печатная A5
570
18+
Божество ожиданий

Бесплатный фрагмент - Божество ожиданий

Господин ощущений

Объем:
276 стр.
Текстовый блок:
бумага офсетная 80 г/м2, печать черно-белая
Возрастное ограничение:
18+
Формат:
145×205 мм
Обложка:
мягкая
Крепление:
клей
ISBN:
978-5-4498-2296-3

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

«Есть люди умные и занимательные, которых нельзя разуметь серьезно, потому что у них нет твердого мнения, а есть только ощущения, которые постоянно меняются. Таковы бывают нередко так называемые художественные натуры: вся жизнь их — игра сменяющихся ощущений, выражение коих доходит до виртуозности. И, выражая их, они не обманывают ни себя, ни слушателя, а входят, подобно талантливым актерам, в известную роль и исполняют ее художественно. Впадая притом в беспрерывные противоречия сегодняшнего со вчерашним, они умеют искусно соглашать эти противоречия и переходить от одного к другому искусною игрою в оттенки всякой мысли и переливы всякого ощущения».

Константин Петрович Победоносцев. «Характеры»


«Художник слова является господином ощущения — искусно орудуя расположением фактов и чисел, набрасывая на них свет и тени по своему усмотрению, возбуждая одних пафосом, запугивая других иронией, он овладевает полем, и борьба с ним за истину становится крайне затруднительна, а иногда и невозможна для человека, не умеющего орудовать фразой, но орудующего строгою связью логического рассуждения».

Константин Петрович Победоносцев. «Характеры»

Книга первая: Божество ожиданий

Часть первая

Глава первая. Перемещение вещей

Три общеобязательных положения:

— существует портрет;

— существует лицо;

— суждение о сходстве лица с портретом предоставляется третьим лицам.

Я искал глазами мою мать и наконец увидел ее в тени большого шкафа.

(Я — это тот, кто мыслит).

В простом пеньюаре из бумазеи маменька что-то перекладывала с места на место: кровать была двойная, и по вечерам из нее выдвигали нечто вроде потайного ящика.

Покрасневшее маменькино лицо было страстно и грозно вместе, слова же обличали совершенный упадок духа.

— Пустая игра мысли, — она бормотала. — Du glaubst zu schieben und du wirst geschoben.

Перемещение вещей было столь беспорядочно, что наблюдателю не представлялось возможным подчинить их верному закону рассудка.

Мир шел нам в каком-то смысле навстречу, как повторение уже знакомого.

Картина мира — это портрет?

Существо вопроса требует разных смыслов.

Гораздо важнее возникающее здесь сомнение: что, маменькин ящик — просто свалочное место для всего?!

Я улыбаюсь яснее: человек — царь вещей.

Царству возможной необходимости противостоит царство свободной действительности.

Свободная действительность: Лора сошлась с Милеевым.

Возможная необходимость: Лора бросила Фертингофа.

(Лицо Лоры и лицо Милеева на фоне портрета Фертингофа).

— Но Фертингоф — всего лишь выдумка, — из вороха Лора выбирала слова, — гипотетический господин воспринимает мир только одним своим усиком; на конце чувствительная точка, которая, собственно, и познает. Фертингоф не знает других ощущений.

Третьи лица испытывали сомнения: Фертингоф был похож и не похож.

Виктор Милеев просматривался в школе и дома.

В своем ящике маменька проводила переоценку ценностей.

Она усматривала их, и они значили.

С жуткой очевидностью открывалась непостижимость временнóй бесконечности.

В далеком прошлом Лора и Фертингоф делали что хотели — теперь Лора и Милеев делали что хотели и когда им вздумается.

Так говорит не мораль, так говорит физиология.

Мы можем пойти дальше и сказать:

«Чудовищное животное, задыхаясь в дыму пожара, одновременно тонет в море».

Глава вторая. Смысл человека

День был прекрасный.

Ярко смотрело солнце на больную природу, как бы желая помочь ей оправиться от прогрессировавшего недуга.

Весело шел папаша домой с небольшим выигрышем: весло!

Весло, он знал, приближает его к морю.

Здоровая природа — пирамида цветов.

Природа больная — шкала звуков.

Мы можем иметь в сознании что-то, чего мы не замечаем.

Дерево, полное разноцветных плодов и листьев.

Жужжание пчел.

Звучную формулу счастья.

Темную пустую сцену.

Рык чудовищного животного.

Исчисляемый Божий атрибут.

Девять безликих детей, умерших вскоре после рождения.

Петое слово.

Какую-нибудь даже церковку с синими главами и зелеными ставнями.

Церковки папаша не замечал.

Служа в одном из министерств уже шестой год без всякого движения, он был познающий, немного актер, писал статьи — но познавал и играл только то, что было на виду сознания —

— Осознанная необходимость! — вставал он в позу.

Бездействие мирного времени доставляло ему частые досуги.

Нам сообщался его веселый смех.

— Фертингоф! — с маменькой держались мы за животы.

В школе, где преподавал Милеев, (я там учился) Фертингофа проходили в старших классах на уроках физиологии.

— Каждый из нас, — учил Виктор Алексеевич (Милеев), — должен по капле выдавливать из себя Фертингофа.

Выдавливая, мы приносили пробирки — учитель наш сливал всё вместе и прятал в морозильной камере.

Дурно сложенная, перетянутая женщина читала нам мораль.

Если сказать: «повторение уже знакомого» — это ровно ничего не объяснит.

Каждый человек, явившийся в качестве настоящего, долгое время представляется нам как ушедший — в большей или меньшей степени.

Понять человека значит узнать его, то есть в новом человеке распознать старого.

Понять человека значит поставить его на место.

Смысл человека заключен в выхождении его за собственные пределы.

«Смысл человека может лежать вне его самого!»

Так говорил, обращаясь к двум слугам, убиравшим комнату, пожилой мужчина, торопливо входивший в приемную барского дома.

Глава третья. Разорвавший родство

Третьи лица были достаточно бледны, но претендовали на состояние «более-чем- лица».

Именно они создали эпоху толков без конца и толки называли суждениями.

Умы пробавлялись пустяками.

Разговор принимал характер сплетни.

Лица оживлялись.

Фертингоф сделался вещью в себе.

Некоторые считали его пригородом Петербурга; кто-то — чистой формой без материи, но были и такие, кто утверждал, что Фертингоф, дескать, уже сидит в мозгу, еще до того, как мы узнали о нем.

Когда пожилой мужчина прослушивал музыкальное произведение, паузы в его звучании напоминали ему о Фертингофе и заставляли думать о нем.

Когда этот пожилой мужчина входил в приемную барского дома, он приказал двум убиравшим комнату слугам о себе доложить барину.

Пожилой мужчина, очень некрасивый, но с характерным умным лицом был некто Стремов — не он ли сам в своем сознании, не замечая того, когда-то и внес в этот дом — запавшего ему Фертингофа, как мог бы внести в приемную, скажем, жужжание пчел или формулу счастья?!

Его ввели в кабинет: густые драпировки старинного фасона, на золотых стрелах, обшитые тяжелою бахромой, закрывали окна. Дубовая прочная мебель обита была черным репсом. Резные стулья наделены высокими узкими спинками.

Приблизившись к хозяину, Стремов никак не предпринял видимых попыток к разговору: в том не было необходимости.

У Фертингофа росли длинные усы с подусниками: он выпростал нужный ему волосок и чувствительною точкой на нем провел по гостю.

Между Стремовым и Фертингофом заключено было какое-то невыговоренное условие: вроде как Стремов должен был приходить к Фертингофу с собранной им (Стремовым) информацией, которую тот считывал с него и мог в дальнейшем ею воспользоваться — взамен Фертингоф наполнял перцептивное поле Стремова его собственными (Фертингофа) отражениями, потрескиваниями, мимолетными тактильными ощущениями, которые самому Стремову не под силу было в точности привязать к контексту восприятия, но которые легко было поместить в мир, не смешивая с сопутствующими мечтаниями.

Разорвавший привычное нам родство с миром, Фертингоф воспринимал мир как парадокс — ощущения Фертингофа давали Стремову слышать немотивированное биение мира.

Их разговор (а Фертингоф и Стремов могли разговаривать!) обнаруживал такие случаи, которых никогда не существовало!

«Никогда! — обмолвился Стремов на выходе из дома Фертингофа, — это лучшее средство!»

Глава четвертая. Усик подрагивал

На выходе слуги подали ему распечатку.

Умер Менделеев.

Стремов на похоронах спросил усопшего, который из атрибутов Божиих, обычно исчисляемых, ему (Дмитрию Ивановичу) представляется особенно понятным и необходимым — ученый не назвал ни разума, ни благости, ни даже святости и могущества: он назвал петое слово и пустую темную сцену. На эту сцену, полагал уже Фертингоф, мог быть выведен сверхчеловек — ему же предстояло пропеть слово. Доставивший информацию Стремов не знал доподлинно, ответственен ли этот сверхчеловек за судьбы мира, и Фертингоф ответил: да, а как же! Он спросил, почему Дмитрия Ивановича хоронили в маске и в красном колпаке, и Стремов ответил, что смерть, по Менделееву, — пошлый маскарад. Они поговорили —

«Если бы Фертингофа следовало выдумать — его бы не было!» — полагал Стремов.

Петое слово — «вечность».

Положенное на музыку оно исполнялось хором на темной сцене, давая слушателю в паузах превращаться в зрителя.

— Я езжу в театр, чтобы видеть, а не для того, чтобы слушать!

Лиза Меркалова была племянница жены Стремова, и он все свои свободные часы проводил с нею.

Лиза не слышала вечности — она видела лица.

Пустая сцена, как бы извне, наполнялась содержанием: из-за невидимых кулис в лице ощущений и представлений выходили ожидаемые и не очень персонажи и их исполнители.

Слушая хор, в продуманных паузах Стремов был снова у Фертингофа: огромный стол стоял почти на середине кабинета — на нем в строгом порядке и в точной симметрии расставлены были самые разные хрустальные, бронзовые и серебряные фигурки: были среди них золотая Анна, мраморный Вронский и чугунный Каренин.

Глядя на Анну или ставя ее на ладонь, Стремов обыкновенно говорил пошлости, и усик Фертингофа подрагивал.

Позже, читая распечатку, Стремов уточнял себе то, что хотел передать ему хозяин дома и кабинета.

«Сверхчеловек — имел сообщить Фертингоф, — не обязательно мужчина!»

Мужчина как целое по содержанию всегда богаче своих частей — отдельные части женщины превосходят по значимости ее самое.

Жена Стремова не обладала той необходимой плотностью, которая наличествовала в Лизе — возникшая между мужем и племянницей короткость никак не представлялась ей предосудительной.

Лицам третьим, однако, являлось не только то, как выглядят слова, но и то, как звучат лица.

Слова выглядели вполне самобытно.

Самобытность же лиц сходила на нет.

Глава пятая. Русский папа

Была на словах и самобытность вещей.

В своем кругу они давали попавшему в него вообразить то, что не примешивается к миру, а существует впереди, сбоку или позади него.

Прошла пора, когда Фертингоф, набросив на себя соломенную шляпу и легкую блузу (вещи!) прогуливался с Лорой по живописным окрестностям Рима.

Уже тогда он не мог помыслить себя как часть мира и даже продукт природы — чтобы вернуть Фертингофа на Землю, Лора дергала его за усы: будь сверхчеловеком!

Неясная красота Лоры —

Капельки Фертингофа, просачиваясь, —

Любовь есть такое состояние, когда человек по большей части видит вещи не такими, каковы они есть.

Фертингоф говорил Лоре о том, кто и куда переезжает и более не остается в Риме; о том, как любит ее Лиза Меркалова, — но видел не себя и Лору, а Стремова и Анну.

«Для того, чтобы не было молосно, — смеялась Анна, — надо не думать, что будет молосно!»

«Папа переезжает в Петербург?» — удивлялась Лора.

«Папа может шалить общественным мнением и радоваться нареканию, — отвечал Фертингоф: — русский папа!»

Стремов валился куда-то под гору; Анна любовалась собою, как природа.

Итальянский фотограф вечно опаздывает.

Наружность не доказывает ничего.

Толстой собирал людей вместе, чтобы слепить в космического жука.

Жук Молоствов должен был сразиться с Фертингофом за обладание миром, но Фертингоф почти не думал об этом, следуя совету Анны.

Стоило Фертингофу задержать взгляд на Анне, как сразу же образы более отдаленных женщин начинали раздваиваться: Лора, Лиза Меркалова.

Акт внимания ничего нового не создавал.

Фертингоф продолжал искать.

Стремов (под горою) тоже искал.

Фертингоф не мог взять в толк, что мы (он думал за всех) испытываем потребность понять то, что мы ищем, без чего мы бы этого не искали.

Стремов, напротив, как-то истолковал себе, что им (ему и Лизе Меркаловой) нужно оставаться в неведении относительно того, что он ищет.

От имени Фертингофа Стремов говорил с Анной.

Анна становилась неясной — сквозь ее красоту начинала просвечивать Лиза Меркалова.

С гирляндой разноцветных роз на голове.

Опаздывает французский парикмахер.

Вечно.

Один только он мог содержать в порядке усы Фертингофа.

Глава шестая. Большинство ожиданий

Никто не видел жены Стремова.

О ней говорили, как о четвертом лице.

Ее ставили в образец светской женщины хорошего тона.

Она отлично звучала, но никак не могла показать себя по-настоящему.

Ее никогда не видели, например, в театре.

Стремов ходил по сцене и словно разговаривал сам с собой.

— Французский парикмахер и итальянский фотограф — одно и то же лицо: Мерло-Понти!

Стремов вынимал фотографические портреты и тряс ими в воздухе.

Невидимая, жена смеялась.

— Фотограф — Понти, парикмахер — Мерло! — она возражала приятным голосом.

Вместо того, чтобы удивляться окружавшему миру, Стремов удивлялся жене.

— Откуда тебе известно?

— Понти — способ, — зеленое мелькало из-за кулис. — Мерло — это стиль.

Вошел садовник и заменил отцветшую плошку цветущею новой.

Густой цветочный дух помогал ускользать именно тому, что Стремов искал: детство?

Садовник, когда Стремов встречал его взгляд, выставлял Стремова на обозрение других и не как человека среди других людей, а, скорее, как сознание среди бессознательного.

Попавший в толстую, липкую, жучью паутину Стремов, в черном трико и с огромной малиновой кокардой, из себя заливал все красным цветом, уводящим за рамки времени и напоминавшем об абсолютном индивиде.

Красный абсолютный индивид предвосхищал большинство ожиданий.

Недоставало только случайностей в деле мысли.

Испанский (да!) садовник вызывал ситуацию ожидания — когда переживают не само ожидаемое, которое нельзя переживать, поскольку оно еще не наступило, а переживают исключительно воображаемое.

Трудность может быть обойдена.

Сомнения могут быть отведены.

Стремова оценивали: он был задет за живое.

Косатая ласточка, вся оперенная в звуки единого петого слова, прилетела, склевала паутину; Стремов высвободился.

Его упрашивали идти в детскую, предоставляли ему в резон, что девять часов, умные дети уже спят, а только капризные бодрствуют.

Стремов, безусловно, был умен.

«Я еще и ребенок?!» — не вполне верил он шкале звуков.

Кормилица тихо смеялась на его поцелуи.

Он сохранил память о ней, как о личности положительно одаренной.

Блаженство не обещается?!

Глава седьмая. Видимый ниоткуда

Лиза Меркалова носила платья Анны, и Лора тоже иногда надевала их на себя: у Анны было много платьев: черное, лиловое, красное.

Говаривали, одной из них отошли и панталоны Анны; чулки с подвязками достались Крупской.

Что-то в качестве антуража взял итальянский фотограф.

В дорогих целых чулках Крупская приходила к Лоре или Лизе Меркаловой прибрать — ей нужно было кормить больного мужа — он вел непродуманную жизнь, течение которой сказалось на его здоровье.

У Крупской было девять детей, которые все умерли вскоре после рождения без всякой болезни, вследствие чего ее стали подозревать в «фабрикации ангелов».

Взглянув как-то на окна гостиной (у Лоры), Надежда Константиновна (Крупская) заметила, что тюлевые занавески стали совсем плохи. Она порешила сделать новые, наполовину вязаные, и так спешила с работой, как будто боялась, что не поспеет кончить.

В другой раз, уже у Лизы Меркаловой, она отвела у окна тяжелую портьеру, и ей открылся фокус стекла: под некоторым углом она увидела соседний дом и дерево неподалеку от него — дерево имело две сажени в высоту и отстояло от дома на восемь аршин. Дерево стучало ветками, полными плодов и листьев, а из лома вышел Толстой и специальной техникой мысли сцепился с Надеждой Константиновной: он закрыл пейзаж и открыл объект.

Большое «Я», забегая вперед себя, в жизнь проводило собственные результаты: мышление абсолютного толка предписывало «ЕМУ» цели.

Когда Лиза Меркалова и подоспевший Стремов оттащили Крупскую от окна и уложили на кушетку, она (Крупская) без единой мысли, показалась им вечною; от нее веяло каким-то оцепенением.

Надежда Константиновна родила десятого, и он остался жив.

— Им движет предрассудок! — Крупская не могла изловить его на бегу.

Физические понятия потеряли свою силу.

Подняли голову вещи: задняя сторона настольной лампы была теперь не что иное как лицо, которое она показывала камину.

Толстой кому-то сам казался зеркалом.

Дом, видимый ниоткуда, сделался домом, видимым отовсюду.

Смотреть на него — теперь значило поселиться в нем и из него постигать вещи в тех новых ракурсах, в каких отныне они обращены были к наблюдателю.

Стремов и Лиза Меркалова не могли взять в толк, отчего погас камин и умолк благовест.

— Камин живет в мире каминов, — ритмически Крупская смахивала пыль с мрамора, — а благовест живет в мире благовестов.

Надежда Константиновна не смешивала.

Лиза Меркалова и Лора никогда не перекрывали друг дружку: одна была банальна и циклична, другая могла быть открытой и своеобразной.

Глава восьмая. Последнее сожаление

Случайностью в деле мысли оказалось то обстоятельство, что «испанский» садовник произвольно обернулся Мичуриным.

Фотограф — способ, парикмахер — стиль, садовник же претендовал на метод.

Меняя цветочные плошки у Стремова и помещая тем самым подопытного в ситуацию ожидания, он методом обхода трудностей не мог все же отвести от последнего к тому подступавшие сомнения.

Красный абсолютный индивид катил впереди себя большое круглое «Я».

Камин погас, и заканчивали благовестить к заутрене, когда Стремов возвратился домой; впрочем, какие-то угли еще пепелились.

«О том речь, чтобы описывать, а не о том, чтобы объяснять и анализировать!» — Стремов в камин плюнул.

Если сказать «красный абсолютный индивид» — это ровно ничего не объяснит.

Если бы Стремов жил в мире Стремовых —

Дом — мир, а не Рим!

Дом был щегольски содержан.

В доме у младших членов семейства была просторная светлая детская с гимнастикой и отдельная классная комната с рациональными столами и скамейками. Стремов только недавно был отнят у кормилицы. Судьба учредила все для него с такой попечительностью, что он не знал ни малейших забот. Каждую пятницу у них был обед, каждую среду — вечер.

Окно навязывало ему какую-то точку зрения на церковь.

— Любовь, уход за собой и одежда! — там проповедовали.

В форме любви определялась возможность мира.

В форме ухода за собою — некое состояние равновесия.

В форме одежды зарождалась норма.

Все эти формы предполагалось заполнить содержанием.

Некое содержание было само собой разумеющимся.

Оно, это само собой разумеющееся обычно не привлекало к себе повышенного внимания и могло творить необыкновенные вещи.

— Не будешь спать, — пугала кормилица, — придет красный индивид и заберет тебя!

Черты лица Стремова, еще неопределившиеся, были достаточно миловидны и дышали детской доверчивостью.

Он трепетно припадал к ее рукам.

Она посылала последнее сожаление смутному порыву к жизни, возникшему в ней на самой пошлой основе.

Все мысли суть скверные мысли.

Стремовы, опровергая вещи, откладывали их почтительно в долгий ящик.

В чопорной петербургской обстановке мальчик до поры не мог развернуть тех умственных сил, которые крылись за его лимфатическим от природы темпераментом.

Глава девятая. Скромная выемка

Открыта и своеобразна была Лора, но Лиза Меркалова тоже могла быть открытой и своеобразной.

Надежда Константиновна зачастую не знала, пришла она к Лоре или к Лизе Меркаловой.

Она прошла однажды большими комнатами на свет лампы, и засвежевший воздух старых барских хором дал ей физическое ощущение дрожи.

Совершенная брюнетка с огненными глазами, густыми, как лес, ресницами, необычайной правильности и приятности лицом сидела — умри и восстань! — за вчерне законченным восстановлением своего неподражаемого облика; лицо ее, как две капли розовой эссенции, походило на ее портрет, висевший здесь же.

На ней был розовый корсаж с прошивками из золотого кружева и гладкая муслиновая юбка того же цвета. На вороте имелась самая скромная выемка, едва дававшая понятие о груди — зато правое плечо было видно почти все: узкая пройма держалась простым аграфом в форме жука из старинной бирюзы.

Была ли представшая дама непостижима для Крупской или непостижима сама по себе?!

На абсолютно-самоочевидное не стоит тратить слов.

Надежда Константиновна уже имела Анну в своем сознании, но только не замечала ее, и вот теперь —

Чудовищное животное бросило задыхаться в дыму, тонуть и скромно отползло в сторону; подальше красный индивид откатил большое «Я»: решительное неповиновение увечью сделалось само собой разумеющимся.

«Да — голова еще цела!» — легко Анна прочитала то, о чем подумалось ее поздней гостье.

Специальной техникой мысли Надежда Константиновна приняла, что возвратившейся необходимо первым (грешным) делом освободиться от пошлостей, которые со временем на нее налипли.

— Не надо бояться, что выйдет пошло, если боишься пошлостей! — сказала Анна с таким выражением, которое показывало, что она от всей души желает быть Надежде Константиновне приятной, но не более того.

Тра-та-та.

— Что говорят здесь про новое положение, которое я провела в свете? — между тем приступила Анна к расспросам.

Крупская об этом ничего не слышала, и ей стало совестно.

— Там, напротив, оно наделало много шума!

Анна посмотрела по сторонам, и Крупская поняла, что должна подать ей чай, сливки и хлеб.

Ни в коем случае Анне Аркадьевне не следовало и нюхать сыр, а все остальное — пожалуйста!

Положив свою руку под руку Анны, она проводила ее до дверей ванной.

Надежда Константиновна не могла говорить о Шекспире, Рафаэле и Бетховене, но могла сказать о воспитании детей или о социалистическом соревновании.

Специальная техника мысли позволяла ей, впрочем, выйти за собственные пределы.

Глава десятая. Наше восприятие

Некое состояние равновесия удерживало, буквально на весу, явленную предельную проблему.

Возможность мира — да! — существовала.

Зарождалась норма.

Внутреннее не проецировалось на внешнее: идентичность того и другого выливалось в форму.

Часть вторая

Глава первая. Другой смысл

Я лежу в своей постели на левом боку, подогнув колени — закрываю глаза, размеренно дышу, отдаляясь от своих замыслов.

Кто, собственно, замышляет: я или другой я? Большому, абсолютному «Я» это не суть важно.

Маменька, наклонившись к столу, что-то работала.

Папаша, задумавшись, как бы желал что-то вспомнить.

Было известно из нескольких рук положительно, что муж Крупской, человек мнительный, желавший построить себе дом, при этом испытывал чувство, как будто живьем он намерен замуровать себя в мавзолее.

Свою цену мавзолей имеет в самом себе.

Планировалось заключить туда Менделеева — Вронский, однако, привез Анну.

Никак государь не намерен был поощрять короткости в мавзолее: в итоге Анна пошла вон тихой походкой, кашляя и оглядываясь на все стороны, как обыкновенно поступают люди, которые не знают, куда деваться, но для поддержания своего реноме непременно хотят показать, что нисколько не потерялись.

Решено было на Семеновском плацу строить копию: новый мавзолей ничем не отличался от старого, и только надпись на нем была авторская: «Щусев».

Алексей Викторович (Щусев) стоял перед собственным детищем, опираясь на него руками: ярко выражены были только кисти рук, а что до тела — оно тянулось, словно хвост кометы; самая форма мавзолея интегрировала в себя его содержание в такой степени, что в конце концов это содержание начинало казаться просто одним из модусов ее самой (формы).

В поведении архитектора было что-то педантичное и серьезное, идущее от его неспособности к игре.

— Вас не должно вводить в заблуждение слово «живой», — предупредил он первых посетителей.

Первыми посетителями мавзолея стали Стремов и Фертингоф — второй уже не наблюдал своего тела, и чтобы наблюдать, ему требовалось второе тело, само по себе недоступное наблюдению.

Щусев отнесся ко всему весьма серьезно: главные линии мавзолея, дополненные другими линиями, перестали быть параллельными и получили какой-то другой смысл и какое-то новое значение, которые уже не могли быть отделены от ранее имевшегося и заложенного.

Не могли быть отделены друг от друга.

Другой не увидел Фертингофа, а Фертингоф увидал не его.

Другой Фертингоф не был живым существом, даже человеком или сознанием — он был Бог знает чем.

Маменька продолжала вышивать, не замечая, что в почти законченный небесно-голубой розан попала нить кроваво-красного свойства.

Глава вторая. Материнский запрет

Другой смысл и новое значение мавзолея — другие — давали обильную пищу толкам о тайниках и стимулах.

Куда идет стена?

Движение берет факты на себя.

Движение фактов — много шума: здесь и там.

Кошерным не оскоромишься — напрямую это относилось к пище. Обед со временем крепчал, становясь таким же плотным, как вещи: под ферулой французского гувернера (парикмахера) Стремов отдавал факты и самое их наполнение загадочному процессу движения.

Материнский запрет грозил ему потерей чувства шаловливой свободы: человек без пола, размножавшийся отводками и черенками, шумел веткой, полной плодов и листьев. Поллюции сделались редки и более не сопровождались снами.

— Поллюция, — лыбился Мичурин, — идет не от образа, а вызывает его.

Так Стремов впервые увидал Анну: внизу живота что-то схватило —

На подгибавшихся ногах он выбежал из мавзолея и долго слышал за собою мелодический серебристый смех.

Слова слышат и видят.

Смех колышет.

В Анне была сила той ночи, когда глубоко проваливаешься под одеяло.

Никто окончательно не спасен, и никто безвозвратно не потерян: Анна понималась без всякой мысли — ее смысл присутствовал повсюду, но нигде не был выставлен как другой.

Смысл мавзолея строится не столько из общепринятого смысла слов, сколько способствует его (мавзолея, смысла) изменению.

Помещенный в мавзолей хоть ненадолго становится вечно живым.

Нет того, кто лежит — есть лишь покой слов.

В извилистом узком коридоре стоит прелый запах кислых щей; Щусев в кожаном переднике.

— У нас положение, — предупреждает: — кто на дверях занавеску задернул, значит — баловаться будут. А за баловство пожалуйте красненькую!

— Нам только посмотреть, — смущается Стремов. — Мы не знали.

Не слушая, Алексей Викторович задергивает занавеску сам.

Нет того, кто говорит, лежит — есть поток, покой слов.

Обида со временем крепчает, становясь такой же крепкой, как обед.

В одном месте вдруг появляется «пища», в другом — «тайники», а что до «стимулов» — они встают стеною.

Рядом с ощущением стоит «пустой» субъект, собственно, ради ощущения и существующий.

Ощущения формируют отношения.

Эти отношения существуют благодаря субъекту, который их описывает.

Моя история — это продолжение некоторой предыстории, чьи промахи и достижения она использует.

— Вот Щусев говорит в мавзолее, — тоже говорил Фертингоф. — Я слышу Александра Викторовича и знаю, что он говорит, но «Щусев» и «говорит» безумно далеки друг от друга. Между ними какая-то пропасть.

Глава третья. Ценности создаются

Стремов, Щусев, Анна, Фертингоф, мавзолей образовали некое единство, в котором всегда оставалось место еще для кого-нибудь.

Мавзолей построен был так, чтобы давать его посетителям свободу ощущений: в столовке постоянно подавались крепчающие кислые щи, непрерывно погромыхивало в тайниках, каждый получал некий стимул.

Возможно было отдалять или приближать ощущения, преодолевать различия, слегка даже сжимать или разжимать пространство — осмысливать те отношения, которые подпадают под это слово.

К составившемуся обществу вскоре примкнули муж Анны и отец Гагарина; одному из них вскоре предстояло пролететь над церковкой, другому — проплыть под мостом на Неве.

Для жизни характерно то, что она распадается на потоки: воздушный был за отцом Гагарина, водный контролировал муж Карениной.

Алексей Иванович занимался изготовлением бумажников.

Алексей же Александрович быстрее всех подносил руку к точке комариного укуса.

Физического различия между комаром, кусающим ложку, и деревянным предметом, которым врач нажимает на тарелку, недостаточно для объяснения того, что хватательное движение уместно, а жест указания — никак.

— Ценности создаются, — приговаривал Алексей Иванович.

— Ценности усматриваются, — не соглашался Алексей Александрович.

— Ценности кусаются — потирал руку Алексей Викторович.

Недоставало только Алексея Кирилловича.

Шло переоценивание Анны; мавзолей был полон от верха до низу.

Фертингоф однажды нашел, что Анна придает его ожиданиям боевой, поступательный характер — Стремов же нашел, в свою очередь, что она его ожидания окрашивает в радужные тона.

Отбившийся от группы экскурсант тем временем заблудился в лабиринтах мавзолея — его искали, но не нашли.

Между «искали» и «не нашли» никакой пропасти не было.

Муж Надежды Константиновны никогда не просил быть уложенным в мавзолее, но, судя по всему, шло именно к этому — какие-то люди приходили в бывший особняк Кшесинской, снимали с Владимира Ильича мерки, причесывали его на особый лад, накладывали косметику и даже начиняли ему внутренности ароматическими травами.

Преображенный он выходил на балкон покурить и мастерски изображал Ленина. За небольшую плату с ним мог сфотографироваться любой желающий.

Умер Менделеев.

Клеивший чемоданы он предоставлял отцу Гагарина складывать в них бумажники.

Малые формы, будучи вложены в большую, чудесным образом становились содержанием.

Глава четвертая. Задом наперед

Разжав (разрядив) пространство, опасно к себе Фертингоф притянул ощущения.

Теперь комариный укус представлялся ему деревянным предметом, тарелка — указывающим жестом, а сам он — другим.

Анна представилась ему божеством — она наполняла его ожидания.

— Чего ждете вы от меня? — веером Анна ударяла его по плечу.

Усиливавшееся ощущение надолго выводило руку из строя: он сделался легко раним: Иероним!

Иероним Фертингоф!

Иероним Иеронимович!

Анна надевала ему дорогую фетровую шляпу, габардиновый мантель и выводила на трибуну мавзолея.

Фертингоф поднимал руку, и танки, ломая брусчатку, оглушительно ревели.

— Я жду от вас, — отвечал Фертингоф Анне, —

Ничего, однако, нельзя было разобрать.

В сине-голубом небе отец Гагарина крупно писал слово.

С этим же словом муж Анны плыл по Неве.

Первого мая занятия в школе отменены — Виктор Алексеевич Милеев вывел класс на Дворцовую площадь. Приподнятая атмосфера намекала на утреннюю поллюцию — Стремов, сбившись, по ходу выкрикивал восьмимартовские призывы.

Весело было смотреть на общую картину, полную света, красоты и движения.

Казалось, сам Всевышний участвует в радости этого дня — Менделеев Дмитрий Иванович шествовал под золотом расшитой хоругвью: в нем не было никаких инстинктов учености и только — высокая духовность.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.