивили бы любого, решись я поведать об этом вслух. Мироздание словно мстило мне за привычку беспечно усложнять, что развилась у нас с Гретчен в пору нашей счастливой обособленности от всех. Теперь-то уж ни у кого не хватало терпения, чтобы выслушать хотя бы до середины, а мое восприятие происходящего страдало такой избыточностью измерений, в которой я и сам ориентировался не слишком, так что даже и подумать было нельзя о поисках единомышленников, да и само понятие «единомышленник» звучало издевательски, как злая пародия, нарочитый гротеск. А оставаясь в одиночестве — пусть невольно, без всякого зловредного намерения — я терялся в бесконечных пространствах кривозеркальных отражений, ощущая сильней и сильней какую-то ущербность в себе или в мире, что уводила все дальше от понимания простых вещей, с такою естественностью дающихся другим.

Любомир Любомиров, мой напарник по игре Джан, жаркий насмешник и чрезвычайно циничный тип, любил говорить, невыносимо при этом гримасничая, что только я один способен поверить в возможность взлететь под потолок, дергая себя за волосы, причем поверить искренне, а не разыгрывая из себя простачка, чего он понять не может никак, ибо не способен постичь, как во мне уживаются таковая откровенная глупость и, скажем, цепкая хватка в проведении какого-нибудь «обратного клинча», когда большая часть фишек противника заманивается на свободные поля на самом привлекательном участке доски, а потом отрезается двумя-тремя неожиданными жертвами, и когда малейшая неточность или недостаток терпения могут свести все на нет, предопределяя стремительный проигрыш. Взлететь под потолок или нет, но, говорю без смеха, я действительно мог бы поспорить, куда дерганье за волосы способно в конце концов завести, особенно если приложить к этому достаточно усилий. Разве не бывает, что ставя перед собой задачи, невыполнимые со всей очевидностью, достигаешь пусть едва лишь половины задуманного, но куда большего при том, чем мог бы добиться, двигаясь шажок за шажком от одной разумной цели к другой? Это-то я как-то раз и пытался втолковать ему, но он так веселился, поднимая меня на смех, что мы чуть не подрались, хоть я до сих пор убежден, что в каком-то смысле мы смотрим на вещи одинаково, не зря же за доской из ста сорока четырех полей я и он понимали друг друга с полувзгляда. Ну а если так даже и с ним, то что уж говорить о других — и с другими действительно было еще хуже: едва я загорался, забывшись, и начинал излагать какое-нибудь многоугольное видение, как всем немедленно становилось скучно, если только не оказывалось под рукой записного насмешника, а сам я тут же вновь замыкался в себе и готов был лишь петушиться, давая зарок за зароком — больше мол никогда и никому.

Наверное каждый скажет, что таковыми вырастают все книжные дети, то есть те, кто начитался написанного другими, поначерпав оттуда неживых представлений, и я конечно же был одним из них. Но, право, не нужно винить литературу в чужих грехах — при всех пороках, истинных и ложных, ей не под силу воспитание умов, поищите иных причастных, хоть, готов спорить, не найдете. Чтение же книг, среди которых, признаться, нередко попадалась откровенная дрянь, лишь приучило вслушиваться внимательней, выявляя неискренность и фальшь, да еще быть может насытило речь цветистыми оборотами, вносящими свою лепту в неприятие моего слишком вычурного «я» наиболее прямодушными сотоварищами. Попытки же подладиться под речевой стандарт вызывали все ту же усмешку, как слишком наивный фокус, которым не выманить у публики ни пряника, ни даже завалящего пятака.

Словом, из множества улик создавалась весьма подозрительная картина. Я переживал втайне и огрызался все менее сдержанно, проходя по порядку от опостылевшей гимназии до самого конца университетских мытарств разные стадии в утверждении меня «пятой колонной», чужеродным агентом, символом высокомерия и бесполезности, неспособным уживаться с другими и совместно преуспевать. Впрочем, когда университет остался позади, я стал довольно быстро продвигаться по службе, что было удивительно само по себе и даже увлекало какое-то время. Видимо природная живость ума сыграла свою роль, а воображение странным образом озарялось при виде многотонных стальных конструкций и бетонных опор, напоминающих издали деликатные творения древних ваятелей, не имея ничего общего с тем примитивным и грубым, что сразу бросается в глаза, чуть вознамеришься глянуть вокруг. Меня ценили и, ценя, терпели, хоть наверное никто не испытывал удовольствия, находясь поблизости или вступая в непосредственный контакт: юношеской неистовости, так и не излившейся ни во что, уже становилось тесно, да и волчья шерсть начинала отрастать понемногу. Я, однако, быстро достиг ближайших высот, обретя отдельный кабинет, право на секретаршу и относительную свободу перемещений, чем и пользовался беззастенчиво, пока моя первая помощница, очаровательная Алина, не подступила, как с ножом к горлу, с требованием немедленной женитьбы, пугая всякими ужасами и оглаской, как она выражалась, «всего». Я не очень понимал свою вину, но отнесся к ситуации с чрезвычайной тщательностью, утихомирив и Алину, и ее неуемных наглых братьев, и очистив свое служебное помещение от всяких напоминаний о неприятном.

После этого, сразу как-то выучившись осмотрительности, я не преступал границы разумного, стараясь не смешивать служебное с личным — опять же, пока не появилась Вера, но Вера тут конечно же не в счет. Жизнь текла ни шатко, ни валко, меня перестали повышать и вообще как-то подзабыли, хоть и отмечали порой завидную полезность. Сочувствующие коллеги списывали все на интриги и бюрократизм, но я не поддерживал разговора, зная, что интриги интригами, но все равно не замаскируешься и не пролезешь на открытое место, где уже как бы видно — тем более, что мне и не хотелось вовсе. Меня вполне устраивал отдельный кабинет с непрозрачными стенами, где всегда можно укрыться от любопытствующих глаз, да и с секретаршами я научился ладить, не создавая взрывоопасности, а карьера как таковая навевала тоску одною мыслью, одним своим прозвищем — сразу хотелось кривиться, как от зубной боли. Постепенно все привыкли к моей извечной локальности, но тут появился Юлиан, одновременно с чем, как назло, освободилось место на этаж выше моего — место, на которое у меня были несомненные права.

Да, Юлиан… Я вздрогнул, увидев его теперь, как живого — вздрогнул и не сумел сдержать волны удушья, сдавившего горло. В нем сосредоточились мои беды и моя ненависть, но тогда никто б не мог предугадать. Он был таким, как и все вокруг, и повел себя, как повел бы любой из них — то есть, споро осмотревшись и белозубо отулыбавшись всем подряд, засучил рукава и ринулся в борьбу — а я наблюдал спокойно, стараясь не поддаваться на подначки и сочувствие с разных сторон. В результате, вопреки логике, Юлиана продвинули вперед меня, о чем он сам пришел сообщить мне с детской непосредственностью, а встретив мою насмешку, принял ее за глубоко затаенную обиду в соответствии со своим кодексом реального, в верности которого он не сомневался никогда. После этого мы сделались врагами — точнее нас сделала таковыми местная молва, разочарованная вялым соревновательным дерби и затаившая на меня зуб — и Юлиан принял это всерьез, огрызаясь и ощериваясь при случае, но при том одаривая улыбками по всем правилам служебной культуры. Тогда-то наверное что-то сдвинулось во мне, юношеская неистовость прорвала-таки какую-то плотину и стала сочиться наружу, превращаясь в холодное расчетливое неприятие.

Конечно, карьерные перипетии были лишь ширмой, фоном, подсвеченной простыней экрана, на котором зловредное мироздание явило наконец что-то похожее на свое истинное лицо. Нужно было лишь не пропустить и не отмахнуться, и я не пропустил, хоть и нельзя, положа руку на сердце, подсовывать одного лишь Юлиана, словно послушного джокера, во все места, где хочется навести мосты между тем, что разрозненно, и связать воедино то, что расползается по сторонам. Его появление — случайность, его участие в моей судьбе — череда таких же случайностей, происходящих от общей событийной скудости и недостатка действующих лиц. От этого не уйти по трезвом размышлении, но я все равно предпочитаю гнать скучную мысль подальше — иначе, чуть начни сомневаться, уж и вовсе некого будет обвинить. Да, пусть он случайность, но случайность случайности рознь, говорю я себе, и кто-то невидимый кивает ободряюще — достаточно, чтобы поверить, что так оно и есть. Потому что: бывают случайности, которым не может не представиться случая, чтобы случиться — и я вовсе не пытаюсь скаламбурить, просто по-другому не скажешь — и от них не отмахнуться, не приписать им облегченного, невинного свойства, как ни старайся преуспеть в объективности. Будто все, что происходило ранее, готовило уже почву для их появления на свет, расчищало сцену и создавало антураж, так что, когда они наконец выпархивают небрежно, так и тянет подмигнуть им, будто старым знакомым, или по крайней мере понимающе покивать — да, мы ждали, ждали.

Вообще, подбирать объяснения с глубокими корнями — не такая бессмыслица, как может показаться со стороны, и залатывать ими бреши тоже бывает вполне сподручно, даже если никогда и не сподобишься за эти корни подергать и потыкать в эту глубину. Особенно, когда объяснение само так и лезет в глаза — а Юлиан, объявившись раз, уже не исчезал с переднего плана. Чем дальше, тем больше я видел в нем не просто зловредного себялюбца, каких тьма, но символ серости, не дающей дышать, выделял его в пунктирный контур, в абстрактную категорию, вобравшую наконец в себя все тусклое и мерзкое, окружавшее меня и выталкивавшее прочь, так что не находилось опор и поручни скользили из рук. А колесо вращалось все сильнее, я сползал на внешнюю часть — стискивая челюсти, пытаясь преодолеть центробежность, но чувствуя острей и острей какой-то скрытый подвох, глубоко замаскированную ловушку, таящуюся неподалеку, так что уже можно дотянуться и потрогать, а потом различил подвох воочию — то ли во сне, то ли в кратком безумии сосредоточенного раздумья, на которое сделался способен — он был не в Юлиане, но в проклятых вопросах: «И это все? То, что я вижу перед собой? Больше ничего и нет в мире?», нагло пролезших вперед, подвергающих сомнению отсутствие границ, расставляющих эти границы там, где я никак их не ждал, ибо все еще верил тайком в безбрежность поджидающего меня и жил этой верой, как ни смешно было бы признаться. Но в страшном «И это все?» уже начинал подрагивать вопросительный знак, намекая как бы и на ответ, приводя порою в ужас, в отчаяние, которые я гнал от себя, призывая фантазии на помощь, создавая, где только можно, свои иллюзорные замки, чтобы оградиться ими от навязчивых, пылающих в сознании букв. Но решение еще не пришло тогда, и мой секрет не родился, лишь приятели стали коситься с опаской, и женщины предлагали себя не так охотно, сторонясь и осторожничая, словно распознавая чуждые флюиды за много шагов, а я ощеривался, выдавая за улыбку свои гримасы, стараясь не напрягать лицевые мускулы больше, чем необходимо — вдруг появятся следы, которые не изгнать, по которым каждый сумеет распознать что-то скрытое, стыдное, тайное.



Глава 6

Взбудораженный воспоминаниями, я вновь плохо спал, а разбудил меня телефонный звонок — только чтобы разочаровать еще одним бесполезным откликом на мое газетное объявление. Бросив трубку, я натянул одеяло до подбородка и валялся какое-то время просто так, примериваясь к новому дню. Потом закурил сигарету, покосился на пепельницу, полную вчерашних окурков, и почувствовал вдруг, что день не нравится мне с самого начала, а необходимость предпринимать что-то удручает заранее, как давно наскучивший ритуал.

Все же, выйдя из отеля, я решил довольно-таки твердо, что нужно составить наконец подходящий план, но вскоре сокрушенно признал, что плана как не было, так и нет, а мои поиски не продвигаются никуда. Более того, отчего-то теперь я не мог сосредоточиться ни на чем насущном, всякий раз находя повод отвлечься и унестись в беспорядочные раздумья, а потом и вовсе смирился с бесцельностью прогулки и просто бродил по улицам, безучастно наблюдая прохожих, вглядываясь во встречные взгляды — чужие, закрытые для меня. К ним не подходили ключи, я был посторонний, маскировка помогала лишь на поверхности — но мне и не нужно было вглубь, мои зрачки, хотелось думать, точно так же были заперты на надежный замок.

Так прошло несколько дней. Все мои намеренья пребывали в забвении, а давние призраки ожили и воспрянули духом, терзая порой и подбираясь вплотную, будто чувствуя свою безнаказанность. И впрямь, я был покорен и вял, словно опутанный по рукам и ногам паутиной городских улиц, которая не дозволяла ни резких взмахов, ни прыжков в сторону — от одних солнечных пятен к другим, от привычных полутеней к трещинам на мостовой, что могли б удивить странной формой, смутить и сбить с толку или настроить мысли на новую волну. Время утекало сквозь пальцы, и я не жалел о нем, больше оглядываясь назад, чем пытаясь рассмотреть ожидающее впереди, и непривычное оцепенение, как ни странно, не было в тягость — хоть, наверное, еще не так давно я непритворно удивился бы самому себе.

К вечеру город мрачнел, будто тень усталости, накопившейся за день, набегала на здания, резче оттеняя выбоины и морщины, выдавая торопливую ретушь, которой пытаются прикрыть изъяны — следы то ли возраста, то ли порока. Становилось зябко, незнакомые шорохи приводили в смущение, а сами сумерки, исполосованные рекламными сполохами, навевали гнетущие мысли. Тянуло укрыться где-нибудь в людном месте, и я спасался в уличных кафе, с облегчением слыша, как за мной захлопывается дверь, будто отделяя скромную порцию пространства, которую любому по силам освоить.

В эти часы трудно было найти свободный столик, но чаще всего мне везло, и тогда я подолгу просиживал где-нибудь в углу, потягивая светлое пиво и разглядывая соседей, пока официант кружил в отдалении, наверное досадуя втихомолку. Уходил я лишь когда начинали слезиться глаза, не выдерживая пытки табачным дымом, витавшим повсюду, или когда острое чувство голода сгоняло с места, подвигая на поиски более-менее приличного ресторана. Окружающие не заговаривали со мной — лишь здоровались изредка и окидывали равнодушным взглядом, за что я был молчаливо им благодарен, тут же уходя в себя, будто медитируя в приглушенном свете под ровный гомон чужих голосов.

Потом опять наступало утро, после неторопливого завтрака я пробирался к рыночной площади и там либо сидел в сквере, либо шел бродить по одному из бульваров. Время заполнялось без напряжения — не так уж трудно себя обмануть, делая вид, что действия осмысленны, а окружающие детали полны знаков, ждущих своего часа. Я сворачивал в незнакомые дворы, петлял в переулках без всякой цели, лишь прикидываясь, что выбираю самый многообещающий маршрут, останавливал встречных зевак и спрашивал у них что-то, часто совершенно невпопад. Несколько раз я заговаривал с женщинами, одну даже провожал до дома и неуклюже целовал в теплые, ускользающие губы. Она была доверчива и мила, ее волосы пахли осенью и сырой травой, но я, легко разжившись номером телефона, не стал звонить потом, не желая сдаваться оживающему прошлому, отрицая будто, что она напомнила мне Веру, как бывает нередко, когда призраки берут свое, и как многие женщины напоминали мне ее — манерой смеяться, привычкой быстро откидывать челку, смелой походкой, беспечной молодостью.

Чужие города похожи друг на друга — в них ищешь тайный путь, выводящий из кельи, в них бежишь от одиночества и, наткнувшись на стену, утираешь кровь с разбитого лба, а после грустно презираешь себя и слышишь знакомые слова утешения — веря и не веря, торопясь обмануться. Их шепчут дома и деревья, подсказывают вывески, порой перевирая, подбрасывают ненароком рекламные афиши. Говорят их и женщины, что тоже походят одна на другую — в них тщишься разглядеть какую-то из прошлого, если еще не забыл, или одну из будущего, если удосужился придумать, не находишь ни той, ни другой, зато, присматриваясь, различаешь черты грядущих предательств, жалкую хитрость, равнодушие и косность. Хочешь бежать, но не бежишь, потом видишь красоту и ласковую лень — и шепчешь нежности, упиваешься душным теплом, предаешь первый, забываешь, потом не хочешь придумывать снова…

Как знакомый сон, дни приносили одну и ту же последовательность узнаваний. Город М. открывался мне, я видел знакомые лица — газетчиков, зеленщиков, продавцов воды. Они узнавали меня — почтовый клерк в ярко-синей форменной куртке, пожилая дама с фокстерьером, полицейский на углу — я же, кивая им и будто подхватывая эстафету, вдруг видел Веру — выходящую из такси, выходящую из парадного через улицу, выходящую из хлебной лавки (заглянешь, а ее там нет), отворачивающую лицо (не от меня, от ветра), стоящую в профиль (ко мне, к другому, ко всем), как бы говоря беззлобно: это не я.

На рыночной площади торговки кричали хриплыми голосами, перекрикивая клаксоны автомобилей, отстаивая свой мир, где — лишь жалкие медяки и грязь, гниль и яркие краски. Я покупал розовый виноград, ел тут же, сплевывая косточки. Вера выбрала бы сливы, но не было крупноносого продавца-турка, что смотрел на нее, цокая языком — и слив не хотелось, их вкус забылся. Я проходил дальше, к бульвару, где уличные художники рисовали портреты — желающих хоть отбавляй, остановись мгновение, быстрая кисть щедра и льстива. Заглядывал через плечо — нет, не так, рот крупнее и шаловливей взгляд, локон не туда, это не она, ты бездарен, художник, задача не по тебе. Вихляющийся паяц крутил обруч, бросал и ловил, не глядя, острые ножи — солнце, трико все в пятнах от пота, хромой мальчик, помощник, смотрит, разинув рот, потом, спохватясь, обходит кучку зевак с соломенной шляпой. Я швырял им свою монету, уходил в тень, сидел на скамейке, куря, разглядывая женщин, противясь воспоминанию, борясь с воспоминанием, потом цепляясь за него изо всех сил, чуть ли не умоляя — не оставляй меня, пожалуйста, не оставляй!

Вера, резвый ребенок, я не забыл тебя. Я уехал не от тебя, и здесь я не за тобой, но я не забыл тебя. Я люблю дорогую Гретчен, но Гретчен — это другое, не похоже ни на что, говорить об этом нельзя, стыдно вслух. Я не думаю о ней сейчас, я узнаю тебя здесь, как в любом городе, чуть начнешь привыкать. Ты не откликнешься мне, и казнить себя — что толку, ничего не меняет, уже прошел через это, летел среди склизких стен, умер, родился вновь, уже другой человек. Понравился бы он тебе? Едва ли. Помнишь ли ты того, прежнего? Как его звали? Чем притягивал он тебя, какими именами называл, зачем оттолкнул?..

Реалии передо мной — чужой, незнакомый город, солнце, влажный ветер, липкий виноград. Реалии внутри меня — инженерная контора в старом особняке, обитель прозябания, начало нашей истории. Веру прислало бюро по найму — временным помощником взамен приболевшей Юлии, и я глянул было с интересом, но тут же отвернулся разочарованно — что взять с молодой новобрачной, сияющей свежим счастьем. Ей было не до меня, и я был равнодушен вполне, лишь однажды переступив барьер безразличных любезных фраз. Вечер и усталость были виной, не моя изощренная настойчивость — хоть я желал ее, конечно, как желал всякую женщину, но с чужим свежим счастьем не поспоришь, я не строил планов. Тогда же, словно по чьей-то каверзе, мы остались в кабинете допоздна, вечер с усталостью притупили бдительность, и обстановка поддразнивала простоватым романтизмом. Мы сидели на полу посреди исчерканных листов, я чувствовал ее запах и хотел ее как никогда, а потом она сбросила туфли, оставшись в темных чулках, и я вдруг погладил узкую лодыжку и подъем ступни, легко сжал ступню в руке и тут же отпустил — все это, не глядя на нее, говоря о делах — и она не обернулась с удивлением, не отпрянула прочь, как будто знала уже, и это сразу все сказало нам обоим, и после было бесполезно притворяться. Мы не сближались больше до конца ее двухнедельного пребывания в нашей фирме, и новобрачный образ не померк, казалось, но я видел вопрос в ее походке, в губах, в смехе, и это был вопрос «когда?», и «когда» наступило вскорости, положило конец ее свежему счастью, отобрало мой покой и мою уверенность, но — не жаль, не жаль.

Первое время она не говорила своему мужу, оберегая его или просто не решаясь, но он догадывался конечно, как всегда знаешь, любя. К своему стыду, я подсмеивался над ним про себя, посылая безмолвный привет с чуть заметной ухмылкой снисхождения, иногда часами думая о нем с каким-то болезненным любопытством, как о слишком покорной жертве, слишком слабом сопернике, не способном ни на какой ответ, которого хочется за это унижать и унижать, так что даже приходится одергивать собственную прыть, чтобы не выглядеть недостойно. Стараясь не злословить сам с собою без нужды, я лишь представлял его субтильную фигуру, скользящую в полумраке их большого дома — из комнаты в комнату, из холла в библиотеку, в сад, на террасу. Я видел, как он неслышно ступал в мягких тапочках, разглядывал корешки книг, всплескивал маленькими ручками, склонял голову набок: что-то было не так. Вверх-вниз по лестнице, вверх-вниз, не сидится на месте, что-то толкает ходить, ходить. Одевал теплую кофту — почему-то познабливало, не было комфорта, не было покоя. Брал в руки журнал со стола, пролистывал бездумно, оставлял на кресле. Брал любимую книгу с полки, вчитывался в абзац, закрывал, заложив закладкой, которая ни к чему — все равно не открыть на том же месте, не связать со следующей главой, возвращение невозможно. Выходил прочь, глядел в темноту, счастливый молодожен — все впереди, забыть сомнения, ты просто еще не привык. Но что-то было не так, ему не у кого было спросить — и не у чего, ни один предмет не выдавал тайны, не помогал ни кивком, ни намеком. Подходил к телефону — кому позвонить, никто не подскажет разгадки, оставалось бродить по комнатам из конца в конец: бессрочное путешествие, бесконечный путь.

А мы тем временем предавались страсти в моей мансарде, не ведая ни вины, ни сожалений, зная лишь, что только так возможно, как у нас сейчас — на влажной простыне, под влажной простыней, в борьбе, в ласке, в мгновенных обидах и примирениях, в объятиях и осторожном покусывании, в судороге, в полудреме. Чего боялись мы тогда? — ничего. Упивались страстью, пили холодное вино, говорили много, бестолково, разводили теории, ссорились и мирились, проживали жизни, построенные тут же — дом на берегу океана, минимум прислуги, трое детей, собака. Упрекали друг друга в безразличии, ревновали к прошлому, обменивались уколами — не всерьез, Вера плакала иногда — не взаправду, потом снова осторожное покусывание, упреки забыты, мы опять вместе — бессовестные сластолюбцы, пробравшиеся туда, где хранят самое вкусное, не открывая непосвященным. Казалось, не было сил, способных изгнать нас оттуда — мы бы не заметили угроз и не испугались чужих страхов. Следящие за нами — из ниоткуда, из воздуха, изнутри — так и остались бы сбитыми с толку, не услыхав ни звука, не различив ни одного подозрительного взмаха или силуэта за плотной шторой: тот закоулок времени и пространства был открыт лишь нам одним, не принимая в себя ничего чужого, да и не существуя вовсе на сторонний взгляд. И теперь можно поминать его бесконечно, не опасаясь спугнуть очарование неосторожным словом — то что умерло, не спугнешь, как фальшива ни была бы панихида. Моя как правило безыскусна и коротка — а больше, думаю, никто и не помнит.

Не являйся мне, моя горечь, моя мука, наша история мертва теперь, и я брожу меж обрушившихся стен, чьи обломки обветрены, не пощажены временем. Прошли века и тысячелетия — то-то радости мерзавцу-археологу, ройся в черепках, представляй прошлое. Мы оставили эту местность, потомки наши в нее не вернулись, язык забылся, книги сгорели. Я брожу по заброшенным дорогам, встречая путников других племен — они говорят нашим голосом, смеются твоим смехом, но в них не наша кровь, их лица стираются из памяти, чуть стихнет шаг за спиной. Я приезжаю в чужие города, не смущаясь непохожести, обживаю скверы и площади, узнаю улицы по угловым кафе, маскируюсь под праздного гуляку, но от воспоминания не скрыться, оно приходит, опустошающее, как тайфун, и отступает медленно, неохотно, неся в волнах стволы пальм и обломки деревянных крыш.

Неверная Вера… Трудно сказать, почему именно ей суждено было так всколыхнуть мою жизнь, вызволив наружу темные страсти и светлые муки, которых я в себе не подозревал, думая, что лишен их, как лишен многого другого. Это не должно было случиться со мной, и никак не могло случиться с ней, только что обретшей столь завидное замужество, но однако же случилось с нами обоими, не спросив ни одного из нас, и так бывает у других, я видел, но ведь я-то безоговорочно стою особняком… Было бы естественнее заполучить очередную короткую связь, что-то из серии сменяющихся секретарш, к чему я привык, не желая большего, но нет, меня вдруг закрутили в водовороте безумств и смятений, выдали мне, словно выигравшему в коварную лотерею, целую гору призов, применения которым я не знал, погребли меня под градом богатств, просыпавшихся с неба, и имя им всем была она, мое спасение и моя гибель…

Очень хочется выбрать легкий путь и отделаться каким-нибудь «просто пришла пора» или кивать на слепой случай, привлекая на помощь голый фатализм — лекарство для обессилевших. Можно еще наскоро подыскать аналогию, сравнивая, например, с Гретчен и ее Бретом, со всем, что произошло у них тогда, заведя мою сестренку в тупик кромешных разочарований, тем более, что на первый взгляд действительно похоже. Но все же я склонен подозревать специальную хитрость, мудреный эксперимент мироздания, сведший вместе всех действующих лиц, описав их будто классической фигурой, в которой явно просматривается традиционный треугольник, но на деле добавив еще немало катетов и гипотенуз, исключительно с познавательной целью — но тогда: кто возьмет на себя и запишется в познаватели?..

Конечно, моя дорогая Гретчен, и ее собственный небезобидный опыт, сыграли немалую роль, но все же и без них я был орешком покрепче, хоть это именно ее тень, постоянно присутствуя где-то в верхнем углу полотна, заставляла держаться чуть-чуть настороже — едва видимая, прозрачная и бесплотная, но предостерегающая безмолвно: помни, помни, помни. Потому, быть может, я оказался менее потопляем, отказавшись воспринять случившееся как конец света или безапелляционный вердикт, как отметку на прошении о принятии в перенаселенный клуб: «не годен». И все же, я поверил, да, поверил и надеялся, что скрывать, и готов был отринуть предостережения всех бесплотных теней, оставив лишь крохотную зацепку, тончайший спасательный шнур на случай, если что-то пойдет не так — тем отличаясь от дорогой Гретчен, которой не нужны были спасательные средства, если уж она решилась и бросилась в стихию наобум. Да к тому же у нее и не было таковых, а я имел в своем распоряжении всю изощренную логику восточной игры («извращенную» цедил Любомир Любомиров), которая способна запутать, состарить и обесцелить любое отчаяние, что и было доказано впоследствии. Так что, поставив многое на кон, я все же утаил какие-то крохи, но за это не стыдно, ведь она, неверная Вера, тоже оставляла кое-что про запас, и потом, разойдясь по своим полюсам, мы с облегчением вздохнули, убедившись, что прибереженное цело и невредимо — она, свернувшись калачиком на любимой софе, я, балансируя на тонком шнуре с завязанными глазами. Естество мое осталось не задето, и фантазии не поджали хвост, лишь последние покровы спали с внешнего и внутреннего зрения, не преломляя более свет тусклых стекляшек, чтобы превратить их в драгоценные камни, не освежая унылых красок, не размывая очертаний с милосердным намеком на потаенную глубину. Я научился видеть без прикрас, но об этом чуть позже, а еще я понял тогда, что хотела сказать мне Гретчен, облекая это в мягкотелые словесные формулы — то ли из сострадания, то ли из суеверной осторожности — понял и признал наконец, что пора нерешительных проб и ошибок прошла безвозвратно, освобождая сцену следующим актам, где едва ли удастся словчить, уповая на двоякость трактовки — если конечно не отсиживаться за кулисами, не обращая внимания на гневные окрики распорядителя и его большие глаза.

Но не будем забегать вперед, город М. только еще привыкает ко мне, а воспоминание, как всегда и везде, наступает и отступает, привычно теребя заезженными кадрами — въедливыми и не дающимися зрачку, четкими до рези и небрежно размазанными по мутной подложке. Что угодно сгодится в качестве декорации — рыночная площадь, залитая солнцем, или галечный пляж с ластящимися мелкими волнами, или дебри каких-нибудь непотребных трущоб. Разницы нет, и претензии не к ним; но и к себе нет больше претензий, отвергнутых по здравом размышлении, есть только стыд, но о нем ни слова.

Можно ли верить в Веру? Спросите что-нибудь попроще. Все тогда начиналось так радостно и завершилось в конце концов так гадко. Каждый день щедро дарил новизной — только чтобы перейти вскоре в месяцы отчаяния и отвращения к себе. Нет, я не перечеркиваю поспешно, отказываясь и отрекаясь, я помню все долгие часы, горячечные ожидания и восторги, я храню их, так же, как и она наверное бережет до сих пор тот слегка потрепанный багаж — интерьер в шкатулке, пышный сад под стеклом в комнате, куда никого не пускают более. Но, право, бездарные финалы — это то, что врезается в память крепче всего, и живые картины норовят проскочить пейзаж монотонно-счастливого свойства, предпочитая задержаться и увязнуть в рытвинах и ухабах неприглядных потрясений. Так и теперь — я зажмуривался крепче, но видел все яснее и охлаждение, и откуда-то взявшуюся боязнь, видел робость ее, столь смелой поначалу, и оценивающий взгляд, порой замиравший на моем лице. Я боролся всеми силами души, но сил у меня было — одни слова, и они не поправляли дела, лишь пугая без нужды или подтверждая что-то, что она и так уже начинала для себя понимать.

Нет-нет, нас не лишили обещанного, все было взаправду — пряные запахи и мягкие губы, мансарда, укрывающая нас, бесстыдных счастливцев, от посторонних взоров, и все декорации запутанного действа, где переплелось столько нитей, желаний и бесстрашных надежд. Но теперь будто кто-то невидимый сдирал верхний слой, как старые обои, открывая растрескавшуюся штукатурку — взаимное самодовольство, хищный порыв и урчащую сосредоточенность насыщения, и следом — то же безразличие и лень, чуть прикрытые маской раскаяния.

Ничтожные плагиаторы, возомнившие о себе чересчур — так наверное припечатал бы нас общественный обвинитель, случись таковой поблизости. И нечего возразить, доказывая без толку, даже и нечего ответить всем обвинителям, сгрудившимся в тесном пространстве своим бессчетным множеством — всем ничтожным, не способным глянуть дальше соседского крыльца. Как заставить присмотреться к полутени, в которой и затаилось содержание, что швыряло нас из вселенной во вселенную, отправляло парить над крышами и перекликаться неизвестным языком? Никто не озадачится, будут видеть лишь молодую новобрачную, скользнувшую в объятия другого через три недели после удачного замужества — будут видеть, покажут и нам, бездумно содрав верхний слой. И мы поверим сами.

Вера, Вера, если только сдуть пылинки, то уже искажается образ, лучше бы и не смотреть на нее такую — пусть она была горда, но и виновна тоже, и чувствовала себя виновной, несмотря на изощренные старания представить все более возвышенно. Старания стараниями, но каждый понимал про себя слишком уж простую подоплеку происходящего, замалчиваемую упорно, будто бы из боязни грубого слова. Оттуда же — ее ярость, когда я предлагал ей, в полушутку, но однажды и всерьез, оставить своего едва существующего мужа и уйти ко мне насовсем; оттуда ее испуганный взгляд и поспешное благородство по отношению к тому, кого она обзывала до того самыми обидными для мужчины прозвищами, ее страх потерять тихую гавань, куда всегда можно вернуться, устав от пиратских набегов в чужих морях. Да, мы строили из воздуха и самозабвенно лгали друг другу, или это только пытаются доказать мне теперь, зная лучше меня, из чего состоит окружающее — из каких банальностей и отбросов, в которых не разглядеть затерявшиеся жемчужины. Как бы то ни было, чуть случилось копнуть поглубже, как мы оказались в разных углах с выпущенными когтями — тем более, что и влечение поутихло, и новый объект уже появился на горизонте. Жаль, что не на моем. Впрочем, не важно.

Да, всего противнее — причина, хоть это было уже следствие, а не причина, но тогда уж очень хотелось выявить что-то, как корень всех зол, и оно не замедлило материализоваться, подсмотренное мною постыдно в духе сыщиков и обманутых мужей. И сейчас еще лицо искажается судорогой, но кадр не медлит, как ни сжимай уставшие веки — вот он передо мной, и, право, похвала тем, кто уже догадался, хоть конечно же догадаться нетрудно — уж больно заманчива замкнутость линий. Да, это вновь был Юлиан со своим белозубым оскалом, Юлиан, переступающий мне дорогу везде, где только нас удавалось свести торжествующему случаю, бездарный паяц, выхватывающий у меня из-под носа главные роли, неунывающий, вездесущий, непобедимый.

Можно было винить себя самого — действительно, сам же и подыграл невольно, столкнув их вместе в первый раз. Кто знает, как все повернулось бы, не притащи я Веру на компанейский пикник, ежегодное мероприятие официального толка, не явиться на которое считается дурным тоном. Все являются и скучают — ибо не придумать ничего тоскливее обсасывания надоевших тем на лубочном пленере в компании всех тех, от которых так хочется отдохнуть. Лишь иной раз мелькнет какая-нибудь незнакомая мордашка — чья-то жена или подруга, или быстро повзрослевшая дочка — но и то, обстановка не располагает вовсе, и остается лишь поглядывать с сожалением, прислонясь к дереву и мучая свой бумажный стакан.

На этот раз, желая уберечься от скуки, я уговорил Веру составить мне компанию, хоть та и отнекивалась, ссылаясь то ли на двусмысленность и эпатаж, то ли на обычную головную боль. Ерунда, никаким эпатажем не пахнет, уверил я ее, и впрямь, никто даже бровью не повел, лишь Юлиан вскинулся, как сеттер, но я не обратил внимания — а зря. Чересчур зловредно не бывает — пора бы уж запомнить, там не знают этого слова «чересчур» — а тут и я еще помог немного: надувшись на Веру за что-то, отошел в сторону и намеренно ее избегал, будто освобождая пространство сами понимаете кому. А потом — несколько быстрых взглядов на прощанье, посеявших в душе неосознанную тревогу, приступы рассеянности и внезапные исчезновения из доступных мне сфер, когда телефоны не отвечают, и объяснение не находится, и — жалкая слежка, оторопь узнавания, бессилие и гнев.

Я мог бы принять многое, но это было слишком — почему-то от реалий никогда не ждешь той глубины коварства, на какую они на самом деле способны. Мой разум отказывался верить, а поверив, требовал немедленного мщения, но я проживал все в себе, не вынося наружу, боясь показаться смешным или уязвленным чрезмерно, будто оставалось еще что-то, для чего стоило беречь самолюбие. Я даже виделся с Верой, не выдавая своего знания, ощущая странную власть над ней, на один шаг более близорукой, но в какой-то миг защитная оболочка не выдержала и лопнула, будто воздушный шар, в который ткнули иглой — то ли фальшивой улыбкой, то ли слишком небрежной лаской — и мир померк, оглушенный моим негодованием, огорошенный обличениями, которым лишь чуть-чуть не хватало куража, подмененного язвительной желчью.

О да, признаю, я был отвратителен тогда — отвратителен и невыносим — и Вера сполна излила на меня свое презрение, но ведь никто ей и не обещал, что я другой — я, по крайней мере, не обещал. «Презирай лучше своего мужа, — посоветовал я ей тогда, — или презирай Юлиана, подбирающего за другими», — и это было не вполне справедливо, чем она и не преминула воспользоваться, с удовольствием продлевая склоку, как торговка, не успевшая накричаться за день. Я многое услышал про себя — и, право же, нет пристрастнее судьи, чем уязвленная тобою женщина — но что поразило по-настоящему, так это новые нотки в ее голосе, даже и следа которых я не замечал до того. Это было странно и дико, все будто переворачивалось с ног на голову, Вера, гордая сообщница, стремительно переходила в другой лагерь. Я вдруг увидел, что нас не двое, противостоящих всем остальным, а лишь я один — как это стало после отъезда Гретчен и как будет теперь всегда…

«У тебя нет души, — говорила она мне, и глаза ее сверкали истинной страстью. — Твоя душа не здесь, она витает неведомо где и лишь наблюдает свысока, вся занятая собой. Все вокруг тебе плохо, а кто ты такой, чтобы быть недовольным? Ты не умеешь жить, так не завидуй тем, кто умеет…»

Другое лицо проглядывало сквозь грим, то, которое я не знал, и чужие губы шевелились на нем, желая уколоть побольнее. «Ты думаешь, я счастлива с тобой? — спрашивала она с усмешкой. — Ты просто не знаешь, как я от тебя устала. Ты весь — как незнакомая местность, где тупики на каждом шагу, и всегда нужно выбирать, куда ступить, чтобы не оказаться в ловушке… А Юлик — он такой удобный, — добавляла она со вздохом, сверля меня зрачками, — я вся отдыхаю с ним… И не трогай моего мужа, — вдруг вскрикивала зло, — он святой, он страдает, но никогда не бросит меня. Ты-то, уж конечно, бросил бы, не задумался…»

Так продолжалось долго, и потом она ушла, оставив меня среди развалин и сгоревших трущоб, меж которыми я бродил, не различая дороги, позабыв уже Веру и не имея больше ничего, что стоило бы помнить, тщетно изыскивая место для призрачного замка, где можно было бы укрыться на время. А после что-то сжало мне горло так, что стало трудно дышать, и я провалился в колодец со склизкими стенами, который, я думал, и есть конец, но оказалось, что и оттуда выбираются рано или поздно — с почерневшим лицом и затравленным взглядом, но в общем в относительной целости — конечно, если волчья шерсть отросла уже хоть немного.

У меня отросла, да, но что толку? Я смотрел тогда в зеркало и отбрасывал его в сердцах, я видел свои отражения в дверцах буфета или в застекленных рамах, и страшные ругательства слетали с моих губ. Лишь одно отпечатывалось в сетчатке — это были знакомые буквы, но что-то изменилось в них, что-то ушло, оголив уязвимое место, самый ненадежный фланг. «Пусть их, — торопливо шептал я вперемешку с бранью, — пусть, я не хочу сейчас», — но буквы горели перед глазами, не отступая. «И это все?» — вопрошала надпись, но теперь я ясно видел, что именно было в ней не так, что пропало без следа, будто отмерев за ненадобностью — да, я чувствовал, холодея, зачем-то проговаривая вслух, что больше нет в конце вопросительного знака, как ни упражняйся с интонацией, понапрасну мучая голосовые связки. «И это все», — утверждало сознание; знак вопроса, походящий на изогнутый ключ, на который я водрузил свои надежды, исчез, словно не выдержав их бремени, позорно побежденный правотой большинства, и мне, проигравшемуся в прах, предъявляли счета к оплате, показывая факты, как они есть на сторонний безучастный взгляд, не давая уйти в сторону и разъяснить скороговоркой: — «Нет, нет, не спешите с выводом, все ведь может быть совсем иначе…»

До сих пор еще может стать по-настоящему жутко, особенно если нахлынет в ночные часы или даже и днем, когда взгляд замирает, безотрывно устремленный внутрь, будто нашедший наконец мишень там, внутри, на которой не зазорно задержаться надолго, отвлекаясь с неохотой — что-то, мол, еще могут предложить?.. Это бывает и с другими, пусть не со всеми — я знаю, хоть никто не рассказывает об этом — но от этого не легче, все равно жальче всех самого себя, когда какой-то понукающий окрик терзает душу, заставляя смотреть внутрь сосредоточенно и пристально, смотреть и видеть все то, чему никто из видевших не удосуживается подобрать названия, потому что название не важно — важно лишь, что когда-то становится не под силу не верить намекам, и ты выговариваешь сам себе страшные вещи, от которых отгораживался столько лет: ты чужой, надежды обманчивы, есть смерть… Слова приходят в разном обличии, может быть все что угодно той же безжалостной природы, чему сдаешься, с некоторым облегчением признаваясь: больше невмоготу. Но сдаваясь, я все же цеплялся за ускользающую реальность, изобретая фальшивые мосты — и тут законы игры Джан тоже пригодились вполне — и реальность шла на уступки, предлагая взамен призрачные веревочные лестницы, так что я выкарабкивался наконец, иногда весь в холодном поту, а затем — затем пришло нежданное облегчение. Этот кадр легко вызывается на свет, в каком бы месте я не находился, в каком бы городе не обживался наспех. И тут, на бульваре у рыночной площади, он то и дело застывал перед глазами, заслоняя все предыдущие и поражая четкостью деталей: солнечное утро, и я, осчастливленный внезапной идеей, способной снова перевернуть все вверх дном, то есть, поставить на место, если судить по-моему, придавая действительности новый смысл, плутовато изыскивая дополнительное измерение. Я и мое решение, «мой секрет» — конечно, что может быть проще: превратить себя в полномочного представителя, поквитаться за всех одиночек, которых обкладывают кольцом, загоняя в силки и безлюдные земли, отбирая надежду и не давая ничего взамен. Пусть никто не просит меня сводить счеты, но у меня свои счеты, и этого довольно, а если другие не понимают или не верят, то и бог с ними — право же, я так устал объяснять!

Но тут же ракурс менялся, будто откликнувшись мне и моей браваде, и все представало с другой стороны. Тонкий лед трещал под ногами, я видел, что все мотивы переплетены друг с другом, и клубок не распутать, хоть напрягай все силы. Конечно, Веру лучше отставить в сторону и сосредоточиться на вопросительном знаке. Земля уходит из-под ног — это довод посолиднее, с ним так легко не поспоришь. Однако, стоит признаться — секрет мой родился не вдруг сам собой, а последовал за пьяным вечером и ночью, полной тяжких раздумий — после того, как я узнал накануне, что Юлиан отбыл в город М.

Это было немыслимо, это было невероятнее, чем Юлиан и Вера — ну что, скажите, ЕМУ делать ТУТ? Это я, мучимый припадками дознания, задающий вопросы, которые задавать не стоит, должен был устремиться сюда, чуть сомнение набрало силу. Это Гретчен могла бы уехать к океанским пескам вместо неудачных затей с семейным счастьем. Но что понадобилось в М. презренному Юлиану, столь далекому и от сомнений, и от вопросов ненадежного толка? Как случилось, что он опередил меня вновь, будто походя выиграв тендер на очередное свободное кресло? До этого нужно докопаться, но тогда что ж — выстрел откладывается на потом, даже если я его и найду?

В общем, смыслов не счесть, просто голова кругом. Быть может, оттого я и топчусь на месте — все-таки в нагромождении причин должна быть какая-то мера, а тут меру явно превзошли. На ум просятся компромиссы: в конце концов, город М. — не последняя станция, я могу шагнуть и подальше. Меня зовут, между прочим, хоть наверное уже и забыли. И более того, во всем может быть совсем иной порядок: я, к примеру, в городе М. как бы сам по себе, Юлиан — всего лишь приманка, чтобы не догадался сразу, а потом — и Юлиана побоку, и мои секреты, цена которым, признаемся, не ясна. А есть ведь еще и служебные счеты, и Вера-Венера — от них никуда не деться, они порою и вовсе норовят пролезть на передний план. В чем потайная цель? В чем самый главный намек и повод?..

Гадать можно было целую вечность, но гадания — дело пустое, от них не становится легче. Проведя в М. неделю и не продвинувшись в поисках никуда, я стал подозревать всерьез, что в моих планах что-то не так. Слабое место нащупать не удавалось — иногда я злился, но чаще оставался равнодушен, пребывая в странном оцепенении и отдаваясь воспоминаниям, будто бы оправдывающим безделье.

Уже и столица снова стала вспоминаться понемногу, и даже мелькали предательские мысли о досрочном бесславном возвращении, но вдруг все переменилось наконец, разом взбодрив и разогнав кровь. Декорации сдвинулись и смешали действие: как-то, придя к себе, я нашел записку от Гиббса — он предлагал встретиться в том самом ресторане, где мы познакомились в первый вечер. Странный зуд прошел у меня по всему телу, я понял отчего-то, что прелюдии окончены, начинается настоящее, для чего я и приехал сюда, чего ждал все дни — да, ждал Гиббса, его сигнала, все остальное было для отвода глаз, даже Юлиан отошел на второй план. Тут же вылетели из головы и столица, и ненужные раздумья; призраки, скуля, забились в дальние норы; захотелось действовать немедля. Я торопливо побрился и отправился в ресторан, желая только одного — чтобы там не оказалось Пиолина.

Глава 7

Ресторан сверкал и гремел — там был праздник. На ярко освещенном помосте надрывался оркестр, с десяток танцоров выделывали замысловатые па, суетились официанты, раздавались пьяные голоса и хохот. Я пытался найти Гиббса, но в суматохе трудно было что-либо разобрать, метрдотель только поморщился и отвернулся прочь, когда я прокричал ему свое имя. Потом он все же проявил интерес и отвел меня к пустому столику в стороне. Я просидел в одиночестве с полчаса, а затем появился Гиббс и сразу направился ко мне, не обращая внимания на шум и суету вокруг.

Мы поздоровались очень даже чинно, и я поймал себя на мысли, что его внешность не удивляет меня теперь, будто мы знакомы уже многие годы. «А вы ничуть не изменились, — заметил Гиббс в свою очередь, — впрочем, в вашем возрасте уже не меняются так быстро. А в моем — тем более…» Он покряхтел, усаживаясь, потом прищурился и добавил: — «И, смотрите-ка, все еще назад не сбежали — не иначе, нравится вам тут». «А почему, собственно…» — начал я с обидой, покоробленный фамильярным тоном, но Гиббс вдруг вскочил, поймал за рукав проходящего мимо служителя в ливрее и стал что-то втолковывать ему вполголоса, сделав шаг в сторону и отвернувшись — так, чтобы мне не было слышно. Тот лишь моргал, вытянувшись и замерев, потом рьяно кивнул и потрусил прочь спорой рысцой, а Гиббс вновь оказался на своем стуле, коротко извинился, закурил тонкую сигару и заговорил довольно-таки сурово, уставившись мне в переносицу.

«Собственно, не почему — это я так, шучу, — уточнил он с непонятным холодком, — отсюда кстати сбегают не многие, а иных и силой не выставить — ни силой, ни пинком… Однако, шутки шутками, а я к вам за ответом. Вы как, улавливаете, о чем речь?»

«Что ж тут не уловить? — буркнул я все так же обиженно. — Значит все-таки идете? И приглашение в силе?»

«А то как же, — Гиббс сделал удивленное лицо и повторил нетерпеливо: — Я к вам за ответом, все пока в силе — давайте, решайте. Я сейчас встречаю людей, тут у нас общий сбор — все обсудим и распишем по нотам. Так что, либо представлю вас, либо нет — и нет уже насовсем, подыщем тогда кого другого, невелика потеря».

Он помолчал, будто размышляя, потом ухмыльнулся мне через стол и продолжил вкрадчиво: — «Только вот дурака я из себя делать не привык — если решитесь все же, то прошу уж потом не вилять — заметьте, не пугаю, нет, а просто прошу. А то случается, знаете — робеют, но признаться стыдятся. Так что вы не стыдитесь лучше — признавайтесь и разойдемся — а если уже надумали, то тогда конечно дело другое, считайте, что протекция у вас в кармане, никто и не пикнет. Я обещал и слово держу», — добавил он патетически, потом откинулся на спинку стула и запыхтел дымом, выжидательно глядя на меня.

«Интересно, — протянул я, — почему это сразу „робеете“? Быть может у меня дела неотложные и другой план, а в дюны мне и не хочется вовсе. Я конечно понимаю — если уж сказал, то сказал, я сам не люблю, когда темнят да оговариваются раз за разом, но все же, согласитесь, вы меня вызвали так внезапно и хотите теперь как с ножом к горлу…»

«Много-то вы понимаете, — бесцеремонно перебил меня Гиббс, — а все туда же — к горлу, да с ножом…» Он глубоко вздохнул, затушил едва начатую сигару и растопырил перед собой освободившуюся ладонь. «Во-первых, — загнул он указательный палец, — в дюны хотят все. Кроме тех конечно, кто про них не знает, но таких мы исключаем и вычеркиваем сразу. Во вторых, — он снова загнул палец, — если уж не робеете, то значит… — Гиббс подумал, посмотрел на ладонь и загнул еще один, — то значит просто трусите, это уже в третьих, и тогда вам с нами не по пути, сами понимаете почему. И наконец, — он сжал всю ладонь в кулак, — наконец, в-четвертых и в-пятых — ну при чем тут другой план, скажите на милость? Вы тут ищете кого-то — так? — Я кивнул. — Еще не нашли, раз до сих пор в городе — так? — Я снова кивнул. — Ну вот видите, — махнул рукой Гиббс, — а вы — план, план… Небось даже и не знаете, где искать — ни где, ни как — вот и начните с дюн, вместе поищем, я вам обещаю. К тому же, ведь если он там, то здесь рыскать совсем уж глупо», — он скорчил сочувственную гримасу и хитро на меня посмотрел.

«Ну да, — мрачно согласился я, с досадой осознавая, что мне нечего возразить ни на один из косноязычных доводов, — это да, все глупо, я только вот не знаю, что умно. И вас, Гиббс, не знаю, и люди ваши мне незнакомы…»

«Ерунда, познакомитесь, — Гиббс небрежно махнул рукой, — не вопрос. Вопрос в другом — мы еще вокруг да около бродим, или вы уж ответите мне наконец? Поразмыслить-то у вас время было, а меня ждут, прошу заметить».

Он снова стал смотреть в упор, теперь уже в самые зрачки, не моргая, и я не выдержал взгляда. Губы сами собой растянулись в безвольную усмешку, а голова поникла, как у виноватого школьника. Хотелось сказать ему многое — и разъяснить что-то, и спросить — но, как и всегда, на разъяснения не было времени, да и слушать их он конечно не стал бы. «Иду, иду с вами», — проговорил я покорно, потом поднял на него глаза и еще утвердительно кивнул. «Вот и хорошо», — сказал Гиббс совершенно спокойно и с некоторой даже ленцой. Взгляд его потух и устремился куда-то поверх меня, не фокусируясь ни на чем. «Хорошо, — повторил он без всякого выражения, — подождите тут с четверть часа, сейчас я их приведу», — после чего крепко пожал мне руку и поспешил к выходу, а я остался сидеть без движения, ощущая непонятную усталость и прикидывая неохотно, как же все вышло на самом деле — сделал ли я то, чего и впрямь желал подспудно, или же просто поддался напору, позволив смутить себя, запутать и просто-напросто сбить с толку.

В любом случае, раскаиваться было поздно. Оно и к лучшему, уверил я себя, по крайней мере, одной занозой меньше. Побываю в дюнах, диковинных и недоступных, поставлю полноценную галочку в списке — и переменных поубавится, и, глядишь, прояснится кое-что по части множества смыслов. Интересно, может ли и Юлиан оказаться там?..

Гиббс привел компаньонов очень скоро — очевидно, они действительно ждали неподалеку. Это была живописная группа — на них оглядывались, когда они пробирались через весь зал. Сам Гиббс вышагивал впереди, уверенно прокладывая путь, за ним следовали двое молодых мужчин явно не городского вида, а сзади, отставая и оглядываясь по сторонам, шли две женщины, одна из которых, постарше, куталась в длинную темную шаль. Увидев меня, Гиббс выразил шумный восторг, будто это не с ним мы расстались совсем недавно, а спутники его сбились в кучу, пристально нас разглядывая. Потом, после короткого замешательства, начались знакомства. Женщина в шали назвалась Сильвией и подтолкнула вперед свою подругу Стеллу, что была гораздо моложе и выглядела смущенной. Та неловко сделала что-то похожее на книксен и снова стала глядеть в пол. Мужчин представил Гиббс. «Кристофер», — сказал он, указав на первого, повернулся ко второму и вновь повторил: — «Кристофер», — широко при этом ухмыльнувшись. Оба Кристофера тут же прыснули со смеху, а Сильвия взяла второго за руку, заставила раскрыть ладонь и пропела низким голосом: — «Кристофер-два, не путать…» — и мужчины снова засмеялись, а на ладони и впрямь была нарисована чернилами жирная двойка. Отсмеявшись, все уселись и приняли серьезный вид, хоть второй Кристофер еще несколько раз показывал свою ладонь первому, и оба они при этом беззвучно хихикали, а я заметил во рту у Кристофера-первого большой золотой зуб и подумал, что так и буду их различать, если не придумаю ничего получше.

Пока заказывали еду, я присматривался к ним ко всем. Кристоферы вблизи еще более походили на сельских парней — оба крупные, круглолицые, очень крепкие на вид, с толстыми шеями и большими руками. Первый был одет в вязаную кофту фиолетового цвета и яркую синюю рубашку, а второй — в широченный пиджак, топорщившийся на плечах, и черный свитер под ним. Оба — темноволосые и коротко стриженные, туповатые и неусидчивые; они вертелись на стульях, оглядываясь и подмигивая, от них мельтешило в глазах. Женщины, напротив, сидели очень спокойно, положив руки на колени и глядя прямо перед собой. Сильвия, та что постарше, лет сорока, сняла шаль и осталась в темном шерстяном платье с длинными рукавами, смягчающем ее крупные, несколько расплывшиеся формы. Когда-то она наверное была красива острой, быстро увядающей красотой и сейчас еще сохраняла ее следы — чувственные губы, большие темные глаза, шикарные волосы рыжеватого оттенка без малейших следов седины. Многое в ней говорило, что она знавала лучшие дни и лучших людей, но теперь покорилась времени, отобравшему молодость, не простив ему, однако, и затаив обиду. Рядом с ней Стелла выглядела простушкой, но что-то в ее скуластом лице притягивало взгляд — какая-то северная холодная прелесть, вечный ледник, отшлифованный снежный наст. Ее светлые волосы растрепались небрежно, серо-голубые глаза смотрели без всякого выражения, а рот был сжат в линию, будто проведенную карандашом, но некая глубинная сила угадывалась за внешней оболочкой, и я, засмотревшись, даже прослушал вопрос, с которым ко мне обратился Гиббс.

Извинившись, я переспросил, и Гиббс глянул на меня с издевкой, а потом перед нами поставили закуски, и разговоры прекратились совсем. Было слишком шумно, оркестр казалось стал еще громче, так что за ним почти уже не было слышно пьяных криков. Я заметил, что Стелла ела очень мало, лишь для вида ковыряясь в тарелке, а Сильвия, сидевшая рядом с Гиббсом, что-то говорила ему в ухо, шептала и шептала, изредка поглядывая на меня, пока тот не сморщился и не отвернулся. После кофе Гиббс что-то сказал официанту, и нас отвели в соседний зал, где было немноголюдно и гораздо тише. Мы вновь расселись, и Гиббс заказал бренди.

«Мы выходим завтра, — заявил он веско, — надо быть наготове рано утром, я еще не знаю точного часа. Растолкуйте ему, что взять — если вдруг чего нет, так захватите для него», — обратился он к Кристоферам, и те, посмеиваясь и переглядываясь, стали довольно толково перечислять: мыло, спички, сигареты, мазь от комариных укусов, мазь от песочного лишая — нету? — теплую куртку, теплый свитер — нету? как это вы без него, ладно, прихватим — и т. п. Я старался запомнить все это, потом стал было записывать карандашом на салфетке, но устыдился Сильвии со Стеллой и бросил, а с Кристоферов тем временем уже слетела глуповатость, они теперь говорили с Гиббсом, обсуждая маршрут — и говорили коротко и здраво. Я вслушивался, повторяя про себя незнакомые мне слова, будто пытаясь представить расстояния и ландшафты, вновь поддаваясь очарованию неизвестного, как и неделю назад, едва познакомившись с Гиббсом и узнав про путешествие, в которое меня так внезапно вовлекли. Все звучало очень правдиво, я верил каждой фразе и поневоле проникался уважением к моим будущим спутникам — при всей простоватости их облика и комичности манер — незаметно свыкаясь с мыслью, что и впрямь отправлюсь куда-то вместе с ними, уверенными и сильными, доверившись им в чем-то таком, в чем сам ничего не смыслю. Каковы они на самом деле — из тех ли, не находящих себе места, что остро ощущают неприкаянность и оттого стараются держаться один другого? Тогда они выбрали меня по праву — наугад, но метко — ведь и я из той же породы, и значит это не случайность, что я сижу тут с ними сейчас. Или может напротив, они просты и обычны, неотличимы от прочей человеческой массы, пусть им, как порою и мне, отчего-то не сидится дома? Но если так, и они как все, лишь только непоседливей немного, то есть ли мне место среди них?.. Или нет, не нужно упрощать — ведь почему-то мы идем как раз туда, куда такие, как все, не добираются вовсе, а меня еще и ведут чуть ли не насильно или во всяком случае вопреки моим планам. Значит что-то все-таки в них не так, в этих пятерых — я-то думал, что погорячился в своем подозрении, ан нет, если копнуть поглубже, то все еще более странно — а значит что-то не так и во мне… Конечно, это совсем не новость, но, согласимся, она никогда не звучала утвердительно без обиняков, всякий раз оставляя лазейки-сомнения, с которыми как-то легче — потому каждое новое подтверждение тревожит и бередит. А еще бередит и совсем другое — смогу ли я сжиться с ними, влиться в маленькую группу и стать своим? Как ни крути и ни бравируй, но этого тоже хочется отчего-то — хочется каждый раз, хоть разочарования всегда тут как тут. Быть может я просто еще не научился? Вдруг в этот раз все получится, и меня оценят как должно?..

Так или иначе, предприятие, еще сегодня днем казавшееся фикцией, стремительно обретало реальные черты. Я хотел произвести впечатление получше — сидел и слушал с неослабным вниманием и даже кивнул несколько раз на какие-то вопросы, обращенные вовсе не ко мне. Один из Кристоферов — тот что с золотым зубом, без двойки на ладони — посмотрел на меня хитро, и по лицу его скользнула ехидная усмешка, но я не обиделся, подумав про себя, что ни у кого из них еще не было повода принять меня всерьез, чтобы считаться со мной по-настоящему, но это дело поправимое, случай представится, а одернуть насмешников я сумею не хуже любого. Да и не стоило с самого начала заводить склоки на пустом месте и выказывать свою неуживчивость, пусть даже и миролюбивую вполне.

Заскучавшая Сильвия повернулась ко мне и спросила негромко: — «Как тебя звать, красавчик, я не запомнила?» Я назвался, несколько смущаясь, а она взяла мою руку в свою и проговорила мягким голосом: — «Ну, будем знакомы, ты мне нравишься», — и посмотрела долгим прямым взглядом, а я не отвел глаза, думая о ее теплых пальцах и о том, смогу ли я ее соблазнить за время нашего похода.

Сколько, кстати, он продлится? — Мне никто не сказал — и я отнял руку, неловко пробормотав что-то в ответ. Сильвия усмехнулась понимающе, зная свою власть, а я обернулся к Гиббсу и спросил, перебив одного из Кристоферов, на сколько мы уходим из города. Гиббс однако не обратил на меня внимания, занятый исключительно Кристоферами, которые рисовали какую-то схему на клочке бумаги. Еще одна карта, любят здесь карты, подумал я, а Сильвия опять взяла меня за руку и сказала успокаивающе: — «Не очень долго, не волнуйся, неделю может быть или две», — и мне не хотелось убирать руку в этот раз, она сама положила ее на стол, всмотрелась в нее, провела пальцем по линиям у запястья и показала что-то Стелле, но та отвернулась, не проявив интереса. «Что вы хотели?» — вдруг обратился ко мне Гиббс, разделавшись видимо с Кристоферами, которые снова стали ерзать и переглядываться. Я повторил вопрос, и Сильвия встряла недовольно: — «Неделю или две, я ему уже сказала», — а я заметил, что все еще держу руку на столе, раскрыв ладонь, и, смутившись, убрал ее и сунул в карман брюк.

«Значит так, — сказал Кристофер I, оглядев всю компанию, — подводим, как говорится, черту и сумму. Ничего лишнего не брать, вы уже знаете (Сильвии со Стеллой) — туриста касается (мне). Понесем много, как всегда, всем придется помогать. Которые белоручки, потерпят», — он глянул на Стеллу и подмигнул. Та спокойным, чуть презрительным голосом произнесла страшное ругательство. «Ну да, я и говорю, потерпят», — подтвердил Кристофер, ничуть не смущенный. «Так, босс?» — спросил он Гиббса, но тот только вяло кивнул, глядя рассеянно и думая о чем-то своем. Все замолчали. Кристоферы туповато смотрели в свои рюмки, их грубые черты расплылись, II почесывал небритую щеку. Я заметил вдруг, что у них глаза разного цвета — у первого коричневые, а у второго голубые, ярче чем у Стеллы, причем второй немного косил. «Коньячок-то недурен, — лениво процедил Кристофер II, перестав чесаться, — балуешь нас, босс». Гиббс усмехнулся, ничего не сказав, а Стелла заявила, что коньяк — дерьмо, и я глянул на нее с уважением, но она все так же не смотрела в мою сторону, будто меня и не было здесь.

Плевать на нее, подумал я сердито, что возьмешь — девчонка из простонародья, рыбья кровь. Мои мысли были заняты не Стеллой, а Сильвией, чья мягкая рука и большая грудь не давали покоя, тревожили и будили воображение. Я посматривал на нее украдкой, а она избегала моих глаз, но знала конечно, что я смотрю, и это волновало само по себе, как занятный поединок, происходящий у всех на виду, но незаметный никому другому.

Потом, ночью, мне приснился стыдный сон, и Сильвия была в нем, но до того пришлось о ней забыть — более властные силы смешали вдруг мои мысли. Утомившись молчанием, я пошел в туалет, и со мною отправился Кристофер II –не знаю, случайно или не совсем. Он стоял у писсуара, бормоча что-то вполголоса, будто и не замечая меня, а потом наклонился к умывальнику, пиджак его чуть задрался, и под ним тускло блеснула рукоятка пистолета, засунутого за пояс. Кристофер, поняв, куда я смотрю, обернулся и осклабился, как ни в чем не бывало, а у меня сразу вылетели из головы и Сильвия, и Гиббс — не потому, что я испугался, просто мой секрет ожил вдруг, напомнив мне, зачем я здесь, и что лежит у меня в чемодане у самого дна, под рубашками и бельем.

«Что, нравится штучка? — Кристофер достал пистолет из-под пиджака и держал его на ладони, придерживая пальцем за спусковую скобу. — Не бойся, не заряжена», — он глупо хохотнул, отошел к высокому матовому окну и поманил меня к себе. Я приблизился нехотя, стараясь держаться по возможности независимо, и сказал тоном знатока: — «Да, штука неплоха, но мне револьверы больше по вкусу, — потом подумал, что выказывать свои скромные познания очень недальновидно, и прибавил, вздохнув: — Впрочем я не очень разбираюсь, да мне и ни к чему».

Кристофер окинул меня быстрым взглядом и подтвердил насмешливо: — «Ну да, тебе-то ни к чему. А мне — так в самый раз…» Он поднес пистолет ближе к свету и добавил: — «Смотри». Я послушно вытянул шею. Это был «Глок», превосходный австрийский экземпляр, довольно-таки новый, судя по типу предохранителя. Я и сам хотел такой, но за него заломили бы вовсе несусветные деньги, да и мой кольт ничуть не менее надежен, если на то пошло. По крайней мере, так уверяли авторитетные издания, которые я перечитал во множестве, но сейчас вовсе не собирался демонстрировать свою осведомленность.

«Хорош, — уважительно кивнул я головой, — далеко бьет? Прицельно?»

«Близко не покажется, — Кристофер вновь издал глуповатый смешок. — Читай вот здесь».

У основания рукоятки был выбит штамп завода-изготовителя «Штейер-Даймлер-Пух», похожий на детскую считалку, а чуть выше виднелись вытравленные кислотой буквы «НВГ» — не иначе, инициалы какого-то амбициозного владельца. «Именной, — уважительно протянул Кристофер, — не просто так — чей-ничей. Именные — они ценятся ого-го как».

«Ты его вместе с именем купил?» — спросил я холодно, желая уколоть его и несколько одернуть. Уж очень самодовольно куражился он на пустом месте, да и безапелляционное «тебе ни к чему», брошенное на основании одного беглого взгляда, задело меня больше, чем казалось поначалу. Кристофер насупился было, но потом вновь ухмыльнулся и сказал спокойно: — «Я не купил, я отобрал. Могу тебе продать, если деньжата водятся. Не желаешь? Ну, как знаешь…» Он взял пистолет двумя руками, направил на противоположную стену и проговорил дурашливо: — «Штейер, Даймлер… Пух-х-х!» — после чего снова сунул его за пояс, и мы пошли назад в ресторанный зал, причем уши у меня горели, а в голове вертелось что-то лихое и мужественное, больше всего походящее на бравурный марш.

Все уже собирались уходить, ожидая только нас. Гиббс сказал еще несколько фраз, вновь пожал мне руку, пытливо глядя в глаза, и мы распрощались — без лишних слов, но со значением и чувством. Сильвия, проходя мимо, слегка задела меня тяжелым бедром и усмехнулась в сторону. Второй Кристофер еще раз показал украдкой ладонь с нарисованной двойкой, и я вежливо улыбнулся, понимающе подняв бровь, чувствуя себя принятым в новую компанию, пусть пока еще на временных, очень шатких правах.

Тем же вечером, запершись в номере, я достал со дна чемодана свой кольт, осмотрел его, как следует смазал и переложил в дорожную сумку вместе с запасной обоймой и кое-какими мелочами. Ближе к полуночи в дверь постучал посыльный от Кристоферов и передал мне увесистый пакет, в котором оказались свитер из грубой шерсти, водонепроницаемый плащ и два тюбика зеленоватой мази. Сборы были закончены. Я представлял себя первопроходцем в преддверии вояжа, но было неспокойно, что-то теребило внутри, я ощущал чужую волю, влекущую меня, но не имел сил противиться. Предмет беспокойства не давался раздумью, я был слишком возбужден, и мысли перескакивали с одного на другое, не выстраиваясь послушной цепочкой. Вновь замерцал перед глазами вопросительный знак, перекочевавший теперь в другое место, и я цеплялся за свой секрет, как за средство, что поможет избавиться от него или уж сжиться с ним навсегда. Но хватка моя слабела невольно, какая-то сила перетягивала меня к иному — к неизбежности, к грозной власти, что, я знал, имеют отношение и к секрету, и к вопросительному знаку, но не подчиняются мне ни на малую малость. И я стремился туда, непреодолимо желая играть с огнем, хоть, быть может, стоило поостеречься или хотя бы спросить совета — например у моей дорогой Гретчен, которая не обманула бы меня, если бы вообще захотела понять, о чем я веду речь.

Но Гретчен не было со мной, и не было ни одной из давнишних подруг, щедрых в объятии и милой болтовне. Ночь дарила одну лишь пустоту, а потом еще и призраки обрели лица под покровом тьмы — казалось, надо мной склоняются два звероподобных Кристофера в клочьях свалявшейся шерсти, а сзади Гиббс с козлиной бородкой науськивает их, играя плетью. Я не чувствовал к ним злобы, хотел говорить с ними и силился подать знак, но видел острые клыки и отворачивался, негодуя. Потом, очнувшись от дремы, шел в ванную и глотал воду с привкусом железа, глазел в темноту, в сторону океана, будто силясь понять, что там меня ждет. Снова засыпал и просыпался в поту, пока наконец в одном из беспорядочных сновидений мне не явилась большая мягкая женщина со знакомым лицом, в которой я растворился без остатка, успокоившись до утра.

Глава 8

Гиббс постучал мне в дверь не так уж рано — было около девяти. Я давно успел собраться и слонялся по комнате, маясь от безделья. Ничего не хотелось, мучала мысль, что меня решили не брать — к горлу подступала обида, и опускались руки. Увидев же Гиббса, я отчего-то подумал вдруг, что лучше бы мне не ехать с ним, но отступать было поздно, уже никак нельзя было отказаться, и я приветствовал его нарочитой ухмылкой.

Мы выехали в двух больших лендроверах. Гиббс сел за руль первого, куда еще уместился первый же Кристофер и почти вся поклажа — ее и впрямь оказалось немало. Кристофер II вел второй джип, где сидели все остальные. Я предложил было сменить его, когда он устанет, но Кристофер только весело глянул и ничего не сказал, так что я насупился и больше к нему не обращался. Сильвия со Стеллой, похожие на нахохлившихся птиц, тоже молчали, будто завороженные гулом двигателя и равномерным покачиванием, мы двигались в скучной тишине, чужие друг другу. Я хотел было задремать, но не смог, в голове путались сотни мыслей, утомляя и раздражая, так что пришлось отвернуться к окну, чтобы отвлечься.

Мы уже выбрались из центра города и кружили в широких улицах незнакомого мне района, сплошь застроенного добротными частными домами. Каждый был огорожен высоким забором с живой изгородью — надежно, без единой щели, можно было лишь догадываться о происходящем там. Вдруг, справа от меня, из проема распахнувшихся ворот, за которыми мелькнула зелень кустарника и дорожка, огражденная белым камнем, выскользнуло что-то приземистое и черное, целиком состоящее из закругленных линий. Кристофер коротко ругнулся и крутнул руль влево, сзади вскрикнули женщины, а черное авто, не обращая внимания на вильнувший джип, унеслось вперед и скрылось за поворотом. «Пижон», — процедил Кристофер сквозь зубы, без особой впрочем злобы, скорее с завистливым уважением, а я вспомнил свой столичный двор и такой же автомобиль, проводящий часы у меня под окнами, не имевший конечно прямого ко мне отношения, но впечатавшийся в память, как постыдная слабость или беспечно упущенный шанс.

Собственно, окна, под которыми он стоял, принадлежали не мне, а Катарине Полонской, жившей тремя этажами выше. Все знали ее, как смешливую Кэт, что ни день обегавшую подъезд в поисках хозяйственных мелочей, радостно признаваясь в собственной бытовой беспомощности. Я не знал, кто она и откуда, чем занималась и где проводила дни, а пересуды, доходившие до меня, были посвящены лишь ее любовникам, что сменялись из месяца в месяц с устойчивым постоянством. Прочие подробности существования Катарины не интересовали любящих посудачить соседок, да и личная ее жизнь, будучи наполненной весьма, все же разочаровывала отсутствием интриги — мужчины возникали и пропадали строго последовательно, не пересекаясь один с другим, так что даже в пристрастных глазах обывателей Кэт считалась по-своему добродетельной, лишь немного смущая чрезмерным свободолюбием.

Черный лакированный автомобиль появился под нашими окнами года три назад, еще когда не было Веры, и Юлиан обретался в иных пространствах, не пересекающихся с моим. Я подолгу рассматривал его украдкой, притаившись за шторой. Что-то неудержимо притягивало меня — хищная плавность маневра, сдержанность повадки или бесстрастность тонированных стекол — а потом волею случая, лишь чуть-чуть спровоцированного собственным старанием, я познакомился и с владельцем, мистером МакКарти, сухощавым самодовольным шотландцем.

Я столкнулся с ним у дверей подъезда и намеренно замешкался с сигаретами, сделав вид, что забыл зажигалку, а когда он протянул мне свою, задержался на ней взглядом, различив значок известной инвестиционной фирмы, отпечатанный на бледно-желтом корпусе. «У нас с вами один брокер», — бросил я ему небрежно, стараясь казаться старше своих лет, что едва ли могло обмануть цепкий серо-стальной прищур, но мистер МакКарти, улыбнувшись слегка, еще более небрежно возразил, что нет, это не так, он просто владеет существенной частью этого хищника, от которой кстати подумывает избавиться, а личные дела ведет совсем через других людей. «Вот вам, на всякий случай», — предложил он мне визитку, уже держась за ручку входной двери, и рассеянно сунул в карман мою, протянутую в ответ в попытке соблюсти высокомерное статус-кво.

Я скоро забыл об эпизоде, но он получил неожиданное продолжение. Мистер МакКарти позвонил мне как-то, пригласил на ланч и, без особых церемоний, предложил незаконную и весьма соблазнительную сделку. Не буду утомлять деталями, речь шла о том, чтобы тайно добыть, а попросту выкрасть кое-какую информацию о переговорах нашего предприятия с гигантами-конкурентами. Информация эта проливала свет на дальнейшие действия неповоротливых гигантов, а значит и на грядущие зигзаги в загадочном мире ценных бумаг, что явились бы сюрпризом для широкой публики, таковой информации не имевшей. Просто и старо как мир, к тому же вполне безопасно, на чем мистер МакКарти сделал особый акцент, нудно разъясняя, как и почему на меня не падет тень подозрений. Я раздраженно заметил ему, что не страшусь риска, если уж решаюсь играть по-крупному, но он с тонкой насмешкой разъяснил, что именно поэтому играть по-крупному меня и не берут — ведь о риске и о том, как к нему относиться, я очевидно не имею должного понятия. В общем, мы говорили чуть не до вечера, и я наверное переборщил с вопросами, испытывая терпение невозмутимого шотландца, а потом попросил время подумать и через пару дней позвонил ему с отказом. Мистер МакКарти откликнулся безразличным о-кэй и тут же дал отбой, а я еще неделю лелеял в воображении иной сценарий — совершенно, признаюсь, неосуществимый — с коварно соблазненною ассистенткой директора, вскрытием неприступного сейфа, белыми перчатками и сверхчувствительной миниатюрной фотокамерой.

После, из любопытства, я стал внимательно поглядывать в биржевые хроники и не мог не заметить, как целая сеть новоявленных агентов, появившихся из воздуха, стала вдруг скупать одного из гигантов, упомянутых шотландцем. Не было сомнений в том, чья это рука — и, не скрою, мне доставил немало удовольствия внезапный скандал, широко освещенный в прессе, в результате которого глава вышеназванного гиганта бежал из страны куда-то ближе к экватору, прихватив с собой золотоволосую бухгалтершу и изрядную сумму наличными, а сам гигант попал под микроскоп контрольных органов, скоро обнародовавших неутешительный вердикт. Акции его упали почти до нуля, и можно только гадать, сколько потеряли ошарашенные скупщики — я искренне надеюсь, что мистеру МакКарти не пришлось пожертвовать своим шикарным автомобилем.

Я вскоре забыл о нем, как о представителе чуждой среды, куда мне в любом случае заказан доступ. Единственное, что врезалось в память, кроме авто, сияющего благородным блеском, это его слова, приоткрывающие ненароком плотный бархатный занавес над миром обретений и потерь, куда с неохотой допускают новичков. Они напомнили мне что-то — так что я несколько оторопел, словно застигнутый врасплох знакомым пейзажем там, где его никак не ждешь встретить, а еще — поразили намеком на причинность моих собственных потуг, не говоря уже о принципах игры Джан, о которой конечно я и не подумал обмолвиться шотландцу.

«Бывают неучи, — говорил МакКарти, — и бывают дураки. В целом они похожи, разница лишь в том, что первые вовсе не знают правил, а вторые следуют им везде — и где можно, и где нельзя. Оттого и те, и другие теряют деньги — первые, налетая с размаху на железное правило и разбивая себе лоб, а вторые — попадая рано или поздно в ловушку исключения, без которых любое правило немыслимо… Исключений, впрочем, столько, и они так часты, — добавлял он, пожевав тонкими губами, — что их очень даже тянет принять за правила, и тогда в дураках оказываются как раз те, кто в каждом правиле склонен видеть подвох — ведь тогда и исключения маскируются под обычные недосмотры или зловредности судьбы, теряя свою формальную сущность. Потому, проигрывают в общем все — кроме тех, кто наживается на чужой глупости, а не выставляет напоказ свою. И никак не убережешься — можно поставить хоть сотню этих новых машинок и решать себе уравнения сколько угодно душе, а то и просто, как раньше, откладывать точки на частой сетке — вон, мол, как здорово получается: сначала вверх поползло, потом вниз, завтра небось опять начнет расти… И так оно и бывает, опускается и поднимается исправно, пока не прикупишь миллиончиков этак на пять. Вечером ждешь, сам не свой, ночь почти не спишь, а утром к ленте чуть свет и — нате вам, как чувствовал, все упало на восемь пунктов сразу — поминай как звали, ничем уже не поднимешь. Всякий временный взлет иллюзорен, а крах неотвратим — это единственное правило, которое работает на все сто, но поди используй его себе на пользу. Потому и в выигрыше только те, кто рискует чужим, а свое припрятывает понадежнее, но до чужого-то еще надо добраться, а это, Витус, непросто…»

Я согласился с неожиданной пылкостью, удивившей и шотландца, и меня самого, а все оттого, что его самодовольные сентенции вдруг связали вместе то, что и сам я чувствовал так остро, пусть неосознанно и совсем в ином свете. Да, говорил я про себя, каждый взлет иллюзорен, как ни старайся рассылать флюиды, убеждая всех вокруг, что победа уже за тобой. Легко двинуть все вперед, но желаемого не добьешься — соперник будет себе отпихиваться, и вскоре иссякнет пыл. Легко создать сеть, проходя через два на три и чередуя правые и левые скобки — об этом твердят во всех учебниках, да и маститые советуют, не стесняясь — но потом сам же и запутаешься в ней, а об этом-то как раз все и помалкивают. Стоит только отчаяться — и шанса нет, а как не отчаяться, когда тупик видится везде. Стоит занять поле, как оно оказывается никчемным, но что толку корить себя — никогда ведь не угадаешь заранее… И далее, и далее, доходя до того, что быть может сама жизнь создана по восточной игре, во что, бесспорно, иногда очень хочется верить. Любомир Любомиров высмеял бы эти философствования, не оставив камня на камне, но я цеплялся за них довольно долго, пока наконец не поостыл, развернувшись в обратную сторону: это, мол, игра Джан намеренно напоминает кое-что из жизни — с неуловимым дополнительно привнесенным коварством.


Все это, впрочем, было бесполезно и надуманно, черный автомобиль, урчащий со скрытой трехсотлошадиной мощью, все равно оставался самой прочной реальностью. Но и он давно скрылся, презрительно мигнув тормозными огнями — прошло уже больше часа, а мы все кружили среди изгородей и особняков, коротко разгоняясь и затем притормаживая у перекрестков, так что и меня, и женщин швыряло вперед-назад. Сильвия со Стеллой не жаловались и не проявляли недовольства, но мне это порядком надоело. Можно было спросить Кристофера, но не хотелось заговаривать с ним, и я молча полез в карман куртки, вытащил карту города, которой запасся еще в первые дни, и демонстративно углубился в нее. Пусть знают: у меня тоже есть карта — я был горд собой, и Стелла, мне показалось, впервые посмотрела на меня с интересом. Кристофер тоже покосился, издал губами неопределенный звук, но ничего не сказал.

К моему стыду, я не многого добился. То, что выглядело таким доступным на бумаге, на деле оборачивалось немалым пространством — я сверялся по названиям улиц и не находил изъяна в маршруте — а многие тупики и вовсе не были обозначены, прямая линия вынужденно превращалась в целую сеть объездов, так что я сбивался и потом с трудом находил верную точку. К тому же, мы выехали на окраину города — тут уже были не особняки, а бараки, и запутанность улиц еще возросла. Почему-то Кристофер повернул вовсе не на восток, как следовало бы, но в другую сторону, будто намереваясь объехать город по часовой стрелке. Я заметил это и не понял маневра, но стеснялся спросить, чтобы не попасть впросак, тем более, что он поглядывал на меня с издевательской хитрецой. Заметают следы, подумал я неуверенно, или может хотят меня запутать, чтобы я сам не нашел дороги? И первое, и второе звучало нелепо, а других объяснений в голову не приходило. Пожав плечами, я сложил бесполезную карту и раздраженно сунул ее назад в карман.

Солнце было уже высоко, и в кабине стало душно. Кристофер открыл окна, ветер шумел и трепал нам волосы. Сильвия и Стелла, как по команде, достали и повязали себе одинаковые розовые платки, сделавшись похожими на сестер. Одна — старшая, нелюбимая, гулящая и хитрая, другая — младшая, нелюбимая, холодная и гордая. Кто мне больше по нраву? Обе хороши.

Я все же задремал на какое-то время и очнулся, лишь когда наш лендровер внезапно остановился. Мы уже выехали из города, по сторонам дороги была теперь болотистая местность со скудной растительностью, в воздухе звенели насекомые. Передний джип стоял на обочине, из него тяжело выпрыгнули Гиббс и Кристофер-первый и вразвалку направились к нам.

«Перекур, — сказал Гиббс весело, — поесть и оправиться». Женщины тут же захлопотали над сумками, а я вылез из машины и медленно побрел к ближайшим кустам. Было жарко и влажно, одежда липла к телу, я проклинал собственное безволие и хотел назад, в город, но о возвращении, конечно же, не могло быть и речи. Почва под ногами пружинила, я вяло подумал, что могу и провалиться.

«Эй, турист, — закричал мне кто-то из Кристоферов, — далеко не ходи». Я, не оборачиваясь, помахал рукой и вдруг почувствовал на себе чей-то жадный взгляд.

Я замер и осторожно осмотрелся. Прямо передо мной, метрах в трех, сидело на задних лапах странное существо — небольшой зверек со светлой грудью и круглой, чуть склоненной набок головой, пристально смотревший мне в зрачки. Его фиолетовые глаза были широко раскрыты, но в них не было испуга, скорей — печаль и покорность всезнания. Поодаль расположился еще один, по сторонам — еще и еще. Я стоял в перекрестье взглядов, неотрывных и серьезных. Меня изучали без стеснения, но и без любопытства, словно угадывая вперед, на что я способен, и давно уже не надеясь на сюрпризы. Я прищурил глаз и глянул в ответ, но будто натолкнулся на холодное стекло, и тогда, чтобы преодолеть наваждение, глубоко вздохнул и быстро шагнул к ближайшему из них, ожидая всего и готовый ко всему.

Миг — и зверька не стало. Я шагнул к другому — он тоже исчез. Я замер на минуту, оторопев от такой прыти, но потом решительно направился к месту, где тот только что сидел, будто желая убедиться, что фокус легко объясним — надо только присмотреться внимательней — и действительно, в буро-коричневой почве обнаружилось небольшое отверстие. Я наклонился и, не слишком понимая, что делаю, попытался заглянуть внутрь. Там было темно, я вглядывался пристальнее и пристальнее, мне уже казалось, что сейчас я увижу их убежище с подземными ходами и глухими потайными нишами, но тут что-то предательски чавкнуло, болотистая почва качнулась подо мной, я оперся рукой о землю, чтобы сохранить равновесие, и зашелся в крике от страшной боли в ладони — будто ткнули тупой раскаленной иглой, ввинчивая дальше и дальше. Меня подбросило на месте, краем глаза я заметил что-то мерзкое, мохнатое, размером со спичечный коробок, боком улепетывающее к кустарнику. Боль нарастала, глаза вылезали из орбит, так что я уже не видел ничего вокруг и скорее почувствовал, как рядом вдруг оказался Гиббс, схватил меня за здоровую руку и потащил к машинам, ругаясь сквозь зубы.

Помощь оказали быстро — Гиббс нажал где-то около локтя, и боль отпустила, осталась только тупая тяжесть. Потом меня заставили помочиться на место укуса, положили туда остро пахнущую мазь и замотали чистой тряпкой. Рука онемела, но больше не болела. Кристоферы посмеивались, один из них изобразил болотного паука растопыренными пальцами и все показывал, как тот удирает вбок, но Гиббс был очень зол, повторяя вновь и вновь, что мы потеряли время, и вдобавок больная рука — это последнее, что нужно в дюнах, хуже было бы только если б я сломал ногу, но и так уже тоже отвратно вполне. «Всем нужны няньки», — резюмировал он кисло, на что мне нечего было ответить. Сильвия поглядывала на меня сочувственно, но я видел, что становлюсь обузой с самого начала похода. «Ничего, — уверял я себя, — они сами потащили меня с собой», — но это мало помогало, никто конечно не ждал, что я сразу начну делать глупости. Гиббс замолчал, и меня больше не упрекали, но на душе все равно было довольно-таки скверно.

Остальную часть пути я помню смутно. Голова кружилась, я то и дело проваливался в дремоту, а за окном машины было одно и то же — бурые торфяники, кое-где поросшие мхом и редкими кустами, марево влажного воздуха и дорожная пыль. Вновь дорога оказалась длиннее, чем предвещала карта — по моим подсчетам уже давно должны были начаться дюны, но на них не было и намека. Кристофер II, бессменно сидевший за рулем, теперь косился на мои упражнения неприязненно, заметно нервничая, а потом сказал недобро: — «Убрал бы ты свои бумажки, турист», — и я видел, что он не шутит. Я хотел было возмутиться, но решил не связываться и только пожал плечами. Женщины все так же молчали — похожие на сестер и безучастные ко всему — мне это показалось странным, но было, в общем, все равно. Стелла много курила и смотрела в окно, отвернувшись от всех, я тайком поглядывал на ее отстраненный профиль — но и только, заговаривать с ней мне было не о чем.

Проснувшись в очередной раз, я увидел, что уже темнеет. Машина стояла с заглушенным мотором в пяти метрах от первого джипа, где топтались трое вооруженных людей в форме и с рациями. Рядом с ними вдруг возник Гиббс и стал убежденно доказывать что-то, потом все они рылись в наших вещах, откинув багажник, а потом Гиббс и один из тех отошли в сторону, в густеющие сумерки. Я занервничал, но Кристофер сидел безмятежно, зная, по-видимому, что бояться нечего. «Что это?» — все же спросил я, не слишком надеясь на ответ, но он охотно пояснил, что это — океанский надзор, особый полицейский отряд, вылавливающий, по замыслу, браконьеров и контрабандистов, но на деле лишь собирающий мзду с тех, кто кажется подозрительнее других.

«Конечно, если сети найдут, то по головке не погладят», — задумчиво прибавил он, а Сильвия порывисто вздохнула. «Дилетанты», — холодно сказала Стелла, закурив новую сигарету. «Дура», — невозмутимо отреагировал Кристофер, но продолжать они не стали — вернулись Гиббс с полицейским, на вид довольные друг другом. Люди в форме отошли в темноту, где-то залаяла собака, будто подавая сигнал, и мы вновь тронулись за передним джипом.

Голова перестала кружиться, но за окном теперь ничего не было видно. Сделалось прохладно, окна давно закрыли, и в кабине стоял запах табачного дыма. От долгого сидения затекли все мышцы, очень хотелось выйти и размять ноги. «С полчаса осталось», — вдруг сказал Кристофер ободряюще, и я ему благодарно кивнул. Он высился за рулем, походящий в темноте на грубого сфинкса, невозмутимый и не знающий усталости — я позавидовал его выносливости, зная, что никогда не смогу с ним тягаться. Дорога стала ровнее, наш лендровер прибавил ходу. Женщины зашуршали чем-то сзади, засуетились нетерпеливо, словно очнувшись от забытья. Потом с обеих сторон стали мелькать огни далеких ферм, и вскоре мы въехали на освещенную площадку перед серым приземистым зданием. «Мотель Оазис» — увидел я покосившиеся буквы, и все внутри возликовало, предвкушая отдых, но мы еще долго сидели в машине — наш Кристофер не разрешил выходить, пока Гиббс с Кристофером-первым ходили куда-то. Наконец они вернулись, и все стали выгружать вещи.


Это был странный мотель, не похожий на те, что я знал до сих пор. Мы оказались единственными постояльцами, но меня не оставляло ощущение, что все комнаты заселены недовольными жильцами, чье дыхание явственно слышно в ночи, а шаги в коридоре лишь чуть-чуть приглушены ковровой дорожкой. Всякий раз получалось, что это был кто-то из нас, но в это верилось с неохотой, как в торопливое объяснение на каждый случай, и тут же новый шорох настораживал: кто, кто там еще?

Снаружи неказистое здание походило скорее на склад или гараж, не выделяясь ничем — разве только высокой лестницей, ведущей ко входу, что почему-то был на верхнем ярусе, хоть все комнаты располагались внизу. Почти весь второй этаж занимала большая гостиная, через которую нужно было пройти, минуя регистрационную стойку справа, и взгляд сам собой замирал на медвежьих шкурах и серебряных кубках, старинных подсвечниках и кинжалах, в изобилии развешанных по стенам и расставленных в углах. Еще там был настоящий камин, горевший день и ночь — в мотеле не жалели дров, но в комнате неизменно царил зябкий полумрак, хотелось обхватить руками плечи и подсесть к самому огню.

Гостиная служила также и столовой, общей для всех, в центре ее громоздился дубовый стол, опоясанный скамьями. Когда мы вошли, втащив поклажу и задыхаясь от подъема, за ним сидел хозяин — маленький круглый человечек с безумными глазами — и что-то быстро писал. Услышав нас, он помахал рукой, не поднимая головы, и подошел только через несколько минут, перед этим наскоро перечтя написанное. Гиббс очень разозлился на такую нерадивость, сделался груб и язвителен, но остальные мирно разбрелись по просторной зале, разглядывая предметы вокруг, так что и он вскоре присмирел, не найдя поддержки.

Комнаты, отведенные нам, не в пример гостиной, оказались просты и обычны. Войдя, я упал было на продавленную кровать, думая, что уже не смогу подняться до утра, но спустя несколько минут обнаружил, что голова моя ясна, и туман перед глазами исчез. Я еще полежал, вспоминая долгий день, тряску в машине и зверьков с фиолетовыми глазами, потом вскочил как ни в чем не бывало и отправился гулять.

Конечно, после дневного происшествия я не собирался уходить далеко, но ноги сами понесли меня в обход здания, мимо беседки и высохшего фонтана, а потом — по заброшенной аллее, освещенной редкими фонарями. Вскоре она перешла в едва заметную тропу с одинокими деревьями и кустарником по бокам, фонари кончились, но яркая луна давала достаточно света, чтобы различать путь, и я брел все дальше, радуясь свежему воздуху после прокуренного джипа, одиночеству и покою. Вдруг будто чья-то ладонь уперлась мне в грудь: тропа повернула, резко вильнув вправо, огибая перерубленный ствол, чернеющий в темноте, и кончилась внезапно. Впереди простиралась равнина, где не было ни троп, ни дорог, не росло ни единого дерева или куста, только блики лунного света жили на ней причудливой жизнью, вспыхивая в строгом порядке, перемещаясь и меняясь местами, разрешая свои вечные загадки. Как зачарованный, я глядел на живые картины, непредсказуемые и неизведанные — они никогда не повторялись, всякий раз находя новые сочетания, пульсируя в своем особенном ритме, занятые только собой, равнодушные ко всей остальной вселенной. Я понял, что это безупречнее всего, что я видел до сих пор, лучше калейдоскопа моей памяти, где лишь цветные стекляшки с редким намеком на имя, лучше россыпи слов на листе бумаги и назойливой мелодии в голове. Я судорожно прятал свой секрет в складках сознания, не выпуская наружу, чтобы совершенство чужой гармонии не разрушило его сущность, оказавшись убедительнее и строже — пронзительнее вороненой стали, громогласнее приглушенного хлопка. Музыка рождалась во мне и влекла меня куда-то, и я, не сознавая, что делаю, хотел шагнуть туда, к картинам и бликам — чтобы проследить их контуры неуверенной рукой, ощутить ладонью ледяной свет, лечь и поплыть в звенящих волнах — и почти уже сделал шаг, как вдруг грубый окрик ворвался в слух, убивая волшебство, я вздрогнул и оглянулся, с трудом сохранив равновесие.

«Вы с ума сошли?» — холодно осведомился неизвестно откуда взявшийся Гиббс. В лунном свете его лицо отливало хищным серебром, крючковатый нос изогнулся, как крепкий клюв, глаза блестели зло и цепко. «Зыбучие пески — не игрушка, — уже спокойнее продолжил он, — несколько шагов — и ничто не спасет, ни ваши, ни мои молитвы». Он наклонился, поднял с земли толстую сухую ветку, — «смотрите» — и швырнул ее прямо в световые блики. Ветка вонзилась в песок, прочертив чернилами вертикальную ломаную на серебристо-палево-сером, застыла на минуту или две, потом стала укорачиваться, покачиваясь и дрожа, и исчезла бесследно. Мне показалось, что поверхность маслянисто блеснула, и по ней пробежала легкая рябь, но может лишь моя впечатлительность была тому причиной.

«Понимаете?» — спросил Гиббс с легкой насмешкой. Я промолчал. Какое-то время мы стояли и смотрели на изменчивые узоры, но они уже не окрыляли так беспечно, в них притаилась ловушка, пренебрегать которой было нельзя.

«Много, много тайн», — сказал вдруг Гиббс неизвестно к чему. Я посмотрел на него. Он переменился здесь, вдали от города — будто расправил плечи и сбросил несколько лет. Исчезла сутулость, голос стал глуше и тверже. Во всей его фигуре будто подтянули крепления и завели невидимые пружины — он был готов к прыжку, к борьбе, и я не позавидовал бы хищнику, решившему помериться с ним хваткой.

«Многие тайны кончаются тут, — пояснил Гиббс, поморщившись, — нет ничего, что менее на виду, чем похороненное, как эта ветка — очень, знаете, бывает сподручно». Он лукаво глянул и подмигнул. Мне стало жутковато. Я прочистил горло и спросил не совсем своим голосом: — «Для тайника, вы имеете в виду?»

«Ну да, для тайника, вы это хорошо сказали, — подхватил Гиббс, и опять я почуял насмешку, — разные, знаете, получаются тайники. К некоторым потом и возвращаться не хочется — лучше б и забыть, где они…» Он отошел на два шага в сторону, звучно расстегнул молнию на штанах и стал, посвистывая, справлять нужду. Какая-то птица вспорхнула неподалеку, тревожно и отрывисто крикнув несколько раз. Что-то зашуршало, я всмотрелся под ноги, боясь змеи, но ничего не заметил.

«Я-то хорошо знаю это место, — продолжил Гиббс, вернувшись ко мне. — Рос здесь неподалеку, — он махнул рукой куда-то в сторону. — Ну и, бывало, все излазим, досюда доберемся, заляжем и смотрим — иной раз страшно. Всякие люди приходили и прятали всякое. Только тут уж так — спрячешь, а найти уже не найдешь, бесполезно. И спросить не с кого, только ящерицы рыскают. Кто не знает конечно, тому в новинку, ну а мы и рады. Или — приведут кого, ткнут ружьем в спину, говорят — сам иди. Тот и идет, что делать, а потом кричит, да уже поздно…» Гиббс помолчал. «Папаша мой тоже тут лежит, — добавил он вдруг невпопад, — пойдемте, ждут небось…» — и первый зашагал назад, по направлению к дому.

Там уже был готов ужин. Маленький хозяин сидел во главе стола, нервно сцепив руки на скатерти и улыбаясь приклеенной улыбкой. Вся наша компания тоже была здесь, женщины, переодетые и причесанные, сидели прямо, несколько церемонясь, Кристоферы о чем-то болтали вполголоса. Прислуживала лишь одна худая девица неопределенных лет — племянница хозяина, как мы узнали потом.

С приходом Гиббса общество оживилось. Кристоферы встретили его шумными возгласами, да и хозяин как-то сразу успокоился и потянулся к большой бутыли вина. «Местное, не откажитесь отведать», — приговаривал он, наливая, но никто и не думал отказываться, каждый ел и пил за троих. Не знаю, что на нас нашло — я и сам чувствовал зверский голод, стремительно опустошая тарелку. Стол был неплох — паштеты из дичи, тушеная утка, крупно нарезанные овощи и много еще всего, а в центре возвышалась зажаренная целиком задняя часть барана. Вина тоже было вдоволь, и все это съедалось и выпивалось с поразительной быстротой — девица-служанка еле поспевала за нами. Хозяин, казалось, был очень доволен — он раскраснелся, щеки его расползлись, на лоб упала жирная прядь и осталась там нелепым пятном. Он все подливал своего вина, особенно выделяя Гиббса, и улыбался еще более умильно.

Наконец все наелись, девица собрала посуду и с трудом притащила старомодный металлический чайник. Я достал сигареты и отошел к открытому окну, подальше от стола — хотелось побыть одному. Вино шумело в голове, путая мысли, в ногах ощущалась тяжесть. Я смотрел в темноту и скучал по зыбучим пескам, зная, что уже не захочу пойти туда снова — даже если и позабыть о страшных тайнах. Вдали грохотало — собиралась поздняя осенняя гроза. Луну затянуло облаком, ночь стала еще непроглядней.

Вдруг чей-то тихий голос вывел меня из оцепенения: — «Огоньку вот не желаете?..» Хозяин мотеля подобрался бесшумно и протягивал спички, моргая, заглядывая мне в лицо нездоровыми зрачками и переминаясь с ноги на ногу. Я пожал плечами и отказался, щелкнув своей зажигалкой, но он не отходил, повернувшись теперь к окну и вместе со мной рассматривая невидимое. «Слава богу, — расслышал я его шепот, — слава богу, все с вами обошлось. Я уж и не знал, что думать — как сказали мне, что он за вами пошел, так сердце и замерло — почему, говорю себе, всякий раз тут, у меня?..»

Я поглядел на него в упор, вопросительно подняв брови, но он, не обращая внимания, шептал и шептал. «Целый год, бывало, живешь — все спокойно. Ну заедут охотники или, скажем, господа полицейские наведаются — поедят, попьют, иногда подебоширят немножко, Ганну вон потискают — и уедут, скатертью дорога. Этого же, как принесет нелегкая, так и отдувайся — черт знает, кто потом ездит, все расспрашивают, когда был, да с кем, да уехал куда, а я почем знаю — мое дело маленькое. Хоть и чувствую: страшный, страшный человек, недаром так его пометили, но напраслину не возвожу, молчу молчком, только душой про себя тоскую — почему покоя нет? Сегодня вот за вас переживал — но нет, пронесло, а в прошлый-то раз…»

Я отвернулся от него, не дослушав, выбросил сигарету и пошел назад, к столу. Он был неряшлив и неприятен мне, взор его плутал и суетился, сбивчивый шепот вызывал гадливость. Слушать же я больше не желал никого, подозревая угрюмо — все они лжецы. Сев, я не удержался и посмотрел на Гиббса. Мне показалось, что тот понимающе ухмыльнулся, но тут же его лицо повернулось ко мне своей отсутствующей частью. Кто-то предложил вина, и я выпил залпом целый стакан, зная, что опьянею, и желая этого, прогоняя из сознания и болотного паука, и вооруженных людей на дороге, и сумасшедшего хозяина с маслянистой улыбкой. Лишь песчаная западня, оттененная лунным светом, манила и манила, втягивая в себя, но я не боялся и не признавал угрозы, будто зная наверняка, что соблазн преодолен, и больше мне там никогда не бывать.

Мы разошлись по комнатам глубоко заполночь. Я был пьян, и в мозгу роились пьяные фантазии, разжигая плоть. Как всегда в такие минуты, я вспоминал Гретчен — какой она была много лет назад, ее маленькое тело, жадное до откровенных ласк, оторопь мисс Гринвич, невольно угодившей в нежеланные свидетели, и как ловко Гретчен выручила нас тогда, отплатив ей тем же и удивив меня своей прозорливостью. Странно — думая о Гретчен, представляя ее нагой за закрытыми шторами век, я незаметно перекинулся мыслью на мисс Гринвич, о которой тайно мечтал год или полтора, пока она не уволилась и не уехала от нас. Ей наверное смешны были мои вздохи и жадные взгляды, но и все же она замечала меня, откровенно дразня порой своей бледно-розовой, белокурой статью — рубенсовская нимфа, даром что англичанка — все эти пеньюары по вечерам перед сном, распахнутые полы халата, открытые сорочки. Моя мать заставила ее уйти, думая, что она крутит с отцом, но это была неправда, клевета и ложь, хоть отец и пытался за ней приударить, что уж говорить. Но она всякий раз давала ему отпор, незабвенная мисс Гринвич, чопорная кокетка с британским выговором — я в тайне гордился ею, представляя, что она бережет свою верность для меня, обращаясь к ней с безмолвными речами через стены, что разделяли наши спальни. Даже когда Гретчен рассказала о ней свою правду, я не был разочарован — напротив, что-то еще сильнее заставляло ее желать, и я искренне плакал, когда она зашла попрощаться, бледная и серьезная, со смешливыми голубыми глазами, где притаился тщательно скрываемый порок. Она поцеловала меня в губы на прощанье, мимолетно прильнув взрослым телом, я ощутил ее аромат сквозь дешевые духи, и долго еще это воспоминание заставляло краснеть, даже и потом, когда я вполне уже вырос.

Сейчас я думал о ней, борясь со сном, представляя ее в своей постели, не отвлекаясь на скрип двери и легкие шаги, и вдруг ощутил ее около себя, крупную и мягкую, бесстыдную, как в моих детских грезах. Я открыл глаза, встрепенувшись — да, это была не мисс Гринвич, это была Сильвия, вошедшая через незапертую дверь, но разницы уже не существовало: бывает, что нужен хоть кто-то рядом, а остальное можно додумать. Пахло вином, я зарывался лицом в ее тело, словно спасаясь от видений затянувшегося дня, а она направляла меня порывисто и властно, требуя больше, чем обещая, но затем будто покоряясь неизбежному и уже не желая ничего взамен. Скрывая свою слабость, она не просила у меня защиты — будто напротив, я нуждался в утешении, и она добровольно пришла на помощь. Я пытался спрашивать что-то, но она коварно ускользала, я настаивал — она лишь смеялась, притягивая меня к себе и дурачась, как девчонка.

После, становясь серьезной, она молча глядела мне в глаза, поглядев —

отворачивалась равнодушно, будто обнаружив ошибку, и через минуту опять становилась игривой и щедрой. Я тонул в ее вздохах и проваливался в быстрый хмельной сон, из которого меня вновь вызволяли недвусмысленными прикосновениями. Потом я проснулся один и увидел лишь солнечный луч на полу и истерзанную подушку. Начинался новый день — я мельком подумал о нем и тут же сморщился от жажды и головной боли.

Глава 9

Через несколько часов к головной боли добавилось ноющее плечо, в которое врезался ремень громоздкого рюкзака. Мы шли пешком, плутая по едва заметной тропе, как группа беглецов, давно утративших связь с покинутым местом. Вчерашний пьяный ужин вспоминался с неловкостью, а ночь после него и вовсе забылась — утром за завтраком Сильвия спокойно встретила мой взгляд, равнодушно улыбнувшись и поздоровавшись без намека на близость. Теперь я бездумно считал шаги, не имея больше повода для фантазий. Казалось, мы бредем уже целую вечность, но солнце было еще в зените, и день вовсе не думал клониться к вечеру.

Гиббс шел впереди, порой оглядываясь, но не говоря ни слова. Он вообще был молчалив с самого утра — неприязненно оглядел нас, собравшихся у входа перед грудой вещей, быстро показал, что кому взять, лишь изредка поясняя короткими понуканиями, и все так же молча зашагал прочь от мотеля к зарослям кустарника, обступившим пологий округлый холм — первый из тех, что нам предстояло одолеть. Я чувствовал себя скверно — вчерашняя попойка давала себя знать, да еще и рука, укушенная болотным пауком, отвратительно ныла, отдавая в спину при малейшем усилии. Я не мог поднять ею ничего серьезного, как вчера и предрекал Гиббс, сетуя на мою нерасторопность, так что мне повесили на другое плечо пресловутый рюкзак, который показался совсем не тяжелым, но уже через час от него одеревенели все мышцы. Основная часть поклажи досталась Кристоферам, ничуть против этого не возражавшим. Сильвия и Стелла тоже несли кое-что — без споров и жалоб, хоть я и видел, что им нелегко. Гиббс был нагружен меньше всех — и бодро вышагивал во главе, постукивая деревянным посохом. Я подивился было такой несправедливости, но потом решил, что так надо — несколько раз он замирал на месте, делая нам знак остановиться, потом вдруг срывался и отбегал вбок шагов на пятьдесят, внимательно что-то высматривая под ногами, потом возвращался, бежал в другую сторону и лишь затем снова вел нас вперед, чуть заметно свернув и вновь угадывая неуловимую тропу с множеством развилок.

Перед выходом, едва спустившись во двор, я стал вертеть головой в поисках наших лендроверов, но их нигде не было видно. Потом стало ясно, что дальше мы продвигаемся своим ходом, и это изрядно меня расстроило. Улучив момент, я даже спросил у Кристофера-второго, с которым, мне думалось, мы стали ближе после вчерашнего переезда, в целости ли джипы, и где они кстати, а главное — почему мы оставили их сегодня? Мне не хотелось выказывать слабость, но перспектива пешего похода не радовала ничуть, тем более, что наезженная дорога вовсе не кончалась у мотеля, а вела куда-то — мне казалось в нужную сторону, на восток — и я даже увидел, оглянувшись, проехавший по ней автомобиль. Кристофер ухмыльнулся и, подозвав Кристофера-первого, пересказал ему мой вопрос, после чего тот ухмыльнулся точно так же, и они стали подшучивать надо мной, зная свое превосходство и изъясняясь глупыми загадками, как зарвавшиеся клоуны. Ничего интересного я, впрочем, не услышал, все подковырки сводились к тому, что дорога, пусть проезжая и даже очень, ведет совсем не туда, чего я конечно знать не знаю — ведь она не обозначена ни на одной карте, как и любая другая дорога в дюнах, потому что и карт-то таких не существует по причине давнишнего категорического запрета. Эту нехитрую мысль они повторяли на разные лады, и я покраснел в конце концов, мне показалось, что Кристоферы намекают со всей откровенностью на мои недавние топографические усилия. И впрямь, ухмылялись они довольно-таки гадливо, так что язык чесался от желания поставить их на место.

Мне тоже было, что сказать — и про дюны в том числе — я не только болтался без дела в ожидании похода, да валял дурака в столице, пристреливая свой кольт. Я б легко мог процитировать им путеводитель Блонхета и еще пару-тройку источников, которые, хоть и теряли апломб очевидцев, чуть речь заходила о «приокеанских территориях», но все же честно старались просветить постороннего насчет мест, куда, по их единодушному мнению, соваться не стоит. Про карты — точнее, про их отсутствие — там тоже было, хоть какие-то старые, чуть не рисованные планы местности по-видимому сохранились, и одна из книжек приводила такой план в качестве иллюстрации, честно предупреждая, что доверять ему нельзя: во-первых, он, наверное, был неправилен с самого начала, а во-вторых, вся местность с тех пор успела неузнаваемо измениться, причем не один раз. «В связи с местными географическими особенностями» — невнятно пояснялось у Блонхета, и потом та же формулировка не раз еще мелькала там и тут беспомощным вестником неведения, лишь кое-где сменяясь суровой прямотой, как например в безапелляционном: «Местная флора и особенно фауна изучены плохо!» — пеняйте мол на себя, а к Блонхету не лезьте.

Все это пронеслось у меня в голове моментальным вихрем, и, поверьте, я мог бы кое-что ответить Кристоферам, чтобы они не слишком задирали нос, но не хотелось связываться, особенно после казуса с болотным пауком. «Да, я знаю, карты отсутствуют, — сказал я только и добавил по возможности небрежно: — В связи с местными географическими особенностями», — о чем тут же и пожалел, но было поздно.

«Какими-такими особенностями? — заинтересовался Кристофер I. — Просвети нас, турист, а то мы живем тут живем, да и знать не знаем».

«Ну, внезапные изменения рельефа, — стал я натужно вспоминать. — Атмосферные явления всякие, экстремального характера… — я нарочито зевнул. — Разное имеется в виду, так просто не объяснишь».

«Ну да, если в дюнах не был, то просто не объяснишь, это ты прав, — насмешливо сказал Кристофер. — А книжек поначитавшись, так вообще ничего не объяснишь, каждый знает. Тебя б здесь бросить одного денька на три, так потом, глядишь, все понятно бы объяснил, если б конечно захотел».

«Ты за себя говори, а за меня не нужно», — ответил я ему холодно, и мы снова зашагали в молчании, глядя то под ноги, то на Гиббса, неутомимо выискивающего верный путь. Тропа тут была широкой, и я по-прежнему шел рядом с Кристоферами, а потом к нам присоединилась и Сильвия, что-то спросившая у одного из них. Лишь Стелла шагала за Гиббсом, не оборачиваясь, и я подумывал уже, не пристроиться ли к ней, чтобы познакомиться наконец поближе, но тут Кристоферы, очевидно заскучавшие, затеяли громкий спор, и я стал прислушиваться поневоле. Потом и Сильвия тоже вмешалась, что только подлило масла в огонь, так что Гиббс даже обернулся и окинул спорщиков странным взглядом, от чего они немедленно стушевались и перешли на яростный шепот.

Особенно горячился Кристофер-первый, он даже посматривал порой на нас с Сильвией, будто призывая в союзники, но мы мало чем могли ему помочь, и он отворачивался с досадой, неслышно ругаясь в сторону. Второй отвечал врастяжку и с ленцой, но стоял на своем с бычьим упорством, которое ничем не перебить. Спорили они о человеке по имени Джим, что, по мнению первого Кристофера, не стоил доброго слова, а Кристофер II, напротив, считал его весьма оборотистым парнем, которому не стоило класть палец в рот. Главная же путаница и предмет разногласий заключались в прозвании Джима, и тут оба были непоколебимы каждый в своем, из чего потом вытекали и прочие расхождения, рассудить которые я, увы, не мог.

Первый доказывал с пеной у рта, что Дикий Джим только и знал, что задираться к кому ни попадя, отчего и бывал бит не раз, но все равно терся и терся у кабаков в поисках ссоры или просто косого взгляда, а что нрав имел крутой, то это не новость, тут бывали еще и покруче, только вот с мозгами не у всех хорошо. Второй же утверждал, что это был вовсе не Дикий Джим, а самый что ни на есть Джим Дикий, и темная слава, что тянулась за ним, пришла из таких мест, где пьянчугам и задирам нипочем не прижиться, мигом очутятся в болоте с проломленной головой. Джим Дикий, крупный и неторопливый в движениях, с застывшим тяжелым взглядом, как у большой рептилии, обретался где-то среди беглых, что знали толк в настоящем деле и не разменивались на пустяки, отчего к ним и не совалась всякая шушера, среди которой как раз и нашлось бы место Дикому Джиму, если б тот существовал взаправду — в каком-нибудь усатом, широкоплечем и коротконогом обличии. А Джим Дикий был там своим среди своих, от него веяло такой силой, что и не снится тем, что вертятся среди мелкоты, тем более, что дюны тогда еще были другие, и случалось в них куда больше всякого, чем теперь…

Так они и гнули каждый свое, но последняя мысль оказалась близка и Кристоферу-первому, так что, чуть только речь зашла о дюнах, спор стал иссякать, и горячность обоих пошла на убыль. В конце концов они и вовсе помирились, сойдясь на том, что нынешним дюнам далеко до прежних, и в них, как выразился Кристофер I, «почти что жизни и нет — так, видимость одна». Заявив это, он будто сразу исчерпал все поводы для раздора, и разговор принял другой оборот, куда более занятный с моей точки зрения.

«Да, было время, шатался в них разный народец, — поддакивал второй Кристофер, — сейчас не то конечно, измельчали. И тогда-то, по большей части, порядочная тут обреталась дрянь, но и беглых было немало, а беглые тогда случались не чета нынешним, к ним и соваться никто не смел. Так и писали в протоколе, что мол мертвы, утонули в болотах или еще что — кто-нибудь из младших подмахнет, как вроде свидетель, а те уже в дюнах, среди своих таких же, ищи-свищи. Потому их и путали по именам — не хватало на всех, живых было больше, чем оставалось прозвищ — так и приписывают напраслину немногим, кто еще на виду, героев из них делают напропалую, хоть каждый понимает: не больно-то и узнаешь, кто на самом деле старался…»

«Ну, это ладно, — перебивал первый Кристофер, махая рукой, — своя рубаха, пусть она поближе будет, им может чужого тоже было не нужно, да и не суть. Я о чем толкую — дюны были другие, обретался там всякий люд, и проехать туда было — раз плюнуть, пусть и по грунтовым дорогам, асфальт в то время зазря не клали. Так и таскались в эти места темные компании — кто на лошаденках, а кто и на авто — а власть не усердствовала, не до дюн тогда было власти. Это теперь-то…»

Кристоферы покивали синхронно, достигнув уже полного взаимосогласия. Очевидно, старание нынешних властей давно стало беспроигрышным пунктом совпадения мнений. Они даже пошли чуть ли не в ногу, очень похоже косолапя и размахивая руками.

«Тогда и город-то был небольшой, — продолжал первый, покровительственно косясь в мою сторону, — ни рекламы тебе, ни туристов, кругом одни степи, да пара-тройка заводишек. Одно название, что город — и власть в нем была слабая, в себя не больно-то верившая. Это уж потом настроили всего, как с цепи сорвались, и за дюны решили взяться, чтоб пространство попусту не пропадало — с этого-то неприятности и начались. Уж так оно всегда, как на чужой кусок рот разинешь, так и своим начнешь давиться — а реформаторы подобрались прыткие, понаехали из столиц, иностранцев поназвали почем зря. Тут уж ясно стало, что добром не кончится, но поздно — завертелась машина, не остановишь. Дед мой сразу сказал: коль столько иноземных ртов кормиться притащились, то перво-наперво у местных начнут отбирать…»

Он ругнулся и сплюнул, и дальше мы продвигались в угрюмом безмолвии. Стрекотали насекомые, что-то потрескивало в густых зарослях по сторонам, вдруг сменявшихся неровными проплешинами, поросшими длинной стелющейся травой. Кочковатая почва затрудняла движение — приходилось все время смотреть вниз, чтобы не оступиться. Стелла все же споткнулась один раз, но все обошлось — она лишь несильно подвернула ногу и пошла дальше, чуть прихрамывая, получив суровый нагоняй от Гиббса. Сильвия тяжело дышала, и мне тоже было нелегко, так что я вновь невольно вспомнил о наших лендроверах, оставленных где-то возле мотеля, злясь про себя на неразумность происходящего.

«Слушай, а почему дорог-то здесь нет? — спросил я второго Кристофера. — Я так и не понял до конца. Ведь на джипе очень даже можно проехать…»

«Не понял ты, это да, — процедил тот лениво, — но не расстраивайся, ты не один такой, есть и другие непонятливые, почище тебя».

«А из понятливых — это ты конечно? — поинтересовался я, не собираясь больше терпеть подначки. — Что-то не похоже, извини».

Кристофер скосил на меня глаза, подумал немного и ответил довольно-таки мирно: — «Похоже, не похоже, а я в дюнах с самого детства, тут понимать не нужно, все и так видно. Так что ты, турист, со мной не равняйся, если обидеть захочу, то я по-другому обижу, а дорог нет потому же, почему и санатория нет, я ж говорю — ясней ясного».

«А санатория почему?» — глупо спросил я, пропустив мимо ушей его самоуверенное «если захочу обидеть».

«Ну ты даешь, — хохотнул Кристофер II, — тебе ж сказали — потому же, почему и дорог, ты совсем что ли? Дело с дорогами — оно ж с санатория началось… Ты-то знаешь?» — обратился он к Сильвии. Та помотала головой. Второй Кристофер еще раз усмехнулся, привычно переглянулся с Кристофером-первым и стал рассказывать, похлопывая себя по бедру в такт ходьбе.

«Реформаторы реформаторам рознь, — говорил он назидательно, со значением и расстановкой, — одни сразу дурью маются, а другие потом только, когда первая прыть сойдет на нет. Ну а наши из шустрых оказались — еще и месяца не прошло, как порешили построить на океане санаторий для помутившихся рассудком. Место подходящее выбрали, ничего не скажешь, все тогда потешались — психов только, говорили, там и не хватало, хоть может для психов оно было бы и ничего, тут уж как рассудить. Но только не видать им было санатория, как своих ушей — один вышел полный казус, если по-ученому выражаться, а если по-нашему, то просто смех и конфуз», — и Кристофер II покрутил в воздухе рукой, состроив физиономию с кривой ухмылкой.

«Строить начали, как водится, с дороги, — продолжил он после паузы, насладившись вниманием. — Дело нехитрое, всем знакомо: нагнали техники, людей побольше и повели туда бетонку — широкую, ровную, честь по чести. Шуму было, деньжищи опять же вложены, но только ее отстроили и отправились закладывать первый санаторный камень, как она возьми и обвались посередине. Прямо как в кино — едет себе торжественная процессия, губернатор с главным архитектором в лимузине, перед ними — два мотоциклиста с мигалками, сзади — корреспонденты и прочая шваль, настроение у всех торжественное, предвкушают, значит, речи и пикник по полной программе. Только не доехали они до океана — миль через десять поднялись на холм, а за холмом — дыра. Шофер-то лимузинный успел по тормозам вдарить — только нос расквасили архитектору — а мотоциклисты аккурат в нее и покатились. Один окочурился, а второй ничего — вытащили его, откачали, по мозгам потом надавали за отсутствие должной бдительности: просмотрел, мол, опасность, чуть из-за него губернатора не угробили. Однако, ищи, не ищи виноватых, а пятьдесят метров дороги провалились в глубокую яму и лежат себе, водичкой прикрыты. Почва просела, объяснял потом архитектор — уже не главный, из главных поперли — внезапный сдвиг подвижных, так сказать, пластов. Взялись чинить, мост поставили, гравия кое-где подсыпали — только закончили, как она зараза в другом месте провалилась, но уже без жертв, народ поумнее стал, на мотоциклах без оглядки не летели. Так ее и бросили, не стали связываться, и про санаторий забыли — дороги нет, и санатория нет, одно к одному…»

«Да нет, — возразил первый Кристофер, — санаторий-то еще хотели, но кишка была тонка, да и дюны стали пошаливать всерьез. Уже и по прежним дорогам проехать стало нельзя: ломались машины, что старые, что новые, а лошади дуреть взялись — станут и не сдвинешь с места, хоть назад поворачивай. Так и возвращались, не солоно хлебавши, машины бросали прямо там — никто за ними ехать не хотел, хоть озолоти — плохие слухи поползли, народ стал роптать. Но все бы ничего, если бы не новый начальник полиции — дед мой в сыщиках служил, но как того назначили, так сразу и отслужился, сам ушел, без пособия, почуял старый хрен, что жареным запахло. Ну да нюх у него был что надо, другим на зависть, а про нового начальника он сразу сказал — таких мол упертых наш город еще не видывал, а с упертыми ему не по пути, от них одна смута и суета, никакого дохода. Так оно потом и получилось, хоть поначалу полиция круто за дело взялась — блошиный рынок разогнали, и наркоты на улицах не стало, умел начальник заворачивать гайки, нечего сказать…»

Он вдруг замолчал, замер и принялся рассматривать что-то у себя под ногами, а потом свистнул и помахал рукой Гиббсу. Тот подошел, и они, присев на корточки, стали вертеть в руках какие-то камни, лежавшие рядом с тропой. Так прошло несколько минут; наконец, Гиббс отрицательно покачал головой и снова повел нас вперед, а Кристофер постоял, присматриваясь, и запустил камнем в дальние заросли, спугнув большую серую птицу.

«Ну и что начальничек? — спросила Сильвия, когда он догнал нас и зашагал рядом. — Жил себе поживал, и вас малолеток до поры не трогал?»

«Начальник-то? Да больно мы ему были нужны, — откликнулся Кристофер благодушно. — Тогда-то какой с нас толк, он таких и не замечал вовсе, шустрил себе и шустрил. Все бы ничего, но был у него сынок-оболтус, известная личность: со шпаной якшался, травку покуривал, покуражиться был большой любитель, пока не взялся за ум и не заделался, натурально, гордостью города — первым нашим курсантом гвардейской академии, куда по слухам сам начальник полиции попасть в свое время так и не смог, хоть старался изрядно. Не знаю уж, какими правдами его туда запихнули, но возгордиться им успели основательно: в местной газете пропечатали — с фотографией, как положено — медаль преподнесли с позолотой, а папаша на радостях подарил новый автомобиль — открытый верх, никель везде блестит, таких тогда еще и не видали почти, роскошная считалась вещь, не для юнца-курсанта. Ну да папашины деньги считать охотников не было, длинные были у того руки, обжился он уже в наших местах, так что разъезжал его сынок по городу, гудком собак гонял, и все было бы ничего, но больно он, видать, о себе понимать стал — на приключения его потянуло, захотелось, значит, хлопот на свою задницу. Ну а с этим, все знают, нужды никакой: уж коль ищешь, то непременно найдешь, дай только срок».

Кристофер-первый остановился, чтобы глотнуть воды из фляжки, и тут же второй Кристофер поспешил вступить за него. «Машина-то была „Морган“, — говорил он со знающим видом, — дорогая, понятно, но он ее не жалел, газовал вовсю, прохожих пугал по молодой дури, ну и дружки его вместе с ним — орут все, гогочут, никого не стыдясь. Но по улицам носиться — это всякий может, куражу тут немного, да и приедается оно быстро, так что стало им скучновато, и собрались они как-то раз в дюны всем обществом — слушать, как океанские совы кричат. Очень это было принято тогда у дурных голов — в дюны забраться на ночь и слушать. Кричат-то они страшно, мороз по коже, и привыкнуть нельзя, всякий раз оторопь пробирает — ну и те, как вроде герои, тоже отправились. Девок взяли, выпивки, в „Морган“ новенький набились всей компанией и поехали себе, как стемнело. Им бы пешком — так нет, упрямство пересилило, а упрямство, сами знаете, до добра не доводит, так что, в общем, как заехали они в самую глушь, так и сломался их „Морган“ подчистую — ось пополам или что-то вроде. Побрели они назад — ноги сбили, ужасов натерпелись, девка одна, профессорская дочка из приезжих, сутки потом в истерике билась — но выбрались наутро, все живые. Им бы забыть про это, да помалкивать, но нет, сынок тот же час к папаше, жаловаться, а у папаши тут же и мозги набекрень. „Моргана“ подаренного жалко ему стало или еще что, только стал он весь красный, ногами затопал и закрылся у себя до самого вечера, а на другой день в газете выступил с пространной статьей, что весь город переполошила. Хватит, написал, натерпелись — объявим мол теперь всем этим домыслам войну, да и наведем в дюнах порядок, чтобы каждый ездил туда безбоязненно, хоть на „Моргане“, хоть на подводе, и глупостей чтобы никаких ни с кем не случалось».

«Что-то я вспоминаю, — сказала Сильвия, — звали его еще как-то не по-нашему — не то Сулливан, не то Салливан… Или может Факир или Факер…»

«Скажешь тоже, Факер, — Кристофер снисходительно ухмыльнулся, явно чувствуя себя на высоте. — Звали его, натурально, Салмон Фукс, и был он бывший капитан морской пехоты, если конечно не врут, хотя я думаю, что врут. Но, капитан, не капитан, а войну объявил, да сам же ее и возглавил. А где война, там и трофеи, так что первым делом потащились они на фургоне полицейском брошенный „Морган“ спасать, ну и как водится — сначала колесо прокололи, потом другое, а после рессору погнули и встали в песке. Дальше больше — начальник пешком пошел, а тут буря, не видно ничего, он и заблудился, нет его и нет. Стали было искать вертолетами — чуть людей не угробили: туман налетел, вихри песчаные — вернулись от греха подальше. Сидят значит, ждут, что делать никто не знает. Только через три дня начальник объявился — все в дюнах плутал, — оборванный, глаза навыкате, но не сдается, упертый. К тому же, пока он там болтался, жена ему сделала ручкой — с журналистом сбежала, да еще и письмо написала прощальное: не желаю мол больше быть рядом с солдафоном и сатрапом, хочу наконец счастья личной жизни и красивой физической любви. Записочку ту домработница первой нашла, ну и скоро весь город про красивую любовь языки чесал. Совсем главного полицейского затравили — каждый так и скалил зубы из-за угла — так что тому только и оставалось, что войне своей придуманной всем нутром отдаться…» — Кристофер II покачал головой, явно не завидуя незадачливому Салмону Фуксу.

«Ну да, — снова подхватил Кристофер-первый, — крепко дюны у него в печенках засели. Только и он не дурак: решил действовать по системе, без ненужной спешки, тем более, что спешить теперь было некуда — ни жены сбежавшей не вернешь, ни «Моргана» новехонького. Выписал он картографов целый полк, те все дюны пешком излазили — сделали ему подробные планы местности: где выше, где ниже, где мокро, где сухо, куда легко можно пройти, а куда лучше и вовсе не соваться. Послали потом дорожников — размечать дюны на участки, чтобы каждый участок своим забором оградить для дальнейшего полезного устройства — да только те недалеко ушли: где была сушь помечена, там в болота угодили, где как бы равнина, там сплошь овраги, и понять ничего нельзя — дорожники на картографов грешат, картографы на дорожников, все без толку.

Переделали было карты — и вновь все сдвинулось, только теперь уже целые деревни в болота ушли, да в пески зыбучие, а иные овраги к городским домам подобрались, к тем, которые поближе. Тут уж все струхнули не на шутку, начальника полиции на пенсию отправили по состоянию здоровья, комиссию специальную назначили — для проверки, так сказать, настораживающих фактов. Сам губернатор за дело взялся, не просто так, два месяца факты проверяли, да в затылках чесали, а потом постановили: под страхом тюрьмы никаких больше карт не делать и на подвижных средствах в дюны не ездить. В связи с местными, как ты говоришь, турист, географическими особенностями. А кому не нравится, там дальше было прописано, тот пусть из города вон в двадцать четыре часа — не нужны мол нам такие горожане, одни от них вредительства и бедствия. Ну а народ уже и сам прочухал, что дело плохо — никто туда больше не совался, только самые отчаянные ходили, но и их не очень-то жаловали. А беглые и ссыльные из дюн в другую сторону потянулись, в степи — там, говорят, спокойнее, и болот нет, а нет болот — нет и мошкары, уж очень она летом донимает…»

«А что ж с начальничком стало?» — спросила Сильвия сострадательно.

«А и впрямь умом тронулся, — весело сказал Кристофер I. — Ушел, говорят, в дюны, да там и сгинул. Не видали его больше — ни в городе, ни где еще… А дороги только вокруг оставили, — добавил он, — для туристов, издали дюны показать. Только их издали не посмотришь — что там смотреть, глупость одна. Еще на юге остались деревни, и к ним дорога идет, но туда нам несподручно — и в стороне, и полиция докучает…» — и он опять ухмыльнулся, озорно глянув на нас и блеснув своим золотым зубом.


Гиббс скомандовал привал только после полудня. Позади остались подъемы и спуски по неровным тропам, колючие заросли и начавшиеся за ними болота, мы вышли на сухое, чуть холмистое место. Все изрядно устали, мое плечо разламывалось, шея и спина затекли и потеряли чувствительность. Другим тоже досталось — и женщины, и Кристоферы повалились в траву с короткими стонами, лишь Гиббс, осмотревшись, легко отбежал в сторону и исчез за холмами. «Это уже дюны?» — спросил я у ближайшего Кристофера, и тот равнодушно кивнул. «Можешь побродить, турист, тут пауков нет, ящерицы одни», — лениво сказал другой Кристофер, но я не удостоил его ни ответом, ни взглядом.

Песчаные холмы густо поросли жесткой темной травой и хвойным кустарником. Кое где виднелись проплешины, ящерицы действительно сновали во множестве, прочерчивая быстрые траектории на светлом песке. Некоторые грелись на солнце, застыв неподвижно, думая те же думы, что и миллион лет назад, запасаясь терпением на следующий миллион. Казалось, время замерло здесь, и всякая суета неуместна, как фальшивый повод отвлечься от сути. Изредка проносились птицы, названий которых я не знал, некоторые подлетали совсем близко, садились на землю рядом, не боясь нас, может быть вовсе не замечая или не желая замечать, как что-то ненужное, о котором стараешься не думать, втайне надеясь, что оно исчезнет само.

«Дюны… — думал я. — Чуть только свыкся с мыслью — и вот я уже здесь. Стремительно, стремительно все. Так я и вовсе ничего не успею понять». Если есть, что понимать, — тут же вмешивался занудный шепоток, — сколько раз уже обманывался на пустом месте. Здесь тоже, может статься, одна бутафория…

Но что-то подсказывало — нет, бутафория не бывает такой цельной, такой замкнутой в себе и равнодушной к наблюдающим со стороны. «Ждите, ждите, — будто говорили холмы, — но ответят вам едва ли». Спорить было бессмысленно и глупо, оставалось лишь смириться, свыкнуться с ожиданием и не таить обиды. Песок и кустарник не возражали, казалось, и выглядели вполне невинно, словно сойдя с иллюстрации к путеводителю — лишь изредка трава шевелилась, подчиняясь слабому ветру, по ней пробегала рябь, будто мышцы подрагивали под кожей, и ящерицы вдруг сигали в стороны пугливо, освобождая пространство чему-то, не дающемуся глазу. Наши силуэты в траве, наверное, вызывали у них досаду, как помеха, не имеющая даже имени. Мы были чужаками тут — и я отметил со странным удовлетворением, что на этот раз ничем не отличаюсь от других.

Через полчаса Гиббс вернулся. Из сумок появилась скудная еда, мы наскоро поели и снова расселись в траве, куря сигареты и наслаждаясь покоем. Сильвия и Гиббс сидели в стороне, негромко что-то обсуждая, волосы Сильвии растрепались, одежда была измята — я не видел в ней теперь ничего привлекательного, но знал, что снова буду ждать ее этой ночью. Стелла, напротив, выглядела прохладной и свежей, она отодвинулась от Кристоферов, которые пытались было ее задирать, и смотрела в одну точку куда-то за горизонт. Ее отрешенность пугала — уж больно неприступными казались стены той вселенной, в которой она обреталась. Что если каждый захочет себе невидимую оболочку? Странная тоска навалилась на меня, я словно заглянул за запретный занавес, куда не пускали до того. Захотелось человеческого голоса или смеха, чего-то, чтобы уцепиться и протянуть живую нить, и, повинуясь порыву, я встал и пошел к Стелле, еще не зная, что сказать ей и как вообще завести разговор.

Она посмотрела на меня безучастно, скосив чуть настороженный глаз. «Скучаешь?» — поинтересовался я как можно беззаботнее. «Не то чтобы», — ответила она после небольшой паузы, будто нехотя, но я видел, что начало положено, и меня не гонят. Мы еще обменялись фразами без содержания, примериваясь друг к другу, словно слепцы, а потом я спросил: — «Ты уже бывала здесь раньше?» — просто так, без особого любопытства — и оторопел от злобной гримасы, исказившей вдруг ее лицо.

Стелла, впрочем, быстро справилась с собой и взглянула, прищурившись, в первый раз быть может всмотревшись в меня по-настоящему, а потом проговорила негромко: — «Как ты это сразу — бывала, не бывала… Да, я уже ходила с ними. Тебе рассказали? Какое твое дело?» Голос ее дрогнул, и она добавила тут же: — «А сам-то что, в первый раз? Новичок непонятливый?» — словно защищаясь наивным выпадом, которым никого не обманешь.

Я присел с ней рядом и взял сигарету из ее пачки. Она подвинулась ближе и вопросительно заглянула мне в лицо. Что-то сблизило нас вдруг, как сообщников, еще не знакомых с содержанием заговора, но уже готовых беречь его от других. Нить, о которой я грезил только что, оказалась натянута, как струна — сама собой, без всякого моего старания.

«Нет, я ничего не слышал про тебя», — сказал я просто, зная, что она знает, что я на ее стороне — случайный встречный, временный союзник, еще не успевший разочаровать.

«Ну да, я ходила с ними — у меня не было выбора…» — стала она рассказывать все так же негромко, наклонившись вперед и обхватив руками колени. Я рассматривал исподволь ее тонкую шею и длинные пальцы, сцепленные в замок, узкие запястья и загорелые предплечья, дорисовывая в уме все, что было скрыто от настойчивого глаза. Вожделение не просыпалось пока, но я чувствовал, что сон его не крепок, и лишь необычность обстановки мешает ему властно напомнить о себе.

«Мой брат, — говорила Стелла, осторожно подыскивая слова, — мой брат задолжал этим двум, — она кивнула на Кристоферов, — и, в общем, нам нечем было платить. Тогда они предложили отработать, а он не смог, вот мне и пришлось…»

«Ты пошла сюда вместо него?» — спросил я, чтоб что-нибудь сказать.

«Да нет, — она глянула на меня досадливо, — зачем он им здесь? Они хотели его в своих городских делах, для отвода глаз, чтобы самим сбежать, если что, а его оставить — пока там разберутся… Только он раз попробовал и сказал — нет, не могу больше, что хотите со мной делайте, я вам не помощник. Вот мне и пришлось из-за него, хоть я ничего ему не должна, и так он всегда на шее, не знаю почему», — лицо Стеллы стало злым и замкнутым. Она замолчала, сорвала травинку и стала ее сосредоточенно покусывать. «Вообще он неплохой, — прибавила она как бы нехотя, — вот только пользы от него нет».

У меня вертелся на языке вопрос, который нельзя было задать, я загонял его внутрь, пока от него не осталось лишь легкое беспокойство, и вместо того спросил про Кристоферов — что же они делали такого, что нагнали на ее братца столько страха. «Карты, — коротко обронила Стелла, — а брат был нужен как утка подсадная». Она вздохнула и, может для того, чтобы переменить тему, стала говорить о своем детстве, о том, как они хулиганили в лесу родового поместья с братом-погодком и старшей сестрой, как после все пришлось продать и переселиться в обычный многоквартирный дом, где мать быстро зачахла, так и не пережив перемены, а отец взял другую женщину, сварливую и грубую, которую они доводили до истерик своим высокомерным неприятием. Ее сестра вышла замуж за начинающего врача, но дьявол неудачи, неусыпно бодрствующий за их спинами, объявился и тут — врач вскоре попался на неправильном диагнозе богатому фабриканту, потерял лицензию и спился, а сестра уехала за границу без связей и денег, и они уже несколько лет не имели от нее вестей.

«Каждый из нас с самого детства слишком хорошо представлял свое будущее, так что потом непросто было признать, что оно не собирается сбываться, — говорила Стелла с невеселой усмешкой. — Так мы и жили в ненаступившем будущем, удивляясь на убогое настоящее, что совсем нам не подходило… Мы с братом даже не смогли учиться — нужно было зарабатывать на жизнь. Я в этом преуспела больше, а он досадовал и злился — ну а что ему еще оставалось делать? У меня стали появляться богатые мужчины, но я была груба с ними, и эта полоса быстро прошла. Теперь мои любовники бедны и неустроенны, я лучше их и сильнее, хоть еще и совсем молода. Я сильнее своего брата, и мне нравится это; я в тысячу раз сильнее своего отца, и я его презираю. Но мне далеко до той, что была в моем будущем — до нее не дотянешься, как ни вытягивай шею. Я стараюсь не думать о ней — ведь и с собой, такой как сейчас, тоже можно жить — я знаю, как, у меня есть свои секреты. И любить себя можно не меньше, чем ту, только нужно стараться куда сильнее…»

Стелла покусывала травинку и смотрела невидяще прямо перед собой, а потом вдруг сбросила оцепенение, рассмеялась и игриво толкнула меня плечом: — «Не переживай, все не так плохо. Это мой предпоследний поход сюда — потом еще один, а потом уж все, я буду свободна от них и от брата тоже. Я знаю, что делать, я уже решила…»

Она еще раз глянула хитро и больше ничего не сказала, несмотря на мои подначки, только прибавила с лукавым видом: — «Ты не должен знать про меня слишком много — погоди, сам поймешь почему. — И внезапно призналась с чувством: — Ненавижу дюны!»


Вскоре Гиббс дал сигнал подниматься, и через несколько минут мы вновь шагали по узкой тропе, вытянувшись цепочкой. Жара спала, идти стало легче. Ящерицы уже не сновали под ногами, попрятавшись перед наступлением вечера. Через час я заметил, что Кристоферы принюхиваются — и впрямь, воздух изменился, в нем появились ожидание и тревога, заставляющие забыть об усталости. Мы поднялись на очередной невысокий холм, и в лицо вдруг пахнуло солью и водорослями. Все встало на свои места — невнятный гул, что будоражил уже давно, обратился шумом прибоя, а перед глазами раскинулось безбрежное пространство — мы вышли к океану.

Он дышал равномерно, как огромное животное, подчиняя своему ритму и завораживая им, вибрируя поверхностью, будто в такт мириадам сновидений. В набегах волн, при всей неторопливой суете, угадывался властный замысел — и воплощался с уверенностью, в которой не усомниться. Казалось, каждое движение подчинено общему плану, о котором не ставят в известность непосвященных — все равно его не объять слабосильным разумом. Можно отмахиваться от него и отрицать громогласно, можно не верить и натужно язвить, но суть неизменна, и каждый знает втайне или в открытую — замысел есть, просто не для всех в нем отведено место.

Был отлив, и мы пошли по мокрому песку невдалеке от границы, где умирают волны. Вначале идти было приятно — легче, чем по тропе в дюнах — но вскоре поднялся встречный ветер, усиливаясь с каждой минутой, швыряя в глаза то песок, то брызги. Пологий песчаный откос, зализанный серыми языками, простирался впереди насколько хватало глаз, вдали не было видно ни маяка, ни пирса, ни каких-либо жилых построек. Вскоре я потерял счет времени — казалось, мы бредем уже многие часы, но и будто лишь краткий миг истек в наших жизнях, их малая незначительная часть. И то — себя не одурачить, соизмеряя жизни, как моментальные фотоснимки, с протяженностью берега, что не кончается нигде, в ропоте волн, у которых достанет форм на всякую бесконечность. Сознание само подсовывает числа, не знакомые до сих пор, ориентиры, на которые страшно замахнуться — их не поместишь в знаменатель, правило трапеции не сработает, слишком много нулей. Остается гнать из головы все цифры, убеждая себя в их лукавом бессилии, отучаясь от привычки глядеть на циферблат и уже не сожалея об утраченном, как бы смирясь с несоразмерностью масштабов — и милосердной, и жутковатой одновременно.

Солнце садилось в дюны, подступали скорые сумерки. Все выбились из сил, Сильвия заметно хромала, Гиббс забрал у нее почти всю поклажу и по-прежнему вышагивал впереди, как грузный флагман небольшого кортежа, изрядно потрепанного штормом. Мысли сновали беспорядочно, не желая успокаиваться, множество историй завязывалось у меня в голове и пропадало прежде, чем я мог уловить их смысл. Картины из прошлого перемежались с кадрами из будущего, о котором я не имел понятия в отличие от Стеллы, так уверовавшей в предназначенное ей. Я оглядывал своих спутников и любил их каждого в отдельности, видя в них то лучшее, что подсовывали мне фантазии, и о чем они сами не подозревали, борясь поодиночке со встречным ветром и усталостью, накопившейся за день.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.