электронная
100
печатная A5
367
16+
Басурманка

Бесплатный фрагмент - Басурманка

Борис Годунов вступает в игру

Объем:
170 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4474-7272-6
электронная
от 100
печатная A5
от 367

Глава 1.Мертвая татарка

Халат задрался, открывая полосатые шаровары. Рот молодой татарки был широко открыт, глаза выкачены, платок на голове почернел от крови.

В такой вот последний ясный денек бабьего лета сидеть в сырой темной мертвецкой и смотреть на мертвячку!

— Ну, показывай, — попросил Хитрой.

Мертвецкий старшой Нил Сорока принес факел и воткнул его между бревен — там, где выкрошился мох.

— Гляди, Хитрой! Мне ее сегодня утром принесли из Кадашей. Местные оболдуи в кустах нашли. Вот, видишь, — старшой присел, двумя руками бережно поднял голову мертвой, — кто-то ей башку проломил.

— Господи, помилуй, — ответил Мануйла, перекладывая трость из правой руки в левую и крестясь, — Обычное, между нами говоря, теперь дело на Москве. Снасильничали, небось, да и по голове прихватили. Им все равно — басурманка, православная — как кабак на Балчуге открыли, так народ совсем оскотинился.

— Не, — возразил старшой, — не снасильничали. Тут такое дело — почему я тебя позвал… Глянь сюда.

Старшой жестом подозвал помощника. Тот еще выше задрал татарке халат, а Нил стянул с нее шаровары, обнажив пах и белые ноги.

— Ого! — удивился сыщик, — да ведь эта баба — мужик!

— Не просто мужик, — удовлетворенно ответил старшой, — басурман. Обрезанный.

— Ну да, — покивал Мануйла Хитрой, — агарянин, как есть.

— Татарва, — гнул свое Нил.

— Да прикрой ты его! — сказал сыщик, кривясь, — я уж насмотрелся. Лицо ему умой и оставь — пусть дня два-три полежит. Может, родственников отыщем. Где, говоришь, его нашли?

— В Кадашах, на окраине. Смотри дальше.

Нил откинул платок, затвердевший от крови. Вместо черных кос открылась бритая голова со страшным проломом, в котором желтели осколки черепа.

— Голову ему пробили. Но тут вот… видишь? — Нил снова приподнял голову мертвеца и Мануйла нагнулся к нему. На плохо выбритом черепе застыла кровь, — Смотри. Сначала кровь текла сюда, к затылку. А потом — обратно, ко лбу. Что это значит?

— Что?

Мануйла заинтересовался по-настоящему. Он ждал, что скажет старшой. Нил Сорока в свое время гремел по всей Москве и по уделам — пока за что-то не провинился, да так, что из Разбойного его поперли, и дальше мертвецкой не пускали.

— Лет восемь тому назад, прямо на чистый четверг, нашли мы одного мертвяка. Худой такой мужичонка, помню, в одной рубашке на снегу валялся… Лежал он аккурат у ворот одного двора по Рождественскому переулку. Ну, понятно, начали с соседей — кто чего видел. Водили их к мертвецу — кто узнает… Узнали. Говорят — калачник с Кулишек. Видели, как он ссорился с хозяином того дома, подле которого лежал. А хозяин тоже — калачник. Сначала я подумал, может они чего не поделили? Может место торговое, может еще чего. И один другого завалил. Ну, конечно хозяина двора — в пыточную. Нынешний пыточник Лобан тогда еще только из подмастерьев вышел, но уже считалось — далеко пойдет. Взялся за дело споро, а калачник — в отказ. Так бы и запытал до смерти. Но тут Великий Пост начался, и от греха просто упекли до времени на губу. А на вторую неделю поста нашли другого свидетеля. Пьянчуга он был, и вместе с покойным в масленицу надирался у того дома. И пьянчуга этот указал на своего соседа, который при нем убил, а потом тело перетащил — чтобы на него не подумали.

— И что ты мне это рассказываешь? — спросил Мануйла.

— Вот там тоже — кровь сначала текла в одну сторону, а потом — в другую. Так что твоего татарина сначала убили, но лежал он недолго — крови натекло чуть-чуть. Вот тут видишь? А потом его перевернули. Или переложили.

Нил сполоснул руки в черной от сырости бадье и тщательно вытер их серым полотенцем.

— Кстати, калачник тот из тюрьмы вышел, да дома застал свою жену с немцем. Взял топор и зарубил обоих. Так что снова к нам попал.

— И что?

— Да сгинул где-то. Давно было. Не помню.


Мануйла и Сорока вышли из мертвецкой. Береза, стоявшая во дворе, трепетала желтыми осенними листочками, сквозь которые ясно голубело небо, стая грачей беседовала на крыше, воздух густо пах прелой листвой и дымом — москвичи жгли кучи опавших листьев.

— Последние деньки тепло, — сказал Мануйла.

— Это хорошо, что последние, — отозвался Сорока, — А то у нас лед почти весь истаял. Скоро мертвяки завоняют. Прямо хоть со своего ледника тащи.

Мануйла вздохнул, подал Нилу руку на прощанье и пошел к своему коню, помахивая тростью, взбивая кованым кончиком сухую осеннюю пыль.


Уж, казалось бы — не ему любить этот город, не человеку его рода, его воспитания, его крови. Но что тут поделаешь — хорошо он чувствовал себя на Москве, легко и привычно. Давно бы уж съехал он с Лубянки, где десятилетиями тлела гордость псковская и новгородская, пересаженная на московскую землю, но жаль было бросать отцовский дом. Да и на Лубянке гордость псковская раздувалась втихую только стариками — скоро они все перемрут, а дети их и внуки даже и не будут вспоминать злости на Москву, ставшую их новым домом.

Отец рассказывал, что много лет назад Великое княжество Литовское было вторым по величине и силе центром русской земли и успешно спорило с Москвой. С Новгородом и Псковом у литваков были особые отношения — новгородцы хорошо помнили, как литовский князь Довмонт защитил Новгород. Потому, говорил отец, Москва всегда смотрела на Новгород и Псков как потенциальных перебежчиков. На Москве литовским князьям часто припоминали глупость их князя Остея, который открыл Тохтамышу ворота Москвы, хотя и взялся защитить город в отсутствие Дмитрия Донского.

Три великих московских князя — дед Иван, отец Василий, да и сам Иван Васильевич держали Новгород со Псковом в ежовых рукавицах. Время от времени переселяли тамошних людей в Москву, а на их землях сажали своих бывших холопов — так они надеялись вырастить на северо-западных вольных землях твердых сторонников.


Отца Мануйлы со всей семьей перегнали в Москву из Пскова еще по приказу Василия Ивановича. Тот, как и отец его — Иван Васильевич Пскова и Новгорода не любил. Северо-западные богатые города хоть и были русскими по вере и законам — все больше тяготились московской властью. Как и остальных псковитян, отца поселили к северу от московского кремля — на Лубянке. Здесь почти поколение назад уже селились новгородцы, которые и дали название улицы — по имени своей, новгородской Лубяницы. Переселенные новгородцы на своих братчинах кляли деда — Ивана Васильевича. Псковские переселенцы втихую проклинали его сына — Василия Ивановича, брюзжали и держались вместе — обиженные на Москву. Им все здесь не нравилось, все вызывало нарекания. Да и сами москвичи платили им спесью и обманом. Торговые места «пскопским» либо вовсе не уступали, либо заламывали за откуп такую цену, что торговать было себе в убыток. По ночам в переулках часто вспыхивали драки — это московские молодцы ходили бить своих псковских сверстников, а те им отвечали «взаимностью». На Масленицу «пскопская» стенка выдерживала самые злые атаки московских кулачных артелей — поломанных, а то и убитых среди лубянских всегда было вдвое больше. Только лет через десять вражда эта потихоньку сошла на нет, и Москва начала неспешно переваривать большой псковский кусок, который затолкал в ее горло Василий Иванович.

Ондрей Нежданов, водивший в битвах псковский засадный полк, после переселения не дрался, ни бражничал. Он вообще почти не выходил со своего маленького московского двора. Рано похоронив жену, умершую во время мора, он растил Мануйлу сам — с раннего возраста учил науке благородных — стрелять из лука, управляться с саблей и рогатиной. Учил также палить из пищали, хотя огнестрельное оружие у настоящих воинов по-прежнему было не в чести.

Учил он также читать и писать по-русски и по-гречески. Для этого нанял попа Иосафа. Божий старичок вразумлял Мануйлу по святым книгам, но часто кашлял и скоро помер от этого. Однако лаской, сочетаемой с подзатыльниками, сумел провести ребенка от «аза» хотя бы до «покоя». Дальше — от «покоя» и до самой «ижицы» Мануйлу учил друг отца, дворецкий князей Курбских Инша Рудаков — тоже из «пскопских», но только оборотистый и хитрый человек. Учил не за деньги, а по дружбе. В то время, как лубянские подростки все еще дрались со всем миром, Мануйла махал тяжелой отцовской саблей, да читал Священное писание и макарьевские Четьи-Минеи. Зато из всего второго поколения жителей Лубянки, только один Мануйла взлетел так высоко. По отцу его звали Мануйла Ондреев. На службе дали прозвище Хитрой — то есть, умный.

Отец незадолго до смерти, как это было принято, постригся в монахи в Рождественский монастырь, но иночествовал месяц, не выходя уже из кельи. Скоро Бог прибрал его печальную сиротскую душу. Он преставился, оставив все хозяйство на Мануйлу.

После смерти отца Хитрой хотел было жениться, но не получилось — невеста, выбранная еще отцом — из такой же знатной псковской семьи, переселенной в Москву, сбежала с муромским купцом. А потом Хитрой все откладывал и откладывал это важное дело. Так до тридцати и привык жить холостым, и менять что-то серьезно в жизни больше не хотел. Время от времени случались в его жизни увлечения — мужчина он был видный, обеспеченный, а значит привлекательный. Влюблялись в него пару раз и настоящие красавицы, но как представит Хитрой, что в его дворе поселится такая вот хозяйка, как начнет под себя причесывать неспешный мужской уют, как начнет перековывать характер мужа под свои запросы — так тоскливо ему становилось, что шел он к девкам (если не пост, конечно), удовлетворял свои мужские желания, и на этом временно успокаивался.


После смерти отца сосед сосватал его в Разбойный приказ — через знакомого подьячего. Там требовались люди умелые, сильные и умные. Сыщики-обыщики в Разбойном приказе были главными оперативными работниками. Как правило, из московских дворян или дьяков — тех, кто поголовастей. Обычно сыщиков посылали в другие города или села, если в них случались преступления, выходящие за компетенцию местных губных властей. Или когда местные власти не могли раскрыть сути дела. Обычной практикой сыщиков был повальный обыск. Всех жителей села одновременно сгоняли в одно место и те ждали, пока приезжий сыщик с местными старостами и целовальниками, то есть, помощниками, целовавшими крест на честную службу, обыщут каждый дом в поисках краденого. Если этот метод не давал результатов, начинали допросы. Потом — перекрестные допросы. Делали подозреваемым очную ставку — то есть, выставляли очи к очам со свидетелями.

Высокий, полный, с вьющимися темными волосами, небольшой бородкой и серыми глазами, Мануйла Хитрой был добрым человеком, несмотря на свою профессию. Может быть, поэтому ему удавалось делать то, что остальные не могли. Там где другие брали горлом и нахрапом, Мануйла действовал тихо, просто разговаривая с людьми. Бывает, нагрянет наряд из Разбойного в какую-нибудь слободу — местные тут же пугаются, начинают городить Бог знает что, путаться в показаниях. Тогда Мануйла подсядет к страдальцам и заведет с ними беседу про житье-бытье. Слово за слово — мужики отойдут, распрямят спины, расслабятся, и все выложат как на ладони. Другие сыщики из Разбойного эту манеру Хитрого знали и специально начинали сразу орать, грозиться, нагонять страху на мужиков, чтобы они потом Мануйле под спокойный разговор все как на исповеди выложили. Многие, даже из Разбойного, думали, что он так себя на обысках ведет специально — мол, играет так, как кошка с мышами. А сам-то Хитрой — думали некоторые — уж на что ласков, но сам-то внутри как хорек хищный — зацепит и сожрет. Но они ошибались. Хитрой с самого начала своей работы в Разбойном вел себя точно также.

По молодости Мануйла брался за любое дело и пропадал на облавах, да сысках. Но прославился он на всю Москву после дела с разбойником Копырсаем, который шалил вокруг Сущева села. Кстати, за это-то дело и получил он прозвище «Хитрой», то есть — умный, догадливый. Местные губные власти гонялись за Копырсаем, устраивали на него облавы, трясли всех нищих и случайных, неожиданно приходили с обысками в дворы, где его вроде как видели, и даже посулили в награду рубль серебром. Но неуловимый Копырсай как сквозь землю проваливался. Набежит на прохожего на лесной тропинке, обдерет как липку, да еще и побьет пудовыми кулаками. Или остановит бабу с узлом. И тоже — припечатает так, что баба потом неделю в платок кутается, чтобы никто синяков и шишек не видел. Пару раз даже телеги с товаром брал — если от обоза отставали.

Наконец жителям надоела вся эта чехарда, и они поверх голов своих губных, принесли жалобу в Разбойный приказ. А там, чтобы не ссориться с другими земскими властями, решили послать молодого Мануйлу со строгим наказом — слушаться губных, самому в дело особо не встревать. Ну, как бы опыта набираться у местного губного старосты Никиты Прядунова, который хоть особо и не отличился на своем месте, но был человеком услужливым и понятливым.

Прядунов Мануйлу встретил неласково — было понятно, что внимание Разбойного ему не понравилось. Сначала он попытался приезжего сыщика услать по-доброму, потом споить, а там и вовсе вышел из себя, накричал и приказал возвращаться, откуда приехал. Но Мануйла не испугался грозного крика Сущевского головы, а стал ходить по дворам и болтать со всеми подряд. Не только с теми, на кого нападал когда-то Копырсай, а просто со всеми, собирая даже самые глупые подробности, слухи и байки. В результате выяснилось, что молва почему-то приписывает разбойнику длинную рыжую бороду. Потерпевшие как раз со страху не могли вспомнить, какого цвета, длины или формы была эта треклятая борода, но вот люди досужие твердили, что борода рыжая, длинная и топорщливая. «А что, — подумал Мануйла, — дыма без огня не бывает. Может, кто ненароком увидел разбойника, когда тот возвращался с добычей? А может и свои проговорились — те, кто его укрывал, кто кормил и давал ему кров».

Мануйла начал проверять всех рыжих, но поскольку в Сущеве рыжих было — раз, два и обчелся, то и тут ничего у него не получилось. Мало того, Прядунов ходил часто за Мануйлой по пятам и высмеивал. Кончилось тем, что местные стали запирать перед ним калитки, не желая все-таки ссориться с Прядуновым. А кончилось дело неожиданно быстро. Мануйла собрался уже было возвращаться не солоно хлебавши в Москву, но тут его кобыла захромала. И он нанял местного с телегой. Было жарко, и мухи облепили круп мерина. Мануйла долго не мог понять, почему бедная животина терпит, почему не гонит мух, и вдруг понял — а гнать-то нечем! Не было хвоста у лошади. Кто-то отрезал его чуть не по самую репицу! И мерин был, кстати, рыжий. Ну, молодой сыщик и спросил у своего извозчика — зачем тот отхватил хвост лошади. А извозчик объяснил, что это не он. Что он мерина уже таким купил. Совсем немного отдал — коник хороший, даром, что бесхвостый, зато еще сильный и вполне способен и телегу, и сани таскать. Мануйла же поинтересовался — у кого купил? И выяснил, что месяца два назад был этот мерин куплен со двора никого иного, как самого губного старосты Никиты Прядунова.

Подумал Мануйла, да и устроил слежку за самим Никитой. Странная это была слежка — друг за другом. Но только однажды ночью Мануйла подстерег-таки губного старосту, когда тот задней калиткой выскочил с сумой через плечо. Последовал за ним, скинув сапоги — чтобы не топать. А ночь была холодная, чуть ноги не отморозил в одних вязаных чулках. Зато увидел, как у дороги под старой сосной Прядунов вынул из сумки рыжую бороду из конского хвоста с веревочками, чтобы удобнее было подвязывать, да шляпу с широкими полями — атрибуты татя Копырсая.

На следующее утро Мануйла был уже в приказе — все рассказал своему старшому — Акулину Бусинову. Взяв стрельцов, сыщики нагрянули к Прядунову и перевернули его дом вверх дном. Самого же связали и в амбаре немного побили. Скоро отыскалась и сума с бородой, и многие пропавшие вещи. Вот так губной староста сам грабил прохожих, а потом скидывал бороду со шляпой и сам же начинал поиски «неуловимого» вора!

Прядунова свели в московскую губную избу, а вещи раздали ограбленным.

За раскрытие «рыжего» Мануйлу наградили кафтаном с золотыми пуговками, и целую неделю на его двор ходили слуги из боярских дворов с кушаньями, которые посылали ему со своего стола бояре, да боярыни. С того звездного часа Мануйла провел уже много дел, но больше никогда не было такого, после которого вся Москва обсуждала ловкость сыщика Хитрова.

Став постарше, Мануйла и сам поуспокоился, старался ночевать дома, в своей постели, а поездки в другие города принимал как кару небесную.

Глава 2. ЛебедиМалютыСкуратова

«Ах ты, сучий сын! Сидишь тут, чуть не развалясь! Ирод Царя небесного, Навуходоносор! Кровопийца. Сколько кровушки-то выжал из новгородцев, вон, как будто упырь сытый, довольный. Так и кажется — дай ему подзатыльник, изо рта кровищей так и харкнет! Дракул».


И капля пота сползла по бледному бритому виску, впиталась в седые прямые волосы плотной бороды на щеке. Хриплый голос турецкого посла гулко отдавался под сводами. Потом он умолкал, и начиналось бормотание толмача. Иван Федорович не вникал в слова. Он сосредоточено смотрел прямо перед собой.

Вот уж видно — опричнина совсем взяла верх над земщиной. На Новгород царь повел не земское войско, а своих кромешников. А потом вдруг казнил земского печатника князя Висковатого. Как будто мало ему крови было в Новгороде. До сих пор снится иногда, как Малюта острым тонким ножом отрезает, повешенному за ноги Висковатому ухо, а потом чернорясые опричники как мясники срезают с него, визжащего как свинья на закланье, по кусочку — до костей, пока на веревке не закачался окрававленный скелет.

Мстиславский покосился вправо. Там на небольшом золотом троне сидел Иван Васильевич всея Руси. Лицо отрешенно лоб наморщен. Не слушает. Тоже думает. О чем?

Вот, тебе, Иван Михайлович, блестящая карьера — из дьяков в бояре. Хранитель царской печати, глава Посольского приказа! А его — за ноги и — как барана на рынке — мясо с костей скоблить! А ведь каким усердным был ревнителем законов и старины! Все воевал против фряжских художеств — мол, не так Христа пишут, не так Богоматерь — не по-византийски…

Он, Мстиславский, достаточно насмотрелся казней. И сам не один десяток людей послал на муку. А то и сотни. А все же на этот раз земскому боярину, знаменитому воеводе, врага не боявшемуся — ни татар, ни немцев — было страшно — показалось, что вот так скоро и его, Гедеминовича, царского родственника, повесят за ноги на площади, а то и растянут грудью на толстом мокром бревне, прижмут руки коленями. Палач волосатыми пальцами залезет в рот и крепко ухватит за дрожащий язык.

Мстиславский покосился влево. Там сидел высокий плотный человек с коротко подстриженной русой бородой. Одет был дорого, но неброско — кафтан фряжской тонкой ткани, жемчужного цвета, да зеленые шелковые штаны, заправленные в низкие красные сапоги. Взгляд его серых глаз, опущенных вниз, был тяжел — удивительно, как только пол не гнулся. Человек почувствовал внимание Мстиславского, поднял глаза и улыбнулся. Очаровательная улыбка царедворца совершенно преобразила его тяжелое лицо. Мстиславский улыбнулся в ответ так же приветливо. Царь покосился на них, заметил это нарушение благолепия, но не стал хмуриться, а ласково погрозил пальцем князю Мстиславскому и своему опричнику Малюте…

Внешне выглядело все так, будто отец добродушно пожурил двух любящих братьев, которые на всенощной случайно задремали.


Казалось бы — уж насколько дед его, тоже Иван Васильевич, ограничил прежние вольности, под угрозой казни запретив отъезд от своего двора! Раньше любой мог покинуть службу при своем князе и уехать к другому в поисках лучшей награды и доли, причем, сохраняя свои вотчины за собой. А внуку и того мало — сначала составил список из тысячи наиболее преданных своих слуг и раздал им земли вокруг Москвы — чтобы при необходимости могли быстро собраться на Москве. А потом и вовсе создал опричнину — по образу латинянских рыцарских орденов, члены которой служили только ему, не слушаясь ни князей, ни бояр, ни митрополита. И всю страну свою разделил на опричнину и земщину.

Казалось, поначалу, пошутил царь — опричниной называли вдовью часть наследства. И слова-то сначала смущались — думали, Иван Васильевич сказал, но он-то кто! А мы — кто! Назовешь его слуг опричниками, так и, вроде оскорбишь. Но потом прижилось.

Умные люди говорили, что раньше была у царя мысль улучшить порядки по всей земле русской, дать всем более справедливые законы. Но только потом понял, что на всю землю, всю земщину при ее косности милости царской не хватит. Потому и решил собрать некоторые земли опричь, раздать своим верным людям, чтобы хоть там… А что в результате?

Вот, говорили люди, не зря отказался царь в Кремле жить — приказал выстроить за Неглинной себе опричный дворец на Ваганькове, где раньше псари царские дворы держали. Псарей выселил на Пресню, дворы их снес и выстроил свои палаты, окружив их стеной. Так и со всей Россией — ломал старое, строил новое. Ну, с псарями — ладно, съехали они на телегах со всем скарбом, новую слободу себе поставили, ту тоже Ваганьковым назвали. А как быть другим переселенцам с опричных теперь земель? Их-то сгоняли в разные концы земли, от дедовых могил, от обжитых и намоленных мест, от привычных святынь, от своих приходов, от братьев своих и родственников — дальних и близких. От этой обиды, от того¸ что бросил отец часть своих детей и приблизил другую часть, возникла эта нелюбовь земщины к опричнине. И презрение опричнины к земщине — как к людям, недостойным царской особой любви. Да и по клятве опричной, новым царским слугам не дозволялось с земскими ни водиться, ни даже разговаривать. Зачем — понятно, чтобы земские не подкупили, не разжалобили, не сбили с пути. Хотя, конечно, разговаривали, если с глазу на глаз — ведь по одной земле ходили. И разговаривали, и дела имели — если только не касалось это все царской службы.

Потому, хоть и улыбался фактический глава земщины Мстиславский опричному боярину Скуратову, но не было в этом ни радости, ни примирения — будто не улыбались, а скалились они.


Три часа спустя после приема послов, Скуратов-Бельский сидел в кресле, на берегу пруда в своем саду и кормил лебедей, отщипывая от булки крохотные кусочки. По песку дорожки зашелестели шаги.

— Здравствуй, Григорий Лукьянович, — с ласковой улыбкой сказал подошедший. На вид ему было лет двадцать. Одет он был в малиновый шелковый кафтан с красивыми переливами. Длинные рукава подобраны, на руках — светло-коричневые перчатки тонкой лосиной кожи.

Скуратов повернулся к пришедшему, и протянул руку. Молодой человек поспешно стянул перчатку и пожал руку боярина.

— Садись, зятек, — сказал Скуратов-Бельский и указал на низенькую скамейку, покрытую мягкой плоской подушечкой. Пришедший сел. Малюта осмотрел своего собеседника — да уж, зять ему попался с виду неказистый — роста небольшого, лицо круглое, татарское — темные немного раскосые глаза, нос немного отвислый, некрасивый. Все лицо — и высоко поднятые брови и опущенный уголки губ, складывались в удивленно-надутую гримаску, как будто молодой человек с рождения был обижен на Божий свет. Пухлые щеки, обрамленные редкой черной бородкой, дополняли этот образ вечного ребенка. Но Григорий Лукьянович знал, что не стоило уж больно доверять этой припухлости — гость его был молоденек, но с хорошими задатками — предан, неглуп, а главное — действительно обойден судьбой.

Звали его Борис Годунов и был он племянником боярина Дмитрия Ивановича. Год назад посватался и взял замуж дочку грозного Малюты. Скуратов быстро оценил рвение выйти в люди молодого рынды, носившего за Федором Ивановичем всего лишь рогатину, то есть, бывшего в последних рядах телохранителей царевича, который и царем-то никогда не станет. Да и зачем Федору Ивановичу рогатина? Царевич были тихий, спокойный, воспитывался в стороне от Двора, не то, что его старший брат Иван Иванович — будущий государь всея Руси.

Но, несмотря на отсутствие перспектив при Дворе, Годунов Скуратову нравился — среди приближенных царя и царевичей было много искусных льстецов, но мало людей практичных, деловых. Большинство умело работать языком, но вот головой пользовались только для того, чтобы шапку носить.

— Ты, Боря, я думаю, занят не сильно при царевиче?

— Да. Сижу без дела, маюсь, — ответил Годунов, осторожно примостясь на скамеечку. Он нервничал каждый раз, когда тесть вызывал его к себе. Но сегодня — особенно. Боялся, что Григорий Лукьянович спросит — когда же дочка понесет от мужа? Год уже замужем, а все бесплодна. Кто виноват?

Но разговор повернулся в другую сторону.

— Хочу дать тебе одно дело, — равнодушно сказал Скуратов, бросив корочку покрупнее своему любимцу — лебедю Мафусаилу, прозванного так за старшинство, — Дело не сложное.

Годунов кивнул.

— Видел сегодня Ваньку Мстиславского. Сидел весь потный, губы тряслись. Нервничает после казни Висковатого. Ждет своей очереди. Хоть он и приходится царю племянником, да только если Иван Васильевич своего брата не пожалел, то и племянника может не пожалеть. Так?

— Так, — ответил Годунов. Он сначала не понял, о ком идет речь — что за Ванька? И только потом догадался — Ванькой Скуратов назвал земского боярина, старика Ивана Федоровича Мстиславского.

— Говорят, что Ванька — человек простой, военный, заговоры плести не умеет. Служит царю и точка. Ты веришь? — спросил Скуратов, взглядывая в глаза Годунову.

Годунов тут же опустил глаза.

— Верить людям — не моя служба, — мягко ответил он, — Верю только Господу, который сказал — по плодам их узнаете их.

Скуратов перекрестился кусочком булки и кинул ее лебедям, которые теснились почти у его сапог, шипели и били крыльями, брызгая грязной водой во все стороны.

— Тихо вы! — прикрикнул Малюта на лебедей. А потом, снова обернувшись к Борису, кивнул, — Хорошо сказано. Вот только от худого дерева плодов нам не надо. Худое дерево в костер кидают. Слухи о своей простоте он сам и распространяет. А что там зреет в голове Мстиславского, я не знаю, но чую, что ничего хорошего. Не дай бог сорвется, что-то устроит против меня. От себя беду начнет отводить — и на меня наведет. Так уж было, ты не знаешь… Поэтому приходится мне теперь за каждой мелочью внимательно следить. Что необычного происходит на Москве — сразу мне докладывают. Обычно — так — чепуха. Но бывают и позаковыристее истории происходят. А мне недосуг все самому проверять. Да?

— Уж конечно, — горячо кивнул Борис.

— Вот донесли мне, что в мертвецкую при Разбойном приказе привезли мертвую татарку. Кто-то ей голову пробил. А когда обмыть хотели, оказалось — не баба, а мужик. С чего это татарину бабой переодеваться?

— Может Девлет-Гирей своего разведчика подослал? — спросил Годунов, — Говорят, он войной на Москву собирается.

— Может, — кивнул Малюта, — а может и что другое. Это дело поручат одному малому из Разбойного. Зовут его Мануйла Хитрой. Хороший сыщик, степенный. Поговори с ним, познакомься. Припугни, если надо. И проследи — что он там вынюхивать будет. Если что найдет — мне доложишь. Понятно?

— Хорошо, Григорий Лукьяныч, — ответил Годунов, вставая.

— Справишься?

— Расстараюсь.

— Ты чего вскочил? — спросил Скуратов, — Уже побежал думать?

Годунов улыбнулся и снова сел.

— Как дочка моя, еще не в тяжести? Плохо стараешься — гляди, отниму, — погрозил пальцем Скуратов и кинул последнюю корочку лебедям.

— Это уж как Бог даст, — ответил Годунов. Его улыбка стала чуть напряженней. Все-таки спросил, змей, — да и не успели бы мы. Венчались всего как три месяца.

— Ну, — засмеялся Скуратов, обнажая кривые передние зубы, — Это уж как стараться. Может тебе снадобий дать? Мы тут ворожею на дыбу вздернули — так она все предлагала нам заговоры сделать — чтоб стоял всю жизнь! Во как! Всю жизнь! Это что ж — меня и соборовать с торчащим хером будут? А, кстати, — вдруг перестал смеяться Малюта, — если уж мы про это… правда, что царевич Федор к твоей сестре подкатывается?

— Федор Иванович? Оказал мне честь, обратил внимание на сестру мою. Они ведь вместе росли.

— Это хорошо, Боря, — веско сказал Скуратов, — Подумай как следует. Пусть Федор и не станет царем, однако, он царевич.

Годунов молча склонил голову. Ирку было жалко — отдавать ее хлипкому и малость сумасшедшему Федору не хотелось. Лучше уж она стала бы женой думского дьяка или придворного Ивана Ивановича — глядишь, судьба бы ее устроилась куда как лучше, чем если бы она осталась с Федором и сидела в тереме где-нибудь в Угличе.

Он не мог даже подозревать, что пройдет десять лет и Ирина станет женой Федора, сам Федор после смерти наследника Ивана окажется наследным царевичем, а он — Борис, будет именоваться правителем России, по влиянию своему далеко превосходя будущего царя, последнего из рода Рюрика.

Глава 3. Ночной богатырь

Как-то раз он поспорил с одним ливонцем. Тот говорил, что Москва только кажется большой, потому что люди живут в ней не домами, как в европейских городах, а дворами. И в каждом дворе несколько построек — амбар, погреб, конюшня да кухня. Так-то так, но чем ближе к Кремлю, тем теснее строились дворы. А в самом Кремле иногда было даже не протиснуться между высокими частоколами и резными воротами.

Город рос сначала на восток — Китай-городом. Потом пополз в Занеглименье — за речку Неглинную. И только потом перелез через три Садовые слободы и врос в заречные поселенья — Овчинники, Кадаши, Татарку с Ордынкой — до самого южного всполья. Но до сих пор слободы за Москвой-рекой, в Заречье были не похожи на городские. Разделенные рощами, а то и остатками того огромного дремучего леса, в котором когда-то заблудились две, шедшие на соединение рати, дворцовые слободы жили старой, тихой и размеренной жизнью.

Однако, чтобы добраться до этой тишины, надо было сначала пересечь реку по одному из мостов. А там всегда была толкучка, народ конный и пеший, телеги, подводы — все это мерно двигалось — в основном в сторону Кремля. В Заречье же, людской поток быстро рассеивался, разбегался ручейками.


Купив на мосту у торговки пирожков с кашей и грибами, Мануйла направился в Кадаши. Жуя теплые пирожки, он ехал через Среднюю Садовую слободу, напоенную кисловатым духом палых яблок. Расстегнув верхние петли зипуна, он наслаждался свежим ветерком, качавшим золотые ветви берез. Состсояние у него было тихое и благостное. Так он и въехал в Кадаши, разморенный, чуть не зевая. А здесь только старики на завалинках и дети с собаками оживляли ряды потемневших от дождей и времени заборов по обе стороны улицы.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 100
печатная A5
от 367