электронная
200
печатная A5
309
12+
Августовская проза

Бесплатный фрагмент - Августовская проза

Рассказы и очерки 2018 года

Объем:
122 стр.
Возрастное ограничение:
12+
ISBN:
978-5-4493-3690-3
электронная
от 200
печатная A5
от 309

На обложке: В окрестностях Нерчинского Завода.

Фото П. Бондарева

Рассказы

Стали спрашивать:

— Почему писательская организация Забайкальского края не приглашает Вас на санкционированные выступления перед читателями региона, которые считает обязательным большинство писателей?

Ответ может быть только один:

— Наконец-то, я избавлен от необходимости врать. Жизнь приобрела смысл, а потому каждый месяц выпускаю книгу.

Встреча

— Вот был бы сейчас Илюха!

— Когда Илюха работал, то полдеревни не могло разогнуться, пока он не соизволит выпрямиться.

— Мироед твой Илюха!

— Тебя что ли объел?

— Да он всех объел!

— Так ты же не работал у Илюхи, и я не работал, и Коляха, и Ванька не работали. Да тут весь обоз не работал у него.

Осень отполыхала золотом и багрянцем, реки ещё не сковало льдом. Чувствуется — вот-вот ударят морозы. Самое время сдачи наработанного крестьянством государству, то есть Родине. Государство ли Родина? Никто не спросил и никто не ответил на этот вопрос.

Обоз идёт от самого Нерчинского Завода, что недалеко от китайской границы, до самого Сретенска.

Мужики в обозе почти из всех уездных деревень, которые разбросаны вдоль извилистых берегов Аргуни, дальше начинается Китай. На той стороне деревень мало, они чуть дальше, в глубине, за сопками. Совсем недавно русские и пахали, и сеяли на китайской стороне. Не возбранялось. Видимо, была договорённость между государствами. А теперь — глухо, граница закрыта. Иногда слышны с той стороны русские песни и переливы гармошки. Это веселятся и тоскуют беляки, как сейчас называют справных казаков и мужиков на этой стороне, где обитают только — красные или голытьба, добившиеся своего и собирающаяся в артели и колхозы. Население — сплошь русское с редкой примесью обрусевших китайцев, бурят, орочон.

Казачье сословие упразднено, теперь все — колхозники.

Вот снова собрали по заданию уездного комитета партии на сдачу обоз зерна. Кто-то из местных художников плакат сварганил — по красной материи разведенным белым зубным порошком: «Хлеб Аргуни — Родине!». Где находится эта самая Родина и почему ей надо сдавать последнее? Почему Родина не на Аргуни? Никто не знает об этом…

Илюха — это Илья Ермолаевич Коноплёв, низкорослый, крепко сбитый, но согнутый работой, немного брацковатый, то есть скуластый, с примесью бурятской крови, казак из Булдуруя, который уходит своими избами чуть ли не на острова Аргуни.

Коноплёв считался самым зажиточным казаком посёлка, где и фамилий-то набиралось от пяти до шести, если не считать редких и залётных. Такими могли быть учитель, священник, приютившийся приискатель. Но их — единицы, а большая часть казачьего посёлка — Коноплёвы, Дементьевы, Балябины, Макаровы, Кмитовы, Голятины, породнившиеся чуть ли не со всеми аргунскими фамилиями.

Коноплёвых в Булдуруе всегда больше остальных. Естественно, все они родственники или считаются родственниками. Самый большой дом, двухэтажный амбар, сенокосилки, грабли, плуги, жнейки — все от фирмы McCORMICK — принадлежат Коноплёву. Так и поля Ильи Ермолаевича немереные — от сопки до сопки, а животину он и не считает. Осенью загонят пастухи овец в котловину и обсуждают с Коноплёвым примерную, на глазок, численность, которую вычисляют по давним валунам вдоль кромки котловины. Год на год не приходится, бывают жуткие зимы: тысячами скотина дохнет, а бывает и прибавляется десятками тысяч. И урожайность на полях такая же.

Сам Коноплёв вечно в заботах и расчётах, всегда угрюмый и недовольный всеми и всем.

— Вот был бы сейчас Илюха, он бы непременно взял в дорогу несколько баран. На каждом привале резали бы. А то уже вторые сутки на пустой желудок трясёмся, — начинает во время чаепития с чёрными сухарями пожилой и тщедушный мужик.

— А кто на него написал?

— Так свои и написали?

— Из Коноплёвых?

— И Коноплёвы голосовали. Ты что, на собрании не был?

— Да все голосовали.

В обозе половина мужиков из Булдуруя. Вот и вспоминают Коноплёва. Каждому из них пришлось соприкоснуться с Ильей Ермолаевичем в той, ещё нормальной, жизни, когда не делились на красных и белых.

Несмотря на свою угрюмость и вечное недовольство, Коноплёв слыл на удивление щедрым человеком. Все знали, что прокорм любого живого существа он считал делом обыкновенным и природным. Грехом же считал лень человеческую. Не понимал человека, бегущего при всякой возможности от работы.

Весь обоз — сорок подвод — собран из бывшего хозяйства Коноплёва. И телеги его, и упряжь, и кони. Главное дело — урожай тоже собран с полей Илюхи.

Разговоры эти происходят во время редких остановок, привалов или ночёвок. Из Нерчинского Завода до Сретенска — триста вёрст. Большое расстояние для гружённого хлебом обоза с трепыхающимся на ветру плакатом, от которого поначалу шарахались лошади. Потом старший обоза Николай Коноплёв, бедняк из бедняков, шумнул:

— Спрячьте, мужики, на время эту тряпку. К Сретенску будем подходить, тогда и покажем.

В гражданскую неразбериху аргунские мужики воевали и за белых, и за красных. Отчётливо сказать о ком-нибудь, что он весь белый или красный трудно. Таких вояк можно по пальцам пересчитать. Сам Илюха Коноплёв служил у белых только по призыву, а через три месяца как-то незаметно оказался на своей заимке, на той стороне Аргуни. Говорили, что подкупил кого-то в белом войске. И отсиделся за границей, и хозяйство своё там же увеличил.

А когда жизнь немного успокоилась, перегнал табуны и гурты, стада и отары на свою сторону. И снова полдеревни сгибалась и разгибалась вместе с Ильёй Ермолаевичем, хотя сам он никого и никогда не неволил, ведь у него было шестеро сыновей и две дочери, которые работали с утра до ночи. А народ просто приноравливался к режиму Коноплёва. Так и повелось…

Снова взбаламутилась жизнь, когда начали приезжать из городов всякие комиссары и уполномоченные, организовывавшие артели и колхозы. Раньше делились на беляков и красных, то есть — на плохих и хороших. Многих перестреляли, изрубили, кого-то отправили в лагеря, кто-то ушёл за границу. Теперь людей делили на кулаков и бедноту, и снова получались плохие и хорошие. Появились комбеды — комитеты бедноты. После этого организовали какой-то ТОЗ, ставший артелью, который через год объявился колхозом имени Климента Ворошилова.

Илья Ермолаевич Коноплёв никаким образом не мог попасть ни в ТОЗ, ни в артель, ни в колхоз, хотя он и давал какие-то советы новым хозяевам, но его уже никто не слушал. Естественно, что он попал в число злейших кулаков, то есть — в список плохих людей, хотя и не воевал против советской власти, а земляки подтвердили, что он бежал из армии атамана Семёнова. Но за границу, как многие его земляки, Коноплёв со своим добром не ушёл.

Несколько раз новые власти пытались измерить поля и скотину, узнать число наёмных батраков Коноплёва. Но всегда получалось, что в хозяйстве работают сам Коноплёв, его жена, шестеро сыновей, две дочери, иногда им помогают братья и племянники Коноплёва. И весь посёлок доподлинно знал, что это именно так.

Июньским днём, как раз после посевной, нагрянули в посёлок комиссары в кожаных тужурках и уполномоченные в длинных шинелях, все в островерхих будёновках. Целый день считали и писали бумаги вместе с комбедом, а вечером устроили сход. И постановили всем сходом — реквизировать в пользу бедноты и колхоза имени Ворошилова имущество пятерых земляков, главным из которых числился Илья Коноплёв. Следующим пунктом постановления схода было — выселение этих пятерых земляков, вошедших в число плохих людей. И тут большинство, то есть правильные и хорошие люди, согласилось с уполномоченными и комбедом.

Выселяли семьи на их же подводах в сопровождении красноармейцев, которым почему-то было приказано примкнуть к винтовкам штыки.

— Никто на Илюху не гнул спину, а за выселение проголосовали все, — заметил во время ночёвки Иван Голятин, устраиваясь возле своей подводы на потнике. — Угрюмый был мужик, как ночь, но и работал, как сумасшедший.

Подводы, как и привыкли, обозники поставили вкруг, в центре полыхал огромный костёр. Застреноженных коней пасли по очереди. Мелькают тени и слышатся голоса. Ночь звёздная и лунная, до самого горизонта видны нескончаемые сопки и горы, покрытые тайгой.

— Далеко сейчас Илюха, в тайге, поди! Спокойней без него стало в деревне, — ответил кто-то из темноты, от другой телеги.

— Да ты и без Илюхи лодырничал, — рассмеялся Иван Голятин.

Рано утром обоз снова заскрипел всеми втулками, зазвенел упряжью и двинулся в путь…

В Сретенске, на площади у станции, где грузили хлеб в красно-коричневые вагоны, сгрудились в очередь и почти смешались подводы нескольких обозов, а это более сотни телег. Над площадью стоял морозный пар от дыхания множества коней и людей, который клубился и смешивался с паровозным дымом. Сливались запахи железа и угля, хлеба и упряжи.

Сразу за площадью начинались красивые каменные дома, говорили, что половина из них принадлежит евреям. Из дверей некоторых домов несло аппетитными запахами кухни, иногда оттуда вываливались пьяные армяки и полушубки, подпоясанные кушаками. Там были трактиры.

Аргунцы поначалу растерялись и оробели, но попривыкнув, разобрались с очередью и покорно ждали погрузки, поглядывая в сторону трактиров.

Неожиданно они разом услышали голос Ивана Голятина:

— Мужики, гляди! Никак Илюха Коноплёв!

Илья Ермолаевич Коноплёв, как и в былые годы, в овчинном полушубке, монгольском малахае и унтах, шёл вдоль обоза, проверял упряжь, телеги, лошадей. Осматривал лошадь с бабок до ушей, заметив потёртость на груди или туго затянутый чересседельник, недовольно качал головой, поправлял. Вид у него был озабоченный и удручённый.

Аргунцы обомлели. Они же выселили Коноплёва летом, а сейчас поздняя осень. И вот он, собственной персоной, осматривает своих коней и телеги.

— Колька! — Крикнул он громко Николаю Коноплёву, который приходился ему троюродным братом. — Поставь у телег троих помоложе, а остальных — в трактир. Приглашаю.

— Ты это… как… Как ты оказался здесь? — заикаясь, спросил кто-то из мужиков, когда обозники заняли все лавки и столы ближнего трактира.

Все чувствовали себя скованно и неловко. Стыдились что ли?

— Ты ли это… Илюха?

— Говорили же… у Енисея…

— Илюха, здорово, братан.

— Садись, садись, земляки. Всех угощаю. — Коноплёв суетился, как и в былые годы, когда собирались вместе все его сыновья, работники, пастухи, а то и просто земляки. Вечно недовольное лицо Илюхи теперь было приветливым и добродушным как никогда до этого случая.

— Разбогател что ли на Енисее-то?

— Ладно, слушайте. — Прервал гомон весёлым голосом Коноплёв. — Привезли нас в леспромхоз под Красноярском. Много народа. Леспромхоз — пустое место в тайге, несколько бараков, избы, склады, ничем не огорожено. Но вохры много. Люди жалуются: голодно, холодно. Лес валим. Конечно, никому нелегко. Но ничего, жить можно и работать надо. Ничего! Ведь я дома вчистую уработался и семью свою уработал! А на поселении через месяц и вовсе моей семье послабление вышло: построил всех мужиков начальник, чернявый, видимо, еврей, и приказывает выйти из строя всем кто имел больше тысячи голов скота. А у меня только записано — десять тысяч, а сколько раздал и не помню. Да вы и сами знаете. Умный оказался начальник: посчитал у всех пашни, скотину и говорит, перед строем говорит: «У дураков таких хозяйств быть не может!». Больше всех было записано у меня, так у нас и земли тут немерено. В общем, назначили меня завхозом. Поселили всю семью в отдельном от всех доме, мебель дали, постель… Знаете, что, мужики, я там, может быть, в первый раз почувствовал, что такое жить по-человечески.

— Вот это да! — Крикнул кто-то из земляков, уже опьяневший от еды и густых, парных, запахов трактира.

— Конечно, повезло! — Рассмеялся Коноплёв. — Понял я, что замучил работой на скотину всю свою семью, жену, сыновей, дочерей. Себя замучил! Мои, может быть, впервые за всю жизнь отдыхают. А недавно начальник вызывает меня и приказывает отправляться на закупку хлеба и картофеля для какого-то лагеря. Где в это время сдача? У нас. Вот я и отправился в Сретенск.

— И не жалко тебе, Илюха, добра своего?

— Ни на сколечко! — Воскликнул помолодевший лицом и повеселевший взглядом Коноплев. — Баба иногда вспомнит Пеструху-ведерницу, да взгрустнёт, ведь по ведру молока с каждого удоя давала корова. Молодость жалко, годы прошедшие жаль…

— А на нас не обижаешься?

— Ни на сколечко! Только жалко мне вас, земляки. Себя жалко и вас…

4 августа 2018 года.

Повстанцы

Сейчас же на дворе 1990 год? Тебе сколько лет, журналист? Тридцать шесть? Молодой совсем. А мне девяносто. Всегда пишут: ровесник века, один из первых командиров ЧОН Василий Иванович Макаров.

В президиумах устал сидеть. Одно и то же рассказывать устал…

Крестьянские восстания 1930-х говоришь? Были восстания. Шестьдесят лет прошло, а помню каждую мелочь. Ты не думай, что старость — это большой ум. Хорошо, если память осталась, а у меня она ещё есть.

Что меня мучает? Мучает? Погоди, погоди, парень… Многое мучает… Ничего же не понимали тогда, да и сейчас мало что понимаем. Почему после 1917 года брат на брата пошёл или сосед соседа стал душить? Конечно, наши люди во все времена недолюбливали друг друга, особенно, когда один мужик умней и проворней другого. А если кто-нибудь из своих разбогател — тот вообще пожизненный враг. Подлец в глазах народа. А почему? Кто ответит? Но чтобы вот так, в открытую убивать друг друга, как в гражданскую… Боже мой! Что меня мучает?

Стравили, конечно, нас, после большой войны, как собак. На неразумности нашей вековой сыграли. Нечеловеческой подлостью надо обладать, чтобы вот так людей стравить. А после такого, как не быть восстаниям? Повсюду народ восставал. Не хотел нового. Тебе этого не понять, парень.

В гражданской все участвовали. А как её минуешь? Потом те, кто побогаче и побойчей в Китай ушли через Аргунь, остались здесь мы — одни бедняки и голодранцы, лодыри и разбойники. Добились своей правды. Но казачества не стало. Упразднили сословие. Ведь мы всем миром и всю жизнь границу охраняли, с китайцами свободно общались и дружили. А тут отодвинули: не ваше дело, говорят, другие войска есть для этого, ГПУ называется. Закрыли границу наглухо. Теперь мы отсюда поглядываем туда, за реку, где на своих старых заимках наши зажиточные казаки поселились, новые деревни построили. И опять лучше нас, голытьбы, живут.

Но и среди нас стали расти зажиточные. Они всегда будут появляться, такова жизнь, одинаковых поросят не бывает…

Когда начали артели и колхозы организовывать, половина народа взбунтовалась. В каждой избе винтовка да шашка. Сколько мужиков столько винтовок и шашек, у некоторых — пулемёты. Максим Беломестнов, тот кругом вооружился: все знали, что у него под старым зародом орудие стоит наготове. Были красными — стали повстанцами, в тайгу снова отправились, там ещё много землянок сохранилось.

Меня командиром ЧОН после гражданской назначили. Что это такое? Части особого назначения, а на самом деле — ничего особого. Витька Потехин, Колька Зубарев, четыре брата Вершининых, Фрол Каргин со старшим сыном. С Нижней и Верхней улиц ребята и я, Васька Макаров. Все наши, Марьинские. Марьино — так называлась наша деревня. Говорят, что Марья какая-то с двумя сыновьями тут в старину поселилась. Вдова или от мужа-живодёра сбежала. Сошлась здесь с каким-то тунгусом и дала поросль беспокойной нашей братве.

Многие в начале 1930-х годов бунтовали. Резали скот, уходили за границу, в тайгу. Каждый на свою задницу приключение искал. И находил ведь! Вот и некоторые из наших, марьинских, мужиков не пожелали обобществлять своё добро. Тоже ушли в тайгу. Соху туда не потащишь, только винтовку. Листовки крамольные гуляли по уезду.

Кино «Операция «Трест» видел? Кажется, далеко от нас, но оттуда к нам ниточка тянется. Сидней Рейли нам ни к чему. Его бы тут сразу раскусили. Фактура не та! Не наш человек. А вот Тойво Вяхя, который на всю жизнь от имени и национальности отказался и даже на свои похороны согласился, был для нас Иваном Михайловичем Петровым. Наш человек. Думаю, что даже жена не знала настоящего имени своего мужа, а мы, простодыры, и подавно не могли знать. Это сейчас что-то вроде правды в книгах написали. А тогда…

Так вот: Иван Михайлович служил в комендатуре нашего отряда. Большой участок на границе охранял пограничный отряд.

Вызывает меня в апреле 1931 Петров в штаб и говорит.

— Вашему бывшему отряду, товарищ Макаров, поручено разоружить и доставить в комендатуру повстанцев из Марьино. По агентурным сведениям они находятся недалеко от горы Убиенная, база их в старых землянках за Уровом. Командир ты, Василий Иванович, боевой, справишься.

И обстоятельно показывает на карте расположение наших повстанцев. Точно измерил расстояние и маршрут передвижения моих чоновцев. Значит, знающий осведомитель донёс. Сам Петров — молодой и обаятельный русский человек. Весь ремнями перекрещенный, как в старые времена. Только без погон. Внушал доверие. И сам, наверное, верил тому, что говорил. Разведчик! Такого не боятся, но уважают. Боятся прокажённых, запомни, журналист…

Неразумные, сказал Петров, элементы, поддались на провокации беляков, что за границей, напротив наших станиц и посёлков обосновались. Знал Петров обстановку. А по нашим посёлкам и станицам слухи разные гуляют: ОГПУ под целую повстанческую армию копает, Рокоссовский снова в Сретенске, опять большая междоусобная война затевается. Где граница, там все на прицеле. Куда деваться? Надо идти. Ловить своих мужиков. Мы же местный народ, нам карты без надобностей, расстояния известны.

Из моих только Фрол Каргин не подчинился. Не пойду, говорит, против своих воевать, навоевался, сына младшего в гражданскую потерял. Пожилой уже был мужик. А старший его сын, Федька, не послушал отца, моему приказу подчинился. В общем, собралось нас пятнадцать человек. Обсудили положение, повстанцев посчитали: вышло, что их должно быть не меньше двадцати вояк. Почти все нам родственниками приходятся. Не будем же стреляться. Уговорим, наверное.

Помню, середина апреля была. Реки только шевельнулись, лёд весь в ноздрях. Сырая погодка, грязь весенняя. И дымом отовсюду несёт. Поди, улови: кто и где костерок развёл?

Оружия тогда у народа много было, а вот с едой плоховато. Оголодали, думаем, наши повстанцы. Без хлеба русскому человеку туго. Должны сдаться. Идём вдоль берега Урова, посмеиваемся, переговариваемся. Заросли повсюду буйные. Верба, черёмуха, ивняки, осинники и березняки попадаются. Народа там раньше густо жило, скота дивно держали. Всяким делом занимались. В Мороне глину месили, охру делали, в Алашири — лес готовили, хлеб растили, Джохтанка была богатой деревней. Везде был свой промысел, всюду жили трудяги. Политика всех смутила и согнала с мест.

Природа у нас дивная — Аргунь, Уров, Камара, Быстрая, Суровая, ещё с десяток речек, озёр много. Птица гомонит. Дичь везде. Горы, долины, синеющая вдали тайга, как развёрнутые меха гармони. Живи и радуйся!

Значит, идём неспешно берегом, слышу, вороны закаркали. С чего бы?

— Васька! — Шепчет мне сзади долговязый Ганька Вершинин. — Никак на той стороне люди в кустах или блазнится мне.

И тут ка-аак бабахнет над нашими головами залп, мужики за мной все попадали в грязь, я стою и озираюсь. А с того берега кричат:

— Ложись, Васька, командир хренов!

Ладно, лёг я в грязюку, передёрнул затвор своей мосинки.

— Кажись, братан мой, — шепчет, подползая, Колька Зубарев. И ругается шёпотом матерно, шинельку свою он в луже намочил. А я зубоскалю: хорошо, что не в штаны.

Снова с того берега кричат:

— Чего в грязи валяться? Сдавайтесь по-доброму, перестреляем же…

Что делать? Сдались мы. Уров в том месте медленный и мелкий, лёд покрошен, камней много. Перебрались по ним под дулами винтовок земляков на тот берег. Окружили нас сразу. Огляделись мы. Все наши, марьинские. Двадцать два человека. Злые и решительные, хоть и родственники нам все. Вливайтесь, говорят, к нам, иначе тут же и порешим.

Теперь и мы стали повстанцами.

Отряд находился недалеко от Гагаркино, была такая деревня. Места скрытные, не сразу найдёшь, а пока доберешься, наделаешь столько шума, что вся живность за несколько вёрст услышит. Толя Зубарев старый партизан, знает как, где скрываться и какая ворона за сколько вёрст прокаркает о чужаках.

Мы боялись, что воевать придётся, но вышло так, что ничего не делаем, охотимся иногда, да травим себя разговорами о жизни, политике, колхозах. Зубарев приказа какого-то ждёт. От кого и когда не говорит. Человек должен условный сигнал подать. Но человека нет, приказа нет, и, как я начинаю догадываться, видимо, не будет. Вороны в округе не каркают.

Случается, мужики ходят в разведку. Вести не радуют, домой зовут. Я начинаю думать, что все сроки доставки приказа Зубареву миновали, а мой Петров, заждавшись, может подмогу вслед за нами отправить. А мы тут скопом.

Недели через три после того, как мы стали повстанцами, собирает всех в кучу Зубарев и показывает листовку. А на ней написано, что Советская власть просит всех неразумных участников мятежа сдаваться, за добровольную сдачу власть гарантирует повстанцам жизнь и, как и полагается у добрых людей, полную неприкосновенность и т. д. и т. п…

И подпись печатными буквами: комендант И. М, Петров.

Большим уважением и доверием пользовался комендант.

Ещё через три дня мужики, ходившие на охоту, снова приносят такие же листовки.

— По всей тайге, видимо, налепили на деревьях! — Гомонят в отряде. — Сдаваться надо, чего тут высиживать. Пахать уже пора.

Думал, думал командир повстанцев Толя Зубарев и спрашивает у меня:

— Как быть, Васюха?

— Сдаваться надо, Толя, — отвечаю я. — Чего тут вшей кормить.

— А не поставят к стенке?

— Пишут же: полная неприкосновенность. Вины, вроде бы, ни на ком нет. Никаких приказов вам уже не будет. Ты об этом и сам давно догадался.

— Тогда так: пусть твои разоружают моих и ведут в комендатуру. Вроде бы мы добровольно сдались. А вы и не были с нами. Задание выполняли. Всем своим накажи: в Алашири жили и выслеживали. Там двое наших сидят.

Хорошее решение. Я тоже так думал. Умная голова у Толи Зубарева.

Май уже повсюду полыхает, реки вскрылись и шумят, птицы на озёрах гомонят, листья на деревьях распустились, бабы подолами крутят. В общем, бурлит жизнь и дурманит своими запахами. Двинулись мы всем своим повстанческим отрядом в обратный путь. Тридцать семь штыков.

Выполнил мой отряд приказ коменданта Петрова, привёл всех марьинских повстанцев, то есть родню свою, в огороженную колючкой комендатуру, что на окраине Большого Завода, среди молоденьких берёз и осинок. Только вошли во двор, как сразу же попали в окружение незнакомых бойцов. Глядим и кумекаем, батальон гепеушников в полном боевом составе дислоцируется. Эскадроны, видимо, по деревням разлетелись, бандитов ловят. Обстановка военная, трибуналом попахивает.

Я отправился докладывать о выполнении задания, а наши остались у казармы в окружении красноармейцев. Ждут, когда их распустят по домам.

Оказалось, что Ивана Михайловича перевели на другой участок границы, сразу же после того, как я отправился с отрядом на Уров.

Встретил меня новый командир. Суровый мужик, больной властью. Такого боятся, но не уважают. Знаю, говорит, о вашей группе, давно ждём. Почему вестей не давали? Выслушал он меня, даже похвалил, заставил написать список всех наших повстанцев, а список моего ЧОНа был в комендатуре. Я честно сказал ему, что сдаче повстанцев способствовала листовка, подписанная Иваном Михайловичем. О том, что мы были вместе с нашими, конечно, не стал говорить.

Подозрительно смотрел на меня новый комендант, сетуя, что мой отряд слишком долго выполнял задание, отсиживаясь в Алашири. Потом кликнул дежурного, но меня всё же отпустил. Даже как бы нехотя отпустил. Спиной чувствовал: смотрит в окно.

Не успел я дойти до своих мужиков, как вижу, что чоновцев красноармейцы уже оттеснили от остальных марьинцев. ГПУ охрану взяло.

Домой мы вернулись без земляков.

В общем, увели гепеушники все двадцать два человека. И больше мы наших земляков и родственников никогда не видели. Конечно, их расстреляли. Выходит, что ни один из них нас не сдал. Иначе, всем бы каюк.

Был слух, что Иван Михайлович, узнав об этом случае, чуть не застрелился. Не подписывал он листовку, за него решили. Его арестовывали в 1937 году, но отпустили. Будь он тогда на месте, не случилось бы беды.

Слушай, парень, никому я об этом случае не рассказывал, ни на одном собрании не заикался. Что на меня сегодня нашло? Может быть, смерть близкую чую? Вот рассказал тебе и — легче стало…

В домзаке

— Это у вас — степи неоглядные, а у нас — лес рядом, сплошь листвяк. Дрова из них знатные, одна охапка таких дров большую избу всю ночь греет. А дома из лиственницы веками стоят, хоть в болотине, хоть на суше… Изба у меня была крепкая, восемь на восемь, вся из литого листвяка. Отец заставлял нас готовить лес в декабре, а потом морить в воде несколько лет. Мне ещё и десяти лет не было, как отец с моими старшими братьями готовили лес для моей будущей избы. Наверное, так и прожил бы я всю жизнь в своей избе, да уклон помешал, — вздохнул и как-то свободно, будто освобождаясь от какой-то тягости, рассмеялся девяностолетний Василий Иванович Макаров, у которого я брал интервью.

За окном ликовало лето 1990 года.

— Что за уклон?

— Сейчас хоть в какую сторону качайся, хоть как думай, ничего тебе не будет. А в наше время за такие баловства запросто расстрелять могли!

— Что за баловства, опять уклоны, Василий Иванович?

— Они, конечно, — снова рассмеялся бодрый старик. — Левый или правый уклоны. Троцкисты и бухаринцы. Центр строго следил за мыслями. Кто уклонился от линии — суд, домзак, расстрел. Меня за правый уклон судили. Но пули избежал, дожил до девяноста лет. Только в домзаке четыре года отбыл, даже в лагерь не отправили. Ровесник века, ровесник века! Уйму газет обо мне исписали, а уж в каких собраниях участвовал и в каких президиумах сидел и посчитать невозможно. А перед ребятишками сколько раз выступал, а всякими знаками и медалями сколько раз меня награждали? Тоже невозможно сосчитать. Весь пиджак увешан и блестит, как в чешуе!

— Так зачем же, Василий Иванович, волноваться? Заслуженный человек, ветеран, борец за советскую власть! Живите и радуйтесь на старости лет…

— Радуйтесь, говоришь? А кто мы на самом деле? Бедолаги мы пожизненные. Растеребил ты меня, парень, своими вопросами. Я ведь не только ЧОНом командовал, но и первым председателем колхоза меня выбирали. Колхоз у нас назывался именем Ворошилова. Вот что меня удивляет до сих пор: ведь люди живы ещё были, а именами их колхозы, заводы, орудия всякие, улицы городов называли. Был один раз Калинин проездом в нашем городе, говорил что-то минут десять. Но зачем за это улицу его именем называть? Угодили что ли кому-то? Домзак? Так, парень, в годы моей молодости назывался дом заключения, а проще — тюрьма.

Почему в лагерь не отправили? Тут особая история. Можно сказать, по блату так вышло. Блат, как я тебе уже говорил, у нас выше наркома. Мог бы, конечно, как многие мои друзья, тачку на рудниках катать. Уклоны эти, по моим сегодняшним соображениям, как шаг вправо или влево в лагерях. Наверное, выдумка Сталина для балансировки своей политики. Система партийной машины у него была продумана до мелочей.

Жизнь ведь устроена так, что дай только чуть-чуть вздохнуть человеку, как он сразу начнёт умнеть и богатеть. Нужен государству умный и богатый человек? Не нужен, ведь он не будет кормить дивизии партийных и беспартийных дармоедов.

В девяносто лет, парень, многое можно осмыслить. А тогда, конечно, я ничего не понимал. Видел просто: у людей не остаётся зерна, зимой начнётся голод, к весне станут умирать. Вот и не сдал половину колхозного урожая государству, велел землякам припрятать. Конечно, кто-то из тех же земляков донёс на меня в органы. Фамилию доносчика знаю, но говорить не буду. Не он, так бы другой донёс. И в этом мы бедолаги: утопить друг друга рады. В общем, оставил этот человек село без хлеба, а меня арестовали после ноябрьских праздников и увезли в уездный центр.

А ещё я думаю, что удачно вписался в план массовой кулацкой операции органов. Надо понимать, что уклоны, чистки, лагеря, тройки, расстрелы 1920 и 1930-х годов — это всё специальные партийные мероприятия. Так партия работает с массами, перетряхивает их, фильтрует, очищает. Партия — доктор или повар, препарирует, лечит или готовит блюдо из масс. Ненужное отрезает, нужное внедряет. Зашивает, парит, варит, жарит, гноит в ямах. Готовит до нужной кондиции. Нового человека создаёт. Какие при такой системе могут быть законы?

Их в советской России не было, да и не могло быть. А тогда, в наше время всё решали «тройки». Говоря грамотным языком, это была внесудебная коллегия ОГПУ, потом НКВД.

Как сейчас помню: судили меня двое русских и один жид. Такой я запомнил на всю жизнь свою «тройку». Дали мне четыре года. Сразу в лагеря в те годы почему-то не отправляли. Сначала — в домзак. По-всякому решали дальнейшее отбывание срока. Мутное было время.

Ты видел в Большом Заводе за бывшим горным училищем, чуть дальше и повыше, старинное белое здание из кирпича со множеством небольших окон? Там и располагался в моей молодости домзак, окна в те годы были замурованы, оставили наверху маленькие, зарешеченные пробоинки. Начальником домзака был Стёпка, друг мой.

Говорят, что в царское время там располагался госпиталь каторжников, известный Чернышевский там лечился. У нас же весь край каторжный и состоит из каторжан. И мы с тобой каторжане пожизненные.

Нам ли не чуять жизнь и повадки людей!

Судили меня в здании ниже домзака, в царское время там какая-то контора горного округа была. После суда ведут меня в домзак два милиционера, тоже знакомые мне люди, один из них брат мой троюродный, Кеха Макаров. Иду и думаю: как меня Стёпка, начальник домзака, встретит?

Откуда тебе, парень, знать, что такое партизанская дружба? С Размахниным, то есть Стёпкой, мы с восемнадцатого по двадцать первый годы бок о бок в партизанском отряде воевали, потом нас в народоамейцы приняли.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 200
печатная A5
от 309