Бремя завета
Глава первая
Мне было хорошо. Я не то дремал… не то блуждал на краю реальности. Ровно гудели турбины. Далеко внизу неподвижно висели ватные облака. Самолет летел в Израиль.
— Пусть как вода течет суд.
И правда как сильный поток…
Ищите добра, а не зла,
Восстановите правосудие…
Голос звучал где-то внутри головы. Я оглянулся — в салоне все мирно дремали. А вот за стеклом иллюминатора мелко семенил по безвоздушному пространству ветхий старикан в застиранном балахоне. Он укоризненно простирал ко мне палец и шевелил губами, отчего под черепом у меня грохотала какая-то несусветная чушь:
— Вы, построив дома из камня,
Жить в них не будете,
Вы, насадив виноградники,
Пить от них вина не будете!
Старичок приплюснул лицо к иллюминатору, и оно подернулось туманом и мелкими капельками слюны:
— Поистине буду помнить все дела ваши!..
— Кто ты? — спросил я оробело.
Старичок оторвал от ватного облака хороший клок и подложил под себя. Судя по всему, приготовился к долгой беседе.
— Амос мне имя. Я был пастух и собирал сикоморы. Но Господь взял меня от овец, и сказал мне Господь: «иди, пророчествуй к народу Моему, Израилю». Буди живых, доколе не исполнят они Завет, заключенный со Мною!».
…И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей?
— вспомнил я Пушкина.
А старичок продолжал:
— Мошол-мехалей! Ты летишь на землю твоих отцов. Здесь ты должен взвесить жизнь свою на весах Завета!
Какие весы?.. Какой Завет?.. Я летел в гости к брату. А отцы мои родом из Александрии. Но не из той, что в Египте, а из той, что недалеко от Херсона… И не этому старику взвешивать мою жизнь! Чем дольше я смотрел на него тем больше убеждался: где-то я его уже видел!..
…в Кунцеве вскоре после войны.
Жили мы тогда бедно, по карточкам. Помню вечер, когда мама плакала, глядя в темное окно: «- Нечем мне кормить вас!..». И помню день, когда я был дома один и радио орало во всю мочь. И я не услышал стука в дверь. А когда обернулся, на пороге стоял… вот этот самый старикан. Он водил рукой по притолоке в поиске… чего? Выключателя?.. Потом он не попросил, а просто приказал мне напоить его чаем. И положил в стакан один… два… три… четыре куска сахара! Он пил чай, прихлебывая, и внушал мне, что дом еврея должно защищать Божье слово. Теперь-то я понимаю, что он говорил о мезузе и о кусочке Торы, который хранится в ней.
«…и будут слова эти, которые Я заповедаю тебе сегодня, на сердце твоем… и будут они украшением над глазами твоими, и напиши их на косяках дверей дома твоего и ворот твоих»…
Но тогда я слушал его и не слышал. Я все считал про себя: один… два… три… четыре куска!..
— А ведь я приносил тебе слово Завета! — упрекнул меня старик…
— Четыре куска сахара! — не мог успокоиться я. — Мама разрешала нам с братом класть в стакан только один кусок! Сахар же был по карточкам!..
— Я вознес тебя над временем, дабы узрел ты миг Дарования! Слушай!.. Смотри! — говорил я…
Он простер руку, и в сумеречном небе я увидел как будто бы кадр из фильма «Моисей»:
…гора горела огнём до самых небес, и была тьма, облако и мрак…
И голос старика был как голос диктора:
— Синай стоит в огне… земля дрожит… и Бог говорит с народом Израиля!
— Да не будет у тебя других богов! — машинально подхватил я. — Почитай отца твоего и матерь твою!.. Не убивай!.. Не прелюбодействуй!.. Не желай жены ближнего твоего… ни раба его, ни вола его!..
— Помнишь! Знаешь! — палец пророка вонзился в стекло. — Значит, не был мой глас вопиющим в пустыне!
Я не стал разочаровывать старика. Откуда ему знать, что каждую из моисеевых истин мне довелось открывать самому.
Но хорошего настроения как не бывало. Вместо сытого благодушия в голову полезли непрошенные воспоминания, как будто кто-то против моей воли листал подзабытые странички довольно-таки долгой и небезгрешной жизни…
…Мы жили тогда в сибирском городе. Шла война, и в небольшой комнате деревянного дома кучковались одиннадцать эвакуированных душ. Раньше всех просыпалась бывшая домработница Манька. Вот и в этот раз она ни свет, ни заря заколготилась в своем углу, зашуршала, заворчала что-то. Собиралась на рынок…
— Теть Дор, а куда деньги делись? — безобразно громко зашептала Манька.
— Вечером были в моей сумке, — сиплым со сна голосом подсказала мама.
— Да уж я все бебехи из нее вытрясла, а ничего нет!
— Где ж им еще быть! — Мама нехотя выползала из угретого лежбища, а я тихо-тихо задвигал себя за спину младшего братца. Ох, чуяло мое сердце!..
— Ленька-подлец! — вдруг догадалась мама. — Он, ворюга, весь вечер здесь крутился!
— Ну, душа из него вон!
Манька и мама кинулись в хозяйскую комнату. В сенях загремело — они вооружались.
— Вот он! Под кроватью! — кричала Манька. — Забился гад… Веником не достать!..
— А ты метлой! Метлой его!..
— Отдавай деньги, жид яврейский!
Маньке было пятнадцать лет, и «жида яврейского» она привезла из рязанской деревни. «Явреи, — говорила она, — люди хорошие, а вот жиды!.. Христа замордовали!».
— Отдавай деньги! — вопила Манька.
— Отдам! Отдам! — извивался под кроватью Ленька
— Запереть его в чулан! — распоряжалась мама. — Катя придет, пусть с ним разбирается!
— Не брал я ваших денег! — плаксиво канючил Ленька. — Вот они! Мне ваш Илья дал!.. Забирайте!..
— Врешь! — не своим голосом закричала мама.
Дальше все было неразборчиво, потому что я забился головой под кровать. Спрятаться глубже мешал мешок с картошкой и корзина с зелеными помидорами. Извлечь меня не стоило труда.
— Сыночек! — Смотреть на маму было страшно. — Он же врет?.. Да? Правда?.. Ты не брал этих денег?
Я не был обучен врать. И поэтому побежал. Вокруг стола. Руша стулья и перепрыгивая через них. За мной с ремнем и слезами бежала мама.
— Как ты мог!.. Как ты мог! — причитала она.
— Держи его! — подзадоривала Манька.
— Воришка! Воришка! — добавляли перца двоюродные Жанна и Вера.
— Гевалт! — вопила бабушка Злата.
— А что я говорила! — злорадствовала тетка Рейзл.
— Гей дрерд! — как всегда советовал ей сумасшедший дядя Сюня.
И вплетался в общий хор стон секретарши Меры, занимавшей угловую кровать:
— Вей из мир! И тут тебе цирк с утра! И тут тебе театр! И все за бесплатно!..
Я бежал вдумчиво. Иногда расчетливо притормаживал, чтобы мамин ремень не рассекал воздух впустую. При каждом ее попадании я взвывал дурным голосом.
— Вау-у! — подзадоривали меня сестренки.
— Вей так из мир! — стонала Мера.
— Абизоим фар ди гоим! — ворчала тетя Рейзл, наверное, имея в виду Маньку.
— Илюшенька! Сыночек! — рыдала мама.
— Ин дрерд! Ин дрерд! — возбуждался дядя Сюня. И вдруг, вспомнив что-то давно забытое, влепил плюху тетке Рейзл.
— Пожар! — радостно закричал он. — Горим!
Вконец обессилев, мама упала на стул.
— Как ты мог! Ты!.. Ты!.. Сыночек!.. — она не находила слов…
— Это Ленька… Ленька… — с присвистом всхлипывал я, прикидывая, не повыть ли еще немножко.
Конечно, это была Ленькина затея. Мне было семь, а ему двенадцать, и в каждом классе, начиная с первого, Ленька просиживал по два года. По утрам он деловито хлопал калиткой, выходя со двора, потом осторожно огибал забор и перебрасывал портфель в заросли бузины, где уже караулил я. Бум! — и портфель шлепался в землянку, где раньше жили куры. И теперь мы были свободны… Как много можно было успеть за неяркий осенний день! Прокатиться на подножке трамвая… поплевать с моста на проходящий внизу буксир… попробовать рису с изюмом в очереди нищих на соседнем кладбище… или протыриться через окно туалета на дневной сеанс, чтобы в двадцатый раз посмотреть «Богдадского вора»…
А вчера мы с Ленькой увидели чудо. За пыльным стеклом витрины в бархатном гнезде футляра тускло мерцало что-то.
— М…м…микроскоп! — Ленька, когда нервничал, заикался. — Вот бы нам такой!
— Кино показывать?
— Б…б…балда! М…м…микробов смотреть! Вот! — протянул он давно не мытую руку. — На вид чистая, а в микроскопе!.. У-у! У…у…усатые, колючие! Хичники!
— Как вошки?.. — Мама говорила, что если волосы не расчесывать, вошки сплетут из них косички и уволокут в реку!
— В… в… вошку простым глазом в…в…видно, а микроба иди рассмотри!
А он, зараза, всякую холеру разводит!
Нет, все-таки Ленька недаром так долго учился… И цифры он умел читать.
— Четыреста пятьдесят… — разобрал он на бумажке.
— Много? — не понял я.
— Е…е…если копить по рублю в день… п…п…получится четыреста пятьдесят дней…
— А если по два?..
— Умножить на… два… Или р…р…разделить? — задумался Ленька.
— Так давай прямо сегодня и начнем! — предложил я.
Вечером я принес ему первую монетку.
— Три копейки?.. — скривился Ленька. — Так мы до морковного заговненья копить будем…
Я не стал спрашивать, когда это заговненье настанет и принес еще монетку.
— Пятнадцать? — Ленька горестно покачал головой. — Бумажные нужны!
Мне шел восьмой год, и я знал только, что рубль — это бумажка с шахтером. Была еще бумажка с красноармейцем… А вот в маминой сумке лежали деньги с летчиками. Сегодня пришел перевод от папы. Мама с хрустом разорвала цветную полоску и бросила пухлую пачку в сумку. Дядя Сюня мгновенно выдал нужный расчет:
— Тридцать три поллитры!
— Аид а шикер! — обидела его тетка Рейзл. — Батрак!
Я принес Леньке двух «летчиков».
— Ага! — обрадовался он. — Другое дело!
— Хватит? — с надеждой спросил я.
— Т…т…ты что! Это ж всего десятка!..
Я еще три или четыре раза заглянул в сумку.
— Не заметят? — беспокоился Ленька.
— Не… Там еще много…
Утром оказалось, что я перестарался.
— Как? Как ты мог? — не могла успокоиться мама. — Разве ты видел, чтобы кто-нибудь из нас взял хоть соринку чужого? Разве тебя кто-нибудь учил воровать?..
— Не-е… не учил… — канючил я.
— Зачем же ты залез в сумку? Зачем взял деньги? Пятьсот рублей!…
— Неча-а-янно… — проблеял я.
— Тридцать три поллитры! — уточнил сумасшедший Сюня.
— Вей так гитлер им пунем! — сказала свое слово бабушка..
— Бабушка! — поправила ее Жанна. — Это не Гитлер, это Илюшка деньги стырил!
— Нехай!..
— Абизоим!.. — твердила свое Рейзл.
— А ты помнишь значение этого слова? — нарисовался в иллюминаторе пророк.
— По-моему, «стыдно»…
— Стыд — это наша совесть… Он оставляет зарубки в душе. Болит, как рана. И заставляет вести себя достойно. Чтобы не было стыдно перед Богом!
— А если мне стыдно перед самим собой?
— Покайся! И запомни наше древнее слово «тшува»!.. Вот что говорит тебе пророк Амос!
— А четыре кусочка сахара? — ни с того, ни с сего спросил я.
— Тшува! — ответил пророк.
Я открыл глаза. На табло горела надпись на иврите. Наверное, «Пристегнуть ремни!».
За стеклом иллюминатора никого не было. Только таяло туманное пятно, словно от чужого дыхания. А внизу плыло красное море черепичных крыш. Самолет садился в аэропорту Тель-Авива. Начинался Израиль. И на душу мою снова нисходил покой.
Глава вторая
Я был гостем двоюродного брата Бориса. Теперь он звался Борухом и был вполне преуспевающим гражданином своей страны. И он, и его жена Рита приняли меня как родного. Они сделали все, чтобы я мог увидеть и принять в свое сердце Эрец-Исраэль.
Мы побывали на холме, где наш предок Авраам заключил союз с местным царем Авимелехом и получил разрешение пасти свои стада на этой земле.
Борух свозил меня на Мертвое море и в древнюю крепость Моссаду. А потом пришла очередь Иерусалима.
Помню, мы поднимались по склону холма, поросшего редким лесом, и Борух вглядывался в просветы между деревьями.
— Где-то здесь… — бормотал он, притормаживая. — Дорога-то одна… Только дальше придется пешком…
Мы оставили машину и побрели наверх.
И почти сразу же открылись верхушка холма и два серых надгробия.
Смеркалось в ноябре рано, и я сомневался в чувствительности моей пленки.
— А все-таки попробуй! — попросил я брата. — Только захвати обе могилы!..
Пока Борух прицеливался, я собрал горсть камней и разложил их по краям плит.
Я уже привык к этому ритуалу поминовения и даже находил в нем ощущение некоей родовой сопричастности…
Щелкнул затвор, сработала вспышка.
Сумерки стали гуще, зато как будто посветлел камень надгробий.
— Ну, скажи, — спросил я Боруха, — откуда известно, что здесь лежат Самсон и его отец? Есть какие-то свидетельства? Документы? Раскопки?
— Понимаешь, тут всегда кто-то жил… И они знали… Дед передавал сыну… Сын внуку…
— Три тысячи лет?
— А что?.. Ты понимаешь, для них это обычное дело… Олива, которую посадили во времена первого храма… Колодец, который выкопал Авраам… Холм, где похоронен Самсон…
Дальше мы ехали уже в полной темноте.
Свет фар летел по буграм неизвестно кому принадлежащего придорожного мусора… по заборам никем не охраняемых цитрусовых плантаций…
И высоко в небе проплывали ожерелья поселений, накинутые на приплюснутые макушки библейских холмов.
«А, может, и правда, — думал я, — время для людей, которые живут на этой земле, течет по-другому?
В нашем растянутом «вчера» толпятся Наполеоны… Чингисханы… Карлы Великие… А в их прошлом рукой подать до мальчика Давида. И у стариков еще ноют ноги от скитаний по Синайской пустыне… И они никуда не уходили с этой земли…».
«Но тогда, — думал я, — какой смысл в нашем уходе? Зачем мы ушли в чужое время и жили в чужой истории? Было ли в этом предначертание?».
— А что такое тшува? — спросил я у брата.
— Тшува?.. — задумался он. — Ну, это раскаяние… Человек должен признавать свои грехи и просить прощения у Бога…
— Грешить и каяться?..
— Каяться и не грешить! — поправил меня Борух.
— А кто такой Амос?
— А-а… Ты лучше спроси это у детей… Я только знаю, что он из пророков и жил перед ассирийским нашествием. Говорят, он предсказал страшные беды Израилю… и даже рассеяние…
— А причем здесь тшува?
— Пророки учили, что только раскаяние всего народа и каждого человека может спасти Израиль…
Машина плавно скользила сквозь обволакивающую дрему…
— Приехали!..
Я открыл глаза и тут же зажмурился от слепящего сияния фонарей.
Мы стояли в воротах пропускного пункта, и Борух что-то втолковывал на иврите ладным молодцам с короткими автоматами.
Один из них безразлично взглянул на меня и махнул рукой. Машина плавно въехала в последний год двадцатого века.
Потянулись витрины… узорные двери… стайки детей… сутулые длиннобородые силуэты…
Бейтар-Илит.
Город правоверных хасидов. А, может, и не хасидов. Но очень правоверных.
— Не вздумай целоваться с Эстер! — наставлял меня Борух. — И руку не протягивай!…
— Смотреть в глаза! Говорить по-русски! — сострил я по привычке..
Брат меня не понял.
— Они живут, как им нравится… Для этого они сюда и приехали…
— А тебе нравится, как они живут?
— Ай!.. — Борух только сокрушенно помотал головой. — О чем разговор! Во всем себе отказывают!..
— А как же Пуси-Муси?
— О! Пуси-Муси… Мое утешение! Такие девочки! Сокровища!..
Пуси-Муси оказались дома одни.
Девочки-близняшки повисли на дедовой шее.
— Фалафель! Фалафель! — завизжали они. — Ты обещал фалафель!
Борух тожественно повел нас в кафешку на первом этаже. Тарелок не было, и фалафель отпускали в салфетках.
Оказалось, фалафель — круглая булка, разрезанная пополам и начиненная зеленью и чем-то еще вполне съедобным. Только с любого конца она была гораздо шире моего рта.
Я приладился с одной… с другой стороны…
Девочки перестали жевать и с интересом рассматривали, как я отряхиваю брюки.
— Он что — первый день в Израиле? — скорее утвердительно, чем вопросительно сказал бармен.
Борух пробормотал что-то извинительное на иврите.
— Пусть возьмет тарелку! — смилостивился бармен.
— И вилку! — торопливо подсказал я. — И нож!.. И еще пару салфеток!
Только тут двойняшки позволили себе расплыться одной улыбкой на двоих.
— В Москве не умеют есть фалафель! — ехидно заключили они. — Не умеют! Не умеют!
— Беседер… Пусть это будет их самое большое горе! — заступился за меня бармен.
Я сделал все, как учил Борух… Дождался, пока Гецль первым протянет мне руку.
А с Эстер здоровался на почтительном расстоянии.
Первая неловкость быстро прошла. И через полчаса мы уже сидели за вечерней трапезой. Ни о каком вине, конечно, и речи не было. И ели все из пластиковой посуды. Одноразовой. Это, как я понял, чтобы при мытье случайно не опустить их в неподобающую половину раковины…
Пища, разумеется, была кошерной, Но проскакивала без разницы.
А ребята держались со мной по-родственному.
Гецль изменился. Это уже был не тот мальчик Гарик, который провел у нас, в Москве, последнюю ночь перед отъездом и который поразил мою семью удивительной мягкостью бархатных глаз.
И еще тем, как истово он раскачивался утром над раскрытым молитвенником.
Мальчик был упертым. В Киеве он числился ярым и откровенным сионистом, за что был исключен из комсомола. Вина его усугублялась запретным празднованием Пейсаха, а так же Йомкипура, а так же Рош-а Шона, а так же подпольным зажиганием свечей на Хануку… Кто бы знал тогда, что придет время, и мэр Москвы «засветится» у ханукальных свечей на Манежной площади!..
А еще Гарик-Гецль был художником. Хорошим. Его картины с привкусом мистики украшали стены Борухова дома. У них даже были покупатели. Но Гецль на Святой земле повесил на своей живописи объявление: «Ушел на базу…» Стал ортодоксом. Правовернее самого Папы Римского, если бы таковой был иудеем.
И жену себе выбрал под стать.
Эстер преподавала в школе для девочек, из которых, я понял, готовили будущих жен правоверных Гецлей. Образованных, верных, преданных Традиции.
А сам Гецль изучал Тору. Первую половину дня. А во вторую учил других. Что он с этого имел? Много мудрости. И много печали… для своих родителей.
— Понимаешь, — жаловался Борух, — как они живут… Перебиваются…
— С твоей помощью?
— А!… Мне же скоро на пенсию…
На что уходит «гуманитарная помощь», я узнал очень скоро. Пока Эстер демонстрировала мне достоинства компьютера, с помощью которого Пуси-Муси в свои три года овладевали сразу тремя языками, в соседней комнате накалялись страсти. Борух что-то возмущенно декламировал, а Гецль виновато оправдывался, но, судя по всему, стоял на своем…
Устав переговаривать их голоса, Эстер смущенно объяснила:
— Папа получает… — она назвала какой-то термин на иврите, которым, как я узнал позже, обозначали денежный бонус, выдаваемый постоянным работникам раз в несколько лет и предназначаемый для повышения образования или еще для чего-то… — Он хотел, чтобы мы купили машину… Но Гецль должен вернуть долг за книги…
— Какие книги?
— Ну… очень редкие и ценные…
— Господи! И они стоят, как автомобиль?
— Это старинные трактаты наших мудрецов…
— Бедный папа! — не сдержался я.
По-моему, Эстер обиделась…
Глава третья
На следующее утро я отправился в Иерусалим.
Иерушалаим… Иерушалаим…
Он предстал древними башнями на высокой горе… каменной старостью Ассирийских ворот… и арабскими нищенками с замызганными детьми…
Я решил, что первый день у меня будет еврейским.
И я бодро потопал по ближайшей лестнице. И оказался у подножия Храмовой горы. Внизу были две площади — одна ниже другой. И нижняя упиралась в сложенную из древних камней подпорную стену. Ту самую Стену Плача.
Долго рассматривать ее мне не позволили. Добрые молодцы поманили к магнитной арке и жестом указали на рюкзачок, болтавшийся за спиной. Арку я прошел без звона, а в рюкзачке, к моему удивлению, оказались два грязных носовых платка, давно потерянные ключи от чемодана, а также пластиковый стаканчик, вилка и ножик — привычно заныканные сувениры от компании «Эль-Аль». Они были без спора конфискованы, а я пропущен к святая святых.
Я не знаю, чем это объяснить… не хочется говорить о «голосе крови», о проснувшейся вдруг в подкорке исторической памяти, но я почувствовал энергетику этого места. Как говорят православные, «намоленность».
Я приложил правую руку к холодному камню. Потом левую. И опустил голову, но не стал качаться взад и вперед, как стоящие рядом правоверные. Они молились, а я из всех молитв знал только одну строчку «Отче наш» и одну строчку «Шма, Исраэль».
Но я молился. Как-то без слов — напряжением плеч, натяжением кожи лица, холодком, поднимавшим волосы. Я молился за Таню, ушедшую от своих страданий… за дочерей, не простивших Богу эти страдания… за себя, виноватого без вины, но все-таки живого… за стыдное чувство ожидания жизни и радости…
Прости меня, Боже!
…Я достал листок бумаги и ручку и записал свою единственную и главную просьбу. И протиснул записку в узкий зазор между камнями. И еще одной трепещущей бабочкой стала больше в старой стене.
Вы знаете, что такое восточный базар?
Это когда пахнет кожей, какими-то ароматическими маслами, и ты протискиваешься сквозь обтекающие тебя разгоряченные струи.
Все блестит, все стучит, все оглушительно цепляется. Только успевай смотреть под ноги и прижимать руку к карману. Праздник, который немного пугает…
А кто здесь евреи? А кто арабы?..
Вот эти, которые пьют кофе и играют в нарды, — арабы? А эти, которые после ленивой торговли уже спустили цену в четыре раза, но больше не отступают и только досадливо отмахиваются от тебя?.. Хаверим, мы же одной крови!
По звенящему трапу я поднялся на крышу Старого города. Отсюда Храмовая гора была как на ладони. Над ней ползли облака, и солнечный столб упирался в купол Мечети…
Молодая женщина с усилием втягивала на крышу коляску с близнецами. Не глядя по сторонам, она прокатила ее к другому краю крыши и с натугой стала спускать по трапу…
— Охота была… — вслух подумал я.
— Думаешь, она туристка? — произнес кто-то рядом. — Просто она живет на той стороне, а ходит верхом, потому что внизу живут арабы… Так договорились, чтобы не мешать друг другу…
На той стороне ветер полоскал израильский флаг.
Как живут евреи Старого города, я увидел в хасидском квартале. В чистом ухоженном дворе все было отполировано — и камень, и дерево, и цветочные вазы, опушенные яркой зеленью. Даже дети казались отмытыми до блеска.
В арабский двор меня просто не пустили. То есть, что он арабский, я понял, когда пожилая женщина властным жестом приказала мне: — Уходи!
Но в арабском туалете было почти так же чисто, как в еврейском. Чище, чем в Домодедовском аэропорту…
Я хотел посмотреть гробницу царя Давида. Но как туда попасть?
— Кто-нибудь говорит по-русски? — спросил я на все четыре стороны.
— А что вам надо? — ответили сразу с четырех сторон. И подробно и путано объяснили мне дорогу.
Конечно, я заблудился. Надо было снова спросить. Но улицы были пусты, и только по стене надо мной трудолюбиво семенила вереница замыленных японцев.
Японцы, куда не надо, не пойдут! — решил я, протискиваясь в неизвестную мне дверь. И попал в гробницу царя Давида!
Японцы оказались земляками — корейцами из Казахстана. Русскоязычный гид в лицах изображал кровавую схватку с Голиафом. Корейцы цокали языками, качали головами…
И, конечно, я, настырный, вмешался в обедню:
— А откуда известно, что это могила именно царя Давида?
— Откуда, откуда… — гид растер меня взглядом по стене. — Все знают! И деды наши знали!.. И прадеды!.. Три тысячи лет знали!
Ну, подумал я, твои-то деды знали, кто лежит в Мавзолее…
— А ты высокомерен! — произнес кто-то за спиной.
Я оглянулся — голос показался мне знакомым. Ну, конечно, это был он, все в том же балахоне и с тюрбаном на голове.
— Мошох-мехалей! — продолжал пророк. — Ты ходишь по этой земле, как посторонний! И мысли твои заражены насмешкой, как яблоко червоточиной. А ведь это они должны смотреть на тебя с высоты своей Земли — Земли Завета! Ты еще так далек от Тшувы!
— Далась тебе эта Тшува! — не выдержал я. — Я прилетел сюда не вспоминать грехи и не каяться!
— Петь и плясать, как царь Давид?
— Встретиться с родными и повидать страну!
— Да… Что тебе еще остается?
Что он ко мне пристал, думал я. Не хочу я копаться в себе! Не хочу вытаскивать на свет слабости, вспоминать которые стыдно и больно!..
— Вспоминай! Вспоминай! — настаивал пророк, растворяясь в толпе экскурсантов.
День словно потемнел. Исчезло настроение праздника, которое не оставляло меня с момента прилета. Вместо этого в голове снова зашелестели давно закрытые и как будто накрепко забытые страницы…
…Лишь только ветер затеплится синий,
Лишь только звезды блеснут в вышине,
Начинается час Ефросиний
(Может Галей, а может Аксиний),
На Можайку выходят оне.
И колышутся смутные тени
Юных спутников пламенных дев.
На асфальт преклоняют колени
И поют, от любви одурев:
«Я сегодня всю химию, Люся,
О тебе думал, глядя в окно
Думал, встречи с тобой не дождусь я
И струилась из глаз аш два о.
Пусть на химии я завалюся,
Пусть на физике я провалюсь,
Все равно я люблю тебе, Люся
(Может, Света, а может, Маруся),
Комсомольским билетом клянусь!».
…Можайка по вечерам была пустынна. Даже «топтуны» исчезали после проезда бериевской машины. А Сталин в те годы дальше «Ближней» дачи уже не ездил. И наше кунцевское шоссе превращалось в пахнущий асфальтом проспект любви… Взявшись за руки, брели по ней мои одноклассники. И тени их позли за ними, укорачиваясь до ближайшего фонаря, а потом росли, обгоняли, удлинялись, чтобы совсем раствориться в темноте… Лялик и Альбина… Виктор и Галя… Мирка и Аза… Алик и Люся… Мои друзья — без меня… Чего уж скрывать: девочки любили поверять мне свои сердечные тайны, но гулять по вечерам они шли с другими. У нас тогда это называлось «дружить». Советско-монастырское воспитание слово «любовь» оставляло «на потом»…
Что же мне оставалось? Писать ироничные стихи, ни одного слова из которых я теперь не помню. Недорого они стоили… Но на скучных уроках они кочевали с парты на парту, а на переменках залетали в параллельный, «девчачий» класс…
Так было и на этот раз. С той разницей, что в туалет, где девочки с выражением читали немудреные куплеты, нелегкая занесла пионервожатую Марину. Стихи были конфискованы. А на следующем уроке я предстал пред грозными очами директора.
…У нас были сложные отношения. Он преподавал химию, и на первом же уроке попросил кого-нибудь рассказать биографию Ломоносова. Так как это было скорее из области литературы и истории, я смело поднял руку и довольно связно выложил свои знания. Каро Михайлович остался доволен.
Но когда на следующий день он попытался выудить из меня нечто более «химическое», король оказался голым. С тех пор легкий оттенок пренебрежения всегда примешивался к его отношению ко мне. Как будто я обманул его… Но и мое отношение было окрашено легким неуважением в сочетании с врожденно присущим мне начальственным трепетом. Была в нем какая-то темная энергия, которую я инстинктивно отторгал. И легкий привкус фанфаронства и пошлости. На школьных вечерах он любил присесть за пианино и бравурно промузицировать армянскую версию «Каравана». Всегда одно и то же, и всегда вызывая буйную экзальтацию старшеклассниц… Наверное, я был несправедлив. Просто в те времена бумажная радиоточка прививала слушателям хороший музыкальный вкус…
И вот я стоял перед ним и чувствовал себя глубоко виноватым, еще не успев понять, в чем эта вина заключается.
— Твои? — потряс листками директор.
— М… мои… — пролепетал я.
И начался долгий и тягостный разговор, больше похожий на допрос, в ходе которого я должен был поименно назвать всех участников вечерних прогулок. Я не чинился, так как не видел никакого греха ни в самих героях, ни в слегка окарикатуренных их отношениях. Директор смотрел на это иначе. Он говорил о моральном облике комсомольца, об опошлении романтически-чистых отношений, о зависти, которая проглядывает в каждой строчке бездарного опуса, о пятне, которым и испачкал беспорочный облик родной школы. И, конечно, о том, что завтра же он должен будет доложить об идеологическом ЧП в Райком партии…
Я понимал, что не сделай он этого, шустрые ножки пионервожатой Марины первой внесут ее на крыльцо Райкома.
А это не сулило ничего хорошего ни мне, ни ему, ни школе…
И вдруг директор замолчал. Он долго смотрел на меня налитыми кровью глазами.
— А что мой Алик тоже гуляет там?.. — с трудом выдавил он из себя.
— Ну да, — не задумываясь, согласился я, — с Люсей Вагиной…
И вот тут я, мальчишка, сопля, впервые увидел, как ломается взрослый, прошедший войну человек. Он сразу как-то сник, ссутулился. Презрение ко мне все еще плясало в его глазах. Но к нему явно добавился страх…
— Ладно… Иди… — отпустил он меня. Я понял, что страшного суда не будет, но вместо чувства облегчения испытывал жгучий стыд. Я не победил, не отстоял своей правды, я применил подлый прием и был им раздавлен.
На следующий день меня «разбирали» на уроке литературы. Ребята гоготали, не видя в моих стихах ничего крамольного… Но по поведению я получил тройку в четверти. И это за три месяца до аттестата зрелости.
На книжной полке у меня хранится древний том «Стихотворений» Надсона с надписью «Из книг Каро Айламазяна». А рядом — сборник Шекспира, подаренный мне директором на выпускном вечере… И время от времени я покрываюсь холодным потом, вспоминая гремучую смесь презрения и страха, которой на всю жизнь наградил меня директор…
— Мошох-мехалей! — нарушил молчание пророк. — Ты наказан своим стыдом! И пусть этот стыд сжигает тебя, как языки пламени сжигают грешников аду! До тех пор, пока не придешь ты к тшуве!
Вот пристал с этой тшувой! — подумал я. Но почему- то на душе стало легче, как будто, прочитав мои мысли, пророк снял палец с моей чаши весов…
В конце дня ноги снова принесли меня к Стене Плача. Площадь перед ней была полна. Какие-то вполне профессорского вида люди слаженно пели в одном углу. В другом — исступленно качались покрытые шалями седобородые старцы. А в центре водили хоровод, и все лица казались мне веселыми и добрыми.
Был канун Шаббата, и мне было хорошо…
Автобус в Бейтар-Илит отходил от Ассирийских ворот. Нашел я их просто. Снова крикнул на площади:
— Кто-нибудь говорит по-русски?
— А что вы хотите?
— Вам помочь?
Почему здесь все так благожелательны? Или мне, гостю, это только кажется?..
В автобус я вошел вслед за молодым хасидом. Мы сели рядом, и он тут же достал из кейса пудовый том. Тору? Или Талмуд? И стал качаться и шепотом причитать над ним. И остервенело ковырять в носу… И ковырял всю дорогу. А пересесть я стеснялся. Может, это ритуал такой… Кто их, хасидов, знает…
Глава четвертая
После ужина я попросил моих молодых хозяев показать «те самые» книги. Гецль принес аккуратно спеленатый сверток, и на свет божий появились скандальные фолианты.
— Это что, Тора?
— Нет… Это комментарии рабби Элияху из Вильно…
— Виленского Гаона, — перевела для меня Эстер.
— Талмудиста? — показал я знание предмета.
Меня поправили:
— Мудреца!.. Гаон — это «гений»!
— Он жил в восемнадцатом веке и прославился своими пояснениями к Талмуду. Он писал их прямо на полях Книги…
— Но ведь и сам Талмуд, насколько я знаю, тоже пояснения. Пояснения к Торе… Зачем же было делать пояснения к пояснениям?
О, как загорелись глаза у моих оппонентов! Они вонзили в меня свои знания, как плуг в целину.
Оказывается, с самого начала существовали две Торы: Устное Учение и Письменное Учение. Оба были даны Моисею на горе Синай.
Но одно было записано Моисеем, а второе передавалось из уст в уста, из поколения в поколение. Это был свод законов, определяющий порядок еврейской жизни. Именно им руководствовались судьи, вынося решения по спорным вопросам. Но спор есть спор, и каждая из сторон старалась найти в Законе свое оправдание. А если не хватало Закона, в ход шли подходящие к случаю примеры из жизни, высказывания мудрецов, а то и просто анекдоты и байки.
Рассказы о судебных процессах хранились в народной памяти. И только спустя несколько сотен лет их стали записывать и комментировать, Так появились на свет две книги Талмуда: Мишна и Гемара. Их составители были людьми неравнодушными, и не скрывали своего мнения по поводу принятого в свое время решения и его соответствия Закону. Эти мнения часто противоречили друг другу и давали обильную пищу комментаторам многих следующих поколений. Тем более что жизнь не стояла на месте, и толкователям Талмуда приходилось приспосабливать мудрость давно ушедших веков к своему времени…
— То есть правоверный еврей живет не по законам, данным ему Богом, а «по понятиям»?
Сказал я. И спрятал голову, чтобы уберечь ее от просвистевших в воздухе молний. И заюлил:
— Э… Ну, как англичане… они ведь тоже все судебные решения принимают по прецедентам…
— Ничего похожего!
— Талмуд обращен не в прошлое, а в будущее! Его законы обозначают путь, которым должен идти наш народ.
— А комментаторы не дают нам сбиться пути. Они учат нас видеть и понимать направление!
«Верной дорогой идете, товарищи!» — почему-то вспомнил я. Слава Богу, хватило догадки сказать совсем другое:
— А почему Письменная Тора стала Священной Книгой для половины человечества, а Талмуд остался достоянием одних только евреев?
— Когда Бог заключал Завет, союз, с нашим народом, он дал ему Закон, обязательный для всех людей на Земле…
— Десять заповедей?
— Не только… Синайское законодательство — целый свод правил, многие из которых евреи должны были не только сами выполнять, но и другим передать.
— А книги Талмуда — чисто еврейские. Это Учение о том, как сохранить себя, остаться евреями. Вот почему так важно каждое слово Учения.
— Если бы не Тора и Талмуд, мы бы давно растворились, исчезли, как сотни других племен и народов. Кто бы тогда исполнял Завет?..
— А почему Бог выбрал евреев?
— Потому что евреи были первым народом, признавшим в нем Единственного и Всемогущего, первым народом, который согласился принять Его условия и держать перед Ним отчет в своих действиях.
— А зачем нам это было нужно?
— Бог обещал нам Свое покровительство, Свои блага…
— Землю Обетованную?.. А также Вавилонский плен?.. Гибель Храма?.. Средневековые погромы?.. Холокост…?
— Бог дал нам Землю Израиля! Он сохранил нас! Вернул нам родину!.. А наши беды случались каждый раз, когда мы отступали от Завета, предавали Бога…
— Отступали и предавали не все, а карались без разбора и дети, и праведники… Разве это по-божески?
— Завет был заключен с Народом. И судим был Народ за грехи его…
Тут в дверях появились заспанные «пуси» и заявили, что своими разговорами мы мешаем им спать…
Глава пятая
Следующий день я решил посвятить Иерусалиму христианскому. Древняя тропинка спустила меня от Ассирийских ворот к поседевшему от веков кладбищу. Мне кажется, Смерть давно забыла о нем, и битые плиты служили лишь декорацией к идущему «нон-стоп» спектаклю «Святая Земля»…
А сразу за кладбищем лежал Гефсиманский сад. И трепетали листья тысячелетних олив, и кипарисы охраняли дорогу к Масличной горе. У входа в грот мне пришлось пропустить группу англоязычных паломниц. Они долго равняли строй, а потом вдруг запели что-то удивительно слаженное и дружно потопали вниз по ступенькам. Я догнал их у камня, на котором молился Христос… Здесь они стояли тихо, и я мог только догадываться, что немые губы шепчут вековечное: «Аве, Отче!..»
Путь паломниц привел меня к дворцу Понтия Пилата. Мы молчали перед крыльцом, с высоты которого прозвучало когда-то зловещее: «Се человек!..». Ноябрьское солнце колебало воздух над каменным полом, словно испарялась вода, пролитая из чаши прокуратора. И в памяти назойливо крутился его вопрос: — Что есть истина?..
Что он хотел услышать? И что слышим мы, не сумевшие сузить себя до принятия Иисусовых Заповедей, но благолепно раскрывшие сердца навстречу пронзительной красоте и величию Легенды…
Принесли крест. Немного поспорив, паломницы сгрудились под ним, снова запели что-то грустно-красивое и гуськом потащили свой неподъемный груз по Виа Долорозе. Я задержался, осматривая остатки римских колон, а, выходя из ворот, разминулся с двумя арабами. Фанерный крест мотался на их худых плечах. И в предвкушении своей порции христовых мук толпилась новая партия паломников…
На Виа Долорозе царила не скорбь, а мелкая торговля. Трудно было удержать себя на волне светлой печали. К тому же приходилось то и дело фотографировать таблички с названиями «станций» на последнем пути Иисуса. Тут его бичевали.… Тут его снова бичевали.… Тут он упал.… Потом улица уперлась в тупик, и стрелка-указатель направила меня в подвал какого-то монастыря… Все оказалось правильно: я вышел на свет перед самым Храмом Гроба Господня…
Мои паломницы уже были там. Они целовали камень Голгофы рядом с дырой, в которую когда-то был воткнут крест… Они терпеливо ждали своей очереди в Гробницу Иисуса. Вместе с ними я купил пук свечей и зажег его от Святого Огня. (Когда мне пришлось потом въезжать в новую квартиру, я обошел с зажженными свечами все углы. Было много копоти и восковых пятен на полу и мебели. Но дух старика, который здесь до нас умер, никого не тревожил…).
Греческие монахи пропустили меня в Гробницу вместе с двумя последними паломницами. Они истово опустились на колени, а я положил на холодный камень иконку, купленную для Киры, и крестик, который собирался подарить няне Люсе…
Закончив молитву, паломницы, вовсе даже не пожилые, оглянулись на меня с некоторым удивлением. Что им показалось странным? Мой нехристианский фейс?.. Или иконка и крестик?..
Под вечер я опять оказался у Стены Плача. И опять меня охватило чувство какого-то подъема, словно неведомая энергия подпитывала мой дух. Я не могу сказать почему, но почему-то возле этих древних камней мне было хорошо…
Кого же я увидел, поднимаясь на площадь? Моих паломниц!.. Они отходили от той части стены, куда допускали женщин. Я отыскал взглядом «сокамерниц» по Гробнице, и улыбнулся им с некоторым недоумением… Это что? Толерантность?..
В автобусе я опять оказался рядом с хасидом. Правда, на этот раз пожилым. Но он также всю дорогу прилежно кланялся увесистому тому и шептал молитвы. И также… что делал? Правильно: ковырял в носу!
Глава шестая
И снова был вечер. День второй. И душеспасительная беседа возобновилась.
— И все-таки, — недоумевал я, — зачем евреям и дальше нести бремя Завета? Ведь они давно уже не одиноки в признании Божественных Заповедей? Вон сколько людей на Земле верят в единого Бога!
— Только служение Завету делает евреев евреями! Мы не просто нация — мы народ, избранный Богом для исполнения его воли!
— Мы, — как всегда поддержала Гецеля Эстер, — избраны построить человеческое общество таким, чтобы оно было отражением Божественности и совершенства Всевышнего!
— Не слишком ли много мы на себя берем?
— А знаете, что говорили наши мудрецы? «Если я не за себя, то кто за меня? Но если я только за себя, то зачем я?..»
— И еще добавляли: «Здесь и сейчас!»
— Они имели в виде наше Предназначение. Всемогущий избрал нас из всех народов для исполнения цели, заложенной Им в творении. Мы обязаны жить, все время сверяя свои поступки с Его волей.
— Мы отвечаем за все!
— И за вчерашнее землетрясение в Турции?
— Да! Евреи держат отчет за все свои поступки — праведные и неправедные. Значит, кто-то из нас совершил большую несправедливость…
— И Бог наказал ни в чем не повинных турок?
— Когда капитан ведет корабль среди скал, его ошибка губит всех пассажиров!
— Хорошенькое сравнение! Да большинство евреев ни сном, ни духом не ведают о такой «избранности»! Кому в голову придет, что истребление миллиона камбоджийцев или смерть африканских детей случились оттого, что дядя Шая обвесил в магазине какого-то Федю… или гангстер-еврей увел миллион из банка?.. Скажите еще, что Холокост был наслан Богом за то, что польские и украинские евреи плохо соблюдали субботу и ели некошерное!
— А знаете, как быстро шла ассимиляция евреев в Европе! Перед войной тысячи евреев забывали о вере своих отцов. Они растворялись в народах, среди которых жили.
— И Бог наказал их страшной смертью?.. По-вашему, Он избрал фашистов орудием возмездия?
— Этого мы не говорим!.. Но еще Пророки предупреждали: если евреи забудут о Завете, если перестанут блюсти Заповеди, Господь отступится от них!..
— Сейчас… — Гецль торопливо достал с полки очередной том. — Вот что говорил пророк Амос:
…Только вас признал я
Из всех племен земли;
Потому и взыщу с вас
За все беззакония ваши…
— И пророк Иеремия учил, что избранность нашего народа — не привилегия, а тяжкое бремя ответственности перед Богом. И что Бог взыщет с народа Своего строже, чем с прочих народов.
— Иеремия предупреждал:
…Горе тому, кто строит свой дом на неправде
и башни свои на беззаконии!..
Этот город должен быть наказан,
ибо в нем всяческое угнетение.
Глаза моих оппонентов горели фосфорическим блеском… Ветер времени рвал седые бороды… Солнце обжигало темные борозды их морщин… И тонкий песок струился по лунным руслам давно пересохших рек… Сорок веков глядели на меня…
И я отступил.
— Кто такой Амос? — спросил я у моих оппонентов.
— О! Это был пророк и поэт! Он жил перед самым ассирийским нашествием, пас овец и собирал плоды…
— Но Господь велел ему идти к людям и предупредить о каре, которая ждет народ и царя!
— О том, что город и храм будут разрушены!
— И все потому, что забыто Слово Завета! И потеряна разница между Добром и Злом!
— Он считал, что Израиль не потому избран Богом, что он лучше других народов, а потому что он должен принять Завет и нести его миру!
— Он проповедовал, что любовь к Богу и ближнему нераздельна!
— А причем здесь тшува? — прервал я этот каскад.
— Тшува — значит, раскаяние. А по словам пророков, раскаяние — единственная дорога к Богу!..
Что-то разбудило меня на рассвете. Я посмотрел в окно: дымка поднималась над коричневым холмом, усеянном крупными камнями. Низкое солнце рисовало длинные тени, и все вместе напоминало фон, на котором итальянские художники писали своих ветхозаветных героев. Для полноты картины не хватало только фигуры библейского патриарха…
Ан нет! Он был тут как тут! Старик Амос с посохом в руке спускался по каменистому склону.
— Господи! — простонал я. — И зачем ты насылаешь на меня этого реликта! Сейчас он опять начнет декламировать и отравит мне последние дни на этой земле! Господи, неужели я не заслужил покоя!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.