АРХИТЕКТОРЫ БУДОК
(перевод с дельфиньего)
0
Прорытые временем лабиринты — исчезли. Пустыня — осталась. Немолчное сердце — источник желаний — иссякло. Пустыня — осталась. Закатное марево и поцелуи — пропали. Пустыня — осталась. Умолкло, заглохло, остыло, иссякло, исчезло. Пустыня — осталась.*
1
Архитектор Михаил Гоженко считал себя молодым и тайком красился каштаном. Как-то, рассматривая в парикмахерской только что срезанные мокрые волосы, он обнаружил серебристую нить. Михаил сгреб прядь в кулак и поднес к глазам.
— Это старость, — констатировал он.
Пухленькая парикмахерша, которая работала с его головой уже давно и знала все ее особенности, пощелкала ножницами за ухом и безапелляционно заявила:
— Глупости! Это вторая молодость.
— Кажется, такими словами женщины утешают стареющих мужчин, — пробормотал Гоженко и больше эту парикмахерскую не посещал, хотя здесь оказывали качественные услуги по сносной цене, и располагалась она недалеко от дома.
Он имел репутацию правдоискателя, но, когда арестовали двух друзей-оппозиционеров, понял, что иссяк и больше не стремится к справедливости, до которой был прежде охоч. После бурных политических событий Михаил и вовсе старался вести жизнь тихую, не ввязываясь в словесные и тем более физические баталии, хотя в молодости их не чурался. Впечатления о себе Гоженко умел поддерживать благодаря очаровательной манере рявкать по телефону: «Мне это не интересно!»
Друзья его побаивались и считали уважительно чудаком, женщины смотрели на ястребиный профиль с восхищением, а враги — или те, кого Михаил считал врагами — не замечали.
Своими работами он хвастался и носил в кошельке несколько визиток, которые пожелтели и обтрепались на углах. Он принимал участие в нескольких проектах; один из них выиграл тендер. Здание возвели и Гоженко старался мимо не ходить.
В юности Михаил женился на девушке, которая возвышалась над ним на голову, прожил с ней много лет и возненавидел навсегда. Но девушек он с тех пор предпочитал рослых, с крепким задом и четким шагом — а то попадаются, говаривал Михаил, такие, знаете ли, расхлябанные: идет рядом и шаркает, шаркает, волочится по плитке, будто с вечного похмелья — и голову повесила; но больше всего после развода Гоженко боялся, что его опять окольцует какая-нибудь дива.
При этом женщин он не сторонился и недостатка в любви не испытывал, обладая привлекательностью и хорошо подвешенным языком; имел значение также тот факт, что Михаил обладал кое-какой недвижимостью: отдельная квартира в центре — вещь, достойная внимания.
Кроме того, он обожал книги, собрал библиотеку, служившую многим предметом зависти и острот, и мог часами возиться с изданиями, каталогизируя их и сдувая пыль. В его отношении к женщинам и к литературе было что-то общее: архитектор возвел в правило встречаться только с одной девушкой и читать только одну книгу за раз, что давало повод считать себя порядочным, нравственным человеком. Эти качества Гоженко ставил себе в заслугу и даже надолго перестал разговаривать с приятелем, который не без основания предположил, что на измену у Михаила просто-напросто не хватает характера — «Не обижайся, Мишка, но слабый ты человек».
Это утверждение Гоженко оспаривал образом жизни, вернее способностью жизнь трансформировать. В юности он существовал безалаберно и временами рисково — мог закатиться с едва знакомыми людьми в подозрительный кабачок и пробовать там разливаемую под прилавком бурду до утра и потери пульса; внезапно срывался в поездку, мысль о которой еще минуту назад не приходила в голову; горячо и искренне дружил с невероятными бузотерами и тишайшими святыми — и так же горячо и искренне рвал связи; спокойно оставался ночевать у женщин легкого поведения, которые по утрам пахли гвоздикой и мучительным разочарованием, но не в Михаиле персонально, а в мужчинах в целом.
Гоженко прошел весь спектр симпатий и антипатий от консерватизма до либерализма, защищал, бывало, традиционные ценности с таким же неподдельным пылом, как и однополые браки, и к моменту обнаружения седых волос впал в равнодушие. «Мне это не интересно», — обрезал Михаил все попытки втянуть его в разговоры на политические темы.
Тяготило его иное. С тех пор, как архитектор сменил парикмахерскую, он потихоньку стал выявлять и другие признаки старости: откуда-то явились незваными, но не редкими гостями гипертония и одышка, в потайном кармане портфеля поселилась внушительная пачка таблеток от сердца, головы и желудка; по ночам стали являться сны о прошлом; ушел из жизни любимый кот, чуть не дотянув до шестнадцати лет. Какая уж тут политика!
Как-то мягким весенним вечером, когда воздух даже в городе кажется свежим, одна женщина удивленно дотронулась до его тела и деликатно спросила:
— Что с тобой, милый? Ты устал или плохо себя чувствуешь?
Взирая на вялый предмет, никак не желавший принимать твердую форму даже под самым интенсивным воздействием, Михаил жалким голосом произнес что-то насчет тяжелой недели и ретировался, забыв застегнуть пуговицы. Такого удара он никогда не получал.
После этого инцидента Гоженко взял отпуск и постарался как следует отоспаться, начал делать по утрам зарядку, попытался бросить курить и ограничился в спиртном. Стыдясь и пунцовея, он записался на прием к врачу. Равнодушный эскулап содрал изрядную сумму и вынес вердикт, почти не глядя:
— Такого жеребца, как вы — поискать надо!
Такой диагноз отчасти утешил и успокоил Михаила, но теперь он начал вести себя осмотрительнее — завел и неукоснительно соблюдал распорядок дня, заранее планировал и деловые, и дружеские, и даже любовные свидания, подкреплял организм витаминами: больше никаких посиделок до утра, никаких (почти) случайных любовниц, никаких стрессов.
— Разве может считаться слабым человек, так изменивший жизнь? — требовательно спрашивал архитектор друзей, а те уважительно кивали, поднимали тосты в честь его твердости и решительности и продолжали считать Гоженко чудаком.
— Рано или поздно Миша станет прежним, — сказал кто-то в пять утра, окутанный дымом первосортного трубочного табака и парами превосходного виски (Михаил покинул компанию накануне вечером, сославшись на легкое недомогание и крайнюю занятость и не выпив ни капли). Но некоторые женщины с сомнением покачали головой — они знали, что время не умеет возвращаться.
Такая упорядоченность даже нравилась: человек, который всю жизнь спал на земле, знает толк в уютных ложах. Правда, по вечерам наползает ностальгия по прошлому: приятное, щекочущее нервы чувство, которое Михаил холил и лелеял — хотя бы как доказательство, что прошлое существует.
Выдерживать расписание оказалось тем легче, что работы, а соответственно и авралов, в последнее время заметно убавилось. Дохода тоже. Приходилось экономить, что злило и настраивало на оппозиционный лад, но история с арестом друзей испугала и насторожила архитектора, и выражать антигосударственные мысли он предпочитал на кухне, где любил пить чай или немного армянского коньяка — для улучшения пищеварения — и наслаждаться самолюбованием.
Дни проживались более или менее одинаково: разница зависела в основном от настроения и погоды. Так, в дождь Михаил обожал подремать подольше, а по выходным, бывало, норовил после обеда прилечь на час-другой, чтобы увидеть мимолетный сон и сразу забыть его; Гоженко вообще был не дурак поспать.
Этот зимний день начался для Михаила неприятно — сломался будильник и издавал сдавленные простуженные хрипы; в ванной, изгоняя из глаз осколки видений, под веки попала мыльная пена; кофе как будто горчил. Он добавил молока и сахару, но от скверного вкуса не избавился и подумал, что надо бы посоветоваться с гастроэнтерологом. Он и раньше подозревал желчный пузырь в том, что там образовались камни.
Архитектор, прислушиваясь к себе, выбирал рубашку под настроение, созерцал волоски на животе и удивлялся тому, что им исполнилось уже сорок лет. Не мешает укрепить мышцы рук и чуть-чуть накачать пресс — но в совокупности тело крепкое, оценивал он, стараясь не уходить далеко от объективности и поднять настроение.
За этим занятием и застал его звонок — по городскому телефону, предмету особой гордости, ибо Михаил ставил аппарат сам, не прибегая к услугам мастера, и, к изумлению многих, успешно. «Разве может быть тряпкой человек, у которого золотые руки?» — спрашивал он мать.
«Может», — ответила мать безжалостно: она не имела ввиду причинить сыну боль, старая женщина просто забыла, с кем разговаривает, и поведала чистую правду.
Из звонка архитектор узнал новость, которую ждал уже несколько дней, но, даже будучи готовым к известию, почувствовал, как от печали заболело в груди и утро разбилось на мелкие части.
Его друг Дмитрий Стурнин умер, как и собирался, после полуночи и сначала не доставил никому неудобств, чего нельзя сказать об утренних часах, когда поднялась некоторая суета. Покойного нашел пудель соседа, которого выводили гулять каждый день ровно в шесть. Собаку обычно спускали с поводка во дворе, подальше от дома, но пес уж очень рвался, и хозяин, осмотревшись вокруг на предмет движущихся машин и злых собак и не обнаружив таковых, дал пуделю волю. Тот шмыгнул за автомобили, припаркованные у стены, и что-то застрял. Сосед пошел извлекать, бормоча, что отучит паршивца жрать на улице всякую дрянь, и наткнулся на тело Стурнина: оно упало на багажник «Тойоты», помяло железо и скатилось на асфальт, под бампер.
— Неприятное зрелище, — рассказывал сосед. — Представляете: идет такой редкий снежок, мягкий, крупный — к оттепели, видать. Я еще заметил, что у нас за домом опять половина фонарей не горит. Окна тоже не освещены — спят еще все. Тихо кругом, хорошо, никакой суеты — люблю гулять в это время, все равно к старости бессонница под утро одолевает — и из-под колеса рука, значит, торчит. А лица я не разглядел, он на животе лежал. Машину-то он Галке покалечил, будь здоров. Теперь немалые деньги придется отвалить за ремонт, а спросить не с кого: мертвые не платят.
— Надо думать, машина застрахована, — отметил Михаил, хотя и согласился с соседским тезисом: да, мертвые часто неплатежеспособны. Он так и не успел выбрать рубашку, накинул куртку на голое тело и мерз.
Когда Гоженко подошел, тело уже упаковали в непроницаемый черный полиэтилен, который забирал свет и не возвращал обратно, и поместили в машину. Неестественно крупный снег плавно опускался на землю бело-желтыми хлопьями, похожими на бабочек-капустниц. Молодой участковый дышал на покрасневшие пальцы и объяснял, что, по всей видимости, Стурнин перед смертью ел яблоко — на письменном столе у компьютера обнаружили ржавый огрызок. На тахте усопшего лежал том Чехова из полного собрания сочинений.
— У моей бабушки стоит такое же дома, — вспомнил полицейский, — только у этого летуна книга совсем растрепалась. Короче, он читал, кусал свое яблоко, потом отложил книгу, взобрался на подоконник и сиганул вниз. Третий этаж — бывает, что и выживают, ни ахти какая высота. Но тут не повезло. Около часа ночи: глухое время… И не заметил никто.
— Они все так, — заметил рядом стоявший пожилой врач «Скорой», от которого попахивало йодом. — Они всегда кончают с собой по ночам.
Полицейский не согласился и они вступили в спор, который вылился в вялые предположения о причине самоубийства.
— Он болел, вроде бы, — сказал сосед и вопросительно взглянул на Гоженко, словно искал сообщника.
— Тогда понятно. Отмучился, значит. Да, сейчас хворать никому не рекомендуется, — произнес доктор, занося ногу на подножку медицинского фургона, из недр которого исходило мертвое белое сияние. — Много сейчас суицидов. Болеют, разоряются. Молодые умирают от несчастной любви, но этому явно поздновато… От взрослых даже в смерти никакой романтики не дождешься.
Машина уехала. Сосед звал пуделя, удравшего под шумок в другой конец двора, и побрел в темноту.
Гоженко поежился напоследок и решил вернуться домой, размышляя, не отпроситься ли с работы — кружилась голова и колотилось огорченное сердце. Он вошел в подъезд и собрался подняться к себе, но неожиданно нажал в лифте на оплавленную кнопку нижнего этажа. Нужные ключи архитектор захватил и теперь, помявшись в нерешительности перед замком, как не выучивший урок школьник у завуча, открыл дверь, инстинктивно стараясь не шуметь, и оказался в прихожей прямо перед зеркалом, где еще виднелось изображение умершего человека — в зеркалах они уходят медленнее, чем наяву.
В комнате развевалась огромной летучей мышью тюлевая занавеска, из открытого окна по квартире веяло свежестью мороза, и Гоженко показалось, что здесь все источает аромат мяты. Квартиру выстудило. Пространство уже превратилось в нежилое — отсюда ушли недавно, но надолго. На поверхностях щетинилась изморось и изменяла цвет и форму вещей. У двери стояли сапоги, надраенные до блеска и тщательно зашнурованные бантиком — диковинное зрелище: в них еще ощущались ноги. Михаил с трудом удержался, чтобы не пощупать внутри — не сохранилось ли там тепло от пяток?
«Ну что, брат, видишь, как оно получилось», — произнес Стурнин. — «Я сдержал обещание — умер после полуночи. Выполни и ты свое».
Гоженко уставился в мутную поверхность стекла и не мигал, пока у него не выступили слезы и предметы не заволновались. Он не понимал, видит ли толстого лысого очкарика в зеркале или образ друга не желает покидать мысли.
— Знаешь что, — ответил он убежденно. — Гад ты все-таки, фотограф. Что же мне теперь делать?
2
Гоженко решил проявить твердость и довел дело до конца: выбрал серенькую обыденную рубашку и отправился на работу, куда опоздал — не только в результате гибели друга, а еще и из-за отвратительной работы общественного транспорта. Снег, о котором упоминал сосед, усилился и густо ложился на плоскости, образуя сложный рельеф местности; в дополнение ко всем напастям поднялся влажный ветер (оттепель, видимо, действительно приближалась) и хлестко швырял мокрую кашу под шапку, забивая уши. Машины буксовали, заметенные дороги встали, и очистительная техника — эти оранжевые монстры — безнадежно застряла в заторах.
Михаил успел сесть в троллейбус и порадоваться тому, что долго ждать не пришлось и в салоне тепло и не многолюдно, но машина встала аккурат в тоннеле и водитель отказывался выпускать пассажиров: запрещено, мол, правилами. «Впереди пробка, сейчас тронемся, граждане-гражданочки, не волнуйтесь», — гнусавил он с акцентом.
Гоженко, видимо от нервов, ощутил сильные позывы и отложил книгу — он, будучи выбит из колеи, схватил в дорогу первый попавшийся под руку том и удивился, обнаружив в руках весьма почитаемого Борхеса, цитаты которого архитектор вызубрил, чтобы щегольнуть на вечеринках. Он с досадой отметил, что на корешке уже появилась откуда-то царапина, хотя издание еще пахло типографской краской; тут его скрутило и Михаил временно утратил способность осознавать что-либо, кроме острого желания помочиться, что являлось в какой-то мере актом милосердия: все полтора часа до офиса он не вспоминал ни о работе, ни о друге, ни о метели. В контору Гоженко явился бледный, потный, но приступ к тому времени прекратился.
В бюро, где он трудился, уже несколько лет корпели над большим проектом жилого квартала будущего. Гоженко поручили создать практопию трансформаторной подстанции. Архитектор тщетно пытался придумать, как объект может выглядеть хотя бы в настоящем, а подсказать что-нибудь полезное никто не мог: ни один коллега не представлял себе, что это такое.
— Одноэтажная квадратная коробка, — пояснил директор. — Кажется, из кирпича. Проконсультируйся со специалистами.
— Никогда не знал, что есть архитекторы, которые специализируются на трансформаторных подстанциях, — прокомментировал Михаил чуть позже, но спорить не стал, однако раздражался и кричал на практиканток — их модельная внешность возбуждала в нем ненависть, и девушки курили, пятная яркой помадой белые фильтры, и плакали у запасного выхода.
Михаил так ничего и не придумал. Выйдя с работы, он вяло пожал руку молодого восторженного сослуживца и, убедившись, что тот канул в метро, вытер ладонь мятым носовым платком. Ветер прекратился, но пробка чадила по-прежнему, установилась сырость и серость. Мимо прошла парочка — на лице молодых людей красовалась марлевая повязка. Негр-бомж протянул порнографический журнал и прошел за Гоженко несколько шагов, что-то лопоча.
Архитектор ускорил шаг и достиг магазина хозтоваров, где приобрел рулон скотча и стильный рюкзачок — он любил красивые и дорогие вещи. Затем Михаил навестил отделение банка, сняв некоторую сумму денег и проклиная сугроб, наваленный прямо у входа: в груде снега посетители протоптали узкую тропу, но это не спасло одежды Гоженко от грязи и реагентов.
Ступени при входе в банк, напротив, были идеально расчищены, и Гоженко недовольно поинтересовался у служащей, отчего бы не убрать и сугроб.
— Это не наша территория, — ответила худенькая остроносая брюнетка, с интересом разглядывавшая клиентов. — Вам платежи или деньги поменять? Долларов нет в наличии.
— Это у многих так, — пробормотал Гоженко. Девушка, на его вкус, была слишком костлявой и верткой.
Совершив еще несколько подобных деяний, Михаил прибыл в один тихий двор. Начинало темнеть. На детской площадке поскрипывали пустые качели. Воробьи, голуби и вороны топтались вокруг пятна зерен, насыпанных пожилой женщиной, очень любившей птиц.
Гоженко поднялся к ней в квартиру. Старуха пила на кухне травяной отвар и слушала радио. В новостях говорили об успехах страны на внешних и тяжелом положении на внутренних фронтах. Она обрадовалась гостю и просила избавиться от пиджака и чувствовать себя расслабленно.
— Ты, наверное, устал, мой мальчик? — спросила она, пытаясь достать чашку, но Гоженко опередил и небрежно добыл чашку сам.
— Не очень, мама, — ответил он. — Как обычно.
— Может быть, ты хочешь что-нибудь выпить?
— Нет.
Бабка пожилой женщины имела отношение к цыганам, и мать имела отношение к цыганкам, и сама она была цыганкой, а сыну досталась от этой крови смуглая кожа. Старуха куталась в серый пуховой платок. Волосы ее были белыми, как снег на вершине горы, а глаза — черными, как ночное море. Она держала дома трех канареек и скворца. Она страдала провалами в памяти, давно сошла с ума, но о птицах не забывала никогда.
— У тебя утомленный вид, — заметила она.
— На самом деле нет, — возразил Михаил. — Я прекрасно себя чувствую. Я принес тебе корм для птиц.
Старуха глядела на него, сама похожая на сову.
— Тебя что-то тревожит, — настойчиво произнесла она. — Пойди в комнату, приляг.
— Я не устал.
Михаил поглядел на ее руки, обтянутые набрякшей, потерявшей эластичность кожей, и вдруг выпалил:
— Стурнин умер. Разбился, выпрыгнув из окна. Как я его понимаю! Мне тоже надоело все до смерти. Уехать бы куда-нибудь…
Он сказал это и испугался — так испугался, что стал оглядываться.
Старуха мешала серебряной ложечкой коричневый напиток, от которого кухня начинала качаться в запахе мелиссы. Когда-то она взглянула на юношу, с обреченной гордостью вытягивающегося в струнку рядом с девицей баскетбольного роста, и решила, что сын стал взрослым. Сейчас она поняла, что ошиблась: Михаил так и остался ребенком. Она покачала головой.
— Да, уеду! — подтвердил Михаил. — Завтра же. Я и сумку купил, смотри.
— Наверное, дорогая, — вежливо предположила старуха.
— Да уж недешевая, — гордо подтвердил Михаил. — Зато крепка — век износу не будет. И карманов много. Люблю, когда много карманов. Самое оно для тех, кто собрался в путешествие.
Его мать ощупала рюкзачок и согласилась: «Да, пожалуй, добротно — не скоро порвется».
— Я гляжу, ты мне не веришь, — констатировал Михаил с еле заметной ноткой горечи. — Считаешь, что я так говорю, воздух сотрясаю.
— На вот, сынок, попей чаю, — спокойно ответила мать. — Уезжают молча. Те, кто много говорят, всегда остаются.
Раздосадованный Михаил испробовал настойки, на фоне радио дал нелестную оценку антикризисным мерам властей и стал собираться.
— Ты стал совсем редко меня навещать, — пожаловалась старуха. — Приезжай почаще.
— Я был у тебя на прошлой неделе, — терпеливо возразил Гоженко.
— Дети перестали уважать старость, — любезно сообщила мать. — Вы знаете, мой сын совсем меня забросил. Он очень известный архитектор. Но и архитекторы стареют, просто они до поры об этом не знают.
— Ты совершенно права, мама, — пробормотал Гоженко. Затем Михаил спустился на три этажа вниз, где попал в объятия особы с бледным личиком. Ей он сказал:
— Как я устал, Лиза! Ах, если бы ты знала, как я устал!
Молодая женщина поспешно открыла холодильник, явив взору Гоженко холодную пустоту, и извлекла бутылку красного вина. Она похвасталась, что у нее есть сыр из Швейцарии, который привезла подруга. Михаил велел нарезать.
— Сыр очень хорош к вину, — важно отметил он. — Хороший сыр сейчас днем с огнем не сыскать. Налей мне бокал, я хочу пить. От маминого чая у меня сухо во рту.
— Бедный мой, — сказала Лиза. — Ты такой утомленный! Она совсем тебя довела. Она всех тут доводит. Все время кормит на улице птиц. Голуби загадили все крыльцо!
— Она всегда любила всяких пичужек, — снисходительно откликнулся Михаил, — Мать давно не в себе.
Он поискал глазами хлеб и не нашел, взял тонкую пластинку сыра, пожевал и добавил:
— Я собираюсь уезжать, а она не верит. Говорит, что это делают молча.
— Молча — трусость, — задумчиво сказала женщина, положив ногу на ногу. — А куда ты собрался?
— А черт его знает! Налей мне еще вина. Я и скотч купил…
— Зачем?
— Склеивать разбитые вещи, разумеется. Обязательно найдутся вещи, которые надо склеить.
— Знаешь, — заметила женщина, — есть вещи, которые уже не склеить. Мне без тебя будет холодно. Ты надолго?
— Не знаю я. Я еще ничего не знаю.
Лиза облегченно вздохнула.
— Если ты ничего не знаешь, то никуда от меня не денешься.
— И ты туда же…
Гоженко пошел в комнату и кинул пиджак на спинку стула. Из кармана выпала монетка и укатилась под шкаф.
Лиза возилась на кухне. Сквозь межэтажные перекрытия доносился свист скворца. Михаил почувствовал, как ноют мышцы на ногах, и прилег прямо на покрывало.
Ему снилось, что он летит над рекой, поверхность которой напоминала дамасскую сталь. В ней отражалось ослепительное солнце, наполовину съеденное горизонтом и перечеркнутое размытыми линиями сизых туч. На одном берегу реки — высоком, обрывавшемся к полоске песчаного пляжа скользкой бурой глиной, рос сосновый лес, плотный и густо-зеленый в кронах, сумеречный и разряженный у красноватых корней, покрытых заячьей капустой. Другая сторона была объята однотонной равниной, и туда-то и садилось солнце, высвечивая черные в закате холмы курганов.
Гоженко во сне глубоко дышал, радуясь, что здесь, на высоте, есть свежий воздух. Ему стало комфортно и свободно. Он был доволен, что летит один и вокруг нет толчеи и суеты. Михаилу казалось, что его мягко подхватывают теплые потоки и поднимают ввысь, и тут же он попадал в зону ледяного ветра, заставлявшего ежиться и стремиться ближе к земле.
Потом он увидел радугу и все вокруг закружилось и стало разноцветное, и крутилось все быстрее и быстрее — до тошноты, и он оробел и захотел проснуться, но не смог. Под ним еще плыла земля — лес и река исчезли, внизу тянулось ровное поле, покрытое золотистым злаком, и вроде бы поле разделяла на части проселочная колея: по дороге к курганам, поросшим ровной колкой травой, брел путник. Михаилу подумалось: «Это, кажется, я сам — здесь больше никого нет. Или это Стурнин?» Но он не успел разглядеть: поле и человека заволакивало стремительным туманом — так бывает при взлете самолета, когда пейзаж под крылом уходит в облака. Скоро Михаил завис в сплошном бесконечном мареве, и стало скучно.
— Я видел сон, — сообщил он бледнолицей женщине. — Я летал. А потом стало ничего не видно…
— Летают дети, когда растут, — заявила Лиза. — А ты взрослый. Я выключила верхний свет — не хотела тебя будить.
Она сидела в кресле у кровати, вытянув красивые ноги, и пила вино.
— Лиза, — сказал он. — Лиза-Лизавета. Ты слышала, что я говорил?
— Нет, — ответила женщина.
— Ты никогда меня не слушаешь.
Лиза поставила бокал на журнальный столик, передвинулась на край кровати и положила руку Гоженко на лоб. От ее кожи пахло стиральным порошком. Гоженко зажмурился и наблюдал сквозь ресницы крупное тело, которое чуть покачивалось в полутьме. Изящная рука на лбу подрагивала.
— Ты тоже мне не веришь, — задумчиво сказал Михаил. — Мои женщины считают меня тряпкой. А ведь я даже рюкзак уже купил. И скотч.
— Нет, что ты, я тебе верю, — рассеянно возразила Лиза и встала. — Если ты так говоришь, значит так и будет. Только ты, наверное, что-нибудь не то купил. Ты всегда выбираешь что-нибудь не то.
«Хорошо, конечно, когда любовница и мать живут в одном доме и Лиза за ней присматривает», — подумал Михаил, — «Но такое соседство имеет свои минусы».
— К матери заглядывай, — сказал он. — Хоть раз в неделю. Она иногда думает, что ты из собеса. А иногда — что от самого господа Бога.
Михаил оглянулся. Лизины волосы рассыпались по ключицам, на которых виднелась тонкие полоски от комбинации; под костью существовала выемка, которая когда-то сводила архитектора с ума. Женщина включила телевизор, ее голубые глаза помутнели. «Она меня не слышала», — подумал Гоженко, кладя деньги на кухонный стол — прямо в хлебные крошки.
3
Дмитрий Стурнин в своей недлинной жизни был женат дважды и собирался сочетаться браком вновь — с одной и той же женщиной. Гоженко побывал на обеих свадьбах — на последней в качестве свидетеля, и говорил другу, когда тот пытался ангажировать Михаила в третий раз:
— Понятые тебе точно не нужны — ты же злостный рецидивист.
Перед смертью Стурнин редко общался со своей возлюбленной, несмотря на то, что они знали друг друга с детства, когда походили на близнецов — оба пухленькие, с круглыми карими глазищами и сильнейшей жаждой познания, доводившей родителей до белого каления, ибо вопросы от этой парочки сыпались ежеминутно — причем такие, что взрослые не всегда находили ответы. Так, Дмитрий и Ася, будучи вывезены в возрасте шести лет на дачу, совершенно самостоятельно открыли процесс фотосинтеза. Кроме того, дети из-за медлительности взрослых долгое время очень неохотно разговаривали по-русски. Для общения между собой они изобрели звуки, схожие с дельфиньими песнями, и руническое письмо.
Поток любопытства не иссяк у Стурнина и в более зрелом состоянии — тем более круг потенциальных источников информации, сначала ограниченный папой и мамой, значительно расширился. От Дмитрия прятались учителя в школе и педагоги в вузе; друзья обзавелись специальной салфеткой, которую использовали как кляп (ее стирали раз в день по очереди, заботясь о том, чтобы не занести Стурнину инфекцию); когда Дмитрий имел постоянную работу, сослуживцы приобретали привычку включать на полную громкость все выпуски новостей с утра до вечера, а в промежутки между программами отгораживались наушниками (в результате один из них превратился в довольно компетентного и успешного политолога). Даже собаки убегали в другую комнату, когда он начинал выпытывать особенности мироощущения Canis lupus familiaris.
От таких любознательных детей ожидали великих свершений, и Ася отчасти их оправдала, защитив докторскую по биологии в 30 лет и нажив немало врагов за приверженность теории о происхождении мужчин от женщин-гермафродитов. Стурнин же с блеском окончил филологический факультет, читая запоем все, что попадалось под руку — от басен Эзопа в переводах Л.Н.Толстого до ужасов Стивена Кинга, и на этом распрощался с академической средой и, в первый раз, с женой — совершенно неожиданно для окружающих.
— Ты стала слишком красива, — объяснил он. — Это невыносимо.
Несколько лет он нигде не работал — сел на шею родителям и поглощал книги в неимоверных количествах. Он просыпался с утра и начинал читать с места, заботливо отмеченного накануне закладкой, и не прекращал ни на секунду, имея в руках том и за едой, и в сортире, и в постели.
Три года нога Дмитрия не ступала на асфальт улицы, потом замененный плиткой. Три долгих года Стурнин неизменно отклонял любые приглашения на вечеринки, светские рауты, свидания и мероприятия любой направленности — от демонстраций до посещений кинотеатра. Тысячу девяносто шесть дней (один год случился високосным) он не видел друзей — и вообще никого из людей, кроме отца и матери; когда они звали гостей, Стурнин скрывался в своей комнате, дабы не отвлекаться на болтовню, салат оливье, который мастерски делала матушка, и любимый напиток папы — бренди. С Гоженко он тоже не встречался — даже тогда, когда сосед сверху заливал квартиру.
— Дармоед, — определило общество с облегчением.
— Нелепый человек, — говорила Ася не без уважения, когда ей говорили о бывшем муже, образ которого в памяти сильно истрепался; в молодости приходится запоминать столько вещей и явлений, что люди забываются быстро.
Через три года Стурнин с ужасом понял, что ознакомился со всей мировой литературой, которую смог найти и вместить. Дмитрий испортил зрение, сидя перед компьютером; почувствовал, что сходит с ума, при мысли о необходимости все перечитать; кроме того, однажды ночью Стурнин проснулся с твердой убежденностью, что авторство «Тихого Дона» принадлежит не Шолохову, а Гумилеву, и впал в состояние, близкое к каталепсии.
Литература не предоставила ответа на большинство вопросов, тем более что Дмитрий обнаружил, что совсем запутался и не может даже подсчитать, сколько мужчин с именем Аурелиано рождалось в семье Буэндиа. Ему пришлось вылезти из кресла и выбраться на воздух на отвыкших от движения, подгибающихся ногах, икры на которых обвисли, как щеки у бассет-хаунда, и болтались в джинсах. После трех лет затворничества улица показалась Дмитрию волшебной.
Свобода и свежий воздух повлияли на Стурнина неожиданно: он превратился в фотографа. Он с рассвета до темноты наблюдал суету обыденной жизни, от которой изрядно отвык; бывало, и ночами бродил по городу, восстанавливая мускульную силу и удивляясь, и пришел к выводу, что этот хаос невозможно познать, не зафиксировав каким-то образом: иначе все менялось так стремительно, что Дмитрий не успевал разглядеть ни деталей, ни целого.
Гоженко, который даже в подъезде не пересекался с другом, случайно наткнулся на него на Арбате, где Дмитрий делал портреты желающих: сто рублей — карточка, и вы увидите себя таким, какой вы есть.
День встречи выдался холодным и грустным — даже занявшие место неподалеку музыканты-индейцы спрятались в ближайший подъезд и выводили в пыльной сухой тишине тихие печальные рулады на сампоньо. Мелкий октябрьский дождь смыл с Арбата краски — улица посерела, как дом Актера, надменная, молодая, еще не успевшая потускнеть принцесса Турандот испытывала явное желание скрыться в театре Вахтангова; никто не хотел фотографироваться в такую погоду. Стурнин с легкостью согласился на предложение «пропустить за встречу», тем более что оба искренне обрадовались.
Немного обсохнув в первом попавшемся баре, Дмитрий поведал о своем везении: в самом начале карьеры к нему подошла пожилая низенькая дама удивительно несовременного облика, которая показалась фотографу скорее неприятной, но благородных кровей. Незнакомка улыбалась странной обаятельной и нерешительной улыбкой, открывая мелкие зубки. Она потребовала снимок, и сам Стурнин ужаснулся тому, что получилось — какой-то взлохмаченный старый чертенок. Дама пронзила Дмитрия острым негодующим взглядом и величественно удалилась, ни сказав ни слова и оставив фотографа в растерянности: Стурнин никак не мог понять, как ей удается при такой непрезентабельной внешности держаться столь царственно.
Дама оказалась известнейшей актрисой и разбранила в своем окружении Стурнина в пух и прах, не жалея матерных выражений, в которых давно достигла виртуозности и силы духа, равной игре на сцене. Заказчики потянулись уже на следующий день.
Его работы не нравились никому. Несколько раз его били, два раза подали в суд, гнали с Арбата в шею (он выжидал некоторое время и возвращался). Клиентура росла в геометрической прогрессии — только плохая погода оставляла Дмитрию свободную минутку. Фотографии стали продаваться, вскоре появился достаток и возможность приобретать профессиональную аппаратуру. У Стурнина состоялись три выставки — две в Москве и одна в Цюрихе, и он готовил четвертую, но по-прежнему почти каждый день появлялся на Арбате и предлагал услуги прохожим: порция правды всего за сто рублей, у других это стоит дороже, господа и дамы.
Михаил после нескольких рюмок загорелся и упросил запечатлеть и его — бесплатно. Получив через несколько дней заказ, Гоженко позвонил Дмитрию и сказал:
— Ну ты и сволочь!
— Драться не будешь? — поинтересовался Стурнин. — Тогда заходи.
С этого момента их общение возобновилось и продолжалось до тех пор, пока Дмитрий, отложив огрызок яблока, не влез в час ночи на подоконник, глядя на погашенные огни во дворе. Он сделал это босиком, не озаботившись натянуть даже носки, и Гоженко подумал, что другу было холодно стоять на скользкой белой поверхности, на которой остались нечеткие отпечатки подошвы и — отдельно — коротких пальцев; один из них искривился и, вероятно, причинял хозяину при жизни немало неудобств.
4
Гоженко со временем — один из немногих — почти привык к манере работы Стурнина и работы друга похваливал, но старался с одобрением не переусердствовать.
— Даже такой человек, как Димка, может задрать нос, — объяснял он свою сдержанность.
Стурнину, впрочем, зазнайство не грозило, так как популярность не являлась его основной целью, хотя Дмитрий и преуспел, судя по количествам выставок, продажам и посещаемости авторских страниц в интернете. Начав с Арбата и довольно скромного «Зенита», Стурнин, что называется, пошел в мир. Широко известны его репортажи о беженцах — серия лиц, и только лиц. Нахмуренный лоб и вопросительный взгляд попрошайки, бесстрастные черты старика, сидящего рядом с рваной палаткой, яростная красота худой женщины, грозящей кулаком объективу, наглая улыбочка молодого араба с железным зубом, которого ведут к полицейской машине — такие сюжеты оказались очень востребованы.
Вершиной мастерства Стурнина считались бытовые сцены: он «ловил» их прямо на ходу — молодые курносые девочки в косичках ерзают на скамейке, сжимая красные картонные стаканы с кока-колой; голенастый ребенок на самокате отталкивается ногой от асфальта, белобрысая голова упрямо наклонена, а мать отпускает его в путь прощальным жестом и похожа на Мадонну; молодежь, явно наслаждаясь запретным мгновением и пугливо оглядываясь, пьет пиво у вечного огня (судя по выражению лиц — дрянное, у одного индивидуума отчетливый фингал под глазом); пенсионерка в опрятном берете нерешительно протягивает прохожему у подземного перехода нитку сушеных грибов; метущий дворник в осеннем дворике отгоняет соседского пуделя.
Помимо этого, у Дмитрия очень неплохо получались городские зарисовки — ржавые зелено-бурые крыши старых особняков, снятые с последнего этажа высотки; залитый светом Крымский мост, сфотографированный летом в пять утра, когда движения еще нет, зато асфальт блестит, как слюда, а ванты делят на сегменты желтое небо; белая высокая колокольня небольшой уютной церквушки, скрытой за дубом, ясенем и терном.
В минуту откровенности, когда друзья предавались любимому занятию: сравнивали свои библиотеки, имея в поле зрения бутылочку «Метаксы» и искромсанный лимон на не очень чистом блюдце, Дмитрий признался Гоженко, что на самом деле всегда хотел снимать природу.
— Я же в таких местах бываю, такую красоту видел! — жаловался Стурнин. — А вот не получается. Не хватает движения, выходит не живо, все в статике. Положим, горы — вот, посмотри. Знаешь, какая могучая жизнь? Глаз не оторвать. А на снимке — ну хребет, ну красиво, и только.
— А что тебе еще надо? — поинтересовался Михаил.
— Смысл, — отчеканил Дмитрий.
Михаил пролистывал изображения на мониторе и удивлялся, не понимая — красоты хватало, но Стурнин морщился и в конце концов попросил прекратить разговор: все-таки он стал достаточно самолюбив, чтобы ощутить раздражение, когда речь шла о том, что фотограф считал неудачей.
Один раз, вернувшись с Арбата, где Стурнин исполнил за день группу немецких туристов, шесть влюбленных пар, немолодого хиппи, местного попрошайку и шпица пожилой актрисы (бесплатно), он сделал в зеркале лифта селфи, чего раньше себе не позволял, полагая эту моду глупостью и блажью. Когда он стал рассортировывать и обрабатывать фотографии, то впал в изрядное изумление: на снимке отобразилась незнакомка. Так и не избавившийся от рыхлости, очкастый, лысоватый человек не первой молодости и миловидная невзрачная женщина, тоже довольно пухленькая вроде бы, чем-то похожая на Асю, которой Стурнин как раз собирался делать третье в жизни предложение.
— Надо же, — пробормотал Дмитрий, вглядываясь. — И откуда что берется?
Он определенно никогда этой дамы не встречал, но странным образом угадывал в ней знакомые черты — в фигуре, в повороте головы; теперь Стурнин увидел, что у женщины рыжие волосы и, кажется, веснушки на носу и тоже очки. Очень приятная барышня. Она смотрела куда-то вбок, стояла рядом уверенно и спокойно, будто встретились добрые соседи и сейчас разойдутся по своим квартирам, дружелюбно перемолвившись о погоде.
Стурнин сделал еще несколько селфи и обнаружил, что женщина присутствует на всех фотографиях, где присутствует он. Иногда она выходила довольно четко, иногда угадывалась лишь контуром или обозначалась какой-либо частью — положенной на плечо рукой, локоном волос в уголке, или просто ощущением.
Стурнин долго ломал голову, вспоминая, где мог ее видеть. Он проделал гигантскую работу, пересмотрев архив, и обнаружил несколько фотографий с участием этой или очень схожей дамы: вот она целует подростка (здесь барышня совсем юна, у паренька весьма обалделый вид; хорошая, экспрессивная фотография); вот стоит в компании людей постарше, что-то оживленно говоря и придерживая изящную шляпку (иностранцы откуда-то из Азии, дали пять долларов); вот угадывается за спиной сирийца (боец с гордостью позировал около гаубицы и через десять минут после снимка был буквально врыт в землю снарядами, поэтому немудрено, что у женщины печальное лицо). Не так уж и редко появлялась на снимках рыжеватая дамочка.
— Ну ты и бабник, — вынес вердикт Гоженко. — Вот уж не ожидал от тебя. Аське лучше не показывай, а то еще лет пять прохолостякуешь.
Михаилу женщина не понравилась: таких низеньких, плотненьких, простодушного вида баб он побаивался больше других, потому что полагал, что вследствие недостатка внешней яркости подобные особи озабочены лишь тем, как бы мужика подвести под венец, а там хоть трава не расти.
— Терпеть не могу тихонь, — не раз говорил он матери, — Они-то как раз самые жесткие хищницы и есть. Раз поцелуешь и никогда не вырвешься из объятий.
— Может быть, для таких, как ты, это к лучшему? — предполагала старая женщина, вслушиваясь в свист скворца, и черные глаза еще больше чернели от воспоминаний, в которых сын заменялся русобородым красавцем-пиратом с кортиком на боку, капитаном, пришедшим из-за моря.
— Сын совершенно не похож на тебя, — сетовала она, — Он рохля.
Она рассказывала, что заполучила капитана пятьсот лет назад именно тем способом, которого Михаил так боялся — крепчайшим объятием, от которого пират не смог освободиться до конца дней своих. Видит бог, он пытался уйти — всеми возможными путями: кутил в кабаках с распоследними шлюхами и исчезал с ними в хижинах на склонах гор, запрещал ей сопровождать его в рейс, а, бывало, и вовсе пытался прогнать взашей — да, сынок, он бил меня, лупцевал как сидорову козу, но я не в обиде — таким уж его создал бог, мужчину моей жизни; всегда много вина, женщин, друзей и приключений — и все же только я находилась рядом постоянно; он всегда возвращался.
Возможно, все дело в мелиссе. Пей чай, сын, я поведаю тебе, что мелисса — это очень полезное растение; оно улучшает аппетит и хорошо излечивает укусы собак. Я давала капитану мед из мелиссы, он ел горстями и избавлялся от бессонницы и болезней желудка; нельзя также забывать, что настой из мелиссы с майораном улучшает память. Я и сама пью мелиссу и добавляю в мясо, женщинам это тоже полезно.
Старый пират прибегал ко мне, как только его кто-то кусал; я поила его чаем, и он успокаивался и становился кроток, как овечка — ровно до тех пор, пока посторонний не входил в каюту, нарушая наше уединение — тогда он хватался за кинжал, с которым умел обращаться лучше всех на побережье.
С мужчинами так и надо: крепко обнять и напоить отваром из трав; тогда он становится шелковым.
Самый упрямый волкодав втайне хочет, чтобы его держали на привязи. Необходима лишь капелька мудрости: не натягивать поводок слишком туго и не говорить мужчине о том, что тебе ведомо его сокровенное желание, и тогда вы до конца жизни проторчите вместе на капитанском мостике, глотая чертовы соленые брызги, которые я ненавидела всей душой.
5
Мудрость матери Гоженко, возможно, пригодилось бы девушке баскетбольного роста, которая за десяток лет брака с Михаилом привила ему немало комплексов, но неоднократной жене Стурнина не требовалась по очень простой причине: Ася с детства уверилась, что Дмитрий никуда не денется, что они — навсегда вместе.
Со времени самостоятельного обнаружения фотосинтеза пара познала открытия не менее удивительные, и одним из озарений стал секс. Ровно через десять лет после знаменательной поездки на дачу родители Стурнина устроили вечер, плавно перетекший в предутренние серенькие философии; разумеется, Асина семья присутствовала — и старшие, увлекшись яростным обсуждением годовщины путча ГКЧП, дела КПСС и либерализации цен, как-то прозевали момент, когда их отпрыски покинули общество и уединились в дальней комнате. Там деток и обнаружили часов в пять утра — две головы на одной подушке, в темноте казавшиеся одинаковыми, как у близнецов; они касались друг друга носами и спали так спокойно, как могут только молодые люди после любви.
Впрочем, Дмитрий и Ася не были новичками в этом деле. Исследовать чувственную сферу они начали давно и быстро поняли две вещи: что от физического контакта получают огромное удовольствие, и что об этом удовольствии не следует трепаться направо-налево.
О таком явлении, как поцелуй, дети узнали из книг и наблюдений. За руки они держались чуть ли не в колясках, еще когда использовали дельфиний пересвист и руны, а коснулись губами друг друга впервые на заре перестройки, на даче. Как-то при чаепитии, которое на английский манер проводилось в пять часов, детей угостили песочным печеньем, приготовленном мамами Аси и Дмитрия на густом сгущенном молоке. После поедания лакомства событие и произошло — в летней беседке, отгороженной от чужих взоров кустами, у маленького грязного прудика, образовавшегося после того, как здесь забуксовал грузовик, доставивший по большому блату «левые» стройматериалы. Машина выбила толстыми колесами в земле такую дыру, что хозяева решили не зарывать ее, а наоборот — углубили и напустили карасей. Вечерами в беседке взрослые вели беседы, играли в карты или домино, выпивали; еще дед Дмитрия провел электричество, и на стол беспрерывным дождем падали привлеченные светом насекомые; утром трупики сметались тряпкой в прудик, где их поедали рыбы.
До темноты же место находилось по неписанным договоренностям в распоряжении детей; именно там они строили воздушные замки, именно там Дмитрий, отмахиваясь от бабочек-капустниц, клал в рот маленькой возлюбленной ягодки красной смородины и недозрелого крыжовника, не подозревая о том, что Ася терпеть не может кислятину. Девочка обожала сладости; вкус ее губ остался для Дмитрия сахарным и во времена второй женитьбы, когда оба уже приучились курить и Ася дымила скверными сигаретами без фильтра.
Им не хотелось делиться переживаниями хотя бы и с близкими: их любовь всегда существовала только для двоих, она не нуждалась в оценках или поощрениях посторонних. Даже Гоженко не удостоился чести быть посвященным в ее глубины — до тех пор, пока Дмитрий не встал босыми ногами на подоконник, отложив ржавый огрызок яблока и растрепанный томик Чехова, и не увидел слепыми глазами космическое пространство двора, где сияние падающего снега высвечивало на стекле лик женщины, обнаруженной им на фотографии-селфи.
Возможность получать наслаждение не только от вербального общения, но и от физических контактов ошеломила молодых людей, привела в восторг и еще более сблизила. Они и окружающим, и самим себе казались неразлучными до такой степени, что одноклассники в школе не допекали их обычными дразнилками, а родителей вызвали в школу только один раз и вяло, для порядка, пробормотали что-то о морали. Среди взрослых дальнего круга брожения все-таки получились; как водится, нашлись ханжи и сплетники, с блестящими глазами шепчущие в уши о развратных нравах нынешней молодежи, но родственники восприняли связь Дмитрия и Аси как нечто естественное и достойное внимания только с той точки зрения, что свадьбы стало играть очень затратно.
— Иного и быть не могло, — говорили на кухне у Стурниных за скверным кофе или пустым чаем.
Да и тема как-то быстро исчерпалась: оба семейства, привыкнув издавна делать все вместе, дружно вложили остатки средств, еще не съеденных реформами, в структуры, которые позже стали известны как финансовые пирамиды, поэтому любовь двух оканчивающих школу подростков быстро перестала интересовать кого-нибудь, кроме самих подростков.
Родители, озабоченные и изумленные доселе невиданным убыстрением времени и необходимостью крутиться, как юла, организовали бракосочетание сразу после того, как состоялось долгожданное поступление в институт. Родственники воспринимали вуз гораздо серьезнее, чем подростковые амуры, рассуждая в таком ключе, что, дескать, женившись, дети станут ответственнее подходить и к учебе, и к жизни в целом.
Первая свадьба Дмитрия и Аси прошла банально — пятница на сентиментальные сентенции многочисленных тетушек и мужественное кряхтение дядюшек, выходные — на грандиозную пьянку с друзьями на даче, где вокруг головы жениха вились бабочки-капустницы, невеста ела песочное печенье, а караси — сбитых со стола жуков и сигаретные окурки. Пели песни, порывались читать стихи — в основном свои, и, в основном, плохие. Стурнин, забыв о торжестве, сцепился с возглавляемой Михаилом группой товарищей, которые утверждали, что Солженицын ближе русскому человеку, чем Хемингуэй, и потому его надлежит изучать наряду с Лимоновым, а без американца можно вовсе обойтись, как и без англичанина Толкиена.
У окружающих вообще создалось впечатление, что отмечали не столько бракосочетание, сколько переход из статуса абитуриента в состояние студента. Запомнилось же сборище в основном тем, что нетрезвый Гоженко, затеяв прыгать в полночь через костер, встал посреди пламени столбом и так пребывал довольно долго, почти не пострадав физически, но изничтожив брюки по всей площади задницы.
— Ты уникален, монстр, — восхищался утром Стурнин, осматривая место происшествия, — Не понимаю, как могло так получится, что ткань сгорела без остатка, а на коже ожогов совершенно нет. Попа как у младенца!
Впрочем, костер прогорел без дальнейших происшествий. Медовый август Дмитрий с Асей провели, частью отсыпаясь и кормя карасей тельцами нападавших за ночь жуков, частью в походе в средней полосе: одолжили байдарку. Молодожены десять дней мучились с ней на мелкой речушке с наглухо заросшими берегами, то и дело разливавшейся в болотца и покрытой кувшинками: много веселья, ругани, сломанное весло, куча забытых предметов от репеллента до презервативов, зато пять шелковых рубашек на двоих и галстук, который Стурнин ни тогда, ни после так и не надел.
Через два месяца свежеиспеченная семья осознала, что процесс познания, в котором они с детства совершили множество прекрасных открытий, имеет множество пробелов, которые еще только предстоит заполнить — и замирать уже не от сладкого ужаса знакомства с новым, а от страха и страдания.
Они поняли это одновременно: Стурнин, валяясь на асфальте у Останкино рядом с каким-то юношей с аккуратной щеточкой усов на интеллигентном, надменном лице, облаченном в странную форму — то ли белогвардейскую, то ли казачью, и Ася, с профилем застывшем и белым, как мелованная бумага, недвижимая и устремленная в часы на стенке, мерность хода которых казалась страшным издевательством.
Над Стурниным неслись пули и ночь, выбивая снопы искр из асфальта; впереди грохотало, остро пахло какой-то тошнотной гадостью, оставлявшей на языке привкус свинца; кто-то выл, кто-то пытался подняться и его прижимали к земле, кто-то деловито и четко, как метроном, говорил:
— Не подниматься… Не подниматься… Лежать… Лежать… — и вдруг заорал страшно и неразборчиво; лежащий рядом юноша в нелепой шинели, корчивший из себя то ли полковника Турбина, то ли Григория Мелехова, не шевелился, и из-под шеи темной лужицей вдруг показалась кровь. Когда тело волокли к машине за хлястики на плечах, Дмитрию стало дурно: он увидел не человека, но мешок костей. До этого о смерти он только читал.
Домой Дмитрий попал под утро, пройдя ночь насквозь, пешком, переулками и дворами (вот когда Стурнину пригодилось знание московской географии — страстного увлечения школьных лет). Позже Дмитрий рассказывал, что более всего удивила в этом походе дикая, неправдоподобная тишина и полное отсутствие света в окнах, хотя, возможно, испуганному юноше и показалось.
— Такое впечатление, что я вату в уши запихал, — описывал он, — При этом я слышал все отчетливо: грохот продолжался, пока я выбирался от телецентра через какие-то пакгаузы и гаражи к Марьиной роще, я слышал поезд на железной дороге и испугался его, грохот поутих в марьинорощинских улочках и почти перестал ощущаться у Новослободской, а на Маяковке я заметил уже людей, лица были тревожные, но какие-то вроде бы радостные; все были возбуждены, это я отчетливо видел, хотя они не производили никаких резкостей: напряжение угадывалось по тому, как коротко они перебрасывались фразами. Кто-то спросил меня: «Парень, ты оттуда? Как там?» «Там убили кого-то», — выдавил я, и тут мне стало плохо, я почти перестал соображать и единственное, чего в этот момент боялся, — что меня вырвет прямо на собеседника. Все же я разобрал совет — не ходить в сторону Смоленки. Говорили, что у Белого дома тоже стрельба и жертвы. Тогда я обошел стороной, по переулкам, Лубянку и Кремль, дал большого крюка через Китай-город и Таганку. Там оказалось тоже страшно и тихо, тихо, звуки существовали, но существовали отдельно и только подчеркивали пустоту — они были в другом пространстве. Я разгребал тишину, как тяжелый песок, я дико устал, замерз, мне казалось, что на ноги навесили кандалы; я шарахался от любой лужи — вода казалась черной, как кровь с шеи убитого паренька, и мне все мерещилось, что часть попала на меня, но я не мог разглядеть. Щекой я ощущал влагу, но не понимал, откуда она.
И Стурнин поворачивался к жене:
— Посмотри, посмотри! Нет ли пятна?
Ни пятнышка крови не увидела Ася на лице мужа, он даже ухитрился особенно не измяться, но выглядел так нелепо — полноватый растерянный юноша, растрепанный интеллигент, ко всему прочему потерявший очки — что она нервически рассмеялась. Ей пришлось подвести Дмитрия к зеркалу, чтобы тот увидел и оценил внешность своими близорукими глазами и успокоился.
— Почему, Димка? — спросила она.
Стурнин понял, несмотря на потрясенное состояние и усталость: Ася спрашивала не столько о том, почему он не предупредил, куда отправляется, сколько о том, зачем он вообще пошел к Останкинской башне.
— Я и сам не знаю, — пожал он плечами.
Дмитрий не кривил душой ни капельки. Его однокурсники тоже не смогли бы, наверное, внятно сказать, почему они вдруг снялись из общаги, подобно возбужденной стае скворцов, и полетели в горячечные недра смутной октябрьской Москвы. Некоторые играли в идеологию и объявлялись революционерами, хотя толком не могли определить, за кого выступают. У немногих получалось выстраивать подобие логических цепочек; но никто не представлял, что именно стоит за словами, которые так щедро сыпались в эти дни изо рта. И уж точно никто не смог понять, отчего молодая толпа при подходе к опасному месту куда-то канула, рассеялась, будто только что не призывала стрелять, крушить и уничтожать — одни мальчики и девочки банду Ельцина, другие — реваншистов из Верховного совета; разбежалась и оставила Дмитрия в одиночестве.
Он и сам затруднялся сначала объяснить, отчего остался, но быстро признался, что виною всему стало любопытство: он хотел наблюдать доселе невиданное. Не случалось еще в их с Асей жизни такой концентрации агрессии, дикости и абсурда.
— Я просто не мог уйти, понимаешь? — говорил Стурнин. — В этом было что-то завораживающее. Знаешь, я никогда не видел в людях такой искренности. Да, они были дики, готовы убивать и тут же — бежать, сломя голову. Кажется, когда начался штурм Останкино, толпа уже забыла, зачем они вообще это делают, а уж когда пошла стрельба, остались вообще одни животные инстинкты — спрятаться, остаться в живых. Но люди как бы очистились от шелухи, как вот луковица, и мне показалось, что я вижу нечто настоящее, естественное — самую суть человека. Никогда такого не видел. Мне кажется, это очень ценное наблюдение — оно стоило того, чтобы потом пешкодралить через всю Москву…
— Тебе что, понравилось? — спросила Ася, не поднимая глаз.
— Как может такое нравится? — удивился Стурнин.
— Зачем же ты остался? — вспыхнула Ася. — Глядеть, в какого зверя может превратиться человек? Любоваться, как убивают? И потом заявиться домой и иметь наглость разводить умные теории об искренности подлецов и естественности негодяев? При этом даже не найдя возможности позвонить мне и хотя бы сказать, где ты и что с тобой? Здорово все это, нечего сказать! Высоконравственный ты человек, Димка.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.