
Человек
и
эпоха
Посвящается моей жене — энергетическому соавтору
Часть первая. Воля к страсти
«Я могу говорить…»
«Зеркало», реж. А. Тарковский
ПРЕДИСЛОВИЕ
Роман «Воля к страсти», — написанный на философском языке и для передачи эпохального колорита отчасти несущий в себе черты стилистики, напоминающей манеру письма Андрея Платонова, — представляет собой полемико-психологическое произведение, насыщенное тавтологиями и нарушениями лексической и грамматической сочетаемости, помогающими решить художественные задачи, а также рассуждениями о ценностных ориентирах общества, утратившего веру в навязанный историцизм, и размышлениями о проблеме коллективизма, переживающего период разложения.
На фоне перестроечных событий сюжет произведения предстаёт многогранным творением, соединяющим психологическую драму, философскую притчу и социальную хронику. Автор концентрирует внимание на вопросах идентичности, исторического наследия и отношений личности с обществом, раскрывая темы поиска смысла жизни, любви, веры и ответственности перед социумом.
Первая глава
I
Москва — столица великого государства, берущая силы не в нерушимых стенах столичного Кремля, не у подножья Воробьёвых гор, а на Комсомольской площади, располагающей тремя великолепными зданиями, именуемыми Ленинградским, Ярославским и Казанским вокзалами, которые дают путёвку в лучшую жизнь только что прибывшим авантюристам.
На циферблате Ленинградского вокзала стрелки, взволнованно двигаясь из-за сомнений в собственной точности, показывали три часа.
Мужчина средних лет, ростом в аршин, одетый в чёрное пальто и коричневого цвета шляпу, скруглёнными краями бросающую тень на лицо, курил сигарету, равнодушно взирая на стоящие рядом два фибровых чемодана и кишащих вокруг людей. Массовое движение — это бомба замедленного действия: стоит кому-то выбиться из колеи, ринуться в сторону, издать истошный крик, — как толпа кинется, неведомо куда, сметая всё на своём пути, поглощённая испугом и энтузиазмом. Окажись в такой суматохе, и затопчут тебя нечаянно, но верно!
К незнакомцу подбежала запыхавшаяся бабушка, одной рукой держащая набитый тряпками баул, а другой краешек слетавшего с головы бордового платочка.
— На Ленинград объявляли? — спросила беспардонно она.
— Что? — уточнил мужчина.
— Да что это за день такой! Который раз подхожу к людям, спрашиваю их, а они не слышат будто! Мужчина, — произнесла, прокашлявшись, она, — на Ленинград поезд объявляли?
— На Ленинград?
— Да!
— Простите, не слышал…
— Вот те на — не слышал! Малахольный какой-то! А Вы сами-то куда едете? Про себя, небось, знаете, а как человеку помочь — так в кусты, и поминай как звали!
— Я? — мужчина замялся, опустив руки в карманы, и начал что-то искать.
— Вот, дожили! — сварливо воскликнула старушка. — Что за люди? В наше время такого не было! Немудрено, что такие к власти пришли!
— Какие такие? — поинтересовался незнакомец, резко вынув руки из карманов.
— Как, какие? — изумилась старушка. — А вы будто не знаете? А, да, конечно, забыла, вы и куда путь держите — не знаете, что уж вам до власти!
— Просто… всё так меняется, не успеешь оглянуться, уже что-то новое…
— Ой, ты глянь, умник нашёлся! — засмеялась старушка. — Из-за таких как вы, Михаил Сергеевич и реформирует наше общество! Довели страну до социально-экономического застоя, — живо отчеканила она, слово в слово повторив расхожую газетную формулировку, — теперь стоите вот, глазеете, про самих себя не знамши!
— Я никакого отношения к политике не имею! — отрезал незнакомец.
— То-то и оно! — подхватила старушка. — Если бы имели, мы бы до такого не дожили! А так жили себе на здоровье, квартиры получали, за путёвками первыми стояли, а чтобы стране помочь, так желающих нет! Сейчас Михаил Сергеевич вынужден всё перестраивать, ох, как нам с ним повезло, теперь-то заживём, всех обгоним и коммунизма достигнем! А вы!..
— Извините…
— Да что, извините! — оборвала старушка. — Только время с вами зря потратила, ещё и на поезд опоздаю!
Старушка постояла, побрюзжала и, увидев очередную жертву в лице худенькой девушки, увлечённо рассматривавшей билет, пошла донимать её вопросами…
***
Немного постояв и оценив положение вещей, словно на шахматной доске, мужчина, взяв чемоданы, неожиданно рванул к двери вокзала, открыв её. Это было спонтанное действие, похожее на отчаянный порыв, будто бы человек, мгновенно разочаровавшись в городе, обезлюдевшем и опустевшем, бежал от него куда глаза глядят в поисках смысла.
Пройдя лабиринты коридоров, сотни лестниц и переходов, а также миновав турникеты, — мужчина очутился на перроне, пахнувшем июнем, находившемся в самом соку и от невиданного задора забрасывавшем тополиный пух за шиворот прохожим.
— Мама, мама! — вопила маленькая розовощёкая девочка, дергая понурую женщину за рукав куртки. — Хочешь я тебе спою песенку, которую мы в школе выучили?
— Пой, Анечка, — сказала женщина, окинув опустошённым взглядом проносящийся мимо железнодорожный состав.
Девочка слегка отошла, чтобы мать видела её во весь рост, приосанилась, пропела несколько произвольных нот для приличия, и начала громко завывать, перекрикивая гудок поезда:
Расскажите-ка, ребята,
Жили в лагере мы как
И на солнце, как котята,
Грелись этак, грелись так!
Она вздохнула, набрав полную грудь воздуха, и продолжила:
Наши бедные желудки
Были вечно голодны.
И считали мы минутки
До обеденной поры.
Мать смотрела на дочку, витая в своих мыслях. Из-за оставшегося следа от обручального кольца на безымянном пальце, незнакомец заключил, что женщина разведена и воспитывает ребёнка одна. Ему стало как-то жалко её, он столкнулся взглядом с её грустными глазами и решил подойти.
— Сядем, может быть? — предложил мужчина, указывая на свободную скамейку.
— Почему бы и нет! — произнесла женщина, возвращаясь в реальность. — Да, знаете, как-то стоять неудобно, нам ещё достаточно долго ждать… Я сейчас возьму чемоданы…
— Нет, ну что же вы! Я помогу вам!
— Не стоит!
— У вас, посмотрите, сколько всего: и два чемодана, и сумка на плече огромная, и дочка ещё.
— Аня! — позвала женщина раскрасневшуюся дочь, которая допевала:
Ах, картошка — объеденье,
Пионеров идеал!
Тот не знает наслажденья,
Кто картошки не едал!
Девочка встрепенулась, посмотрев на мать, замолчала, высунув язык незнакомцу, и нехотя подошла.
— Аня, нельзя язык показывать! Ты пионер! — проговорила женщина, косясь на дочь, а потом обратилась к незнакомцу. — Извините, пожалуйста…
— Ничего, ничего! Ух уж они, какие взрослые, допеть тебе не дали? — поинтересовался мужчина, наклонившись к девочке.
— Нет, я эту песню допела, — ответила она серьёзно. — Сейчас другую начну!
Взвейтесь кострами,
синие ночи!
Мы пионеры — дети…
— затянула девочка, беря мать за руку.
— Анечка, хватит, неудобно же! — произнесла женщина, виновато взглянув на мужчину.
— Что вы, всё хорошо! Не переживайте! Все мы когда-то были детьми! — сардонически произнёс незнакомец с нескрываемой тоской в глазах.
— Ладно, Анечка, пой, только негромко! — ласково сказала женщина, погладив довольную дочь по аккуратненькой головке.
***
Они подошли к скамейке, поставив на неё сумки и чемоданы, а сами сели с краю и начали разговор, пока девочка, немного отдалившись, прогуливалась и пела, размахивая руками в такт.
— Воспитываю я Анечку одна, папа наш погиб в Афганской войне, — произнесла женщина, смахнув выступившую на край глаза слезу. — Поначалу было худо: я одна, родители давно умерли, братьев и сестёр нет, от друзей помощи тоже не дождёшься, у них свои семьи, благо товарищи по работе выручили да партия, всё-таки полегче, хотя никакой поддержкой скорбь не уймёшь… Я в больнице работала. А сейчас вот повышение получила — в Ленинград едем, нам там квартиру выделили… Надо же жить… Надо же жить дальше? — растерянно спросила она незнакомца.
— Да, — произнёс мужчина, поперхнувшись, и неуверенно воскликнул. — Надо!
Из-за того, что женщина рассталась с обручальным кольцом, мужчина понял, что она всё ещё живёт надеждой на личное счастье, быть может, боясь даже признаться в этом самой себе. Как бы ни сильна была любовь к умершему, безумно нами любимому при жизни, всё равно природа берёт своё, преодолевая это препятствие, чтобы дать человеку импульс к существованию.
— Я поначалу на работу ходить не могла, шаг сделаю — и плачу… Муж мой, Андрей, на пять лет всего старше, такой добрый был, отзывчивый, в десантных войсках служил, его все солдаты любили и руководство премиями жаловало… А что с того? В первые дни войны его подразделение попало под обстрел, он начал своих ребят спасать, да от разрыва снаряда ему осколок в сердце и угодил…
Женщина поправила юбку и замолчала… Теперь мужчина понял, о чём она думала тогда, когда он её заметил, — она вспоминала благополучные годы жизни с мужем, вообще, годы, когда она жила, надеялась, строила планы… но это всё непредвиденно рухнуло, и осталась она одна с ребёнком на руках, без веры в удачу, и сейчас ей приходилось сводить концы с концами, самостоятельно решая возникавшие как из-под полы проблемы, взвалив на себя непосильную ношу, а ведь ей хочется вновь вернуться в то время и прожить его заново, более осмысленно и благодарно, ценя каждую минуту, проведённую с супругом, — но ничего уже не вернуть: пролегла нестираемая черта, делящая жизнь на стремление к лучшему и годы в предвкушении смерти…
— Извините, а у вас не найдётся сигареты? — спросила внезапно женщина.
— Да, сейчас!
Незнакомец опустил руку во внутренний карман пальто, вытащив оттуда зажигалку и пачку сигарет. Женщина взяла одну, затянувшись, и стала наблюдать, как скользит по ветру дым.
— Я, как Андрей умер, курить начала, не знаю, помогает ли, но на душе как-то спокойней, будто мою боль дым заволакивает, — заметила она с горечью.
— Я вот тоже курю!
— А вы почему? — поинтересовалась женщина, как будто бы для курения должна была существовать веская причина.
— Из-за работы…
— А… У меня работа не такая нервная, хотя… Я педиатр, наоборот, дети — это радость жизни. Я никого не оперирую. Либо в кабинете сижу, ребятишек осматриваю, либо на вызовы хожу, лекарства выписываю… А сейчас вот буду работать заведующей педиатрическим отделением.
— Поздравляю вас!
— Да нашли с чем поздравлять! Меня на эту должность назначили из-за, как они выразились, потери кормильца, так бы сроду никто повысить не решился… Знаете, никакого повышения такой ценой не надо! Лучше бы Андрей был жив, и мы бы дальше с ним и Аней в этой Москве были счастливы! — тяжело проговорила она.
— Простите, мне надо идти, скоро поезд, — засуетился мужчина. — Вы знаете, я почему-то уверен, что у вас как раз таки всё будет хорошо!
— Вряд ли, конечно, но… спасибо! У вас тоже…
— У меня?.. — осёкся он, — а вот у меня нет уже… Всего доброго!
Незнакомец встал и двинулся в сторону подходящего к станции поезда.
***
В этот год лето выдалось особенно знойным, природа, словно предчувствуя грядущие перемены, всеми силами цеплялась за клочок старого порядка, предвещавшего светлое коммунистическое будущее. Люди разделились на два клана, но это были уже не те два враждовавших клана, существовавших в период великой октябрьской революции — нет, это были люди слова, с осторожностью его произносившие, всё ещё не веря в действенную силу доклада «О культе личности и его последствиях», представленного на XX съезде КПСС.
Одни считали, что страна должна встать на путь преобразований, впитав европейские ценности, и влиться в цивилизованный мир; другие настаивали на особом пути России, искреннее презирая Петра Великого вместе с его реформами и утверждая, что не стоит категорично заявлять о неэффективности нынешней политической системы, — нужно немного подождать. Но, положа руку на сердце, никто ждать не хотел — и те, и другие желали скорейшего разрешения напряжения, которое бы как рукой сняло их тревоги и беспокойства.
Незнакомец бегал около поезда в поисках нужного вагона, найдя его, он подошёл к проверявшей билеты проводнице. Это была тучная женщина лет тридцати с взъерошенными волосами цвета вызревших колосьев пшеницы, от каждого её движения юбка недовольно трескалась по швам, вынуждая свою обладательницу подтягивать её выше к поясу; проводница с болезненным вниманием рассматривала каждый билет и, не увидев нестыковки, тяжело вздыхала, с сожалением пропуская одного пассажира в вагон и нервно окликая другого.
Перед незнакомцем стоял старенький дедушка с клюкой, одетый в зимний свитер. Когда мужчина поинтересовался, зачем летом старик надел такую тёплую вещь — тот ответил: «Мне его покойная жена связала, теперь и не расстаюсь. А я вот к детям еду, глядишь, если окочурюсь там, в этом свитере пущай похоронят!»
— Так можно же было положить его в сумку! А так будете всю дорогу потом обливаться! — вежливо посоветовал мужчина.
— Ничего, не в первой! Я, когда под Сталинградом воевал, такие морозы жгучие застал, а нас туда как раз летом послали и до февраля держали, так вот, если бы со мной этого свитера не было, так околел бы! — подытожил старик.
— Так сколько же лет этому свитеру? — удивлённо спросил мужчина.
— Свитеру-то? Так, считай, мне его Маша…
— Следующий! — взвизгнула проводница, похлопав старика по плечу.
Старик долго рылся в сумках, ища затерявшийся билет, потом к поискам подключились незнакомец и проводница. Наконец, спустя некоторое время, Алексей обнаружил скомканный билет в кармане стариковских брюк; старичок сконфуженно протянул его проводнице, сначала женщина хотела разразиться гневом, но, заметив жалкое, изрытое оспой и покрытое тревожными морщинами лицо стоящего напротив, молча пропустила его в вагон, сделав при этом недовольную мину.
Настала очередь незнакомца. Он протянул проводнице паспорт и билет.
— Шляпу снимите.
— Что?
— Сколько раз повторить? Снимите шляпу! — раздражённо воскликнула она.
— Не могу! — отсёк незнакомец.
— Что-о?
— Не могу!
Стоявшие рядом пассажиры заинтересовались разгоравшимся скандалом и стали потихоньку стекаться. Какая-то старушка, то ли в красном, то ли в оранжевом плаще выкрикнула «безобразие», а наблюдавший поодаль мужчина с козлиной бородкой предложил: «Надо бы милицию позвать!» Двое подростков, мальчик и девочка, державшие друг друга за руки, участливо наблюдали за происходящим, шепча что-то друг другу на ухо. Застыли двое пареньков в сером и чёрном пиджаках, куривших одну сигарету на двоих; женщина с тремя детьми перестала шлёпать одного из сыновей и уставилась на разворачивающуюся сцену; даже летящая по своим делам ворона села на крышу вагона, предвкушая итог разворачивающегося представления…
— Понимаете, — начал великодушно незнакомец, боясь пересечься с негодующим взглядом проводницы, — мне совсем неловко, я стараюсь всегда ходить в шляпе, я очень стесняюсь.
— А что мне поделать? Я от вас ничего особенно не прошу! Снимите шляпу, от её краёв тень на лицо падает, и я с фотографией в паспорте не могу сверить!
Незнакомец поддался настойчивой просьбе, грубо сбросив шляпу.
«Ах!» — протяжно произнесла проводница. Его молодое лицо, обрамлённое хилыми седыми волосами, ужасало лбом, испещрённым тяжёлыми морщинами, и одной глубокой морщиной, видневшейся на переносице; потухшая голубизна глаз, впалые щёки и треснувшие губы создавали впечатление ссыльнокаторжного гражданского разряда, возвращавшегося после отбытия срока.
Проводница почувствовала себя неловко; окружающие начали расходиться, погрузившись в свои думы.
Ротозеи похожи на волну, которая во время шторма бьётся об острые скалы, а в момент штиля легонько перекатывается по берегу, забирая песок в морскую колыбель.
— Проходите, — растерянно проговорила проводница, возвращая документы мужчине…
II
Незнакомец, расталкивая пассажиров, неуклонно двигался к нужному купе. «Посторонись!» — заревел огромный мужчина с большим чемоданом, приплюснувший незнакомца к стене и помявший ему пальто. Инкогнито, чертыхнувшись и показав кулак вслед мужчине, наконец нашёл нужное купе и, открыв дверь, обомлел…
Перед ним на нижней полке сидел щуплый старичок, одетый в чёрный подрясник; его блестевшие сединой волосы локонами спадали на сухие плечи. Он перебирал пальцами по лежащему на коленях чемоданчику и весело смотрел в окно. Незнакомец уловил поразительную схожесть старичка со Львом Толстым, только сидящий перед ним был более щуплым, лоб его слегка выпуклее, а щёки гораздо румянее.
Мужчина прошёл, сев на нижнюю полку напротив.
— Здравствуйте! Меня зовут отец Макарий! — приветственно воскликнул старичок, протянув руку.
Незнакомец, молча пожав её, устремил взгляд на носки своих лакированных ботинок. «Надо новые купить, а то эти стёрлись уже!.. Впрочем, зачем мне эти обновки? Было бы перед кем красоваться! А самому и так сойдёт!», — размышлял мужчина, стараясь отвлечь себя от желания посмотреть на неожиданного попутчика.
Старичок открыл чемодан. В нём лежал посеребрённый наперсный крест, притягивающий на себя солнечные лучи, чёрная скуфья, позолоченная палица и поручи, да какой-то непримечательный мешок. Священник вынул этот мешок, положив его на стол. Из него он достал хлеб, баночку с паштетом и куриные яйца, став настойчиво чистить одно из них.
«Посмотри-ка, время такое, а не боится, ишь ты! — думал незнакомец, бросая на старика сердитые взгляды. — Отец Макарий! Отец Макарий! Видано ли это! Ведь разгильдяи настоящие, а им потворствуют, почём знают! На каторгу их бы, на Колыму, — только народ портят. Дожил социализм до светлых дней! Теперь, наверное, мавзолей Ильича снесут, а на место поставят главный храм, красный флаг с Кремля снимут и позолоченным — впрочем, чего мелочиться — золотым (!) крестом заменят, — вот хорошо-то будет! Нашлись мне тоже, реформаторы! Тьфу!»
— От, какой день нынче чудесный! — проговорил старик, счищая яичную скорлупу. — И вчера был чудесный, а завтра будет ещё чудеснее! Давеча встал утром, глянул в окошко, а там солнышко светит, надрывается, меня сразу же как обухом по голове ударило, думаю: «Как славно-то, что оно не только мне светит, как хорошо, что не только для меня плывут облака, как отрадно, что не только для меня поют птицы, ведь птичье пение — звук бытия Божьего! Но как жалко, что не все видят, не все слышат, не все хотят радоваться такому, а ведь из этого, не мудрствуя лукаво, и состоит наше счастье!» Верите, у меня практически никогда не отмечается плохого настроения! Хотите я вас научу?
Незнакомец молчал.
— Слухайте! — продолжил старик. — Вот, сели вы в купе, — казалось, что здесь такого? — но, помыслите, какая дивная дорога вас ждёт, какие виды гор, деревьев, рек будут мелькать в окне, и, уверяю вас, сразу же улыбка расцветёт на вашем лице, хотите вы того или нет!
Если поначалу старик казался незнакомцу забавным, то теперь он стал вызывать у него устойчивую неприязнь. Достаточно непривычно было видеть столкновение двух противоборствующих идей. Друг напротив друга сидели комсомолец и противник коммунистической веры, но, если священник относился к мужчине с сочувствием, досадуя на его тяжёлый, резкий характер, оправдываемый, видимо, незавидной судьбой, то незнакомец, на удивление, видел в этом старичке, на груди которого раскачивался массивный деревянный крест, исчадье ада, представлявшее угрозу обществу!
Второй раз в жизни незнакомец видел перед собой священника; в первый раз это случилось как-то мельком, а сейчас — лоб в лоб… Ещё он помнил образ пастора из заграничных фильмов; изображённый в них глупый и самодуристый старичок только и мог, что совершать безрассудные поступки да нести околесицу. Но этот священник производил впечатление умного, хоть и навязчивого своей добротой человека, даже в основе его приподнятого настроения лежало не сумасбродство, а какое-то смиренное отношение к окружающему, неразделяемое увлечённым грустью мужчиной.
Незнакомца выводило из себя, с каким наслаждением старик намазывал паштет на хлеб и, осторожно перекрестив, аппетитно поглощал; мужчина не переносил насмешливой игры уголков старческого рта, принимая всё это на свой счёт. Он никак не мог понять, что может доставлять счастье человеку в такое смутное время! А священник будто бы нарочно подчёркивал бодрость духа, испытывая терпение неразговорчивого собеседника.
— Будете? — поинтересовался старичок, протягивая незнакомцу бутерброд.
Мужчина отрицательно покачал головой, достав для вида из кармана марающую руки газетёнку, и начал заниматься разбором шрифта, не вчитываясь в написанное.
Незнакомец было хотел заговорить с показавшимся ему мерзким священником, но дверь открылась, и в купе вошли два молодых человека…
***
Один — пронырливый, с вздёрнутым носом и женоподобным лицом, слегка горбатенький юноша, никак не могущий пристроить свои котомки. Сначала он поставил их на полку, где чинно трапезничал священник, но потом, метнувшись, переставил на полку, где, забившись в угол, сидел незнакомец. Юноша уже хотел было подняться на своё место, но, увидав презрительный взгляд, брошенный на него мужчиной, положил вещи от греха подальше на свою полку, выпучив глубоко посаженные коричневые глаза, — что смотрелось ужасно при условии их расположения.
Другой же — светловолосый, широкоплечий юноша, одетый в чёрные штаны и белую рубашку с заплаткой на левом боку, располагал к себе посредством голубого цвета глаз, переливавшихся с ясным небом и вносившим в создавшийся мрак что-то светлое.
Как выяснилось позже, светловолосого звали Фёдором, а его друга — Петром. Оба юноши ехали в деревню, где жила бабушка Фёдора. Фёдор, не упуская случая, показывал своё преимущество перед Петром. Так, когда Пётр не знал, где находится та или иная вещь, Фёдор снисходительно указывал ему на это, делая такую недовольную мину, словно Пётр забрал у него лучшие годы жизни… Пётр на старшинство не претендовал, считая такое отношение друга справедливым; он и сам знал свою нерасторопность и излишнюю деятельность, поэтому, чтобы Фёдор ни сказал, он всегда принимал это с должным почтением, и, смутившись, спешил исправлять. Но, тем не менее, если завязывался какой-то спор, Пётр не боялся бойко отстаивать своё мнение, хотя в душе и сердился на собственную горячность.
— Меня зовут отец Макарий, а вы чьих будете, ребятки? — спросил священник, аппетитно поглощая уже второй бутерброд, в то время как юноши располагались на своих полках.
Незнакомец в очередной раз уставил на священника неодобрительный взгляд, отразившийся на лице старичка выступлением ещё большего румянца. Мужчина хотел вспылить, но остановился, внезапно поняв, как глупо будет выглядеть это со стороны, ведь он, довольно-таки образованный человек, если не сказать умный, хотел ругмя обругать старичка только потому, что у того хорошее настроение, что тот радуется всему вокруг, даже тому, чему, на первый взгляд, обычный человек радоваться не станет.
— Московские мы, меня Фёдором звать, а друга моего — Петром. Мы держим путь к моей бабушке, в деревню под Екатеринбургом, — ответил самодовольно юноша.
— Да что вы! Это же просто замечательно! Вы даже не представляете, какое дело делаете. Вот, казалось бы: съездить к бабушке летом, пущай и на недельку или на полторы. А какое это для неё счастье? Ведь вы туда едете наверняка, чтобы рыбку половить, в лесу погулять, с девушками кой-какими познакомиться (при последних словах у юношей резко выступила краска на лице). Э, не, не тушуйтесь вы так, коли я, в рясу облачённый, так и в ваших молодых делах не смыслю? Напрасно так думать, ничего предосудительного в этом нет, коли всё с умом. Так вот, о чём, бишь, я начал?.. А, вспомнил, про бабушку вашу! Так понимаете ли вы, какое это для неё счастье? Вот, скажем, пошли вы на речку, часов в пять утра, на улице тишь, благодать, комары только летают, покою слуху не дают. Придёте обратно часов в восемь, с завидным уловом, а стол уж накрыт, запахи за версту чуются. Картошечка отварная, зелень всякая, огурчики, помидорчики, курочка, два дня назад беспечно бегавшая по двору, лежит теперь в расписной тарелке. Начнёт бабушка вас потчевать, накладывая добавку, и приговаривать: «В городе-то такого не водится! Совсем худющие стали, скоро ветром унесёт!» А вы что? Ладно, поблагодарите; а задумайтесь ли вы, какого это человеку в преклонных летах встать специально поутру, всё настряпать и наготовить?.. И бабушек с дедушками своих цените, и родителей особенно, никто для вас больше на такие жертвы не сподобится, уж поверьте старику, я жизнь прожил!
Если в начале юноши слушали рассказ священника, подавляя улыбку, то в конце они и впрямь призадумались… У Феди была ещё бабушка, жившая в Волгограде, он навещал её три года тому назад, когда всей семьёй они приезжали на похороны дедушки. В его памяти запечатлелась измученная старая женщина с тёмными мешками под выцветшими, дотоле изумрудными глазами; сидя за поминальным столом, она уже выплакала все слёзы, и только тихонько всхлипывала, боясь помрачить своим трауром беспечное настроение окружающих… Феде до боли захотелось к ней, он думал выскочить сейчас из вагона, побежав к машинисту, и попросить высадить его, неблагодарного внука, из поезда, чтобы купить билеты и помчаться в Волгоград… Но он вспомнил о своей милой, живущей в Останинском селе бабушке, которая ждёт и любит его не меньше… Тогда он дал себе клятву поехать следующим летом к бабушке Вере, в Волгоград, а чтобы придать обещанию больший вес, проговорил его вслух.
— Вот и молодец! — похвалил Фёдора священник. — Нельзя стариков забывать, нельзя, грех это!
Петя же лежал молча. И по материнской, и по отцовской линии бабушки и дедушки у него давно умерли; так получилось, что он был поздним, самым младшим из пяти детей, он не познал, какая это радость быть внуком: смотреть с дедушкой по телевизору хоккей или футбол, страстно болея за любимую команду, а потом, в случае выигрыша, радоваться, а в случае же проигрыша обвинять в жульничестве судей, но только не своих, почитай, «родных» игроков; или гулять с бабушкой по скверу, в ожидании, когда вы пройдёте мимо магазина и она, умилившись, купит тебе аппетитную маковую булочку…
Петя решил ехать с Федей только потому, что надеялся заполучить ненароком старческую ласку, необходимость в которой не утрачивается с возрастом.
***
— А Вы святой Макарий? — спросил Пётр, доедая бутерброд, вручённый ему священником.
— Отчего ж святой? — поинтересовался, хихикнув, старичок.
— Так Вы же батюшка!
— Думаете, кабы батюшка, так непременно святой?
— Разве нет? — ввязался в разговор Фёдор.
— Э, нет, Слава Богу! — ответил шутливо священник. — Святой — это груз такой на плечи, ноша, прямо сказать, непосильная. Лежишь себе на кроватке, посыпаешь, раз — озарение во сне, пришла, пусть, Дева Мария, и что-то такое мудрёное напророчила, тотчас не поймёшь, приходится пробуждаться раньше петухов, идти, брать псалтырь, читать, молиться, чтоб ясность наступила и всякому люду предзнаменование растолковать мог… А коли не наступит, так трапезничать сядешь — хлеб поперёк горла встанет! У меня же жизнь проста: утренняя, дневная и вечерняя службы, окрестить там кого, или, на худой конец, отпеть — и на том спасибо!
— Ух, как интересно! — проговорил Пётр. — А вот, скажем, если невеста моя, порою, такой гадюкой делается, аж прибить её охота, что делать?
Незнакомец, оторвавшись от чтения газеты, поднял глаза на Петра. Меньше всего бы он подумал, что у такого медлительного и неповоротливого юноши может быть невеста, что кто-то его такого может принимать, любить даже, а ещё, к тому же, ждать, пригорюнившись, все дела отложив… «Впрочем, — подумал мужчина, — как верно говорят в народе: „Всякой твари по паре!“ Неспроста же это выражение пошло!»
— Внучок, — отвечал священник, — коли не женившись тебя уже такие думы тревожат, то что же опосля станется? Семья — дело, брат, трудное, сноровки и подхода особого требующее, но решаемое. Если люди любят друг друга — им все беды нипочём! А чтоб брак был крепким, вам бы повенчаться следовало!..
— Так я же в партии! — гордо произнёс Пётр, немного выпятив грудь.
— И чего ж?
— Ленин не поймёт! — серьёзно ответил юноша.
— Ленин? — спросил, смеясь, батюшка. — А вот, например, случись чего, говоришь ты про себя: «Дедушка Ленин, помоги!»?
— Нет, — бойко ответил Пётр.
— Почему?
— Ну… так… это…
— Потому что не поможет он ни тебе, ни кому другому! Кто он, этот ваш Ленин? Обычный человек, такой же, как и все, грешный.
При слове грешный незнакомца передёрнуло. Ему стало дико, что этот человек, живя в социалистической стране, может в здравом уме попрекать каким-то грехом… и кого же? Самого Ленина! Как он может выбирать святую троицу, а не священную коммунистическую триаду в лице Ленина, Маркса и Энгельса? Как его сердце может не отвечать революционным откликом на призыв: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» — а заставлять идти сомнамбулически тело, подставляя всем направо и налево обе щёки, чтобы проходящие запечатлели на них отпечатки рабочих рук?
— Так вы думаете, ничего не случится? — обеспокоенно спросил Пётр.
— А как же, случится! — прищурившись, произнёс батюшка. — В душе твоей мир настанет, откроешь ты её на пути Божия, сердце ещё больше любовью зальётся, да и жить лучше станет!
III
Поезд остановился на какой-то провинциальной станции. Запыхавшаяся проводница открыла дверцу купе и пригласила пассажиров проветриться.
Все вышли на улицу. Юноши стали подходить к местным бабушкам, выставившим на прилавки малиновые, яблочные и грушевые варенья, солёные огурцы да помидоры, ягодки, плетёные лапти и много всякой всячины.
Священник, молодцевато разгуливая по перрону, заложил за спину руки, напевая себе под нос старую песню и причудливо приплясывая при этом:
Любые трудности нам нипочем,
Ведь рядом друга верного плечо.
Есть заповедь одна у речника:
«Лишь сильным покоряется река!»
Он с обожанием смотрел, как сквозь вечернее тучное небо прорываются звёзды и тушат края тьмы тёплым светом; как проехавший тысячи вёрст поезд успокаивается, выбрасывая в воздух клубы дыма, словно салютуя в честь долгожданной остановки; как заблудившаяся кошка, опасливо подёргивая хвостом, ищет укромное место, — всю эту красоту он впитывал в себя, настолько желая чувствовать жизнь, что отдавался полностью её течениям…
Незнакомец смотрел и чуждался священнического жизнелюбия. Он докуривал сигарету, вспоминая своё прошлое… Как быстро оно стало прошлым. Вот, будто недавно, всё крутилось, вертелось, кипело и… стало частью истории, истории одного человека, и ведь у каждого есть эта личная история, состоящая из взлётов и падений, впоследствии переходящая в историю поколений, но как по-разному мы принимаем одно за взлёт, а другое за падение, как часто мы наделяем высоким смыслом то, что и гроша медного не стоит, и как часто упускаем из виду важное…
Вся наша жизнь, в конце концов, превратится в прошлое, избирательно хранящееся в памяти потомков, которые в редкие проблески вспомнят какой-нибудь незамысловатый случай о своём родственнике, знакомом, друге… Настоящее мы успеваем застать совсем чуть-чуть и не задумываемся о его стремительности, ценности, а уж про будущее и говорить не приходится — оно вихрем обрушивается на нас, с пугающей быстротой становясь настоящим, а затем прошлым…
Бог, создавая наш мир, торопился, уложив созидание планеты в шесть дней, и, видимо, вылепливая человека, уместил эту спешку и в него.
Устав, священник сел на скамейку.
— Батюшка… мне надо поговорить с вами! — сказала проводница, присаживаясь рядом со старичком.
Незнакомец стоял рядом, невольно слушая.
— Видите, — начала она, — трое детей у меня…
— Так это ведь радость неимоверная! — воскликнул священник.
— Да, что правда, то правда, — продолжала проводница, — но дело не в том… Старшенькому сыночку у меня двадцать лет, он на режиссёра учится, хочет в будущем фильм про войну снять, среднему у меня шестнадцать лет, рисует бесперечь, собирается в художественное училище поступать, а младшенькой семь лет, она вот недавно в первый класс пошла, успеваемость у неё хорошая…
— И чего же?
— Волнуюсь я за них… Недавно вернулась домой, стала со старшим, Серёженькой, разговаривать, а он будто бы сторонится меня, как скрывает что-то, от соседей узнала, что он с девушкой какой-то гулял, даже в дом к нам её приводил, а мне не сказал ничего… А у средненького, Вани, друзья сомнительные появились, музыкальные вечера устраивают; он, пока меня нет, таскается туда, а что уж там происходит — тайна покрытая мраком… А доченька, Лидочка, как на отшибе, сама себе предоставлена, подошла ко мне недавно и говорит: «Мамочка, у нас концерт будет в честь восьмого марта, я там стих читаю… придёшь?» — и смотрит так испытующе, дознаться хочет, а у меня сердце кровью обливается! Воспитываю я их одна, муж мой был дебоширом и пьяницей, раньше хоть инженером работал, толк был, а в последнее время деньги до семьи доходить перестали — пропивал после получки… Бывает, придёт, в стельку накушавшись, и начнёт барагозить, а я шёпотом говорю: «Дети спят, их хоть пожалей!» А он: «Меня бы кто пожалел! Я глава семьи! Мужчина! А ты женщина — молчи, твоё дело бельё стирать, полы драить, да детей растить!» А я ему: «А твоё работать! Так ты гол как сокол с этой работы приходишь, денег с тебя не допросишься! А мне детей одевать, кормить нужно, что мне, по соседям побираться?!» Тогда он рассвирепеет да как зарядит мне по хребту, боль страшенная, утром рейс, надо быть выспавшейся и настороже, работа ведь у нас, не комар чихнул, ошибку допустишь — выговор, без всяких расспросов. Я уж куда только не обращалась, чтоб посодействовали, вразумили этого непутёвого, он тоже, когда трезвый, клянётся, божится мне: «Ни капли в рот! Ни капли в рот!» — но, как вечер, снова да ладом… В конце концов, прирезал он дружка своего спьяну, посадили его, я сразу же на развод подала — мне разрешили, хотя долго упрашивали обождать, обдумать, а я этой судье говорю: «Нет, я его как облупленного знаю, не изменится он, всю душу мне вытрясет, и меня, и детей по миру пустит, так хоть крыша над головой есть, а то ещё и её лишимся!» Родители у меня умерли, я рано сиротой осталась, братьев и сестёр нет, оттого я своих троих родила, чтоб в случае чего положиться друг на друга могли… люди нас не бросают, но… беспокоюсь я, как бы мне ни упустить их… Я стала бояться, что вернусь в очередной раз, а дети меня не узнают и я их не узнаю, и станем мы на разных языках говорить…
— Ты, вот что, — сказал после недолгого молчания священник. — Сходи с ними в церковь.
— Думаете, поможет? — недоверчиво поинтересовалась проводница.
— А как же! Ведь некрещёные они, поди, у тебя?
— Нет!
— Ну, вот! Ты обязательно их своди. Где вы живёте?
— На *** улице.
— Так-с… — задумчиво протянул старичок. — Если не ошибаюсь, рядом с вами недавно церковь отреставрировали, и вроде как мой знакомый, отец Анатолий, там службы ведёт?
— Да, есть там вроде какая-то церквушка, там раньше дом культуры был!
— Вот, верно! Сходи туда, отец Анатолий добрый и мудрый, поговорит с твоими ребятками, пригласит их на службу, глядишь, ободнится всё!
— Точно?
— Конечно! — радостно воскликнул священник, обняв проводницу за плечи. — Господи, какое счастье эти дети! Говорят: «Дети — цветы жизни!» — а мне кажется, что дети — это сама жизнь, с её трогательностью, ветреностью, первыми шагами и первыми трудностями! Это очень здорово!
Незнакомец заметил, что стал терпимее относиться к старику с его чудаческим подходом к жизни; доброта всегда пленит человека, как бы плохо ни было у него на душе.
***
Был поздний вечер; поезд мчался, проносясь мимо сёл и деревень.
— Вы видели, — сказал Фёдор, вертя в руках газету, — хотят принять закон, признающий право трудящихся на забастовку!
— И что с того? — поинтересовался священник.
— А теперь, изволите, каждый может выйти с плакатом, руками, ногами помахать, постучав кулачками по столу и обиженную рожицу скорчив, — и ему зарплату повысят и квартиру выделят! — язвительно произнёс Пётр.
— И ничего в этом плохого нет! — ответствовал Фёдор. — Права наши надо расширять, а то устроили чёрт знает что! Обязанностей у рабочего человека много, а прав — кот наплакал! А ведь руками пролетариев, простых мужиков от сохи, вершилась Великая октябрьская революция! Не надо забывать!
— И что изменилось? — вопрошал Пётр. — Царя-батюшку на генсека сменили! Как нужным людям квартиры давали, так и дают! Как в стране дефицит был, так он и есть! Всё за свободой гонятся — больше, больше им подавай! А они лежат на кровати, ножки свесив, да ждут, когда им на блюдечке с голубой каёмочкой права принесут! Хорошо устроились!
— А ты женишься, тебе что, квартиру не дадут?
— Может, дадут, мы на очередь встанем. Это ещё погоди загадывать, жениться надо сначала!
— Могут поменяться планы?
— Жизнь непредсказуема. Но мне обидно, что я раньше учился и работал ничуть не меньше, общественными делами занимался, а стоило зарекнуться о женитьбе — как все прозрели, сразу же захотели квартиру дать!
— Правильно, семья требует отдельную, просторную жилплощадь!
— Допустим, моя требует! И я, и невеста моя работаем, себя не щадя. А если какой-нибудь лоботряс, вроде нашего Кольки Иванова, женится на отличнице, допустим, Вере Пановой, так их тоже на очередь поставят, и они тоже смогут получить квартиру!
— Верка за такого не пойдет! — отрезал, поморщившись, Фёдор.
— Ой, любовь накатывает внезапно, не успеешь обернуться — уже дети, внуки, жизнь удалась! — самодовольно произнёс Пётр, видя, как у Фёдора заходили желваки.
— То есть, ты считаешь, — произнёс, нахмурившись, Фёдор, — что если Верке с Колькой…
— Чете Ивановых! — едко заметил Пётр.
— Хорошо, чете Ивановых, — продолжил тревожно Фёдор, — допустим, если дадут квартиру, выходит, это несправедливо, несмотря на то, что Вера прилежная ученица и бес её дёрнул выйти замуж за тунеядца Колю!
— Именно, что несправедливо! И не свобода эта никакая, а рабство равноправия!
— А вы что же думаете про свободу, да про справедливость? — спросил Фёдор священника, принципиально избегая взглядом Петра.
— Я-то? — сказал, сидя фертом, старичок. — Я вот что думаю… Всё бы хорошо, но свобода — ответственность большая, небось за каждый поступок и слово надобно отвечать. Это сперва, кажется, свобода — мол, что хошь, то и делай! А на деле — ой, как всё трудно… Взять хотя бы Адама с Евой. Жили они припеваючи, лишений и напастей не зная, но угораздило же Еву сорвать плод с древа познания и, мало того, что самой откусить, так ещё и Адама угостить. А там, можно сказать, была самая что ни на есть полная свобода, только деревце одно запретное росло — обходи его стороной, да будет тебе счастье! А тепереча у нас этих дерёв развелось полон сад — только знай себе, остерегайся! Думается, свобода должна быть в человеке, а не вокруг него, коли сам человек обуздать себя горазд, коли не кидается срывать каждое наливное яблочко, — так он свободный, а ежели он без разбора пожирает всё, по-свински, этак, то он создал себе кумира, называемого чревоугодием, и свободой тут не пахнет! А о справедливости не нам судить, на всё воля Божья — глядишь, подчас на худого человека, думая: «Он в ад попадёт, заповедей не соблюдает, не крестится, поносит всех, злословит бесперечь по пустякам!» — а, может, он доброе дело какое сделал, жизнь человеку спас, а я его сужу неправедно, серчая, но Господь-то видит, поэтому жизнь у этого человека как по маслу идёт!
Юноши задумались…
— А вы что думаете? — поинтересовался Фёдор у незнакомца.
— А я не шалю, никого не трогаю, починяю примус! — чопорно ответил мужчина.
— Это правильно! — подхватил священник. — Это ещё вернее, чем я вам сказал. Зачем рассуждать, ежели от нас с вами ничего не зависит, люди мы обыкновенные! Это правильно, это разумно! Только примусы там разные и остаётся починять!
Попутчики стали готовиться ко сну. Молодые люди уснули первыми, оставшись при своих мнениях, священник предпочёл сну любование проносящимся ночным пейзажем, а незнакомец, сняв припекавшую голову шляпу и сжимавшее пальто, повесил их на ближайший крючок, прижавшись левым виском к стене, и тревожно захрапел…
Вторая глава
I
Незнакомца звали Алексеем Александровичем Ямщиковым.
Его предки по отцовской линии были евреями, иммигрировавшими в Россию из Белоруссии в начале двадцатого века. Сведений о прабабушках и прадедушках не сохранилось, но бабушку Алексея, Сару, во время еврейского погрома, организованного после убийства Столыпина, приютили в усадьбе Ивана Константиновича Морозова, известного исправника *** уезда, жившего вблизи Санкт-Петербурга.
Несмотря на занимаемую должность, вынуждавшую верой и правдой служить Отечеству и Государю, Иван Константинович был человеком либерального толка, тайно сочувствуя революционерам, оттого, увидав в один из вечеров 1911 года на своём пороге милую еврейскую девушку с родинкой на правой щеке и выведавши у неё, что она спасается от погрома, решил на свой страх и риск определить её в мансарду трёхэтажного особняка. Отважность была свойственна его духу: так, во время одной военной компании, он бросился под огонь, спасая своего товарища, и, несмотря на то, что был ранен, лишившись мизинца правой руки, жил с чувством собственного достоинства, ведь немногие были способны на такую самоотверженность!
Жена Ивана Константиновича, Софья Сергеевна, урождённая Горинская, — отец которой занимал солидную должность в министерстве внутренних дел, а дедушка работал в цензурном комитете и был на короткой ноге с самим императором Николаем Павловичем, — была истовой монархисткой. Её окружение состояло исключительно из людей благовоспитанных и благонадёжных, знакомство с которыми не создавало бы неудобств в высшем свете. Она уважала свободомыслие, но считала, что оно может существовать исключительно под государевой короной, а всё, что идёт подле неё — сущая бессмыслица и ересь. У них был сын, Владимир Иванович, учившийся в Санкт-Петербургском университете на юридическом факультете; если Софья Сергеевна прививала ему любовь к царю и монаршему окружению, то отец, втайне от жены, подсовывал сыну работы Маркса, Энгельса, Чернышевского и Герцена, приговаривая: «На, вот, Владимир, изучай, что умные люди пишут, тут многое для себя почерпнуть можно!»
Иван Константинович, предполагая, что его затея обречена на провал, тем не менее решил посоветоваться с супругой.
— Девчушка там у нас в гостиной сидит… — начал он, входя из гостиной в опочивальню Софьи Сергеевны.
— Знаю, доложили, — сухо ответила она. Женщина была одета в красного цвета корсаж, из-под которого выглядывала льняная сорочка; жёлтого цвета распашное платье с пёстрыми узорами и виноградными гроздьями обтягивало её дебелый стан.
— Софья Сергеевна, вы уж меня простите, но я намерен оставить её у нас. Это дочка Иосифа, нашего уездного портного, батюшка у неё был человеком добрым и милостивым, законопослушным, — жалобно произнёс Иван Константинович.
Как и положено семьям старого порядка, они с женой придерживались давних традиций и обращались друг к другу строго на вы, разговаривая весьма почтительно и любезно.
— Переночевать? — спросила сурово Софья Сергеевна.
— Нет.
— А чего же?
— Определить в прислуги, нам лишние руки не помешают!
— А я с Вами не согласна, Иван Константинович!
— Отчего же, позвольте полюбопытствовать?
— А от того, что вы на кон ставите мою жизнь, свою жизнь и будущее нашего сына! Если с первыми означенными пунктами я примириться готова, то последний трогать я вам не позволю, у Володеньки намечается большое будущее! И, вообще, насколько я знаю, Владимир Николаевич Коковцев, председатель Совета министров, уже вмешался в это дело, и погромы были предотвращены; жизням этих инородцев ничего не угрожает… А Коковцев, вам ли не знать, человек обязательный! — гордо заключила Софья Сергеевна.
— Это Вы в газетах вычитали? — пытаясь её приструнить, задался Иван Константинович.
— Не только. Давеча у меня в присутствии была Настасья Павловна из *** уезда и рассказывала, что их исправник всё на корню пресёк.
— Так Вы меня будете уличать в том, что я бездействовал и в своём уезде не смог порядок навести? — вспыхнул Иван Константинович.
— Не приписывайте мне слов, мною не сказанных. Я совсем не то имела в виду.
— Позвольте объясниться.
— Я думаю, что стоит обождать. Усилите охрану, в конце концов, мне ли вас учить! Если несколько полоумных мужиков, по горячности своей, решили учинить расправу, это не значит, что надо какую-то девку к себе приважать!
— Вот так вот вы рассуждать вздумали? По горячности, приважать — хорошее дельце!
— Да, и не серчайте, вам вредно с вашей язвой и грыжей, мало того, что вы утром, как ребёнок, рюмочку украдкой пригубляете, так ещё и по каждому поводу гневаетесь! Думали, я не знаю?
Правда, Иван Константинович был обрюзгшим стариком с прилизанными бакенбардами. Одетый в потёртый камзол, лопающийся на шарообразном животе, он был похож на японскую статуэтку, расхожую тогда в моде. Он не любил, когда ему напоминали о его болезнях, но ещё более он терпеть не мог лечиться, впитав отвращение к медицине от отца, земского лекаря, который, помогая всем, проворонил у себя чахотку и скончался пятидесяти трёх лет отроду.
— Софья Сергеевна, я вам скажу вот что. Помнится, после русско-турецкой войны, в июле 78-го, меня к вам вперёд ногами везли, да, Слава Богу, попался лекарь, жидовской крови, так он мне эти сами ноги наземь поставил! — заявил Морозов, топнув мускулистыми ногами по полу.
— И что с того? Теперь Вы, Иван Константинович, собираетесь евреев со всего околотка приютить или, может быть, решили ещё извещения послать в другие уезды, чтоб все прокажённые да изнеможённые под наш покров стеклись?
— Не понимаю я Вас! Не нравятся мне такие мысли!
— И нарочно Вы из себя не понимающего строите. И всё-то вы прекрасно понимаете да разумеете, а вот принимать, что верно, не хотите. Втемяшили себе в голову какие-то идеи, чтобы в кружке местных либералов просвещённым слыть, теперь ещё вздумали эту чепуху претворять в своём доме.
— Софья Сергеевна, покорно простите меня, но я намерен просить вас об одной деликатной услуге, — произнёс отчаянно Иван Константинович.
— Я вся внимание!
— Скажите о своём решении ей лично, а я за шторкой постою да погляжу, как у вас внутри ничего не шелохнётся, как вы беззащитного человека на верную смерть пустите!
— Что же, хорошо. Прячьтесь, да смотрите, ровно дышите, чтобы шторка не колыхалась, а то сами себя выдадите!
Софья Сергеевна, выйдя в гостиную, позвала девушку в спальню, когда та встала на свет, женщина изумилась — перед ней стояло напуганное существо с трясущимися, сомкнутыми в замок руками, которое от бессилия село на постель, подкосив ноги, и опустило кудрявую голову.
***
— Простите… я вынуждена кое о чём спросить вас… — начала Софья Сергеевна, стараясь отвести взгляд от девушки.
Девушка молча сидела, озадаченно смотря на женщину, стоявшую перед ней. Чёрные, как ночь, волосы, рыхлая кожа на лице и соколиные карие глаза были более свойственны наследнице купеческой семьи, чем представительнице знатного польского дворянского рода, коей Софья Сергеевна и являлась.
— Вы… вы сирота? — поинтересовалась дрожащим голосом Софья Сергеевна.
Девушка кивнула головой.
— А родители ваши кем были?
— Портным отец был, всем кафтаны шил, — затараторила навзрыд девушка, плохо говоря по-русски. — Зла мы никому не желали, плохого ничего не делали, жили себе, никого не трогали… что ж за напасть-то такая?.. Неделю назад под вечер пришли трое мужиков с вилами, я дверь им открыла, к нам много народу ходит, а они в дом залетели, да как начали папеньку избивать, я закричала, из сеней сестра моя, Дора, выбежала, так один из них, щетинистый, со шрамом на правой щеке, взял её за горло, прижал к стене и говорит: «Ух, жидовка, погоди! Я тебе покажу!..» Я на улицу выскочила, бегу по дороге, кричу: «Помогите, помогите!» — хоть бы кто вышел, так нет, ставни заперли, двери на засовы закрыли и сидят, будто не слышат. Тогда я решила до утра в лесу схорониться, под ельником, а уж как рассвело, в избу вошла, а там, а там… Батюшки! Папенька на полу лежит, лицо у него какое-то сердитое, скукоженное, руки, ноги раскинуты, а из спины топор торчит, так ведь наш топор, он недавно им дрова колол, на зиму поленницу готовил; дальше прошла, гляжу, пол весь кровью залит, а около печки маменька сидит, рот открыла и рукою за грудь держится, я её тронула, а она закоченелая; обернулась, смотрю, на столе сестра лежит, платье в крови, подол поднят, лицо исцарапано, а из-под ногтей кожа содранная выглядывает, глаза открыты, мутнеют, и взгляд такой, потерянный, режущий, на мертвенный не похож, недоумённый, скорее, будто вопрошающий: «За что?… за что?… за что?…»
По щекам Софьи Сергеевны заструились слёзы, её всю лихорадило, отчего она была вынуждена присесть на стул. Девушка, бросившись к её ногам, стала сердечно умолять: «Барыня, не бросайте меня, молю, ради всего святого!»
— Встань, встань, деточка! — по-матерински произнесла Софья Сергеевна, подымая девушку с колен. Она прижала её к своей груди, сказав: «У нас поживёшь, к Глашке тебя пристроим, а то у неё ноги больные, ходит еле-еле, ты как раз ей по дому и помогать будешь. Завтра пойдём к отцу Андрею, он поговорит с тобой, веру православную примешь, оно и легче станет. Согласна?»
— Да, барыня, — промолвила девушка, вытирая слёзы.
— Вот и хорошо, только давай с тобой договоримся: барыней меня не называй, — а то это прошлый век какой-то. Просто — Софья Сергеевна, — обратилась она с просьбой, противоречившей её взглядам, но нёсшей в себе что-то оригинальное.
— Хорошо, барыня… Ой, то есть, Софья Сергеевна!
— Как тебя звать?
— Сарой.
— А лет тебе сколько?
— Девятнадцать.
— Вот и Слава Богу!.. Глашка! — крикнула зычным голосом Софья Сергеевна.
— Чаво? — послышался грубый женский голос.
В комнату вошла, еле передвигая ноги, грузная женщина в грязном крестьянском платье. Лицо у неё было круглое и красное, как июльское солнце на Урале. Она косо посмотрела на девушку, фыркнув, и высморкалась, взглянув на барыню.
— Глаша, постели Саре, пусть отдохнёт пару деньков, а потом за работу возьмётся, это помощница теперь твоя будет.
Глаша ещё раз, более пристально, посмотрела на Сару, ухмыльнулась, почесав затылок, и, взяв девушку за руку, повела её за собой. Поначалу Сара думала, что Глаша немая, но она оказалась просто неразговорчивой, будто бы не было человека, которому эта изработанная женщина могла отвести душу.
***
С тех пор Сара стала жить в Морозовской усадьбе. Её, как и было заявлено Софьей Сергеевной, окрестили, дав имя Мария, в честь Богоматери. Девушка радовала стариков и существенно помогала по хозяйству. Иван Константинович частенько захаживал к ней, подтрунивая над её неловкостью и рассказывая о своих военных походах, слегка привирая, как и положено заправскому ветерану.
— Связь у него с этой девкой есть, матушка! — говорила на это Глаша Софье Сергеевне, сделав озабоченное лицо.
— Глупая ты, Глашка! Иван Константинович всегда о дочке мечтал, мы только с ним одного сына заиметь смогли, но какой красавец вышел: стройный, высокий, ровненький, — ни к чему не придерёшься!
Тогда Глаша, скорчив обидчивую рожицу, безмолвно удалялась.
Правда, был случай, когда, увлёкшись, Иван Константинович поцеловал Сару. Вот как было дело. Сара сидела на лужайке, отрывая лепестки ромашки от пестика. Иван Константинович, проходя мимо и увидев её, решил порезвиться и напугать. Он, тихонько подкравшись сзади, нагнулся и чмокнул девушку в щёчку. Сара, вспыхнув, и сказала: «Иван Константинович, зачем вы так!» — но, увидев, какой отеческой любовью были наполнены сияющие радостью глаза старика, сдержанно улыбнулась, а спустя некоторое время и вовсе забыла про эту историю.
Летом в усадьбу приехал на каникулы молодой Морозов, которому минуло уже двадцать три года. За тот год, который не видели его родители, он заметно возмужал, отрастив густые, закрученные усы и длинные, стелющиеся волосы; а в глазах его появилось больше серьёзности и осмысленности.
Два дня он не попадался на глаза Саре, но на третий день, утром, она застала его идущим с реки.
— Здравствуйте, Владимир Иванович! — смущённо произнесла девушка.
— Здравствуй, здравствуй, красавица! Ты откуда такая взялась? — спросил Владимир лирическим тенором. Он был рослый и широкоплечий, белая рубаха обтягивала его мускулистое тело; казалось, что он приехал с полей сражений Отечественной войны.
— Меня Иван Константинович приютил. У меня родителей во время бунта убили, одна я осталась, а он сжалился, я теперь у них тут живу и прислуживаю.
— Простите… не знал… тяжёло вам, наверное, одной? — поинтересовался мужчина, тяжело вздохнув.
— Поначалу шибко тяжко было, врать не стану, а сейчас обжилась я, родители у вас чудесные… Иван Константинович заглядывает ко мне, шутит, Софья Сергеевна наставляет да поправляет, Глаша молчит, но тоже помогает, вязать меня научила, теперь я, бывает, вечерком сижу да спицами перебираю.
— Хорошо, коли так! — произнёс Владимир, направившись к дому.
Что-то пленительное было в его очах, сверкавших таинственным светом. Сара отметила это про себя.
Всё остальное время, что Владимир гостил у родителей, ему не представлялось возможности заговорить с Сарой, они виделись как-то мельком, здоровались и расходились, каждый по своим делам. Девушка замечала, как он смотрит на неё, и что-то страстное волновалось у неё в груди, в чём она боялась признаваться. Владимир же, вдали от петербургского общества, предавался мечтаниям о лучшей жизни: он представлял, как свяжет свою жизнь с Татьяной, дочерью статского советника, своенравной курсисткой, осмелившейся прилюдно читать Бакунина… Ему безумно хотелось романтики и риска… Но, погрузившись в деревенскую атмосферу, он нашёл искомую романтику в неопределённом чувстве к Саре, простой крестьянской девушке, которой не было дела до анархистов, которая не брала никогда в руки «Манифест коммунистической партии» и, даже если бы взяла, то отложила бы его в сторону, потому как в быту его ни к чему нельзя было применить, — но зато она просыпалась под пение петухов, выходила в пробуждающееся поле, застигнутое врасплох росой, и смотрела, как травы поднимаются к солнцу, как стрекочут кузнечики и как небо озаряется утренним блаженным светом… Что же до риска, то жизнь, пропитанная деревенским колоритом, уже возведена в степень высшего геройства!
Как-то вечером Владимиру особенно не спалось, он ходил по комнате, рассуждая вслух о положении дел в России. «Нет, — говорил он, — чувствую, что что-то должно свершиться в России! Свобода, равенство, братство! Именно! Liberté! Égalité! Fraternité! — повторил Владимир по-французски. — Так и должно быть!» Он решил прогуляться на свежем воздухе и, надев платье, вышел на природу.
Стоял тёплый август, пели птицы, вдали шумела река.
Владимир выбрался в поле, изумившись красотою звёзд. Вдруг он услышал, как рядом раздались шаги. Владимир, настороженно обернувшись, увидел знакомый силуэт — это была Сара, мерно идущая по дороге.
— Здравствуй, красавица!
— А! — вскрикнула девушка от неожиданности.
— Не бойся, это я, Владимир Иванович.
— Ну, вы, барин, вздумали меня пугать!
— Я же не нарочно!
— А кто вас знает! — сказала лукаво Сара, закусив губу.
— Небо-то сегодня какое! — произнёс Владимир, проводя рукой по линии горизонта.
— Да, красиво тут у нас…
— А что ты не спишь?
— Страшно спать, барин, волки кругом воют да и работать мне пора!
— А ты волков боишься?
— Взабол! Вон у них какие клыки огромные! — и она изобразила руками волчью пасть, рассмешив Владимира.
— Чудная ты, — сказал он.
— А правда, что в Петербурге народ гужевается? — озадаченно поинтересовалась девушка.
— Покуда ты знаешь?
— Все бают!
— Да, видишь ли, — начал он, почёсывая затылок, — что-то волнуется, что-то вздымается, а приглядишься — ничего коренного и не происходит. А ведь в корнях зло — выкорчевывать бы их надобно, да всё сил нет, отговорки находятся! Тут главное самому не ошибиться… А то совесть поперёк горла встала… Чувство такое, что тебя обкорнали, облаяли, осмеяли, а ты рад-радёхонек, веселишься, ластишься к хлысту, пахнущему пряником, а ведь знаешь, что обманка эта и очередной удар по хребту прилетит, и ты снесёшь его, что самое горькое, и опять на лапки встанешь, чтобы ещё получить… Гадко на душе становится!
Девушка, многозначительно кивнув, пыталась понять всё сказанное Владимиром. Ей очень хотелось, чтобы он видел в ней равную, но её старания казались ей самой тщетными…
Владимир, подойдя ближе к Саре, обнял её за талию, поцеловав в макушку. Девушка думала взбунтоваться, но прильнула к его плечу.
— Я… я люблю тебя, — сказал, запинаясь, Владимир.
— Будет тебе, барин, — произнесла, смеясь, девушка.
— Нет, нет, ты послушай! — проговорил Владимир, выпустив Сару из объятий, — я не хочу морочить тебе голову. Все эти курсистки… они такие… фальшивые, фривольные, скабрезные… Ответь, ты любишь меня?
— Слова вы какие-то мудрёные говорите… — сказала Сара, улыбаясь… — А что такое любовь-то?
— Любовь? — сердечно спросил Владимир, трепетно поцеловав девушку в пухлые, иссохшие от ветра губы.
— Любишь меня? — переспросил Владимир, обхватив руками лицо Сары.
— Да, — нежно промолвила она, обвив руками его шею…
***
Прошлое шесть лет… В России началась гражданская война, не оставившая камня на камне, все, словно чумные, рассеялись по разные стороны баррикад, раздружившись, и взяли в руки оружие, став убивать дотоле родных людей…
Владимир, человек вспыльчивый и порывистый, примкнул к партии большевиков, начав проповедовать социалистические идеи среди крестьянского населения. Он писал из Санкт-Петербурга письма отцу, в которых рассказывал об успехах народного движения; Иван Константинович, читая, радовался и не спеша расправлял бороду… Софью Сергеевну же сын извещал о том, что его здоровью ничего не угрожает, в революционных стачках он не участвует и волноваться ей о нём не стоит. Саре он не писал ничего, так как грамоте она обучена не была, и он не хотел, чтобы она обращалась к кому-то за помощью, ведь этот кто-то мог узнать всё тщательно ими скрываемое.
Сара начала замечать, что с ней происходит что-то неизведанное, но не могла понять, с чем это связано. Спустя пять месяцев, она поняла, что брюхата.
Софья Сергеевна, ранее относившаяся к девушке терпимо и даже в чём-то находившая её дельной и толковой, устроила скандал, выставив Сару за дверь. Иван Константинович пробовал успокоить жену, умоляя её возвратить девушку обратно, но Софья Сергеевна была непреклонна, считая, что Владимир составит достойную партию какой-нибудь княгине из виднейших династий… Она не ощущала бремени перемен, не видя, как трескается по швам её мир с царём и монархическими устоями, она искренне была уверена, что вспыхнувший мятеж будет подавлен и к власти придёт другой царь, но тоже из романовской династии, и жизнь снова потечёт своим чередом. Революцию могут выдержать только люди беспринципные, для которых прошлое не составляло особой ценности, а те, кто во имя идей готовы пожертвовать собственною жизнью — ею и жертвуют…
Сара поселилась у отца Андрея, худощавого старичка, носившего в любое время года чёрную рясу с загрубевшими разводами от пота.
— Давно ли ты знала? — спросил он грозно девушку, усадив её на стул перед собой.
— Да… — пристыжено ответила она.
— И сокрыть удумала?
— Нет… вдруг бы, оно само…
— Что само?..
— Ну, само как-то… Я и к знахарке, Марье, ходила, она помочь обещала…
— Побойся Бога! — воскликнул священник, отерев пот со лба. — И не совестно тебе такие вещи подле икон говорить. Перекрестись сейчас же.
Сара перекрестилась.
— А кто отец-то хоть, ведаешь? — тяжело вздохнув, спросил священник.
— Владимир Иванович…
— Кто?
— Владимир Иванович…
— Господи, помилуй! — воскликнул, перекрестившись, священник.
— Он прошлым летом приезжал к нам, — начала Сара, — мы давно с ним… Он меня приголубил… А что мне делать? Я сирота… Вот, кто теперь меня с ребёнком возьмёт?..
— На всё воля Божья, не крушись токмо, — смиренно ответил отец Андрей.
— Вот, негодник, девку осрамил, а теперь и след простыл! — послышались слова Марфы, убиравшей в горнице. Это была старая, исхудалая женщина, похоронившая мужа и двоих сыновей и помогавшая священнику по дому, усматривая в этом духовное послушание.
Отец Андрей, встав со стула, прошёл до двери, открыв её, и сказал:
— Марфа, нечего уши развешивать — грех это! Да смотри, не сморозь нигде!
— А я ж чего, батюшка! — воскликнула Марфа.
— То-то и оно, знаю тебя, брякалая! Иди, вон, лучше двор подмети!
Марфа взяла метлу и вышла во двор, а священник вернулся к Саре, заняв прежнее место.
— Вот, что я, значится, думаю, душенька моя… Всё заранее и не предположишь… Кто из нас не без греха, как говорится… Что сделано, того не воротишь… Но то, что отец сына твоего Владимир Иванович — умолчи.
— Отчего ж? — промолвила Сара, чьи уставшие глаза наполнились слезами.
— Ты о сыне подумай! Ты слушай да не пререкайся со старшими. Что с того, что отец его Владимир?… Морозовы?.. Так они тебя знать не хотят, да со дня на день уедут отсюда — бабы нынче судачили. А Владимир твой сюда не вернётся, даже не надейся, лукавить не стану. Говорят, он в большевики записался, революцию вершит, ну и пущай себе вершит, мы и без него сладим!
Сара всхлипывала, отпивая воду из немытой кружки, в которой батюшка, по обыкновению, держал просфору.
— Ты как сына-то назвать собираешься?
— Рухлом, в честь дедушки! — гордо сказала Сара, ободрившись.
— Нет, не пойдёт, — произнёс отец Андрей, махнув рукой. — Ты сама чудом спаслась, а сейчас ещё хуже времена грядут! Назовём мы его Александром, в честь моего отца, а отчество дадим Дмитриевич, так деда моего звали, бойкий был старичок… А фамилию… Ямщиковым будет — мою дадим, мне фамилия всё равно ни к чему, так хоть он ею род продолжит, а то я в своё время семьёй не обжился, — с сожалением сказал священник, взглянув на часы, стрелка которых приближалась к полуночи.
— А коли девочка?
— Мальчик будет! — улыбаясь, заявил священник.
Эти приятели по несчастью, волею случая собравшиеся около церковных образов, чинно отправились спать.
***
Александр Дмитриевич Ямщиков родился в ночь на первое октября 1918 года. На улице было ветрено и холодно, солнце ещё не успело прогреть землю, а снег умиротворённо лежал в низинах и тенистых местах. Роды принимала уездная повитуха, Аглая, дородная женщина с пышными формами, давным-давно родившая пятерых детей. Она огромными красными руками разглаживала живот Сары, увещевала её и приняла-таки сморщенного ребёночка, истошно оравшего и резво дрыгавшего руками и ногами.
— Каков богатырь баской! — сказала Аглая, передавая малыша матери.
— А я и не сомневался! — ответствовал отец Андрей. — Я знал, что мальчик, а ты всё: «Девку родит! Девку родит!» — насмешливо обратился он к Аглае.
— Горазд базлать-то! — погрозив указательным пальцем, сказала Аглая маленькому Саше.
Спустя два года отец Андрей вместе с Сарой и Александром были вынуждены переехать в новое место из-за участившихся нападений на церкви в близлежащих уездах. Отец Андрей написал письмо своему кузену, Евгению, настоятелю *** церквушки в селе О… ском, находящимся в окрестностях Крыма, с просьбой приютить его с послушницей и ребёнком. На что последовал ответ:
Вселюбезнейший брат мой Андрей, рад выказать уважение и любовь к тебе, жду вас в любом составе под своим кровом, где буду рад накормить и согреть вас! Посылаю те всенижайший поклон…
Брат твой Евгений
Отец Андрей, взяв две потёртые рясы, старую шинель, иконки Богородицы и Николая Чудотворца, передающиеся по наследству по мужской линии, совместно с Сарой и Александром, беспокойным пухленьким мальчиком, отправился в путь…
По дороге Сара занемогла. Батюшка находил этому причину в её недавней помощи прокаженой — это была захудалая женщина, умолявшая донести ей воду до дома. Девушке с каждым днём становилось всё хуже и хуже: цвет лица приобретал синий, леденящий оттенок, она часто останавливалась и кашляла, отхаркивая кровяные сгустки. Заметив это, священник изолировал её от сына, стараясь и сам держаться от неё поодаль.
Когда они проходили мимо С… кого села, то зашли к местному лекарю, знаменитому эскулапу, Льву Алексеевичу Брянскому, который, осмотрев больную, нашёл её состояние безнадёжным, посоветовав оставить её у него, чтобы хоть как-то облегчить ей смерть. Батюшка Андрей не мог бросить Сару, поселившись вместе с Александром в соседней избе одного бездетного плотника. Мальчик плакал ночами, слыша болезненные стоны матери из ближайшего дома, — дети раньше взрослых узнают голос смерти, он знаком им до дрожи, ведь в их памяти ещё свежо предание о Царстве Божием, Страшном Суде и кровожадном Сатане.
Промучившись ещё две недели (это были выворачивающие душу дни), Сара скончалась на двадцать седьмом году жизни, от, как выразился Брянский, европейской холеры неизвестного происхождения.
Её похоронили на здешнем кладбище, поставив безымянный деревянный крест.
— Красивая девчушка была, — с сожалением произнёс гробовщик, закапывая могилу.
— Деточке-то её хоть годик минул? — поинтересовался старик, в доме которого остановились путники.
— Да, полтора уж… — сквозь слёзы выговорил священник.
— Вот беда, какая беда, — сказал старик.
— На всё воля Божья, — грустно проговорил священник, перекрестив закидываемую землёй могилу.
Придя в О… село, выяснилось, что отец Евгений отбыл неделю тому назад, оставив через одного крестьянина достопримечательное письмо:
Дорогой брат Андрей, на Россию обрушились невиданные дотоле напасти, каждый из нас таится, как может. Извини, что бросаю тебя в такую минуту… Мимо нашего села проходили переправляющиеся из Новороссийска деникинцы — я подвязался с ними… Прости меня, как учил прощать нас Иисус Христос, да Хранит Бог тебя и други твоя! Авось ещё свидимся!
Твой грешный брат Евгений…
Отец Андрей, не став досадовать, посмотрел на лежавшего в люльке ребёнка и понял, что отступать некуда и надо как-то выживать.
***
Саша рос деятельным и задиристым мальчиком, лезшим первым в драку. Его боялись все сверстники в околотке. Отец Андрей смотрел на него, находя его сходство с отцом: Саша также насупливался, когда был недоволен, громко и беззастенчиво грубил, а также до рвоты любил есть мёд из сот.
Шёл 1922 год… Отец Андрей стал настоятелем брошенной кузеном церквушки. Это было деревянное здание с тремя куполами — двумя маленькими по краям и одним большим по центру, который венчался слегка подгнившим, выкрашенным в позолоту крестом. Внутри стоял простенький иконостас, старые, со стёршимися образами, иконки и медный крестильный чан.
Сыздетства батюшка приучал Сашу к религиозным обрядам, готовя его к священнической службе. Мальчик смиренно выслушивал наставления, но, стоило ему только выйти на улицу, как он забывал обо всём на свете… Только раз, участвуя в драке, когда обидчик замахнулся на него кирпичом, — Саша вспомнил о Боге, начав тревожно проговаривать губами «Отче наш» и смотря противнику в глаза, отчего тот отступил, в страхе бросив кирпич.
В ту пору Советская власть развернула активную компанию по борьбе с религиозными организациями. В начале 1923 года в село зашли красноармейцы, попросившие отца Андрея отдать здание церквушки для общественных нужд.
— Токмо через мой труп! — строго, делая паузы, отвечал священник, когда большевики без спросу ворвались к нему в дом. Их было двое. Один, Илья Макарыч, мужчина представительный, носивший кожаную куртку и прятавший под ней зловещий чёрный маузер; другой, молодой парнишка лет двадцати, по идейным соображениям примкнувший к большевикам.
— По-хорошему не хотите, значится, будет по-плохому! — буркнул Илья Макарыч, грозя пальцем отцу Андрею.
— А что ж вы сделаете-то? Меня убьёте? Сашку моего круглым сиротой оставите? А как жить с этим будете? Бога не боитесь?
— А вы Богом нас не попрекайте — всё это опиум для народа! И за мальца не переживайте, советская власть таких не бросает, мы его воспитаем в духе социализьма и сделаем достойным гражданином.
— Дедушка Андрей, а кто это был? — спросил Саша, когда мужчины удалились.
— Это власть наша новая, а по правде — выдерги да варнаки, разбойники настоящие, прости Господи! — перекрестившись, пробурчал отец Андрей.
— А что ж они костерили тебя так? — недоумённо поинтересовался мальчик.
— Ето бес в них сидит проклятый, он им зубы и заговаривает. А ты, мотри, чай со мной что случится, на их козни не ведись! Мать твою лихоманка сгубила, отец твой человеком пропащим был, родни у тебя больше нету… Знай себе, что все мы под Богом ходим и от Господа нашего даже под страхом смерти не отрекайся. На вот тебе, храни! — и отец Андрей передал Саше иконку Николая Чудотворца, сказав. — Эта старая икона, она мне ещё от деда досталась, всю жизнь меня охраняла, теперь настал черёд тебя охранять!
На следующий день, поутру, Илья Макарыч забрал отца Андрея с собой, с тех пор мальчик его не видел. Поговаривали, что священника расстреляли в поле да схоронили в тайне ото всех, чтобы никто на могилку не ходил.
— Дедушка, дедушка! — кричал, плача, Саша, когда Илья Макарыч вёл его за руку из избы.
— Враг народа твой дедушка! Смыслишь? — отвечал он грубо.
Но мальчик заливался ещё сильнее… Иконку он спрятал за пазухой — она была его единственным спасением…
Сашу определили в приют для беспризорных, откуда он потом поступил в невропсихиатрический институт имени Владимира Михайловича Бехтерева, успев получить диплом врача-психиатра перед самой Великой Отечественной Войной. Он служил в пехотных войсках, в январе 1943 года, участвуя в операции «Искра», был ранен и доставлен в госпиталь, в котором пролечился до окончания войны.
После этого участвовал в восстановительных работах Ленинграда, во время которых познакомился с молодой девушкой, они собирались пожениться, но свадьбу пришлось отменить из-за возражений со стороны её матери, которая, видимо, приняв сей факт за личное оскорбление, красочно выразила своё неудовольствие, поставив дочь перед выбором: либо мать, либо семейная жизнь… Девушка, привязанная к матери, не смогла пожертвовать её расположением и, покорно подчинившись требованию, переехала вместе с ней в другой город.
Александр, безумно влюблённый в девушку и строивший с ней общие планы, — представляя, как они родят детей, как будут радоваться их успехам, как вместе встретят старость, — не выдержал и побежал к Мойке, чтобы свести счёты с жизнью. Но на его пути возник старец, поразительно похожий на отца Андрея, который, погрозив пальцем, сказал: «Лучше синица в руках, чем журавль в небе. Не торопи время, всё образуется. Да хранит тебя святой Николай!» — Александр полез во внутренний карман пальто, достав оттуда обшарпанную иконку с ликом седовласого старца, и, взглянув перед собой, не застал священника, только чистый туман, похожий на райское облако, лежал у его ног…
В скором времени он познакомился с Марией — двадцатидвухлетней девушкой, работающей в универмаге и обладающей большими пушистыми ресницами, вдумчивыми с хитринкой глазами и прозрачной белой кожей, обтягивающей голубые венки. В мае 1948 года они расписались…
II
Мария Евгеньевна Крыжовникова, после замужества ставшая Ямщиковой, родилась осенью 1926 год; её мама работала педиатром в городской больнице, а отец заведовал кафедрой философии в Ленинградском университете. В 1936 году отца арестовали по доносу, в котором было заявлено, что он произносил с кафедры троцкистско-зиновьевские лозунги, критикуя политический курс Иосифа Сталина, — никто не стал разбираться в правдивости этого сведения; в одно воскресное утро Евгения Петровича Крыжовникова, доктора философских наук, увезли на чёрном ГАЗ-М1, получившим в народе прозвище «воронок».
Перед отъездом Евгений Петрович, крепко сжав руку плачущей супруги, сказал:
— Татьяна, прошу тебя, не надо… Это неприлично как-то, — с сомнением вырвалось у него. — Успокойся, всё будет хорошо, — произнёс он, пытаясь изобразить улыбку.
Потом Евгений Петрович подошёл к дочери, настаивая:
— Деточка моя, береги нашу маму, видишь, как она убивается… А ты… не падай духом только, чтобы никто не заметил, как тебе плохо, чтобы никто не подумал, что тебя можно сломить… Единственное, о чём тебя прошу — вспоминай о своём отце, хотя бы раз в месяц доставай мою фотографию и смотри на меня, чтобы не забыть… ведь свидимся ещё…
— Папочка, я твою фотографию на стол поставлю, — серьёзно ответила девочка.
— Спасибо, доченька, не надо… Не хочу, чтобы моя фотография ни на столе стояла, ни на стене висела, — произнёс Евгений Петрович, косясь на висевший в коридоре портрет Сталина.
Офицер, взяв за руку профессора, сказал: «Пора!»
Евгений Петрович двинулся, Татьяна Сергеевна зарыдала; он, шепнув что-то на ухо офицеру, возвратился к жене, обняв её и поцеловав в макушку; потом отошёл, потряс ладонью, сжатой перед собой и обращённой внутренней стороной к супруге и дочке, и с нотками умирающей надежды произнёс:
— Я ещё вернусь!..
О дальнейшей судьбе Евгения Петровича ничего известно не было. Три года Татьяна Сергеевна носила ему передачки в тюрьму; там кряжистый офицер, аккуратно беря их, самодовольно утверждал: «Будет передано адресату, не беспокойтесь!..»
В 1942 году, во время эвакуации из Ленинграда, Крыжовниковы попали в плен. Многими годами позже, повзрослев, Мария Евгеньевна пыталась вспомнить это место, но убегавшие с позором фашисты уничтожали списки узников концлагерей, поэтому точно установить, где происходили описываемые события, не представляется возможным.
Был июнь месяц. Лето не чувствовалось, времена года смешались в один тревожный, мятежный и ужасающий сезон, взявший от осени тоску, от зимы холод, от весны слякоть, а от лета жару, исходившую из газовых камер.
Радость опала с людских лиц, она была неуместна, любой смех воспринимался не как показатель духовной стойкости, а как нервный припадок — таких случаев было множество — люди сходили с ума в заточении. Одно дело, когда целью заточения является искупление вины, другое, — когда люди безвинно находятся за колючей проволокой, когда ежедневно их насильно заставляют идти в серые, мрачные кабинеты, предоставляя части своего тела для проведения опытов и обследований, когда они клянут жизнь, день своего рождения, этот свет и эту тьму, а всё потому, что мучения и унижения эти кажутся нескончаемыми.
В подобных условиях оставались людьми очень немногие; среди выживших мало тех, кто смог, существуя уже в мирном времени, убить в себе отголоски страданий, надругательств и глумлений, кто смог искоренить из своей памяти фрагменты висевших в петле детей, их синие, обугленные ветром ручки, которые ещё недавно держались за материнский подол, срывали с цветов лепестки и бросали камушки в речку, — ведь всё это было до дрожи страшно, но, одно дело, страх, испытываемый потомками — людьми, читающими и слышащими о зверствах, — а другое, страх, ощущаемый людьми — современниками, окружёнными немецкими овчарками и одичавшими надзирателями, бьющими в случае противления палками по пяткам и спине… Можно ли, освободившись от нацистского ига, стать прежним человеком?.. Нет, прошлое — это ноша, тянущая за собой настоящее и будущее…
Заключённые *** концентрационного лагеря работали в каменоломне, с утра до вечера отбивая камни неизвестной породы, на тачках возя их к грузовикам и загружая в кузова, после чего возвращались проделывать подобную работу снова и снова… Особенно старикам казалось, что вся их оставшаяся жизнь пройдёт меж камней, в которых их, в конечном счете, и захоронят…
***
Встав утром, Татьяна Сергеевна и Мария вышли из барака. Начальник лагеря, выразительно жестикулируя, пугал заключённых, называя их свиньями, и призывал работать во славу великого немецкого народа!
Мария видела, как после выступления он, подойдя к матери, начал что-то вкрадчиво объяснять. Мужчина, зажав её около стены барака, попытался лапать за бёдра, но тотчас получив по рукам, выругался, угрожая на немецком языке: «Russisches schwein! Russisches schwein!»
Весь день Татьяна Сергеевна была сама не своя, таская камни и не видя, куда идёт и кладёт глыбы; везя в очередной раз тачку, она нечаянно споткнулась, опрокинув содержимое около ног надзирателя.
Надзиратель, крепкий, смуглый немец с простреленной правой рукой, дал пощёчину высохшей, уставшей женщине, под глазами которой висели жуткие фиолетовые мешки. Татьяна Сергеевна стала поднимать глыбы, вытирая кровь с разбитой губы.
Она не могла заплакать и убежать, продолжая мужественно выполнять работу, так как это являлось залогом её жизни, и жизни её шестнадцатилетней дочери… Камни были сырыми и необработанными, оставлявшими порезы на пальцах и делавшими руки сухими, изборождая их ветвистыми трещинами.
Один дедушка, имевший поместье при царской России, человек знатного происхождения, попробовал было взбунтоваться, но надзиратель отвёл его за барак и… прозвучал выстрел, — с тех пор никто из заключённых не думал возмущаться…
Мария, снедаемая любопытством и в глубине души верящая, что дедушка жив, решила всё самостоятельно проверить, зайдя за барак и… увидела помертвелое тело старика, облепленное мухами, которые, нагло залетев ему в открытый паникой рот, цокали грязными лапками по щербатым зубам, передвигаясь по ушам и ползая по глазам, отражавшим проносящиеся в форме барашков облака. Мария истошно вскрикнула, испугавшись своей непроизвольности, попятилась назад, и, схватившись руками за лицо, заплакала. Благо, мать успела прибежать быстрее надзирателей и закрыть дочери рот, уведя Марию с собой.
Пришедший на крик надзиратель огляделся вокруг и, никого не застав, презрительно пнул тело, сказав находившемуся рядом младшему по чину: «Klaus, vergiss nicht, das zu verbrennen… fleisch im morgengrauen!»
День подходил к концу, надзиратели постепенно загоняли заключённых в бараки. Мария заметила, что мать тревожно прикусывает губу, стараясь не пересекаться с дочерью взглядом, будто внутри неё происходят судьбоносные колебания. Девушка списала всё на утренний случай с камнями… но на сердце у неё всё равно было неспокойно…
Когда заключённые легли спать, плотно прижавшись друг к дружке, Мария увидела, как мать болезненно смотрит на неё, как отчаянно ласкает её хлипкие волосы, как скрывает свой страх за добродушной улыбкой, вздёрнутой над гнилыми зубами… Всё это походило на сцену прощания… Чувствуя это, Мария лежала тревожно, силясь бодрствовать, но утомлённость взяла своё, и дочь заснула в материнских объятиях…
***
Проснувшись ранним утром под крик надзирателей, на грубом немецком языке призывавших подниматься, Мария не нашла матери рядом с собой. Сразу же в её сердце что-то ёкнуло, она стала пробираться между встающими заключёнными, ища пустые места, словно купавки, чтобы поставить ноги.
Выйдя на улицу, она увидела спящую около барака мать. У неё была царапина на правой щеке, с левой стороны платья свисал небольшой лоскут, колеблющийся на ветру, — в целом вид её был уставшим и… иступлённым. Раздувающиеся, как паруса ноздри, напряжённые желваки, подёргивающийся правый глаз, — всё это наложило отпечаток давящей тревоги на обтекаемое потом лицо.
— Мама, мамочка! Что с тобой? — взволнованно спрашивала девочка, расталкивая просыпающуюся мать.
— Машенька! — наконец-то сказала Татьяна Сергеевна, протирая глаза. — Ты что, испугалась? Всё хорошо. Я просто пораньше встала, чтобы… чтобы воздухом подышать!
— Мамочка, а почему у тебя платье разорвано?
— Где?
— Вот же! — воскликнула Мария, показывая на висевший кусок.
— Знаешь, наверное… наверно, когда я утром вставала, запнулась, вот оно и порвалось… Всё хорошо!
— Мама, мамочка! Я так испугалась! — проговорила, задыхаясь, Мария и обняла мать.
Обе они заплакали… Взглянув на мать, девушка заметила, что какая-то близкородственная связь, дотоле существовавшая между ними, оборвалась, что холодные материнские руки, гладившие её, отдают чужим запахом, что материнская любовь, изливавшаяся на неё все эти годы, запятнана чем-то сальным и нечистотным.
— Машенька, — начала мать, поцеловав дочь в лоб, — я слышала, как вчера вечером фрицы шептались, что завтра утром приедет немецкая комиссия, которая будет проводить опыты над детьми. Поэтому сегодня вечером, когда все зайдут в бараки, мы с тобой пойдём к забору, я открою калитку и ты выбежишь, только беги, не оглядываясь, как поле минешь, тебя встретят женщины, с ними ты до *** доберёшься, а там, глядишь, встретимся!..
— Мамочка… А ты? — спросила Мария, не задумавшись о том, когда мать успела договориться с какими-то женщинами и разработать план побега.
— А я, дружок, здесь останусь… Если нас с тобой обоих хватятся — хуже будет. А так, ты ребёнок, что с тебя взять… — грустно проговорила Татьяна Сергеевна.
— Мамочка, я без тебя не пойду! — завопила девочка, сильнее обняв мать…
— Машенька, девочка моя! — стала успокаивать её Татьяна Сергеевна. — Погоди немного, мы встретимся, слышишь, обязательно встретимся! Делай так, как я говорю тебе!
Марию трясло. Ей казалось, что мать хочет её не спасти, а избавиться от неё… Она охотнее приняла бы смерть, но со всеми, чем побег, который окончательно, как ей казалось, отделит её от матери; она ещё не понимала, каково это быть матерью, каково это бедной женщине отпускать своего ребёнка с чужими людьми, не зная, что произойдёт с ними по пути и дойдут ли они до места назначения, — но это был единственный шанс, который нельзя было упускать…
— Только смотри, никому не говори! — продолжала Татьяна Сергеевна, обнимая дочь.
— Мамочка, — сквозь слёзы проговорила Мария. — А можно… можно я Лену возьму с собой?
— Лену?
— Да, Лену… Ты её встречала, мы работаем на одной стороне… У неё маму в сорок первом убили, отец на войне, вестей никаких нет, из родных только тётка, живущая на Украине… Мамочка, я ободном тебя прошу! Мне без тебя очень плохо будет, а с Леной всяко полегче…
— Погоди! — сказала Татьяна Сергеевна, задумавшись.
Она зашла за сарай и немного погодя вернулась. Спустя некоторое время, оттуда вышел начальник лагеря, самодовольно улыбающийся и похлопывающий себя маузером по ляжке, — Мария никак не связала эти два события.
— Да, возьми с собой Лену, — сказала Татьяна Сергеевна. — Только пока не говори ей об этом. Когда всех в бараки загонять будут, её за руку возьмёшь и ко мне приведёшь…
То состояние, в котором пребывала Мария, нельзя было назвать радостным, но весть, что Лену можно было взять с собой, легла каким-то поверхностным, лёгко сдуваемым бальзамом на душу.
Весь день Мария ходила, озираясь и предчувствуя, что их план обречён на провал. Ещё её смутила одна история. Во время отдыха (который с барской руки надзиратели давали в полдень, если заключённые перевыполняли суточную норму), изработанные мужики стояли около бараков и дышали. Мимо проходил упитанный повар, нёсший булочки надзирателям, одна из них упала на дорогу, но немец прошёл, не заметив пропажи.
Тогда маленькая пятилетняя девочка с воспалёнными, гноящимися глазами, подбежала, подняв булочку, и, спрятав её за пазуху, исчезла за сараем; съев её там, она вышла обратно, не скрывая довольства на лице.
— Если повар мимо пойдёт, я ему скажу, что ты упавшую булочку съела! Он твой животик вскроет и достанет, — сказал, улыбаясь, худощавый заключённый, потирая щетину. Все вокруг нервически засмеялись.
Кровь прилила девочке к лицу, она сжала руки в кулаки и по её щекам пробежала судорога.
— Ты что! — воскликнул заключённый, подходя к девочке и пытаясь её приобнять. — Я же пошутил, глупенькая!
Но девочка отстранила его руку, продолжая стоять, насупившись.
Марии стало как-то не по себе. Она никак не могла привыкнуть к этому злому юмору, проскальзывавшему от отчаяния в среде узников.
***
Настал вечер. Взяв за руку Лену, рыжеволосую девочку, кожа которой вплотную обтягивала кости, Мария подошла к матери. Как только стемнело и на небе показалась сизоокая луна, Татьяна Сергеевна, взяв девочек за руки, довела их до обнесённой колючей проволокой железной двери, около которой подозрительно отсутствовали надзиратели с собаками.
— Мама, мама, смотри, фриц! — вскрикнула девочка, увидев тень, показавшуюся на стене смотровой башни.
— Всё хорошо, не пугайся! — спокойно ответила ей Татьяна Сергеевна.
Она приоткрыла калитку, и девочки, что есть мочи, побежали по полю, пока не встретили двух женщин с детьми, обвешанных мешками.
Они шли долго, Марии казалось — вечность. Стволы деревьев сменяли друг друга, становясь более крепкими и чёрными. Они шли, казалось, не по полям нерушимой России, а по руинам, в которых едва ли прослеживались признаки жизни… Беженцы прятались в лесах, ожидая, когда дорога опустеет от немецких захватчиков, и совершали очередную вылазку.
Проходя мимо сожжённой деревни, их заметили проезжавшие мимо немцы и открыли огонь. Женщины и дети ринулись в поле. Трава, скашиваемая пулевой очередью, в последний раз протянув кончики к солнцу, билась о землю, увязая в грязи… синичка, думавшая перелететь поле, слыша выстрелы, в ужасе устремлялась в лесную чащу, окутанную тяжёлым бременем войны… Ни в одной исторической работе не зафиксировано точное число животных, погибших от взрывов снарядов, число уничтоженных под натиском пожаров деревьев и трав, — никто не понёс за это ответственность, а ведь природа страдает не меньше человека, отдавая войне свою божественную красоту…
— Все целы? — спросила старая женщина с лицом в крапинку, рядом с которой шли два сына.
— Да! — ответила другая, с морщинистым лицом, обнимая двух дочерей.
— Всё хорошо! Мы спасены! — ликовала Мария, успокаивая дрожащую Лену.
Мария встретила мать только в сентябре 1945 года в Ленинграде, куда она приехала из *** деревни, где до этого времени жила вместе с названными женщинами, их детьми и Леной. Татьяна Сергеевна изменилась — она заметно постарела, уголки её рта понуро смотрели вниз, руки стали дряхлыми и выступившие на них зелёные вены оскверняли иссохшуюся кожу; в глазах больше никогда не вспыхивал радостный огонёк, вообще, глаза больше ничего не способны были выражать…
Мать и дочь, сидя в чудом сохранившейся квартире, в которой нужно было менять абсолютно всё: обои, мебель, окна и блокадную атмосферу, — с интересом разглядывали друг друга, ища хоть что-то неизменное в знакомых чертах, хоть что-то способное натолкнуть их на воспоминания о беззаботной и счастливой довоенной жизни… Глаза их слезились, и ничего решительно нельзя было разглядеть. Говорить они тоже не могли… Пустяковые разговоры были не к месту, они бы обесценили чувства, тревожившие их сердца, а начать обстоятельный рассказ о тех невзгодах, которые они пережили в отсутствие друг друга, было нельзя, это бы только растравило душу, — поэтому они сидели и молчали, преисполненные благодарности за эти великолепные минуты.
Поначалу Мария участвовала в восстановительных работах Ленинграда, потом она, окончив торговое училище, устроилась работать продавщицей в универмаг и там познакомилась с одним покупателем, своим будущем мужем, уставшим от жизни человеком, в которого она вдохнула новую жизнь, родив в 1949 году сына, подробное повествование о котором пойдёт далее…
Третья глава
I
Алексей сидел в квартире, занятый написанием диссертации… Март соблазнял бросить всё и, выбежав на улицу, очутиться около Мойки, облокотившись на парапет, и закурить ахтамарскую сигарету, медленно отправляя паутины дыма в сырой Ленинградский вечер… Мужчина поступал именно так в студенческие годы, когда, сдав сессию, вместе с одногруппниками нёсся в ближайший магазин, чтобы купить бутылку шампанского. После этого молодые люди располагались около памятника Николаю Первому, — корча рожи чудом выжившему после декабристского восстания императору, который негодовал застывшими чертами лица, — и беззаботно смеялись, строя грандиозные жизненные планы.
Но прошло много лет… Теперь Алексей, избравший науку делом своей жизни, был прикован к рабочему столу, за которым писал и конспектировал, конспектировал и писал — и это было до бесконечности, он уставал, его клонил сон, но он видел цель, твёрдо идя к ней…
Алексей жил в двухкомнатной квартире. Спальня была донельзя захламлена; несмотря на профессиональную пунктуальность, мужчина был неприспособленным к быту человеком, крайне неряшливым и постоянно забывающим, где он оставлял книги или одежду, за что ругал себя, но от этого внимательнее не становился…
Рабочий кабинет, а по праздникам зал, представлял собой комнатку в двадцать квадратных метров, стены которой были загромождены шкафами с книгами, а посередине этой научной кельи стоял огромный письменный стол, заставленный многочисленными тетрадями, в которых каллиграфическим почерком были законспектированы работы Маркса, Энгельса, Гегеля, Лейбница и других весьма почтенных мыслителей.
За спиной Алексея висел портрет Ленина. Изображённый на нём бородатый старичок, умудрённый революцией, вносил хоть какую-то жизненность в мёртвый мир бумажной волокиты! Владимир Ильич пристально смотрел в спину Алексея, желая исподтишка заглянуть в его рукописи и конспекты, чтобы убедиться в отсутствии в них антикоммунистических высказываний. Как выяснится позже, Владимир Ильич беспокоился не зря…
Алексей был сознательным коммунистом, ясно понимавшим необходимость Октябрьской революции; несмотря на презрение к личности Сталина, он не мог не отмечать, какой скачок сделала страна в тот период… Он старался из всего выносить что-то хорошее и нужное, никогда не высказывая категоричных суждений, хоть и был человеком достаточно своенравным…
Каждый день, приходя с работы, он садился и… писал! Под сухим названием «Идея „Воли к власти“ как причина развития психических заболеваний и отклонений, опосредованных капиталистической системой» скрывалась смелая теория, которая, по мнению автора, должна была перевернуть научный мир, прослыв чем-то вроде грома среди ясного неба…
Всё началось пять лет тому назад, когда Алексей защитил диссертацию, получив степень кандидата медицинских наук, и отправился с женой в гости к старому другу, Николаю, жившему в Калининграде и работавшему библиотекарем; поэтому Алексей по приезде сразу же направился в библиотеку и стал просиживать там дни напролёт, открывая для себя мир философии… Николай был по образованию историком, переучившимся на библиотекаря; ревностный библиофил, он не пропускал ни одну книжную новинку вне зависимости от тематики, Алексей считал его человеком начитанным и передовым.
Прочитав монографии по диалектическому материализму, Алексею захотелось окунуться в мир буржуазной философии, для которой требовался специальный допуск. Николай на свой страх и риск выписал его Алексею с условием, чтобы это осталось между ними… В библиотечном запаснике Алексей погрузился в мир Шеллинга, Канта, Шопенгауэра, Ницше, Кьеркегора, Хайдеггера, Ясперса, в котором небо было под ногами, а сквозь землю просачивались солнечные лучи, там всё общепринятое считалось безобразным и правда принадлежала меньшинству, там человек оставался наедине с собой, из последних сил сражаясь с вековыми заблуждениями… Это поглощало Алексея всего, без остатка… Вторую жизнь он бы посвятил полному изучению философии…
Каждый вечер Алексей ходил на могилу к Иммануилу Канту, кладя руки на каминную плиту и пытаясь услышать голос великого немецкого философа… Но, кроме порывистого ветра и крика потерявшихся людей, не издавалось ни одного звука, что крайне огорчало Алексея… Он считал, что человеку, разделившему мир на «до» и «после», введя в оборот a priori и a posteriori и потратив уйму времени на поиск доказательств Божьего бытия, обязательно есть, что сказать ему, Алексею, учёному, только восходящему на научный олимп, на котором ему уготовано место, ничуть не меньшее, ежели не большее, чем всем немецким идеалистам вместе взятым!
В предпоследний день перед отъездом Алексей, его жена Ирина и Николай пошли в уютный ресторанчик, располагавшийся в центре города. Сев за столик, находящийся в тени, они заказали несколько незатейливых блюд и, после их подачи, начали разговор.
— И что же ты вычитал, Алексей? — спросил Николай, кладя увесистую рыбу в свою тарелку.
— Много всего… я решил докторскую диссертацию начать писать! — ответил Алексей, прожевав жареную картошку.
— Вот так, сразу? — изумился Николай.
— Знаешь, пока у меня в голове вертится что-то неопределённое… Может быть, я не смогу наиболее полно это сформулировать сейчас, но… Суть заключается в том, что в основе всякого сумасшествия лежит идея воли к власти!
— Как же ты до этого додумался?
— Я задался вопросом: «Что такое бытие?» Платон писал, что где-то существует сфера идей, в какой-то таинственной Гиперурании, где находятся совершенные предметы, а мы лишь видим их размноженные копии. А Демокрит, в противоположность ему, утверждал, что мир состоит из атомов, в которых и заключается бытие. Но ведь бытие — это что-то постоянное! Соответственно, на земле, где всё возникает из частиц и время от времени меняется, — бытие существовать не может! Только найдя сверхчувственную идею чувственной вещи, можно понять вещь! — увлечённо проговорил Алексей.
— То есть? — задался Николай, пытаясь избавиться от недоумённого взгляда.
— То есть, в основе всякого сумасшествия лежит общая идея, поняв которую, можно предопределить склонность к психическому отклонению! — радостно заключил Алексей. — Воля к власти — это тезис, сформулированный в работах Ницше. Но, стоит отметить, что Ницше, многое взявший у Платона, признавать этого не хотел, и, как капризный ребёнок, делал всё наоборот, приходя к аналогичным выводам. Поэтому, немного подумав, я решил, что в интересах же науки не будет преступлением, если я постригу столь видимо разных и сущностно одинаковых философов под одну гребёнку!
— А с чего же ты взял, что это идея сумасшествия? Лично я ничего предосудительного в стремлении к власти не вижу! — сказал Николай.
— И я тоже! — добавила Ирина, обиженная на Алексея за то, что за всё время отдыха в Калининграде он не уделил ей даже часок времени.
— Смотрите, — начал Алексей. — Можно властвовать, а можно проявлять волю к власти. Власть — это управление вверенным тебе народом и территорией, а воля к власти — это одержимость, когда ты хочешь подчинить себе всё и вся, когда твои аппетиты безграничны, когда ты теряешь власть над собой, желая заиметь власть над другими. И в какой-то момент люди оказываются на грани подобного безумия.
— А с чего же ты взял, что именно Ницше выразил эту идею? Может быть, есть какой-нибудь другой философ, сформулировавший её намного точнее? — не унимался Николай.
— Не думаю… — серьёзно произнёс Алексей, счищая ножом с вилки остатки рыбы. — Ну, скажи мне, как психически здоровый человек мог договориться до того, что в основе борьбы деревьев первобытного общества лежит воля к власти? В какой момент он перешёл черту здравомыслия?.. Или вот, его цитата: «Нет моральных явлений, есть только интерпретация этих явлений…»; а вот ещё, помнится, он писал, что добродетель — порок, так как в нём «слишком много экстравагантности и тупоумия». Как человек мог назвать чувство благоговения перед добрыми людьми стадностью, в основе которой лежит слабость? Нет, нет, всё говорит о том, что я на правильном пути! — сказал он, хлопнув ладонью по столу. — Я согласен лишь с единственным его высказыванием: «Я — мировое событие, которое делит историю человечества на две части», — это как раз таки и подкрепило мою уверенность!
— Выходит, и сам Ницше был сумасшедшим? Поэтому ты решил, что он и выразил эту общую идею безумия? — всё пытался понять Николай, аппетитно поглощая рыбу.
— Коля, именно! — воскликнул Алексей. — Последние произведения Ницше написаны не литературно, а музыкально. Он использует отрывистые, акцентные приёмы, нарушая душевные струны и создавая дисгармонию; берёт минорные аккорды, потрясая воздух демоническим звучанием. И им движет… шизофрения! Да, да, для этого расстройства характерна склонность к болезненной детализации, доставляющей дискомфорт своей навязчивостью. Скажем, «где бы я ни находил живое существо, я находил там волю к власти» — разве не бредовая идея? Диагноз налицо!
— И что же ты теперь собираешься с этим всем делать?
— Я… — протянул Алексей, вытирая лицо салфеткой. — Я думаю, что можно предотвратить развитие болезней до того, как появляются первые симптомы, и разгадка находится в причинах. Но что это за причины? В последнее время я постоянно задаю себе этот вопрос и пока теряюсь в его разрешении… А мне, как и любому учёному, живущему своим делом, хочется поскорее внедрить метод, чтобы помочь людям! Ясно одно: все психически больные — существа слабые, они хотят достигнуть власти, чтобы заручиться жизнью, им всё время кажется, что на неё кто-то покушается; они хотят преодолеть препятствия и ущемить других… В нормальном состоянии власть, состоящая из общественных норм и законов, проявляет волю по отношению к человеку, заставляя его усмирять пыл, но, если человек начинает проявлять волю к власти, то он камня на камне не оставляет… А когда сталкиваются две власти — возникает насилие, оттого эти властоманы терпят фиаско и помещаются в специализированные учреждения… Но пока же я всё ещё размышляю по поводу бытия…
— Мне кажется, люди, которые не знают про бытие, чувствуют себя счастливее, нежели те, которые о нём знают… — вставила Ирина, сделав недовольную мину. — Вон, посмотрите, идёт парочка, — она показала рукой на мужчину и женщину, гулявших по аллее, взявшись за руки, — спросите их: что такое бытие? Они вам не ответят, но зато они знают, что такое счастье… Думается, это главное достижение в жизни!
— Может быть… но, впрочем, — осёкся Николай — впрочем, у каждого своё понимание счастья. Для кого-то — это многочасовое сидение над книгами в поисках истины, для кого-то — это постоянные прогулки по скверам, садам, полям, музеям; а для кого-то — это время, проведённое около домашнего очага… Главное ведь, чтобы человеку было хорошо!
— Не знаю, можно ли быть счастливым, вдыхая пыль с гниющих книг, когда рядом с тобой находится жена! — грозно проговорила Ирина, взглянув на Алексея.
Но Алексей нашёл её слова невинными и не задумался об их смысле, который дал о себе знать после того, как они возвратились в Ленинград…
***
Алексей настолько погрузился в написание диссертации, что не замечал около себя жены, из последних сил старающейся привлечь к себе внимание. Она нечаянно разбивала кружки, тарелки, вазы, мужчина терпеливо подметал осколки и вновь садился за работу, ему и в голову не приходило, что она делала это нарочно… С каждым днём отношения их обострялись… Но для Алексея было главным не это, а то, что спустя полгода после титанической работы, он круто повернул направление своих раздумий… Он обратился к биографии Ницше, отрёкшись от разделения людей на проявляющих волю к власти (сумасшедших) и власть придерживающих (здоровых).
Алексей начал перечитывать тетрадь, в которой была законспектирована книга для всех и не для кого — именно она ознаменовала собой мыслительный перелом…
Обратившись к зарождению болезни, Алексей выяснил, что в январе 1889 года у Ницше произошёл взрыв безрассудства, отчего философ оставил научную деятельность… Но всё появилось задолго до этого… Ницше был сыздетства хилым ребёнком, посвящавшим подавляющую часть времени чтению; но стоит отметить, что, при неврастенической болезненности тела, он был крепок духом!
Занявшись филологией, Ницше понял, что изящная словесность не поможет победить ему изнуряющую болезнь, — тогда он пришёл к философии. Изучая жизнеописания великих мыслителей, в нём зарождалась надежда на выздоровление, уверенность в победе силы ума над природным недугом. Он бросил вызов истории философии… не просто истории философии, а выхолощенной истории философии, состоящей из лучших её представителей, таких как Платон, Демокрит, Лейбниц, Кант, Шопенгауэр и других, Ницше не мог вступить в схватку обычным филологом, имеющим место профессора в Базельском университете, — нет, болезнь связала его мысли в идею сверхчеловека, долженствующего одержать победу над столетними предрассудками!
Тогда Ницше основал своё учение. Он предал забвению трёх китов, на которых держится здравомыслие: логику, этику и эстетику. Ницше сопротивлялся умопомрачению, изгонявшему осмысленную речь, приглушая его голос своей философией. Он выводил идеал сильного человека, не обременённого моральными нормами, но, в то время как он писал это, между строк проскакивал недужный соблазн, искушавший его…
Отчаявшись в Божьей помощи, Ницше объявил Бога мёртвым, оставшись один на один с убивающей болезнью. Но танцевать праздничный танец на костях умершего Бога не стоило…
Воля к власти — это не желание подчинить других, а попытка восторжествовать над недугом. Находясь в психиатрической больнице, Ницше идентифицировал себя Буддой, Наполеоном, Заратустрой, всё ещё надеясь, что безумие испугается этих персон и покинет его, но оно ещё больше начинало истязать ослабленный организм великого философа, без остатка пожирая воспалённое сознание…
Ницше работал, невзирая на вялость, бессонницу, мигрень, головные боли, запоры, катаракту… И как бы ни старался он скрывать за идеей «Воли к власти» обуздание чувственных порывов, способствующих обретению власти, не принуждающей властвовать, а только упрочивающей и созидающей, — в конечном итоге, фабула его философии стала символом насилия, смешивающего сладострастие с жестокостью…
В утешение, стирая с глаз слёзы, он писал: «Болезнь как бы освобождает меня от самого себя», — и правда, это был уже не ординарный профессор Базельского университета, поражавший своими мыслями современников, а раздавленный, поверженный человек в измятом, засаленном костюме, гулявший вечерами в одиночестве.
Вся жизнь Ницше была борьбой с болезнью, которая в конечном итоге одержала победу, оформившись в главную философскую идею Воли к власти и сведя с ума своего верного слугу.
Единственное, чего до сих пор не мог понять Алексей — это причины, вынуждавшие людей быть приверженцами этой безумной идеи.
Всеми своими измышлениям он делился с Ириной, которая не могла не воспринимать их без насмешливой улыбки…
Любимая женщина способна подвергнуть сомнению самое непреложное суждение, достаточно ей иронически посмотреть, — как мужчина отрекается от всего на свете, вставая на её сторону. Неслучайно некоторые учёные ставили крест на личной жизни, боясь влюбиться и отречься от науки… Их безбрачие — вынужденная необходимость для развития человечества…
В конце концов, дело дошло до развода…
— Алексей, я вынуждена тебя потревожить, — сказала одним летним вечером Ирина, входя в рабочий кабинет мужа.
— Да, да, — произнёс он, продолжая что-то писать.
— Я ухожу… Прошу, не удерживай меня… Раньше ты был другим… Я чувствовала себя рядом с тобой маленькой девочкой, а теперь… я взвалила на себя всю ответственность за нас двоих.
— Ирочка, Ирочка, что ты такое говоришь! — воскликнул Алексей, оторвавшись от бумаг. Он подошёл к жене, попытавшись приобнять её, но она его отстранила.
— Лёша, я всё решила! — строго сказала Ирина.
— Послушай, — начал Алексей, задыхаясь от волнения. — Ведь моя диссертация — наше общее дело, сейчас я допишу ее, и мы с тобой поедем отдыхать куда-нибудь! Всё моё время будет в твоём распоряжении!
— Нет, Лёша, нет, разве ты не понимаешь, что твоей увлечённости работой нет конца и края! Ты везде найдёшь свою библиотеку, которая вдохновит тебя на ещё и ещё что-нибудь подобное!
— Но ведь мы же с тобой и сейчас каждый вечер гуляем!
— На кой чёрт мне сдались эти прогулки, если ты витаешь в своих мыслях? — ехидно поинтересовалась она. — Если ты не слушаешь, что я говорю, а потом с невинным видом переспрашиваешь?!
— Ирочка, я клянусь тебе, эта работа — последняя. Ты не представляешь, что она значит для меня! — проговорил с горящими глазами Алексей.
— Представляю… тоже, что и предыдущая, — тяжело вздохнув, сказала Ирина. — Нет, Лёшенька, я устала, хватит, мне нужен мужчина, а не учёный, жаль, что это несовместимые вещи. Прощай.
И она ушла. На неделю Алексей оставил занятия диссертацией, потратив время на увещевания Ирины, но, не добившись своего, вновь принялся за работу, чувствуя на себе отпечаток одиночества. Тогда он завёл себе серого пушистого кота, который с радостью ложился ему на колени, умиротворённо мурлыкая…
II
Потратив битый час на раздумья, Алексей был вынужден встать из-за стола, подойдя к разрывающемуся от звона телефону.
— Алло, — сказал он, сняв трубку.
— Здравствуй, сыночек! Не отвлекаю тебя? — осведомился бархатный женский голос, трогавший своей участливостью.
— Мамочка, нет, конечно. Прости, я закрутился… Я, когда ещё с работы пришёл, хотел позвонить тебе…
— Ничего, я всё понимаю. Работай, работай — ты наша с отцом надежда и опора! — гордо проговорила она.
— Знаешь, мам… Пока не всё получается… Бьюсь, бьюсь с этой диссертацией, а никакого выхлопа нет.
— Твой отец докторскую диссертацию шесть лет писал!
— Думаешь, ещё один год что-то решит? — грустно поинтересовался Алексей.
— Конечно, дорогой, ты же моя умничка! — радостно проговорила мать.
— Как у тебя дела?
— Всё хорошо, живу потихоньку… Сегодня, представляешь, случай необычный произошёл на работе: один юноша попытался украсть с прилавка две буханки хлеба. Благо, девочки заметили. Я к нему подошла, стала расспрашивать. А у него, оказывается, мать в больнице, отец возле палаты дни напролёт проводит (я уж не стала спрашивать, что да как), а дома двое малых братьев… Он денег родительских не нашёл, а голод-то не тётка…
— И ты ему поверила? — изумился Алексей.
— Да.
— А если… если он обманул? А если это вообще какой-то подставной мальчуган был?..
— Нет, нет, Лёшенька, не переживай. Я ему продукты купила… Коли нам Бог помогает, так отчего же другим не помочь! (При этих словах Алексей поморщился, но продолжил внимательно слушать). Я довела его до дома и зашла с ним в квартиру…
— Мама! — взволнованно перебил её Алексей. — Ты что, с ума сошла? Ведь… ведь страшно представить, что могло произойти. В наше-то время!
— Видишь, ничего страшного не произошло, — извинительным тоном продолжила она, — у них маленькая комнатушка, там они все и живут. Братья у него чудесные, брюнетистые такие, круглолицые. Когда мы пришли, они сидели, чумазые, и во что-то увлечённо играли…
— Мамочка, я тебя прошу, не делай так больше, не заставляй меня переживать… — сказал Алексей с дрожью в голосе.
— Лёшенька, прости меня… просто… мне так стало его жалко… Я подумала, а если бы… если бы он был моим внуком?
— Мама! Но не стоит же из-за этого подвергать свою жизнь риску!
— А что, мама? Мы ведь с отцом уже не молодеем… Пока ещё силы есть, мы тебе бы понянчиться помогли, а так… А ты только и занимаешься, что своей философией! Ты, конечно, прости меня, я понимаю, что для тебя значит философия, но из моей памяти никогда не изгладится, как увозили моего отца, твоего дедушку, Евгения Петровича, а всё только потому, что какой-то завистник, наверняка бездарный человек и мизинца его не стоящий, написал на него кляузу, а власти поверили ему, ничтожному, а не твоему деду, доктору философских наук, — тяжело выдохнув, она добавила. — Поэтому… нашёл бы ты себе какую-нибудь девочку хорошую… ведь не знаешь, сколько, кому осталось…
— Мама! — ещё пуще воскликнул Алексей. — Ты же знаешь, что я крайне неуживчивый человек!
— Нет, Лёшенька, ты очень критично к себе относишься! Когда ты встретишь женщину, способную полюбить тебя таким, какой ты есть, ты поймёшь, что ты ошибался, а если эта Ирина…
— Мама, не будем об этом, — резко проговорил Алексей, посетовав, что произнёс эти слова как-то грубо…
— Лёшенька, я на самом деле вот о чём хотела тебя попросить… Зайди завтра к отцу в кабинет… Он себя что-то неважно чувствует… А то вы в этом месяце даже не виделись… Он переживает… Найди уж, пожалуйста, время.
— Ой, я же совершенно забыл, мама! — воскликнул Алексей, ударив себя рукой по лбу. — Да, мама, я зайду… Видишь, дела, дела, дела… Так получается, что я на его этаж даже не поднимаюсь…
— Да, я всё понимаю… — грустно проговорила мать.
— Ладно, мам, я пойду, поработаю ещё, может быть, что-то выйдет, — сказал он, чтобы побыстрее закончить тяжёлый разговор.
— Хорошо, сыночек, я тебя люблю и очень горжусь тобой — помни об этом!
— Хорошо, мамочка, люблю тебя. Пока.
— Пока, — проговорила нежно мать, положив трубку.
Алексей подошёл к столу, взяв наполовину пустой стакан с чаем. Тут его внимание привлекла жужжащая муха, тщетно пытавшаяся найти выход. Алексей, схватив газетку, стал потихоньку подходить к стене, на которой сидело мерзкое чёрное существо, подрагивавшее лапками. Муху он убивать не хотел, пытаясь лишь выгнать её из квартиры, направив в сторону открытого окна. Для Алексея любая жизнь была бесценна, ему казалось, что человек, на правах разумного существа, должен помогать братьям своим меньшим, не уничтожая их. Муха, словно поняв миролюбивые замыслы мужчины, подчинилась, вылетев вон.
Алексей, выйдя на балкон, закурил сигарету. В студенческие годы он пытался победить эту скверную привычку, но не при его вредном характере можно было от неё отказываться. А так, его мрачный вид и дымящаяся сигарета дополняли друг друга, если бы какой-нибудь художник изобразил Алексея, курящего на балконе, то эта бы картина стала шедевром мирового искусства!
Алексей стоял, вспоминая последние годы, совместно прожитые с Ириной…
Она приходила после работы, нервно звоня в дверь; он нехотя открывал ей, лелея себя мыслью, что она молча пройдёт мимо него… Но она, входя в квартиру, специально начинала рассказывать о минувшем дне, получая механические кивки в ответ. Тогда Ирина делала серьёзную мину — выглядело это всё натурально, потому что актёрским талантом она обделена не была.
Потом она устремлялась на кухню, а Алексей уходил в рабочий кабинет. Так она могла сидеть часа три; далее, когда её окончательно обуревала скука, она приходила к Алексею, вставая около балконной двери и начиная тупо смотреть, именно тупо, как смотрят существа, видящие объект, но не понимающие его значения и того, что он в себе несёт.
Чаще всего Ирина возвращалась домой к семи, а в девять они садились с Алексеем ужинать. Ужин проходил в гробовом молчании (по-другому не скажешь!), каждый ел, уткнувшись в свою тарелку, и бровью не поводил. Но следом… следом наступал преинтереснейший момент, когда Ирина, видимо, не до конца насытившись, возможно, специально оставляя место в желудке, решала испить кровушку Алексея, да так, чтобы и капельки не осталось!
Она разражалась всей мощью негодования, начиная пенять Алексею, что он выражает по отношению к ней безразличие, что человек он мерзкий, дрянной и противный; а он же — представьте его выдержку! — утвердительно покачивал головой, убирая тарелки со стола и собираясь наливать чай. Его реакция раззадоривала Ирину ещё больше, она начинала всячески привлекать к себе внимание, сокрушаясь о своей невзаимной любви…
После этого Ирина, сломя голову, неслась в ванную комнату, запиралась и открывала кран с водой… Алексей, зная, что это откровенная манипуляция и Ирина в очередной раз его облапошит, всё равно, движимый страхом за неё (ведь человек не чужой), — начинал выламывать дверь…
Ирина открывала её, доведённая до изнеможения, и бросалась Алексею на грудь, ещё сильнее сокрушаясь о своей жалкой участи.
«Была ли это любовь? — говорил себе Алексей. — Она никогда не произносила „люблю“ первая, только вторя за мной. После того, как я перестал говорить ей это магическое слово, так как не имею обыкновения лукавить о чувствах, перестала говорить и она. Она думала исключительно о себе, поэтому отвлекала меня от написания труда, совершенно не заботясь о моём будущем. Ведь когда я, плюнув на диссертацию, предлагал этой заразе куда-нибудь сходить, она отнекивалась; но, когда же я был занят, она раздражала меня, испытывая судьбу…. Когда я звонил ей на работу, чтобы решить неотложные дела — она не брала трубку; но зато, когда я был занят, она тревожно звонила мне, чтобы решить: помыть окно сегодня или завтра, приготовить жареную или варёную картошку, — а потом, когда я возвращался домой, она мне всё это высказывала и вновь обижалась! Когда я сидел вечером, держась за голову, пытаясь справиться с болью, — она никогда не подходила и не гладила меня по голове — никогда! Вот в такой нездоровой атмосфере я обитал! Но я не мог тогда отказаться от Иры, какой бы бездушной она ни была, всё равно что-то родное исходило от неё… А теперь…»
За окном пролетела птица, нёсшая ветку…
«Наверное, летит вить гнездо, — подумал Алексей, и по его щекам потекли слёзы. — При выдающемся муже на жену возлагается огромная обязанность: не только быт вести да детей растить, но ещё и супруга своего особенно холить и лелеять, чтобы у него неудобств разных не возникало и мог он спокойно своей великой работой заниматься. Жена должна помогать мужу, а не доводить его до греха… Если бы Ева, вместо того чтобы кормить яблоком Адама, уронила бы это яблоко ему на голову, то он бы смог открыть закон тяготения раньше Ньютона… Эх, до чего же женщины существа непонятливые…»
Он вспомнил, как они с Ириной стояли на Сенатской площади; он держал в руках её руку, говоря:
— Я люблю тебя больше всех на свете!
— Больше всех ты любишь себя! — парировала она, уклоняясь от январского ветра.
— Нет, послушай, нет! Я люблю тебя, во всяком случае, больше всего этого света с его излишествами, роскошью, надменностью и лицемерием!
— Нет, нет, нет, нет! — всё также вторила она; всё с той же насмешкой, всё с тем же недоверием, всё с тем же равнодушием, скрывающимся за доброжелательностью.
Алексей всё время боялся утратить её расположение… Любовь, состоящая из страха потерять другого, наталкивает на сомнения, заставляя проверять каждое действие и слово, она скрывает свою боязнь за патетическими выражениями: я не могу жить без тебя, ты мне очень нужна, мы с тобою одной нитью связаны… Когда человек чувствует это, он не станет тратить время на заверения, он полностью отдастся счастью, — а так, он пытается создать для себя иллюзию…
Внимание Алексея привлекла молодая парочка, обменивающаяся нежностями прямо под его балконом. Юноша, крепко сжав руки девушки, прислонил их к своей груди, что-то трепетное прошептав ей на ушко; в то время как она, отведя глаза, боялась пристальным взглядом спугнуть его любовь…
— Я люблю тебя! — доносились слова, сказанные дрожащим тенором.
— И я… — слышался робкий, осторожный ответ, произнесённый мягким меццо-сопрано. — А ты будешь со мной?
— Буду, буду, обещаю!
— Честно? И не бросишь никогда?
— Ты что, глупенькая, куда ты — туда и я…
Девушка, взглянув на юношу, притянула его к себе, поцеловав.
Человеку нужна не вера, а верность. Он должен знать, что его не обманывают, что ему преданы, что от него не открестятся и не отрекутся, — тогда он может жить без задней мысли. Вера — это односторонняя убеждённость, не требующая подтверждения и со временем превращающаяся в отрицание очевидных вещей; а верность — трудная обоюдная работа, заключающаяся в сохранении подлинной любви.
***
Вдруг на балкон в доме напротив вышла девушка, за которой Алексей наблюдал уже второй месяц. Она выходила в то же самое время, что и он; но если мужчина делал это закономерно, то она, видимо, машинально.
Девушка, подперев рукой подбородок, открыла окно, устремив взгляд вниз. Она могла долго пребывать в таком положении, смотря то ли в прошлое, то ли в будущее, — только не в настоящее, умышленно избегая его, чтобы предастся мечтаниям.
Алексей всё время гадал, что у неё на уме. Он считал, что в такой позе можно размышлять только о чём-то возвышенном, например, о тяжелой судьбе, о социалистической идее или о путях развития общества; он бы изумился, узнав, что эта девушка всего-навсего вспоминала прошедший день и думала о грядущем…
Она не пропускала ничего: ни возвращавшихся с работы прохожих, ни недовольных водителей, сигналивших нерасторопным пешеходам, ни набухших почек деревьев, готовых с солнечной теплотой разразится молодой листвой… Но Алексея она, как на зло, не замечала; он был угрюм, тем более, что лицо его заволокло сигаретным дымом, а карниз балкона отбрасывал тень на окна, которые отражали лунный свет. Человек, проходящий мимо и решивший взглянуть на балкон Алексея, подумал бы, что там чёрная дыра, Марианская впадина или же вход в другой мир…
Алексей очень хотел познакомиться с девушкой, но терялся в способах…
Он уже поджидал её утром около подъезда, но каждый раз они разминовывались. Алексей уже хотел войти в подъезд, чтобы наверняка столкнуться с девушкой; но потом подумал, что, верно, напугает её, привлёкши к себе не то внимание, какое бы хотел… Вечером он поздно возвращался с работы, видя, как в квартире её горел свет… Пойти и напрямую позвонить в дверь — он не мог, это было бы из ряда вон неприлично, это бы скомпрометировало его в собственных глазах, лишив его поступка романтики… Ещё, он колебался… он не до конца был уверен, что живёт она одна, а не является закадычной супругой какого-нибудь авантажного мужчины, проводящего дни напролёт на работе и изредка появляющегося дома… или же, что ещё ужаснее, муж у неё — инвалид, и она каждый вечер выходит на балкон, чтобы отдохнуть от домашних забот, чтобы, когда ветер волнует её волосы, она, закрыв глаза, могла чувствовать себя женщиной, не обременённой делами, лёгкой на подъём, которой все трудности нипочём!
Неожиданно Алексея осенила мысль: он решил написать письмо! Сначала он ещё немного поменжевался, постучав пальцами по подоконнику, и позвал кота Дымку, который с радостью свернулся в клубок, с удовольствием принимая ласки хозяина… но потом Алексей решил, что это единственный выход, которым нельзя пренебречь!
Мужчина прошёл в зал, в кромешной темноте найдя выключатель, и зажёг свет; зарево мигом осветило комнату; Алексей, щуря глаза, дошёл до стола, начав выдвигать каждый ящик, потому что он не помнил наверняка, где хранится чистая бумага; когда же мужчина занимался писательством, он опускал руку и она сама находила нужный ящик, но сейчас же, пристально разглядывая стол, глаза его разбегались…
Наконец, найдя бумагу и заправив чернильницу, он взял перо… «Здравствуйте, дорогая незнакомка!» — убористым почерком написал Алексей.
«Нет, — подумал он, — как-то напыщенно получается… Допустим, здравствуйте ещё куда не шло… но вот незнакомка, а, тем более, дорогая… Я же могу её напугать! Вот олух! Если я напишу незнакомка — совру, потому что я её уже как два месяца знаю, просто не разговаривал ещё… А дорогая… Но, она же дорога мне, ведь, если было бы иначе, стал бы ли я тогда каждый вечер посвящать ей час, безмолвный час безнадёжного созерцания её мерцающего силуэта?.. Нет, лучше напишу просто: Здравствуйте!»
Алексей взял новый лист и, начеркав: «Здравствуйте!» — остановился…
«А что дальше? — спрашивал он себя. — Письмо это тебе, брат, не диссертацию писать, тут образность нужна… Как же бы… А впрочем, буду писать, как есть!»
Он снова обратился к письму и продолжил: «Я, право, не знаю, как начать, как сообщить вам то, что тревожит меня вот уже который месяц, что является предметом моих вечерних размышлений… К сожалению, я не одарён художественным талантом, поэтому, если начну описывать вам свои чувства, свои эмоции и прочее, то лишь рассмешу вас, что в данном случае крайне неуместно и, я бы даже сказал, непростительно! Мною движут самые светлые помыслы… Понимаете, — тут он запнулся, ему стало не по себе из-за того, что добрая часть листа потрачена на оправдания. — Короче говоря, — вытерев пот со лба, начал он, — я не сумасшедший — и кончим на этом, потому что я уже сам на себя досадую, что так затянул с этим объяснением причин, побудивших меня написать вам… Вы не представляете, что значите вы для меня! Если вы по натуре любите спорить, то прошу вас — не возражайте мне, ибо вы не знаете, какое это блаженство, отбросив диссертационные листы, выйти вечером на балкон и увидеть вас, безмятежно стоящую… Ах, наверное, вы никогда меня не видели… Впрочем, какое вам может быть до меня дело? Ведь на улице — весна. Могу ли я тягаться с весной? Во мне нет и йоты той красоты, какая есть в молодой поросли! Смотря на вас — я отдыхаю, я чувствую себя человеком, своим примером вы заставляете меня наблюдать за такими простыми вещами, как скатывающаяся по оконному стеклу капелька или луна, прорезающая свет сквозь провода. Но более всего на свете мне нравится видеть вас, принявшую величественную позу, облокотившись грудью на подоконник, и вбиравшую весь праздник этого мира! Я бы очень… слышите?.. очень хотел бы с вами познакомиться…
«Поначалу какое-то ребяческое озорство подогревало меня сложить это письмецо самолётиком, бросив в направлении вашего балкона… Это было бы безумно романтично! Но я вовремя одумался… Во-первых, расстояние между домами существенно и письмецо бы просто не долетело, плюхнувшись в грязь, это ещё хорошо, если бы оно не обрызгало прохожих или не упало на стекло проезжающей машины, загородив водителю видимость, а кабы его кто подобрал — это бы какое ценное признание находилось в его руках, — вот именно в таком случае я бы довёл себя до сумасшествия! Во-вторых, вы бы, обнаружив у себя на балконе моё письмецо, приняли бы его за всего-навсего случайно залетевшую бумажку и выбросили бы его в мусорный пакет, который потом бы попал на улицу, порвался и, как назло, это бы письмецо выпало и, быть может, очутилось в руках какого-то прохожего, и в этом случае я бы тоже довёл себя до сумасшествия! Поэтому, из соображений моей психической здравости, я избрал самый действенный и безопасный вариант, положив письмецо в ваш почтовый ящик. Я не уповаю на скорое прочтение, но, тем не менее, есть хоть какая-то надежда, что этот пропитанный нежностью листочек окажется в ваших изумительных рученьках!»
Ему стало стыдно от всей этой витиеватости и выспренности, ему хотелось разорвать письмо и не писать вообще, чем, написав такое, быть отвергнутым, ведь прочитав это, любой бы девушке стало не по себе от сквозивших в каждой строчке вычурности и жеманства. Алексею казалось, что он копирует чей-то стиль, что он использует слова, видимые им в книгах, а не слышанные им в жизни… Ему хотелось написать классическое письмо, наполненное отступлениями и рассуждениями, но время, в которое он жил, было гораздо проще и легче, не требуя для описания своих явлений затейливых и мудрёных слов. Как было ему не обидно, но он нашёл в себе силы, чтобы разорвать письмо и начать писать новое.
«Здравствуйте! Я бы хотел с вами познакомиться. Каждый раз, выходя вечером на балкон, я вижу, как вы стоите в доме напротив и смотрите в окно. Мне было бы невероятно интересно познакомиться с таким человеком, думаю, нам бы было о чём поговорить… Ответное письмо вы можете положить в почтовый ящик в подъезде, как это и сделал я, или же отправить по почте, но, думаю, это излишне и доставит вам неудобства», — дописав адрес отправителя, Алексей аккуратно сложил письмо и положил его во внутренний карман пиджака. Ему стало как-то хорошо на душе, он поверил, что не всё потеряно, что в его жизни появился шанс, который может обернуться удачей!
Он вернулся в зал, потушив свет; провёл рукой по корочкам книг, стоявших в шкафу, и подмигнул укладывавшемуся на подоконник Дымке, удалившись спать.
Четвёртая глава
I
Солнце осветило Ленинградские крыши, обогревая пёрышки птиц.
Алексей встал в семь часов утра, умывшись и побрившись; потягал две десятифунтовые гири (посетовав, что с третьего подхода начинает болеть поясница) и стал завтракать манной кашей. Трапезничая, он имел обыкновение включать радио, чтобы окончательно взбодриться. Пока Алексей поглощал ложку за ложкой, уморительно причмокивая, диктор громогласно доводил радиосводку:
…аграрная политика партии направлена на укрепление материально-технической базы сельского хозяйства. Капиталовложения в эту отрасль составили порядка 170 миллионов рублей. Благодаря достижениям советских учёных был осуществлён научный прорыв, вследствие которого в сельское хозяйство были внедрены ирригационные и мелиоративные системы…
Алексей улыбался, слушая о рывках в сельском хозяйстве, металлургии, горнодобывающей промышленности… Он был одним из многих советских людей, радующихся цифрам, выражавшим научно-техническую мощь страны. Когда диктор заключил эфир словами: «Слава человеку труда! Ура, товарищи! Наш долг, сегодня работать лучше, чем вчера, завтра — лучше, чем сегодня!» — Алексея охватило чувство гордости за Родину, всем своим существом он был счастлив за свою страну и право быть её гражданином!
Закончив завтракать, Алексей надел глаженный с вечера серый костюм и вышел на улицу. Идя по дороге, у него развязался шнурок. Остановившись, чтобы завязать, он ненароком увидел располагающийся напротив дом, и тут в его голове воспламенились воспоминания вчерашнего дня, он полез правой рукой во внутренний карман пиджака и нащупал письмо. После этого Алексей перешёл дорогу и встал в арке, соединяющей дома. Арка бросала тень на лицо мужчины, поэтому выходящим из подъезда, где предположительно жила таинственная незнакомка, не было ничего видно.
Алексей стоял, перебирая в руках письмо. Он не хотел заранее встретиться с девушкой, но медлить было нельзя, потому что, будучи ответственным человеком, мужчина никогда не был замечен в опоздании на работу и не хотел, чтобы столь счастливый для него день был омрачён этим мелким проступком.
Наконец, набравшись решимости, Алексей подошёл к подъезду. В этот момент из него вышла тучная бабушка с собачонкой, окинувшая мужчину неодобрительным взглядом и поинтересовавшаяся: «А вы в какую квартиру?»
— Мне нужно доставить бандероль. Я здесь не живу, — сообразив, ответил Алексей, чтобы избавиться от назойливой старушки.
Удовлетворённая ответом, она направилась восвояси, демонстративно кряхтя и огрызаясь на собачонку, которая выражала полную невозмутимость на морде.
Вытерев со лба выступившую испарину, Алексей зашёл в подъезд, застыв перед почтовыми ящиками. Только сейчас он понял, что не знает квартиры незнакомки наверняка. Он ни в коем случае не хотел подниматься на интересующий его этаж и с болезненным вниманием всматриваться в номера квартир, пытаясь вычислить в уме нужную, а потом выбегать на улицу, чтобы подтвердить предположение.
Алексей, заметив схожесть планировки дома незнакомки с его домом, стал пальцами считать номера ящиков, прикидывая этажи, на которых располагались их жильцы. Так, наконец, он дошёл до нужного пятьдесят седьмого номера, сунув туда конверт, осмотрелся по сторонам и, убедившись, что никто не наблюдает за ним, вышел на улицу, направившись на работу.
Залежавшийся снег был единственным, встречавшим весну плачем. На лицах же остальных сияла улыбка, а сердце стучало надеждой на что-то светлое и достижимое.
Алексей шёл, радуясь жизни. Ничто так не поднимает настроение человеку, как маячащий шанс встретить любовь. Ведь основная человеческая потребность заключается в наличии любви. Не отсутствие воды, еды, света — ничто так не важно, как любовь! Любя кого-то, ты можешь проплыть между Сциллой и Харибдой, пройти сквозь строй шпицрутен, — и, даже потерпев поражение, ты не распространишь его на любовь, несущую красный флаг!
Выйдя из метро на Выборгскую улицу, Алексей подошёл к огромному серому зданию, ограждённому глухим забором из красного кирпича. Это была городская психиатрическая больница специализированного типа, в которой Алексей работал врачом-психиатром, а его отец занимал должность заместителя главного врача в звании подполковника медицинской службы.
Сюда помещались как пациенты, осужденные за совершение тяжких и особо тяжких преступлений в состоянии невменяемости, так и политически неблагонадёжные лица, привлечённые по 64 статье УК РСФСР «Измена Родине», 70 — «Антисоветская деятельность и пропаганда» и 72 — «Организационная деятельность, направленная против государства». Последних признавали ответственными в совершении общественно опасных деяний, согласно вердикту судебно-психиатрической комиссии, состоящей из врачей института Сербского, работающих в специальном 4-ом отделении, которое непосредственно занималось обвиняемыми в контрреволюционной деятельности. Причём отрицание виновными содеянного рассматривалось как бред сутяжничества, игравший комиссии на руку. Врачи читали обвиняемым нравоучения, уличая их в упрямстве и усматривая в их поведении злость, диагностируя: паранойяльное развитие личности, вялотекущую шизофрению, расщепление личности, бред реформаторства и т.д… Заболевания были продиктованы не научными мотивами, а сиюминутной необходимостью. Тем же, кто упорно сопротивлялся, вкалывали амобарбитал — так называемую сыворотку правды, вызывавшую состояние эйфории, в которой обвиняемый подтверждал вердикт врачей о наличии у него хронической душевной болезни.
Пресса называла таких людей агентами империализма, состоящими в антипартийных группах, безыдейными гражданами советского государства и людьми, замеченными в капиталистических окружениях. Всё это способствовало формированию положительного мнения у советских граждан к методам борьбы с тунеядцами и паразитами.
При попадании в психиатрическую лечебницу больных усмиряли не только аминазином, галоперидолом или тизерцином, превращая их в обездвиженных и неразумных существ, но и вводили им кислород под кожу, чтобы она отделялась от мышечных тканей, вызывая сильные боли. Пациентов, объявлявших голодовку, принудительно кормили через носоглотку, что вызвало переломы переносицы, воспаление кожного покрова и общее гниение организма.
Выжившие в таких условиях выходили на свободу с мышечной дистонией, поражениями лицевых мышц, циррозом печени и паркинсоноподобными симптомами, будучи не в состоянии вести привычный образ жизни и испытывая адские боли и спазмы.
Территория больницы состояла из огромного здания, где содержались больные; специального досмотрового пункта и недавно построенных швейного и картожного цехов, в которых могли трудиться на благо Отечества ещё не окончательно лишившиеся разума больные.
Сам вид забора и зданий наводил ужас на мимо проходивших людей; они ускоряли шаг, боясь быть запертыми в этот замок смерти, число убитых в котором давно стало трёхзначным, а счёт безвинно измученным и истерзанным не вёлся никогда! Всё это противоречило принципам гуманизма и осуждалось на международном уровне, как средство политического давления, но Алексей, как и большинство советских граждан, поддерживал Хрущёва в утверждении: «Против социализма может выступать только сумасшедший!» Даже видя, каким мучениям подвергаются заключённые, Алексей считал, опираясь на научные факты, всё это необходимым и эффективным. Трудно в обществе, преисполненном коллективизмом, заронить зерно сомнения: люди, видящие тьму своими глазами, охотно будут придерживаться общепризнанного мнения, считая её светом, причём делая это не из-за боязни встать в оппозицию, а из-за невозможности поступить иначе, привитой родителями и школой с самого рождения.
Изначально Алексей работал в обычной психиатрической больнице, но потом, когда отец занял должность заместителя главного врача, он решил, искушённый не столько тщеславными мыслями, сколько желанием жизненных перемен, перевестись работать под его началом. Мать, узнав о его намерении, учиняла скандалы, думая отговорить сына, но его настойчивость и тактичность смогли растопить материнское сердце, в результате чего он и одержал победу.
Поначалу Алексею было трудно влиться в коллектив, но со временем он привык к этим людям и их нравам, погрузившись в науку. На вопрос: «Жалел ли он своём выборе?» — ответить трудно, ведь он всегда избегал этого, поглощённый мыслями о врачебном долге.
***
Открыв дверь досмотрового пункта, Алексей, поздоровавшись с дневальным, предъявил пропуск, после чего ему был подан журнал.
— Как ночь прошла? — поинтересовался Алексей, расписываясь в журнале.
— Обыкновенно, не без происшествий, — ответил дежурный.
Это был молодой старший сержант, верхнюю губу которого оттенял обильно выступивший чёрный пушок, появившийся вследствие притупленного лезвия бритвы. Рассказывая о положении дел, лицо его приобретало серьёзный вид и, казалось, что отчитывается сам генерал, причём не за проведённую в психбольнице ночь, а за успешное выполнение сложнейшей военной операции…
— И что же произошло? — спросил Алексей, смотря на стены, встретившие его пустынным цветом, совмещавшим в себе пустоту и безжизненность.
— Да, вот, пациент в шестнадцатой палате безобразничал. Пришлось скручивать в бараний рог. А он буянить вздумал. Ещё дерётся так здоровски, зверюга. Я на него с одной стороны, товарищ лейтенант с другой, а он изловчился, гадёныш, да как въедет мне по лицу! — сказал он, показывая на красное пятно, выступившее на щеке. — Очень уж бешенным оказался! — заключил молодой человек, протерев глаза, уставшие от бессонной ночи.
— Аркадий, — полюбопытствовал Алексей, обратившись к собеседнику по имени, — а почему ты выбрал именно это место работы? Есть же, как ни крути, обычные колонии, на худой конец, можно было бы работать без лишних нервов?
— Знаете, Алексей Александрович, — начал старший сержант, косясь на входную дверь, дабы его слова никто другой не услышал, — я бы ушёл… Здесь очень тяжело… Я уже с начальством говорил. Некуда пока. Я живу здесь рядом, у меня дочка недавно родилась, родители на пенсии… Я как на семейном совете заикнусь, так они меня начнут отговаривать: «Аркаша, посуди сам, где тебе будут столько платить, да ты там как за каменной стеной!» А что мне всё это, когда мне эти зловония поперёк горла стоят. Я домой приду, спать лягу и мне всё снятся эти палаты, эти рожи бандитские, эти санитары с осклабистыми улыбками… Я не могу так, Алексей Александрович, но пока нет иного выхода… — грустно подытожил он, поправив козырёк фуражки.
— Если не забуду, я поговорю с Александром Дмитриевичем, думаю, он чем-нибудь поможет, хоть советом. Тут, недалеко от нас есть режимное учреждение, насколько я знаю, там что-то связано с оборонной промышленностью… Посмотри, подумай, поспрашивай… Нельзя себя тиранить — рано или поздно прорвёт, так мало никому не покажется, будешь вести себя похуже наших больных!
— Можно ли хуже? — спросил, смеясь, дневальный.
— Можно, Аркадий, можно… Знаешь, я многое видал. Кладут человека одного, тихого и смирного, а потом он себя в таком свете показывает, что, был бы он в здравом уме и светлой памяти, ему было бы легче сквозь землю провалиться, чем выглядеть так в глазах общества… Никто не хочет здесь оказаться, никто! Каждый про себя думает: «Меня это обойдёт!» А потом оказывается тут, и ему даже горько не становится, потому что он не может понять, до чего дожил… — произнёс Алексей и какая-то тоска запала в его сердце.
В коридоре послышались шаги дежурного; Алексей вышел во двор, не пожелав доброго дня дневальному. Бывало, они любезно прощались, но после произошедшего разговора любое пожелание чего-то хорошего выглядело бы насмешкой и обесценило ранее сказанные слова, отзывавшиеся печалью в сердце.
Зайдя в здание больницы, Алексей, поднимаясь на третий этаж, где располагался его кабинет, проходил мимо второго этажа и, услышав чьё-то пение, остановился, навострив уши, и решил разобраться, в чём дело. Идя на цыпочках, чтобы не спугнуть непризнанного певца, он дошёл до врачебного кабинета, приоткрыв дверь, и увидел в щелочку, как его коллега, Николай Фёдорович, находившийся в преклонном возрасте, скачет по кабинету, приплясывая, и поёт, обвязав шею новогодней мишурой:
Завтра дальняя дорога
Выпадает королю.
У него деньжонок много,
А я денежки люблю.
Сначала Алексею хотелось зайти в кабинет, чтобы остановить это сумасшествие, но потом в горле у него запершило и на глазах навернулись слёзы, — он тоже был готов запеть от отчаяния, от немоготы, от какой-то обречённости на вечное общение с сумасшедшими.
Он и не заметил, как сзади к нему подошёл рослый конвоир, державший в руках резиновую дубинку, и тихонько, чтобы не мешать пению, сказал:
— Алексей Александрович, у него вчера дочь при родах умерла… Девке всего тридцать лет было… Говорят, внутреннее кровотечение… Как врачи не старались, а спасти не удалось. У нас, конечно, самая лучшая медицина, но и на старуху бывает проруха. Тут уж у кого какая судьба. Так, вот, ему как вчера сказали, он будто бы с ума сошёл. Сначала сидел и тупо смотрел в телефонную трубку, с пристрастием разглядывая цифры, потом подошёл к шкафу, достал оттуда новогодние игрушки, вынул мишуру и стал петь, вот, до сих пор продолжает, — тревожно произнёс он, показав рукой на Николая Фёдоровича, напевавшего уже другую песню. — Жалко мне его, очень жалко. Никто из нас не заходит — совестно как-то тревожить в такие минуты человека. Ведь каждый из нас по-своему горе переносит. Я доложил утром Александру Дмитриевичу, он сказал пока повременить, а там уж видно будет, если что, сам придёт и уладит.
— Эти игрушки ему из Пскова дочь привезла, он мне где-то месяц назад рассказывал, — проговорил Алексей, дав слабину в голосе. — В конце декабря, перед новогодними праздниками, он принёс их сюда, чтобы и этим стенам дать какую-то жизненность… Жена у него от рака поджелудочной железы пять лет назад умерла… Хотя… на десять лет его была моложе. Вот, как вы говорите — судьба. Помню, он тяжело переживал утрату, даже на работу месяца два не выходил, закрылся ото всех, мы каждый день ходили, проведывали его — благо, он живёт на втором этаже, а рядом растёт дерево, так вот, мы, парни, взбирались на дерево, на ветки облокачивались и разглядывали в окно, что там происходит… Теперь он один остался… Зять у него вроде машинистом работает, про сватов его ничего не знаю, коли живы, так, глядишь, не дадут старику от тоски преставиться, внучкой займут, может, скрасит его скорбь девчушка.
— Ох, не знаю, Алексей Александрович, будет видно… Я одного не могу понять, почему судьба так жестока к людям честным, порядочным, неподкупным, и так потворствует всяким негодяям и мразям?
— До поры это, до поры… Мы же не знаем: сладко ли они спят и легко ли они дышат… Со стороны кажется, что, мол, этот человек такой, сякой, значит, покарать его надо, а потом посмотришь в совокупности-то, оказывается, не такой уж и безнадёжный человек, и не без добрых дел, и любит он кого-то и заботится о ком-то, и счастья какого-никакого достоен…
— Но ведь Николай Фёдорович не в потёмках свои добрые дела совершал, ведь каждый видел и знает, как он радеет за новые методы лечения, как иной раз защищает больного, который набрасывался на него и ругал последними словами, как он нас, конвоиров, жалеет и сам усмирять этих паразитов ходит…
— Если бы воля судьбы находилась в руках человеческих, всё равно бы нашёлся тот, кто бы счёл это несправедливым. Всё для чего-то нужно, всё не случайно, и если этого мы не понимаем сейчас, то пройдёт время и мы, ударив себя по лбу, воскликнем: «Как же я раньше не догадался! Оно же, как на ладони было!» Человеческий взгляд особенен — пока ему не покажешь, он и не увидит, а коли увидит, так и не поймёт, а раз поймёт, то ещё не значит, что правильно. Это всё от нашего природного несовершенства…
— А как же его побороть? — наивно спросил конвоир, ожидая услышать рецепт.
— Вот, спроси у них, — сказал Алексей, показывая на палаты, где лежали больные. — Все они хотели стать совершенствами и стали, но в своих глазах, а в глазах общества обросли чертами сумасшествия… Не нужно тереть глаза, желая увидеть истину раньше времени, прозрение наступит само собой, когда человек будет готов внутренне, это нам кажется, что мы готовы, а судьбе виднее, — заключил философски Алексей, распрощавшись с конвоиром и направившись к своему кабинету.
Этот разговор помог ему немного позабыть о несчастии Николая Фёдоровича, настроившись на рабочий день.
II
«Как скоротечна человеческая жизнь! Как внезапно мы теряем тех, без кого эта жизнь не представляет смысла! И вечно у нас не хватает времени себя к этому подготовить, мы всё откладываем, боимся посмотреть в глаза страху… А, впрочем, ведь не знаешь, чей черёд будет идти первым, может только зря время коротать будешь, а жизни так и не поведаешь!» — думал Алексей, сидя в кабинете над бумагами. Он почему-то сравнивал себя с орлом могильником, возвышающимся над трупной горой. Алексею казалось, что он занимается какой-то мертвечиной, ненужной бумажной волокитой, приправленной формализмом… Внезапно ему захотелось кофе… Он уже встал из-за стола, чтобы направиться в столовую, но в дверь непринуждённо постучали…
— Войдите, — сказал Алексей, недоумевая, кто бы это мог быть…
В кабинет вошла Василиса Евгеньевна Борщова, старшая медсестра, к которой у медицинского персонала сложилось неоднозначное отношение, о причинах коего речь пойдёт далее…
Перед Алексеем стояла хрупкая девушка с тонким станом и пышным бюстом, одетая в белый халат на два размера больше. Она любила носить плотно облегавшую, иногда походившую на вычурностую одежду, подчёркивавшую её миловидные формы. Едва выступившие лобные морщинки терялись за красноречивым взглядом изумрудных глаз, выражавших, на первый взгляд, что-то возвышенное и недоступное, но, на самом деле, не могущих что-либо выразить ещё. Острые скулы, как и подбородок, добавляли её образу мужественность и храбрость, делая её в каком-то смысле Жанной д’Арк, только боровшейся не за освобождение Орлеана, а за равноправие женщин перед мужчинами.
Она умела неподдельно изумляться тому, как молоко смешивается с кофе, как дотоле чистое небо заволакивают облака и как люди каллиграфически выписывают буквы. Наверное, это единственное, что, каким-то чудесным образом, досталось ей от женщины, всё же остальное: нордический характер, манера держать себя и флегматичный тон, — было признаком мужского начала, отягчавшим сердце, стучавшее женской любовью!
Её отец занимал какую-то высокопоставленную должность в Министерстве здравоохранения, но все попытки что-то разузнать оказывались тщетными, потому что девушка, выйдя замуж, взяла фамилию супруга, устроившись на работу уже замужней…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.