Бредовый сюр
Часть 1
Улыбка
Зловещий шепот, пронзенный отчаянием:
— Это медленно, мучительно… Да, мучительно. За время, пока разрываешь себе уголок губ все дальше, успеваешь сто раз передумать. Но опять возвращаешься к этому занятию. Ведь ты уже сделал выбор. Назад пути нет, — молчание. — Кто бы мог подумать, что это настолько больно?!
Больно в душе. Художник думает, что самый его близкий человек — зеркальный двойник напротив.
Иногда у него бывают просветы. И в такие моменты он ощущает, как реальность ускользает от него. Просачивается сквозь пальцы, сколько ни старайся ее удержать. Его просветы — ничто иное, как возврат назад. Он отчаянно цепляется за малейшую возможность, но неумолимо падает все дальше вниз. Он уже соскользнул. Бесконечно давно. И теперь бесконечно долго он живет в забытьи.
Все вокруг ненастоящее. Ведь не может настоящее быть настолько ненужным? Бесполезным, лишенным смысла. Вокруг одни картинки, пустые фразы, лица, за мгновение стирающиеся из памяти, картонные фигурки, форменные декорации. Кадры давно забытого фильма. Обрывки, выдернутые хаотично и бездарно из таких же ошметков может быть. Он предпочитает думать, что все это — бредовый сюр, навеянный затянувшимся сном. И он обязательно когда-нибудь проснется. Но не сегодня, не сегодня…
Он не знает, существует ли он на самом деле. Он есть только в моменте. Растворяется в мгновении, которое вместе с ним испаряется в следующем. У него нет будущего. У него нет прошлого. Прошлое — это фикция, проглядывающая в настоящем. Не было бы этой фикции, те проблески вполне сошли бы за само настоящее. Будущее — непроглядный туман. Ведь следующего мгновения не существует, пока оно не настанет. Да, он живет только в ненастоящем настоящем, такой вот парадокс.
Все, что он говорит — пустота. Обертка без наполнения. Пожелания людям хорошего дня и доброго утра есть звуки, не затрагивающие истинный слух, как шум водопада не затрагивает слух человека, живущего рядом с горной рекой. Он пытается вкладывать в них свою собственную начинку. Но видит, что для других его слова остаются пусты. И, наконец, понимает, что слова — это бездна, которую не наполнить, ведь в них пропадают даже объективные формы. В них умещается только субъективное видение этих форм, и то, не того человека, который произносит, а того, кто их воспринимает. Говорить — то же самое, что кричать в изолированной комнате. Теперь он не говорит. И не пытается услышать. Теперь он, как слова, пуст.
Еще один парадокс: у него нет будущего, лишь мгновение, но мгновений бесконечно много; мгновение, повторяясь и самовоспроизводясь, составляет вечность в бесконечно малом отрезке времени; то, что произошло в мгновение — с ним навсегда.
Да, теперь он нем. Теперь он глух. Но он все еще может видеть. Он не теряет надежды и пытается обрести с другими хоть что-то общее, пусть даже это будет память об эмоции, пусть даже бесполезная фикция. Он смотрит вокруг и видит лица, хмурые и усталые, веселые и счастливые. Он смотрит на свое лицо в зеркале и не видит ничего. Быть может, оно ему просто приелось? Но у него ведь нет прошлого. У него есть момент, и это навсегда. Он хочет, чтобы и его лицо выражало хоть что-нибудь, ведь если он может видеть, то видеть могут и другие.
Его лицо сейчас — чистый холст, где можно нарисовать что угодно. И ему кажется, что надо нарисовать что-нибудь радостное, то, что будет располагать к нему других, ведь он так устал быть один… Пусть оно изображает то, что ему не под силу изобразить никакими движениями лицевых мышц. Лезвие оказывается подходящей к холсту кистью, рассекает плоть, отпечатывая алый рисунок, и это так же, как момент, с ним навсегда. Нечто единственное его личное. Сделанное собственными руками.
Улыбка. Мучительная радость. И теперь его радость навсегда пронизана отчаянием.
Хаос
Художник лишен всего, кроме момента. Он тушит очередную сигарету. Ему ВСЕГДА было все равно на смерть.
Если долго не принимать пищи, пустота в желудке медленно физически человека убивает. Если долго не воспринимать ничего извне, пустота в душе медленно убивает человека морально. И у него нет сил бороться с этой медленной кататонией. Он чувствует, что уже иссяк. Он чувствует, что окоченел.
Говорят, что последней умирает надежда. Но в существовании без прошлого и будущего надежде места нет.
Он чувствует, что в любой момент может умереть. В самом обычном смысле. Скинет свою физическую оболочку, оставив ее в этом мелькнувшем однообразностью мире на съедение червям, а сам продолжит свое бытие в каком-нибудь другом пустынном месте. Но ему нет разницы. Ведь по факту ничего не изменится.
Он мог бы попасть даже в Ад, но и это его не приводит в ужас. Если опуститься на самое дно душевной боли, Ад становится не так уж и страшен.
Там, где нет никакого знания будущего и даже надежды, не может быть и никакого порядка. Он уже достаточно понадеялся и понавыстраивал планы, которые теперь разрушены в прах, чтобы это осознать. Сейчас же другие пытаются осознанно и подсознательно его контролировать. Он больше не может жить в таком мире, где от него постоянно чего-то добиваются, что-то ждут, требуют. Он это постепенно начинает ненавидеть. Ему тошно на это смотреть. Да, его тошнит. Возможно, он — единственный, кто понимает ничтожность самого фундаментального заблуждения человечества, которое извечно и мнительно все старается подчинить своему контролю. И его это раздражает. И радует, ведь раздражение — самое сильное и самое светлое чувство, которое он испытывает за бесконечно долгое время. И он цепляется за него. Цепляется за его источник.
Но кто — он? Он безлик, его не существует. Он отчаянно пытается найти себя хоть в чем-то, и только зеркальный двойник ему тихо шепчет, что он еще здесь. Что он не просто сторонний зритель для существования других. Что он материален, пусть даже в этом суматошном сюре, в этом мелькающем сне, где все взбалмошным вихрем проносится в никуда. Но кто — он? Он не знает и старательно пытается придумать.
Все вокруг — один сплошнейший хаос. И математики не правы: из него никогда не образуется порядка. Это абсолютный хаос, и он сделал бы все, что угодно, чтобы это было не так. Но он бессилен. Он истощен. Ему ничего не остается, кроме как оплывать, растекаться по этой квинтэссенции, пропитывать ее собой. И самому пропитываться ею.
И он чувствует наполнение. Он наконец заполняется чем-то, и это что-то в кои-то веки не пустота. Он думает, что вдруг являет собой проявление этой неявленной материи, как электроны являют собой проявление квантового поля.
И теперь он наконец-то сумел придумать. В этом мире он будет лицом этого хаоса. Сорвет маску, как тонкий слой льда с поверхности воды, выпустив эту бушующую стихию.
Но кто — он?
Можно было бы быть кем угодно. Роли — пластиковые стереотипы, как в колоде карт. Но он способен стать чем-то большим. Пусть даже не сумев выйти за рамки глянцевой бутафории, способен сам написать ту картину, что будет на его собственной карте. Это ярчайшее проявление искусства, и он будет его самым ярым адептом и самым верным апостолом.
Он — Художник.
Свобода и восприятие
Он был так глуп.
Все эти сумасшедшие идеи на счет олицетворения хаоса — такой острый бред. Он ничего не может с собой поделать, никак не может вернуть ощущение определенности своей собственной жизни. Ведь все это бессмысленно.
Сколько чего ни доказывай, а в итоге — куда это денется? В никуда. Даже если его история будет передаваться веками и тысячелетиями из уст в уста тихим шепотом — даже тогда ничто не остановит солнце от выгорания, а вселенную от действия антиматерии. Все, что ни делай, так эфемерно.
А все, что эфемерно — не имеет смысла.
Он все так же ест еду — но теперь она не имеет вкуса.
Безудержный цикл: лето, осень, весна, зима, лето… все сменяет друг друга, чтобы заново возвратиться. Он так же шатко влачит свое существование по этому городу, вот только теперь еще люди шарахаются от него с испугом и отторжением в глазах, и теперь сильней давит небо. Ему кажется, что он сливается с улицей, растворяется в ее полотне, рассеивается дымкой, подернувшей свет фонаря и листьями, опадающими на асфальт, и растекается этими каплями дождя — рассеивается, тускнет и блекнет… Он врастает в свою комнату. Меркнет холодными сумерками, гаснет непроглядной ночью и волнуется на стенах тенями, постепенно расползается плесенью по ним, въедается в линолеум. Плесень проедает его, оставляя гниющие язвы, разъедает, и он быстрее врастает в пол. Один. Никого. Нигде. Никогда. Нет. Темное синее небо вливается в комнату и струится жидким азотом, и жидкой ртутью отравляет стены. Он почти что видит, как на них появляются ожоги. Пол блюет им, выхаркивает его, и он тоже блюет, блюет и выхаркивает. Его рвет, и в желудке шевелится что-то склизкое, черное и жгучее; оно нескончаемым потоком льется наружу.
Все это — один день, временная петля, из которой не выбраться. Он законсервирован.
Люди вокруг. Люди вокруг… на улице… Его там нет. Ему не достигнуть их. Он в бетонной клетке, без дверей и без окон, кричит, орет, надрывает жилы и в кровь сбивает костяшки пальцев. Ему не достучаться. Он один. Бетонная клетка его пожирает, переваривает, он все бы сделал, все бы отдал, чтобы только выбраться отсюда… но бетонная клетка — это сознание. Он один… Его постоянно тошнит.
И тут он просыпается. Очухивается от забвения, от жалости и сожалений. И понимает. Он не нужен.
Да, он не нужен. Для чего он в принципе существует? Он идет медленнее и, кажется, садится на лавочку. Вокруг люди… слишком много людей… Зачем он существует? В чем смысл этого существования? В самосозерцании? Почему существует именно он? Зачем? Нету, нет ответа. Ему не нужен этот театр одного актера для единственного зрителя.
В кармане лежит нож. Для самозащиты. Тот самый… то самое лезвие, сделавшее его жутко улыбчивым клоуном. Запястье встречается с ножом. Все эти люди вокруг… А что будет дальше? «Сейчас мы с вами и узнаем», и эта мысль кажется ему настолько смешной, что он смеется. Несколько вариантов… Несколько: Рай, Ад, пустота, небытие. Ад! Не страшно… Ему не страшно, ведь он уже к аду притерпелся… Ко всему можно привыкнуть… Пустота. Пустота с осознанием не страшна, ведь одиночество тут или там — какая разница? А небытие для него, как Рай; то же, что было до рождения: тебя просто нет. Ничего. Никакой боли. Никакой тошноты. Никакого ядовитого неба. Прекрасно.
Как и струи крови, что сейчас стекают по запястьям…
Вокруг слишком много людей… Но этот миг пронесется мимо них, как если бы его и не существовало… небытие… нечего тревожится по пустякам… все это — один большой пустяк… одна большая шутка…
Он постепенно теряет сознание, ничего не видит и тьма поглощает его. Бредовый сюр вместе со всем хаосом меркнут, блекнут, прям как он, совсем недавно. Совсем недавно… Голоса сквозь вату приглушенно встревожены, и он даже находит в себе силы усмехнуться.
Темнота…
Пустота…
Освобождение…
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|||||||||||||||||||||||||||||||||||Небытие.|||||||||||||||||||||||||||||||||
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
***
Боль.
Все вокруг боль, и он сам состоит из боли. Пульсирует и движется.
Но он к ней непричастен.
Клетка исчезла. Свобода. Нет хлама мыслей.
Ничего. Лишь волны спокойствия.
Как давно он об этом мечтал.
Давно? Всегда.
Его сознание наконец освободилось от агонии жизни, но он все еще существует.
Но что-то тревожит его. Будто он что-то упустил. И он начинает плыть.
Он плывет, его сильно беспокоит это нечто — он никак не может понять что. И он плывет, карабкается. Боль становится реальнее. Он начинает не только ее осознавать, но и чувствовать. Знать бы только, почему.
Темнота. Она тускнеет, постепенно заменяется чем-то другим. Еще недавно обволакивающая его, она дает трещины. Голоса.
Какой-то неразборчивый шум. Ориентируясь на него, он направляется туда, и вскоре голоса становятся слишком громкими. Слишком. Как будто он еще что-то может слышать. Почему?
Ах, да. Он не умер. Он с трудом возвращается в свое тело — бесполезный кусок мяса, разлепляет веки. Фотоны врываются в сетчатку, что отдается резкой болью. Он не умер. Смешно.
Он сипит, силясь, некоторое время, и из его горла все же раздается хриплый смех.
Белый, режущий, колкий свет, лучше бы он потерял способность видеть. Белый потолок. Все слишком чистое — будто неживое глумится над грязным, изгвазданным нутром живого. Он не умер. Какая жалость.
Он ничего не помнит, ничего не чувствует, как будто кто-то выкачал всю душу, как-будто он оставил все чувства в той обволакивающей темноте или же потерял по пути туда. Он силится вспомнить, каково это — ощущать горе, но не находит внутри себя ни намека на чувство. Он не помнит. Пустота. Как будто он стал частью того, что за гранью, которую забыли в этом трехмерном мире.
Он находит себя одиноко лежащего в палате, одиноко лежащего в палате с доктором или одиноко лежащего в палате с медсестрой. Находит то в больничном коридоре с мигающей люминесцентной лампой, то в уборной перед зеркалом. Запястья болят нестерпимо, но он не может себя заставить хоть как-то отреагировать на боль. Ведь болит его оболочка. А его оболочка — единственное, что соединяет его с этим миром. Ему на нее плевать.
Его спасли, говорит ему доктор. Какой-то добрый человек позвонил в скорую, говорит ему доктор. Вокруг него на момент приезда скорой столпилось много зевак, говорит доктор, а он представляет, как на него, истекающего кровью, смотрит безликое множество, но по факту никто не смотрит — представляет и хрипло смеется.
Небытие… это было хорошо. Кома, обманчиво-достоверная пародия на смерть продолжительностью в неделю. Ему кажется, что он принес сюда с собой частичку небытия.
Но где та свобода?
Ему тесно в стенах, и кажется, что кошмар про бетонную клетку становится явью. Он шатается сомнамбулой по длинным пустынным коридорам, ведя рукой по стене и слушая звук своих шагов. Как будто ничего, кроме этого, более не существует.
Попытка суицида. Психиатрическая больница. Его запирают, как животное, не способное решить самостоятельно. Как же он их всех ненавидит. Он хотел умереть — но его не отпустили.
Он сидит в своей палате. Весь мир сужается и свертывается, превращается в грязную комнату с желтыми стенами. Он сидит в этой комнате, и стены внезапно покрываются рябью. Стены ходят волнами, вспучиваются, заворачиваются, и он делает вывод, что нет ничего — ни-че-го — статичного. Санитар ему говорит, что со стенами все в порядке. Но потолок давит на него так же, как недавно давило небо. Недавно? Прошла уже целая вечность. Тишина его сводит с ума, пронизывает иглой разум и заполняет до краев черепную коробку. Ему кажется, что он в ней, захлебываясь, тонет. Наступает ночь, и вот он начинает ходить туда-сюда, упирается руками в закрытую дверь, долбится, стучит, подходит к окну, слушая взрывающую сознание тишину. Точно так же он заперт в себе самом: клетка, где он обитает один, где он гниет и загибается, и только через окно с решетками он может просто наблюдать за необъятной вселенной. Выход есть откуда угодно — даже из гроба есть возможность попасть куда-либо. Да, отовсюду есть выход, но только не из себя.
Ему быстро надоело наблюдать за другими психами, и по несколько часов в комнате отдыха он сидит, наблюдая за тем, как едет люстра или же волнами ходит пол. Время растягивается резиной, как в черной дыре, и каждый миг для него опять, как целая вечность.
Ночь. Накачанный препаратами, он сливается со своей постелью. Он никак не может заснуть. Еще один цикл, новая стадия консервации. Он наблюдает, как в его сознании реальность распадается на кусочки, хрупким хрусталем разбивается об бетонный пол его темницы. Наблюдает, как все вокруг фракталит, и он сам падает во фрактал, повторяется и сегментуется рекурсией, а в углу комнаты вдруг из теней скапливается силуэт, образуется чудовище. Он начинает сходить с ума.
Любой другой испугался бы на его месте этих галлюцинаций, когда пол проваливается, стены раздвигаются и выворачиваются на изнанку, тени превращаются в монстров, и силуэты превращаются в тени, и он сам проваливается в себя бесконечное количество раз, и не за что уцепиться, и некуда встать, опереться так, чтобы пол вновь не превратился в жидкое месиво, в котором ты тонешь, и нет ничего статичного. Любой другой испугался бы, но не он. Ведь он уже умирал, ему плевать на то, что снаружи. И он смеется. Гогочет так, что разрывает легкие, высоко и навзрыд, а его снова связывают санитары и вкалывают галоперидол. Но он не знает, реально ли все это или нет. А есть ли вообще какая-либо еще реальность, кроме той, что у него в башке? Ему все равно.
Он не хочет убить их всех: не хочет убить их всех за то, что никого не было рядом, пока он корчился в агонии, утонув в бессмысленности и всеобъемлющей черствости, увядая в осознании, что он лишь только их безмолвный созерцатель; не хочет убить за то, что никто не соизволил оставить его в покое, остаться не причастным именно тогда — только тогда! — когда эта их непричастность ему вообще не всралась; не хочет убить за то, что не дали ему умереть, откачали, выходили, вернули к жизни его уже мертвого; не хочет убить за то, что теперь он заперт, не только ментально, но и физически, тонет и теряется теперь уже в собственном восприятии и лежит, лишенный всего, даже первозданной или производной эстетики. Не хочет убить, хоть в голове у него беспорядок и хаос. Убить — это слишком просто.
Записка I
Есть кое-что извечное, отдающее кислотой и желчью, не подвластное времени. Один лишь вопрос, беспрецедентно врывающийся в разум. Бывают моменты, когда он врезается в сознание, поселяется там, как паразит, ничего не дающий, только выкачивающий жизненные силы. Единственное, что он может породить — бесконечный океан разносторонних мыслей. Этот вопрос, всего лишь состоящий из четырех слов, нечто аморфное, не имеющее никакого подтверждения в реальности, заключающее в себе такие же не имеющие формы вещи, но соприкасающееся с этим миром через зараженных собой.
«Быть или не быть».
Две кондиции. Два состояния человеческого естества, характеризующие физическое состояние тела, — на первый взгляд. Этот вопрос имеет большую глубину и уходит в те отдаленные темные закоулки, что не под силу разглядеть человеческому глазу, так как два состояния, между которыми он заставляет выбирать, не имеют в виду ничего физиологического.
«Не быть». Эти два слова. Душа, то самое бессмертное в жизни, может погибнуть, именно когда тело находится на пике расцвета своего здоровья.
«Быть». Во фразе еще более короткой умещается всего лишь антитеза предыдущей. Но «быть» всегда отделяется в привилегированное положение, так как людям свойственно считать, что жизнь имеет больше самодовлеющего обособленного смысла, что жизнь — самая верная форма, самое то, что важнее всего, потому что людям свойственно принимать за данность являющееся перед очами в продолжительный срок.
Но всегда есть нечто третье. Кое-что, находящееся посередине между двумя противоположностями. Плоское, как трехмерность, изображенная на листке бумаги. Пыльное, тяготеющее под собственным «быть». Существование. Серое, однообразное, оно включает в себя небытие в обертке бытия. Соединяет два полюса. Это третье проявляется, когда мы смотрим в экран телефона, когда слушаем бессмысленную музыку, пытаясь заполнить опустевший эфир, ведем ненужный диалог, просто для того, чтобы поддержать общение. Большинство выбирает именно это третье.
Для полноты бытия нужен смысл. Но когда теряется опора уверенности в неукоснительности этого самого бытия, сознанию не за что зацепиться в хаосе однообразия среди потерявших необходимость форм. Неоспоримо кощунственно полагать, что смысл можно найти среди осколков бессмысленности.
«Быть» теряет свою привилегированность. Грань между жизнью и смертью стирается. Но не та грань, что обозначает кондиции физического проявления нас в этом мире, а грань, что разделяет «это — две противоположности» и «все равно». Смерть и жизнь встают на одних субъективных весах, и оказывается, что вес у них ровно одинаковый.
Но сказывается страх неизвестности, что придавливает, не давая переступить порог и упасть в пропасть небытия, что очень хотелось бы, потому что незачем тратить силы или страдать, да и вообще ощущать что-либо, если это так эфемерно и так бесполезно. Или же сказывается безразличие, которому уступил место страх. Тогда человек выбирает третье.
Есть «осмысленное действие» и «бессмысленное бездействие». Есть среднее, и человек выбирает его. «Бессмысленное действие» становится лозунгом, пока он влачит свое существование на земном шаре, что является неким олицетворением его внутреннего самочувствия: куда не пойдешь, вернешься в ту же точку.
Большинство выбирает именно третье, ведь даже любой смысл жизни, имеющий свое место нахождения на Земле, в условном физическом мире, является только показателем неимения смысла метафизического. А что стоит физическая цель, если ее настолько легко уничтожить, лишь забрав возможность ее проявления?
Порой слышны такие слова: нужно пытаться выжить в этом мире, приняв его таким, какой он есть, надо пытаться прочувствовать все полностью. Ведь что есть отвлечение? Единственное, что оно дает — заглушение возможности найти что-нибудь в жизни. Что-нибудь — имеется в виду смысл. Но теперь я в итоге все же решаюсь отойти от каждой из крайностей. Осознанно выбираю третье, ведь все мы выбираем именно это; а может быть, то, что выбирает большинство, есть правильно и наиболее полезно хотя бы в некоторых случаях.
Но есть еще один вариант, который так же является чем-то средним. «Осмысленное бездействие». Но что есть «бездействие» в данном контексте, кроме как не смерть?
Данность
Здесь все происходит вымученно. Привычка. Только она дает некий повод хоть как-то двигаться. Хоть что-то делать.
Привычка. Гаснущий отблеск прошлой жизни, слепой и беззаботной. Обращаясь к привычке, ощущаешь, как сильно сдавливает грудь. Потому что привычка не просто безмолвный помощник. Привычка — напоминание.
Здесь все происходит как-то вымученно. Люди разговаривают вымученно, вымученно едят, вымученно спят. И живут тоже вымученно. Живут лишь только потому, что так велит традиция.
Всю жизнь жили, значит, надо жить и дальше…
Здесь ты совершенно один. И самое ужасное в этом месте то, что здесь — все настоящее. Здесь — все, как есть.
Здесь нет мишуры. Никаких красивых оберток, скрывающих пустоту. Здесь только самодовлеющий факт бытия, факт собственного существования.
Здесь все доживают. Медленно влачат свое бренное тело среди коридоров. Здесь каждый теряет свою человечность. Здесь нет никого. Эти тела, это просто кучка биомассы. Это не люди. Это — ходячая смесь безнадежности, обреченности, ненужности, никчемности, ничтожности и бессмысленности. Здесь каждый остается один на один с голым фактом существования. А когда сталкиваешься с ним в лобовую, оказывается, что это всего лишь возведенное в формы ничто; полное отсутствие всякой подоплеки вызывает удивление, потом апатию, потом такое же отсутствие. И возведенное в формы ничто, оказывается, есть ничто иное, как обнаружение затянувшейся пустой смерти. Поэтому здесь — гниение, здесь — разложение и полный распад, здесь — тление, лизис и расщепление последнего потенциала к жизни, к осознанию, к существованию.
И данность гаснет рядом со всем этим. Рядом с пониманием всего этого.
Психиатры. Психиаааатры. Противное слово. Они ничего не смыслят в людях и продолжают лишь ставить диагнозы. Диагноз — бюрократический термин, скрывающий под собой частицу человеческой личности, не вписывающуюся в норму. Они пытаются разделить человека на составляющие, не понимая, насколько человек многогранен, не понимая, что формы сознания и души перетекают друг в друга и переливаются, постоянно меняются и метонимически являют собой друг друга каждая. Псевдонаука, психиатрия.
Его водят к психиатру. Тетенька сидит перед ним, неизменно пустая среди вспышек, иллюзий и галлюцинаций. Спрашивает, но ей до этого никакого дела. Она в своих пустых мечтаниях и заботах, между ними неразрушимая стена из слов, неразрушимая стена из границ сознания. Между ними и между каждым. И в итоге человек обложен этими стенами со всех сторон, оставлен совершенно один, как бы не пытался выбраться, как бы не кричал, как бы ни скреб эти стены. Одиночество.
В своей тюрьме, — в себе самом,
Ты, бедный человек,
В любви, и в дружбе, и во всем
Один, один навек!..
И он смеется.
Психиатры и санитары. Эти люди самые прозревшие из всех, что находятся здесь. Они как никто другой понимают, что от пациентов уже давно ничего не осталось. Пациенты — всего лишь разлагающаяся биомасса. Но в то же время, они и самые ослепшие, так как не видят, что сами от пациентов ничем не отличаются.
И он смеется. Опять.
Но из раза в раз стараясь соответствовать бездарно установленной норме человеческого поведения, он говорит то, что от него ждут. Он уже пытался говорить правду. Пытался рассказать ей о бетонной клетке, о том, что тело — такая же тюрьма, которая концентрирует твою сущность в одной точке пространства и времени, а сама сущность, как таковая, пронизывает это измерение и выходит за его пределы. Пытался рассказать собственную концепцию этого мироздания. Но его не слушали. Не слушали и не слышали.
И теперь он пытается говорить нормально, выплывать из той каши, которую образуют все его органы чувств, пытается привести в порядок этот сюр, что похлеще возведенного в куб произведения Сальвадора Дали. Ему осточертело здесь находиться.
Ничего не меняется, но он не отчаивается и продолжает строить фикцию нормы на фундаменте суспензий и смесей из собственных демонов — мыслей, что сжирают изнутри. Психиатр говорит, что он идет на поправку…
И его наконец выпускают.
Он выходит в открытый мир, но не узнает его. Где та свобода, которой он так отчаянно добивался? Ради которой он позволил своей душе обрасти непробиваемым панцирем лжи, где она? Ее нет. И никогда не будет, ни для кого. И серое небо, держащее солнце в заточении среди туч, тому прямое подтверждение.
Асфальт рассыпается от прикосновений, дома оплывают и во всеобщей неразберихе кажется, что само мироздание танцует кордебалет. Жалкое существование.
Отпустить на самотек, дать событиям проноситься мимо, смотреть эту жизнь, как кино, устало лечь в постель и скорее заснуть вечным сном. Убивая бессонницу, заливаться алкоголем, не приняв выписанные таблетки, тратить на это последние деньги и продавать лекарства, что не нужны, без рецепта, чтобы накопить на еще один день запоя и еще один блок сигарет. Это все, что ему осталось. Наблюдать, как под алкоголем все рушится, отмечая при этом, что на сей раз уже все равно.
В жизни появляется разнообразие. Он просыпается то в подъезде, то на асфальте за будкой, то в собственной ванной. Просыпается в каком-то притоне.
Он готов делать и делать все, чтобы не помнить. Он в ускоренном темпе стремится к первоначалу, к Высшему или в Ад, ведь жить в ожидании, извечном ожидании смерти просто невыносимо.
Медленный суицид. Он выбирает этот путь, потому что с быстрым не прокатило.
Ему противны люди. Ему противен он сам. Куда ни глянь, вокруг — одна пустота. Он смотрит вглубь себя, и голова начинает кружиться. И он падает, проваливается внутрь, не в силах выбраться обратно.
Весь его мир — в грязных зеленых и черных тонах. Он видит, как все вокруг покрывается плесенью, на всем проявляются пролежни, язвы, все подлежит распаду и тлению. Он будто видит тот конец, к которому неизбежно придет вся Вселенная. Но он не знает, что из того, что он видит, — настоящее.
И он наконец решается. Доходит до самого отчаянного поступка. Хватается за данность. Отчаянно цепляется за то, что было настоящим. За то, что он помнит, как настоящее. Копается в своих знаниях, которые уже прошли распад, и старательно собирает по кусочкам разбитую вдребезги структуру объективности. И, взяв себя на слабо, придерживается метода, что, если такое не возможно по законам физики мироздания, то это — его иллюзия. Он всеми силами хоронит в себе мысли о том, что, возможно, все мироздание — это иллюзия.
Потому что, если он не будет цепляться, он скоро соскользнет в бездну.
Часть 2. Падение
Он идет по широкому проспекту, куда статные дяденьки и тетеньки выплывают на неспешный променад. Накрапывает мелкий дождик, но он и не думает о зонте.
Впервые за долгое время мир подсобрался, аккумулировался и соизволил предстать перед ним четкой структурой. Возможно, сработала терапия данностью.
При одной мысли об этом его тошнит.
Тучи-оборванцы надвисают безмолвными стражами, он наконец решается посмотреть на них. Они угрожающе пялят в ответ, осуждая всех, себя и каждого за утверждение существования этого мира.
Он отрывается от них и живо оглядывается по сторонам, надеясь. Нет, как всегда, только он их видит. Никто более. Никто так и не соизволил оторвать взгляд от грязи под ногами.
.Щелчок. Смена кадра. Его непреодолимой силой утягивает в прошлое.
Серое небо. Оборванные тучи, бесплотные, способные развеяться от малейшего возмущения, способные рассеяться, будто бы их и не было.
Обшарпанный подъезд. Пристанище клуба анонимных трупов, участником которого он является.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.