ПРЕДИСЛОВИЕ, или О чём этот текст
Здравствуй, дорогой читатель!
«Здравствуй, дорогой читатель…» — написала я и зависла в пространстве, потому что не знаю, как продолжать дальше…
Первые строчки, первые слова, первые буквы… всегда затруднительны: высказать мысль, значит задать ей рамки, вложить в строгое русло формы. Однако мысль всё равно заживет сама по себе, побежит всё дальше, дальше и дальше, каждый раз стремясь нарушить границы заданной темы.
О чём я хочу написать — отражено в названии, но получится ли — большой вопрос, но я всё же рискну. Риск — дело добровольное, любопытное, хотя и не безопасное, потому что, когда доберусь до искомого, искомое может мне совсем не понравиться, однако деваться от него уже будет некуда. Что послужило толчком к данному тексту? Этот вопрос будет более верным.
Всю неделю до своего дня рождения я слушала лекции Андрея Баумейстера о метафизике сознания и стяжала свою бездарность, поскольку другой c потрясающей легкостью говорил о предметах моих нелегких дум на заданную тему. Зачем? Мне было интересно. Уж, очень красиво говорил другой!
И вот в свой день рожденье, в тишине и спокойствии утра, дослушивая последнюю — итоговую — лекцию, я сильно зависла в пространстве. Не пытаясь пересказать лектора, суть её заключалась в том, что классические воззрения признают за человеком свободу воли, а следовательно, вместе и ответственность за свои поступки, за которые следует наказание или поощрение. Неклассические — современные — воззрения не признают за человеком свободы воли, а следовательно, и ответственности за поступки тоже не признают, а где нет ответственности — нет и наказаний с поощрениями, хотя про поощрения речи не шло. Иллюстрация тезиса была следующая.
Представьте, живет семья из трех человек: папа, мама и шестилетний сын. И вот у мамы день рождение. Папа с сыном покупают пирожное, которое вечером станет украшением праздничного стола, но днем ребенок не может избежать искушения и съедает все сладкое, затем красиво завязывает коробку и ставит ее в холодильник в надежде, что никто ничего не заметит. Однако папа, придя с работы, что-то ставит в холодильник и обнаруживает недостачу.
Действия папы? Действия папы могут развиваться по двум вариантам: классическому и неклассическому.
В качестве параллельного примера лектор привел пример из своей жизни, когда он бы солдатом срочной службы. Товарищи по службе оставили ему на хранение коробку пахлавы и вечером обнаружили стопроцентную недостачу. Действия товарищей? Тут события развивались без вариантов, как говорится, старая добрая классика: «Ах, какой же ты нехороший человек, Андрюша! Мы хотели чай со сладостями, а теперь придется пустой пить. Нехорошо это, Андрюша, нехорошо». Это были, видимо, очень продвинутые молодые люди, потому что, максимально минимизировав свои реактивные установки, они простили виновника, однако пообещали пахлавы на хранение больше не оставлять.
Что же наш молодой отец, обнаруживший пропажу пирожных?
Вариант первый. Следуя классическим воззрениям на свободу воли, отец должен проявить реактивную установку и как-то наказать своего маленького сына: отправить спать, лишить гаджетов или сладкого на целый месяц, воззвать к совести — одним словом, провести воспитательные работы. Вариант второй. Следуя неклассическим воззрениям и помня, что ребенка искушала любовь к сладкому, которой он противится не в силах, наш продвинутый отец сдерживает свою реактивную установку и предлагает сынишке снова отправиться в магазин за пирожными, то есть просто решить проблему, ибо без пирожных праздник будет неполным.
Это была легкая и смешливая иллюстрация к серьезным проблемам, над которыми ломают головы умные люди. Продвинутый папа идет с ребенком в магазин, потому что знает: свобода воли — это иллюзия. Продвинутые солдаты тоже это знают, поэтому лишь красочно описывают последствия и вытекающие из них следствия за «тихушничество»… и тут я рассмеялась.
Я долго смеялась. Я несколько раз принималась смеяться, когда вдруг в моей голове впервые в жизни возникла картинка альтернативного прошлого: «Милый, ты мне изменил? Ну, конечно, я все понимаю: это был не ты, это все твой мозг устроил. Свобода воли — это иллюзия…» О, как это было весело! Я очень пожалела, что не была столь продвинутой когда-то, ибо лишила себя такого веселья: «Что теперь нам с тобой делать, малыш? Идем в магазин за матрешкой! Не хочешь матрешку? Тогда мартышку? И мартышка не по душе! Скажи мне, мальчик, кого приготовить мне на обед?» Эта картинка от души повеселила меня, поскольку сама в себе содержала спасение: «милый» носил эпитет бывшего, поэтому мне было весело представлять его бывшую физиономию, с которой разговаривала «Я» -настоящая.
Однако пора было собираться на работу, и мысль, так насмешившая меня, осталась недодуманной, затем в дороге потерянной, но где-то по пути вспомненной. Ситуация «милого» требовала додумывания.
Было утро. Суббота. Путь на работу, но думалось мне совсем не о ней. И я позволила себе роскошь: моя свобода воли за счет свободы выбора другого, отчего, зайдя в класс, тут же напутствовала «детей»:
— Я правильно понимаю, суббота, у всех свои дела, заботы? Короче, у вас есть десять минут, чтобы решить, чем мы сегодня занимаемся — своими делами или… работой?
Через десять минут я поднялась в аудиторию с кофе, чистыми листами бумаги, ручкой, карандашом, ластиком и, открыв окно, села за рабочий стол додумывать мысль. Суббота мне подарила выходной, дети — свободу, а день рожденье — мысль к обдумыванию.
Кто мне подарил через смех такую трудную мысль и зачем? Это нам предстоит, читатель, узнать с тобой вместе, когда доберемся до заключения. Мысль — штука тонкая: не думать — нельзя и думать — нельзя, если не готов к последствиям; думать плохо — дважды нельзя, думать хорошо — всегда должно, но очень трудно. А кто решает: что — хорошо, что — плохо? А кто решает: что — должно, а что — нет? Полагаю, это лишь первые вопросы, за ними потянется — вереница.
Рассуждать, читатель, мы станем теоретически, а вот иллюстрировать теорию мне придется практически — ситуациями из жизни как сданными в архив, так и текущими. Свои случаи ты подберешь и подставишь сам. Смею надеяться, что ты пойдёшь со мной до конца. Обещаю стараться и не позволять тебе скучать. Однако должна предупредить, нам предстоит весьма опасное путешествие: я не знаю куда уведет нас мысль и как это отразится на жизни. Мы идём туда — не зная куда, идём за тем — не зная зачем, найдём то — не зная что. Мы обязательно куда-нибудь да придём, что-нибудь да найдём, а вот сколько, что и кого потеряем в пути — это вопрос, большой вопрос. И чтобы нам легче было продвигаться в дебрях долгих рассуждений, позволь мне представить героев — иллюстрантов повествования и сказать пару слов о себе.
Я начала этот текст в первый день сорок первого года своей жизни за столом в одном из частных московских колледжей, где работаю преподавателем русского языка и литературы. Поэтому часто в повествование будет вплетаться слово «дети» — детям от шестнадцати и выше. Также будет встречаться слово «сын» — этому герою двадцать два. Будет пробегать слово «подруга»: и это либо моя Юлька, школьная подруга, наперсница дней суровых, ставшая врачом, либо Джана — человек, которого подарил мне мир, когда я потеряла для себя Юльку. Слова «папа», «мама», «сестра» — это моя семья. Все остальные герои — ситуативно.
Теперь о героях трудных. Слова «мозг», «сознание», «тело», «культура», «миф» — эти мои любимцы будут чаще иных гулять по строчкам текста, они не жуткие, но очень — трудные. Я постараюсь быть точной употребляя их. Слов, которых не понимаю, постараюсь избегать. Умные люди пишут очень умные книжки, и мой мозг часто ломается, отказываясь их понимать, и в моей голове — каша. Ох, уж мне эти умные люди — ученые! Какие жуткие и трудные слова они знают, а как легко ими жонглируют! Прости, читатель, я не умный человек, поэтому как дурак, всё познающий на своих ошибках, могу прицепиться к какому-нибудь очень «тёмному» для меня слову или мысли… и мучить тебя и себя этим. Прости заранее…
Какая у нас цель? Решить вопрос: есть ли свобода воли у человека или нет? Зачем?
На этот вопрос у меня пока нет ответа…
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ДЕТЕРМИНИЗМ, или Слово о детях
Почему родилось «Слово о детях»? Потому, что в умной и хорошей книжке Ларса Свендсена «Философия свободы», мне вычиталось:
«В Средневековье был проведен целый ряд судебных процессов над животными. Одним из наиболее известных примеров является случай во французском городе Савиньи, где в 1457 году свинья была осуждена за „преднамеренное и безжалостное“ убийство пятилетнего мальчика. Более того, на скамье обвиняемых оказалась не только сама свинья, но и шесть ее поросят. В соответствии с принятой практикой судопроизводства, свинье и поросятам был назначен адвокат, произносивший речь в их защиту. Спасти свинью ему не удалось, однако поросята были оправданы несмотря на то, что их застали на месте преступления перемазанными в крови жертвы. Смягчающим обстоятельством послужил их юный возраст и тот факт, что они пошли на преступление под влиянием матери. Надо отметить, что на других подобных процессах обвиняемым часто выносился обвинительный приговор в числе прочего и потому, что они громко хрюкали и проявляли всяческое неуважение к суду. Количество подобных судебных процессов достигло кульминации в начале XVII века, однако они продолжали совершаться еще многие десятки и даже сотни лет: последние примеры относятся уже к XX веку».
Могла ли я этого не прочитать? Могла, так как книг по теме свободы воли очень много: и в этом море литературы можно утонуть. Однако эту я открыла после двухнедельного перерыва моих штудий на данную тематику, что называется, по случаю. Это было в последний день мая, когда, счастливо простившись с учениками, я наконец-таки могла полностью посвятить все свое время желанными занятиям. В этом двухнедельном промежутку мысль моя, конечно, все равно, так или иначе, кружилась вокруг свободы и разных понятий с ней связанных: воля, сила, мозг, сознание, интеллект, инстинкт и так далее. Почему? Я решала для себя вопрос о свободе воли, а заодно проверяла теории — практикой.
Могла ли я этого не прочитать? Нет, не могла! Беглый просмотр книги привел меня в возбужденное состояние: наконец-то мне встретился автор, чьи мысли о свободе воли были приятной мелодией, поскольку в них я нашла подтверждение своим, то есть, проще говоря, я подсознательно искала информацию, которая бы помогла мне укрепиться в своей точке зрения: мне нужна была апелляция к авторитетному мнению, и я ее нашла. Во мне все встрепенулась к радости, когда я прочитала:
«Насколько нам известно, некоторые онтологические уровни скорее детерминированы, а некоторые скорее недетерминированы. Мы не имеем ответа на самый важный вопрос: детерминирован или нет человек. Вследствие этого мы не можем отдать предпочтение одной из описанных концепций свободы».
— Ну, да… точно… так оно и есть… — однако этому воплю согласия предшествовало долгое думание над одной из своих жизненных ситуаций, но вот в такое красивое и емкое слово весь её смысл облек другой.
***
Это случилось в прошлом учебном году, осенью, в третий год моей работы в колледже; мне было тридцать девять с половиной.
Это была группа ХХХХ мальчиков программистов. Это была очень тяжелая группа, где все дети оказались как на подбор с огромным фрейдистским эго и напрочь отсутствующим сознанием, то есть они очень много о себе мнили и мало смыслили, однако я поняла это далеко не сразу. Здесь со мной шутку сыграла моя некая априорная установка: все люди — это человеки, все дети — это люди, но некоторые из них еще недовоспитались до человеков. Патриотического пафоса к жизни мне никогда было не занимать, и в тот год жизнь предоставила мне широкое поле для довоспитания.
Впервые я заподозрила, что что-то не так на уроке литературы, когда, поотбирав телефоны, неимоверным усилием воли заставила детей молчать и слушать себя. И вот в короткий момент тишины, когда мне удалось добиться внимания к предмету, дверь в аудиторию отворилась, и какая-то женщина попросила выйти на пару слов. Я подошла и, встав в простенке, поинтересовалась, что ей нужно, параллельно наблюдая за начинающим волноваться морем детских затылков: женщине нужен был список литературы для одного из моих нерадивых прошлогодних учеников. Я сослалась на занятость и попросила ее подойти на перемене, но она оказалась неприятно настойчива, поэтому мне пришлось быстро проговаривать основные произведения классиков, понимая, плакала моя дисциплина. И тут я краем глаза замечаю, что одни из учеников — Е.С., улучив момент, стал продвигаться на полусогнутых к преподавательскому столу за своим телефоном:
— На место! На место я сказала! Сидеть! Быстро!
Стекла в аудитории дрогнули, дети вжали головы в шеи и затихли, Е.С. от неожиданности присел, у пришедшей подкосились колени, а я офигела сама от себя и перевала взгляд на мамашу:
— Да-да… я понимаю… я позже… на перемене… потом… как-нибудь зайду… да-да… зайду… — залепетала просительница.
Кивнув, я закрыла дверь и направилась в полной тишине на место, страшно гордясь собой: о, как могу!
Второй раз странное случилось на уроке русского, когда двое оболтусов — уже известный Е.С. и А.Д. — наперегонки изощрялись в дурном словоблудии, но не просто так: они блудили словами, смысла которых не понимали, но в своей непосредственной обжорливой радости множили мерзость запустения. Это тоже была моя вина: не оценив уровень умственного развития группы, я задала домашнее задание, которое позволяло при желании давать пошлость трактовок. Что за задание?
Обычная скучная тема синонимов и антонимов в русском языке становилась куда веселее, когда дети, получив классический анекдот про Ольгу и отца Онуфрия в окрестностях Онежского озера, вставали перед необходимостью придумать максимальное количество синонимов к словам «очаровательная» и «отвратительная», которыми я заменяла слово «обнаженная». Победителю обещались две пятерки, за пятьдесят синонимов — автомат в семестре, за продолжение истории еще одна оценка при условии, что все слова будут на «о» и сюжет некрамольный. Два года это задание вызвало бурный и смешливый отклик, все были счастливы.
И вот на третий год я сталкиваюсь с пошлостью, которая осознается моими оболтусами как достоинство и умение быть душой компании. Впрочем, шок я испытала, когда поняла, что в слово «отростóк», которым отец Онуфрий охаживал Ольгу, А.Д. вкладывали смысл «молодого побега растения», однако функции он выполнял совсем не растительного содержания. В этот момент во мне все смешалось — люди, кони: резко осадив А.Д., я не стала прояснять смысла действий отца Онуфрия и сменила тактику в группе, перестав заниматься импровизациями в рамках заданных тем.
Третий раз странное случилось на перемене: ко мне подошел Е.С. и, показав фото на телефоне, спросил:
— Это же вы?
Я взяла телефон и, бегло взглянув на фотографию, согласно кивнула. Это была моя давняя аватарка из Контакта: там молодая женщина, закрыв глаза, счастливо улыбалась солнечному свету, пробивающемуся сквозь молодую зелень сибирского парка.
— Я так и думал, — ответил он и, забирая телефон обратно, инстинктивно, то есть неосознанно от слова «совсем», сотворил в пространстве излюбленный жест Майкла Джексона, отчего в моей голове тут же пронеслась картинка из какого-то комедийного сериала с участием Кортни Кокс.
Этот жест у Е.С. был инстинктивный и уже давно неприятно резал мне глаз, порой так и хотелось язвительно посоветовать детенышу читать побольше, а рукоблудить поменьше, но его преданный взгляд, попытки к разговору и желание понравиться смягчали, заставляя снисходительно терпеть излишне впечатлительного мальца: я умела впечатлять, так что это была моя вина.
Е.С. ушел, а я несколько дней гасила с себе отчаянный смех с горечью негодования: конечно, приятно ощущать себя желанной, но не таким же способом. Высыпав тазик пепла на голову и обругав себя, как только можно, я перестала смешливо улыбаться всем и особенно Е.С.. Подобная мерзость в моей практике случилась впервые. Что я чувствовала? Унижение, и чем больше времени проходило, тем сильнее оно становилось и, разрастаясь, словно раковая опухоль, пересиливало не только мой горький смех, но и дурное самодовольство, ибо как бы я не хотела себе в том признаваться, но Е.С. был моим наказанием за Ванечку… и никакое самоотрицание мне не помогало.
Это было последнее третье предъявление того, что надо остановиться и подумать хорошенько над происходящим, но я не прислушалась к этим сигналам. Почему?
Вот записи из моего дневника того периода:
«25 сентября. О работе… Пошла третья неделя. Устаю, но счастливо и плодотворно. Третий год: моя беспрестанно шутит; дети, к удивлению моему, слушаются, а иногда, завалившись всей группой, чтобы сказать, здравствуйте, М.Г., приводят в смятение; к лекциям еще не готовилась по-настоящему, живя за счет прошлых сует».
«07 октября. Работа… Шесть дней в неделю + репетиторство: следующая уже без выходных. Начались вечерники и заочники, и я не могу сбежать раньше времени, так как они просят, видимо, еще с непривычки, проводить все в полном временном объеме. В положительном самолюбовании так и хочется заметить: им нравятся мои лекции, ну, просто бла-бла-бла…
Для маленьких детей (первый курс) моя слава идет впереди меня: второй курс просто в восторге, что малышей ждут те же испытания, которые выпали на их долю горькую в прошлом году, когда мы вели войны за чистоту языка. Вижу: с какой легкостью покоряется старший курс, если попадается; с каким трудом и сопротивлением подчиняются младшие; и что для одних — смех, другим пока — мука».
Я заигралась, натурально, заигралась в «клевую училку»: мне нравилось видеть не только плоды трудов своих, но также и ощущать уважение, когда, проходя мимо длинным коридорами, только и слышишь: «Тихо! Тихо! Она идет!»; мне нравились глаза старших детей, которые смотрели с первых парт и внимательно слушали; мне нравилось шутить и вспоминать прошлогодние проказы, когда забыто все дурное и трудное. Дети за лето сильно меняются: они каждый раз приходят новыми, их приходится открывать заново, но это уже приятное общение, построенное на базовом доверии и знании другого. Исходя из опыта, я думала, что справлюсь, поскольку первая половина года всегда обычно уходит на привыкание к новым условиям и обстановке.
И все бы, может быть, и ничего, но… А.Д. не успокоился и продолжал импровизировать в рамках доступных ему тем, отчего спустя короткое время на очередном уроке я «вызверилась»: и это был уже тормоз. Что случилось?
А.Д. принялся доказать, что он крутой программист, поэтому в гробу он видал и русский язык, и литературу, и вообще всю эту культурную галиматью. Нет бы оставить ребенка в покое: я попытаться убедить А.Д. в необходимости галиматьи, решив зайти с его поля, благо сын учился на программиста, поэтому некоторым дилетантским словарем в этой области я владела и, хотя ситуация была щекотливой, бросилась в бой. Названий трёх базовых языков программирования с просьбой объяснить их концептуальные различия хватило для того, чтобы меня в полу-явной форме послали туда, где и Макар с телятами не был. А.Д. не только не знал концептуальных различий, он не знал даже названий этих языков, однако принялся доказывать, что я просто лох. Это привело меня в некоторое замешательство, так как я могла просто неверно сформулировать вопрос в неизвестной для себя области, но я все равно попыталась вернуться к предмету нашей дискуссии, намереваясь доказать, что русский язык, как минимум, необходим для умения излагать свои мысли:
— Подождите, давайте снова. Расскажите мне о различиях между Питоном и Ассемблером так, чтобы даже я сумела их понять, — осторожно начала я.
Однако А. Д. вновь сумел выкрутиться, превратив меня в «лоха чилийского», когда свел предмет нашего высокоинтеллектуального дискурса к деньгам, бабам и их месту в этой жизни. Я как «лох чилийский» попыталась снова вернуться в русло заданной темы, но А.Д. привел и здесь контраргументы. Я не помню его контраргументов, потому вызверилась, то есть позволила себе проявить реактивную установку в полной мере. Что сделала?
Не переходя на язык А.Д., моя стала доказывать этому нерадивому мальцу, что он есть «ничтоже» без эпитета «сумнящееся». Филиппика моя была страстна настолько, что все дети запомнили ее, как один. Речь моя была продолжительная настолько, что я сумела поймать в себе ощущение абсурдности ситуации: адресат ни слова не понимал. А также уловить мысль, родившуюся вне меня, словно пришедшую из пространства:
— П*** (слово матерное)! Накажут!
Я резко остановилась, на полуслове, и в классе на какое-то мгновение воцарилась абсолютная тишина, так что я сумела и осознать, и запомнить эту пришедшую из ниоткуда мысль: «Накажут, нет, за это просто убьют», ибо с моей стороны подобная реакция была непозволительной роскошью. Когда пространство зашевелилось и А.Д. попытался что-то сказать в свою защиту, я вежливо попросила его заткнуться и не открывать больше рта — никогда. Это язык А.Д. понял. В аудитории стояла тишина.
— Знаете… — начала я, глядя куда-то в пространство, поверх детских голов. — Когда я была совсем ребенком… то как-то дядя меня взял на свиноферму… там я впервые увидела огромную свиноматку… она лежала на боку, а возле нее копошились маленькие, чистенькие, розовенькие поросята… это впечатление было настолько сильным, что я до девятого класса всем говорила, что хочу стать свинаркой… все надо мной смеялись, но это была мечта…
— А почему стали учителем?
Я очнулась и улыбнулась детям: Слово было озвучено, ситуация стала.
— Выросла и передумала…
Мы рассмеялись: инцидент с А.Д. был исчерпан.
Однако «Слово о мечте» я не потрудилась додумать до конца: это была ошибка. Почему я этого не сделала, когда могла? Кроме детей у меня был и другой ворох забот и хлопот, требовавших внимания. И вот в этом самом ворохе я и закружилась: много мыслей в тот период во мне оставались недодуманными, в Слово не облеченными. Я не остановилась, даже когда, спустя некоторое время после инцидента с А.Д., ехала в метро и вдруг! снова «поймала» мысль: «Ты заболеешь смертельной болезнью…»
Мысль эта упала в меня и уже никуда не уходила, я ее постоянно помнила, но ничего не делала, просто носила в себе: в метро закрывалась платком, чтобы не подхватить туберкулезную палочку — и это всё, несмотря на то, что жизнь вокруг меня обращалась в хаос, которого, конечно, никто не замечал, кроме меня, поскольку у каждого из нас — свой мир. И мой мир вскоре рухнул:
«09 декабря. Дела и события перед Новым годом…
— ошиблась с Л.Г. в употреблении местоимений: стресс…
— трижды «вызверилась» на детях: стресс…
— n-ое количество раз привела в пример детям своё «вызверивание»: стыд…
— «вляпалась» с философией: детский сад, глупость, дикость, стресс…
— раздражаюсь многими людьми: нервозность, стресс…
— и т.д., и т. п.
Напряжение в последних неделях и постоянное стрессовое состояние начали переходить в разрушение и глупости вокруг и около пространства жизни. Отсутствие стабильности внутренней стало выражаться в хаосе внешнем».
«15 декабря. Послание сыну… Привет, сын. Я в больнице, у меня все хорошо, так как если будет нехорошо, то тебе об этом сообщат.
Пишу на случай, если нам больше не придется с тобой поговорить…
Во-первых, помни и знай, что я тебя люблю. Мне было радостно и гордо быть твоей матерью.
Во-вторых, знай, я считаю тебя очень, очень талантливым человеком. Живи так, как подсказывает тебе твое сердце, а сердце у тебя большое и доброе, то есть созидательное и золотое.
В-третьих, обо мне помни, но не печалься: я прожила хорошую жизнь. Жаль только, что не все успела доделать, но и это глупости: ты сумеешь сам распорядиться всем и даже лучше.
А теперь о суете:
— в тумбочке под принтером, в черном портфеле, документы…
— …
Завещание
Я, …, находясь в здравом уме и трезвой памяти, без какого-либо внешнего принуждения, сообщаю после себя следующее…».
***
Что же во мне вызвало бурю восторга от чтения «Философии свободы» Ларса Свендсена, когда я дошла до строчек в заключении главы:
«Насколько нам известно, некоторые онтологические уровни скорее детерминированы, а некоторые скорее недетерминированы. Мы не имеем ответа на самый важный вопрос: детерминирован или нет человек».
Надо заметить, Свендсен пишет красиво и понятно, словно читаешь захватывающий роман; он не кидается через каждое легкое слово трудным и рассказывает сложные вещи легким языком, а вот соглашаться с ними или нет — это дело выбора. Лично меня и позиция автора, и его уважение к своему читателю — очень вдохновляли.
Что значит детерминирован человек или нет?
Если под детерминизмом мы подразумеваем учение о взаимосвязи и взаимообусловленности всех явлений окружающей нас действительности, тогда человек как объект этой действительности тоже обусловлен. Получается я не могла в огромном море литературы не найти книги Свендсена — это было неизбежно. Ладно, эта неизбежность мне нравится: я не возражаю. Однако почему эта книга не попадалась мне, скажем, в середине апреля, в свой день рожденье, когда во мне только родилась идея текста? Почему мне попадались другие книге, одна из которым привела меня в бешенство? Почему вообще во мне родилась идея написать это эссе? Исходя из логики взаимообусловленности человека с окружающим миром, можно сказать: все это было предопределено. Если дальше продолжать в том же духе, то можно договориться о фатуме или роке; о том, что человек — игрушка в руках судьбы или богов; о мире, где все действия наши от рождения до смерти от нас не зависят, и мы обречены прожить некую уже запрограммированную кем-то жизнь — «на роду написанную». Следовательно, человек — детерминирован и несвободен.
Если оставить книгу в покое, то поведение моих детей также обусловлено возрастом, семьей, окружением и так далее, получается, они не могли вести себя иначе. Выходит, и я не могла на них не вызвериться, поскольку в итоге реактивная установка перевесила объективную, заставив забыть, что они просто дети, отчего вся моя учительская этика полетела в тар-та-ра-ры. Ладно, пусть так.
Но как объяснить, что эта группа была, что называется, на подбор? Ну, конечно, не все красавцы, не все богатыри, зато шумливой, глумливой и беспечной дерзости им всем было не занимать. Обычно в группе попадается пара-тройка шумных и дерзких оболтусов, которых приходится жестко осаживать и призывать к дисциплине, в то время, когда остальные быстро привыкают к правилам. Это была зеркальная группа: призвать ее к порядку не представлялось возможным. Получается, что кто-то или что-то собрало всех шумных детей в одном месте, как в анекдоте про пароход и грешников. Скорее да, чем нет.
Почему я так говорю? Моей трехлетней статистики по наблюдению за детьми, конечно, мало, но все же: за первые два-три месяца в голове каждого учителя обычно складывается некий образ группы, как единого организма, которому присваивается тот или иной эпитет. Потом довольно интересно соотносить свои впечатления с впечатлениями коллег: часто они совпадают, в результате чего появляются «хорошие», «любимые», «адекватные», «ленивые» или «невменяемые» группы. В тот год пришли — звери, но я в своем патриотическом запале и одержимая другой моноидеей, видимо, плохо слушала коллег. Думаю, так было всегда: учась в средней школе, я очень хорошо запомнила фразу своей учительницы по математике о том, что за работу в девятом N нужно молоко за вредность давать. Фраза была брошена мимоходом через смех кому-то ещё — другому учителю, взрослому; я просто проходила мимо, и меня это тоже насмешило, понравилось. Не уходя большим социальным образованиям, где можно проследить законы развития, наверное, и я могу задаться вопросом: кто или что распределяет детей по классам так, что они друг другу весьма подходят по поведению, образу мыслей, интересам? Причем надо заметить, что здесь нет личного вмешательства детей или родителей, так как распределение идет слепым методом по алфавиту, по спискам поступивших, и в девяноста процентах случаев остается неизменным, поскольку переходы из группы в группу не являются массовой практикой. Кто же так хорошо нас слушает: наша судьба или рок?
Можно предположить, например, что ангел-хранитель каждого ребенка приходит в деканат и следит за тем, чтобы его подопечного направили в нужный класс. Это, конечно, бред… но, если бы это было так, то получается, что каждый ребенок говорит своему ангелу о желаемом и тот передает его просьбу таким же ангелам, которые принадлежат сотрудникам учебной части. И эта смешная двойная бухгалтерия, разрушает логику предопределённости и взаимной обусловленности всего и вся: пусть не мы напрямую, но за нас просили и хлопотами по нашим просьбам и желаниям. Выходит, что человек и недетерминирован, и свободен, просто за него хлопочут ангелы-хранители. А если слово «ангел-хранитель» заменить на слово «мысль», «мозг» или «сознание»? Тогда мы получим популярные научные и полунаучные теории о материализации наших мыслей.
Следовательно, поведение детей обусловлено их желаниями, и при желании они могли бы вести себя иначе. И я могла бы не ругаться, если бы не впала в иллюзию о себе самой. А.Д. не поддержал моего тщеславия, а я его. Мы столкнулись на одной мировоззренческой «кочке», и я как более сильная задавила ребенка, восстановив своё самолюбие за счет слабого. Обижать маленьких — это грех. Это мое убеждение, пусть и вложенное воспитанием изначально, но все-таки моё, поэтому «сверху постучали».
«Сверху постучали»: я остановилась, а А.Д. самодовольно решил, что вывел меня из себя. Если бы я изначально отдавала себе отчет в поведении, в каждой своей мысли и не утратила бы объективности, то «зверения» не случилось бы. Однако я оставалась глуха, хотя «сверху намекали» — трижды.
При этом первый раз, когда я только-только возвращалась к своему столу посреди притихших детей, в моей голове пронеслась четкая смешливая мысль: не ребята, а зверята; не воспитание, а дрессура; я укротитель. Это была мысль-картинка на уровне интуиции: четкая, ясная, моментальная. Второй раз я получила весьма серьезное впечатление, когда обнаружила, что человек может произносить слова, но не подразумевать за ними смысла. Это было интеллектуальное удивление. Последний случай пробил меня эмоционально: мне было столь стыдно и неловко перед собой, словно допустила грех зоофилии. Конечно, я так это не классифицировала, но чувствовала именно так. Е.С. был долговязым, прыщавым, полноватым, немытым мальчишкой с глазами навыкат, поэтому от одного представления, чем он занимался, глядя на фотографию, меня перетряхивало от брезгливости.
Однако в самолюбовании я окончательно утратила объективность и не слышала сама себя, когда то ли мой мозг, то ли сознание сначала намекали, а потом — ударили по телу, резко изменив событийный ряд жизни. Конечно, не у всех так радикально решаются ситуации, но со мной именно так. Меня закрыли на неделю в палате, лишив всех дел и детей, чтобы я наконец-таки остановилась и хотя бы просто подумала над своей жизнью. И бог с ней, с метафизической свободой воли, как глобальным концептом бытия для всего человечества, просто над своей личной жизнью и отношением к другим.
Что же с книжкой Свендсена? Получается, что и её мой мозг или сознание держали до момента, когда я стала готова оценить и понять её в полной мере, а до этого тренировали на других авторах, заставляя прояснять мысль. Ну, можно сказать и так, ведь бы я не «поругалась» с Сэмом Хариссом, то, действительно, многое бы могла пропустить и у Свендсена:
«Насколько нам известно, некоторые онтологические уровни скорее детерминированы, а некоторые скорее недетерминированы».
«Некоторые онтологические уровни… некоторое онтологические уровни… некоторые онтологические уровни…» — зацепилась мысль за строчку и стала ее кружить где-то в голове, пытаясь облечь в слово.
Человек явно существо сложное, иначе бы не было вокруг и около него столько споров и рассуждений. Мы живем с ручками, ножками, глазами и ушами во вполне овеществленном мире других вещей — это один уровень; а наши мысли живут еще где-то… ну, явно не совсем в голове, хотя через нее проходят, — это другой уровень. И эти два уровня друг с другом взаимосвязаны весьма сильно, ибо человек без головы — покойник, а без мозга — не совсем человек. И на первом уровне человек получается детерминированным, то есть взаимообусловленным со всем окружающим его миром и от этого нам никуда не деться, а на втором — нет, ибо мысль летает, где пожелает. В философии эти уровни называются: онтологическим — это мир мысли, сознания, бытия; и онтическим — это мир каждой проявленной вещи от какой-нибудь мышки до меня, которая сейчас пишет эти строчки.
Я уже много раз в этой жизни смеялась, говоря, что у Бога прекрасное чувство юмора: он исполняет все наши мечты. Если перефразировать, то на онтологическом уровне человек недетерминирован и свободен, а на онтическом — детерминирован и несвободен, поскольку все, что он придумал в своей голове в итоге так или иначе исполняется в реальности его жизни:
— Ты хотела быть свинаркой: получите — и распишитесь!
— Но постойте! Ведь я же уже передумала?!
Что еще мне понравилось у Свендсена? О, многое. Я полностью согласилась, что о сложных вещах в этой жизни надо думать и додумывать их до конца, иначе можно оказаться в Склифе или стать свинаркой, когда того совсем не ждешь, и посчитать это крутым подвохом по жизни. Правда, у умного человека это звучит как-то так:
«Кроме того, метафизическая свобода воли, похоже, тесно связана с ощущением осмысленности бытия, которое возникает тогда, когда мы верим, что наше будущее и будущее окружающих зависит от наших действий, что мы можем что-то изменить в этом мире».
Однако трактовка «свободы воли» как «свободы действия» заставила меня несколько поерзать, но и это я приняла. Просто в моей голове жила уже несколько иная формулировка: свобода воли — это Слово-Логос, где за греческим словом «логос» я разумела и речь, и мышление, и понятия — сознание, одним словом. В общем, то, что проявилось в ситуации с детьми как послания про «накажут» и «заболеешь» — предупреждения, да что там прямые угрозы, которые я спустила на тормоза и не послушалась. Что это было?
Это было прямое принуждение, как сказали бы ученые от нейронауки, моего мозга, для которого человек — игрушка или предмет манипуляций. Ну, дальше естественно доказывается: манипуляция — это грех, насилие и зло, с которым надо бороться. А с кем бороться? Со своим мозгом, который тебя предупреждает об опасности?
Ох, как таких книжек много сейчас. И спорить-то с ними очень трудно, ведь их пишут умные люди — ученые, а им ведь нельзя не доверять. Дети доверяют родителю, взрослому, учителю, а взрослый родитель и учитель доверяет авторитету — умному взрослому, который не просто много знает, а знает как правильно.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ИНКОМПАТИБИЛИЗМ, Или Слово о детстве
Вчера наступил май. Первый майский день я провела в тишине и спокойствии, в одиночестве и молчании, посвятив его Дику Сваабу и его книге «Мы — это наш мозг». Дик Свааб зашел чудненько, можно сказать, я с ним не спорила, а соглашалась, понимая, что так тоже можно: стоять на твёрдой почве материализма и проводить мысль об усложнении материи, эволюционировавшей от простейших до человека; что все сознательные, бессознательные, психические и прочие спиритуалистические, или духовные, процессы, можно объяснить физически и физиологически; что наш мозг — это наш кукловод, который задает наш образ ещё до рождения в утробе матери, программирует после рождения и во время жизни, а также принимает решения, сообщая нам об этом с задержкой. Вчера я была влюблена в профессора Свааба, и особенным уважением во мне отозвались его идеи и проекты о добровольном уходе людей из жизни, если те слишком больны, беспомощны или просто решили, что их жизнь подошла к финалу.
— Главное — не умереть, а умереть — достойно, — довольно часто в этом учебном году я проговаривала данную фразу своим студентам. Дети слушали, но не слышали. Падала мысль в основном на дорогу да в терние, но возможно где-то и в добрую почву. И прорастет она из гречишного семени лет так через двадцать, чтобы облечься в решение, которое примет за нас наш мозг еще до того, как мы об этом подумаем.
Укладываясь спать, я думала: действительно, мозг наш — это рояль, как говорила Татьяна Черниговская, или фортепьяно, или скрипка, или балалайка, короче, кому как повезет, но кто, собственно, играет на инструменте? Кто исполняет мелодию? Кто музыкант, один словом?
Дик Свааб и все умные люди, на которых он ссылается в своей книге, изучает, по верному замечанию Андрея Баумейстера, либо сломанный инструмент, либо с дефектом. А можно ли по руинам восстановить архитектуру здания? Да, можно, но это будет один из реконструированных образов, восстановленных с учетом культурной традиции, стиля, местности и времени постройки. Образ здания будет находиться в контексте культуры. И если мы находим руины в центре Европы и решаем, что они относятся ко времени пламенеющей готики, вряд ли в реконструированном образе наши камни примут вид первобытной пещеры. Но по какому образу ученые, исследователи-когнитивисты, реконструируют мозг? Проваливаясь в сон, я пыталась выяснить связь между собой и моим мозгом: кто кому из нас принадлежит: я мозгу или он мне?
В книге профессор размышлял о религии и ее установках, приводя одним из частных примеров устаревшую традицию мужского и женского обрезания. Про мужское обрезание я была несколько осведомлена, и поэтому оно меня не заинтересовало; а вот женское… с этим я прежде не сталкивалась, и поэтому решила «погуглить», прояснить для себя схему процесса. Первых трех строчек мне хватило для того, чтобы согласиться с профессором об изуверстве процедуры, но вот я решаю посмотреть картинки. Мне интересно, возможно ли, чтобы вездесущий интернет наглядно представил такое зверство. Соглашусь с Диком Сваабом: мой мозг дал мне команду — посмотри! Это особенность моего мозга: он любопытен, что-то там в нем сложилось таким образом, поэтому ему всегда интересно получить ответ, если он вдруг набредет на вопрос, или с энтузиазмом взяться за новую задачу, которую вдруг подкинет мир. Мой мозг любопытен, и я к этому привыкла.
Соглашусь, дальнейшее поведение тоже было совершенно инстинктивно, я не могла отреагировать иначе. Мне хватило трех картинок, чтобы резко застучать ладонями по столу и, закрыв глаза, глухо замычать, стараясь сдержать крик, который бы перепугал моих соседей. Думаю, тарабанила я секунд пятнадцать, но сдержаться так и не смогла, поэтому, резко схватив полотенце, закрыла лицо и закричала, дав волю слезам. Это была чисто инстинктивная реакция, также заложенная в моем мозгу тем или иным образом, однако эту мелодию страдания я разучивала многие годы, и вот теперь легким и быстрым этюдом проиграла, чтобы, пережив эмоциональный всплеск, вернуться к чтению как ни в чем ни бывало.
Мелодия: кто играл ее? Ее проигрывало мое тело, словно патефон, в который вставили знакомую пластинку: напряжение в мышцах и пальцах рук, сжатые скулы, губы, суженные глаза — физическая память боли; глубокие вдохи и выдохи, но вот слезы, крик, расслабление. Ее проигрывали эмоции: отторжение, неприятие, нежелание впускать в себя страдание неизвестной девочки, память — больно, жестоко, бессмысленно. Думаю, её проигрывал и мозг всплеском активности, которая, наверняка, отразилась бы на томограмме. Однако этого я утверждать не могу, ибо когда я говорила, что у меня шевелятся мозги, то подруга мне обычно отвечала, давление, и советовала попить таблетки. Следовательно, мелодию проигрывали мы с мозгом в «четыре руки». А если сюда добавить моё тело и эмоции, то рук получится больше. Или они тоже принадлежат мозгу?
Я помню, как они — мое тело и эмоции — разучивали эту мелодию, и какофонию, которая у нас получалась, тоже помню. Партитура есть, исполнители есть, инструменты были. И почему мы с мозгом не наслаждались музыкой? Кому она не нравилась: мне, у которой то слезки текли, то нервишки шалили, или мозгу, который утомился взрываться всеми зонами Брока и Вернике? И последнее: кто для нас с мозгом выбрал эту мелодию страдания? Или это мы так сами себе удружили?
Почему я об этом пишу? Потому что сегодня утром, открыла следующую книжку «Свобода воли, которой не существует» Сэма Харисса, и она у меня не просто не зашла, а с первых страниц вызвала стойкое эмоциональное отторжение и интеллектуально-интуитивное неприятие, хотя автор придерживается таких же взглядом, что и Дик Свааб.
Что же вызвало во мне столь сильное противоречие, несмотря на вчерашнее очарование профессором Сваабом? Харрис первым примером тотального диктата мозга и безволия человека привел историю жестокого убийства семьи двумя мужчинами, которые в детстве пережили много бед, поэтому в момент совершения преступления просто не имели «сознательного намерения кого-либо убить»: оно так само вышло. И вновь отклонение от нормы служит для обобщенных выводов, что распространяются и на людей, умеющих задумываться над своими действиями ещё в момент их свершения и наложить право «вето» на дальнейшие действия, как пишут те же ученые о сознании.
***
Когда я была еще совсем ребенком, не могу сказать возраста, то как-то смотрела по телевизору детскую сказку, где Иванушка геройски сражался со Змеем Горынычем. Я помню то чувство страха, которое заставило меня подскочить на диване и спрятаться за широкую спину отца, который сидел тут же. Наверное, я больно в него вцепилось, когда, движимая детским неуемным любопытством, подглядывала за действием на экране. Реактивная установка отца была поистине скорой и впечатляющей: меня отшлепали и поставили в угол, и телевизор не выключили. Вероятно, в моём мозгу тогда много чего активировалось, но снимка компьютерной томографии нет, поэтому я могу описать только внешние и внутренние признаки своего поведения.
Во-первых, мне по-прежнему приходилось подглядывать за битвой Иванушки со Змеем, ибо любопытство — это инстинкт. Во-вторых, страх, который тоже никуда не делся, теперь нужно было стоически переживать в одиночестве, а весь кортизольчик, что продолжал выделяться, перенаправлялся в отшлепанное место. В-третьих, мое детское сознание, принявшееся за разглядывание угла после того, как отец-таки выключил телевизор на самом интересном месте, то есть в разгар биты, стала тревожить смутная и неявная мысль о какой-то неверности происходящего, но облечь ее в Слово мне не удалось. Вот была бы потеха, если, додумав мысль до конца, я бы повернулась к своему родителю и высказалась не только об абсурдности наказания, но также и о недостаточности уровня его осознанности, поскольку ему следовало бы с понимаем отнестись к моему детскому страху и, объяснив природу его происхождения, рассказать, что с этим делать и как жить. Однако как случилось, так случилось… А как случилось?
Во-первых, на инстинктивном уровне я поняла, если показывать страх, то можно получить и по попе. Во-вторых, страх никуда не уходит, даже если ты уже получил своё, поэтому логично его не показывать — может и не получишь тогда. В-третьих, во мне так и осталась нерешенной задачка: победил ли Иванушка? И это неудовлетворенное любопытство оказалось самой сильной эмоцией, потому что уже в полусознательном возрасте я снова увидела эту сказку, но ровно с того момента, когда Иванушка бился со Змеем и, досмотрев битву до конца, удивилась сама себе: современные Телепузики или Смешарики выглядят куда более устрашающе, чем Змей Горыныч в советской анимации. Однако я также продолжала помнить и свое детское впечатление от Змея, усиленное благодаря страху: он представлялся мне живым и совершенно реальным, то есть настоящим, как и мой страх. В-четвертых, осталось ощущение нечто смутного, что я не сумела выразить: и это была Мысль как одна из первых химический реакций, запечатленных мной на сознательном уровне, Мысль как нечто большее нежели просто — Я. В моей памяти живы фрагменты окна, дивана, ковра на стене, телевизора, Змея, угла, каких-то голубеньких обоев с рисунком, своего пальца, которым я вожу по стене, и чего-то смутного, что не вмещается в меня. Нет, попа у меня тогда не болела, мой отец не садист, я вообще не помню боли, только смутное нечто в грудной клетке, палец, обои… и снова забвение.
Вряд ли мой отец сознательно помыслил о ситуации прежде, чем отшлепать меня, он исходил из своего жизненного опыта и ценностных установок, поэтому поступил как поступил. Вопрос не в том хорошо или нет сделал другой, а в том какую мелодия я извлекла из этого случая. Если бы он меня приласкал? Это была бы уже другая Я и другая жизнь, другой мозг…
В этом январе я была у подруги в Армении, и она повезла меня к своему знакомому парапсихологу — Нарине. Зачем? Ну, это было частью культурной программы, и потом мне просто было любопытно. Мне всегда все любопытно, и это всегда какое-то нездоровое любопытство, и это любопытство, как правило, добром не кончается. Впрочем, злом, если мыслить по антитезе, оно тоже не кончается, но хлопот доставляет порядком, то есть облекаясь в Мысль ведет к Слову, Слово ведет к действию, действие к становлению. Эх, папа-папа, ну, зачем ты выключил телевизор на самом интересном месте? Скольких бы ты проблем избежал со мной?
Так вот, о Нарине… Нарине мне просто и без обиняков сообщила, что я приемная дочь, что мой биологический отец профессор математики из Санкт-Петербурга, что я, к слову сказать, богатая наследница и мне просто жизненно необходимо найти своих родственников, которые не просто ждут меня, а ждут с распростёртыми объятиями, ибо ищут. Я попробовала, конечно, возразить Нарине, что я очень похожа на своего отца, что генетически, по физической выносливости и характеру, я его копия, но она оставалась тверда в своем заявлении: «В роддоме подменили!» Что тут скажешь, подменили, так подменили. Однако всё же я на пару дней в моей голове завис вопрос: почему Нарине это сказала? Ответов я нашла массу, одним из которых явился: манипуляция, поскольку богатой наследнице питерского математика не составит особо труда помочь бедной армянской семье. И три месяца назад мне не могло прийти в голову, что во всем виноват мой папа, который, инстинктивно следуя классическим теориям о свободе воли, впитанным им с молоком матери в своем послевоенном детстве, выключил телевизор, в результате чего запустил необратимый процесс развития мозга в голове своей маленькой дочери, заставив тем самым эволюционировать свой генетический код.
А что же кортизольчик, с которым мой отец справился чисто механическим способом? Здесь получилась в итоге весьма забавная мелодия, правда, которую мне приходилось осваивать в одиночестве, ибо страх — это грех, а публичный страх — это ещё и унижение. Нет, я этого не утверждаю и не пытаюсь делать общим правилом, это моя личная картина мира, которая была нарисована моим мозгом в содружестве с моим папой в далёком детстве. Из огромного потока событий мой мозг стал концентрировать меня на ситуациях, в которых предстояло отрабатывать стойкость и стрессоустойчивость к внешним проявлениям окружающей среды. И это продолжалось ровно до тех пор, пока кому-то из нас это не надоело, а может быть, мы просто стали профессионалами?
В начальной школе я подралась с мальчиком, Андрюшкой М.. Это была хорошая драка: мы дрались долго, всю перемену, под восторженные возгласы и улюлюканья всей параллели; мы дрались красиво, по-настоящему, словно герои за право обладания сокровищем — бусинкой; мы дрались с четким пониманием своих ролей. Какова была моя роль? Я была плохой девочкой, которая, найдя чужое сокровище, из-за личной неприязни не стала отдавать его собственнику, но тем не менее показала находку:
— Смотри, что я нашла?..
— Отдай!
— Не отдам…
— Отдай!
— Неа, попробуй забери!
Забрать попробовали — не получилось: плохая девочка побеждала, мы уже почти выдохлись, все симпатии были на моей стороне, но вмешалась учительница и, разняв нас, потребовала объяснений. Справедливость была восстановлена: плохого отчитали, хорошему — вернули его.
Учительница ушла в класс. И началось самое интересное: у хорошего мальчика оказалось оторванным полногтя от пальчика. Выяснилось, что мальчики умеют плакать, хотя им совсем не больно, ибо если бы было больно, то закричал бы во время драки, заметили бы боль во время разговора с учителем, но нет. Это была постфактумная демонстрация последствий, призванная сгладить то унизительное положение, в котором он очутился: быть побитым девчонкой — это не айс! Спасибо, папа: ты подарил мне сильное тело!
Все внимание и сочувствие резко переключилось на пострадавшего, учителя снова вмешали в ситуацию как судью. И меня осудили. Учитель, наверное, призвал ребят не дружить со мной, сами бы до этого мы не додумались в том нежном возрасте… и его послушались! Но кто? Девочки! Девочек хорошо помню, особенно одну, самую активную — Оксанку М.. Наверное, и мальчики тоже, но этого я не помню. Я помню другое, точнее другого, которому уже в том юном возрасте я повесила эпитет: лицемерная тварь! И откуда только таких слов набралась? Возможно, в детстве в моем мозгу это прозвучало куда более коротко и эффектно, но мысль была четкая: сволочь! Это слово точно было из моего словаря, но ещё не лексикона. В общем, эмоцию эпитета я помню, но словесного выражения в пространстве у нее не случилось.
Фамилия у мальчишки была Скуратов… и вот он был злой мальчик, именно, злой. Я была в общем-то хорошая, послушная и добрая девочка, но в тот день плохо поступила. Знала, что дразню и дразню намеренно, но к этому были причины, ибо меня прежде довольно продолжительно дразнили, и вот наконец пришел мой час поквитаться. Внешне я поступала плохо, но внутренне — восстанавливала какую-то там детскую справедливость. Чего я не поделила с Андрюшкой, бог его помнит, но в детском саду мы были друзьями. В этом своем поступке я, натурально, пользовалась свободой воли, ибо отдавала отчет в своих действиях: одна в коридоре перед бассейном, где-то там в большой рекреации шум и гомон, окно, свет, какой-то сундук и под ним что-то блестит, бусинка… Ага! Выхожу в большой коридор, нахожу глазами Андрюшку, торжествующе улыбаюсь, ибо предвкушаю, меня замечают: «Смотри, что я нашла?» И драку я помню, помню многое, помню покадрово — это было весело и красиво, помню и Скуратова, который больше всех подзуживал и проявлял активность, помню, каким огнем горели его глаза, как жаждали они драки, какое уважение в них светилось, когда мы встретились взглядом.
Если бы я заранее знала, что мое озорство примет подобный оборот? Полагаю, что все равно бы сошкодничала, ибо в своих внутренних мотивах билась за справедливость и до сих пор не считаю себя сколь-нибудь виноватой. А то, что ситуация приняла форс-мажорный оборот и в нее вмешался учитель, который, не имея времени на долгий психоанализ, как и мой папа, управился быстро, так это лишь подтвердило правоту действий отца: всеобщее осуждение мной было принято без сопротивления, как необходимое и неизбежное. Однако моё неумное любопытство…
Во-первых, драка прошла по какому-то странному сценарию: обычно тех, кто побежал, боялись и уважали; моей же победы никто не заметил, кроме Скуратова, ибо принялись активно утешать пострадавшего.
Не знаю тот ли момент послужил отправной точкой в становлении личности Андрюшки или какой иной, но именно тогда он снискал всеобщее внимание и заботу девочек, что стали его сначала дружно утешать, а затем опекать и защищать от всех плохих. И уже в начальной школе из дурашливого, доброго и трусоватого мальчишки он превратился в Дон Жуана. Только он мог позволить себе упасть перед девчонкой на колени и закричать о любви к ней во всеуслышание. Это вызывало всеобщий смех, любовь, восторг и девичьи обсуждалки. Не могу сказать, падал ли он на колени перед всеми подряд, выборочно или только перед Оксанкой, но факт остается фактом: он стал любимчиком.
Во-вторых, выяснилось, что все мы какие-то разные, странные. Это свое детское странные я также не могла облечь в Слово. Однако я точно знала, что мне было бы стыдно всем показывать свой раненый палец и искать сочувствия. Это было точно как-то… как-то по-девичьи, а он же — мальчик. И почему Оксанка, которая никогда не проявляла особого интереса к Андрюшке, вдруг принялась активно не только его защищать, но и подстрекать других дружить против меня? А почему Скуратов, когда учитель занимался разбором нашей драки, не только не выступил в мою защиту, хотя я точно помнила, всем кожным покровом, его поддержку и одобрение, тихохонько сидел на батарее у окна и изображал из себя хорошего мальчика несмотря на то, что никто в его сторону не смотрел, почему?
Этому последнему я довольно быстро нашла ответ. Скуратов был задирой, злым обзывалом и дружил со старшими мальчишками. Он часто дрался. Однажды я видела его драку, и в ней не было смеха и детскости, как в нашей. Просто я была сильнее Андрюшки и лишь это преимущество давало мне возможность изловчившись хватать его за школьный пиджак двумя руками, раскручивать и отпускать в толпу визжавших от восторга девчонок. Это было весело и, в сущности, безобидно, если не считать того унижения, которое испытывал при этом мой соперник. Драка же, которую я видела с участием Скуратова, скорее всего походила на настоящий бой, я бы даже сказала бойню. В ней было много какой-то совершенно не нужной злобы и жестокости, а понимание того, что противник тебе уступает в бойцовских качествах лишь усиливало последнюю. Бывали случаи, что противник оказывался достойным, тогда, судя по слухам, в дело вступались друзья Скуратова.
Но до всего этого мне не было особого участия, мало ли что мальчишки не поделили между собой, пока в начале учебного года учительница не предложила принять в пионеры в первых рядах Скуратова… и весь класс проголосовал: «за». Был ли хоть один воздержавшийся я не помню. Убейте меня, я не помню: как проголосовала Я! Ленка Д. — это понятно, она отличница и хорошая девочка. Оксанка М. — это тоже объяснимо. Но Скуратов — это было непостижимо для моего тщедушного умишка. Хорошо, пусть учительница не знает, что он злой мальчишка и всех бьет, но почему… почему все поднимают руки «за»? Мой мозг ломался в тот момент. Я по-детски невинно улыбалась, оглядывалась кругом, искала взгляда учителя, смотрела на Скуратова, воплощавшего само дружелюбие, и ничего не понимала. Наверное, у меня действительно была какая-то задержка в развитии, хотя в детском саду я за собой такого не замечала, там было все куда понятнее.
Вскоре после этого и случилась наша с Андрюшкой драка. И я увидела двух Скуратовых: один, словно волчонок, хищно и радостно следил за нами, другой — сидел на батарее и усиленно изображал из себя Исусика, заискивающе ища взгляда учителя. Учитель его не заметила. Его заметила я… это был второй наш взгляд.
Той же осенью Скуратова приняли в пионеры в первых рядах, и как только это случилось Иисус в нем умер: он вновь начала распускать руки, ноги и рот. Нам было по девять лет, когда мы пересеклись с ним взглядами, и поняли друг друга. Нам было по девять… и нам хватило лишь двух взглядов, чтобы всю оставшуюся школу игнорировать друг друга: все боялись Скуратова, а Скуратов — опасался меня. Знала ли я об этом? Нет, конечно. Однако одно я знала точно: случись голосование о приеме в пионеры после нашей драки, я бы подняла руку и задала вопрос учителю, пусть самый идиотский и нелепый, но терзавший меня… и Скуратов об этом знал. Боялась ли я Скуратова? Нет, я просто знала, что все его боятся. И, наверное, поэтому проголосовали «за». Я нашла свой ответ на это осеннее «почему?» Могла ли я в девять лет облечь мысль свою о Скуратове в Слово? Не знаю, мне не представилось случая. Думаю, вряд ли. Вряд ли потому, что ни у кого не хватило бы терпения выслушать мои детские бредни и попытаться на них внятно ответить. И это сильно связано с «в-третьих»…
В-третьих, когда шел разбор полетов нашей драки, мне так и не дали самовысказаться. Пусть бы я бы долго, путано и по-детски пыталась оправдаться, но я должна была это делать по определению, ибо была не просто главным участником, а зачинщиком всей ситуации.
— Чья это бусинка?
— Его…
— Как она у тебя оказалась?
— Я её нашла…
— Где?
— Там… — и пока ты пытаешься показать, где именно, ибо это важно, все уже взахлеб рассказывают, как два дня назад порвались бусы, как Андрей расстроился, как все помогали искать и собирать их.
— Почему ты её сразу не отдала, как нашла?
Должно быть я долго молчала, пытаясь выстроить логическую цепочку к этому к вопросу: «Я сразу ее показала, а не отдавать — у меня были мотивы, он дразнил меня, и поэтому я решила подразнить его». Это трудная фраза, когда вам девять и вы впервые пытаетесь говорить осмысленно. У учителя нет столько времени на ожидание вашего самовыражения, когда еще вокруг галдят три десятка детских голосов про бусы, сборы, бусинки, поэтому мое Слово так и осталось со мной.
— Когда ты ее нашла?
— Сегодня…
— Зачем ты с ним дралась?
Видимо, я уже совершенно безнадежно упустила нить разговора, так как вопросы меня ставили в ступор, они были все какие-то не по теме, уводили не просто куда-то не туда, а в сказку про злобного монстра, который украл клад и избил владельца. В поисках помощи я молча озиралась вокруг и наткнулась на Скуратова, и его перемена изумила меня еще больше, чем собственная неспособность оправдаться.
В общем, дальше без меня меня судили: девичий суд вынес свое решение не дружить со мной… и помнится со мной сколько-то даже не дружили. Учительница сдержала свое Слово, сказав, что не примет меня в пионеры, но все-таки сжалилась и в последних рядах, среди двоечников, дураков и драчунов, повесила мне на шею красный галстук.
Это было двадцать второе апреля — день рожденье дедушки Ленина и моей мамы. Я шла из школы сияющая, как звезда, утешая себя благородной мыслью: вот оно как хорошо вышло и в день Ленина, и маму порадую. Я была рада, натурально, очень рада, что меня приняли в пионеры. Внешне все выглядело именно так, но внутренне все же чувствовался какой-то подвох, что-то не складывалось в этой ситуации в пазл, мой мозг в самом себе пробивал, видимо, очередные извилины:
— Я же ведь хорошая девочка? Да. А почему ты хорошая? Я хорошо учусь и помогаю маме с папой. Тогда почему так получилось, что тебя приняли в пионеры последней, ведь это несправедливо? Совсем несправедливо. А был ли учительницы выбор не принимать меня в пионеры? Нет, не было. В пионеры приняли всех. Тогда зачем она пугала, что не примет?
Кто отравил мне пионерское счастье? Мой мозг, задававший десятилетнему ребенку провокационные вопросы, но при этом не позаботившийся о словаре. Банально, мой словарный запас был меньше тех вопросов, которые вставали передо мной через чувства и ощущения. Но разве мозг виноват в том, что он такой любопытный? При этом вопрос о несправедливости ситуации меня занимал мало, смутно я знала уже на него ответ: у меня было полгода подумать над этим. Я вот вопрос про учителя…
С этой нерешенной дилеммой мой мозг отправлял меня на летние каникулы, но какой ребенок будет думать, когда вас ждет лето, дача, лес, поле — счастье, одним словом. Понятно, что я о нем вскоре забыла, так и не начав даже раздумывать, однако мозг не забыл и весь неизрасходованный в тот день кортизол он восполнит в полной мере в средней школе, куда, собственно говоря, я и переходила.
Вот если бы папа не выключил телевизор на самом интересном месте и не включил тем самым мозг? Наверное, он включился бы на каком-нибудь другом интересном месте, но мы бы с ним думали уже о другом. Проснулся бы он годом раньше или годом позже, вопрос не в этом: мог ли он не просыпаться вообще? Наверное, да, если бы не подвернулось ничего интересного. А может случится такое, что ничего интересного не случится в жизни? Скорее нет, чем да: влюбленность — это, как минимум, всегда переживательно, а любовь — это бесконечно к переживанию. А что значит проснувшийся мозг? Может быть, спит не мозг, а наше тело? Если последнее верно, то папа весьма действенно включил мне мозги.
Однако, вернемся к драке. Вот что интересно, единственным кто сумел оценить ситуацию драки как со стороны другого, так и со стороны себя, своих мотивов и поведения, был — Скуратов, ибо Исусика из себя он изображал весьма и весьма целенаправленно. Это был мальчик из очень многодетной семьи, их там было что-то около семи, включая родителей. Учительница говорила, что о Скуратове надо заботиться, помогать, у них такая большая и бедная семья, и мы, дети, таскали ему в первом классе тетрадки, ручки, карандаши. Ох, уж мне это советское детство полное чистых, доверчивых и непробужденных душ. Однако у Скуратов был проснувшийся мозг, и как бы я не любила его самого, его осмысленность не уважать не могла.
Так можно долго разбирать наши первые сознательные мысли, которые потом находят подтверждение в наших поступках, пусть даже спустя годы, когда мы о них совсем забыли.
Но все-таки ещё две вещи. В день драки я заметила, точнее выделила для себя из всех одноклассниц одну — Оксанку, оказавшуюся самой активной и живой, громче всех защищавшей Андрюшку и целенаправленней всех отозвавшейся на предложение учительницы не дружить со мной. И ещё одна мысль занимала меня: «Я же девочка?! Почему все жалеют мальчика?»
В общем, если сухим итогом, то в девятую осень своей жизни я узнала: что дети странные, говорить они могут одно, а поступать по-другому; что даже если не считаешь себя виноватым, ты можешь оказаться плохим и с тобой не будут дружить; что за плохое поведение следует наказание и его нужно принимать. Однако весной мой мозг сообщил мне, что и со взрослыми тоже что-то не совсем так: они могут обещать одно, но делать тоже иначе. Если говорить о частностях, то к десятому году я уже понимала, что я хорошая, но какая-то не совсем правильная девочка.
Во-первых, я так и не сумела самообъясниться ни перед учительницей, ни перед родителями, которые тоже отругали меня за драку, ни перед матерью Андрюшки. Слово застряло во мне где-то наполовину: было трудно даже начать его высказывать, а у взрослых, как всегда, мало времени. Поэтому я молча смотрела в глаза и стоически честно отвечала на все вопросы: «Не знаю…» — и меня ругали ещё больше. Почему я так делала? Этот вопрос не ко мне, а к моему мозгу. Это он помнил, что страх перед Змеем Горынычем — дело наказуемое, за не него можно получить и по попе. Было ли мне страшно стоять перед взрослыми? Думаю, да, но у меня просто не было выбора: раз отвечать не получалось, приходилось нести наказание.
Во-вторых, должно быть именно в тот год мой мозг возвестил свое первое Слово, которое я и исполняла все последующие тридцать лет. Если мальчики плачут, значит, они какие-то неправильные мальчики; если девочки не плачут, значит, они какие-то неправильные девочки: ты папина дочка — плакать не будешь! Это Андрюшку пожалели, когда он заплакал, а нас точно отшлепают. Этот папин урок мозг хорошо запомнил. Ты побила мальчика и получала наказание от взрослых — это правильно и заслужено. Однако я получала и наказание недружбой от детей. И это было что-то новое и непонятное, но плакать и извиняться, когда не считаешь себя виновным, просить дружиться? Не дождетесь, я папина доча, плакать не буду!
Так, это мое внутреннее Слово, которое я не осознавала, и стало Делом. Со временем оно обросло многими смыслами, сделав из меня в итоге асоциальную личность, которой если вдруг случалось плакать на публике, даже если это был всего лишь один человек, то только по холодному расчету и никак иначе. Плакать на публике — это сильно сказано. Этот спектакль я попробовала устроить, помнится, дважды, когда сильно нашкодила и нужно было выкручиваться. Возможно, в детстве, когда психика была еще весьма пластична, я бы и сумела своей доброй и мягкой матери высказать, что не просто так побила Андрюшку, а за дело, что он просто так, ни за что ни про что, дразнил и обзывал меня при всем классе. Однако этого не случилось…
Пройдет тридцать лет прежде, чем мне надоест такое положение вещей, которое, словно старая песенка на заезженной пластинке, станет преследовать меня. И эти старые песни о главном, не все, конечно, будут осознаваться мной вполне ясно.
Так, в тридцать семь, я буду работать в библиотеке и очень уставать от своей коллеги, с которой мы делили кабинет. В ней, как в зеркале, я буду видеть свою младшую взбалмошную сестру, но во мне уже будет жить осознанное Слово: ни с кем не ссориться, не ругаться, никого не обижать. Я уйду в отпуск и уеду с сыном на море, оставив на работе добрые отношения и завершенный проект, над которым работала полгода — «Путеводитель по книжным коллекциям СВАО г. Москвы». И вот этот-то путеводитель за время моего отпуска коллега и должна была просто отчитать на предмет ошибок, опечаток и прочей мелочи, поскольку глаз мой к тому времени уже был «замылен». Я уехала из теплого и спокойного мира, а вернулась в кошмар и хаос: не найдя ни одной ссылки в тексте и не разобравшись в чем дело, даже не попытавшись, коллега за время моего отсутствия устроила мне публичное аутодафе. По возвращении я всех выслушала и, поскольку помнила о своем запрете на резкие телодвижения в пространстве, просто смотрела, молчала, слушала и… давила нарастающий внутри гнев на весь этот театр абсурда. Ладно, моя коллега была просто неуравновешенная пожилая девственница, истеричка и суицидница, но как моя начальница — умная, спокойная и рассудительная женщина — могла попасть под чужое влияние и забыть обо всех наших договоренностях? Это в моей голове не укладывалось, но, слава богу, пришел конец рабочего дня. Однако гнев мой не улегся, и утром я ехала на работу с четким намерением не только самовысказаться, но и выслушать объяснения другого, а если не получу — уволиться: мне надоело быть в этой жизни козлом отпущения. Решение об увольнении меня пугало, но это был единственно возможный способ сохранить самоуважение. Кто кем руководил в тот момент: мой мозг мной или я моим мозгом? Думаю, мы работали в команде. Почему? Об этом чуть позже…
Самовысказаться мне дали вполне, не заладилось с объяснениями. Моя начальница была воцерковленная христианка, поэтому на мою резкую «просьбу» об увольнении из-за «некомпетентности», она отреагировала совершенно по-своему, призвав к пониманию, прощению и терпимости по отношению к людям. Я стоически сопротивлялась, но всё одно она вынула из меня старую душу и вложила в нее новую. Я высказалась, меня выслушали, поняли, объяснились, извинились и… пожалели. Этого вынести я, конечно, не могла и… расплакалась, по-настоящему честно расплакалась. Начальница чуть было даже не обняла меня, но сдержалась. С того момента мое внутреннее Слово, которому уже было девять месяцев, сделалось мной: я стала мягче к людям, в некотором роде меня научили их любить, точнее показали как. И если еще накануне мне хотелось своей коллеге просто свернуть шею, а я могла, ибо мне ничего не стоило технично довести ее до истерического припадка, а затем изобразить из себя невинного Исусика, то после разговора с начальницей, глядя на неё, мне виделась лишь бедная, несчастная девочка, которая отчаянно пытается жить.
Почему мы с мозгом работали в команде? Девять месяцев назад, в зиму, я переехала в Москву, поэтому решила пересидеть где-нибудь до начала нового учебного года. Время пришило, и мой мозг мне просто напомнил, что пришла пора увольняться. Поэтому несмотря на самые теплые отношения с начальницей, к которой у меня появилось еще больше вопросов, ибо через нее открывался другой мир, осенью я все же уволилась.
Однако вернемся в школу…
В средней школе мне предстояло пережить первую девичью дружбу и разочарование в ней. Помните фильм «Чучело» Эльдара Рязанова? Так вот, это про меня, не так, конечно, радикально, но все же про меня, хотя и без влюбленности в мальчика. Вот если в двух словах долгую предысторию: я дружила с Таней, затем с нами стала дружить Оксанка М., та сама девочка, столь активно защищавшая Андрюшку; но, подружив немного втроем, Оксанка предложила дружить только вдвоем, и я согласилась; когда ей это надоело она предложила снова позвать к нам Таньку, и мы стали дружить снова втроем; однако вскоре Оксанке и это надоело, и она стала дружить только с Таней, чтобы спустя полгода позвать меня обратно… и я вернулась.
Однако это уже была другая я. Поразмыслив над ситуацией я решила, что была наказана вполне справедливо: я предала Таньку — Танька предала меня, мы квиты, и, когда Оксанка наиграется и меня позовут обратно, я расскажу Таньке, что я не хотела её предавать, но пошла на поводу у другого, и извинюсь. Я уже понимала, что Оксанка была правильной девочкой, но каким-то неправильным человеком.
Меня позвали: я объяснилась, я извинилась, Танька меня простила; мы вместе решили об Оксанке, пусть остается, и стали дружить втроем. Однако сценарий снова сбился: «долго и счастливо» не получилось, Танька с Оксанкой стали дружить вдвоем — против меня. Я поняла слабость Танькиного характера, и потеряла интерес к ситуации, к тому же наступало очередное лето, дача, лес, поле — счастье, одним словом.
Следующий учебный год прошел в тишине и спокойствии. Я ни с кем особо не дружила, меня тоже никто не замечал, но вот седьмой год школы дал мне жару. Дружба Таньки с Оксанкой не заладилась, и это не стало для меня ни удивлением, ни открытием, я знала, что так получится, поэтому в шестой год школы каждая из них нашла себе компанию по душе, и все как-то было тихо-мирно.
Однако прошло очередное лето и… наверное, Оксанке стало вновь скучно. Ей-богу, я не знаю, что произошло, но у меня был длинный малиновый шарф, и Оксанка зачем-то стала обзывать меня Остапом Бендером. Я не видела ничего плохого в этом прозвище, поэтому лишь улыбалась. Короче, я была не против такого положения вещей, единственное, что меня смущало, так это какая-то странная все нарастающая агрессия, которой мой тщедушный умишко никак не понимал:
— Бендер! Бендер! Бендер! — плевала мне вслед Оксанка, и это не было приятно, но что я могла поделать.
— Бендер! — заразились от нее и мальчишки, но в их словах была дружественность, на которую я весело и откликалась.
И вот Оксанка обнаружила на обложке учебника, внутри, маленькими буквами слово «бендер» и пожаловалась учительнице. Разразился скандал, именно скандал, поскольку я стояла на своем:
— Это не я!
В школу вызвали мою тихую, добрую и пугливую мать:
— Это не я!
— Рита, Риточка, ну, признайся, пожалуйста!
— Это не я!
— А кто тогда? — ища справедливости допытывалась учительница.
— Рита… Риточка… ну, признайся, что это ты…
— Это не я! — но мать мне так и не поверила.
Короче, кроме Бендера я стала обманщицей и трусом. Бендера я могла пережить, а вот за последние слова Оксанке пришлось ответить.
Драка случилась после уроков в классе, где оказались почему-то только одни девочки и ни одного мальчика. Я мыла класс, поскольку была дежурная. Оксана сидела на парте и рассказывала всем, словно меня не существовало, как мою мать вызывали в школу, как она унижалась и просила меня признаться… Помню как напряглась моя спина, но я все еще что-то там прибирала и слушала Оксанку, вещавшую о том, как я почти плакала и все время канючила, как я унижалась и трусила… Я выпрямилась и развернулась… окна, класс, столы, за спиной доска, рядом учительский стол, хмурый осенний свет, пробивающий грязные стекла…
— Зачем ты врешь? Ты знаешь, что это не я испортила тебе обложку.
— А кто?
— Ты! Это ты сама и написала, — и я прямо посмотрела ей в глаза.
— Ах, ты Бендер… — и она налетела на меня.
В этой драке также победила я, и все симпатии также достались пострадавшему. Правда, предъявить мне было нечего, поскольку тяжких телесных повреждений у пострадавшего не оказалось, да и дракой это было сложно назвать. На меня налетели, стали пытаться то ли в волосы вцепиться, то ли глаза царапать, мне не оставалось ничего другого, как стянув рукава чужого свитера, зажать их в своих ладонях и смотреть, как кто-то беспомощно барахтается. Ситуация была настолько комичной, что я невольно рассмеялась. Все замерли, в том числе и драчунья, я оттолкнула ее и вышла из класса, поскольку не знала, что делать дальше. Следующим днем мне объявили всеобщий бойкот класса… и я прожила в нем до конца учебного года.
Что я вынесла из этой ситуации? Ничего не вынесла, я даже не размышляла над ней, а просто отстранилась. Мне даже ни разу, вот до сего момента, не пришла в голову мысль, что проступок этот был гораздо серьезней, у него были свидетели, так почему же в школу не вызвали моего отца? Бойкот я переносила со стоическим упорством, гордо не обращая внимания на публичные насмешки, молча переживая все в тишине дома, порой тихо плача в подушку от обиды, которая бывала иногда нестерпимой. Я не чувствовала себя виноватой ни в чем, мало того, я знала, что правда за мной, но кому мне это было объяснить. Что же мой мозг? Он говорил, что нельзя показывать людям ни своего страха, ни своей боли, ни своего отчаяния — ничего из того, что есть твоя слабость, ибо слабость — это грех, а публичная слабость — это унижение.
И когда в конце учебного года на уроке английского языка Ленка Д. спросила, можно ли сесть со мной за партой, я ошарашенно озиралась по сторонам, боясь, чтобы ненароком никто не услышал, что она со мной разговаривает:
— Так можно?
— Можно, кончено… но на мне же бойкот?
— Какой бойкот?
— Со мной никто не разговаривает… ты разве об этом не знаешь?
— Не знаю, — удивленно посмотрела она на меня.
— Ты не боишься, что с тобой не будут разговаривать?..
— Не боюсь.
— Тогда садись!
Это был английский. Я была настолько счастлива, что запомнила все слова, которые мы проходили на уроке, я не просто их запомнила, а почувствовала, такими удивительными, красивыми и завораживающими они были. Я слышала, как они звучат.
— И ты можешь их запомнить? — спросила я Ленку.
— Легко, — удивилась она.
— А как у тебя это получается?
— Не знаю, само как-то… mother… — произнесла она и записала слово. — Читай по-русски…
— Тазэ…
— Тьфу ты, совсем запуталась, первую букву по-английски написала, читай…
— Мазэ… — и над «тазэ» мы долго смеялись, нам даже сделали замечание.
Это было удивительное открытие! В моём мозге словно открылось какое-то окно, точнее форточка, и я могла слышать звуки другого мира. Я поняла, что учитель английского желает, чтобы мы учили слова. Но, к сожалению, такого чуда больше не произошло: на следующий урок учительница рассказывала нам про своего сына, какой он умный, как занимается с репетиторами, куда собирается поступать, как она его рожала. Форточка захлопнулась: я была послушная девочка и не пропускала уроков, но все же некоторые пролетали мимо моего сознания. Школу я закончила с двумя четверками в аттестате: по русскому и английскому языкам. Их мне просто подрисовали, ибо я шла на медаль, и это были единственные предметы, которые мне давались очень трудно: слова падали в меня словно в решето — и это не метафора.
Так я подружилась с Ленкой Д.. Это была самая чудесная девочка на свете, правда, со следующего учебного года она переходила в школу с углубленным изучением языков, и мне больше не светило счастье общения с ней. Ленка действительно была очень чуткой к Слову: она слышала его. И слово дурное ей резало слух:
— Почему ты постоянно повторяешь б***? — спросила она меня, когда мы шли куда-то после школы.
— Для связки слов, — тут же ответила я.
— Это некрасиво, не говорил так, мне не нравится.
— Хорошо, — пообещала я и больше не материлась.
Это была наша первая и единственная прогулка. И странное дело, я не материлась вообще-то, но в тот раз, действительно, поминутно повторяла это слово, слушала, как оно звучит и каждый раз выдавливала его из себя, ибо произносила осознанно.
— А дома ты тоже материшься?
— Нет.
— А родители?
— Нет.
— Тогда почему сейчас ты ругаешься?
— Не знаю… — честно ответила я.
Знал мой мозг. Во-первых, я пытаясь изображать из себя взрослую и независимую девочку, и мат мне показался самой подходящей демонстрацией для этого. Во-вторых, во мне жило какое-то смутное ощущение: я не чувствовала себя достойной дружбы такой хорошей девочки. Почему? Мой мозг мне на это ещё не ответил…
Что же бойкот? Бойкота не было, он жил только в моей голове, и поняла я это пока писала вот эти строки. Однако он был для меня столь же реальным, как и Змей Горыныч. Видимо, против меня сколько-то и подружили, но очень быстро забыли, а я и не заметила. Спустя лет двадцать моя любимая подруга, Юлька, будет уверять меня, что не было никакого бойкота, что это просто я ходила такая гордая, ни с кем не разговаривала, ни с кем не дружила, но поверила я ей вот только сейчас, спустя ещё семь лет.
Кто устроил мне эту иллюзию? Мой мозг — это однозначно. Что я вынесла из этого? Никогда не сдаваться. Никогда не плакать. Никогда не показывать слабости. Никогда не просить о пощаде. И зачем он это сделал со мной?
Следующие школьные годы были куда веселее. Во-первых, я нашла настоящую подругу. Во-вторых, начала вести дневник, потому что нужно было как-то учиться облекать свои мысли в слова, проясняя их тем самым для себя самой. В-третьих, вышла замуж и уехала с мужем в гарнизон.
Муж мой оказался классическим психопатом, поэтому опыт иллюзии бойкота мне очень даже пригодился во все последовавшие годы брака. В чем, собственно, заключалась психопатия супруга? Если брать на себя роль недипломированного психотерапевта, то я бы отнесла исток его неуравновешенности в характере к пяти годам, когда мать жестоко избила его за непослушание. Заигравшись только что купленной и долгожданной игрушкой, он не хотел идти спать, и мать избила его этой же игрушкой, и об него же её и изломала. Это был большой черный пластмассовый советский автомат, а в СССР делали крепкие игрушки.
В общем, мы спелись: у меня папа выключил телевизор, у него мама сломала игрушку. Мне досталось роль любопытного Змея Горыныча, ему — бьющего за правое дело Иванушки. Я не согласна с доктором Сваабом, когда слова Мартина Лютера: «На том стою, и не могу иначе», он приписывает отсутствию у того свободного волеизъявления, но в отношении своего брака — полностью согласна. Лютер готовился к своей защитной речи, он хорошо все обдумал и промыслил — это было его Слово, за которое он нес ответственность. В нашем браке мы не несли ответственности за Слово, ибо его не было, а вот за поступки — расплатились друг с другом вполне.
Мог ли наш брак сложиться иначе, чем он сложился? Нет, ни один из нас не мог поступить как-то по-другому, мы были не вольны сами-в-себе, но списать все на наш мозг тоже неверно.
Мое неумное любопытство — это, конечно, те синаптические связи, что впервые пробежали, когда мне не дали досмотреть битву Иванушки со Змеем Горынычем, и они сохраняются до сих пор. Теперь это просто особенность характера, которая меня вполне устраивает, а поскольку с мира людей мой мозг перенаправил их в «книжную пыль», то это стало вполне безопасным для окружающих.
А теперь представьте какую я могла поставить цель, получив первый удар от супруга? Правильно, мне стало любопытно: смогут ли ударить меня еще раз? Оказалось смогут. Что последовало дальше? Правильно, мне стало любопытно: есть ли у психопатии дно, ибо я не могла остаться жить в полумысли, в полуслове, в полуситуации, боясь постоянно забыться и как-нибудь ненароком рассердить супруга. А теперь, если добавить сюда все те выводы, которые я усвоила в нашем придуманном совместно с мозгом пвседобойкоте, то можно без труда догадаться, что муж мой получил достойного противника. Однако весь ужас заключался в том, что в моем мозгу жил и образ Скуратова, ибо уже во время второй драки я отдавала себе отчет в происходящем, все остальные — дело техники.
Первая драка вышла случайно, это даже дракой-то нельзя назвать. Браку было полгода. Мы были молоды, веселы, беспечны, жили в общежитии, игрались в супругов. И вот как-то в гости к нам пришел такой же молодой лейтенант. Его пригласил муж на чай, поскольку они вместе служили. И этот молодой смешливый чернявый парень умел говорить — и говорить красиво. Мы разболтались, и это не понравилось мужу, который никогда не отличался красноречием. В итоге чай затянулся, лейтенант задержался, а когда ушел я столкнулась с хмуростью своего супруга. Нет бы оставить человека в покое, может быть и само прошло, но я стала докапываться, что случилось. Это была ревность. С этим явлением я столкнулась впервые, но четко себе усвоила, что за кокетство бьют, простите, в морду. В общем, недельку пришлось походить с синяком под глазом.
Ответила ли я на удар? Нет, конечно, нет. Я настолько опешила, что вообще сначала не поняла, что произошло, но неделю точно над этим думала и не подпускала к себе супруга, который уже и забыл за что бил. Мне надо было решить для себя: как жить дальше и что с этим делать? Через неделю я сообщила супругу, что прощаю его и попросила больше так не делать, поскольку я не могу уважать мужчину, который бьет женщину, а жить с мужчиной, которого не уважаю, сама не смогу, поскольку тогда перестану уважать себя. Это было долго путано, но мы поняли друг друга: мне пообещали больше так не делать, и примирение было сладким.
Однако и примирение когда-нибудь заканчивается, а мысль… скорее даже чувство физической опасности во мне осталось: я должна была убедиться, что супруг сдержит слово. Ну, что называется, на чем погорели, на том и… прогораем: ревность. Прошел год. Наверное, я куда уезжала, что позволило мне придумать историю об измене, которую я и рассказала своему мужу во всех подробностях. Он стоически выслушал весь мой бред, а потом заплакал, нет, он зарыдал. Я спохватилась в ужасе, тут же немедленно обняла его, просила простить меня дуру, что все это я выдумала, что мне просто было важно знать, как он отреагирует, что я люблю только его и так далее, и так далее, и так далее. В общем, все сложилось самым чудным образом: супруг выдержал проверку, а результатом примирения стал сын, копия своего отца. Одного я только не учла по своей младости: в постели мужики не дерутся.
Однако меня ударили и второй раз. И это был подвох, которого я не ожидала и который я не помню, если честно. Однако Слово было нарушено, и мир перевернулся: нужно вновь было думать, как жить дальше и что с этим делать? И дальше во мне шла внутренняя борьба за самоуважение, но я пошла на обман и договорилась сама с собой о трехразовом предъявлении, после чего должен был следовать развод. Однако супруга я, конечно, в известность об этом не поставила. И здесь в дело вступило любопытство: обнулив счет, я решила узнать, чем все это может кончиться: есть у психопатии дно, одним словом. И все следующие наши ссоры, в которых дело дошло до распускания рук, положа руку на сердце были спровоцированы мной, ибо я уже знала, когда должно остановиться, но намеренно этого не делала.
И в третий раз я дралась по-настоящему, но в какой-то момент остановилась, повернулась к мужу спиной и позволила ему мутузить себя, как боксерскую грушу. Я помню все удары, помню темноты комнаты, окно, звезды в небе, черные силуэты елей за окном и себя, ожидающую чего-то… Видя, что я не сопротивляюсь больше, супруг остановился и ушел спать в другую комнату, я же кряхтя улеглась на диван, а утром сообщила, что развожусь, и даже пошла в отдел кадров за справкой о составе семьи, где на вопрос, зачем, честно ответила, для развода. Это была маленькая войсковая часть за Северным полярным кругом, новость разлетелась быстро, мужа вызвал к себе комбат и… короче, я заставила себя поуважать, извиться, а также согласилась не разводиться. Однако это был спектакль для других. Для себя я знала точно: развод неизбежен, просто мое время еще не пришло. Прошло полгода…
И в четвертый раз я решила не останавливаться и, честно говоря, чуть не пришила своего супружника, но вовремя спохватилась. Любопытство мое было исчерпано. Добром эти эксперименты точно не могли кончиться, и я потеряла к ситуации интерес, престав доводить человека. Прошло ещё четыре года, и на фоне общего благополучия я довожу супруга до припадка, получаю желанный удар… и подаю на развод. Зачем удар? Для повода.
Однако развод дела не решил: супруг оставался в жизни, а это не входило в мои планы, поэтому случилась еще одна драка — пятая по счёту. Я её не планировала, просто обстоятельства удачно сложились. Это была моя последняя лебединая песня, в которой я уже никому ничего не доказывала: ни себе — ни другому. Однако у меня был план: получить максимум телесных повреждений легкой и средней тяжести, и я его придерживалась. Это была такая веселая и очень шумная песенка, которую я собиралась оставить за кадром общественности, поскольку роль мне в ней досталась… как в анекдоте, в общем. Но я не знала, что скорая помощь, куда мы с подругой отправились утром за справкой о побоях, обязана сообщать в милицию о подобных происшествиях.
И вечером на пороге дома появился участковый и попросил пройти с ним в участок. Вот кто мне устроил это испытание? Уж точно не мой мозг, но ломался-то именно он. И участковому я, кажется, тоже сломала мозг, когда, решив не затягивать пытку, прямо ответила на все вопросы:
— За что вас избили?
— Из-за ревности…
— Кто вас избил?
— Бывший муж.
— Как это произошло?
— Вы точно хотите это услышать?
— Я должен взять у вас показания.
— Даже если я не хочу их давать?
— Вы обязаны, иначе бы не обратились в скорую.
— ………………………………………………………………
— Он же не имел права вас бить, он же — бывший?
— Бывший.
— Вы будете возбуждать уголовное дело?
— Я думаю над этим вопрос…
Однако «ревнивец» пришел в дом к своему бывшему тестю и начал объясняться, почему, собственно говоря, он бил свою бывшую жену. Я обессиленно прислонилась к дверному косяку, поскольку не твердо стояла на ногах и, скрестив на груди руки, решила, что не произнесу ни одного слова в свое оправдание, как бы мне не было стыдно. В детстве я случайно нашла чужую бусинку и решила подразнить мальчика, а меня обвинили в воровстве и избиении. В подростковом возрасте я чем-то не угодила девочке и подверглась всеобщему остракизму. Вот и теперь мне предстояло публичное судилище и унижение, которое не пройти было нельзя, только теперь в качестве Оксанки — муж, в качестве матери — отец. Ну, а я, как всегда, виноватая сторона… и неважно, что у меня справка. Я приготовилась слушать ещё одну долгую сказку. И она, видимо, оказалась настолько захватывающей, что мой папа, который на дух не переносит мелодрам, себе изменил: он молча слушал и курил, курил и молча слушал, он даже не перебивал. Муж выговорился и замолчал. Отец посмотрел на меня, затянулся сигаретой и, с шумов выдохнув, произнес:
— Ну, а ты что скажешь на это, доча?
— Ничего.
— Совсем ничего?
— Совсем ничего.
— Ты зачем так сильно дерешься? Вон… как избила человека, — отец снова затянулся сигаретой, выдохнул и продолжил. — Обещаешь больше не драться?
— Обещаю.
Он помедлил. Затушил сигарету. И повернулся к мужу.
— Ну, вот… она обещала больше не драться, — он снова взялся за пачку и стал крутить ее в руках. — Ну, а от меня что ты хочешь?
— Чтобы не заводили уголовное дело.
— Ты будешь подавать в суд?
— Нет, если он обещает больше не приближаться ко мне.
Муж обещал. Отец отпустил меня взглядом: я могла идти, дальше мальчики остались разбираться без девочек, но все-таки не сдержался и, отправляя в рот очередную сигарету, добавил:
— Ну, и правда, дочь… не дерись так больше… — он закурил.
— Не буду… — пообещала я, уходя с кухни.
Мы больше так никогда и не разговаривали с отцом об этом случае, но уходила я с ясным чувством, что отец мной гордится: да! я была папина доча!
Бедный мой папа… Он еле сдерживался от смеха. Мозг играет с нами странные шутки, уверена, отец прослушал боевик, в котором его дочери досталась роль Джеки Чана. Когда-то он выключил телевизор на самом интересном месте, и кажется, продолжение сказки его, конечно, не по радовало, но понравилось.
***
Что я хотела всем этим сказать? Если мозг — это музыкальный инструмент, а моё тело и эмоции — это его клавиши или струны, то вопрос о музыканте все равно остается не решенным: кто сидит за роялем? Полагаю, что не мозг. Моему мозгу было все равно, кто победит — Иванушка или Змей Горыныч. Этот вопрос занимал меня, ибо любопытство требовало удовлетворения, и мозг постоянно бренчал по клавишам, одну и ту же мелодию, заставляя решить задачку о победителе и успокоиться. Я отчетливо, физиологически, помню страх перед Змеем Горынычем и свое нестерпимое жгучее любопытство узнать, кто победил, поскольку от ответа зависело моя дальнейшая жизнь: мозг здесь сам себя не возбуждал, а просто находился в состоянии повышенной активности чутко реагируя на внешние раздражители среды. Следовательно, музыкант — это человек, за инструментом сидела я и разучивала одну из первых мелодий своей жизни.
Однозначно, все мои детские симпатии были на стороне Иванушки, то есть добра и справедливости — правды, одним словом. Могло ли быть иначе? Не думаю, поскольку я — маленький ребенок — не могла желать победы Змея Горыныча чисто инстинктивно, так как это походило бы на программу самоуничтожения. Иванушка — это папа, который защищает тебя от злого и страшного Змея; злой Змей — это все непонятное и страшное. Ребенок на инстинктивном уровне доверяет Взрослому и ждет от него защиты, не будь так он обречен на смерть. Желать победы Змея — это равносильно желанию своей смерти… и эта сказка противоречит инстинкту выживания.
Даже в постмодернистских мультфильмах, типа «Шрека», добрые, сколь бы уродливы они не были, побеждают злых. Почему бы не убить Шрека и не выдать Фиону за принца Чанинга или лорда Фаркуада? Они, конечно, не Змеи, а просто моральные уродцы, но это лишь осложняет ситуацию, не меняя её сути и усугубляя выбор: или убить уродца, или стать ему под стать, что равносильно собственной смерти и рождению в худшем качестве. Поэтому, когда Сэм Харрис призывает меня понять и принять мировоззрение двух преступников, я взрываюсь в негодовании, словно меня сватают за Уродца.
Могла ли я желать смерти отца? Я забыла, что у нас там писал старик Фрейд по этому поводу? Не помню. Знаю одно — нет! Старик бы возразил мне, что я девочка. Ну, тут мне нечего возразить, хотя до псевдобойкота я уже дописалась, осталось дело за малым — псевдодевочка.
Итак, пока я была еще девочка, то инстинктивно спряталась за спину отца, надеясь получить базовое ощущение безопасности. Однако мой папа хотел сына, и это желание никуда не делось, поэтому меня отшлепали, словно я была мальчиком, и наказали: моя гендерная идентичность возмутилась, но что я о ней тогда знала? Пусть из угла уже выходило Нечто, которое знало, что Оно — девочка, но вести себя должно — мальчиком. Именно поэтому я всю жизнь буду биться за одобрение отца и гордое звание «папина доча!», то есть «молоток, мужик!» Однако даже это Нечто не желало и не могло желать смерти отца. Что произошло в моем маленьком умишке?
Мне пришлось в экстренном режиме переориентироваться не только в самоидентификации, но и базовом доверии к Взрослому: «Что-то не так… папа не может желать зла… буду доверять папе…» — это практически дословный перифраз слов моего сына, когда в четырнадцать лет я выбила и у него этот же базовый уровень. И вот каждый из нас (я и сын), несмотря на существенную разницу в возрасте, решили это только одним возможным к выживанию способом, только я не сумела из-за младости лет облечь свои переживания в Слово. Поэтому, когда Харрисон апеллирует к трудному детству преступников, то я очень скептически воспринимаю этот аргумент. Если бы их мозг решил, что мир настолько несправедлив и только роль Терминатора в нем достойная, то они бы не убегали от полицейских. Однако, Терминатор помнится защищал ребенка, так что роль — не походит.
Если честно я долго ломала себе голову, чтобы представить каким образом ребенок может скомпенсировать свое трудное детство, где есть насилие физическое и психологическое, жестокое обращение, избиение, наркомания, но так и не нашла роли, которая во взрослом возрасте привела бы к неосознанному убийству при условии наличия здорового мозга, пусть даже и трёхструнной балалайки. Даже если бы все мои атомы и события жизни сложились бы один к одному, как у одного из этих преступников с трудным детством, куда насыпано было все разом, то все равно в моей голове должна была рождаться какая-то мысль в момент удушения. Мысль, разрешающая это действие, ибо и у жестокости должна быть мотивировка, поскольку в голове у каждого из нас так или иначе живет какой-то образ себя.
Я двадцать лет решала, кто победил: папа или страшный мир папу, Добро или Зло, мальчик или девочка. А тут в головах взрослых людей задается новый мотив, и он их ни разу не смутил? То есть они в момент совершения убийства выходят за пределы известных им ролей или образов себя и ни разу при этом не зависнут над тем, что происходит нечто необычное?
Харрис ссылается на известные эксперименты психолога Бенджамина Либета, в которых тот доказывает, что активность в коре головного мозга рождается еще до того, как человек осознает свое решение: то есть наш мозг сначала решает что-то сделать, потом сообщает нам и мы послушно это исполняем, хотя можем и передумать, поскольку за сознанием сохраняется право «вето». В экспериментах Либета данное время равно 0,3 секундам, в современных нейрокогнитивных исследованиях, если мне не изменяет память, задержка составляет уже до 20 секунд.
Вот теперь я начну фантазировать: сознание — это высший или онтологический уровень, где живут наши мысли, а тело, в котором заключен физиологический мозг, — это низший или онтический уровень. Именно, к этим выводам мы пришли в первой главе. Следовательно, сознание посылает в мозг некую мысль, которая заставляет его активизироваться и привести в движение тело. Однако, если сознание передумает, то оно может и погасить активность в мозге, позволив телу не совершать действия, обычно это ощущается, как потеря интереса к ситуации. Таким образом, все дороги ведут к сознанию как какому-то неизвестному месту, где живут, словно в копилке, все наши мысли, а заодно и образ себя.
И вот какой образ себя должен жить в голове у человека, который неосознанно забивает на смерть спящего отца семейства? Пусть это будет Железный Мачо. Посчитаем, что жестокие уличные драки с нанесением тяжких телесных повреждений в опыте преступника имелись. Теперь Мачо насилует женщину, а затем удушает ее. Удушение — это процесс, который Мачо совершает впервые. Что же мозг? По Либету, мозг уже минимум за 0,3 секунды должен был сообщить нашему Мачо о новом образе себя.
Предположим, пока он совершал насилие, то в его голове и не родилось никакой мысли, но удушение (жаль у Харрисона не сказано ничего о времени) — это небыстрый и целенаправленный процесс, к которому он приступил после физиологической разрядки в стрессовых условиях, не мог не родить в нем хоть какую-то мысль о происходящем, то есть сознание определенно должно было сообщить через активированный мозг о том, что совершается новое действие и показать варианты дальнейшего развития ситуации, а это уже выбор, простите, который человек делает сам.
Возможно, мышь и не знает, что она мышь, у нее нет слова о себе, но человек-то чувствует, что он человек, у него должно быть Слово себе самом, иначе он не человек, а кто-то другой…
Но вернемся к Аленушке, которая взяла меч, одела мужское платье и пошла на битву со Змеем Горынычем. Почему мои детские симпатии были на стороне Иванушки? Так я и была теперь этим Иванушкой. В общем, в Иванушку меня превратил мой мозг, не без помощи папы, конечно, но все-таки мозг. Папа сделал главное — он предложил мне первую базовую роль, он подарил мне одну из первых сказок жизни. Дальше врагов я избила сама, а мозг лишь послушно на них мне указывал, и мы отправились получать опыт, а поскольку первый оказался в полупопицах, то через них мы и писали эту сказку.
Однако, вот что интересно. Я знала о существовании в нашем классе Ленки Д., мы даже как-то общались в начальной школе, но я совсем не помню её в средней школе, ровно до того момента пока она не подсела ко мне на уроке английского, поставив тем самым жирную точку в моем псевдобойкоте. Понятно, что я с радостью откликнулась на голос живого человека в общем безмолвии, и мы стали на короткий период дружны.
Но кто же избрал ее мне в подруги? Это точно была не я. А кто меня заставлял в ту единственную нашу с ней прогулку выплевывать через каждое слово «б***» и внутренне от этого морщиться? Это тоже была не совсем я. А кто мне внушил чувство, что я недостойна ее дружбы? Это уже ближе ко мне.
Ленка была удивительно светлая, мягкая, спокойная и дружелюбная девочка, а о себе я уже много наслышалась, поэтому мой маленький жизненный опыт и говорил мне, что я недостойна. Это недостойна ещё только формировалось во мне, дальше оно обрастет многими смыслами из других сказок, которые придут тем или иным образом в жизнь. Поэтому я и плевалась дурным словом, а мозг провоцировал и призывал его слушать. Мысль через Слово озвучила Ленка, и я пообещала ей не ругаться больше дурными словами. И мозг это запомнил. Но кто избрал для меня это дурное слово? Кто вложил в мои уста эту новую мелодию? Кто подарил мне эту скорую и светлую дружбу и решил написать конец истории, в которой я сама совершенно запуталась?
Увлекшись запалом битвы, я потеряла чувство меры и впала в иллюзию. Видимо, мне очень хотелось выстоять, быть героем, вот я и прожила в иллюзорном бойкоте целый год. Двадцать семь лет мне было чем похвастаться и потешить свое самолюбие! Однако и этому пришел конец…
Мне понравилась дружба с Ленкой, я захотела вновь быть хорошей девочкой, поэтому на следующий учебный после лета, дачи, солнца, поля и счастья в школу уже пришла какая-то другая девочка. С Оксанкой я, конечно, больше не общалась и была непреклонна в своем решении. Однако с Танькой мы снова сдружились, и через нее я подружилась с Юлькой, девочкой, которая станет моей неизменной подружкой на долгие-долгие годы. Юлька — эта песнь моей души и сердце нашей дружбы! Эта девочка, которая могла одним Словом остановить все буйство и необузданность моих эмоций. В нее, в нее, словно в бетонную стену, я буду врезаться на бешеной скорости, и стараться, изо всех сил стараться быть достойной ее дружбы.
Кто мне напомнил, что я хорошая девочка Аленушка, а не терминатор Иванушка, когда, стоя на изготовке, я уже холодно просчитывала как бы потехничней убить супруга. Подруги рядом не было: мы жили с мужем в военном гарнизоне на Севере, а Юлька училась в мединституте в Сибири — тормозить меня было некому. Давайте разбираться: мозг меня остановил или я сама остановилась?
Мозг в экстренном варианте, когда я просчитала уже все до мелочей… пошагово… поэтапно… завис, насильно завис на слове «самооборона»… я его послушала и тоже зависла… и пошёл процесс перезагрузки, натурально, перезагрузки. В несколько мгновений в моей голове пронеслось множество вариантов развития дальнейшей жизни и… мне осталось только одно — принять решение. Решение было принято. И это было мое решение, из которого сложилась дальнейшая моя жизнь, а не мозга, поскольку он присоединился бы к любой из моих жизней и тюрьме бился бы за справедливость с товарками по камере с неменьшим восторгом.
Мне здорово досталось, когда супруг освободился из ванной и решил восстановить справедливость. Однако это уже были постфактумные последствия, которые не вызывали во мне реактивных установок. Я утратила интерес к сказке «Супружество». И хотя ссор между нами было весьма больше, мозг не потрудился их запомнить, потому что мы с ним присматривались уже к другим сказкам жизни. Почему я так говорю? Потому что прошла ночь. И утром мне припомнилось, это натурально вытесненное воспоминание, как вся моя хорошая одежда клочьями валяется по полу… как я сдерживаю слезы, потому что вещей жалко… и как утешаю сама себя, то есть веду беседу с мозгом:
— Психопатии не нужен повод, расслабься, все хорошо, ты хорошая девочка, запомни, ты хорошая девочка…
— Свитер жалко! как же свитер жалко!!!
— Спокойно, спокойно… Ты виновата в том, что его порвали?
— Нет!
— Почему его порвали?
— Из-за ревности…
— Ты давала повод к ревности?
— Нет!!! Свитер жалко!!! В чем я буду на работу ходить!!!
— Психопатии не нужен повод, повторяй, психопатии не нужен повод…
— Психопатии не нужен повод…
— Скоро развод, скоро развод, скоро развод, повторяй!
И я повторяла. А когда пришло время, и свитер был забыт, то моему мозгу пришлось воевать со мной, натурально, воевать, не давая забыть последнее. Память меня подводила, а вот мозг — нет, даже если я с ним спорила, ругалась, перечила, он мне оставался другом, добрым союзником и помощником, и в результате мы написали конец у этой сказки.
***
Но вернемся на кухню, где папа отпускает меня под обещание больше не драться. В общем, я дала папе Слово, поскольку уже знала, Иванушка может победить Змея Горыныча, вопрос лишь в том: кто есть Змей? Этот вопрос я буду исследовать в другой
сказке жизни, когда столкнусь с очевидностью, что Змей — это Я, и все прежнее окажется лишь веселой присказкой. Однако, в тот момент мой мозг ставил точку в этой самой присказке, поэтому вскоре произошла еще одна драка с моим непосредственным участием…
Это была обычная уличная драка. И вот она-то запечатлелась у меня в памяти, не только переписав все мои воинствующие выходки, но и стерев одни воспоминания и заменив их другими. В тот день, когда я давала Слово отцу, что больше не буду драться, уровень кортизола в моем теле был зашкальный. Мне было жутко стыдно за свое поведение, настолько, что меня плохо держали ноги, а руки, сцепленные на груди, пока стояла у притолоки, немели, но я продолжала стоять с гордым, независимым и насмешливым видом, готовая биться теперь и с отцом за право самоуважения и невмешательства в свою жизнь. «Нет, мама не может желать плохого, мама лучше знает, что в этом мире правильно, а что нет… И я буду верить маме…» — решит мой ребенок, когда через восемь лет я выкину его из дома в кадетку. Папе в этот момент лучше было не вмешиваться, ибо прошло двадцать лет, и я уже могла ответить, Слово бы во мне на этот раз точно не застряло, и папа не вмешался. Точнее вмешался, но очень странным образом, он завершил наш с ним совместный сценарий, который сам же и запустил двадцать лет назад. Его слова «не дерись так больше», мой мозг прочитал как «молодец, доча, но все же не дерись так больше», и из кухни уходила уже какая-то новая я — та, которой разрешили стать девочкой.
И вот, когда я уже училась быть девочкой, случилась уличная драка. Была ночь. Наш родной квартал. Мы с сестрой откуда-то возвращались. Было за полночь. До дома оставалось несколько десятков метров, как вдруг нас окликают пьяные мужские голоса откуда-то из темноты. Я не обращаю на них внимания, но моя младшая сестренка снимает очки и убирает их в карман.
— Ты что собираешься драться?
— Да, — спокойно отвечает она.
Мы продолжаем идти вперед, однако прислушиваясь к скоро приближающимся голосам, которые слышатся уже где-то в области затылка:
— Девушки, а девушки… можно с вами познакомиться?
Мы остановились. Переговоры о знакомстве вела моя сестренка, а я ждала, когда драться. Переговоры затягивались, но вдруг на одной из своих неприкосновенных частей тела я чувствую легкое поглаживание, которое и послужило сигналом к бою. Резко развернувшись бью обидчику в челюсть… и остаюсь стоять неподвижно… что-то в этом не то… обидчик чуть пошатнулся, а в я чувствую боль в своей руке… нет… это не боль, хотя и боль тоже… к своему примешивается ощущение кожи другого… я настолько ошеломлена этим открытием, что пропускаю удар… губа распухает… кровь во рту… я чувствую кровь… однако темный силуэт передо мной снова шевелится, поэтому, не желая пропустить очередной удар, иду в атаку… налетаю на противника… роняю его землю и начинаю наносить беспорядочные удары по телу, старясь попадать в голову… однако в моих руках нет силы… и если противник поднимется, то мне наваляют и наваляют жестоко… мои руки, словно ватные, они дрожат при каждом ударе, отчего все дается с трудом… а ещё… а ещё… ещё мне приходится преодолевать какое-то внутреннее жуткое стойкое сопротивление… и к рукам словно привязаны гири, они мне совсем не послушны… моё тело не слушается меня… и я понимаю это очень отчетливо. Мне, кажется, что я не бью своего обидчика, а глажу, лишь слегка прикасаясь к нему, но отчего тогда скрипит чужая кожа под костяшками моих пальцев? Почему я своей рукой чувствую чужую кость… челюсть… висок… ухо… Почему? Я оборачиваюсь посмотреть, как сестра и не нужна ли ей помощь, а, может быть, мне это только кажется. Однако я вижу, как моя младшая сестренка прыгает грудью на второго и кричит ему в лицо, тыча пальцем в мою сторону: «Что? Что?! Тоже так захотел?! Хочешь, хочешь так? Ну, давай! Давай!» Эти ее крики будят во мне внутреннюю улыбку, потому что я знаю: она так не сможет. Но не отвлекаться! Не отвлекаться… не отвлекаться, а бить… Как бить? Я не умею бить! Я никогда не дралась! Что это за девичьи удары? Так дерутся девочки! Сила! Где моя сила? Страшно… Мне страшно? Дай, подумать… Ага, противник престал сопротивляться… он больше не размахивает руками… он матерится, закрывает лицо руками и скулит… Я, наверное, побеждаю? Теперь, если он встанет, мне уже не наваляют… А другой? С тем я разберусь… Но он такой большой и не такой пьяный!!!
— Рита… Рита! Пойдем!
— Что уже все? — поворачивая голову к сестре, спрашиваю я, прижимая скулящего противника к земле.
— Да, уже все. Можно идти.
— А этот? — поднимаясь, спрашиваю у сестры о другом и вижу, как он отскакивает в сторону и поднимает вверх руки в примирительном жесте.
— Этот уже свое получил, — гордо отвечает сестренка.
— Хорошо, пошли, — с облечением соглашаюсь я.
Мы делаем несколько шагов под маты, брань и угрозы поквитаться, отчего моя сестренка воинственно поворачивается и предлагает продолжить знакомство, однако это предложение не встречает энтузиазма, она еще кричит в темноту что-то о слабаках и трусах, и вот мы уже идем в тишине.
— А прикольно вышло, а? Классно подрались! — весело и воодушевленно замечает сестренка, не сделавшая ни одного удара.
— Ага… — замечаю я, совершенно ошарашенная произошедшим.
— А где ты научилась так драться?
Драться? Да, разве это была драка, так погладила слегонца, но «респект и увахужа», которые я слышу в голосе сестры, мне приятны. В семье роль сильной и волевой девочки, задиры и забияки, папиной любимицы принадлежала ей, а я так… тихая, спокойная, домашняя девочка со скучной семейной жизнью — в маму, одним словом.
— Так, где ты научилась так хорошо драться?
— Да, так… муж научил, — отмахиваюсь я и начинаю безудержно, истерично и громко хохотать.
— Ты чего? Что с тобой?
Видимо, мой смех настолько громкий, что откуда-то из темноты мы снова слышим угрозы и маты, с которыми сестра безуспешно пытается вести переговоры, поскольку ее невозможно услышать из-за моего истерического припадка.
— Да, успокойся уже ты, — придя в себя, одергиваю я её.
— Так чему ты смеялась?
— Так, подумалось, бедный мальчик решил познакомиться на свою голову… — и меня снова начинает бить истерика.
И дальше мы, мешая смех и слёзы, на все лады обсуждаем будущность бедных мальчиков, которые теперь раз и навсегда должны выучить, что с девочками надо обращаться уважительно. Не знаю рассказала ли сестра об этом ночном эпизоде отцу или нет, мне о том ничего неизвестно, но в нашей с ней копилке совместных воспоминаний точно есть это веселое происшествие, которое мой мозг интерпретировал совершенно по-своему. Что сделал мой мозг?
Во-первых, он стёр все мои воспоминания о всех супружеских драках. Я просто не помню, как, каким именно образом, дралась. Эти воспоминания остались в моём опыте лишь только как культурная память, а память наша — это миф, это история требует свидетелей. И вот каким-то удивительным образом свидетелем моей драки оказалась моя сестренка, а если сестра знает, что я хорошо дерусь, следовательно, дерусь — и хорошо. Больше у меня свидетелей нет.
Во-вторых, на инстинктивном уровне я стала бояться драк, потому что всей своей физиологией, всем телом, каждой его клеточкой я помню тот кошмар скрипящей под костяшками кожи другого, чужую теплую и живую плоть, которую, видимо, я пыталась пробить, не ощущая силы удара. Во мне осталось каким-то внутриутробным ужасом и то насилие, которому я подвергала и собственное тело, заставляя его драться. Мне кажется, что я чувствовала не свою боль, своей я никогда и прежде-то особо не помнила, всегда лишь постфактумно ощущала, но чужую… боль того мальчика, которого я ни за что ни про что избила. До какой степени? Не знаю. И вот теперь эта чужая боль разливается каждый раз в моем теле, стоит мне это себе позволить. Чужая боль маленькой девочки, которой сделали женское обрезание. Чужая боль матери Иисуса, когда она подходит к нему несущему крест свои руки. Чужая боль… Господи! В мире так много чужой боли… И это точно не я сотворила с собой…
В-третьих, мозг замкнул, закольцевал мой первый по-настоящему осознанный страх, который я испытала в средней школе, вот с этим ощущением боли чужого. И все мои «боевые» подвиги остались для меня лишь в памяти, тогда как на уровне тела мозг заменил азарт битвы чужой физической болью, смешанной с лично пережитым чувством животного ужаса слабого человека перед сильным.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.