18+
Балканский декамерон

Объем: 204 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
О книгеотзывыОглавлениеУ этой книги нет оглавленияЧитать фрагмент

.
– Тань. Представляешь, в Галину машину такси врезалось. Она сама в порядке, а машина разбита.

— Слава Богу, сама цела. Но какие для нее расходы и шок!

— И так все на живую нитку. И муж уехал.

— Но, если виноват тот, кто врезался, ей должны по страховке платить.

— Видела я этого мужа.

— Правда, выплачивают не скоро.

— Знаешь, как у нас в Питере говорят, муж объелся груш.

— Она и так бьется изо всех сил, и тут такая подножка, и эту страховку так долго ждать.

— Извини, но я не понимаю, как женщина может жить без мужчины. Мне всегда было нужно как минимум два.

— Тебе везло на мужчин, которые решают твои проблемы. А мне — на мужчин, которые добавляли мне свои.

— Я таких выбираю. Вот посмотри: восторги — восторгами, а этот балканский красавец решает мне мою главную проблему.

— А какая у тебя главная проблема?

— Моя главная проблема — я и Балканы. Или я на Балканах. Или Балканы во мне. Называй как хочешь. Но он это решает для меня.

12.

— Рюлова, что я буду делать, когда дойду до постельных сцен? Срочно выздоравливай, заводи любовника-серба, и будешь делиться впечатлениями.

— А что сразу я? А сама?

— Ты в уме, подруга? Я замужем. Прикинь, как это я буду делиться впечатлениями?

***

— Иди сюда, — зовет Рюлова, я неохотно оставляю веранду с видом на косогор и перемещаюсь в накуренную кухню, — смотри, что я нашла! Проморолик твоего серба.

Рюлова так близко наклоняется к экрану, что кажется, сейчас упрется в него носом. При мне бы хоть очки надевала.

— Нет, ты только приготовься заранее. Повторяй за мной — это не он. Это не он. Это сценический образ.

Камера берет его сзади, со спины, медленно наезжая на его отображение в зеркале. Чуть небрежен. Рубашка расстегнута, и он медленно проводит ладонью по открытому вороту, словно примериваясь к чему-то. Модная темная небритость, как рамка, придает лицу картинность. Камера приближается и дает крупный план: чуть презрительный взгляд из-под полуопущенных век, он закуривает, продолжая внимательно рассматривать в зеркале каждое свое движение, как магнитом притягивая и заставляя зрителя переводить взгляд от этих темных глаз вниз, к узкой улыбке, которая бежит по губам, не задерживаясь и возникая снова.

— Это же догадаться снять его черно-белым! Он выглядит как артист из немого кино. Какая-то стилизация — Серебряный век, «Бродячая собака», сейчас он обернется и вынет из ящика дуэльные пистолеты. Гумилев. «Здесь нет поэта Гумилева, здесь есть офицер Гумилев».

— Нет. Это скорее 20-е. Князь Юсупов в Париже. У него в ящике не пистолеты, а кокаин.

— Или нет, посмотри, как он вынимает изо рта папиросу — двумя пальцами: это Одесса. Конец 20-х.

Чистый Беня Крик. Идет брать банк.

— Нет! — кричит Рюлова. — Ты еще не видела последний кадр. Смотри!

Он заходит в комнату, не закрывая за собой дверь. Поворачивается спиной к постели и — нет, он не ложится, не падает. Он словно отпускает себя, — и доля секунды свободного полета.

— Обрати внимание: как подвернулся край рубашки, — небось, долго тренировался. И медленный небрежный жест рукой, словно не поправил рубашку, а стряхнул с себя возбужденные взгляды.

Поворот головы, и камера уходит.

— Эротичненько, — вздыхает Рюлова.

— Ну да, — это уже вступает грубая Рыбакова, — и голос сексуальный. Надо, чтобы он озвучивал наши тексты.

— Слушайте, мы его так разглядываем, прямо даже неловко…

— Ты чего, можно подумать, мы в замочную скважину — это проморолик. Понимаешь?

Проморолик. Который он сам выставил в ютьюб, чтобы его все разглядывали.

— Ну, да, как обычно. Все на продажу.

— А как же! Он продает этот томный взгляд. А ты — слова.

— Какие слова, Рюлова! Ты даже не представляешь, как я распаляю себя, когда пишу! Реально первый раз в жизни пишу всем телом. Когда завершаю сцену, я полчаса хожу по комнате, чтобы успокоиться.

— Ничего себе. Я много занималась телесными практиками и иногда прямо перед своими текстами их делала, чтобы писать из состояния «себя». И ничего не получалось.

— Да мне уже даже все равно, что получится! То, что я испытываю сейчас, это оправдывает и придает смысл всему, что со мной произошло. Это круче секса.

— Алкоголь не пробовала?

— Конечно. Но не с утра же!

— Иди поплавай на море. Или того лучше — езжай на остров. Там пахнет хвоей и такие огромные и красивые деревья.

— Вот, подруга, теперь у нас есть мечта. Поедем вместе на остров.

— Ведь если мне эта операция поможет, я же смогу добраться до Будвы в сентябре?

— Все там будем, Рюлова.

13.

Когда я первый раз ступила на главную пешеходную улицу Белграда и двинулась навстречу людскому потоку, я вдруг почувствовала, словно иду внутри какой-то киношной массовки. А как и для чего можно было бы собрать на одной улице столько красивых мужчин?

Откуда это в них? Почти безупречные черты лица и античное сложение, — ни капли женственного, но такая мягкая грация сильных движений, что кажется, замри он на секунду, — и срочно потребуется Пракситель. Наверное, оставили здесь свой бурный след римские легионеры… Впрочем, что такое мужская красота — это всего лишь ярко и настойчиво выраженная мужественность.

— Чем сербы отличаются от нас? — сказал мне старый чиновник, отсидевший в Белграде десяток лет, наливая себе в стакан ракию из пластиковой бутылки. — Да такие же славяне, как и мы. Только их не били, не убивали и не унижали.

Часто думаю, что те, кто принимал решение бомбить Сербию, даже не понимали, с кем они имеют дело. Эти — не простят никогда, с ними невозможно будет договориться, их нельзя сломить силой, они вон свое Косово поле пятьсот лет помнят…

— Все хорошо, — заметила Рыбакова, — только иногда они стреляют друг в друга.

— Знаешь, когда двое вооруженных мужчин стреляют друг в друга, это не лишает их сексуальности. В конце концов, война — это мужское занятие. Вот наши, русские, сто лет назад поделились на палачей, которые мучали безоружных людей, и жертв, которые безропотно шли на убой. Последние русские мужчины как раз и похоронены здесь, в Белграде, в некрополе русского белого офицерства.

— И они были так же красивы?

— А ты посмотри на их портреты.

— Самое смешное, что теперь в кино на роли русских дворян приглашают сербов.

— А где еще остались славяне, которые умеют держать спину?

14.

— Ася, со мной что-то странное происходит. Реально физически больно. Напишу сцену, — скручивает живот, колотится сердце и трясутся руки. Что это со мной?

— Это роды. Дыши, как на схватках.

— А разве так бывает? Есть описанные случаи?

— Лично наблюдала. Это психосоматика. Ты же книгу рожаешь. У мужчин это проявляется в форме сексуального возбуждения, а женское тело — что помнит? Роды. Вот оно и имитирует родовые муки.

— А что это означает?

— Что у тебя были какие-то очень глубоко загнанные чувства, ты буквально физически их в себе зажимала, а теперь выпускаешь. Снимаются мышечные зажимы, это физически очень больно.

— Ого!

— А что ты хотела? Любое настоящее творчество — это всегда больно.

— Ну, теперь, по крайней мере, знаю, чем занимаюсь.

— Если симптомы будут нарастать — вызывай скорую. А пока попробуй дышать, будто арбуз вниз закатываешь.

— Попробую. Спасибо тебе.

— Да ладно. Я и не занята совсем. Лекцию про моду слушала.

15.

Легла на пол, потушила лампы. Только из открытой балконной двери льется нежная лунная дорожка. Вдох-выдох. Выдох вдвое длиннее вдоха. Арбуз катится вниз. А потом снова медленно поднимается вверх. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Боль ходила волной, затихая, как прибой после шторма.

Надо попробовать отвлечься, сменить пластинку, переключиться на что-то другое, спокойное, чтобы не нужно было жечь, как в топке, свои эмоции. — Это Ваал какой-то, — подумала я, — жерло, которое питается моими чувствами. Теперь еще и схватки. Уж лучше бы сексуальное возбуждение. Уж это-то мое тело точно не забыло. Вдох-выдох.

Следующую главу лучше сделать повествовательной. Просто рассказать, как все случилось.

Я закрыла глаза, и вдруг в моей голове возникла коробка. Она напоминала маленькие макеты декораций к спектаклям, которые были выставлены в стеклянных витринах в холле Мариинского театра. Я любила рассматривать самую большую из них — копию зрительного зала, со всеми голубыми креслицами, золотым бельэтажем и царской ложей. Она была неизменна и служила, видимо, для того, чтобы каждый, кто покупал билет, мог сразу понять, где именно находится его место. Помню сцену из оперы Дон Жуан — маленькую фигурку в черном плаще и дом с балконом.

Так вот, моя коробочка представляла собой Танин дом в Лознице. В нем было всего три стены, там стояла маленькая, как в кукольном домике, мебель, и она светилась, как фонарь на темной улице. В ярком электрическом свете по ней двигались маленькие фигурки. Было не различить, что именно они делают, но они были настоящие.

— Господи, — ахнула я, — сподобилась! Это же у Булгакова была такая коробочка в Театральном романе, когда он первый раз в жизни начал писать пьесу! Неужели я и вправду писатель? Русский писатель.

Я лежала на полу в темной комнате, повернув голову к балконному стеклу. Вдали темнело море, и огромный звездный ковш клонился к черным горам. А в голове у меня светилась книга.

16.

Итак, слава обрушилась на нас как летний ливень. Мое улыбающееся лицо снова замелькало в новостях, а Таню начали узнавать на улицах ее маленького городка. Я практически переселилась в Белград, а Таня моталась каждый божий день из своего захолустья в столицу и обратно. С застывшей прической, в новом костюме, непривычно накрашенная, она сидела в студиях, отвечала журналистам на своем бойком и корявом сербском, а потом выводила из гаража на Зеленом венце машину и гнала в свою деревню, буквально наваливаясь грудью на руль, не останавливаясь у придорожных закусочных и время от время покрикивая на меня: — Лена! Не мешай, не отвлекай меня!

У нее умирала мать.

Уж не знаю, какие матери вышли из нас, — но наши войдут во все учебники по психологии. Таня представляла собой классический пример женщины-сэндвича. С одной стороны ее поджимал все еще не устроившийся в жизни сын, а с другой — припечатывала мама, которая стала ее подопечной.

Таня мчалась на машине, нарядная прическа распадалась и падала на лицо, а съеденный на бегу бурек стирал помаду.

Маму нужно было перевернуть, помыть, накормить и успокоить. А утром снова сесть в машину и гнать в Белград. Славу приходилось ковать, пока она была горяча.

— Да, — говорила Татьяна, листая публикации, — на таких рекламных агентов нам бы никаких денег не хватило.

Книжку читали министры, передавали из рук в руки знаменитости, на встречи с читателями набивались полные залы. Мы ходили ошарашенные.

Танин дом зимой отапливается пеллетами. Черт знает, что это такое — что-то прессованное, что они закупают в своей деревне грузовиками. Три холодных месяца съедали силы, деньги и тепло. Сказочный дом, весной разгорающийся розовым яблочным цветом, летом полный запаха травы, а осенью — стука падающих груш, зимой выматывал силы и надежды.

— Таня, — говорила я, — мы не можем писать только для заработка. Нам нужно что-то еще, что привяжет нас к этому месту. И Рюлова скоро обалдеет со своей недвижимостью. Если мы не восстановим класс, то нам останется только кормить перепелок.

— Мы никогда не сможем здесь работать, как в Москве. Здесь нет среды, нет гонки, нет, самое главное, читателя.

— А и не надо, как в Москве. Мы теперь здесь, на Балканах.

— Тогда это должны стать другие мы.

***

— А это ты где?

— А это я прямо напротив дома, где живу в Петербурге. Это Крюков канал, справа — Никольский собор. С этого места, где я стою, можно одновременно увидеть восемь мостов.

— Немыслимо красиво. Но, наверное, холодно.

— Видишь, какая я зимняя. Метель кружит вокруг меня. Приживусь ли я в вашем лете?

— Что значит «приживусь», я не понял?

— Это когда дерево, или куст, или цветок вырывают с корнем из земли, где оно выросло, и переносят на другую почву. Оно может дать новые побеги, ветви, плоды — прижиться. А может и не прижиться.

— Уже прижилась.

***

Стенка над маленьким столиком в спальне пестрит желтыми наклейками с сербскими словами, а балкон в комнате, где живет и умирает Танина мама, увит розами.

Она уже не узнает дочь. У нее осталось только одно — привычки командовать и принимать все как должное. Когда Таня уезжает по делам, то за мамой следит соседка, Стая, и Таня никак не может привыкнуть, что есть кто- то, кто ей ничего не должен, но почему-то рядом и помогает. «Это Сербия», — говорит она. Она начинает любить эту странную страну, где ее мать прожила четыре года вместо обещанных московскими врачами четырех месяцев.

Таня научилась замораживать огромные куски свинины после «свиноко̀ля», в морозильнике у нее хранятся красные ягоды, а в гараже — банки с зѝмницей. Кот Никифор, провожая зелеными глазами вакханалию заготовок, время от времени лениво встает, исчезает в кустах, снова возвращается и кладет у ног хозяйки свой «до̀принос» — маленького белого кролика.

— Послушай, у нас уже столько накопилось впечатлений, давай запишем, — говорю я, верная своей привычке — чем я хуже Таниной мамы — раздавать указания.

***

На ярмарке «Книга» в Белграде, где я показываю переведенный на сербский сборник старых рассказов — нет, нет, там есть один новый, та самая «Скитница», — я заговариваю на эту тему с издателем, и он предлагает сделать путеводитель.

— Давайте я напишу о Черногории, я ведь там живу уже четвертый год, — предлагаю я.

— Лена, — отвечает мне этот опытный человек, — зайдите в любой книжный магазин, пройдитесь по отделу путешествий. Что вы увидите? Да, именно. Там будет пятнадцать путеводителей по Италии, десять по Англии и пять по Черногории. И ни одного по Сербии. Так что давайте с него и начнем.

Долгими зимними вечерами, когда Таня сидела в своей деревне, в похолодевшем доме, на единственном теплом месте — на кухне, а я слушала как «юго» — ветер, пришедший со

Средиземного моря, мечет по балкону стулья, — рождалась книга о теплой, веселой и прекрасной Сербии. О Сербии нашей мечты. Такие зимние, приживемся ли мы в этой летней стране? Книга — прижилась.

Танина мама умерла тихо. Таня распахнула балкон, и красная роза обвила высокие перила.

Вот тогда мы и придумали наше большое путешествие.

17.

Если бы я писала сценарий — я, правда, до сих пор не знаю, что я пишу, но точно не сценарий, потому что сценарии у нас пишет Рюлова, — так вот, если бы я писала сценарий, то следующий эпизод выглядел бы так.

Утро в Белграде. Ма̀гла. Так здесь называют густую дымку, которая ложится на город, на тихую Саву, на Бранков мост, на кроны платанов и пустые балконы. Наш герой просыпается. Он скидывает простыню, садится на край кровати и долго трет лицо руками. Встает, медленно и неохотно двигается в ванну. Старая белградская квартира. Я не знаю, как выглядят старые белградские квартиры, но мне кажется, что так же, как и петербургские. По крайней мере, у них в домах тоже парадные, а не подъезды. С широкими мраморными ступенями, низкими подоконниками, сетчатыми лифтами с неплотно прилегающими другу к другу деревянными дверцами… Он идет по квартире, старая мебель — мы бы сказали «мебель из дворца», но как это перевести на сербский? — какие-то шкапчики, книжки, фарфоровые безделушки, салфеточки. Он наливает из кофеварки кофе в большую кружку и подходит к окну. За окном — сосны. Крупный план. Мятая со сна майка. Нет. Пусть без майки. Пусть зрители полюбуются на обнаженный торс. Он ведь по сюжету на пляж больше не попадает. Впрочем, нет. Это плохая идея. Пусть майка, чтобы ничто не отвлекало от лица. В этом утреннем лице нет блистательной молодости. Видно, что он устал. Рот кривит недовольная гримаса. Он пробегает глазами буквы на экране телефона, равнодушно нажимает какую- то клавишу и бросает телефон на стол. Проводит тыльной стороной ладони по щеке.

Звонят в дверь.

— Рюлова, дай ему какую-нибудь реплику. Он не может так долго молчать!

18.

Сценарий называется «Рискованные связи». Этот бесконечный сериал, который уже четыре года держит рейтинги на своем канале, глотает диалоги как удав.

Режиссер и продюсер разговаривают, будто меня нет в комнате.

— Я все программы с ней просмотрел. Понимаешь, возраст не скрыть.

— Сделай из него преимущество, — отвечает продюсер.

— В ее возрасте женщины по виду делятся только на два типа: обозленные тетки с напряженными лицами или вечные начальницы с броневым бюстом.

— Интересно, — я даже телефон отложила, — а у меня какой вид?

Все поворачиваются, будто наконец замечают, что я тоже здесь.

— У тебя, — Никита смотрит на меня, чуть откинувшись в кресле, словно лорнируя, — у тебя — человеческий.

— Вот это, — продюсер демонстративно поднял палец, — редкий товар. Его и будем продавать.

ЧАСТЬ 2

Но любовь из них больше

19.

Наверное, дело было в том, что мы оказались в Ленинграде совсем одни. А ведь в школе мы даже не сидели за одной партой: Валдис и вовсе учился в параллельном классе. Это его младшая сестра Лайма как раз сидела за одной партой с моим братом. Отцы наши служили вместе, и жизнь в маленьком военном гарнизоне на берегу Тихого океана была тесная. Пару сотен ребятишек — детей флотских офицеров — учили в одной школе. На лето всех отправляли в бухту Врангеля, где мы жили в палатках, ходили строем в гюйсах и пилотках и пели про «Варяг». Золотой песок ложился нам под ноги, мы собирали ракушки, похожие на раскрытые ладони, — там таились мелкие серые жемчужины, — и трепанги, сушили морские звезды и не боялись купаться в шторм. Про Валдиса уже тогда все было понятно. Талант, еще не ясного назначения, бил из него с необыкновенной силой.

Нас отправляли выгуливать младших в лес, где росли маньчжурские орехи и вился терпкий дикий виноград. Одной рукой Валдис отодвигал ветки, а другой не переставал размахивать — уже тогда точными и будто рассчитанными движениями. Что-то рассказывал, все время смеялся и раздраженно прикрикивал «Не отвлекайся!», когда я оборачивалась, чтобы посмотреть, где застряли младшие. А Игорек застревал постоянно.

Он садился, чуть сгорбившись, у ручья и палочкой слегка шевелил тонкие узкие травинки, разглядывал, как бегут водомерки и цепляются лапками за плывущий лист изумрудные стрекозы с прозрачными крыльями. Про него тоже все было ясно — под кроватью в деревянном ящике у нас жил питон, в ванной плавали головастики из соседнего оврага, а в стеклянной банке на окне ползала гигантская розовая гусеница. Лайма собирала в ладошку малину, и ее жесткие черные кудри мелькали за кустами вверх-вниз, вверх-вниз.

Наши ленинградские бабушки посылали нам книжки из подписных собраний сочинений, цветные леденцы на палочке в виде тюльпанов и вафельные торты с Медным всадником на коробке.

Всадник, бабушки и высшее образование ждали нас в Ленинграде.

Как-то случилось так, не помню уже: то ли наши отцы одновременно закончили службу на Тихом океане и вернулись туда, где начинался их служебный путь — в Ленинград, то ли нас массово отправили к бабушкам, на историческую родину, — но мы оказались там все вместе — четверо.

Мы часто ездили в Царское село, Бог весть почему — где сейчас вспомнить. Что тянуло нас, совсем молоденьких студентов, с двумя младшими, которые так и оставались на нашем попечении, в эти таинственные сады, где мраморные ступеньки мостиков спускались в затянутые ряской пруды?

Мы брали лодку на лодочной станции, и Валдис греб, не переставая что-то рассказывать и ухитряясь размахивать руками, не выпуская весел, — мы медленно плыли по царскосельским прудам, огибая островки с беседками, наклоняясь, чтобы не задеть головой ивы, и смотрели, как вырастают нам навстречу гигантские сверкающие дворцы. Потом мы снова бродили по аллеям, заставляя Лайму учить наизусть стихи про девушку с кувшином, а Игорь снова застревал у пруда, выслеживая водяных паучков.

Кто бы нам тогда с Валдисом сказал, что жизнь, так щедро обошедшаяся с нами обоими, ударит именно по нашим младшим, что так немилосердно падет ее тяжелая рука на две эти милые головы, — чернокудрую девичью и светлую мальчишескую?

Как-то мы попали на съемки фильма про декабристов «Звезда пленительного счастья». Перед Екатерининским дворцом гарцевали гусары, дамы с кружевными зонтиками прогуливались вокруг стриженых кустов, и мы с Лаймой разинув рот повисли на ограждении, пытаясь разглядеть знаменитое лицо Косталевского. Где нам было перехватить пытливый и немного настороженный взгляд моего друга, которым он провожал платформу с камерами?

Учился он тогда в ЛЭТИ. И меня родители пытались засунуть в какой-нибудь технический вуз. «Закон Ома, — говорила моя мама, — он при любом режиме закон Ома, а ты, с твоим характером, в советской журналистике не выживешь». Она ошиблась только в одном — это советская журналистика не выжила. А я-то как раз — пишу.

А с Валдисом родители, сами того не желая, попали в точку: в ЛЭТИ процветал театр. Бог весть почему, но именно там образовался какой-то рассадник чуть ли ни сразу после войны — ставили спектакли, на которые ходил весь город. Я болталась с его компанией — очень быстро это оказались не инженеры, а актеры и режиссеры, они ставили спектакли по Петрушевской, играли в капустниках, что-то уже снимали, пока, наконец, между делом, не поменяли учебное заведение и все вместе не оказались в ЛГИТМиКе. Помню, что на вступительных экзаменах они прятали меня в мужском туалете, и под одобрительными взглядами преподавателей бочком выбирались из зала и подсовывали мне под дверцу в кабинку экзаменационные темы. Я, присев на корточки у тонкой стенки, быстро писала три сочинения, и потом будущий знаменитый Дима Астрахан выводил меня из туалета, прикрывая широкой спиной…

А Лайма выросла. А Игорь стал взрослым. И они тоже кочевали с нами по питерскому андеграунду, по квартирным выставкам, — наша смуглая красотка с черными жгучими волосами прибегала ко мне делиться своими романтическими историями, а Валдис читал нам вслух про дона Румату. Игорь приносил записи Галича, и мы слушали их в тесной прокуренной комнате, запивая этот тихий грозный голос дешевым белым вином.

Что такое тогда произошло между нами четверыми — Бог весть. Но мы полюбили друг друга — оказалось, что на всю жизнь. Оказалось — до смерти.

— У вас с Валдисом был роман? — спустя много лет, уже в Черногории, спросит нас Тамара, жена Валдиса. Мы с Валдисом долго смотрим друг другу в глаза. Он молчит, предоставляя ответить мне.

— Интересно, — думаю я, — ведь я и вправду могла провести с ним жизнь. Известный режиссер, московские театры, звон шпаги. Он никогда не дал бы мне стать самой собой.

— Нет, — сказала я Томе, — мы тогда слишком любили театр.

***

Лайме вредна жара. И поэтому мы едем купаться в шесть утра. Рыбацкое село на берегу маленькой бухты пропахло виноградом. Здесь и так немного народу, а в такую рань только большой старый лабрадор бродит, прихрамывая, по пристани, где еле слышно качаются на волнах катера и лодки. Вода бодрит и смывает последние остатки сна.

— Дорогая, ты выглядишь лучше, чем когда я видела тебя последний раз: и щеки порозовее, а главное — отек с лица спал.

— Да, правда? — она жадно заглядывает мне в глаза, словно впитывая эту драгоценную кроху надежды.

Да и то сказать, последний раз мы виделись в Петербурге, год назад, на похоронах.

Мы теперь встречаемся редко. Жизнь давно раскидала нас по разным городам, теперь и странам.

Мы ловим слабые сигналы — вот в сети разместили запись с последнего спектакля Валдиса, вот Лайма прислала фотки со свадьбы дочери, похожей на нее так, что мне хочется взять ее за руку; я посылаю им свои книжки, а последний раз мы встречались на похоронах.

Нет ничего таинственней любви. Она стояла над нами как атмосферный столб, который не обойти. Мы говорили так, словно разговор вели, не прерывая, все эти десятилетия. Маленькая испуганная девочка смотрела на меня глазами немолодой измученной женщины, она цеплялась за меня тонкими пальчиками, словно мы снова пробирались сквозь заросли дикого винограда, вода плескалась вокруг нас, и ее мокрый лоб жался к моему плечу. Поверх этой коротко стриженной головки мы с ее старшим братом смотрели друг другу в глаза. И в этих добрых глазах, которые чуть увеличивали круглые очки без оправы, были смирение и любовь.

Всю эту бессмыслицу повседневной жизни, которая накопилась, как мусор в годами не подметаемой комнате, к последним годам советской власти, можно пересказывать только эпически. Кто теперь сможет представить, какую неимоверную силу захватили вдруг тогда люди, приставленные к дверям. Вахтерши, старушки на входе, билетеры, кондукторы, приемщицы, — сейчас их почти везде заменили пластиковые карточки. А тогда фраза «Вас много, я одна» висела над нами, как «мене, текел, фарес».

Не помню уже с чем Игорек попал в больницу. Скорее всего, это была пневмония. Помню только нас с мамой, как мы стоим у лестницы, ведущей на второй этаж, в палату, где лежал наш больной, испуганный мальчик. Мы пытались хотя бы передать какие-то жалкие свертки: пару книг, домашние котлетки, яблоко. Мама унижалась. Было неловко и стыдно смотреть, как она заискивает перед теткой в белом халате с грязным животом, и, улыбаясь на хамские крики, тщетно пытается получить милостивое разрешение повидать своего сына. Черт знает почему это было запрещено. Толстые обшарпанные стены больницы, крыльцо с низкими ступеньками, окно, в котором между стеклами лежит смятая и засыпанная черными точками вата, — неприступная крепость, где заперт мой младший брат.

Гнев, раздражение на вечное мамино бессилие и мучительная мысль о том, что он лежит там один, испуганный, что он даже не может позвать меня, — и я, выхватив из маминых рук пакет, несусь мимо этих теток, мимо их искаженных злостью уродливых лиц, вверх по лестнице, перескакивая через две выщербленные ступеньки, врываюсь в палату, кидаю на постель пакет и обхватываю обеими руками эту милую ушастую головку.

***

— Ах, Лайма, если бы тогда у вас с Игорем что-то сложилась… Вся наша жизнь пошла бы по-другому…

Она отшатнулась вдруг, поскользнулась на мокром камне, и я едва успела схватить ее под локоть.

— Бессмысленно об этом говорить! Что можно было предугадать? Что-то из того, что с нами случилось?

Игорь вернулся из армии растолстевшим и задерганным. Через несколько месяцев объявил, что привезет показать нам женщину, на которой теперь обязан жениться. Услышав шум подъезжающей машины, я высунулась из окна. Дверца такси распахнулась, и оттуда появилась фигура будущей матери двух его сыновей, — белесые тонкие волосы до плеч, сжатые губы и узкое напряженное лицо. Я даже помню, что на ней было синее платье с рюшечками. Я схватилась рукой за горло, словно пытаясь остановить подкатившую горечь, и заплакала.

— Они предложили мне роль Маньяка. Там по ходу этот маньяк поклялся каждый день убивать по вору и отрезать ему руку.

— И что ты?

— Я спросил: отрезание в кадре? Они сказали, нет, не обязательно, и четыре съемочных дня как моя месячная зарплата в театре.

Разговор доносится до нас с переднего сиденья машины, прерываясь регулярно на руководящие указания навигатора.

— …И она говорит мне — здесь слишком много слов. Я вам все это сыграю вообще без текста… А я ему — старик, здесь вообще-то еще есть декорации и действующие лица. Нельзя же их игнорировать?

Лайма растирает между пальцев сухую веточку аниса. Пахнет, как в аптеке.

— А когда над театром пролетал самолет, актер делал вид, что изумляется, но не поднимал головы: просто озирался и пожимал плечами… А у Сережи роль была еще круче: он разоблачал педофила и убивал его, всадив вилку в горло. В кадре? Ну, да. Со спины снимали… Горького они ставят буквально в мхатовских декорациях, никакого осовременивания. Водрузили на сцену огромный пропеллер… Нет. Это просто закон: если врать на сцене, то жизнь тебе очень скоро покажет, как оно на самом деле.

— А ты помнишь, как мы с тобой однажды шли по Фонтанке, а нам навстречу — Игорь идет с работы домой. Идет, помахивает клеткой, а там у него белые крысы копошатся…

Своими ловкими, как мы говорили, хирургическими, пальцами, которыми он в детстве разрезал на узорчатые дольки маньчжурские орехи для моего ожерелья, он оперировал крыс, мыл клетки, что-то проверял на собаках. О чем бы ни заходил разговор, он начинал от комара. Страна распадалась, мы бурно вливались в новое время и меняли водочные карточки на сахар. Было голодно, причем на несколько лет вперед. Появилась даже новая категория граждан — ученые в вязаных шапочках. Вот в эту категорию Игорь и попал.

Вечерами мы собирались в большой комнате, — мы называли это «кружок Умелый хвост» — мама шила игрушки. Мы с моим мужем что-то кроили, раскрашивали китайских болванчиков, я даже шапки из искусственного меха научилась шить. Жизнь медленно, но поворачивалась под ногами. И мы не унывали — наоборот, казалось, что все худшее позади, и, как говорила мама, ради того, чтобы не стало коммунистов, стоило и поголодать. А уж кто-кто, а она знала, что такое — поголодать.

Игорьку бы нашему тогда еще лет пять свободной жизни, — с его комарами, крысами с красными выпученными глазами, нашим вечерним мельканием иголок и беготней по митингам и поэтическим вечерам. Но все это прихлопнула крышкой женщина с напряженным лицом.

Как же она в нас ошиблась — бог весть почему ей казалось, что она пробивается в богатую семью. А что наши с Игорем родители могли особо поднакопить, всю жизнь проболтавшись по военным гарнизонам? А даже если бы и накопили — все рухнуло в три дня. Она не простила нам своего разочарования. Считала, что ее обманули и где-то прячут от нее и не показывают спрятанные сокровища. Еще лет пять успел доработать мой брат там, где мечтал с детства, — успел с этими крысиными трахеями создать и выпустить лекарство от астмы, — и пошел зарабатывать деньги для семьи, швыряя в это ненасытное жерло купюры, здоровье, мечты…

От чего в России умирают? — писал Чехов, — от водки и от злой жены. Игорь сделал попытку вырваться — женился второй раз, уже на обычной женщине, радовался третьему сыну. Но было поздно. Наваливались болезни, Катя, новая жена, таскала его по клиникам. Лечили от всего — и бесполезно. Мы с мужем и дочкой уехали на Балканы, — он звонил почти каждый день по скайпу, и я выискивала глазами, не стоят ли около компьютера бутылки.

Когда я была занята, брат обижался — и жаловался на одиночество: «твой голос, может, одно светлое пятно у меня». Завел смешную собачку. Оперировался и плакал уже больными слезами, что никому не нужен. «Мне нужен, — кричала я в трубку, — мне», а жена ловила его в одиноких и отчаянных прогулках по каналам. Сынишка обнимал за шею, но поздно, было уже поздно… На стене в кухне висели огромные засушенные сколопендры в стеклянных корпусах, на книжной полке стояли сочинения Брема, которые я том за томом покупала со стипендии в букинистических лавках и дарила ему на все праздники, а в стране снова подымал свою драконью спину застой.

Они приехали к нам на лето в Черногорию.

20.

— Иногда мне кажется, что мы все разыгрываем какую-то пьесу, что настоящая жизнь где-то в другом месте, — дружная компания наших мужей, жен и взрослых детей шумно болтала, мешая белое вино с минералкой и трогательно отделяясь от нас своим весельем как завесой.

Валдис откинулся на стуле, и, не улыбаясь, подхватил:

— Иногда я что-то говорю актерам, объясняю, а сам думаю: кто я, что я здесь делаю?

— Может, это потому что прямо у нас под ногами разрушилась страна? Может, наша настоящая жизнь там и осталась, в ленинградских гнилых коммуналках? А все остальное я придумала, и вы просто повторяете мои реплики?

— Я до сих пор не могу произнести слово «Петербург». Особенно — «Санкт-Петербург». Словно фальшивлю, — сказала Лайма и положила голову своему брату на плечо.

— Помнишь, мы-то как раз при коммунистах так и называли наш город, и в этом был элемент противостояния, игры. Теперь от этого чувства ненатуральности не избавиться.

— Но иногда настоящая реальность вламывается в нашу пьесу, — сказал Валдис, — и показывает свои зубы.

Теплый вечер обволакивал нас, пахло морем, а со стены кафе на нас смотрел Марлон Брандо.

— Лен, а щелкни нас с братиком, — попросила Лайма. Я послушно подняла телефон и навела камеру. Братик.

— Представляешь, Валдис, я уже год без Игоря. Год! Я до сих вот сюда эту мысль впустить не могу, — и я стукнула двумя согнутыми пальцами по виску.

21.

Игорь приехал усталым. А все сюда такими приезжают. Вновь прибывших на наши благословенные адриатические берега легко отличить в толпе — у них такой вид, словно их только что разбудили, и они, никак не веря своим глазам, тревожно озираются вокруг, все не решаясь нырнуть в нашу загорелую беззаботную жизнь.

Мы ведь теперь виделись редко, только в мои нечастые возвращения в Петербург. Да и в Петербурге только и хватало, что пройтись вечером по каналам и посидеть в сквере на Покровке, прижимаясь рукав к рукаву.

Теперь мы шли по будванской набережной, и он мне не нравился. Мой младший брат уже давно не выглядел молодым и бодрым, но по скайпу — слава его создателям — разве можно разглядеть эту новую грузность, красные мешки под глазами и тяжелую шаркающую походку. Мне же всегда немедленно хочется все изменить, поправить, навести порядок:

— Господи, Игорь, как ты выглядишь! Что за ужасная панамка! И эти штаны с шестью карманами, как у Шпунтика!

Он посмеивался, как всегда добродушно и устало, не сопротивляясь моему напору. Мы присели за столик. Площадь, укрытую от потока туристов массивными конструкциями уличного театра, освещало только большое и единственное окно маленькой старинной церкви. У парапета темнела башня, но моря во мраке было не видно, только звездное небо вдруг в каком-то месте обрывалось и проваливалось в темноту.

Из низкой двери высунулся официант.

— Мне эту, как она тут у вас называется, — ракию, — сказал Игорь.

— Если ты возьмешь ракию, то я уйду, — немедленно отозвалась я голосом классной руководительницы.

— Ты когда-нибудь перестанешь меня воспитывать? — он сунул руки в свои безмерные карманы и замер, ссутулившись.

Я привычно положила ему руку на спину.

— Я хочу остаться здесь на полгода, — сказал он.

— Здорово, — также привычно бодро отозвалась я, — поправишь здоровье.

Он промолчал.

Официант вынес и поставил перед нами запотевшую бутылку с минералкой.

Мне надо было уезжать. Дочка плохо переносила жару, и каждый август муж закидывал нас, чемоданы и собаку в машину и увозил в горы.

— Поехали с нами на Жабляк! Ты ведь все равно не плаваешь. А там прохлада, альпийские луга и мы рядом.

— Мне не доехать, — сказал он просто.

— Да что с тобой такое? Это всего четыре часа на машине.

— Спина очень болит, — наконец, словно нехотя, признался он.

— У нас здесь есть отличная массажистка! Я прямо сейчас скину тебе ее телефон. Она и на дом приходит.

Он кивнул.

«Пошлю лучше его жене, Кате, — подумала я, — он никогда ничего для себя сам не сделает».

Мы двинулись дальше. Все эти дни он будто искал праздника. Наши маленькие будванские развлечения типа поедания устриц прямо на берегу, открытые веранды ресторанов и лавчонки со смешными сувенирами, — мы обходили по нескольку раз в день. Он заказывал какой-то пиратский суп в «Тропико», фотографировался с сынишкой под виноградной лозой, купил на площади перед Старым городом какую-то совсем ненужную картину. На этой картине женщина в красном уходила куда-то под дождем, укрывшись зонтиком. Теперь эта картина висит у меня в спальне.

— Чем-то она напоминает мне мою жену, — сказал Игорь, выкладывая сорок евро. Жена пожала плечами. Кто из них уходил, вот в чем был вопрос.

Что-то казалось в нем непривычным. Я перестала его теребить: меня вдруг окатило такой жалостью, что я подумала, пусть хоть здесь наконец отдохнет от наших вечных упреков, пусть делает, что хочет. Тем более, что хуже, как видно, некуда. Пусть отдохнет. Мы сейчас все разъедемся: Катя повезет сына в Петербург — готовить к школе, мы — прятать своего ребенка от жары на берегу Черного озера, а он отдохнет. Просто отдохнет.

Прощаясь, он обнял меня: «У тебя такая смешная привычка с детства, –сказал он, — когда тебя обнимаешь, ты складываешь руки, как богомол!»

— Ну у тебя и сравнения, — надулась я, и здесь не найдя теплого слова, и пошла собирать вещи.

Уже совсем перед отъездом я послала к нему дочку.

— Он лежал, — доложила, вернувшись, Аня, — пиратский суп я поставила в холодильник.

И мы уехали.

От Будвы до Жабляка на машине и вправду четыре часа. Ну, пять, если с остановками. Дорога идет вдоль каньонов, красота несусветная. Жизнь на ферме, где мы сняли домик, была идиллической. На завтрак нам приносили молоко, теплый хлеб и каймак. А на обед жарили грибы, которые дочка собирала тут же, чуть ли не у порога. В нашей овчарке проснулись древние инстинкты, и она тут же включилась в сельский круговорот. Заняла пустующую будку и каждый раз, когда хозяин отгонял от фермы коров, забредших со своих альпийских лугов, оживленно присоединялась и лаяла так бодро и так умело, что в конце концов хозяин и вовсе перестал выходить на звон колокольчиков, предоставляя нашей собаке всю работу.

Мы ездили по окрестностям, изучая местные красоты.

Игорь на звонки не отвечал. На третий день я позвонила в Петербург Кате.

— Ты с Игорем разговариваешь? Его даже нет в сети.

— Вчера по моей просьбе к нему заходил хозяин квартиры. Все, говорит, нормально, Игорь сидел на террасе, курил и смотрел на море.

На следующий день мы поехали на каньоны. Никогда больше я не смогу видеть эти водопады, деревянные мостки, узкие тропинки вдоль горной реки. Да и на Жабляк мы с тех пор не ездим.

Мы сидели под деревянным навесом и пили минералку, когда шум водопада вдруг перерезал звонок. Это была Катя.

— Игорь умер.

22.

— Лен, Лен, анализы пришли! Все нормально. У меня нет рака!

— Слава Богу! А что я тебе говорила, Рюлова? Все мои слова подтвердились! Для онкологии ты слишком толстая! Вот теперь будешь мне верить?

— Ты не представляешь, как я боялась. Еле доехала домой сейчас: сердце схватило, руки трясутся так, что набираю буквы еле-еле.

— Все, не трясись уже. Самое страшное тебя миновало. Давай уже отдохни немного и вливайся в творческий поток.

— Мне еще сегодня колонку дописать и пять сцен. А у тебя как?

— Я на двадцать второй главе.

— Какая ты молодец. А у меня сил ни на что нет. Ту малость, что делаю, делаю прямо через не могу.

— Но вот и все, бояться больше нечего. Не удалось тебе увильнуть от работы. Берись уже за дела.

Скажи мне быстренько, что он потрясающий, и я пойду за компьютер.

— Он потрясающий, правда. Пошли работать.

23.

Толстые белые стены больницы, широкое крыльцо со ступеньками. Мы сидим на скамейке у входа. Муж курит в стороне. Около Кати какой-то мятый мешок, там свернута одежда. Я сижу, зажав ладони между колен. Ждем. Сейчас выйдет доктор, и я рванусь навстречу неловким движением, давя в себе вопрос «Ну как он?».

Никак.

Он лежит где-то здесь, за этой толстой стеной. Один. И меня опять к нему не пускают.

— Вы, конечно, можете зайти, это ваше право. Но знаете ли, август, жара. Я советую вам запомнить его молодым и веселым.

Маленький мальчик стоит, держась за перильца кроватки, а я сижу напротив, на жестком стуле, выданном нам, как и вся мебель, управлением гарнизона, и читаю вслух: «…несет меня лиса за темные леса, за быстрые реки, за высокие горы, котик — братик, спаси меня…».

Мне надо вскочить, выхватить у Кати этот мятый пакет и нестись вверх по ступенькам, чтобы схватить, обнять эту милую голову…

Муж осторожно протягивает мне пластиковый стаканчик с водой.

Катя молчит.

Расторопный служащий входил и выходил в двери, закрытые для нас. Выносил какую-то жалкую горсть: цепочки, кольцо, часы, какие-то бумаги, которые Катя подписывала, отвернувшись в сторону.

…Несет тебя лиса за темные леса…

Почему ты не позвал меня?

От этого чертова Жабляка до Будвы всего пять часов. А если ехать без остановок, то можно и за четыре. Какие остановки! — мы бы мчались вниз, по серпантину вдоль каньонов, я бы звонила в скорую, я бы искала врачей, соседей. Я бы выскочила из машины на повороте и бежала бы вверх по этой узкой улице, ведущей в гору, к домику с маленькой террасой, на которой ты сидел эти последние несколько дней и слушал, как болит твое сердце. Игорь, почему ты не позвал меня?

Урну нам выдали через месяц. Моя дочка знает правила. Мы надели длинные черные юбки, упаковали платки, и она затянула на моей спине лямки рюкзака с нашим скорбным грузом. Мы стояли в очереди на посадку на самолет Тиват — Петербург. Таможенники быстро и сочувственно оформили наши выездные бумаги. Мы ехали домой, к маме. Мне казалось, что рюкзак еще теплый. Не рюкзак, конечно, а то, что я везла в нем. Беготня с бумагами, ожидание отъезда, ощущение ампутации — словно из меня вырубили часть меня, жестоко вырубили, топором. Я не только брата потеряла, я потеряла себя. Я всегда была старшая сестра, — кто же я теперь? Но все отступало перед одним чувством: что я скажу маме? Она доверила мне младшего брата, а я его не уберегла. Пятьдесят лет назад она принесла нам домой смешного белобрысого мальчишку, он рос и любил меня, а что везу ей я? Котик-– братик, прости меня…

24.

— Надеюсь, врач не соврала и не ошиблась.

— Дочка сегодня дойдет до церкви, помолится за тебя. У нее молитвы чистые.

— А я уже к святому Пантелеймону в часовеньку в Троноше сбегала.

— Все наладится, Таня, ты же прямо за мной все повторяешь.

— Такое ощущение, что я с фронта вернулась. И все посыпалось.

— Это просто возраст, дорогая. Молодость окончательно ушла. Все раскачалось на прощанье. А потом снова сбалансируется. И ты, наконец, станешь взрослая солидная женщина.

— Ох, дожить бы.

— Говорю с тобой словно укачиваю. Мы — выжившие. Мы добежали. Вот брат мой — не добежал.

25.

В центре монастырского дворика, перед входом в большую серокаменную церковь растет пальма. Не прямо из земли, а из небольшой клумбы, огражденной каменным парапетом. Там я и сижу, потому что в сам храм войти уже некуда. На женской половине, строго отделенной от мужской узким проходом, нет ни местечка. Голос священника слышен хорошо и во дворике. Нас, не поместившихся, здесь много. Сербская служба почти неотличима от нашей. Непонятные слова мгновенно заменяются в сознании знакомыми — и величественные, как парча на одеждах, они сливаются с торжеством этих стен, знойных пальм и высоких монашьих клобуков.

Я плачу. И на меня никто не смотрит. Потому что где еще плакать человеку, как не здесь под этой пальмой в маленьком горном монастыре?

— Думай, что хочешь. Но я чувствую, что брат все время рядом со мной. Я все время слышу, как он говорит со мной. Нет, не слышу, это другое слово. Это словно внутри меня. Он говорит, что умирать совсем не страшно, поверь, говорит, уйти легко. И я бы тоже ушла, но ведь вы без меня не справитесь.

— Не справимся, — твердо говорит муж.

Вот и сейчас. Я пишу эти строчки, и вдруг словно теплая волна касается моей склоненной над компьютером головы. Я узнаю эту добрую руку, которая всегда ложилась на плечи, когда меня надо было утешить. Я вижу брата часто, он смотрит на меня, обернувшись, своими ласковыми глазами, улыбается, вынув из угла рта трубку. — А что тут удивительного, — словно говорит он мне со своей обычной присказкой, — мы же единоутробные. Я и шуточки его узнаю. Кто бы, кроме него, мог подкинуть мне эту шараду, прощальный подарок?

Игорь, почему ты не позвал меня?

26.

— Ты не видел моих черных очков? Я уже всю машину облазила.

— А в своей пляжной корзинке не смотрела?

— Я с нее начала.

— А может ты их забыла у своего сербского приятеля?

— Ты чего? Я даже не знаю, где он живет!

И сижу, буквально выпучив глаза. Насчет очков не знаю, но этот делано безразличный тон мне знаком давненько: «Ну, и где же ты была?»

27.

Водоем маленький, но глубокий. Из скалы бьют струи, — вода летит вниз, образуя широкую прозрачную завесу. Идти к нему нужно по редким деревянным мосткам вдоль горной речки, которая пробивается по камням через невысокие пороги. Вода ледяная. Спускаться надо по короткой лестнице, аккуратно нашаривая ногой следующую скользкую ступеньку. Спустился — и разом, не задерживаясь ни секунды, ныряй и плыви к скале. А потом обратно — и так несколько раз, чтобы не заледенили ноги, чтобы разогреть движением тело. Потом уже не спеша можно подобраться к скале и стать прямо головой под водопад, чтобы брызги били по лицу, как дождь. А потом можно так же не спеша развернуться и плыть к берегу.

Всего несколько метров — и я опять у этой скользкой лесенки. По нижним ступенькам поднимаюсь легко, но перил нет, и чтобы вылезти наверх, мне нужна крепкая мужская рука.

Их сразу две — и справа, и слева. Я принимаю обе. Они вытягивают меня на берег, нога скользит, и я падаю на коленки, расшибая обе в кровь.

— Да что же это такое! — удивляются оба, — вроде сильно тянули.

Я промолчу. Я не скажу им правду. А правда в том, что каждый из них тянул меня в свою сторону.

28.

День наливался жарой, как спелый плод. Воздух тяжелел, и солнечные лучи теснили всю движущуюся жизнь на тенистую сторону.

— Я шел к тебе, но вдруг мне стало как-то не по себе, и я вернулся домой. Возможно, мне сегодня не надо никуда ехать…

— Что с тобой?

— Не знаю. Не понимаю. Увидим.

Дурные предчувствия — с этим у меня все в порядке. Они набегают мгновенно, стоит только показаться краешку беды. Что с ним? Вчера мы плавали допоздна, что-то пили в кафе за столиком, окруженным кактусами как вооруженной охраной, переводили афишу к спектаклю, подбирая русские слова к сербским шуткам. Перекупался? Подхватил вирус?

— Мне приехать?

— Да нет. У меня есть антибиотики.

— Да что с тобой?

— Не знаю.

Какие там предчувствия — уже страх подбирался к моим ладоням. У меня напряжение всегда начинается с рук и быстро добегает до висков, — паника. Я начинаю быстро и плохо соображать.

— Как ты?

— Если честно, хуже.

— Я сейчас приеду. Скажи мне свой адрес.

— Улица Паначевска. А номер я не знаю.

— Скорее, — это я уже кричу мужу, — заводи машину!

— Позвони Ясне, — отвечает он на ходу, — узнай, где эта улица.

Ясна — моя подруга и соседка. Она, как и мы, журналистка, и конечно, знает все про наш маленький городок.

Что-что, а панику я сеять умею.

— Ясна! Ясна! — кричу я в трубку, — где эта чертова Паначевска улица?

Ясну сбить с толку не могу даже я. Она откладывает микрофон, куда в этот момент «председник будванской општины» рассказывает о положении дел в сфере коммунальных услуг, и задает ему следующий вопрос: «А у нас в Будве вообще есть такая улица?»

Надо еще знать это умение черногорцев мгновенно отложить все свои дела и заняться твоими с таким энтузиазмом, будто ты не случайный прохожий, а родной племянник, приехавший с севера. Отставив интервью, председатель општины, журналистка и секретарь роются в телефонах: — «Это вам надо направо от окружного тока, поверните около ресторана „Форсаж“, и там не проехать, поставьте машину внизу…» — «Елена, что случилось?» — «Ясна, моя Ясна, он болен! Болен…» — «Похоже на вирус, везите сразу в больницу, это опасно». — «Надо под капельницу», — кричит уже незнакомый мужской голос, это, наверное, он и есть — начальник општины.

А машина наша уже давно проехала окружной ток, повернула около рыбного ресторана и остановилась в начале улицы.

— Иди ищи дом. А я подожду в машине. — должен же кто-то оставаться невозмутимым на фоне моей паники.

Я бегу вверх по узкой улице, сжав в руке мятый аптечный пакет, и знойный воздух обжигает мне щеки.

Где, где это дом? Где это крыльцо с широкими ступенями, по которым я должна нестись вверх, перескакивая через ступеньки, скорее, скорее, чтобы успеть, чтобы прижать к себе эту милую голову.

Слава Богу, хотя бы этот догадался позвать меня.

— Добрый день, как я рад вас видеть, — молодой человек снимает шляпу и раскланивается. Кто это, ах, да, это местный поэт, зачем он здесь, я спешу, все потом, потом, когда я добегу.

— Вернись к машине. Он уже здесь, со мной. Дом был в самом начале улице.

— Господи, как же ты его нашел?

— Он вышел сам.

И вот я уже у машины. Он полулежит на переднем сиденье, без сознания.

В это время в этом городе, где все — в трех минутах езды, машины движутся томной вереницей, застывая каждые пять минут. Я держу руку на его плече, проклиная всякий автобус, который выворачивает из-за угла, огромный и неповоротливый.

Наконец, мы сворачиваем в переулок, где через пару домов — вход в больницу.

— Мне здесь не припарковаться. Я смогу только помочь тебе вывести его из машины и должен буду сразу отъехать.

Дверь отворяется, и мы заходим в пахнущее лекарствами и тревогой пространство. Я не то что сербский от испуга забыла — русские слова прилипают к языку.

— Нам нужна — хитна помоч, — выдавливаю я из себя, — его нужно срочно уложить.

И вот уже медленно, как в аквариуме, встает из-за стойки медсестра, открывается дверь кабинета, и белые халаты наполняют пространства моей паники, и уже другие руки подхватывают дорогого мне человека. Я сажусь на крутящийся стулик рядом с больничной койкой, и мир вдруг восстанавливается из разбитых, как стекло, кусков.

— Да мне уже лучше, — тут же заявляет наш герой и пытается подняться и сесть.

— Не оставляйте его, — говорит врач, — сейчас придет специалист.

Надо ли мне об этом говорить специально — не оставляйте его? Ни за что.

Он все время порывался встать, что-то говорил, путая сербские слова с русскими. То крепко сжимал мне руку, то отталкивал ее и снова вставал.

— Ты как ванька-встанька, пожалуйста, ляг спокойно, сейчас придет доктор, — я уговаривала его как маленького, обняв за плечи, пыталась снова и снова уложить на подушку, гладила руки и бормотала обычные детские слова — все будет хорошо, успокойся, мой дорогой.

— Я не могу лежать так беспомощно! — кричал он возмущенно. — Срамота ми е!

— А мне, наоборот, даже нравится, когда ты беспомощный.

— Я знаю! Все так и получилось, потому что ты хотела, чтобы я был, как ребенок!

— Но это только на один день. Завтра все пройдет!

— Правда? — вдруг спросил он доверчиво, откинулся на подушку и примолк.

Передо мной лежал в той же спокойной раскованной позе этот потрясающий мужчина, которого мы с подружками разглядывали на кадрах из его актерского showreel. Так же была откинута за голову рука и чуть приподнят край рубашки. Я отвела взгляд.

Со стеклянным звоном вкатилась капельница. За ней вошла докторша и, чуть взглянув на меня, села на край кровати. Они тут же заговорили на быстром сербском, создавая то замкнутое, почти интимное, языковое пространство, в котором мне, эмигрантке, не было места. Тихо, чтобы никого не потревожить, я отступила назад, выскользнула в коридор и медленно закрыла за собой дверь.

ЧАСТЬ 3

Арония

29.

Действующие лица:

Она

Он

Текст

СИНОПСИС

Она писательница, он актер. Она русская, он серб, она уже в возрасте, он — молод. Они встречаются в Белграде, на съемках. Она уже несколько лет ничего не пишет: махнула рукой, думает — это и есть эмиграция. Они много ездят по стране.

Вдруг в ней что-то щелкает, и медленно, сначала на пустяках, потом все сильнее и объемней — дар возвращается. Они оба понимают, как это случилось: он что-то зацепил в ней. Она начинает писать любовный роман, с ним в главной роли. Все больше и опасней увлекается собственным персонажем. Он относится к этому как к разновидности творческого процесса или как к экзотической болезни, к которой имеет загадочное отношение. Помогает с готовностью.

— Только скажи, что именно тебя мотивирует, я все сделаю.

— Скорее всего, голос.

Он добросовестно собирает все записи, от спектаклей до озвучки мультфильмов. Мультфильмы не помогают. Ей надо уезжать в Черногорию.

— Не беспокойся, я сделаю студийную запись. Что ты хочешь именно, чтобы я спел?

— Обещай мне…

— Обещаю.

— Знаешь, я подумала, я решила… Он хохочет.

— У женщин не бывает зазора между подумала и решила.

— Пожалуйста, послушай.

— Да.

— Я дам тебе прочесть этот роман, только когда его переведут на сербский. Понимаешь, у меня сложный язык, там много пластов и ассоциаций, я хочу, чтобы ты все понял.

— Хорошо, я подожду, пока переведут, как ты скажешь. А хочешь, я вообще не буду читать?

— Ты хотел, чтобы я смотрела твои спектакли? Ты хотел, чтобы я знала, какой ты актер?

— Я понял.

— Я хочу, чтобы ты читал эту книгу при мне.

— Ты мне не веришь.

— Нет, не то, я просто вижу это, как сцену. Мы сидим на берегу, пусть это будет Дунай. Ты читаешь, свет от свечи на столе, я что-то пью и смотрю на твое лицо.

— Ты ничего не увидишь. Я же никогда не показываю реакцию.

— А как тогда я узнаю, что тебе со мной стало скучно?

— Это очень просто. Я уйду.

Конечно, тут смешалось все. И это небывалое лето, когда, казалось, все счастье, которое последние годы старательно обходило ее стороной, где-то копилось и теперь обрушилось на нее как водопад. И этот дивный край, по которому он вез ее все лето: золотая Тара, прекрасный голубой Дунай и долгие зеленые равнины, — который захватывал ее воображение и сам становился действующим лицом ее жизни. Ее спутник заполнял ее новый мир: он смеялся, рассказывал истории про каждый встречный каменный форпост, пугался, когда она входила в быстрое течение Дрины, мешал сербскую и русскую речь, и, Боже, как же он был непростительно молод!

И да, голос. Она давно это за собой знала. Много лет назад, когда она еще была студенткой, брат принес и подарил ей пластинку с записями Элвиса Пресли. На черном рынке она стоила бешеных денег — тридцать рублей, почти как вся ее стипендия. Она впервые тогда услышала то, что называлось «западной музыкой». Она помнила почти наизусть каждую песню и сам конверт, с пожелтевшими, чуть потрепанными краями. И король, конечно, покорил ее слабое девичье сердце. Малейший намек на сходство: черные пряди, падающие на смуглый лоб, поворот головы и даже округлость широких плеч — с той поры действовал на нее беспроигрышно.

А тут — голос. Что-то в его низком балканском голосе то ли тембром, то ли этой нежной королевской сладостью напоминало, отзывалось, — и невозможно было слушать — аж в висках ломило.

— В крайнем случае, я буду петь тебе просто по телефону.

— Если этот текст получится, то тогда все, что со мной было, обретет смысл.

— Ты здесь, и в этом — уже смысл.

А сцену эту я хорошо себе представила. Дунайская набережная, столик у воды, — впрочем, нет, лучше они сядут на скамейке и пусть будет запах полыни, как тогда в Смедерево, когда она впервые поняла отчетливо, что именно с ней происходит, тогда, когда он сказал ей: «Я слышу счастье в твоем голосе».

Он будет читать, низко наклонив голову — свет от фонаря выхватывает только желтые страницы и темный рисунок глаз.

Уже к последней странице, дочитывая, он собрался и понял, как ему следует себя вести. Он же профессиональный актер. Ему нужно еще только пару мгновений, и он войдет в роль. Он должен будет показать, что ему все равно. Если ему не все равно, что тогда им делать?

30.

Так я и думала. Нервное напряжение последнего месяца сменилось упадком. Проснулась с мыслью, что все кончено. Этого чуда — воодушевления, которое длилось так долго, больше не вернуть. Книгу не дописать. Все снова станет, как и было. Пелена спадет, и вокруг окажутся обычные люди. Новое платье выглядит глупо. И все, все выглядит глупо.

Спустилась к завтраку. Все столики заняты румынской группой. Или какой-то испаноязычной. Яркие, громкие, тучные. Натыкаешься на взгляд — и лицо теряет всякое выражение. Губы сомкнуты, как ряды перед вражеским станом.

— Добар дан! Како сте вы? — оборачиваюсь на широкую улыбку знакомого официанта: я в этом отеле частый гость — да, да — это та самая «Прага», которая была последним оазисом на моем крестном пути на работу. Улыбаюсь в ответ, жмем друг другу руки, он идет по своим делам, а я сажусь за столик, окруженная глухими румынскими лицами. Нет, думаю, все наоборот! Эта сербская доброжелательность, бесконечные улыбки и похлопывания по плечу — это броня похлеще крепостной стены. Они загораживаются ею, ты никогда не узнаешь, что они чувствуют на самом деле, есть ли им вообще до тебя дело, это ритуал, это такой способ сказать «мне все равно»!

Пусть лучше румыны, которые смотрят мимо тебя, разговаривают поверх твоей головы, словно ты стул, зато честно. Не надо мне улыбаться, не надо на меня смотреть.

Слышишь, не смотри на меня!

31.

— Что за пораженческие настроения? Вы во сколько приедете, чтобы мне день спланировать?

— Рюлова, вообще-то я плачу. Не мешай.

— Хочешь, я тебя наберу? Или ты еще поплачешь, а я тебя попозже отвлеку?

— Не, звонить лучше не надо. А писать — пиши. Я же настроение фиксирую.

— Такое тоже должно быть. Ты же не можешь все время быть в одном состоянии. Иначе не будет повода для текста. Тебе сейчас надо немного побыть на дне и окуклиться.

— Может и так. А упадок реально сильный. А повода нащупать не могу. Кстати, ты рецензию на первую часть прочитала?

— Был очень сильный подъем, он и определил глубину упадка. Может, что-то подсознательно хотелось, а не получилось. Вот душа и грустит, а голова не понимает, в чем дело. Нет, не читала.

Сейчас прочту.

— Осталось определить, чего же мне хотелось.

— А надо? Шикарная рецензия, кстати.

— Сама удивлена. Завтра дам и тебе прочесть текст.

— А упадок и грусть надо просто прожить. Дать себе это право.

— Мне плохо, а он неизвестно где!

— Вот! И тогда ты все эти чувства сможешь описать.

— Я, как вампир, питаюсь чувствами.

— Не, вампир вызывает в людях страх, стыд, гнев, вину, а потом эти эмоции пожирает. А ты проживаешь собственные чувства и преобразовываешь их в слова. Заодно и наши перерабатываешь. Так что не вампир, а донор.

— Мы хотели выехать сегодня до жары. У него сегодня выходной. Сейчас он приедет, а я в упадке.

Он такой меня еще не видел.

— Ну, ему придется потерпеть.

— Я еще и поссорюсь с ним. У меня это запросто. Где ты был, когда мне было плохо?

— Вот, кстати, да.

— Но я не знаю, как ссорятся сербы.

— Новый опыт. Можно с ним поссориться по дороге на Дрину.

— Интересная идея.

— Что-то мне подсказывает, что у тебя складывается сюжетная линия второй части.

— Тогда встанет вопрос, а как сербы мирятся.

— Ну, погоди. У тебя сейчас подсознание работает отдельно от головы. Это называется «событие в развитии».

— Умная ты, Рюлова. Получается, что я себя уже за человека не держу. Какой-то инструмент по переработке чувств.

— Ты себя держишь за творческого человека.

— Ладно. Диалог уже хороший. Все, иди, не мешай. Я запишу.

— А я пойду выпью вторую чашку кофе. Обнимаю.

— А я, кстати, плакать не перестала.

— Плачь и записывай.

32.

Погода меняется прямо на глазах. Откуда-то с дальних холмов пришел ветер, и мягкими, ненавязчивыми движениями он словно выметал из сада тепло. Вдали светлело небо, четче становились облака и едва различимые силуэты деревьев. В деревне за косогором прокричал петух, потом еще раз. Где-то в траве, где фонарики выхватывали скудные островки света, пели сверчки. Ночь еще медлила, и только высокие заросли нескошенной травы на газоне слегка шевелились под ветром. Я накинула на плечи легкую куртку и села на веранде, добавив в общую картину запах кофе.

На столе со вчерашнего вечера было не убрано. Пустые бокалы, провода, банка с Рюловскими грушевыми цукатами, которые оставляют на пальцах и вокруг рта белую пудру, как пыльцу. Мы засиделись вчера допоздна, вся наша компания, мы пили: кофе, вино, минералку, ели какие-то русские конфеты, рассказывали анекдоты про босняков в Канаде и читали первую верстку нашей общей книжки о путешествии по Сербии. Это вообще-то приятное занятие — наша работа уже сдана, мы полны новых планов, а между тем, как в моральную поддержку — «ребята, у вас все получится» — приходят красивые стильные листы с уже удавшейся книгой.

Рюлова готовила фотоаппарат — завтра она у нас будет за фотографа, а мы рассчитывали время — утром нас всех что-то ожидало: пресс-конференция, выход в утренний эфир, пост-релизы.

Поддерживать мой упадок он не стал. Ну, буквально несколько минут, чтобы прояснить, что не случилось чего-то серьезного. Я добросовестно пыталась устроить сцену. Русский бы завелся после первого провокационного вопроса, но тут все мои привычные клише, типа все ко мне равнодушны, разбивались о его буквальное непонимание. А между тем мы уже выехали из Белграда и двигались по Воеводине. Я пропустила всего несколько недель сербского лета и теперь с изумлением смотрела, как пожелтели за это время кукурузные поля, как отяжелели круглые головы подсолнухов, как развернулись широкие листья табака. Сербия наливалась осенней зрелостью.

Чего я добиваюсь сейчас от него? Какого сочувствия? Он отдает мне все, что у него есть: самого себя — начиная с утреннего письма, которое вспыхивает у меня на телефоне «я разбудился. когда за тобой приехать?» — и кончая страной, которую он преподносит мне как подарок, как горсть спелых ягод на теплой ладони.

— Расскажи мне, — спросила, — как сербы ссорятся?

— Со мной тебе этого не удастся.

Мой грустный пост в фейсбуке (*Признана экстремистской организацией и запрещена на территории РФ.)

собирал сочувственную поддержку. Друзья давали советы отдохнуть, а Ася строго велела продолжать работу. Если бы я могла включаться как компьютер, нажатием клавиши… Или так — скомандовать, а идеи выбегают на палубу как матросы и выстраиваются в предложения, абзацы, главы.

Прохладная Дрина журчала у наших ног: «А скажи, у вас в Петербурге есть, где купаться?»

— Конечно, сразу за городом начинается побережье Финского залива. Там песчаные дюны и корабельные сосны с красными стволами. Между Комарово и Сестрорецком, там, где бывшие финские территории, тянутся длинные пляжи, глубина начинается не скоро — минут десять надо брести, и все тебе будет по колено. На такой мелкоте море прогревается быстро и можно купаться. Правда, продолжается это от силы месяц, конец июля, начало августа. После двадцатого августа уже наступает осень. Можно собирать грибы и чернику, но уже в резиновых сапогах и куртках. В сентябре, бывает, выпадают золотые денечки, и можно поехать за город, посидеть на берегу залива, а в выходные заскочить к друзьям на шашлыки. Уже краснеет рябина, начинаются дожди. А в октябре — время срывать черноплодку, засыпать ее сахаром и ставить на окно, что выходит в сад, и ждать Нового года, чтобы разлить темный рубиновый ликер под елкой, которая растет в саду прямо из сугроба…

— Черноплодка? Как это по-сербски?

— У вас в Сербии нет черноплодки. Это рябина, только с черными ягодами. Они не очень сладкие, немного терпкие — их не особенно едят, только на домашнее вино.

— Дай я посмотрю на гугле.

Он покрутил что-то в телефоне и протянул мне экран.

— Смотри, я так и думал. Это арония. Вот читай, тут тебе и по-русски, и по-английски.

Черноплодная рябина — это арония!

Он говорил с таким победительным видом, будто доказал мне, что земля круглая, особенно в районе Сербии.

— И она здесь растет просто повсюду. Из нее у нас делают, что хочешь — и варенье, и сок, и вино.

Мама каждый год делает из аронии ликер.

— Наливку, — автоматически поправила я, пораженная прежде всего его напором: в его постоянном сербском энтузиазме сквозило на этот раз что-то совсем другое, и оно напрочь перечеркивало все мое выступление насчет того, что меня никто не понимает.

— Я соберу осенью аронию и сделаю тебе наливку, как делала дома.

…и мокрый сад, и скользкие плащи, с которых капает вода, черные от сока пальцы, банки, полные крупными терпкими ягодам, трехлитровые банки, засыпанные сверху слоем розовеющего сахара, искрится новогодний снег, из дачного окна падает желтый четырехугольник света и крохотные стаканчики с рубиново-черной густой жидкостью светятся, как драгоценные камни… — Пошли обедать, — сказал он, — я сегодня за ягнетину. А ты?

— А я на диете! Ты забыл, как ты заставлял меня обедать по три раза в день?

Он смотрел на меня смеющимися глазами и — не найдешь более скользкой темы, чем эта, — объяснял, что вообще не понимает, в чем проблема, почему я одержима идеей худеть, он лично ничего лишнего не видит, и давно хотел сказать мне как друг, что я напрасно пью на ночь вино без еды.

Уже в кафане, вдыхая запахи изученной за лето сербской кухни, мы с ловкостью фокусников расчистили стол, выставили в центр посудину с ягнятиной и фоткались на ее фоне, хохоча над въевшейся (во всех смыслах) привычкой: фиксировать на фотоаппарат все, что нам приходилось есть.

— Здорово вышло, — веселилась я, — сейчас я размещу все это в фэйсбуке!

(*Признана экстремистской организацией и запрещена на территории РФ.)

— Конечно, размещай! Прямо после своего поста о полном упадке.

У меня застыл в воздухе палец. Сейчас я посмотрю, что там делается!

Я быстро пробежала глазами по ленте.

— Ну как? — спросил он.

— Сочувствуют, — сдержанно отозвалась я.

— Пожалей людей. Размести эти фотки завтра.

— Завтра у нас уже будет «конференция за штампу».

— Вот, это и будет естественный переход: упадок — работа — ягнетина.

— Нам надо доехать до Рыбаковой, пока не похолодало, — сказал он, поднимаясь из-за стола. — И знаешь, наверное это у тебя еще и от твоих утренних разговоров с москвичами.

Мне нравится, как он старательно выговаривает слово «наверное»: слог за слогом, букву за буквой.

33.

Я ужасно люблю это чувство: когда все сложилось и идет само по себе. Подъезжают машины, какие-то незнакомые люди расставляют столы, камеры, свет; вот группа сочувствующих друзей — они приехали раньше и теперь пьют кофе, вот собрались и коллеги — историк Мирослав, с которым мы будем оповещать общественность о наших открытиях, вот прибывают начальственные тети, — такие же, как и наши, исполкомовского типа, если кто еще не забыл, как они выглядели — с важностью во взоре и бетонным бюстом.

Рюлова крутится с фотоаппаратом, а я ищу взглядом логотип самого популярного в Сербии канала…

Всегда наслаждаюсь этим моментом. Когда все, что ты придумал буквально на пустом месте, вдруг обретает свою собственную жизнь.

— Тань, мы это сделали.

Я давно уже знаю, что книга — дело очень долгоиграющее. Поначалу, когда я еще не остыла от журналистских тем, которые смывает наутро волной свежих новостей, мне казалось странным, что для человека, который открыл твою книгу, она всегда новая. И что она почти сразу, еще теплая, начинает жить совсем независимой от тебя жизнью. Ты спустил ее как корабль со стапелей, и он движется неторопливо, тяжело оседая на ходу, — испанский галеон, чей трюм полон кованых сундуков с золотыми дублонами, китайскими шелками и отборным жемчугом. Его ведут таинственные подводные течения, его дно обрастает ракушками, пираты точат сабли, но никому не удается взять твои строчки на абордаж. Так и плывет куда-то вдаль, а ты стой на берегу и маши платочком. Он не вернется.

Наше большое путешествие, которое мы с Рыбаковой затеяли весной, всего лишь имея в виду написать вторую часть вдруг ставшей знаменитой книги о Сербии, обросло событиями, людьми и предчувствиями.

Мирослав начал, как и все сербы, когда говорят с русскими, с признания в любви к России. Почти все они не отделяли царскую Россию от современной, отторгая даже малый намек на то, что той России, которую принесли им на крыльях белые офицеры, уже давно нет. Могучее государство, которое в какой-то таинственный момент должно прийти на помощь, белый царь, предсказанный в туманных пророчествах, — и ничто не связывает этот великий миф с реальной страной, которую они никогда не видели.

— Мой дедушка, — рассказывал Мирослав, волнуясь, — очень любил Россию. И он был просто потрясен, когда смотрел по телевизору всю эту страшную историю с подводной лодкой «Курск».

Он очень переживал. А потом сказал: «Ничего. Надо ждать. Россия еще поднимется!»

Эх, дедушкины бы слова да Богу в уши. Тем более, что он сейчас там, где-то поблизости…

Под светлые камеры мы с Рыбаковой, одетой в свой лучший костюм, рассказываем на своем выученном сербском про наше путешествие, про книжки, которые мы будем писать, про вкус бычьего мяса, прожаренного над огнем на высоком холме в тихую, безветренную погоду…

34.

— Таня, это уже похоже на шизофрению. Вот он тут, рядом со мной: разговаривает, плавает, что-то смотрит в ноутбуке, можно протянуть руку и постучать пальчиками по запястью, мешая набирать буквы… И ровно в то же самое время у меня в голове ровно тот же человек живет совершенно другой жизнью, — полупридуманной, полупохожей. Вот сейчас, например, он сидит на скамейке около Дуная, положив подбородок на сжатые ладони и размышляет — что ему делать дальше.

35.

— Смотри, чем занимается наша Рюлова! — сказала Таня и махнула рукой в сторону детской площадки. Там, откинувшись назад, чтобы ее только вчера завитые волосы развевались в воздухе, романтически, как в старых советских фильмах, качалась на качелях наша подруга.

— Рюлова! — закричала я строгим голосом, — а кто работать будет?

Она быстро соскочила с качелей и подбежала ко мне.

— Слушай, а кто вот тот симпатичный парень, он сейчас как раз под камеру говорит?

— А это и есть Мирослав, тот самый историк, с которым мы это дело-то и ведем.

— Ой, как он мне понравился, — интригующе протянула Рюлова.

— Серьезно? — удивилась я, — совсем не в моем стиле.

— То, что сегодня в твоем стиле, я уже пережила много лет назад, — ядовито сказала Рюлова и получила легкий удар ногой по туфельке: это тебе за «сегодня».

— А ты хочешь сказать, что у тебя это всерьез и надолго.

— Рюлова, не привязывайся, — сказала я. — Если хочешь, я тебя сейчас познакомлю с Мирославом.

— Хочу, — сказала Рюлова.

Я окликнула своего нового приятеля. Мирослав с готовностью появился рядом со мной и предоставил себя в наше распоряжение. Я без малейшего намека на улыбку распорядилась Рюловой доставить фотографии в музей, где работает наш историк, по возможности организовать выставку и доложить мне об исполнении.

— Познакомьтесь, кстати. Мирослав, это моя подруга, она живет здесь, около Лозницы. Она журналистка, но у нее есть очень интересное увлечение — она занимается керамикой.

— А вы знаете, — оживился Мирослав, — у нас здесь летом открывается школа керамики, а еще есть мастерские, они и вовсе круглый год работают. Может, вас это заинтересует?

Рюлова сияла и кивала головой без остановки.

— Конечно, заинтересует, — быстро вставила я, видя, что наша красавица не в силах выдавить два слова из улыбающегося рта, — еще как!

36.

Есть в нашей истории несколько уже мифических эпизодов. Один из них называется: «Как Рыбакова отнимала у серба бутылку». Любому из нас достаточно только намекнуть на него, и все начинают хохотать как сумасшедшие. А дело было так.

Мы наконец доехали до Таниного дома. Вечером собрались гости, слово за слово — все, как обычно, болтовня, смех, — и кто-то вдруг кричит: «Есть в этом доме ручка?» — и на каких-то клочках бумаги, как лунные письмена под горячим утюгом, проявляются строчки, наброски, закорючки, которые потом замучаешься расшифровывать. Татьяна поставила на стол миску с черным виноградом.

— А ведь мы привезли какое-то интересное монастырское вино! — вспомнила я. Татьяна пошла на кухню, вернулась с бутылкой и штопором и вручила все это моему спутнику.

Он принял у нее бутылку и начал неторопливо снимать бумажную крышку.

— Ты все не так делаешь! — завопила вдруг Рыбакова, которая ни минуты не может посидеть, чтобы не командовать окружающими. — Дай я все сама сделаю!

Она соскочила со стула, кинулась к нему и вцепилась руками в бутылку.

— Таня, остановись! — сдавленным голосом сказала Рюлова с расширенными от ужаса глазами.

Я-то что, мне любое лыко в строку, и я с удовольствием наблюдала, как наша супернезависимая Рыбакова учит сербского мужчину правильно открывать вино.

Я впервые увидела, как у него каменеет лицо.

Он сделал левой рукой отстраняющий жест, другой вставил в пробку штопор и, не поворачивая головы, сказал:

— Татьяна! На Балканах такая женщина, как ты, должна немного прижать уши.

37.

Хорошо, что я пишу рано по утрам: никто не видит, как это выглядит. Я смеюсь, плачу, хожу с чашкой остывшего кофе по веранде: туда-сюда — как маньяк, иногда спускаюсь к саду, чтобы получить дозу розовых ароматов, грызу цукаты, кутаюсь в плед и слушаю птиц. Вчера надо было вогнать себя в грустное настроение. В моем состоянии перманентного счастья это непросто. На удачу, в мою чашку с кофе попала ночная бабочка: я выходила из дверей на веранду и, держа чашку в руке, отодвинула легкие шторы, где она, видимо, и прилепилась. Она лежала на черном кофейном фоне, раскинув желтые крылья, и выглядела достаточно грустно. Я вернулась в дом, встала в угол, прислонившись к стенке, и начала думать.

О том, как печален этот полузаброшенный сад, который сажали не для нас, о том, как запах этих деревянных стен напоминает мне дом, оставленный в зимнем сосновом лесу, о том, что я иду вдоль стеклянной стены и только вижу ладонь, которая скользит с той стороны ровно против моей, — заплакала и быстро побежала на веранду за компьютер.

38.

Мы тогда приехали на Тару. Только кончились весенние дожди, и лес, и дол были полны свежести, ручьи и водопады — водой, такой чистой, что было видно, как движутся на дне мелкие

рыбешки и разная насекомая мелочь. Все казалось только что умытым: и золотистая кора сосен, и

ࣰ цветы на обочине, и сама дорога, которая становилась все круче и ◌уже. Он вез меня в гости к своим друзьям, которые жили где-то на самом верху горы, на ферме, держали коз и огород с лекарственными травами. Накануне мы заночевали в маленьком городке со старомодными улицами, невысокими особняками с лепниной и раскидистыми цветущими каштанами. Обаяние этих тихих улиц опустилось на меня как крыло.

— Как ты мог уехать отсюда? — я допытывалась от него риторически, вкладывая в вопрос лишь желание передать ему, как понятна мне прелесть места, — можно ли всерьез интересоваться у успешного белградского актера, что вынесло его из этой очаровательной провинции в столицу.

— Возможно для того, — взгляд его темных глаз совершил круг: высокие кроны каштанов, улица, люди за столиками, — и остановился на мне, — чтобы когда-то вернуться.

Маленькая бревенчатая ферма стояла на высоком косогоре. Эти косогоры, которые мягко перекатываются по сербскому пейзажу, играя десятком оттенков зеленого, щедро подставляли свои спины белым домикам с терракотовыми крышами, стадам, которые издалека казались игрушечными, неровным квадратам деревьев, полянам и бесконечным травам.

Вот и здесь нас встретил тот же набор: домик, козы, цветы. Я очень люблю длинные клумбы с лекарственными травами, они напоминают мне средневековые сады, которые я видела на картинах старых мастеров. Я и до дома-то не дошла, застряла среди всей этой неброской пестроты. Вместе с хозяйкой фермы, Миленой, мы бродили между грядок, наклоняясь, разминая в руках и пробуя на язык сиреневые фиалки, белые цветы чеснока, молодые побеги манжетки. В средние века Милена бы стала травницей. В России таких, как она, звали знахарками, в Англии — «мудрыми женщинами», а интересно, как в Сербии? Много лет назад они с мужем эмигрировали в Германию и преуспели там — муж в бизнесе, а Милена в своей профессии, она — повар. И в какой-то момент вдруг поняли, что эта размеренная обеспеченная жизнь: работай — ешь — спи — снова работай, — отнимает у них самое главное — самих себя. Они бросили все и вернулись к себе — на Тару.

Милена учит меня сложным словам: чу̀варкуча, я повторяю несколько раз, а затем и съедаю кисловатую фиолетовую шишечку. Вкус и мягкость стеблей успокаивают меня, словно все они не для сложных болезней, про которые рассказывает Милена, а для того, чтобы окунуть меня в аромат воспоминаний. Алоэ — эти тугие, налитые соком колючие листья росли в каждом доме — на подоконниках в горшочках. Мама нарезала их, смешивала мелкие кусочки с медом и кормила меня этой гадостью при малейшем намеке на простуду. Бо̀ковница — да это же подорожник, приложенный к разбитой детской коленке, а из фиалки варят варенье, ну совсем просто, как варят из лепестков роз.

— Ты помнишь, вот тогда это все и случилось…

— Да, я держала в руках желтые цветы, и тревожно и даже болезненно у меня где-то внутри зашевелилось знакомое, но давно забытое ощущение: набухание сюжета, бег ускользающих слов и что-то еще, — и оно нарастало вместе с вернувшимся даром, ошеломляло и наполняло счастьем…

— Я помню, я хорошо помню этот момент — ты несла в руках калопѐры и сказала, что слышала об этих цветах в одной песне…

— Да, это были маленькие желтые хризантемы, и они пахли мятой и лимоном…

— И ты сказала, что там герой пел о доме, в который ему не вернуться, и о запахе…

— Да, да, он пел — «…и мѝрис, мѝрис калопѐра»…

— И я тогда вспомнил эту песню и напел тебе — «… тамо, тамо да пу̀туем, тамо, тамо, да ту̀гуем»…

— Я тогда первый раз услышала, как ты поешь…

Желтые цветы забрала Милена, а я просунула руку ему под локоть, и мы пошли к дому, где нас ждали друзья — с разговорами, вином и ужином, — медленно, словно еще не веря, еще только прислушиваясь к тому, что должно было изменить мою жизнь.

39.

— Остаток дня, — сказала Татьяна. Мы ехали по Лознице, огибая повороты, останавливаясь у магазинов. — А что там нам нужно? Только вино и арбуз! — И постоянно прерывали наш непрерывный диалог.

— Что ты мучаешься? Глупо, не глупо… Мы можем себе позволить все, что захотим. У нас нет ни перед кем ответственности.

— Семья, — я вякнула слабо — все равно Татьяну не перекричишь, если она завелась.

— Они все взрослые самостоятельные люди. Или, по крайней мере, должны быть такими. А ты подумай, кто знает, сколько нам вообще осталось? Вот завтра у кого-нибудь из нас что-то обнаружат, что совершенно не исключено, и вообще все тогда полетит к чертям на лекарства и очереди по клиникам.

Остаток дня. Мне и без болезней нечего особенно долго ждать, как бесславно закончится моя борьба с весом, плавание в холодном утреннем море и короткие юбки на загорелых ногах.

Перед заходом солнца. Почему переживания мужчин с благородной сединой выглядят так импозантно, а женщина униженно перебирает крема на полочке в ванной? Раньше, когда только начали хмуриться и расширять предложения косметологи в дорогих московских салонах, мне казалось, что с возрастом начнет угасать и острота желаний. Что теперь могу сказать? Конечно, меня меньше тянет, например, путешествовать. Ну так, во-первых, я уже объездила полмира, когда только что вырвалась — сначала из-за железного занавеса, а потом из безденежья, — а вовторых, что такое путешествие? — это тяга к освоению чужого. А у меня чужого теперь кругом — только знай осваивай, от языка и названий улиц до значения каждого жеста. Меня не гонит по чужим столицам ненасытная жажда красивой одежды — все, что хотела, я уже перемерила, надевая на работу каждый день новый наряд, и попробуй не сделать того — пришла я как-то в студию в кроссовках, так пришлось идти в гримерную и искать туфли подходящего размера и высоты каблука.

Всем была полна моя жизнь, и многое, как и косметика, которую день наносила я, а день — гримеры, потеряло смысл под солнцем Адриатики. Я заслужила покой в провинции у моря, — вот как я накручиваю банальные ассоциации, прежде чем подойти к страшному: и почему же теперь у меня замирает дыхание, когда на мне останавливается этот медленный балканский взгляд?

Много лет назад, еще в Петербурге, еще когда я только-только вышла замуж, мы с мужем зашли к Валдису Балодису в театр. Даже помню, мы заносили ему потрепанные листы самиздатовского издания Венечки Ерофеева, которые брали у него на ночь почитать. Валдис репетировал какую-то сцену с приятелем-актером. Почему-то тот был одет в плащ и шляпу с широкими полями. Валдис нас представил, и этот его приятель, не выходя из образа, снял шляпу, картинно отвел ее далеко в сторону и, чуть выставив вперед ногу, отдал мне широкий поклон. Затем взял мою руку и поднес к губам. Я легко коснулась пальцами другой руки его склоненной головы. Темный плащ доставал почти до пола. Все молчали, и он продолжал прижимать губы к моей ладони дольше, чем этого требует простое приличие. Да, да, мы в Петербурге, господа.

И я прекрасно помню, как вдруг сжалось мое сердце. «Что мне этот мальчишка? Но ведь теперь никогда ничего не может между нами случиться — я ведь замужем, и это насовсем. Насовсем».

Эта мысль поразила меня, и я обернулась на мужа, молодого, элегантного даже в нищенской одежде того времени, который смотрел на меня с некоторым недоумением своими ясными и добрыми глазами: «Что с тобой происходит?»

Ничего. Вот тогда как раз ничего и не происходило. Все началось значительно позже.

Остаток дня. Мне ли жаловаться, особенно теперь, когда вернулся этот вечно ускользающий дар, когда я чувствую в каждом своем слове нарастающую достоверность, когда у меня из-под пальцев на клавиши бежит искусство –сладкий леденец, который может скрасить эти вечерние часы и силой, и славой! Но почему, почему я не могу, как Джулия Ламберт, которая разжала руку и бросила ключ, почему я не могу остановить головокружение, когда на экране телефона вспыхивают слова: «Лаку ноч!»

40.

— Мама, а мы купили учебный дрон!

— Что же это вы за моей спиной?

— А ты же уехала… — А позвонить?

Дочка примирительно вздыхает.

— Хочешь, я покажу тебе, как он летает по комнате?

— Конечно, хочу.

На экране видна сначала сама Аня с какой-то коробочкой в руках, затем светлые солнечные квадраты на полу, спящий пес, открытая на террасу дверь и голубая лента Адриатики. В Будве еще жарит солнце, а здесь, в Сербии, уже накрапывает дождь.

— Я спросила у папы, когда мама вернется, а он говорит: пусть она немного отдохнет от нас…

41.

Никита вылез из машины, держа в руках кипу бумаг. Изящный столик на Таниной веранде сразу стал похож на редакционный.

— Ты знаешь, — сказал он, — я вчера вечером сел сразу с карандашом, чтобы делать правки, а на третьем абзаце понял, что хочу просто читать. Расслабиться и получать удовольствие.

Я скромно промолчала, тем более, что краем глаза уже видела, как пестрят его пометками листы с моими текстами.

Следующие полчаса получала удовольствие уже я. Ну, во-первых, сто лет не работала с режиссером — не сто, не сто, а все то же безмолвное пятилетие. Во-вторых, лестно же, конечно, лестно, когда этот столичный режиссер, не выпадавший, в отличие от меня, ни на день из московского коловорота, так бережно и с таким восторгом прочитывал и превращал на моих глазах в спектакль каждое мое слово. А было и еще кое-что.

— Я выбрал для начала десяток отрывков. Там, где у тебя в главных героях этот актер. Впрочем, у тебя вся книга о нем.

Я опять скромно промолчала.

— Это понятно, — тут же вставила лояльная Рыбакова, — он же телезвезда, вокруг него все и вертится, читатели такое любят.

Никита пожал плечами и взял в руки карандаш.

— Давай все-таки вместе немного подсократим. Что хорошо смотрится в книге, не обязательно нужно говорить со сцены. Облегчим твоему приятелю работу.

Я с легкой душой соглашалась на все. Мы убирали сложносочиненные предложения, географию и излишние красоты.

— Давай в тех местах, где о нем говорится в третьем лице, везде заменим на первое. Пусть говорит от себя. А ему я сразу скажу: мои указания не догма, пусть сам смотрит, как ему удобно. Я знаю, он сделает, как я скажу, но если ему самому это не зайдет, то просто хуже получится.

Он достал сигарету, откинулся на стуле, чтобы дым шел в сторону сада — все знают, что у меня на никотин аллергия, — и сказал задумчиво:

— Я вообще не представляю, как я поставлю перед актером задачу — играть самого себя, которого ты придумала.

— Никита, а как я сама с этим живу?

— Давай посмотрим этот диалог про маленькую желтую хризантему. Во-первых, его надо сильно отбить паузой от предыдущего текста. Во-вторых, смотри: там, где он вспоминает песню, ее, конечно, нужно пропеть.

— Всю, что ли?

— Ты что, тогда сразу потеряется темп и вся эта булгаковщина.

— А как ты думаешь, все это хорошо просматривается: … «она несла в руках отвратительные желтые цветы»… Все прочтут?

— Ну знаешь, те, кто не знают булгаковские цитаты, тебя просто не читают. Это другая публика.

— А может, тогда пусть под всем диалогом звучит фоном эта песня?

— Нет, ни к чему, тоже отвлечет. Тут ведь все тот же замес эмигрантской тоски с любовным нервом.

— Ах, вот как ты все это видишь?

— А что тут не видеть-то? Достаточно, чтобы он просто напел, а сколько именно — он сам почувствует, когда у него в руках будет текст.

— Можно подумать, он его не знает — он там был, и все это так и было.

— Так?

Я не знала, что ответить нашему демиургу. Я сама уже перестала различать, где живой настоящий человек, а где — придуманный мной персонаж. А теперь на наших глазах должен был родиться и третий — тот, которого он сам и сыграет.

— Вы извините, я вас, как всегда, отрываю от возвышенного, но где мы будем обедать? — появилась на веранде Рыбакова. — Поедем куда-то или я вас здесь накормлю? У меня ро̀штиль есть.

— Да не хочу я никуда ехать с тобой! — сказала я. — Вот вчера поехали в кафану на горе, и что ты устроила? Какой-то пионерский лагерь! «Ты заказывай ягнетины на роштиле и поделишься со мной. А Лена пусть берет мешано месо на двоих. Па̀суль возьмем на всех, здесь отличные шква̀рцы — тоже все должны съесть» — всех перебивала, расталкивала, тебя никто угомонить не мог.

— А что такого? Я же хотела, как лучше!

— Не надо за меня ничего хотеть!

— Да, а ваш вежливый серб, он даже не мог себе представить, что бывают такие нахальные женщины, — вставил Никита, — он думал, ты просто чего-то не поняла, и совал тебе меню:

«Татьяна, здесь только цены указаны в килограммах, а подают, как везде, порциями»…

— Она остановилась, — гордо заметила я, — только когда я на нее прикрикнула. Сидят взрослые, я бы сказала, половозрелые люди, а она им командует, как заказать обед!

Рыбакова надулась и пошла за роштилем.

42.

Белград лежал перед нами во всю ширь горизонта. Мост над Савой, белые домики, утопающие в садах на первом плане, а за ними — высокие коробки времен социализма и верхушки старинных храмов.

— А Калемегдан видишь? — он показал рукой на блестящую гладь реки. — Вон там, прямо над водой — стены крепости. И даже маленького Победника видно.

Мы сидели, разложив бумаги с режиссерскими поправками, в кафе на высоком обрыве в парке, откуда и открывался этот роскошный вид.

Он читал медленно, переспрашивая ударения и смысловые связи: — А вот это прочти ты. Здесь давай я уберу слова «он сказал», я ведь и так говорю. Смотри, как дойдем до места про маленькую желтую хризантему, где ты вспоминаешь песню, то я сразу начну напевать.

— Это неправильно! Тут надо просто словами.

— Подожди, ты не знаешь, как я хочу это сделать, — и он начал проигрывать этот кусок, перебивая слова мелодией песни: «…и мирис, мирис калопера…»

Где мне устоять перед его трактовкой: — Решайте все с Никитой.

— А вот этот диалог надо весь делать от первого лица: «он засмеялся». Засмеешься как-нибудь сам. И вот эти слова — про счастье — я сейчас тоже перепишу как твои. Вот, готово. Сыграй это…

Он сел ко мне лицом, упершись двумя руками в скамейку. Лицо его вдруг изменилось — оно стало бледнее, а взгляд потемнел, — или это так упали тени. Белград, золотистый в лучах заходящего солнца, стоял за его спиной как гигантская декорация.

— Мне нравится, когда я слышу счастье в твоем голосе.

— Вот так, — подумала я, — именно так он скажет это перед всей Москвой.

43.

По дороге из Белграда в Лозницу нас исхлестал дождь. Огромная черная туча, похожая на дым из трубы, била во все стороны молниями. Мы ехали молча: Татьяна берегла силы — ей предстояло вести машину еще пару часов по скользкой дороге, а мне не хотелось ни двигаться, ни думать.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.