Пролог
— Скажите, на что у Вас уходит больше времени: на обучение или на собственно работу, на реализацию задуманного?
— Я бы не стал разделять эти процессы, — задумался интервьюируемый, предпочитаю учиться в процессе работы, непрерывно, заглядывая иногда в справочники, просматривая исторические эссе, но заниматься образованием отдельно не считаю целесообразным: слишком многое хочется сделать, так что образование для меня такой, знаете ли, самоподдерживающийся процесс, Вы уж простите за тавтологию.
Беседа состоялась после длительных согласований и нескольких переносов, происходила в подвале дома–колодца, полуразрушенного, где предприимчивые бизнесмены устроили небольшое кафе в стиле лофт, покрыв старую кирпичную кладку, местами восстановленную и заштукатуренную какой–то белой краской вроде белил, что создавало неожиданно уютную атмосферу, некое сочетание современности с патриархальностью — намёк то ли на тленность бытия, то ли на незыблемость материального.
— А что больше всего мешает: текучка, фобии, страх остаться не у дел, опасения творческого кризиса или что–то ещё? — не унималась корреспондентка недавно открывшегося радио–канала.
— Ничего из перечисленного, — грустно улыбнулся художник, не угадываете. Повторяемость событий — вот самый большой грех, из–за которого все мы фактически топчемся на месте. Порой кажется: ну вот, решил проблему, или задачу, называйте, как угодно, а она возвращается снова и снова, как навязчивая мысль или назойливое насекомое. Думал, что такое состояние свойственно только мне, а потом убедился, что многие от него страдают. И здесь главное, на мой взгляд, не пытаться переложить свои проблемы, сомнения на ближних — всё равно не поможет, пока не разберёшься сам с собой.
Интервью с некоторых пор ставшего популярным художником имело определённый резонанс. Отклики в сетях были самые разные: традиционные пожелания успеха, выражения признательности, хотя не обошлось и без недоброжелательства. Справедливости ради следует отметить, что хейтеров, шустрых и вездесущих, оказалось немного — так, кажется, ныне называют эту категорию с заранее сформированным негативом по любому поводу, тиражирующих одну–единственную точку зрения, не забывая, при этом, её нюансировать: обработал, и можно предъявлять на всеобщее обозрение.
Никита Остроумов (так зовут нашего героя, о котором и пойдёт в дальнейшем речь, но не только о нём), призадумался. Несмотря на доброжелательную, по большей части, тональность отзывов, во всех сквозила какая–то заданность, как будто ими дирижировали из единого центра, слегка нюансируя оттенки. Ощущение рождалось на подсознательном уровне, возникало чисто интуитивно, а интуиция его почти никогда не подводила и носила не врождённый, а скорее обретённый характер — результат прежней работы в одном из союзных министерств, где он обретался семь долгих лет, пока не осознал всю бессмысленность подобного прозябания. Поначалу и сам слегка грешил начётничеством, вынужденно, оказавшихся как бы между двух огней, с виду дружественных, а на самом деле, как выяснилось позднее, обременённых таким грузом амбиций и чинопочитания, что пришлось многим, в том числе и ему, призадуматься о своём месте в элитном учреждении, а заодно пересмотреть некоторые жизненные позиции.
Познание происходило в узком кругу случайно сохранённых друзей, некоторые из которых имели хотя и отдалённое отношение к этому миру, но много о нём наслышанные. Тогда ничего особенно нового по сравнению со сделанными им самим предположениями он не изведал. Удивляло иное: выглядевшее ранее заоблачно–невозможным и недоступным из–за пугающего многообразия оказалось на деле будничным и до безобразия приземлённым, где исход определяли симпатии и антипатии, личные склонности и сменные настроения, а порой даже время суток. То есть, как вскоре понял наш герой, за сложным крылось нечто примитивно–одноклеточное, амёбоподобное, и вызывало даже не неприятие, а просто животное отвращение.
Оставаясь неисправимым романтиком, причём с самого детства, Никита в дальнейшем так и не смог себя преодолеть: воспитанный на художественной литературе и мантрах педагогики советского периода, худо–бедно внедрявших в сознание подраставшего поколения идеалы добра и неизбежного торжества справедливости, он всегда и совершенно искренне недоумевал, сталкиваясь с суровыми реалиями бытия. Не самый прилежный ученик, но и не последний в школе, обычно старался поддерживать со всеми ровные отношения, немало удивляясь неадекватности реакции окружающих.
И всё же теперь ситуация виделась в корне иной: после долгих мытарств и рассовывания своих художественных фантазий по различным арт–площадкам, сопровождавшихся обиванием многочисленных порогов с неприступными и строгими искусствоведами, выносившими глубокомысленные суждения, неожиданный первый успех, не Бог весть какой, придавал некую уверенность. Появились силы идти наперекор, невзирая и не оглядываясь, раз что–то подвинулось в анонимных чертогах современного искусства
Но в данном случае отсутствие объяснений, которые он пытался извлечь из уверенной в своём будущем секретарши некоего объединения художников, хотя и обескураживало, но настраивало на философский лад, совершенно в данном случае зряшный.
Звонок из никуда (номер не определялся) застал Никиту врасплох.
— Товарищ Остроумов? — строго, но доброжелательно раздалось в трубке.
— Да, я, а кто говорит?
— Неважно, узнаете позже. Как настроение? — прозвучал неожиданный вопрос.
— Ещё раз спрашиваю: кто говорит? И какое Вам дело до моего настроения — Вы откуда, из благотворительной организации или..?
Найти подходящий эпитет–антоним не получалось (у меня, кстати, тоже не нашлось бы сразу), но телефонный благодетель неожиданно по–мальчишески захихикал, причём неестественно, натужно–глумливо, всей тональностью как бы давая понять, кто ведомый в разговоре, а кто — хозяин положения. Смех неожиданно прервался, теперь голос зазвучал покровительственно–воинственно и немного глуховато, как из Преисподней (хотя кто его знает, как там с обертонами, да и вообще..).
— Слышал, что у Вас с новой экспозицией не складывается, так мы можем помочь, если пожелаете, как Вам такой вариант?
— Мы — это кто: уточните пожалуйста. Вы из галеристов или критиков? И кто Вам дал мой телефон?
— Эх, неутомимый Вы наш, — теперь прозвучало почти запанибратски, и продолжилось, — не любопытничайте и ничему не удивляйтесь, у нас большие возможности. Я представляю экспериментальную лабораторию современного искусства, назовём её так, причём с очень широким спектром интересов и большими возможностями. Можно сказать, мы вездесущи. Устраивает?!
Реплика сопровождалась новым смешком, на сей раз, правда, не столько подобострастным, сколько пронзительным, пробирающим насквозь.
Тем временем навязчивый собеседник продолжал, но доброжелательности в голосе поубавилось, обходительность пропала так же одномоментно, как и возникла, в голосе зазвучал металл (артистизма ему было явно не занимать, отметил про себя Никита).
— Вот что, дорогой мой: скоро откроется выставка, где будет совмещено современное искусство и работы прошедших веков. Такой, знаете ли, меланж, — ввернул словечко благодетель. — Вас это может заинтересовать?
И опять смешок, но уже другой, с оттенком превосходства — говоривший явно кичился своим знанием прямых заимствований из французского, усиливавшихся пониманием своей вседозволенности.
Ситуация прояснялась, речь зашла о модернистах. Если канонические художники отталкивались от образов, почерпнутых из преданий древности и библейских сказаний, то модернисты рушили традицию, заявляя, что преимущество современного искусства — в отсутствии привязки к одному художественному языку. Во главе угла оказывался материал, который должен говорить сам за себя, будь то холст, глина, камень, стекло, земля и так далее.
Нельзя сказать, что всё, происходившее в рамках традиции, устраивало Никиту: конечно, налёт времени может деформировать образы прошлого, считал он, да и воспоминания в принципе подвержены коррозии, зато полузабытые ощущения создавали пустоты в пространстве, которые требуют заполнения, что давало повод для вдохновения. Не будучи святошей, он, тем не менее, с большим уважением и даже благоговением относился к традиции церковной, в первую очередь к иконописи, где его привлекала человечность образов, пускай иллюзорных. Но как может разворачиваться диалог между классикой и модернизмом со всей его фрагментарностью, порой обретавшей комичность, он не представлял. Так что ответ прозвучал категорично, хотя и дался с внутренним надрывом — всё–таки выставляться хотелось.
— Нет, благодарю, это не для меня. Я, знаете ли, консерватор, предпочитаю канонические образы, красоту человеческого тела, пластику приданного ему музыкального импульса, внутреннего, если Вы меня понимаете, и в современности разбираюсь плоховато. Так что ещё раз спасибо, но вряд ли смогу принять участие, да и к тому же так и не понял, кто Вы — представиться не хотите на прощание?
На том конце провода почувствовалось явное замешательство, быстро, правда, прошедшее: тёртый калач явно не собирался проигрывать и проявлял настойчивость.
— Ну, дорогой мой, это формула эскапизма, не для нас с Вами!
Никита внутренне содрогнулся — подобного выверта он никак не ожидал, познания незнакомца в сфере словесности казались безграничными, а тот тем временем продолжал:
— А Вам не кажется, дорогой мой (опять дорогой), что фиксация образов ушедших, даже, давайте начистоту, если бы они действительно существовали, то это всё равно некая попытка сохранить собственную распадающуюся идентичность, остановить мгновение, ставя себя подсознательно в один ряд с великими из прошлого. Такая попытка примерить чужое одеяние, немного ветхое, но вечное. А я Вам предлагаю сделать небольшой шажок в сторону, потом, если захотите, двинуться вперёд!
Разговор начинал утомлять, спорить становилось всё труднее — незнакомец обладал неплохим умением вести дискуссию и определённым знаниями, но манера говорила о склонности к монологу, где мнение собеседника неизменно отодвигалось на второй план.
— Пожалуй, — решил поставить точку Остроумов, — Вы в некотором роде правы. Все мы, как известно, пришли из детства, и моя вселенная, уж простите за пафосность, это фактически мир ребёнка, взрослого дитя, в сердце которого навсегда сохранился отпечаток прошлого, дополненного воображением.
Но точку всё-таки поставил собеседник.
— Вот что, уже поздно, так что давайте отложим окончательное решение на какое–то время, и не спешите, все так изменчиво в этом мире, да и в Вашей вселенной, как Вы её хорошо окрестили! Ничего запредельного мы Вам не предлагаем — будем только сюжетики изредка подкидывать и паблисити обеспечим, не извольте сомневаться! А там творите себе на здоровье, на общее благо, так сказать. Свяжемся, а пока думайте!
В трубке щёлкнуло, отбой.
Выглядело странно и как–то неконклюзивно: разговор вроде бы ни о чём, да и ситуация у Никиты ещё на патовая, но близка к критической: картины жили в углу, наваленные одна на другую, нового интереса особо никто не проявлял, первые отклики прогремели почти триумфально и вроде бы о нем забыли. На время, хотелось надеяться, но время шло.
Действительно, задумался наш художник: если подходить здраво, то вроде бы ничего, нарушающего исповедуемые принципы, незнакомец не предлагал. Многие грешили заискиванием и поиском протекции, находили, причём их работы, казалось, и так отличались смелостью и интересными сюжетами, но без солидной рекомендации оставались на хранении в многочисленных студиях, в лучшем случае — в музейных запасниках, безнадёжно пылясь в ожидании чуда своего открытия миру. Неприятной показалась другая реплика, касавшаяся «сюжетиков». В этом вопросе никакого компромисса он себе не представлял: только своё видение, свой стиль, свои идеи! Писать под диктовку он не сможет, даже если она не прозвучит категорично, оставляя ему пространство для самовыражения. Вот так, решил Никита, и никак иначе! Это, конечно, если ещё позвонят.
A
Переход страны на рельсы социалистического хозяйствования шёл неровно, скачкообразно, новые формы сменяли предшествовавшие, за которыми следовали непредсказуемые последствия, изумлявшие планету неожиданностью поворотов и изобретательностью реформаторов первой волны, задумавших строительство нового мира. Споры о случайности происходящего, не вписывающегося в общепризнанную закономерность, превращались в ожесточённые схватки, воспринимавшиеся как некая неизбежность, итогом которой должен стать выбор единственно верного курса. Случались и перегибы, о которых потом сожалели, но виновники публично каялись, при этом методично продолжали начатое, не всегда безобидное.
Каток сплошной коллективизации, сменивший не совсем удачный эксперимент с коммунами, зацепил дальние пределы (дальние по меркам тех времён, сегодня туда можно домчаться за полдня, если встать пораньше), а заодно и семью пасечника Николая, отнесённого кем–то к крепким середнякам. Задело, правда, не очень болезненно, без перемещения по территории необъятной страны и сопутствующего клеймения вслед.
Хозяйство велось небольшое, ладное, под стать жене пасечника Марии: стройная, открытостью своей привлекательная больше, чем внешностью, доброжелательностью подкупающая, не деланым сочувствием — языком поцокать и головой покачать, а помочь всегда на деле готовая, бескорыстно, от души, с пониманием. И на посиделки вечерние с удовольствием званая: как присядет, так весь ход беседы изменится непроизвольно, незаметно как–то, без особых усилий–попыток на себя одеяло перетянуть, внимание обратить. Достаточно ей бросить пару словечек впопад, шутку острую отпустить, так весь разговор в иное русло пойдёт, может бесконечно длиться, без устали, и уходить никому не хочется.
С детства она такая, и в кого уродилась — непонятно: поговаривали, что случился грешок у бабки с заезжим красавцем–шляхтичем, вот и аукнулось во втором поколении, но то дело прошлое, давно забытое, тест на ДНК тогда не делали, да и ни к чему это.
Тот факт, что вся молодёжь деревенская на неё заглядывалась, очевиден, а потому на описание разгоравшихся вокруг нашей чаровницы страстей времени тратить смысла никакого.
С замужеством проблем изначально не предвиделось, основное состязание развернулось меж двух братьев (да и состязанием не назовешь забег этот, уж очень разные они).
Валентин, брат Николая, вальяжный такой, рассудительный, походка вразвалочку, несёт себя с достоинством, картинно, ни на кого не глядит вкось, прямо смотрит, аж боязно. Даже родители смущались — и в кого такой пошёл, непонятно. А вот Колька другой совсем: вроде бы противоположность, но неполная: весёлый, вёрткий, балагур, но глаза умные, с прищуром, а что там за ними кроется — Богу одному известно. В общем, душа любой компании деревенской, где они с Марией и сошлись, без вариантов это. Естественный отбор такой получился, и обвенчались вовремя, успели до известного поворота исторического.
Мария покладистой поначалу казалась, но что–то скрытое оставалось, внешне незаметное, внутреннее, а потому неочевидное. Вроде бы и улыбчивая, спокойная, но цену себе знает, да так, что и не поймёшь сразу. Достойно держится, мягко согласится, а недоговорённость чувствуется, зависает недосказанностью, которая обязательно даст себя знать.
Противоречиво.
Николай такой расклад не сразу прознал — бесшабашный он, лёгкий, не проблематизировал никогда, да и некогда ему стало, как семейным заделался: жизнь по–другому пошла, рассчитывать не на кого, не на родителей же — стыдно.
Доставшееся от отца хозяйство занимало небольшое пространство, частично примыкало к дому, похожему на усадебный, в то время как другая, большая часть, располагалась на опушке леса. Только застать его там можно не всегда: пасека в пятьдесят ульев регулярно перемещалась по округе: то она в поле, то на берегу речки–переплюйки, а порой и вообще за оврагами, не найти сразу. Отсюда и мёд у него разный: гречишный, акация, разнотравье, донниковый, липовый и так далее, от того зависело, как пчёлы поработают. А потом — медогонка, что сам сделал, вручную прокрутил — и на рынок, да в шинок соседний, где его в еду добавляли, повар местный дело своё знал. Что оставалось, соседям раздавал, тем что победнее, да поприветливее. Уважали его за широту души, за открытость, только длилось такое взаимное понимание недолго: как оказалось, не помнят люди добра, выпадения памяти случаются, а как другая жизнь началась, так забывчивость и вовсе одолела, хоть плачь!
Началось всё с того, что с коллективизацией как–то не заладилось. Насильно вроде никого не принуждали обобществляться, но ограничения разные возникали — и со сбытом сельхозпродукции, и с закупками, и многим другим. Бумажки там разные теперь требовались, разрешения, подписи. И в город теперь сразу не переберёшься, если кому жизнь такая не по душе, так как требовалось паспорт новый выправить, а для того нужно получить согласие всеобщее на сельской сходке, собранием теперь называвшееся.
Поначалу происходившее Николая не коснулось: гнал себе мёд потихоньку и гнал, на рынок возил, где можно купить всё, что душе угодно, либо обменять на продукты необходимые. Только продукты начали понемногу пропадать — результат объявленной новой властью продразвёрстки, которая аккурат на неурожай пришлась.
Зерно изымалось повсеместно, городу оно нужнее, оставляли только семенной фонд (на будущую посевную), а потом и его забрали — мол, знаем мы вас, припрятано небось, так что обмениваться стало затруднительно, ибо не на что.
На возражения сельских тружеников новоявленные Навухудоноссоры, посмеиваясь и поскрипывая кожаными куртками, неизменно отвечали:
— Знаем мы вас, беднотой прикидываетесь, а сами жируете тут, пока пролетариат загибается.
Вот тогда и решили всей семьёй перебираться в город, скорняком или портным заделаться, благо опыт, хотя и незначительный, от отца перенятый, имелся. Оставалось с формальностью небольшой разобраться — паспорт получить.
Собрание проходило прямо на улице, собралась добрая половина села, беды ничто не предвещало: Николая знали как рачительного хозяина, Марию любили по–прежнему, дом в порядке содержался, чистота кругом, прибрано на дворе всегда — не придерёшься. Правда, был звоночек один, но Николай тому значения не придал.
А дело в том, что председателем колхоза избрали самого бедного и никчемного односельчанина, прозванного Мишкой–муравьедом (потому как завалится где–то отсыпаться, так всего его муравьи и облепят). Почему бедняка — установка такая вышла: в правление никого из зажиточных не звать, всё растащат по своим углам, а как прокладывать новую дорогу в светлое будущее? На тот факт, что слыл он горьким пьяницей и бездельником, никто внимания особого не обратил: оговор сплошной, языки злые, мало ли что брешут кулацкие подголоски. Николая же отнесли к крепким середнякам, а их вроде решили не трогать, чтобы совсем село не разорить, тут другое указание. Страну кормить надо, не всё же на помощь заморскую, неожиданно объявившуюся, рассчитывать (вот уж чего не ждали). «Лад и согласье — первое в колхозе счастье», гласила новая пословица, официальная.
Так вот, муравьеду этому лошадь пасечника нашего приглянулась — чай не жена, можно и позаимствовать на благо всеобщее. Намекнул он перед самым собранием: мол так и так, на что она тебе, пчеловоду — знай себе трутней с матками скрещивай, да мёд потом собирай, а мне по всему селу топать приходится, землю межевать по–новому поручили, отчётность опять же возить в город, в общем, беготня сплошная, сам понимаешь.
Николай не согласился, естественно: с какого перепугу такого, ему самому по лесам и долам носиться, ульи перетаскивать, за пчёлами приглядывать, мёд вывозить — не вручную же. Нет, и всё тут, и в колхоз не пойду, чтобы за меня решали, да и не знает никто, как на пасеке дела вести. Закончили!
Собрание перекатывалось людскими волнами, разношёрстая масса растекалась вокруг крыльца правления, узорчато проникая в соседние переулки — село большое, тысячи на полторы жителей. На приветствия Николая почему–то никто не реагировал, отводили глаза, вроде как не замечали, занятые разговорами. Всегда доброжелательная Анастасия отошла в сторону при приближении Николая, молодой пастушок, часто заходивший в гости, быстро перекинулся на другой край сборища, даже крёстная Екатерина — весёлая толстуха с длиннющей косой, завитком уложенной на макушке, — смотрела отчуждённо, разговор не поддержала.
Мишка–муравьед начал, как положено, с отчёта: рассказал о достижениях, подсветил проблемы, поставил задачи, потом бухгалтер отчитался — всё чин чинарём. Наконец подошла очередь Николая.
— К нам тут обратился наш односельчанин, вы его знаете, мёд гонит, — начал муравьед, — Надумал он в город податься, решил, видать, село без мёда оставить, паспорт просит. Что скажете, граждане — товарищи?
Николай вздрогнул, сразу почувствовав подвох в тональности зачина, да и общее настроение было ясно без слов. Все молчали, включая Валентина, бывшего ухажёра–брата, с которым вроде как не враждовали, но..
Мария, стоявшая рядом, локтем в подреберье свояку двинула: слово молви, ты же сам за мной бегал, говорил, что ждать будешь, так поддержи!
Валентин насупился.
Слово взяла Анастасия, часто забегавшая посудачить по–соседски, или так просто, посплетничать по–бабьи.
— Да, мёд у него хорош конечно, кому–то дело передаст наверное, но кто за пасекой ухаживать станет?
Двояко.
Такого поворота Николай никак не ожидал, о том не думал, задача перед ним другая стояла: выжить, так как ни зерна, ни скота он не держал, да и новый уклад всё равно бы не позволил.
— Ну что, лёгкой жизни захотел, — раздался голос из толпы, — устал он видать, понимаем. Нам таперича как?
Ход дальнейшего обсуждения в изложении не нуждается, воспроизвести детально не получится, да и смысла в том никакого. Вчерашние иждивенцы вмиг сменили берега, муравьед с довольной ухмылкой поглядывал на Николая в ожидании одобрения готового решения, которое вынесли почти единогласно (за исключением Валентина и нескольких соседей, потупивших взгляд, чтобы ни на кого — ни на Николая, ни на сельчан, ни–ни):
Отказать!
Расходились торопливо, безмолвно, вокруг отказника образовалось подобие вакуума, неожиданно обретшего противоположное свойство: созданная пустота отталкивала вместо затягивания в себя, что природе несвойственно.
Ночь прошла без сна, лежали тихо, бок о бок, ворочаясь, думали. Решение пришло под утро: с соседями не сориться, держаться чинно–вежливо, на расстоянии небольшом, а лошадь отдать в колхоз, на то самое общее благо, а то жизни совсем им не видать отныне. Определённый запас в хозяйстве имелся, Мария за тем следила, так что до весны они дотянуть должны, а там (опережая события, скажем: там случится НЭП, только Николаю его не увидеть).
Триумфальный выезд председателя на вновь обретённом средстве передвижения состоялся буквально через день, а закончился через две недели, завершился трагически.
Случилось следующее. Уход за лошадью — это целая наука, знать которую хоть немного, но надо, несмотря на то, что искусство невеликое. Носился на ней наш муравьед почём зря, гордился очень своим достижением, верховой ездой вроде как властью приданной кичился. Только проблемы стали вылезать буквально сразу: не так что–то пошло с животным, не очень резвой она гляделась, энергия пропала, кожа дряблая, одышка, как у человека, глаза печальные, как сочувствия ищет, а сказать не скажет, ясное дело, не сможет. Сельчане замечали неладное, но помалкивали: очень уж возгордился новый хозяин, не подойти: как мимо тебя пронесётся, так пыль столбом или грязь в разные стороны, только уворачиваться успевай! Вот и загнал лошадь: воды сразу дал и накормил после галопа, и не обтёр как следует, а сам спать лёг.
Умирать она пришла сама на двор Николая и Марии, притащилась из последних сил, ибо помнила, кто настоящий хозяин, а кто так, временщик. Легла набок, заржала негромко, тихо–тихо, но соседи услышали, собрались, пасечника кликнули. Примчался, сразу всё понял, объяснений не требовалось. Скотина смотрела умными глазами, дышала тяжело, натужно, диким хрипом заходясь, пеной истекая. Потом в конвульсии ушла, минут десять продолжалось, может меньше, и затихла навсегда. Муравьеду тоже кто–то сообщил, прибежал, на Николая орать принялся — мол, отомстить решил, траванул поди, но поддержки на этот раз ни у кого не нашёл, замолчал, подсказало разумение, что не его время. И разошлись вскоре, глядя друг на друга понимающе.
Подавить наступившую депрессию Николаю никак не удавалось, больше лежал, думая о чём-то своём. Соседи понемногу стали подтягиваться, несли кто что мог, пришла и баба Варя, целительница. Огляделась, в лицо внимательно посмотрела, руками поводила. Вывела в двор.
— Плюнь, — Николай плюнул.
— Дунь.
Николай дунул.
— Повтори.
Повторил. Облегчения не наступило, перед глазами пробегали рваные фрагменты пережитого, детально, рельефно. Пришёл и Валентин, долго мялся в дверях, Мария встретила неприветливо, в дом не звала, но и не гнала. Потом спросила:
— Что пришёл, на муку нашу посмотреть или жалость одолела? Хотя бы слово за нас сказал, а то как истукан на собрании торчал, вот тебе и результат — любуйся!
Тот пытался оправдаться.
— Моё слово не перебьёт всех — муравьед, чёрт хитрый, заранее село обошёл, настроил народ супротив. Вот и вышло.
— Я сразу так и поняла, в глазах прочитала. Запугал он вас, а чем — в толк не возьму, ведь пустой человек, гниль сплошная, а как вывернул — подводим мы село. Раньше ни помощи, ни благодарности, а теперь — на тебе, прямо без нас никуда! И никто голос не поднял — видать нравится жизнь сельская?
— Не так оно, сама знаешь: зажали нас, вроде бы вместе мы, единые, хозяйство общее, но вклад какой кто принёс — он определяет! А значит и расчёт его.
Мария слушала, никак себя не проявляя — ни движением руки, ни кивком головы понимающим, ни поддакиванием. Единственно эмоцию выдавала мутная пелена на глазах, как поволока, но с блёстками, будто плакать собралась.
Разговор завершили быстро — Валентин, потоптавшись в сенях, кинул взгляд напоследок, будто прощальный, вышел. Хлопнула дверь.
B
Неожиданный поворот в своих отношениях с односельчанами Николай переживал тяжело, мрачные мысли бежали чередом, давили, не давали покоя, разрушали. Усугубилась ситуация отсутствием альтернативы — зимой природа, как известно, замирает, дела не зовут, так что задавить переживания из–за неудачи и предательства односельчан никак не удавалось. В село тем временем провели радио — четырёхугольный бутон рода и семейства неизвестного, похожий на обгоревший брусок с дырой посередине, с утра и до позднего вечера транслировал бодрые отчёты о невиданных достижениях строящей новое общество страны. Дикторы без устали вещали о рекордах горняков, демонстрировавших фантастическую норму выработки, разглагольствовали о сплочении в едином порыве нации, росте уровня грамотности населения, прогрессе в области культурного строительства, укреплении международного положения нового государства, преодолении религиозных предрассудков, развитии школьной сети в городе и деревне. В обиход входили странные и не очень понятные термины: сверхиндустриализация, политехнизация, интернационализм, совнархозы, стальная партия, чистка, культпросвет, мировой коммунизм, командные высоты и так далее. Захлёбываясь от самонаведённого восторга, трубадуры перемен взахлёб рассказывали то ли о грядущем, то ли уже наступившем всеобщем равенстве, росте материального благосостояния населения великой державы, единении рабочего класса и интеллигенции, загнивании заморской буржуазии, плетении гнусных замыслов западными эксплуататорами против ростков нарождающегося будущего, где неимоверными темпами растёт промышленное и сельскохозяйственное производство.
С большим интересом Николай слушал отчёты о вкладе кооперированного крестьянства в подъём культуры земледелия, отныне и навсегда обеспеченного машинной техникой и испытывающего большой психологический подъём, о ломке вековых устоев, о завершении классовой борьбы в деревне, о помощи рабочих селу, результатом чего стало такое явление, как нерушимая связка города и деревни. Апогеем разглагольствований радио–златоустов явилось заявление о возможности строительства нового мира в одной отдельно взятой стране, не нуждающейся в чьих–либо указках и не приемлющей ложные посылы, нацеленные на деморализацию строителей земного рая.
Фантасмагорические картины, возникавшие в воображении сгрудившихся у столба с динамиком мужиков, их жён и голоногих ребятишек не совсем соответствовали окружающей сельской действительности и, видимо для того, чтобы развеять последние сомнения отдельных пораженцев, за дело взялись деятели искусства. За душу брала проникнутая пафосом революционной романтики драматургия, успешно прививалась новая мораль, не щадившая отсталость мышления и не допускавшая сомнений в оправданности очищающего огня революции, отмечался бурный рост монументальных произведений скульпторов и живописцев, отражавших характерные, как утверждалось, черты созидателей и результаты их свершений, выбивали слезу симфонии и оратории, которые новоявленные композиторы посвящали думам и чаяниям простого человека. Кантаты и оперы, фортепианные и скрипичные концерты, марши и песни о Родине — всё смешалось (сорри, кажется зарапортовался).
Ценителям искусства из глубинки, ещё не полностью осознавшим величие достижений культурного строительства, предложили иной жанр — политической графики, плаката, острой газетной и журнальной карикатуры, разившей невидимого и потому неведомого врага.
Именно это направление и стало той последней каплей, превратившейся в жирную кляксу, окончательно отравившей жизнь Николая. Как–то вечером, мучаясь зимней бессодержательностью своего пребывания в деревне, он зашёл в недавно открывшийся сельский клуб и неожиданно увидел прямо напротив входа графическое изображение некоего пчеловода, начертанное в виде трутня–старца, высасывающего из улья солнечный мёд под жужжание роя возмущённых пчёл, потревоженных наглостью непрошенного гостя и неподвижно застывших в воздухе. О важной функции трутня в деле воспроизводства роя и необходимости выемки сот карикатурист явно не знал, как и не ведали о том бывшие друзья–односельчане, с ухмылками наблюдавшими за обескураженным Николаем.
Домой вернулся засветло, короткий зимний день ещё не успел закончиться, но выйти из дома он уже не сможет — откажут ноги. Он доживёт до весны — в первые солнечные дни, которые нагрянут в марте, его выведут на крыльцо, усадят на потрёпанный венский стул, оставшийся в наследство от отца. Жадно будет смотреть на холодный солнечный диск, трезво осознавая свою беспомощность, но ещё пытаясь впитать льющуюся от светила энергию,.
Смерть придёт за ним через два дня — источённый переживаниями и отсутствием нормальной еды организм всё–таки даст шанс в последний раз обнять Марию, отводящую в сторону заплаканные глаза, попросить прощения за мелкие грешки и необеспеченную старость, потом тихо уснуть.
На похороны придут немногие, едва наберётся человек десять, поминки также будут скромные — не до жиру. А через неделю, не дождавшись положенных сорока дней (кстати, новые властители дум данный предрассудок почему–то искоренять не стали), в дом Марии войдёт Валентин. Про беременность Марии он ещё не знает.
C
Мария и Валентин жили вроде бы дружно, к прошлому не возвращались (по умолчанию, как теперь говорят), только не знал Валентин, что боль утраты Мария глушила мелкими проблемами, подчас надуманными, домашними делами, хозяйственными заботами — в общем всем, за исключение заброшенной пасеки, детища Николая, чтобы не тревожить душу. Незадолго до войны все прознали про окончание переходного периода в истории страны, во время которого сбылось мудрое предсказание вождя мирового пролетариата о превращении отсталой нэповской России в передовую страну.
И действительно — на прилавках появился товар, сократились, а потом и вовсе исчезли очереди в магазинах, заговорили о необходимости материальной заинтересованности работников в городе и на селе при обязательном соблюдении принципов дисциплины труда и взаимовыручки, потом появились предметы потребления для людей, словом, ширпотреб, трудные времена уходили понемногу в прошлое.
Бодрило.
Казалось, дорога в город теперь открыта, но у Марии что–то внутри сломалось, да и Валентин особого желания переезжать не выказывал. Нашлось и ему дело в сельском клубе — том самом. Воспевал он теперь изобразительными средствами поэзию труда, преобразованный мир, открывал внутреннюю сущность явлений, клеймил варварские преступления агрессивного империализма, обличал пороки общества. Техника — в основном графика. Откуда в нём этот талант, Мария так и не поняла, правда было одно сомнение: оформили его художником очень быстро после того случая с первым мужем, но вопрос так и остался висеть — нет, не в воздухе, а где–то там, в подсознании: шлейфом тянулось прошлое, роем наплывали воспоминания, с которыми не совладать, не спрятать от себя, не обмануть.
Жить вчерашним днём невозможно, оно мешает пониманию настоящего, засасывает, туманит сознание болью разочарований, разрушает. Всплески памяти вторгались в повседневность хаотично, попытки запрятать непрошенное в теневую часть рассудка результата не давали. Регулярно возникавшие позывы на откровение вызывали страх перед возможным раскаянием, которого она не ждала ни от себя, ни от Валентина, а хуже всего было привитое когда–то родителями чувство сопричастности к чужим проступкам: оно сбивало с толку, мешало думать, бросало в пот. Такая вот вселенская ответственность.
А вскоре грянула война.
D
В дверь избы постучали, Мария открыла не сразу: оставаться одной после ухода Валентина добровольцем было не то, чтобы страшновато, но несколько непривычно. Одиночество переносила стойко, не отторгала, но и смириться не получалось.
На пороге стоял мужчина средних лет, небольшого роста, слегка сгорбленный, как под тяжестью невидимой ноши. Позже станет понятно: влекло не земное притяжение, одинаково неодолимое для всех, а груз постигшей беды и безысходности, усугубленный всеобщим безразличием и отсутствием видимого выхода, спасительного для своего ребёнка. Сложнопроизносимое название редкой болезни ничего не сказало Марии, но прозвучавшая просьба и удивила, и порадовала. Незнакомец просил продать мёд, о котором ему поведали в одном городском коммерческом ресторане, продолжавшем, как это не казалось странным для военного времени, работать. Сговорились быстро — деньги заканчивались, денежного довольствия не хватало, рассчитывать приходилось только на себя. И вот появился шанс дотянуть до весны на хранившихся в подвале запасах златоцветного продукта, благо его качество всегда оставалось отменным — бодяжить покойный муж никогда себе не позволял, мёд засахаривался аккурат к ноябрю, как бы стараясь следовать Указу Екатерины Второй, предписывавшего сечь торговцев «негустым» медом, если не сахарится к ноябрю.
Незнакомец, так и не представившись, забирал продукцию в кадках раз в две недели, возвращал исправно, платил хорошо, не торгуясь, откуда деньги — не говорил, да Мария и не спрашивала, не в её правилах. Источник поначалу казался неиссякаемым, но визиты постепенно становились более редкими, а вскоре и вовсе прекратились — похоже, девочка поправилась. Так наступило время искать новый выход, который теперь лежал буквально на поверхности, пчеловодство называется, в нём и нашлось спасение.
Нехитрому и новому для себя делу она обучится быстро, благо первый муж любил делиться особенностями своего ремесла, а вся необходимая утварь оставалась нетронутой и хранилась в его, теперь уже чужой комнате. Поначалу собирала накопившиеся в дуплах медовые языки — златокудрые, вязкие, отдаваться не хотели, немного их, искать надо, да и соперников хватает, животных разных, свирепых и не очень, а с ними как совладать? Потому и пришлось вновь к пасеке обратиться, благо недалеко она. Оставалась одна проблема, заключавшаяся в необходимости постоянных перемещений, так называемого кочевья, и здесь, к её удивлению, на помощь пришли соседи, имена которых она уже начинала (или хотела) забыть. Новый поворот в отношениях с сельчанами, ставший для неё спасительным, восприняла с некоторой опаской, но на давнюю историю с собранием смотрела, как на предательство, пусть и вынужденное, и полного прощения не наступало.
Они приходили, как на вахту: мужская часть населения утром, женщины — ближе к вечеру, покончив с домашними делами. Мария оставляла детей, шла на место нового расположения пасеки, действовала больше по наитию, стараясь ничего не упустить из когда–то услышанного от покойного мужа. А вскоре появились и новые клиенты, городские, большей частью незнакомые, прознавшие про её предприимчивость благодаря первому визитёру.
Городская учительница приезжала регулярно, издалека. Денег у неё не было, расплачивалась вещами, ношеными, но вполне пригодными для дальнейшего использования. Разговорились, почти подружившись: оказалось, теперь она работала в казённом учреждении под название Минпрос, часто посылавшим своих сотрудников в командировки по стране.
Жизнь в городе, по её рассказам, складывалась тяжелее, чем в деревне: бороться приходилось за выживание не только с нехваткой продуктов, но и с холодом. Зимой отопление не работало, время непростое, в школах дети занимались в верхней одежде, на уроках сидели в полушубках, либо в утеплённых пальто, по горло замотанные шарфами, чернила стыли в невыливайках, а ещё везде надо поспеть, ибо заботам не видно конца, поведала Катерина (так звали горожанку). Дома ситуация отличалась ненамного, особенно тяжело пришлось в первую зимнюю кампанию, потом стали приспосабливаться. Только к ночным налётам привыкнуть не удавалось: упавшая рядом с её пятиэтажкой бомба слегка покачнула дом, всех перепугав. Тот как бы немного задумался — в какую сторону клониться дальше, потом вернулся на место, но не полностью, не весь: одна стена не захотела положенную ей нагрузку нести и, оставшись слегка наклонённой, застыла под небольшим углом. Теперь жильцам приходилось заполнять образовавшуюся между полом и несущей конструкцией щель всем, что оказывалось под рукой: старыми тряпками, бабушкино–дедушкиными ковриками, плащевиками, потёртыми шапками, беретами, накидками, когда–то модными женскими муфтами, рваными перчатками, калошами, полосатыми санаторными пижамами, обрывками старых бумаг, дырявыми сапогами и разлохмаченной обувью, а также побитыми молью лисьими воротниками, матерчатыми мешками, и, на худой конец, газетами. Манипуляции требовалось повторять периодически: стена продолжала своё свободное движение вовне, пугая жителей непредсказуемыми ночными скрипами, сопровождавшимися лёгким потрескиванием и, как говорили некоторые, особо впечатлительные, даже вздохами, исторгаемыми почти живым организмом.
Мария слушала с интересом, старалась не перебивать, лишь изредка уточняя детали: многое для неё необычно, в город ездила всего несколько раз, впервые — школьницей, с родителями. Тогда неожиданно ввели платное обучение, а денег в семье в обрез, о домашнем образовании и речи быть не могло («мало чему там научат, надо по программе»), так что решать проблему пришлось через город. Получилось, им разрешили. За казённый счёт.
Мария и Валентин
В дверь квартиры позвонили, Мария пошла открывать. На пороге стоял худощавый мужчина в потёртой одежде с изъеденным оспой лицом и наглым взглядом выразительных глаз.
— Привет, — с ходу заявил непрошеный гость, оценивающим взглядом окинув с ног до головы Марию, — трёшки на сигареты не найдётся?
Безаппеляционность заявки на курево сопровождалась нарочито медленным вытягиванием из кармана свинцового кастета с показательно–аккуратным натягиванием свинчатки на пальцы. Вымогатель просчитался — Мария, закалённая сельскими работами и перетаскиванием пчелиных домиков, сориентировалась мгновенно: удар носком в пах, за которым последовал второй, в кадык. Удары скрючили бандита, согнули пополам, надвое. Потасовку завершил выскочивший из комнаты Валентин, опрокинувший посетителя на площадку перед дверью и столкнувший его вниз по лестнице, после чего быстро захлопнул входную дверь.
— Я тебе говорил, всегда спрашивай, кто пришёл: здесь город, только потом открывай! Преступность какая, оружия по стране гуляет не счесть, — набросился на жену Валентин. — У меня тоже был соблазн прихватить трофейный Вальтер, мечта, а не оружие, но потом одумался: на патруль можно нарваться или ещё чего случится, а нервы и так на пределе, по ночам снится до сих пор мясорубка, так что неизвестно, чем бы всё могло закончиться.
Квартира, в которой неожиданно для себя оказались Мария и Валентин, состояла из трёх комнат и огромной прихожей, где подраставший сын от первого брака, Павел, которого Валентин принял, как своего (отдадим должное), мог кататься на велосипеде, играть в футбол и даже прятаться за безразмерными коробами из картона, хранившими вещи настоящих хозяев. Жильё в городе им досталось совершенно случайно, можно сказать — по наследству, хотя понятие права частной собственности отсутствовало в стране в принципе: исключение делалось для предметов личного пользования, классифицировавшихся, по недоступным для населения идейным соображениям, в качестве собственности индивидуальной.
А получилось так: зачастившая к Марии покупательница, проживавшая в городе, превратившись в постоянную клиентку довольно откровенно рассказала о своих неврозах и порой оставалась переночевать, дабы не тащиться в дальнюю дорогу в тот же самый день. Заодно спасалась от холода и страхов, навеянных вынужденным одиночеством. Женщины подружились, многое из поведанного Натальей (так звали горожанку) звучало для Марии, мягко говоря, странновато. У её мужа, руководителя крупного предприятия, имевшего важное значение для обороны страны, имелась, естественно, бронь от призыва, но назвать такую индульгенцию большим благом язык у супруги не поворачивался. В городе они жили втроём — брат Натальи Григорий, немного старше её, занимал одну из комнат необъятной квартиры, страдал глухотой — результат неудачного подрыва породы на горном предприятии, и из своей комнаты выходил довольно редко, будучи полу–инвалидом. Поэтому, когда мужу Натальи поступило указание срочно эвакуировать предприятие, (на всё–про–всё дали три дня), оставить Григория оказалось не с кем. Муж с эвакуируемым предприятием уехал один, решать проблему следовало немедленно: жадные и недоброжелательные взгляды соседей говорили сами за себя, а тем временем приходившие из далёкого Зауралья письма порой холодили кровь не хуже, чем суровые зимние морозы.
— Представляете, — делилась с новой подругой Наталья, — предприятие выпускает аккумуляторы, немцы близко к городу подходили, поэтому демонтировали оборудование впопыхах, но управились, погрузились, мат стоял невообразимый. И это ещё полбеды: ехали неделю почти, эшелоны встречные пропускали, сплошь теплушки, отливающие серыми шинелями, наконец добрались.
— И?
— Вот тут самое интересное начинается: высадили прямо в поле, показали место, где выгружаться и строить предприятие заново, а потом поступило указание: завтра же дать первую продукцию!
— Неужели такое возможно?
Оказалось, возможно — они действительно успели. Кто–то из смекалистых в переполохе догадался прихватить незавершёнку, представляете, ведь сборку можно и на открытой площадке делать, вот и управились, а то бы… время военное, сами понимаете!
Мария слушала внимательно, не перебивая, своего мнения не высказывала, оценок не делала — история с сельским собранием научила многому. Наталья продолжала:
— Постепенно они там разобрались, до холодов успели цех поставить, только с бытом у них плоховато: женщин нет, готовка и стирка — на них, а работать когда? Да и появится если кто, потом не отцепится: мужики сейчас в дефиците, сами знаете.
Мария знала: время уходило понемногу, по капельке, рассыпалось, как крупинки в песочных часах, с одной только разницей: обратно его вернуть не удастся, даже если часы перевернёшь, не получится!
Про своё жилье Наталья упомянула вскользь, один раз, отслеживала реакцию. Сразу перешла на тему условий жизни мужа, которому доставалось более других: должность почти расстрельная, но кое-как смогли донести до высоких руководителей некоторые особенности производства, достучались, правда муж по-прежнему оставался один, так что надо ехать.
Сдержанность Марии подкупала, выход напрашивался сам собой: заселить Марию с ребёнком в квартиру: они и за братом Григорием присмотрят, на жильё успели выписать охранную грамоту, соседей наказала не пускать, ничего не объяснять — и так волком смотрят, сквозь зубы здороваются. Ребятам во дворе сказать, что, мол, приехали дальние родственники, временно, в школе — повторить версию родства (оплату за обучение к тому времени отменили), а что разные фамилии, так до этого дела никому нет и объяснять ничего не следует.
Так и поступили — через месяц Мария переехала в город, в хоромы, выглядевшие со всеми своими премудростями до неприличия шикарно: вода из крана, газ, колонка в ванной комнате, облицованной белоснежным кафелем, утренние газеты, чудесным образом появлявшиеся в газетном ящике, прикрученном с обратной стороны двери и, о чудо, телефонный аппарат, дисковый, с трубкой на рычажках, напоминающих коромысло, на котором Мария носила в деревне воду из дальнего колодца, и непонятным шильдиком, гордо заявлявшим о себе непонятными буквицами:
L.M.Ericsson
Patent
Stockholm
С Гишкой (так называл его Павел, сын Марии) отношения сложились сразу и неплохо. Единственное, что беспокоило Марию — привычка деда много курить, пристрастие давнее, но протестовать себе не позволяла, права такого не имела. Проблема решалась проветриванием, постоянным открывание форточек в разных комнатах, следствием чего стали частые зимние простуды из–за бушевавших вихревых сквозняков. Зато в остальном никаких противоречий не наблюдалось: дед передавал Марии часть своей пенсии по инвалидности, питались за одним столом, единой семьёй. Подружились так, что сын с дедом стали неразлучны: Павел, открыв рот, слушал рассказы, порой забывая про уроки, и прогулкам во дворе предпочитал просиживание вечера в его комнате. Тот старался не курить в его присутствии, всячески сдерживался, а вскоре и сам крепко привязался к смышлёному пареньку. Если соскучится — заманивал его самодельным бутербродом, который готовил загодя: буханку черного хлеба из ржаной муки нарезал большими ломтями, украдкой извлекал из авоськи, подвешенной на улицу через форточку, кирпичик сливочного масла, быстро перекидывал продуктовый кошель обратно, пока не растаяли остальные продукты и не заметила Мария, а отщеплённую масляную лучинку неверными движениями трясущихся рук наносил на душистую поверхность ломтя и обильно сдабривал кулинарное произведение слоем поваренной соли. Бутерброд–экспромт отлично заменял кондитерские изделия, о существовании которых Павел узнает много позже, не сразу, даже не в первые послевоенные годы.
Валентин
Увядание чувств Валентина происходило так же медленно и неосязаемо, как переход из состояния бодрствования в режим сна: раз, и ты уже в ином измерении, неподконтрольном разуму. Всему причиной стал переезд в город, обернувшийся для всей семьи неожиданной стороной — город полнился новыми возможностями и неизбежными соблазнами, значительно отличавшихся от прежних. Новая профессия скорняка и одновременно портного позволяла не только постоянно расширять круг знакомств, но в дальнейшем подходить к процессам избирательно, вычленять наиболее выгодных и перспективных клиентов. Таким персонажем оказалась вдова средних лет по имени Марта, с которой сразу сложился контакт, не замедливший перерасти во взаимную симпатию.
Появление Марты в принципе было предсказуемо: мужская половина населения сильно поубавилась из-за войны, оказавшись в большом дефиците. Беду дополняло распространение венерических болезней, занявших существенное пространство, а заодно и немногих специалистов, пытавшихся справиться с напастью, но не очень продуктивно по вполне понятной причине, противостоять которой никакой возможности не было. О моральной стороне никто не задумывался, беда представала в виде чёрного мохнатого паука, опутывавшего людей липкой паутиной и плодивших тарантулов, рассеивающих своих детёнышей.
Так что Марта была для Валентина настоящей находкой: женщина неглупая и одновременно самолюбивая, способная даже на самопожертвование. О своём прошлом предпочитала умалчивать, отдав возможные домыслы на волю фантазии окружающих, неизменно убеждённых в непогрешимости своих суждений, а потому абсолютно и категорически непримиримых с иным мнением. Насколько она властна выяснится позднее, когда уход Валентина из семьи станет свершившимся фактом, не предполагающим возможности отыгрывания назад. Да и Мария его не примет, если что не так сложится, гордая она, бескомпромиссная). Эгоизм натуры Марты скорее говорил о деспотизме, любое противоречивое суждение ставило её на дыбы, раздражало, вызывало отторжение. Пикантность ситуации заключалась в том, что новые семьи (одна, теперь неполная, Мария да Павел) жили в домах, расположенных друг против друга, благодаря чему и познакомились — топографическая близость способствовала возникновению близости иной, плотской, долго скрывать которую оказалось невозможным.
Деньги у Марты водились, об источнике она предпочитала помалкивать, а Валентин не интересовался: и так половина жизни прошла почти в нищете, но только через десять лет Марта родит ему сына, назовут Никитой.
Страна тем временем начнёт понемногу восстанавливаться, первые послевоенные годы окажутся тяжёлыми, на прошлые беды наложится неурожай, так что из города они переедут в деревню, где у Марты оставался доставшийся в наследство от родителей старенький дом, довольно крепкий — своеобразное déjà vu для Валентина.
Вечерами взрослеющий сын, Никита, будет наблюдать завораживающие переливы пляшущих огоньков в топке старинной русской печки, странные образы людей, животных, птиц начнут возникать перед глазами, суетно толпиться, двигаться, пытаясь что-то сказать языком жестов. Своими фантазиями он не раз попытается поделиться с быстро стареющим отцом и его молодой женой, но понимания у родителей не найдёт. Пройдут годы, все попытки влиться в неожиданно сложившийся новый микрокосм окажутся безуспешными, оставалось ждать совершеннолетия, и оно неизбежно настало. Поэтому возвращение в город, в пустующую квартиру Марты, он воспримет с облегчением, даже с радостью, но случится это намного позже.
Никита
Период взросления Никиты пришёлся на время, принятое называть оттепелью. Тональность повседневности менялась на глазах, медленно, плавными накатами, рушившими казалось раз и навсегда устоявшиеся максимы, соответствовавшие его мировосприятию, на место которых приходили другие истины, некогда отвергнутые.
Окончание школы он воспринял с большим облегчением, но проблемы на этом не заканчивались — нужно было искать работу, оставаться в городе смысла не имело, он вернулся к родителям. На упрёки Марты о пассивном отношении к жизни и нежелании искать себя, обильно сдабривавшиеся примерами успешных соседских детей, отвечал скупо?:
— С таких пример не берут: если явление уникально, то его подобие невозможно, ибо оно неповторимо.
И всё-таки определённый эффект причитания Марты имели, хотя и звучали нечасто: новобрачные надолго обосновались в загородном доме, где Валентину проще находить новых клиентов, для которых в послевоенное время он оказался настоящей находкой: пошив одежды на заказ представлялся особым шиком, репутация нового портного, да ещё столичного, создавала вокруг Валентина особую ауру некогда недоступного, вожделенного.
Толчок к спонтанно возникшему увлечению Никиты — графике — дал случайно найденный плакат с изображением раздутого от ощущения собственной значимости насекомого, отдалённо напоминавшего пчелу, зависшую в воздухе над человеком с искажённым гримасой от ожидания боли лицом. На вопрос Никиты о происхождении и назначении плаката Валентин не отвечал, отмалчивался, отводя глаза в сторону, а потом вдруг предложил показать несколько приёмов художественного священнодействия. Никита согласился, будучи не вполне уверенным в целесообразности подобного обучения, но дело пошло. Точными движениями рейсфедера, извлечённого из запылившейся готовальни, непременного атрибута школьных занятий по черчению, он делал наброски фигур людей, исчезающих в мареве насыщенного влажностью воздуха, потом перешёл на изображение серых убогих загородных улочек, украшенных луковками церковных шпилей, за ними последовали портретные изображения. О цели и конкретной задаче своих занятий он не задумывался, вдохновение приходило само по себе, особенно усиливалось желание противопоставить казёнщине нечто своё при виде уличных плакатов, многие из которых ему запомнятся надолго: «Взаимное уважение между людьми», «Человек человеку друг, товарищ», «Обслужим культурно каждого посетителя», «Хулигана к ответу», «Имеются в продаже блины», «Смерть мухам», и как завершающий аккорд — «Помни: выпил, совершил прогул, нарушил общественный порядок — потерял премию, отпуск в летний период, дружбу товарищей». Особенно забавно выглядели два последних: на первом художник изобразил геометрически правильно выписанную рожицу с огромными разноцветными глазами и широко распахнутыми руками, за чем следовал завершающий аккорд: пальчики-молнии вместе с торчащими изо рта пульками, к одной из которых пририсовано кольцо. В центре шедевра на месте носа — треугольник с эмблемой: СССР. Надпись гласила: «Лучше сосок не было и нет, готов сосать до старых лет». Внизу, для большей убедительности, о чём идёт речь, следовало пояснение: «РЕЗИНОТРЕСТ». И второй, выглядящий сегодня почти издевательски: «Заставляй себя есть чёрную икру. ГЛАВРЫБСБЫТ».
Развеять сомнения своих родителей в пользе подобного времяпрепровождения помог опять же случай. Один из клиентов Валентина, работавший в кинофикации, обратил внимание на изощренную изысканность творчества молодого, почти отчаявшегося, паренька, оценив нестандартность его работ. Как это не покажется удивительным, свою роль сыграло отсутствие профессионализма (живописать Никита нигде не учился), выразившееся в необычной стилистике, которая, по мнению киноработника, должна была сыграть свою роль в привлечении зрителей в клубы и кинотеатры.
Дело в том, что часто не совсем удачные фильмы, отнесённые киноведами к третьей или четвёртой прокатным категориям, до столицы не доходили и приносили убытки, несмотря на широко раскинувшуюся по всей стране сеть кинотеатров. И если в крупных городах работали профессионалы, понемногу справлявшиеся с задачей агитации подобных пустышек, изощряясь в методах привлечения внимания киноманов, то в глубинке ощущался дефицит профессионалов от искусства. Восполнить этот дефицит и предложили Никите, он согласился. Первые наброски, сделанные тушью и пером, пришлись заказчику по вкусу. Затруднение, ограничивавшее свободу самовыражения, состояло в том, что работать приходилось наощупь, почти бессознательно улавливать исходящие от названия кинолент импульсы, так как заранее ни знакомство со сценариями фильмов, ни тем более встречи с реальными прототипами не предполагались в силу специфики кинодела: фильмы возили по всей стране, нереально огромные просторы которой не давали такой возможности, но позволяли в случае провала картины выйти минимум на порог безубыточности. Поэтому тема киноафиши конструировалась без художественного форм-фактора, его заменял информационный поток, некий синтез пропагандистской банальности и страха за подвижническую смелость собственного понимания забрезжившего нового жизненного порядка.
Исполнявшиеся Никитой плакаты в технике коллажа сочетали слепок с реальности с наростами колористических решений, плод его фантазий. Вдохновлённость молодого подмастерья от искусства поначалу пугала худсоветы, заседавшие в закрытых от посторонних глаз кабинетах, но удалённость от основных центров художественных промыслов сыграла свою положительную роль: на изыски и вольности не обращали пристального внимания, тем более, что при существовавшем объёме кинопроизводства на показ нового кинопроизведения отводилось не более двух недель, за каждым фильмом в очереди уже стоял следующий «шедевр». И главное: собственная интерпретация сюжетных линий иногда давала обратный эффект: притягательность упрощенного языка рекламы в сочетании с особым оптическим эффектом, достигавшимся Никитой благодаря добавлявшимся в состав кроющих средств особых светоотражающих материалов, создавала на удалении ощущение огромного рисунка, едва ли не монументальной фрески. И в то же время качество самого киноматериала, порой совершенно не соответствовавшего заявленной пафосности, настолько разочаровывало зрителей, что они покидали киноточку задолго до окончания ленты, сильно разочарованные. В итоге живописные работы Никиты фактически начинали жить собственной жизнью, в основе которой — избыточность фантазийного восприятия, где бессознательное выливается в самостоятельное, во многом навеянное бравурностью инфопотока, слишком явно контрастировавшего с материальным миром. С ним расстались.
Павел
Павел теперь жил с вдвоём с Марией в одном из престижных центральных районов Москвы, а потому отказать в зачислении в спец-школу строгая завуч не смогла. Мысль о принадлежности к элите придавала Павлу уверенности в себе: здесь возможно многое и в том, что всё ему по плечу, сомнений не было. К его большому удивлению, обстановка в школе резко отличалась от ожидаемой, несмотря на её звучное название и гремевшую на всю округу репутацию.
Дружбы в классе не складывалось, всегда удивляла непредсказуемость одноклассников, с которыми вроде бы неплохо знаком, а потом, оказывалось, что дело обстоит совсем иначе.
Будучи неисправимым романтиком, Павел полагал, что идеалы справедливости, верности, духовности, благородства, честности, а также прочие мантры педагогики советского периода, превозносимые классической литературой вкупе с изобразительным искусством, худо–бедно внедрявшиеся в сознание подраставшего поколения, только временно находятся в мире нереальности и вскоре заявят о себе, но попозже, надо немного подождать.
Не заявили. Реальность превозносимых художественных образов и озвученных ценностей подвергалась сомнению почти ежедневно, логике не поддавалась, вступала в конфликт с догмами, выглядевшими в устах преподавательского клира непререкаемыми, очевидными и бесспорными. Первое разочарование в их применимости закралось после истории со Стасиком.
Тогда целым событием в жизни школы стало введение занятий по военной подготовке — шаг логичный, а потому принятый учащимися с пониманием и даже с интересом. Преподаватель, бывший лётчик, слегка прихрамывавший после неудачного прыжка с парашютом, рассказывал увлекательно, эпатируя молодёжь даже не романтикой воздухоплавания, а в большей мере описанием деталей быта и тонкостей взаимоотношений в среде лётчиков. Особенно хорошо ему удавалось изложение звучавших в эфире переговоров, не обходившихся без забористой лексики, которую ему удавалось виртуозно обходить стороной, прибегая к иносказанию, а иногда и к лёгкой скабрезности, что вызывало смущенное хихикание у девчонок–одноклассниц (обязанность посещать занятия распространялась на всех, исключений не делалось).
Трагедия разыгралась неожиданно, последствия посчитали существенными, результатом стала отмена занятий во всех школах, чтобы возобновиться позже под новой вывеской.
Неотъемлемой составной частью программы была полевая практика, проще говоря — выезд на полигон в воинскую часть, расквартированную за пределами города. Детали предстоящего события военрук изложил заранее, ещё в школе, теперь предстояли стрельбы. Школьников приняли радушно, первым делом накормили (ленд–лиз уже работал), показали часть, потом отправились на стрельбище.
Полевой тир представлял собой неогороженное пространство с расставленными на требуемом инструкциями расстоянии фанерными фигурами в половину человеческого роста, приземлёнными, превратившимися почти в решето вследствие многократного огневого воздействия.
Школьников разделили на три группы по десять человек в каждой, вровень с количеством фигурных мишеней, раздали винтовки. Огневой рубеж предстал в виде разложенных на земле мешков, набитых трухой и опилками, хранивших контурные отпечатки многократно приложенных тел курсантов. Первая группа отстрелялась без происшествий, результат для новичков показала неплохой, заслужив одобрительную улыбку хозяев полигона и похвалу преподавателя. А вот до третьей группы дело не дошло.
Здесь придётся сделать небольшую оговорку — своеобразный экскурс в жизнь учащихся. В состав второй группы входил долговязый неуклюжий паренёк по имени Стасик, апатичный на вид увалень, над которым потешался весь класс. Причин нелюбви к флегматику как со стороны преподавателей, так и одноклассников, хватало: несмотря на своё кажущееся равнодушие к окружающему миру, задатки у Стасика имелись неплохие и проявлялись неожиданно в самые неподходящие моменты. Как будто сбросив с себя показную меланхолию, Стасик неожиданно бросался на защиту обиженных и слабых, вступал в спор с учителями, с усмешкой выслушивая их длинные отповеди и нотации с обязательным указанием на выявленные противоречия в представленной аргументации, сопровождавшимся едким комментарием в адрес оппонента. Нарочитая инфантильность паренька сильно раздражала учителей, чувствовавших превосходство юного дарования, о котором он догадывался и сам, но открыто не афишировал.
У всех вызывала почти что гомерический смех эстрадная миниатюра в исполнении артистичного паренька, когда внимательно осмотрев коридор на предмет отсутствия преподавательского состава и взяв в правую руку кепку, он залезал на школьный подоконник, приняв позу размещённых на всех площадях страны памятника известному пламенному революционеру, и, сильно картавя, начинал подражать школьному физруку, выкрикивая различные лозунги, заимствованные из утренних передовиц!
Естественно, друзей у него в школе было мало, и потому, как он проводит своё свободное время, никто не знал. Словом, во всей натуре царила неуловимая лермонтовская стать, о чём как–то неосторожно обмолвился старенький преподаватель Давид Яковлевич, автор уникального учебника по литературе, к сожалению теперь забытого, лично знававший многих поэтов Серебряного века. Однажды неосторожно высказанное мэтром соображение вслух в учительской каким–то образом стало достоянием не только преподавательского состава, но и класса, что добавило нелюбви к Стасу.
Однако вернёмся на полигон. Второй группе раздали дальнобойные винтовки, показали линию мишеней и строго–настрого запретили выходить на простреливаемую территорию до окончания пальбы. Путаница началась сразу после прекращения огня — Стасик, углубившись в свои размышления, то ли не расслышал, то ли проигнорировал номер своей мишени и заспорил с соседом, яростно оспаривавшим результат и номер фигуры. Для ясности: стреляли вдвоём в одну и ту же мишень, разобраться, кто выбил больше очков, никакой возможности не было. Тогда школьный правдоискатель, легко преодолев поперечные перехваты, с непонятными намерениями рванул в огневую зону, устремившись к картонному идолу. Раздался выстрел, Стасик упал. Споткнулся, подумали ребята, вот же увалень, даже здесь не может без скандала: сейчас вскочит и помчится дальше, размахивая шашкой. Его окликнули — никакой реакции. Страшная догадка поразила класс и тогда, следуя интуитивному порыву самосохранения, ребята разом, не сговариваясь, побросали винтовки в одну кучу — теперь не понять, чей выстрел оказался для одноклассника роковым.
Следствие тянулось полгода, но ни к чему не привело: класс стоял насмерть, каждый отрицал свою вину, одновременно отстаивая непричастность соседа, находившегося рядом на огневом рубеже. В итоге постановили: несчастный случай. До отмены допризывной подготовки оставалось четыре года, до конца войны — вдвое меньше.
А вот в пионеры принимали всех и сразу (в отличие от комсомола, но это потом), церемония выглядела тривиально–буднично, без особых церемоний. Повязали галстук, внимательно, изучающе посмотрели в глаза — проникся ли новообращённый значимостью момента, осознаёт ли важность события, испытывает ли гордость за державу? Остальное без изменений: занятия проходили в холодных классах, уроки приходилось делать одетыми в верхнюю одежду, но неудобства компенсировались в полной мере сознанием принадлежности к столице.
Вновь назначенной директрисе каким–то чудом удалось «выбить» (так называлось финансирование) средства под строительство спортивного зала в виде школьной пристройки, соединённой впоследствии с основным зданием большим и просторным переходом. Строительство (время военное) шло долго и тяжело, что подогревало живой интерес со стороны учащихся. Школьные коридоры быстро пустели во время переменок, если кого–то требовалось срочно найти — бежали на стройку: сначала в лабиринты размежёванного внутренними перегородками фундамента, затем под своды первого этажа, впоследствии выросшего до размеров огромного спорт–зала, а под конец строительства — в глубины актового зала, расчленённого колоннами.
И вот настал заветный день: стройка завершена, ключи торжественно вручены, все благодарственные слова, скрепя сердце, сказаны. После торжественной части группа почти друзей, включавшая нашего героя (Павла, если кто забыл), отправилась прогуляться вокруг вновь обретённого архитектурного монстра. В торце пристройки объявилась ранее незамеченная в угаре школьных игрищ дверца, ведшая в подвальное помещение. Одноклассник Павла, увидев брошенный строителями лом и неожиданно воодушевившись ценной находкой, вставил его в косяк и попытался открыть дверь. Дверь не поддавалась. Тогда в ход пошла связка домашних ключей, причём один даже подошёл, правда, только на разовый поворот. Довершить дело не составило труда: вставив ещё раз лом в дверной проём, лёгким поворотом на себя дверь с усилием открыли и радостно засмеялись, с гордостью обозревая плоды совершённого священнодействия. На наивный вопрос Павла — а, собственно, зачем это было делать, последовал незатейливый ответ виновника торжества:
— Как «зачем»? Теперь я всегда её смогу открыть!
Справедливости ради надо сказать, что самому зданию вандалы серьёзных повреждений не учинили и никаких следов взлома не оставили, а вот некоторые выводы — закладные камни жизненного пути — Павел начал делать уже тогда: ни с кем не делись случайным знанием — неизвестно, как отзовётся потом.
Но вернёмся к образовательному процессу. Поскольку школа считалась элитной, преподавались в ней иностранные языки, вернее один, считавшийся профилирующим — английский. Для получения необходимого результата требовался индивидуальный подход, поэтому класс разбивали на три группы, неравноценные как по количеству распределённых, так и по качеству, а скорее культуре обучения.
Самым удачным считалось попадание в группу Симы Израильевны. Пышущая здоровьем еврейка с огромной копной волос на голове спуска никому не давала, но вкладываемые знания цепляли даже самых нерадивых, то есть всех без исключения, и закреплялись в памяти практически навсегда. Натаскивала как бы шутя, с лёгкостью профессионала высшей пробы, завораживала своих подопечных так, что непонятные слова сами выстраивались в цепочку, создавая предложения, речевые образы, фонологии и так далее. Когда и где она смогла впитать в себя весь информационный поток, как ей удавалось вершить волшебство и добиться такого уровня профессионализма, так и осталось загадкой. О зарубежных стажировках речи быть не могла в принципе, да и сама бы она сочла подобное предложение нонсенсом или насмешкой, с её-то ФИО. Через несколько лет её уволили, поговаривали, что не сошлась характером с новой директрисой.
Вторую группу вела Елена Александровна. Весёлая, жизнерадостная, очень доброжелательная проводила занятия таким образом, что положенные сорок пять минут пролетали незаметно, из маленькой аудитории, имевшей форму вытянутого ученического пенала, постоянно доносился смех, а после звонка никто не стремился сорваться на переменку, так что детвору приходилось буквально выталкивать в коридор.
А вот с третьей группой, которую вела грозная Галина Петровна, возникала проблема за проблемой, о которых в школе предпочитали не говорить, почему, скоро станет понятно.
В один из дней Елена Александровна не вышла на работу, приболела, и оставшихся без преподавателей учеников распределили почти поровну, передав часть слушателей, среди которых оказался и Павел, под опеку Галины.
Нервозность обстановки в аудитории, беспричинную, генерировавшуюся всем обликом преподавателя, он ощутил буквально сразу. Зыркая орлиным взором на своих подопечных, Галина металась по аудитории, кидалась от стола к столу (громоздкие парты, примета советского Минпросвета, в классе не помещались) в поисках жертвы, и, требовательно глядя в глаза, набрасывалась на несчастного или несчастную, произнося отдельные слова, которые следовало немедленно озвучить в переводе на английский. Звонок звучал как спасительный гонг, возвещавший окончание раунда неравной борьбы тяжеловеса с новичком на ринге, комната пустела почти мгновенно.
На следующее занятие Павел (и не он один) с частью одноклассников решил пойти к Симе Израилевне, но преподавательская солидарность сыграла с ребятами плохую шутку. Сима Израилевна их просто не пустила на занятие, предложив не обижать свою коллегу по цеху, причём Галина, к которой они попытались вернуться, быстро оценила ситуацию и поступила аналогичным образом, сочтя отщепенцев за предателей. Профессиональную подоплёку инцидента никто впоследствии не обсуждал, так что Павел и сотоварищи всю неделю провели в коридоре, ожидая, как праздника, возвращения Елены Александровны. Только праздника не получилось — куда делся былой задор вместе с атмосферой лёгкости и бесконечного языкового веселья, когда каждая нелепая ошибка вызывала бурный смех, так никто и не понял.
Через какое–то время Галину, к всеобщему ужасу, предложили в качестве классного руководителя, но не сразу — сначала решение надо принять самим ученикам, о чём заискивающе объявила она сама в конце урока. Класс безмолвствовал.
— Я всё поняла, ухожу.
Галина быстро выбежала из класса, несколько девчонок попытались её остановить.
— Да мы просто думали, что…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.