Бабушка
Миг сентября
Неспелое солнце сентября нависло над горизонтом, над тем природным «столом», который всегда разноцветный: то малиновый, то свинцовый, то апельсиновый.
Словом — разный.
Но, в каком бы не предстал цвете, завод пружины в часах дня тугой.
Неслышно тикают. Ещё, самая малость, несколько минут, и светило оплавится до красноватой ленточки.
И не возвратится вечерний миг бытия, миг сентября.
Не встанут из пепла стебли подсолнечника, перекусанные пламенем костра. Трещит и не чувствует как томно вздохнула сытая, нагретая земля, как от неё поднялся пар к небу, как коснулся губ моей бабушки и поцеловал.
Вдохнула Прасковья, призадумалась.
Подбородок — на руки. В «замок» на торец черенка вил.
И… накатились думы!
Дума за думой
«Осень накатилась, как старость, не сразу, будто поджидала, когда соберётся урожай с огорода, когда очистят до последней, сухой тыквенной плети».
Торопятся думы души, как сентябрьский холодок, исподволь. Их, даже, тёплый платок не греет.
Друг около друга, теснятся и теснятся…
«Пришло время, и, отторгнутый от земли, бурьян горит. Знай себе, стреляет, как и шершавые стебли подсолнуха, в разброс: искрами, а они, светлячки, вспорхнут и, вскорости, съёжившись, гаснут. Становятся бездыханным пеплом.»
Память пытается обрисовать улыбку мужа.
Да где там: не припомнится!
Размыты временем черты дорогого лица. Только лишь
фотографии, в деревянной рамочке, под стеклом, хранят его образ.
И следом, следом мысли о сыне.
«Василию, ныне, вон сколько забот о здоровье. Не «вылезает» из туберкулёзного диспансера. Проклятая война зацепила лёгкие. Пока есть телесная мощь, выпутывается из сетей болезни, но с каждым годом труднее и труднее.
Особенно тяжко, просто невмоготу, весною и осенью.
И как держится за край жизни?
Так умаялся, так умаялся!
Исхудал!
Остались только кожа, да, вымученные болезнью, глаза.
Незавидная досталась доля!
И жить-то нежил! Детей — трое: мал-мала! Радоваться бы вместе. Доучить детей.
И работать ещё бы мог агрономом в колхозе.
Ан — нет!»
Огородные заботы
Ах! День-деньской, как я, по-хорошему завидую Прасковьи. Да как же она дружит с тобою, день. Столько то лет вместе: ты и она.
Понимаю: у госпожи Вечность, дней жизни достаточно.
Но как, как уму, не взирая на изношенность тела, приучить дружить с тобою… день-деньской?
Только Прасковья, пожалуй, знает, потому что ценит светлое время дня: то поливает капустные грядки. А они, как известно, водохлёбы. Пока в их «головах» «химичит» аш два о, они живы, а испарится, то вянут, вянут бедолаги.
— Охо-хо!! — качнёт седой прядью бабушка. Хоть и намаялась севодня, но всё же вас попою.
И, только видно: туда-сюда мелькают вёдра полные воды.
Не дети, овощные плоды, а поди ж ты!
Удивлялся.
Теплело в душе.
Часто, без просьбы о помощи, таскал вёдра: то огурчикам, то сеньору-помидору, то капусте, то остальным «поселянам» огорода.
А вот если бабуля, проведав грядки, увидит, что шустро, в рост, как в атаку, двинулись сорняки, то она ранком встаёт и мотыгою, мотыгою под корешок, приговаривая:
— А! Разгулялись, нехристи. Спасу нет: соки земли тянете, белый свет застите, идолы зелёные.
Как-то, сосед по улице Толстого, где мы проживали в то давнее, милое время моего детства, Иван Михайлович шёл встречать корову из стада.
Увидев бабушку, недалеко от забора, мимо которого пролегал его маршрут « под стадо», остановился, любопытствуя:
— Прасковья, мой вам поклон. Чем тут занята, непоседа?
— Да вот заканчиваю лучок вызволять из беды. Заполонили сорняки грядку.
— Шла бы отдохнуть. Не метеёр же!
А она в ответ так:
— Дзибаю, и слава Богу! Старое дерево — долго скрепит, Ванюша!
И действительно дзибает, то есть ходит и работает как может, сколько есть силёнок в её немолодом теле, а порою и по полной мерке. И не без того, «чего греха таить», приляжет. Одолевают, гнут годы плечи.
«Огород ты мой, огородик, — скажет разгибаясь, вытирая руки о подол юбки, Прасковья, — И не ешь, и не спи ночь — все равно не переделать их.»
И, в самом деле — не переделать!
Бывало, зайдёт соседка в разгар работ, весною, посудачить, а она махнёт рукою, дескать, кончай, подруга, молоть языком — помоги лучше. Орудие труда ей в руки подаёт, а та засуетится, мол, я на минутку зашла.
— Ах, так? — удивится бабушка. И соседка уходит восвояси.
Эпизоды памяти
А если там выручить её надо: мукой ли, всего лишь сито, или зерном, то сколько надо, а то и последнюю жменей зерна поделится.
— Бери, Сергеевна, — кивнёт понимающе бабушка, бери, дорогая соседушка. Ты же меня давеча выручила. Теперь я тебя. Не обессудь, милая! Что же горемычничать, чегой-то бедствовать, коли можно ссудить. Вон у меня ещё оклунок, да чувал не расчат.
Соседка улыбнётся по-доброму, благодарит :
— Живи долго, Прасковья Степановна!
— Чиво уж ты заладила, — ответит. И перекрестится: — Не сглазь, подруга!
Не обделённая, довольная, что разжилась тем, чего хотела Сергеевна, шагнёт к калитке.
А как-то постучала, кованой щеколдою калитки Агропина, одна из многих её подруг, бойкая любительница воспоминаний о былом житье-бытье.
Увидев её, Степановна всплеснула руками:
— Мать ты моя благая! Да не уж-то ты?
Помню: присели они тут же, за штакетным забором, на лавочку.
— Хорошо что зашла! Я, подруга, так умаялась, так умаялась. С утра не присела, топчусь!
А когда я подсел «постариковать», услышал такое продолжение начатому разговору.
— Неужто была молодость, такая давняя-предавняя? Поверишь, Степановна, скоко позабылось! Старость отметает, словно веник, имена. Карточки порой перебираешь и никого обличьем не вспомнишь, сплакнёшь.
— А я, подруга, — продолжит бабушка, — вот вижу, частенько, себя молодой- молодой, в ожидании свёкора.
Это ж как поедет за обновами, ждём не дождёмся его. Млеем, подводу увидев… этош ишо… когда единолично жили. Што-то привёз, а што гадаем. Я хоть и старшая, а стою, боюсь подойти к подводе.
Свёкор, слезая с подводы, скомандует лошадям: «Тпру-у, милые!»
Мы, все тут положим глаза на подводу, што там виднеется из-под холстины. Меткаль что ль? Ну да — он! Рядом сатин!
Ох, а как позовут на делёж, щёки у меня горят огнём… это тебе, невестушка, на платье. И кладут отрез на руку. А я говорю: «старое почти новое». А свёкор: «Нет, платье поизносилось, мне стыдно на суседях, бери, и всё тут». А я рада-радёшенька.
А таперича, ничего разом, и не надобно, здоровье бы не растерять!
Вскорости наступит минута молчания.
Каждый о своём житии вспоминает, уставясь немолодыми глазами в обувки, как говорят станичники, в замашные.
Мне казалось, в тот период их молчания, останавливалось время присутствия.
Сидя рядом и околдованный их беседою, ждал продолжения исповедании о том, не понятном мне, времени.
Но беседа не возникала вновь.
Тогда, понимая что более не услышу ничего, помню: встал и ушёл к другу.
Не кубанец
Помню ещё рассказ о верблюде, который жил в колхозе, упросил поведать вкратце.
— Так вот, Вова, хто его привёл в колхоз, не припоминаю, а может и купили? -Эх, запамятовала!
Как-то вышла передохнуть на завалине, вижу соседка Марфа калитку прикрывает, торопится швыдко.
Ой, думаю, беда штоль какая приключилась.
Жду.
Подошла и во весь рот улыбается.
Ну, и сходу:
— Степановна, балакают бабы: верблюда заимели. Я-то ишо его не бачила, но верю.
Слыхала что, смеются мужики:
— Горбатый трахторок хорош. Боронки будет тягать! Конешно, бороны не тягал, а воду колхозникам в поле подвозил.
— А когда пустили молотилку чтоб снопы пшеницы обрушить, он солому оттаскивал.
Поговаривали что такой упрямец оказался: не очень напрягался, не любил понуканий от мужиков.
На том и заканчивался диалог о верблюде работяге.
…Добрые те беседы нет-нет да вспомнятся. Предстанут её ямочки впалых щёк, глаза, которые часто слезились ненароком. Пожалуется на них:
— Бывалача совсем слеза не катилась, а теперь как на грех.
— А может что в глаз попало. Посмотри-ка, внучёк!
Скажет вот так, к слову вроде, улыбнутся глаза, а в них ненадолго мелькнут искорки былой бедовости.
Лоб, испещрённый паутиной морщин, накрыт белой шапкой волос, крутой, как долгая трудовая жизнь.
Сколько раз целовал я этот лоб!
А руки, бабушкины руки! До чего же были они неугомонны. Пальцы узловатые, пучки зашершавели, то это невидаль? У её подруг таковы же!
Удивлялся, как бабушкины руки ловки: сноровисто вяжут осокою кукурузные стебли, ладно и аккуратно составляют их в суслоны.
Помощь да заботы
И колхозному двору нужны были эти руки, которые, кроме работы, ещё нянчили и грели моё сердце.
Я, конечно, только знаю из рассказов мамы о той помощи. Мама частенько показывало крючок в бантине хаты (основной брус потолка), на котором висела люлька. И обычно к ней привязывался поводок, чтобы бабушке было сподручнее качать люльку.
Так что меня, крикуна, баюкала бабушка.
…Колхозный двор, а точнее зерновой ток колхоза «Красный партизан», зона особого внимания, зона разнообразных звуков от машин: сортировок, шуршания колёс, скрежета шестерёнок, делового говора, с подбадриванием.
Эти звуки постоянно требовали дополнительно рабочих рук.
Вот и сейчас торопит коня посыльной. И, погодя, вижу, а потом слышу стук о забор кнутавилкую кнута и клик:
— Прасковья!
Откликнется пёс, неожиданно и зло, вызовет бабушку на крыльцо. Она, увидев посыльного поторопится, как всегда, швыдко, понимая надобность приезда.
— Степановна, — ещё издали вылетит слово, — дело есть.
— Знаю я ваше дело, подсобшики нужны. Не криви душой — куда итить завтра? — Думаю: на току запарка? А?
— Ага! На перевеску зерна.
— Коль надо — буду поутру.
— Вот и ладненько, договорились.
Сколько в её жизни было таких горячих дней. Не отказывала в помощи колхозу, напротив, даже ждала тех дней, когда сойдутся на току бабы, знакомые и незнакомые, когда закипит работа — артельная и весёлая.
Отступят невзгоды, забудутся болячки. Возвратиться и обычно посетует радостно: « Хоть и устала, а жизни прибавилось!»
А когда нет вызовов, то «обступали» домашние, нескончаемые заботы.
Из всех нужных дел, любила бабушка «догождать», или точнее, угождать, как она говорила, цыплятишкам.
Это была её страсть: вначале молоть им зерно на крупу, потом её просеивать, варить, затем поить, да не опоить.
Словом, обиходить по-своему, любовно, с такой тщательностью, что можно было только позавидовать по-хорошему, по-крестьянскому.
Одна из радостей
Вообще-то бабушка радовалась каждой хорошо уродившейся веточке в саду, не то что живности. Помню такое.
Как-то шёл в сельсовет сосед, тот самый Иван, который ходил мимо забора «под стадо», ввечеру, за бурёнкой.
Так вот, почти прошёл забор, где пригнулась бабушка, рассматривая пухлые вишнёвые почки-клювики, радуясь весне, живительным сокам ранней весны. Увидел её, окликнул:
— Как дела, Степановна?
— Помаленьку, Ванюша,, — угадает по голосу бабушка. — Вот ещё одну весну дождалась, с вишенкою балакаю: как будем жить, весна-то ведь. А твои дела?
— В сельсовет иду, в дружинники запишусь.
— А чевой-то так?
— Да моя старуха обижает, — пошутит дед в ответ. Сказав так, и по делу топает.
А бабушке в ту весну перевалило за восемьдесят.
Луковый турпоход
Когда бабушке было где-то меньше годков, кажется, семьдесят пять, я в школу тогда четвёртую весну ходил.
Осенью в тот год случилось вот что.
Не помню сейчас что делали в поле: какая-то практика была или экскурсия, просто забыл.
Так вот, вернулись с поля, показываю бабушке несколько головок луку. Крупные головки. Спрашивает:
— Где взял? — В поле, говорю. Приглашаю её:
— Пошли на зиму насобираем.
Она не подумав, почему-то согласилась.
Взяли по ведру, в придачу мешок. Довольно легко насобирали луку, где-то ведра четыре.
Несу тот мешок я. Тяжеловатый, не по мне, но что делать, терплю. Бабушка следом спешит.
Весело так идём. То да сё мелем языком. Балясничаем. Радуемся — славный пирог испечём с луком.
Уже где-то метров двести прошли. Смотрим: наперерез, сбоку, скачет всадник. Бабушка так и присела, не ахнув:
— Это к нам, внучёк!
Затряслась вся, шагу ступить не может.
А он орёт:
— Остановитесь! Кому говорю, остановитесь!
Стали. Дрожим.
Спешился.
Кнут в рукe, и к нам.
— Старая, разве не видишь… лук на семена воткнули. Да как не совестно, и всё такое.
Мы — глаза в землю.
Я вперился на кнут. «Плетёный», — соображаю, — «Огреет?». Бабушка словно в траву вросла. Ни слова, ни взгляда в лицо охранника поля.
А он увидел мешок, пощупал, качнул головой…
— И ишо с чувалом!
И опять в разнос. «Гвоздит» словами. Молчим: ни живы, ни
мертвы.
— Совести у вас… — умолк объездчик, и пальцем поднял мою голову. — Где-то тебя видел. — Не ты ли на прополке тяпки точил женщинам? А? Признавайся!
— Нее! — в ответ, чувствуя что смилостивится и уползёт из души гневливость.
— А мы не знали, что лук сажен на семена. Думали што недособираный он. — Внук надоумил принести на зиму.
— Простите нас, — запричитала, плача, Прасковья.
— Ладно, на этот раз прощу, а если ещё раз, то..
— Нет, нет, — замахала обеими руками бабушка, — что вы… извините нас!
— Поверю, — и указал место кнутом. — Высыпайте его тут, около меня. Приедут, уберут в склад овощной бригады.
Высыпал.
Затем мешок под мышку.
Бабулю под руки и двинулись домой.
Идём. Рассуждаем о том, что мог и в правление сообщить. Тогда бы нам досталось «на орехи».
До сих пор помню ту осень, тот луковый поход.
…Ушло моё беззаботное детство, будто ушёл близкий мне человек. Ушло, не заглядывая в свидетельство моего рождения.
И в поле нашла телеграмма
А дальше сложилось так.
Я уехал из дому по направлению в совхоз. К тому времени окончил сельхозинститут.
Горячие, ёмкие «агрономические» дни уходили из-под ног. Месяц равнялся дню, день — часу. И всё невпроворот.
Лежит в кармане письмо рядом с рулеткою: вчера кукурузу начали сеять, а сегодня мотаюсь по загонкам. Лоб отереть некогда.
И про письмо забыл. Знаю — зовут проведать. Бабушка плоха совсем, тоскует.
Да я бы всей душой — за, но когда, когда? Посевная не отпускает. Там — следом культивация пропашных культур «захлестнёт».
Отписал: справлюсь с культивацией, то заскочу дня на два, не больше. А знал, что для бабушки два дня — миг!
Наступила уборка хлебов — письмо в ящик опустили. Читаю: «Приезжай, бабушке совсем плохо!»
А когда? Со всех сторон одно:
— Давай! Давай торопись!
Сверху, из района жмут, гнут свою правду. Комиссия за комиссией, как с цепи сорвались.
А вечером — в постель, как в яму провалишься. А с утра опять накрутка, накладка дел, там аврал, там огрех, там кричат в поле — «вези воды!»
В дальнем поле, у реки, где присел передохнуть, оглядеть прелести раздолья, нашла меня телеграмма: « Умерла бабушка, приезжай!»
Хоронить её вышла вся улица. Постаревшая как-то сразу улица показалась узкою.
Даже настежь открытые ворота стали сутулее и чернее.
Не узнаю стен хаты: осели.
В сенях согнулся, будто провис потолок…
Сколько народа!..
Запах воска…
Ушла бабушка из жизни. Глядит на меня с иконы святая богородица.
…Пламя медленно выедает тело воскового карандашика.
Время отхода в небытие томно.
Гулко стучит сердце.
Трогаю бабушкины узловатые пальцы холодных рук. « Вот он знак ухода в небытие…
«Прости меня, бабушка! Слышишь, прости, внук твой рядом! Около твоих рук, около твоих глаз!»
Но они закрыты веками, жёлтыми. Молчат и дорогие губы.
Полынный выдох, последний выдох растворился в густом ладане. Он одолел его.
…Гулко стучат комья земли по крышке гроба. Прощай, бабушка.
Несколько месяцев спустя
Я вновь у её могилы.
Почему я здесь у фамильных крестов? Зачем мы ходим на кладбище? Не тут ли, у фамильных крестов, мы очищаем душу от накипи недоразумений? Не тут ли, постигнув миг дорогой миг бытия, прихода в жизнь, становимся затем внимательнее, добрее.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.